Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анастасия Логинова

Саван алой розы

Пролог

август 1866, Российская империя, Санкт-Петербург,

«Новые деревни», что на Черной речке

В увеселительном саду Излера вино текло рекой, звон гитар не умолкал ни на минуту, а прямо сейчас Роза глядела, как высоко, до самых небес, прыгают акробаты. Она плохо их видела: глаза застилали слезы. Вдруг справа огненным шаром взорвался фейерверк, и Роза вздрогнула. Золотые и серебряные искры еще долго осыпались под возгласы ликующей толпы.

А небо совсем черное, должно быть, уже за полночь. Роза огляделась в поисках кого-то из знакомых, чтобы спросить, который час, но никого так и не нашла. Все ее бросили. Все.

Муж, с которым месяц назад ее обвенчал лютеранский пастор, который клялся ей в любви и верности, который увез ее от отца и матери – он первым и бросил. Сбежал с этой актрисой, с Журавлевой – Роза не сомневалась. Они исчезли нынче утром, оба, никого не предупредив – какие тут могут быть сомнения? Тем более Шмуэль сам ей признавался, что прежде был в клятую Журавлеву влюблен, да она отказала ему. Теперь согласилась, должно быть…

От друзей же Шмуэля, у которых они остановились здесь, на дачах возле Черной речки, Роза другого и не ждала. Один стихоплет, второй художник. И оба политические разговоры каждый вечер заводят, ругают царя и превозносят народников. Горячо обсуждают книжки Бакунина и во всем с ним соглашаются. Должно быть, по кабинетам уже заперлись с девицами, а про нее забыли. Все про нее забыли.

Глядя как в ночном небе снова опадают золотые искры фейерверка, Роза вдруг совершенно четко осознала: она совершила ошибку. Огромную ошибку. Ошибку, которая будет стоить ей не только репутации… а, скорее, и жизни.

Роза уже не заботилась, что ее слезы кто-то увидит. Продираясь сквозь пьяную толпу, совсем не по-девичьи работая локтями, она выбиралась прочь, туда, где не слышно смеха, и нет этих проклятых вспышек. Снова огляделась. Она бы жизнь сейчас отдала, чтобы к ней вышел Шмуэль. Она бы все ему простила тотчас! Но его не было. Только набережная над Черной речкой.

Выбрав участок у самых перил, где поменьше влюбленных парочек, Роза тяжело оперлась на кованую решетку и разрыдалась в голос. Никто не обратил внимания. Рыдающие девицы в увеселительном саду Излера – дело обычное, всем давно наскучившее.

А вода в реке и правда совершенно черная, густая. Смрадная. Глебов, стихоплет, говорит, в ней все городские сточные воды соединяются, оттого и прозвали так. Вязкая речка. Как варенье, которым маменька начиняет бейглы. Не суждено Розе больше увидеть ни маму, ни папеньку, ни братьев. И не сказать им, как сильно она ошиблась.

Роза перегнулась сильнее через кованную решетку, зажмурилась, готовая оттолкнуться туфелькой от мостовой. Хоть бы не помешал никто…

Глава 1. Кошкин

сентябрь 1894, Российская империя, Санкт-Петербург,

Здание Департамента полиции

Стук в дверь не застал Кошкина врасплох: он этого визита ждал. Тотчас подскочил со стула, оправил китель, пятерней пригладил соломенного цвета волосы. Про себя чертыхнулся, что слишком старается и опять походит на двадцатилетнего мальчишку – неловкого и неуверенного. Не чаявшего когда-то занять высокую должность и этот кабинет в доме №16 по набережной Фонтанки1.

И все же к моменту, когда дверь отворилась, сумел взять себя в руки. Встретил гостью легкой улыбкой и по-настоящему светским поклоном:

– Лидия Гавриловна, весьма вам рад!

Прозвучало все же куда менее официально, чем он собирался произнести. Взялся за ее ручку, обтянутую лайковой перчаткой, но поцеловать не решился, только дружески пожал.

Она рассмеялась:

– И я вам рада, Степан Егорович. Очень соскучилась по вам, очень!

Лидия Гавриловна коснулась его плеча, потом потянулась и легко поцеловала в щеку. Они немало пережили когда-то вместе и, пожалуй, это было уместно. Но все же Кошкин почувствовал, как к месту поцелуя приливает кровь.

– Присаживайтесь, Лидия Гавриловна, чаю? – вновь засуетился Кошкин. – Или… право, стоит пригласить даму, о которой вы говорили? Негоже заставлять ждать в приемной.

– Та дама приедет позже. Я пригласила ее с таким расчетом, чтобы прежде успеть поговорить с вами tête-à-tête. И да, от чая я не откажусь.

Лидия Гавриловна, не тушуясь, с интересом осматривалась в кабинете. Прошлась до окна, разглядывая корешки деловых папок в застекленных шкафах; стрельнула острым взглядом на стол с разложенными там государственными документами. Потом замерла над шахматной доской в углу и позволила себе замечание, что белому «слону» следует пойти на F5 – тогда, через три хода, он поставить «мат» черному «королю».

– Белые – фигуры графа Шувалова, – мягко отозвался Кошкин. – Но я непременно передам ему вашу подсказку.

– О, так Платон Алексеевич заезжает к вам? В этом случае, лучше подумайте, как спасти черного «короля», – заметила Лидия Гавриловна, и, то ли Кошкину показалось, то ли она и впрямь подмигнула ему.

Но потом, наконец, смирила свое любопытство и устроилась на софе, в зоне для посетителей справа от письменного стола. Как бы там ни было, волнение Кошкина спало. Нарочно, что ли, она повела себя столь беспардонно? Распорядившись о чае, Кошкин куда менее напряженным вернулся в кабинет и сел в кресло напротив. Спросил:

– О чем же вы хотели поговорить?

Он не сомневался, что последует некая деликатная просьба – однако, взгляд Лидии Гавриловны потеплел, и она просто сказала:

– О вас. Я наслышана о вышей ссылке в Екатеринбург, о ранении… обо всей этой ситуации со Светланой Дмитриевной.

Со Светланой Дмитриевной его гостья едва ли была знакома – и все же Кошкин был благодарен ей уже за то, что она называет ее по имени, а не «той женщиной» – с холодком в голосе и явным осуждением, как все прочие и даже его мать.

– Если я, или мой супруг сможем чем-то помочь, чтобы разрешить эту ситуацию, – с пылом продолжала Лидия Гавриловна, – вам стоит лишь сказать. И, разумеется, мы всегда рады принять вас со Светланой Дмитриевной в нашем доме. У Андрюши, моего сына, на будущей неделе именины: надеюсь, вы окажете нам часть.

– Сколько ему?

– Будет пять.

Лидия Гавриловна, поискав в ридикюле, тотчас предъявила семейную фотокарточку. Не слишком приветливый на вид, как всегда, ее супруг, Евгений Иванович, девчушка лети восьми, отчаянно похожая на Лидию Гавриловну, и мальчуган с бескозыркой в черных буйных кудрях и открытым живым взглядом. Кошкин невольно улыбнулся.

– Я имела неосторожность рассказать Андрюше, что вы служите в полиции, и теперь он о вас только и говорит. Уверен, что у вас чрезвычайно интересная служба!

– О да, – скептически отозвался Кошкин. Помрачнел еще больше, когда понял, что придется сказать: – я буду рад поздравить вашего сына, однако не думаю, что сумею сделать это лично. Светлана Дмитриевна никуда не выезжает. По крайней мере, пока не будет оформлен ее развод.

Помрачнела и Лидия Гавриловна. Но твердо выразила надежду, что Светлана Дмитриевна передумает. Кошкин поблагодарил – и сказал уже искренне:

– Я бы не хотел подставлять вашу семью под удар. Вы и так много для меня сделали: я знаю о ваших письмах к Платону Алексеевичу, о просьбах вызволить меня из Екатеринбурга. Он рассказывал, вы писали ему даже из Парижа.

– Жаль, что я узнала о вашей ссылке слишком поздно. Возможно, сумела бы повлиять на дядюшку еще прежде всей этой ужасной истории…

– Я благодарен вам безмерно! За все, – Кошкин почтительно склонил голову. Улыбнулся: – но, боюсь, вы думаете о моем пребывании в Екатеринбурге куда хуже, чем оно было на самом деле.

– Подозреваю, что и вы думаете о моем пребывании в Париже лучше, чем оно было на самом деле.

– Что ж, очень может быть. До меня доходили слухи, что вы уже возвращались ненадолго летом 1891. Смею надеяться, в этот раз вы вернулись навсегда?

Лидия Гавриловна отвела взгляд и неопределенно дернула плечом. Кошкин понял, что затронул больную тему. Вероятно, пребывание ее семьи в Париже и впрямь не было увеселительной поездкой. Но о подробностях, о делах ее мужа, Кошкин спрашивать не решился: это были тайны совсем иного рода.

– Дядюшка пожелал увидеть Софью и Андрюшу, моих детей, в июне этого года, и выписал нас в Санкт-Петербург. Право, не думаю, что это надолго.

Кошкин кивнул. Он знал, что здоровье дяди Лидии Гавриловны, графа Шувалова, в начале этого года дало сбой, и худо было настолько, что тот поддался врачам и весеннее межсезонье провел в Крыму, на водах. Видимо, в том и кроилась причина возвращения в Санкт-Петербург единственных его родных на этом свете.

– Мы живем там же, Степан Егорович, на Малой Морской, – продолжала Лидия Гавриловна, убирая фотокарточку в ридикюль и невзначай сверяясь с часами. – Евгений Иванович много работает, а я часто прогуливаюсь с детьми в Александровском саду и именно там познакомилась с дамою, о которой говорила вам прежде – Александрой Васильевной Соболевой. Моя Софи такая непоседа, оглянуться не успеешь, как она заведет новое знакомство. На сей раз выбрала в подруги племянницу Александры Васильевны. Подружились и мы: Александра Васильевна безмерно приятная дама. А в мае этого года в ее семье случилась беда. О том много писали в газетах, и до сих пор пишут – вы и сами, должно быть, наслышаны?

– Банкир Соболев, кажется? Да, я читал, разумеется, но, право, подробностей не знаю.

Лидия Гавриловна отнеслась с пониманием: этим летом у Кошкина и своих проблем было достаточно.

– Соболевы – семья богатая и чрезвычайно влиятельная, – пояснила она. – Купцы первой гильдии, банкиры и золотопромышленники. Конечно, о вопиющем убийстве матери Дениса Соболева газетчики еще не скоро забудут…

Лидию Гавриловну прервал стук в дверь секретаря Кошкина: посетительница, которую они так ждали, пришла минута в минуту.

– Я знаю, что полиция провела расследование, но все же Александра Васильевна хотела бы провести и свое. И спросила, не могу ли я посодействовать… Право, я ничего ей не обещала, решение оставила за вами. И осмелилась обратиться к вам только потому, что у Александры Васильевны и впрямь есть некоторые сведения, которыми она хочет поделиться именно с проверенным человеком – не со всей Петербургской полиций. Я же сказала, что вам она может довериться всецело.

Кошкин был удивлен, что, пригласив посетительницу и представив их друг другу, Лидия Гавриловна участвовать в беседе отказалась. Распрощалась и ушла. Кошкин же на ее место на софе предложил сеть этой даме, Соболевой, и постарался сосредоточиться на разговоре.

* * *

Даме было около тридцати на вид. Может, больше, может, меньше – у женщин ее типа Кошкин всегда с трудом определял возраст. Худощавая, с острыми скулами, тонким, но крупным с горбинкой носом и копной черных кучерявых волос под маленькой скромной шляпкой. А еще с томными, выразительными глазами, по которым Кошкин всегда безошибочно узнавал представителей одной-единственной нации. Не очень-то уважаемой в Российской империи, но сам он, повидав к тридцати шести годам разных людей всяких сословий, давно уж знал, что по нации о качествах человек судить нужно в последнюю очередь.

Что же касается женщин, то их, будучи даже фактически несвободным мужчиной, Кошкин (не мог ничего с собой поделать) оценивал по одному единственному критерию. И Александра Васильевна была, прямо сказать, женщиной невзрачной. Совершенно невзрачной. И ее невообразимо скромный наряд, черный и траурный, это только подчеркивал. Право, если бы не знал, что сия дама из банкиров Соболевых, принял бы ее за горничную в семье среднего достатка.

Манера себя держать, вести разговор и все больше смотреть в пол, лишь изредка поднимая свои большие темные глаза в поисках одобрения да поддержки, тоже не выдавала в ней принадлежности к семье банкиров.

Разве что речь ее была совершенно не похожей на разговор горничной: голосок оказался хоть и робким, но мелодичным и совершенно девичьим, а произношение грамотным, обремененным непростыми словесными оборотами.

– Моя матушка много лет, еще до смерти папеньки, жила на нашей прежней даче, что на Черной речке, где Новая Деревня, знаете? – Александра Васильевна подняла на него несмелый взгляд.

Кошкин машинально кивнул.

– Для летнего времяпрепровождения мой брат, Денис Васильевич, приобрел участок земли возле Терийок и отстроил там прекрасный дом – но матушка в том доме никогда не бывала. Говорила, что любит старую дачу на Черной речке, что там ее сад и ее великолепные розы, которые в нашем северном климате буквально ни одного дня не смогут прожить без ее забот.

– Что же – ваша матушка сама ухаживала за розами? – изумился Кошкин.

– Да, матушка не чуралась возиться с землей – ей это нравилось. Но конечно же в ее распоряжении имелись и садовники… – Александра Васильевна в очередной раз поправила и без того аккуратную манжету на рукаве, потом одернула себя и, не зная куда деть руки, в конце концов сжала их в замок – крепко, до натянутой ткани на костяшках пальцев. – Уже два года ей помогал молодой человек, пришлый, из финнов. Его имя Йоханнес Нурминен. Ганс – как звала его матушка. Матушка всегда хвалила Ганса и отзывалась о нем очень тепло… Помогала деньгами, даже взяла в кухарки его сестру с больной дочкой, из жалости. Так вот, четыре месяца назад, в мае, маму… – Александра Васильевна еще крепче сцепила пальцы и ниже наклонила голову, говоря буквально через силу, – маму нашли мертвой в той злополучной усадьбе. Кто-то разбил ей голову, очень сильно ударил… она смогла убежать, спрятаться в подсобном помещении – в садовницкой. Закрылась там изнутри на все замки и… ждала помощи. Но помощь так и не пришла. Мой брат, Денис Васильевич, забеспокоился первым и поехал навестить матушку. И нашел ее уже мертвой. А на стене мама написала, кто это сделал.

– Она написала имя?

– Только первую букву имени – «Г». Дальше неразборчиво. Но полиция, как только узнала про Ганса, тотчас решила, что она хотела написать его имя, но не успела.

Кошкин теперь удивился, почему сказанное этой женщиной так сильно расходится с тем, что он об этом громком деле слышал. Он действительно не вникал в суть расследования, пока оно велось, но из того, что читал в газетах и слышал в кулуарах, было очевидно – полиция сыскала душегуба, и никаких сомнений нет, что виновен именно он. По словам же этой невзрачной дамы выходило, что коллеги Кошкина схватили чуть ли не первого встречного. Что-то здесь не так. И Кошкин, признаться, гораздо более был склонен доверять своим коллегам, а не этой женщине.

– Надпись на стене – единственное доказательство против Ганса? – придирчиво спросил он.

И женщина явно очень нехотя выдавила:

– Нет. Кто-то забрал деньги, дорогие картины и ювелирные украшения из маминых комнат. И тогда полиция решила, что Ганс снова стал требовать у матушки денег, та отказала, и он ударил ее. А когда матушка убежала и заперлась, то Ганс якобы вошел в дом и ограбил его. Но это абсурд! – Александра Васильевна еще раз подняла на Кошкина глаза, в которых теперь стояли слезы. – Во-первых, я часто бывала у мамы, я знаю Ганса – он не позволил бы себе ничего подобного! Требовать… боже мой, только не он! А во-вторых, матушка никогда ему не отказывала прежде. Она и сладости раньше передавала малышке Эмме, его племяннице, и мои детские игрушки, и одежду! Отчего бы она вдруг отказала? Матушка не была алчной женщиной! Ну а в-третьих, я сама, своими глазами видела ту надпись на стене, и мне показалось – хотя вторая буква начертана крайне неразборчиво, а третья и вовсе не читаема – что там явно значится «Гу», а не «Га». «Меня убил Гу…» – так написала матушка! И всё же мои доводы полиция не услышала: Ганса схватили и арестовали. Скоро состоится слушание в суде, а потом… его повесят.

Александра Васильевна опять опустила глаза в пол, а ее пальцы, сцепленные в замок, мелко подрагивали.

– Вам жаль этого парня? – спросил Кошкин.

– Да, мне жаль его. Этот же вопрос мне задал следователь в ответ на мои многочисленные доводы, а после спросил с отвратительным снисхождением, замужем ли я.

Кошкин тотчас устыдился, потому как собирался задать точно такой же вопрос. Замужем Александра Васильевна, очевидно, не была, причем, скорее, ходила в девицах, чем во вдовах.

Смущаясь собственных слез и быстро их утирая, женщина вдруг начала говорить тверже и настойчивей:

– Но дело не в жалости или сочувствии! Я бы ни за что не явилась сюда, не отважилась бы еще раз пройти через все унижения – если б у меня не появились доказательства.

Не дав возразить, она тотчас раскрыла объёмный ридикюль, скорее даже чемоданчик, что прежде стоял у ее ног. Оттуда дама извлекла внушительную стопку толстых тетрадей – не ученических, а истинно девичьих, с разрисованными акварелью обложками и старательно выведенными вензелями – и придвинула их Кошкину через стол.

«Дневникъ Розы Бернштейнъ. Апрѣль – сентябрь 1866 годъ», – было выведено чернилами на обложке.

– Это дневники мамы, она вела их всю жизнь.

– Разве вашу матушку звали Роза Бернштейн? – усомнился Кошкин.

– Да… то есть, чтобы выйти за отца, матушка приняла православие и сменила имя: по закону она звалась, разумеется, Аллой Яковлевной Соболевой. Однако дома ее по-прежнему звали Розой. А сама она представлялась чаще девичьей фамилией – говорила, что по старой памяти…

Объяснение показалось Кошкину странным, да и сама Алла-Роза удивляла все больше. Но опомниться ее дочка времени не дала: Александра Васильевна говорила теперь быстро и неожиданно напористо:

– Здесь не все дневники, а только те, что я успела перевести: мама… не получила должного образования, она неважно знала русский и писала на странной для вас смеси русского и идиша с некоторыми употреблениями иврита. Матушка была с детства крещеной лютеранкой, как и мой дед, Яков Бернштейн. Однако воспитание и образование ее было домашним, и учила ее, по большей части, моя бабушка – а она иудейка, – Александра Васильевна снова ниже наклонила голову, будто в самом деле боялась осуждения. – Словом, я сочла за лучшее поверх текста добавить перевод. Старалась писать как можно разборчивей, но, если вы не сможете прочесть что-то, выписывайте на отдельный лист, при следующей встрече я все поясню.

– При следующей встрече?..

Кошкин с замешательством глядел на стопку тетрадей, только теперь осознав, что эта женщина пытается заставить его прочесть их все…

– Да, мне нужно будет передать вам остальные дневники – их примерно столько же. Если, разумеется, вы не против взяться за это дело… – Александра Васильевна сникла, тонко угадав его настрой. Голос ее вновь стал робким да несмелым: – Лидия Гавриловна предупредила, что вы можете отказаться, и, разумеется, настаивать я не посмею. Но, молю вас, Степан Егорович, прежде чем отказываться, прочтите записи мамы! Я прочла их все – и пришла в ужас… В дневниках имеются некоторые компрометирующие мою семью сведения, и первым моим порывом было их сжечь! Возможно, я еще и пожалею, что не сделала этого… И все же я прошу вас прочесть дневники мамы, потому как в них в больших подробностях описана жизнь человека, который имеет гораздо больше причин желать маме смерти, чем ее садовник. А главное, зовут этого человека Гутман. Шмуэль Гутман. Мама… была знакома с ним в молодости. А в последнем дневнике – право, я еще не перевела его, но твердо запомнила ее слова. Буквально за неделю до гибели – и это была последняя ее запись – мама пишет, что увидела призрак из прошлого, свой самый страшный кошмар. Она боялась этого человека, Шмуэля Гутмана. И в дневниках подробно описано почему.

Глава 2. Роза

август 1866

Роза ничего не слышала, кроме своего сбитого дыхания, и ничего не видела, кроме вязких черных вод там, внизу, за перилами, на которые она опиралась.

«Хоть бы не помешал никто…» – настойчиво твердила она про себя, но сделать последний решающий шаг все не хватало духу.

И вдруг, очнувшись, осознала, что ей как раз мешают. Не Шмуэль, нет. Какие-то незнакомые люди толпятся рядом, льнут к ограждениям набережной. Но занимает их не сама Роза, а нечто другое, на что они смотрят, указывая пальцами и причитая. Проследила за их взглядами и Роза. Оглянулась туда же, на страшную Черную речку – но не вниз, а назад по течению. Там, под низким пешеходным мостком, качалась на волнах лодка, к коей и было приковано всеобщее внимание. А в лодке белело что-то, в чем Роза, не веря своим глазам, угадала очертания нагого женского тела.

Поддавшись порыву, Роза вдоль перил направилась ближе к пешеходному мостку. Огибая зевак и не отрывая глаз от зрелища. Все еще надеясь, что ей почудилось… но нет.

Девушка со скрещенными на груди руками, с лицом, обращенным в ночное небо, действительно лежала на дне лодки. На груди ее покоилась роза на длинной ножке, будто рассекающей белоснежное тело надвое. Те же розы, алые и белые, со старанием были разложены по обе стороны от девушки, ими же обрамили ее лицо, их же вплели в волосы. Волосы у девушки были красивыми – длинные, подвитые и разложенные веером на подушке из роз. Волосы были золотистыми, того же редкого оттенка, что и у актрисы Журавлевой.

Так это часть представления?..

Вероятно, что да.

Это было чересчур даже для сада Излера, но Роза вполне допускала, что здешние устроители могут опуститься и до такого бесстыдства. Тем более что зрители, отойдя от шока, уже перешли на привычные им веселые возгласы и смех. А самые смелые да пьяные принялись выкрикивать сальные шуточки, обращенные к девушке в лодке. Называли ее красоткой, просили пойти к ним и обещали угостить вином.

А Розе все не верилось. Это действительно актриса Журавлева? Надменная, острая на язык красавица, с которой Роза до сих пор боялась оставаться наедине в комнатах? Неужто Глебов позволил ей участвовать в подобном?!

Роза, вглядываясь в ее лицо, все пробиралась и пробиралась вперед. И снова упустила момент, когда настроение обитателей увеселительного сада переменилось. Какой-то пьяный смельчак, подначиваемый товарищами, спустился воду, доплыл до лодки. Бесстыдно склонился над Журавлевой, приподнял ее голову над ложем из цветов и под всеобщий одобрительный гомон напоказ поцеловал ее в губы.

Та не пошевелилась.

А смельчак, замерев на миг, вдруг уронил ее обратно. Голова девушки неестественно завалилась на бок. Смельчак отринул, будто ошпаренный.

– Да она мертвая!.. – пронесся над Черной речкой его истеричный выкрик.

– Роза! – рассек гул толпы такой родной голос Шмуэля.

Он ищет ее!

Роза очнулась и тотчас принялась оглядываться, наугад продираться сквозь толпу дальше от набережной, пока – из бесконечного людского потока к ней не выбросило Шмуэля.

Тот действительно искал ее, сходу крепко ухватил за плечи, прижал к себе.

– Куда ты подевалась? Я всюду искал?!

– Я была с Глебовым и Лезиным, а потом они…

– Не важно, идем скорее.

Шмуэль бесцеремонно перебил, схватил ее за локоть еще крепче и чуть не волоком потащил прочь.

– Постой… я не успеваю… – Роза, обутая в тесные туфли, вдруг подвернула ногу и в голос вскрикнула. Слезы уже стояли в голосе. – Куда мы спешим? И где ты был? Я думала, ты уехал с Журавлевой – после того, что ты наговорил, я именно так и думала! И что с ней, скажи на милость, она… мертва?

– Не знаю! – теряя терпение, сдерживая бушующие эмоции, огрызнулся молодой муж. – И прошу тебя, поторопись, нам нужно ехать.

– Куда?! Постой, у тебя кровь?..

Роза обомлела, а сердце ухнуло куда-то вниз. На его щеке и правда была кровь – порезы. Как от ногтей.

– Пустое. Ветками посек лицо, пока скакал на лошади, – он тащил ее за руку, даже не обернувшись.

– Куда скакал? Да постой же! – Роза, взбешенная недомолвками, из последних сил дернула руку, вырвалась. – Я не пойду, покуда ты мне все толком не объяснишь!

Он остановился наконец-то, обернулся, тяжко вздохнул. Снова прижал Розу к себе, и взял ее лицо в ладони, как делал прежде, перед тем, как ее поцеловать.

– После, после, милая, все объясню. Нынче некогда. Просто поверь мне. Ты веришь?

Роза не верила. Сердце, кажется, вовсе перестало биться после этого озарения, но Роза действительно ему не верила. Давно уже. С тех самых пор, как пожалела, что сбежала с ним, предала родных и обвенчалась тайком, как преступница. А теперь еще и это. Журавлева мертва – а у него кровь от ногтей на щеке.

– Это ты убил ее, Шмуэль? Ты? – спросила она без голоса.

А хуже всего, что он не сумел ничего ответить. Побледнел. Отступил на шаг. Даже железную хватку на ее плече ослабил. Попытался сказать что-то – да тут новый окрик по имени заставил Розу оглянуться.

Она ахнула, чуть не осев наземь. Худший из ее кошмаров сбывался на глазах. Ах, отчего она не бросилась в реку, покуда была возможность…

Трое всадников во весь опор спешили к ним. Не иначе и Шмуэль больше боялся их, чем прямого вопроса Розы. Один из всадников, не сбавляя ходу, не слушая протестов Розы, схватил ее и, будто мешок, бросил поперек седла. Не останавливаясь, ни сказав и слова, поскакал прочь.

Двое других остались с ее мужем. Только краем глаза она усмотрела, как те спешились, и один грубо толкнул его в грудь, отчего Шмуэль завалился на спину…

Глава 3. Кошкин

Горничная заглянула, чтобы позвать в столовую, и Кошкин, машинально кивнув, с чистой совестью отложил дневник Розы Бернштейн в сторону. Устало потер переносицу.

– Удружила, Лидия Гавриловна… – беззлобно проворчал он в пустоту.

Еще раз оценил взглядом стопку девчачьих тетрадок и подумал, что рехнется, когда прочтет их все. Ему и разговоров с младшей сестрой, с Варей, хватало, чтобы пресытиться дамскими интересами, а эта Роза Бернштейн даже Вареньке давала фору. Дневники сей дамы, тогда еще совсем юной, сплошь состояли из перечисления, блюд, рецептов по их приготовлению, советов по наведению красоты и пошиву платьев. Изредка они перемежались поучениями матушки и смешными, наивными рассуждениями о них самой Розы. Столь же эмоциональны и смешны были рассказы о визитах многочисленной родни, друзей да пустые сплетни о них. Еще реже встречались бессвязные цитаты из Торы, но в этом Кошкин вовсе ничего не понимал и только морщился.

В целом, Роза представала на страницах девицей до крайности наивной, поверхностной и неглубокой – но эмоциональной и порывистой. Из тех, кто прежде делает, а потом думает. Много думает, переживает, мучается, не спит ночами – а после совершает ровно ту же ошибку.

Гутман, он же Шмуэль, которого дочка Розы прочила в убийцы матери, приходился Розе мужем. Первым мужем. Или вовсе мужем незаконными, ежели брак с ним удалось расторгнуть так легко. В июле 1866 Роза, по ее собственному признанию, сбежала со Шмуэлем из родительского дома, а в сентябре уже сделалась женой Василия Соболева.

Факт первого ее замужеством был скандальным, это да. Учитывая статус самого Василия Соболева – особенно скандальным. Да и что стало со Шмуэлем Гутманом, Кошкин пока не знал, но, право, все это случилось двадцать восемь лет назад и давно поросло быльем. Где бы нынче тот Гутман ни был (да и жив ли он вовсе), до крайности сомнительно, что он бы стал ждать двадцать восемь лет, чтобы отомстить Розе Бернштейн. За что ему ей мстить, спрашивается? За то, что бросила и вышла за другого? Право, сюжет для дамского романа.

Нет, все проще и куда менее романтично. Садовник Ганс Нурминен, либо будучи пьяным, либо просто не рассчитав сил, ударил хозяйку по голове, а после ограбил. Историй подобных, в различных вариациях, Кошкин за годы службы повидал десятки.

Следовало бы отказать Александре Соболевой еще там, на Фонтанке… но Кошкин отчего-то не стал торопиться. Зачем-то взял дневники и теперь, супротив воли, читал, зная, что дочитает их все.

И, разумеется, он отметил тот эпизод – представление в увеселительном саду с нагой девушкой в лодке, свидетельницей которого стала Роза. Действительно ли это было представление? Кошкин подумал, что нужно будет непременно поднять архив уголовных дел за 1866 год…

А пока, встав из-за рабочего стола, потушив лампу, он накинул сюртук и поспешил в столовую. Негоже заставлять Светлану ждать.

* * *

Но она не упрекнула его, конечно – его ангел. Светлану Дмитриевну Раскатову (все еще Раскатову), графиню, венчанную жену другого, сбежавшую к нему, к Кошкину, с одним чемоданом, да так и оставшуюся, несмотря на все протесты, сложно было назвать ангелом. Пожалуй, что и невозможно. Но для Кошкина она именно им и была.

Тихая, умиротворенная, всегда улыбчивая, а чаще и веселая – несмотря на преступное свое положение, она ни словом, ни делом ничего от Кошкина не требовала. Даже не просила. Ни узаконить их отношения, ни посодействовать разрыву предыдущих. Разговор о разводе всегда заводил он сам, а Светлана либо горячо поддерживала, если предложенный выход ей нравился, либо молчала, склонив голову, и тогда Кошкин понимал, что на это Светлана не пойдет. А после, обвив его шею руками, она всегда говорила:

– Право, мне все равно как это разрешится, и разрешится ли вообще. Уж мне-то не знать, что свет лжив да обманчив – все держат любовниц. А благовоспитанные дамы частенько изменяют мужьям. И ничего, мир не рухнул. Если Володя не даст мне развод, то стану жить у тебя просто так. Как кошка.

И тогда оба они, соприкоснувшись лбами, тихонько смеялись над забавным ее сравнением.

– Неужто думаешь, я по визитам и выездам скучаю? – продолжала, отсмеявшись, Светлана. – Век бы их не видела! Надоели все до смерти. Разве что по театру скучаю немного. Я люблю театр, ты знаешь.

Дочка популярного в прошлом литератора, давшего ей столь необычное имя, выросшая в богемной среде, вольнодумная, смелая, острая на язык, несколько распущенная даже – Светлана и впрямь ценила искусство.

В театр да на выставки они не часто, но выбирались. Их узнавали, конечно, шушукались, строили постные мины в ответ на почтительные приветствия Светланы. А ей и правда было как будто все равно – не трогало, а, скорее, забавляло.

Со Светланой было легко. И тепло. Пожалуй, что это лето, проведенное ими вместе, в Петербурге, было самым счастливым в жизни Степана Егоровича Кошкина. Да, он был счастлив полностью и безоговорочно.

Если и омрачало его что-то, так это невеселые думы о будущем…

– Получила сегодня письмо от Наденьки, – поделилась с ним Светлана нынче за ужином.

– О, – в самом деле удивился Кошкин, – какие новости у Рейнеров, как дети, не хворают ли? Как Григорий Романович?

– Вероятно, что неплохо, иначе бы Надя мне непременно сообщила. Ты же знаешь сестру: ничего толком не расскажет, только жалуется, что Володя снова им писал и требовал меня урезонить. Чтобы, мол, домой вернулась. Вот Надя и пишет. Говорит, что мой дурной поступок доводит ее до мигреней и может плохо сказаться на карьере Григория Романовича. Да больше преувеличивает, конечно, Надюша всегда была капризной.

Кошкин промолчал, ибо опасения Наденьки о карьере мужа и впрямь были справедливыми. Да и в мигрень Нади верил, чего уж там. А потому, собравшись, озвучил то, чем были заняты его мысли:

– Нынче на Фонтанке я имел разговор с одной барышней…

– Мне начинать ревновать? – прищурила смеющиеся зеленые глаза Светлана.

– Нет, что ты. Барышню зовут Александра Васильевна Соболева…

– О, – глаза Светланы округлились, она отложила нож и вилку, с интересом внимая Кошкину. – Сестра банкира Дениса Соболева? Разговор касался ужасающей кончины их матери, не так ли? Я читала об этом в газетах, просто кошмар! Писали, что во всем виновен ее собственный садовник, но я ничуть этому не верю. Столько странностей в этом деле. Как славно, что теперь расследованием займешься ты!

– Ничего славного. И не факт, что я вовсе буду просить доверить мне расследование.

Признаться, Кошкин был обескуражен, что и Светлана уверена отчего-то в невиновности этого Ганса. Что за похититель дамских сердец!

– К тому же я склоняюсь, что виновен именно садовник, и неувязок в расследовании не вижу – покамест, по крайней мере. Меня заботит другое, Светлана. Расследование убийства матери Дениса Соболева заставит меня так или иначе взаимодействовать с Денисом Соболевым. И не мне тебе рассказывать, кто он таков, и какие связи имеет. Думаю, поведи я себя правильно… он мог бы посодействовать твоему разводу. Но прежде я хочу знать, что об этом думаешь ты.

– Светлана, уже не глядя на него смеющимся взглядом, и даже не глядя вовсе, склонив голову, неуверенно повела плечом.

– Наверное, ты прав. Только… я не хочу, чтобы это твое «правильное поведение» с Соболевым означало, что ты возьмешься за расследование и станешь делать все, как велит он. Не нужно вгонять себя в новую кабалу – из-за меня. Я и так не могу простить себе твоей ссылки на Урал.

– Отчего ты решила, что из-за тебя? Если я и сделаю это, только ради себя самого: хочу быть женатым на любимой женщине.

Светлана расцвела в нежной улыбке.

– К тому же я пока что ничего никому не обещал. Лишь подумываю съездить на место, где все случилось, да погрузиться в это дело чуть сильнее, чем на уровне сплетен и газетных статей.

О дневниках Розы он, впрочем, упоминать не стал. Хотя в беседе с Соболевым тайны, доверенные Розой бумаге, могли бы сыграть огромную роль.

Глава 4. Саша

Саша до сих пор не знала, правильно ли сделала, отдав дневники матери этому Кошкину. Фактически открыв ему все тайны их семьи. О Кошкине хорошо отзывалась Лидия Гавриловна, успевшая стать Саше подругой, – и это, пожалуй, был единственный аргумент.

Саше просто не к кому было обратиться: в достаточно узком круге ее знакомых ни одного сыщика не имелось. Не имелось даже тех, кто с сыщиками был хотя бы отдаленно знаком…

Быть может, стоило довериться братьям – Денису или Николаше. Но они бы просто не поняли ее и ее сомнений! А дневники мамы, вероятно, и вовсе сожгли. У Дениса бы точно рука не дрогнула, знай он, какие тайны хранят в себе те записи. Оба брата Александры, такие разные внешне и внутренне, как один были уверены, что в смерти мамы виноват Ганс. Доводов против они даже слышать не хотели. Братья любили ее, конечно: у них дружная и сплоченная семья. И все-таки Саша догадывалась, что братья считали ее глуповатой.

Оно так, конечно, и есть: Саша никогда не хватала звезд с неба.

Образование она получила домашнее и, несмотря на статус их семьи, довольно скромное. Батюшка, пока был жив, уверял, что девушке оно и ни к чему, достаточно уметь читать, писать и считать. Для девушки же хорошо образованной важно еще играть на каком-нибудь музыкальном инструменте и знать хоть сколько-нибудь французских слов. Он человек старой закалки. Он в самом деле так думал, полагая, что от наук у девушек только портится характер.

С самого раннего детства, сколько себя помнила, за Сашей ходила баббе-Бейла – бабушка по материнской линии. Отцу это не нравилось, он был против – и все же мирился до поры. Потом приставил к Саше гувернантку. А как баббе-Бейла умерла, поручил ее той гувернантке уже всецело.

Мадемуазель Игнатьева, очевидно, придерживалась схожих с батюшкой идей насчет женского образования, ибо проявляла куда больше усердия в обучении ее музицировнию, чем письму или счетам. Александре же фортепиано категорически не давалось.

– Руки у тебя деревянные, а пальцы короткие и толстые, как у мясника! Девочка не должна быть такой! – злилась мадемуазель Игнатьева и больно ударяла деревянной указкой ученицу по этим самым пальцам, лежащим на клавишах.

С тех пор Саша приобрела привычку прятать пальцы в кулачки или за спину. А когда пришла пора, не позволяла себе носить ни колец, ни браслетов, чтобы не привлекать внимания к своим некрасивым рукам. Заодно и серег не носила, и ожерелий, потому что уши у Саши были чересчур велики, как и нос; подбородок большой и грубый, а шея толстовата. Так говорила мадемуазель Игнатьева, и Саша, разглядывая себя в зеркале, не находила причин ей не верить. Такого большого носа, как у Саши, не было ни у одной ее подруги… Зачем, спрашивается, пытаться украсить столь отталкивающее лицо серьгами? Смешно и глупо. Лучше просто не привлекать внимание.

Мадемуазель же Игнатьева, убедившись, что на фортепиано маленькая Саша сможет сыграть разве что «Собачий вальс», да и то спотыкаясь и путаясь в нотах, сочла ее необучаемой, рассеянной, неспособной запомнить элементарных понятий. В остальных науках гувернантка уже не усердствовала с нею вовсе.

Это потом, став куда старше, Саша начала догадываться, что гувернантка ее сама мало преуспела в чем-либо, кроме игры на фортепиано: об арифметике имела понятия крайне слабые, по-русски писала с позорными ошибками, а обучение французскому сводилось к тому, что Сашу заставляли зазубривать наизусть страницы текста.

Но и это практически не пошатнуло веру Саши в то, что мадемуазель была мудрой женщиной, которую она, Саша, просто бесконечно утомила своей врожденной глупостью.

– Умом ты пошла в матушку, Саша, – говорил батюшка в редкие минуты отцовской нежности.

Говорил, вздыхал, быть может, ласково гладил ее по курчавым волосам, а потом возвращался к своим делам и забывал про Сашу напрочь.

Что до матушки… она всегда была не от мира сего. Так говорил батюшка, это видела и сама Саша, и все вокруг. Матушка, впрочем, соглашалась. Вся она была в мечтах, в бессвязных мыслях, в своих тетрадках с акварельными обложками. Саша только теперь, после ее смерти, узнала, что это были дневники, а прежде она не могла взять в толк, что она пишет. Письма? Стихи? Заглядывать в тетрадки мама никому не позволяла.

Домашние дела ее не интересовали. Визитов она чуралась. Детей с легким сердцем поручила гувернанткам и спрашивала об их успехах даже реже, чем батюшка. На детские жалобы Саши из-за большого носа и коротких пальцев рассеянно отвечала, что, пожалуй, да, так и есть. Соглашалась, что если умом Саша пошла в маму, то внешностью – в отца. Жаль, что не в нее.

И тут же матушка отворачивалась к окну и пускалась в туманные объяснения, что нос и пальцы ровным счетом ничего не значат в судьбе. Мол, вот она всегда была недурна собой: мелкие черты лица, тонкая талия, аккуратный носик, изящные белые руки. И что – разве принесло ей это счастье?

Но Саша не понимала, о чем говорит матушка. На что ей жаловаться?

Не до конца понимала и сейчас, прочтя дневники от корки до корки.

* * *

Сентябрь в этом году был мягким и неторопливым. Желтеющие листья падали в ярко-зеленую до сих пор траву, и в классной даже не закрывали еще форточек, позволив свежему, с примесью невской сырости, ветерку гулять по комнате да ворошить тетрадки Сашиных племянников. Те занимались с гувернанткой, а их тетушка, устроившись в давно облюбованном ею уголке подле окна, любовалась осенью. Вполуха слушала урок и держала на коленях ворох шелка – подол Люсиного платья, к которому Саша надставляла кружева. Племянница росла не по дням, а по часам: любимое ее платье стало коротко, и Саша решила порадовать девочку, подправив наряд. А впрочем, сегодня было не до шитья – все валилось из рук.

Когда Елена – Елена Андреевна Мишина, гувернантка детей – закончила урок, Саша и сама живо подскочила с места, надеясь, что подруга заметит неспокойное ее состояние и перекинется с нею хотя бы парой слов. Елена обладала удивительной способностью вносить ясность в сумбур Сашиных мыслей.

Правда, была занята каждую минуту: к обязанностям своим Елена относилась очень серьезно. И все-таки нашла для нее время, отправив детей мыть руки перед обедом.

– Ну так что, Саша, ты ездила?.. – последнюю фразу Елена не озвучила вслух, хоть в классной и не было сейчас посторонних.

Саша торопливо кивнула.

О том, что с утра она намеревалась поехать на Фонтанку, в полицию, к знакомому Лидии Гавриловны, Елена прекрасно знала. По правде сказать, она и склонила к тому Сашу, долго сомневающуюся в столь решительных действиях.

– Знаешь, Елена, этот человек, господин Кошкин, показался мне вполне порядочным. Думаю, такой как он не станет сплетничать о том, что прочтет в маминых дневниках.

– Так ты отдала ему дневники? Все?

Об этом девушки говорили накануне, и все-таки Елена, кажется, не верила до конца, что Саша пойдет на это.

– Лишь те, что успела перевести. Около половины.

Саша поймала на своем лице недоверчивый взгляд подруги. В нем даже была доля опаски: Саша и сама считала все ею сделанное большой авантюрой. Но если Саше действительно было чем рисковать – честным именем семьи и доверием братьев – то Елена из одного только участия болела за нее всем сердцем.

Но страхов подруга высказывать не стала. Сдержанно кивнула и поторопилась к детям:

– Все к лучшему, Сашенька, ты правильно поступила! – подбодрила Елена напоследок.

Мнением ее Саша дорожила. Елену даже Денис слушал с уважением, доверял гувернантке своих детей всецело! А вот саму Сашу к их образованию и близко не допускал. Боялся, видно, что привьет она им что-то, чему научила ее баббе-Бейла. Напрасно совершенно. Никаких особенных тайн бабушка-иудейка Саше не поведала, разве что баловала да любила ее беззаветно, как никто после бабушкиной смерти Сашу не любил. Племянники пока малы – Пете двенадцать, а Люсе десять – и пока что обожают тетушку, как умеют обожать только малые дети. Однако Саша знала, что скоро те подрастут, и обожания того она лишится. А потому ценила каждый миг, проведенный с малышами. Водила на прогулки, читала книжки и укладывала спать. Присутствовала в классной и помогала Елене да нянюшкам всегда, чем могла. Помогла бы больше, да запрещал брат Денис. Ну хоть платье Люсе выправила – и то хорошо.

С тоской глядя, как Люся с Петей подрастают, Саша отчетливо понимала, что никаких других детей она воспитать не сможет. Свои собственные у нее едва ли когда-то будут… Уж если Сашу не взяли замуж в восемнадцать, то сейчас, когда ей идет двадцать седьмой год, не возьмут тем более. Двадцать семь – это же практически тридцать. Даже самую хорошенькую девушку не возьмут замуж в тридцать лет. Что уж говорить про Сашу с ее ужасным носом?

Была некоторая надежда, что второй брат, Николаша, когда-нибудь женится, и у него появятся дети, которых Саша сможет воспитывать – но надежду эту безжалостно убивала Елена насмешливыми своими суждениями:

– Николай Васильевич – женится? Не смеши меня. Твой брат мот и повеса, Саша, он умудрился подчистую прокутить свою часть наследства, хотя со смерти вашего батюшки еще и пяти лет не прошло! Верно, так и будет до старости сидеть на шее брата. Такие не женятся. А вот дети… не удивлюсь, если они у него уже есть!

Саша в ответ на такие смелые речи немедленно краснела:

– Право, что ты говоришь такое, Леночка… Николаша бы никогда!..

Елена качала головой:

– Ах, да ты сама еще дитя, Саша!

Елена нередко позволяла себе насмешливый тон – но всегда лишь наедине с подругой. Местом своим она дорожила, и при Денисе Васильевиче, ничего подобного никогда бы не произнесла. Саше же она доверяла, и в выражении чувств была искренна, что Саше даже немного льстило.

* * *

Уже вечером, уложив детей, Елена заглянула в комнаты Саши, как делала часто – пошептаться о женском. Тогда-то Саша рассказала обо всем, что на сердце – и о следователе Кошкине, и сомнениях своих, и, конечно, о Гансе. Тема Ганса поднималась меж ними уж сотню раз, и всегда Елена заканчивала ее неизменным упреком:

– Твое увлечение Гансом до добра не доведет. В любом случае, виновен он или нет – он тебе не пара!

– Право, что ты говоришь, Леночка, я ни о чем таком совершенно не думала… я лишь не могу допустить, чтобы пострадал невиновный. А Ганс именно что невиновен! Господин, Кошкин, я уверена, во всем разберется.

После Саша тайком оглянулась на дверь – не приоткрыта ли – и, понизив голос, произнесла совершенно невозможную вещь. Произнесла, отчаянно краснея и не посмев даже понять от пола глаз:

– И даже если бы с моей стороны и были какие-то… чувства, то, конечно, я понимаю, Леночка, что мы не пара. Ганс… он очень хорош собой – а я… Словом, он никогда не обратит внимания на такую, как я. Он ласков ко мне лишь из вежливости – не думай, пожалуйста, что я этого не понимаю.

Саша все-таки подняла глаза, и увидела, как Елена устало качает головой.

– Ты совершенно себя не ценишь, Саша, – вздохнула она. – Он садовник, которого приняли на работу из милости, а ты единственная дочь купца Соболева. Поэтому вы не пара, а не потому, что ты выдумала!

Формально она была права, но… Саша понизила голос до шепота и выдавила последний и неопровержимый аргумент:

– Да мне ведь почти тридцать! Какие чувства могут быть в этом возрасте!

А Елена рассмеялась – негромко, но искренне:

– Здесь ты права, Сашенька. Мне тридцать один, и я со всей ответственностью заявляю, что в этом возрасте чувств быть не может. Лично я каждый день только и думаю о том, как буду доживать оставшиеся свои недолгие годы. Скопить бы на комнатушку – а лучше на две, чтоб одну сдавать постояльцам. Я бы тогда подобрала на помойке кота да и жила бы спокойно в свое удовольствие, ей-богу!

– Ты ведь шутишь? – с сомнением спросила Саша. – Ты такая хорошенькая, Елена, ты непременно выйдешь замуж. Не обижайся, что я упомянула возраст – я совсем не то хотела сказать…

Обиделась Елена или нет, Саша так и не поняла. Но подруга подмигнула ей и скользнула к двери:

– Посмотрю, спят ли дети, а после вернусь и причешу тебя, как в том модном журнале. Сейчас кудри, как у тебя, безумно популярны: девицы такие с утра до ночи накручивают – а у тебя от природы!

После ее ухода Саша целых три минуты рассматривала свое отражение в маленьком настольном зеркале почти без досады. Кудри ее и правда были хороши. Кудри достались от мамы.

Вернулась Елена и правда быстро.

– Спят, как ангелы, – улыбнулась она, парой быстрых движений выдергивая шпильки из Сашиных волос.

Управлялась с расческой и щипцами она удивительно ловко, и Саша, ловя в зеркальном отражении ее серьезный сосредоточенный взгляд, размышляла, о чем же та думает. Правду ли сказала, что у Саши хорошие волосы, или из желания ею порадовать? И вздохнула, поняв, что Леночке просто стало ее жаль.

Как так вышло, что сама Елена в свои тридцать один не замужем, Саша решительно не понимала. Елена и впрямь была очень хорошенькой, со внимательным взглядом карих глаз и воздушной прической из русых волос, которые она как раз подвивала с большой тщательностью. Одевалась Елена вроде бы и просто, едва ли не в то же самое, во что и Саша (вульгарности у гувернантки Денис бы просто не стерпел), одна всегда ее наряд выглядел удивительно живым. То брошку приколет у ворота, то добавит яркую ленту на шляпку, то игривые бантики пришьет к совершенно обыкновенным недорогим перчаткам.

В результате всегда, когда ни шла бы Елена по улице, мужчины оборачивались ей вслед, а иные незнакомцы приподнимали шляпы. Вечно строгий брат Денис был с Еленой мягок, почтителен и улыбчив. И даже Юлия, его жена, всегда придирчивая к внешнему виду прислуги, не находила к чему бы придраться в облике гувернантки.

Как это у Елены выходило?

Саше не овладеть той наукой никогда. Она уже и не пыталась.

– Если ты хочешь завести кота, Леночка, то можешь держать его и здесь, в этом доме, – вдруг предложила Саша, снова поймав строгие глаза подруги в зеркале. – Денис Васильевич наверняка не будет против.

– А если выяснится, что Денис Васильевич все-таки против, то я лишусь места и окажусь на помойке сама. Тебе будет очень неловко, Сашенька, когда ты застанешь меня там, просящей милостыню.

– Ох, Елена, что ты говоришь?!.

Та шутила как всегда (или же говорила серьезно), а Саша в самом деле перепугалась. Она не понимала, как можно иронизировать над такими вещами?

– Я лишь говорю, что мне, в отличие от тебя, дорогая, нельзя допускать ошибок и полагаться на «авось». А впрочем, не будем об этом. Расскажи лучше про того следователя с Фонтанки. Что он думает? Он попытается выяснить, что на самом деле произошло на даче?

Саша вздохнула, почти что всхлипнула.

– Думаю, что да. Я была убедительна и напориста, как ты советовала. Он согласился хотя бы прочесть дневники, а ведь это уже много, правда? Если он в самом деле их прочтет, я уверена, он поймет, что Ганс невиновен.

Елена промолчала, сосредоточенно подкалывая непокорную прядь шпилькой. Или она хмурилась потому что не была уверена в Кошкине? Или в Гансе? Саша не знала…

Лишь спустя полминуты Елена снова заговорила, дав понять, что не прическа так ее беспокоит:

– Если господин Кошкин возьмется за твое дело, то он наверняка посетит этот дом. Обмолвится хотя бы парой слов с Денисом Васильевичем, и с Николаем. Наверняка ему придется рассказать, как к нему попали дневники. Ты это понимаешь?

Саша вздрогнула всем телом. Она понимала это – но предпочитала не думать пока что.

«Ты не торопись, Шунечка. У тебя свой путь, неторопливый. Сперва за одно дело возьмись да и закончи, потом за второе. А пока первое делаешь – не заглядывай, что дальше будет. Жизнь большая, а ты маленькая. Богу видней, как тобой распорядиться»

Так говорила когда-то баббе-Бейла, и Саша крепко эту науку усвоила. Не торопиться и не заглядывать далеко. Сперва отнести дневники в полицию – потому что не отнести было нельзя, а потом держать ответ перед братьями за непослушание. Еще вчера Саше казалось, что целая вечность пройдет, перед тем как Кошкин явится в их дом для беседы с братьями. А сегодня Елена указала ей на то, что это может произойти в любой момент…

– Нравится? – спросила Елена, наблюдая, как Саша долго и пристально рассматривает себя в зеркале.

– Очень!.. У тебя золотые руки, Леночка!

Та улыбнулась. Постояла позади Саши еще немного и вполне серьезно спросила:

– Помочь тебе расплести?

– Нет… позже… Еще немного так оставлю. Я сама расплету, как лягу. Спокойно ночи, Леночка.

– Спокойной ночи, – усмехнулась та. Прищурилась: – когда-нибудь я уговорю тебя причесать по-моему с утра, а не на полчаса перед сном!

Саша не стала спорить. Когда-нибудь – все возможно. Жизнь и правда большая.

Глава 5. Кошкин

Осень стояла сухая и теплая – всю неделю, что редкость для Санкт-Петербурга, можно сказать, аномалия. Но полицейский экипаж мчался по накатанной дороге скоро, не вязнув в грязи, да не продуваемый всеми ветрами. Все Кошкину благоволило, даже удивительно. И людей себе в помощь удалось сыскать сразу – толковых специалистов.

Кирилл Андреевич Воробьев был тридцати четырех лет, чуть моложе Кошкина; прекрасно обращался с фотографическим аппаратом, служил на Фонтанке уже третий год и учился когда-то в университете на физической кафедре. Его работу по трасологии, науке о следах, Кошкин прочел нынешним летом и еще тогда подумал, что неплохо было бы задействовать сего автора в чем-то посерьезней краж в продовольственных лавках. Был Воробьев высоким, худощавым, словно нарочно суженным да вытянутым, и носил очки. Настоящие, а не как Кошкин, для солидности.

Но просьбу Кошкина (вовсе не прямого своего руководителя) поехать в Новую деревню, что на Черной речке, касаемо старого и вроде бы раскрытого дела об убийстве вдовы Соболевой, Воробьев откликнулся без лишнего подхалимажного энтузиазма. Но откликнулся, задав ряд весьма уместных вопросов. Был деловит, собран и, пока тряслись в экипаже, в разговор вовсе не вступал – за что получил от Кошкина дополнительный балл.

Возможно, Воробьев помалкивал оттого, что по Департаменту полиции о Кошкине ходила молва, как о человеке нелюдимом, странном и непонятном – после того, как ослушался самого Шувалова, угодил за то в ссылку, а после вернулся на прежнюю должность, как ни в чем не бывало. Должно быть, поэтому сближаться с Кошкиным никто не торопился.

Дача вдовы Аллы Соболевой стояла в самом начале главной улицы Новой деревни. Места эти были малообитаемые, давно заброшены – одно название, что новые. Кошкин знал, что пик популярности Новой деревни пришелся еще на пушкинские времена, когда знаменитый поэт проводил веселые вечера в компании друзей. В конце сороковых некто Излер, известный в прошлом делец, основал здесь заведение «Искусственных минеральных вод», прозванное в народе «Минерашками». Петербуржцы «Минерашки» полюбили, особенно полюбила определенная его прослойка, проводя здесь едва ли не каждый свой вечер и занимаясь на «Минерашках» чем угодно, только не поправкой собственного здоровья. Веселые вечера, музыка, фейерверки, рестораны, цыгане, акробаты, фокусники – все здесь было. Однако с конца шестидесятых «Минерашки» стали приходить в упадок, а после и вовсе погибли в огне пожара. Пришли в запустение и Новые деревни, потому как дачники, с открытием Финляндской железной дороги, облюбовали для себя новые места.

Но Алла Соболева, очевидно, за модой не гналась.

* * *

На месте, едва остановились, Кошкину навстречу подскочил паренек в полицейской летней форме, с потрепанной кобурой на поясе и, как положено, с шашкою на боку. Рукоять той шашки была начищена до зеркального блеска, и, по всему видно, являлась предметом гордости. Кобура же, скорее всего, болталась пустой: револьверами и городовых стражников далеко не всех снабжали, а уж уездных тем более.

– Рядовой уездной полиции Антонов! – бодро, вытянувшись по струнке, отдавая честь, отрекомендовался тот. – К вашем услугам, Ваше благородие! Изволите сразу пройти в дом аль осмотритесь сперва?

– На первом осмотре места происшествия вы лично присутствовали, рядовой? – вместо ответа хмуро поинтересовался Кошкин.

– Совершенно верно, Ваше благородие! Станового пристава Кузьмина от и до сопровождал!

– И при допросах-задержаниях присутствовали?

– Не при всех, Ваше благородие… – чуть робея, доложил тот, – однако ж садовника-чухонца задерживал лично! За что имел честь получить благодарность от господина станового пристава!

Опустить руку от фуражки без разрешения он, разумеется, не посмел, даже скосить взгляд на новое начальство не посмел. Кошкин кивнул сам:

– Вольно, рядовой.

Следовало бы осмотреться в саду: по всему было ясно, что ударили в первый раз Аллу Соболеву именно снаружи, а не внутри. Быть может, здесь и улики какие-либо получилось бы сыскать… Однако, оглядевшись, увидев разбитые дорожки, поломанные кусты да ветки, Кошкин приуныл. Если и были здесь следы, то бравая команда господина станового пристава вытоптала все подчистую. Даст Бог, хоть в протоколах перед тем успели все описать.

А впрочем, папка с документами, описями, протоколами и фотокарточками была совсем тонкой. Кошкин уже успел ее изучить, и о розовом саде в нем упомянули буквально парой слов.

– Протокол осмотра становой пристав сам заполнял или вам поручил? – спросил Кошкин, покуда Антонов услужливо открывал перед ними с Воробьевым калитку.

Кошкин прошел, а Воробьев задержался, начав расчехлять свой фотографический аппарат да прилаживать к нему треногу – видимо, заметил что-то. Кошкин лишь порадовался той инициативе.

– Господин становой пристав своих секретарей привез – они заполняли, Ваше благородие. Я лишь сопровождал и рассказывал, что да как. Кухарку барыневу, вот, потом к нему привел для допросу.