После ареста брата Маарика Нурминен стала жить с роднею погибшего мужа, потому как иных близких вовсе не имела. Деревня, где она обосновалась, была финской и стояла на самом берегу Ладожского озера. Слава Богу, не особенно далеко от столицы: дороги успели подсохнуть, и Кошкин с Воробьевым добрались служебным экипажем за три с половиной часа. Кошкин даже рассчитывал, что и вернуться успеют до темноты.
Финские деревни не похожи на русские, с улицей посередине. Здесь каждая изба строилась отдельно, на приличном расстоянии друг от друга, да и вся деревня могла насчитывать не больше двух-трех дворов. Жили обособленно, но скученно, большими семьями. Крохотную светлицу в одно окно Маарика делила с двумя старшими дочерями хозяина – все прочее же семейство устроилось на второй половине дома, рядом с огромной печью. Маарику жалели и не попрекали, тем более, что Александра Васильевна исправно высылала деньги ей в помощь. И все же, едва ли Маарике жилось здесь столь же вольготно, как во флигеле у вдовы Соболевой…
Тростью она, к слову, не пользовалась. Однако и правда была блондинкой – высокой и статной, подобно брату. Только настороженной сверх всякой меры, неразговорчивой и грубой. А впрочем, жизнь потрепала Маарику Нурминен довольно, чтобы характер сложился именно таким.
Муж ее давно уже умер от чахотки, оставив без средств к существованию, а единственная дочь тяжело и неизлечимо болела. Девочка – возрастом немногим старше дочери Воробьева – даже во двор не выходила, не могла. А по избе передвигалась еле-еле, тяжело опираясь при этом на палку. Зато много улыбалась, тянулась к людям, но почти не говорила – лишь издавала нечленораздельные звуки, которые понимала только ее мать.
А полка возле лежака девочки сплошь была уставлена склянками с настойками да лекарствами. Воробьев со вниманием те склянки рассматривал, пока Кошкин без особенного успеха пытался разговорить Маарику.
Начал, как водится, издалека:
– Значит, говорите, в тот злополучный день, ни вас, ни вашей дочери на даче не было?
– На десять утра билет на поезд куплен был – вот и считайте, – хмурилась Маарика и смотрела в пол. Но отвечала подробно, потому как приучена была представителям власти не перечить. – Чуть свет мы ужо на ногах, чтоб не опоздать-то. Я б и корешки вам показала от билетов – да все давно уж отдала сослуживцам вашим. Меня, почитай, раз десять расспрашивали да допрашивали.
– Неужто сюда приезжали?
– Какой там… – глянула на него женщина. – В Петербурхе еще дело было. В кабинет вызывали да не позволяли уехать. Вот только, с месяц назад, разрешение выдали с горем пополам. Да покоя нам так и не видать, хоть я уже и клялась, и божилась, что ни в чем мы не виноватые. И Йоханнес не виноват… Добрый он, мухи не обидит. И не пьет совсем…
От безысходности Маарика тихонько заплакала и принялась вытирать глаза уголком платка, а ее дочка, со стуком переставляя палку, немедленно приблизилась, обняла и невнятно замурлыкала что-то матери на ухо.
Кошкин чувствовал себя невероятным мучителем теперь… но отступать было нельзя. Да и оправдывало его, что приехал он с хорошей вестью:
– Ваш брат и впрямь невиновен, – поторопился сказать он, – по факту это доказано. Я прослежу, чтобы соответствующие документы были оформлены как можно скорей, и он оказался бы на свободе.
Маарика всхлипнула еще раз, подняла глаза, но смотрела недоверчиво, хоть и с надеждой.
– Куда вы ездили в тот день, да еще и с больной дочерью? – продолжил расспросы Кошкин.
– Сюда и ездила… в деревню. Май стоял, картошку пора было сажать – вот родня меня и позвала на подмогу. А Эмму я куда одну оставлю? Хорошо Йоханнес помог, на руках дите и в коляску, и в вагон затащил.
– И хозяйка вас отпустила? Картошку сажать? Как же она без вас справлялась?
– Хорошо справлялась… я ведь не в первый-то раз уезжала. Да и выходной у меня был каждое воскресенье! А в тот раз так и вовсе… я уж говорила сослуживцам вашим, что Алла Яковлевна как будто бы ждали кого-то, а потому поскорей нас с Йоханнесом выпроводить хотела.
Кошкин насторожился. Говорила об этом Маарика или нет, но в протоколе полиция того не упомянула. Возможно, чтобы не отвлекать внимание от единственного подозреваемого – садовника. Ведь иначе пришлось бы этого посетителя искать…
– Кого же она ждала, как вы полагаете? – со вниманием спросил Кошкин.
– Ума не приложу! – искренне воскликнула Маарика. – Никто хозяйку сроду не навещал, окромя детей!
– Вы ведь говорите, у вас выходной был по воскресеньям? Может быть, в эти дни кто-то приезжал?
– Может быть… – вяло согласилась та. – В последнее время ведь Алла Яковлевна молчать стала еще больше обычного. Она и прежде-то неразговорчива была, а тут…
– Будто боялась чего-то? – подсказал Кошкин.
– Нет. Не столько боялась, сколько переживала… все полакала да головой качала. И Йоханнеса на почту чуть ли не каждый день отправляла – то отвезти письма, то забрать.
– А что за письма?
– Вот у ж не знаю…
Никаких особенно важных писем в комнатах Соболевой после ее смерти найдено не было, как следовало из протоколов. Может, дочери отдала с дневниками? Или убийца забрал вместе с ценностями? Однако, будь эти письма важными, Алла Соболева тем более оставила бы хоть намек, что таковые письма имелись! Времени в своем заточении она провела достаточно для этого…
Про себя Кошкин отметил, что стоит спросить все же дочку Соболевой: с ее забывчивостью станется упустить эту крохотную деталь.
Но Маарика, похоже, и правда ничего о тайных встречах и письмах хозяйки не знала, кроме их наличия. Кошкин перешел к расспросам о Гансе: не исключено, что не прямо, но косвенно садовник к смерти хозяйки все же причастен.
– Припомните, пожалуйста, не говорил или не делал ли ваш брат что-то необычное в то утро? Может, он сам торопился куда-то?
– Нет-нет, – упрямо мотнула головой Маарика. – Ежели и торопился, только назад, к хозяйке. Работы в саду непочатый край.
– Может, вы из вагона видели, как к нему на вокзале подходил кто? Цыгане, скажем…
– Нет, я ничего такого не видела. Да Йоханнес цыган сторонится всегда, а коли подходят, то ругается сразу. Ему еще по малолетству на базаре цыганка старая зубы заговорила да и выманила кошелек. Не любит он их после этого.
Кошкин призадумался: что ж так не везет Гансу с цыганами? В этот раз, выходит, снова была пожилая цыганка, и снова обвела его вокруг пальца?
– Йоханнес дождался отправления поезда или раньше уехал?
– Раньше уехал. Я еще в спину ему смотрела да перекрестила на дорожку, чтоб хорошо добрался, не уснул в пути да не убился…
– …но цыганку вы с ним не видели? – переспросил Кошкин, задумываясь все больше.
– Да нет же, не было никаких цыганок!
– Любопытно… – пробормотал Кошкин себе под нос.
На всех допросах садовник отвечал одно: цыганка привязалась к нему на вокзале и, слово за слово, одурманила. А очнулся он, мол, уже в трактире. Однако сестра Ганса эту цыганку не видела… И в трактире ее не видели.
Цыганка-призрак, ей-богу!
Пока Кошкин размышлял, услышал, как над ухом его кашлянул Воробьев. Раз, другой – настойчиво. Тоже задать вопрос, что ли, хочет? Кошкин позволил.
– Маарика, вы сказали, беспокоились, чтобы ваш брат не уснул по пути, – подбирая слова, осторожно заговорил Воробьев, – это вы, позвольте спросить, образно или… в самом деле были опасения, что он уснет?
Маарика пожала плечами:
– Да не выспался он, что ли, ночью – зевал все дорогу, покуда нас вез! Чуть не спал в дороге. Вот я и переживала.
– Тётя… – вдруг, ко всеобщей неожиданности, пискнула ее дочь.
Пискнула невнятно, но слово «тётя» разобрать вполне удалось. Смотрела при этом девочка не на них, и не на свою мать – а в сторону. На полку со своими лекарствами.
Пока Кошкин соображал, Воробьев оказался проворней. И в этот раз даже сообразительней.
– Тётя бывала у вас? В вашем флигеле? – спросил он неуверенно.
Девочка, помедлив, кивнула.
А Воробьев уже приблизился к лекарствам, этикетки которых так пристально рассматривал минуту назад. Взял одну банок и показал девочке:
– Тётя брала эту банку?
Девочка снова кивнула. Вполне осмысленно – только в глазах был страх. Воспоминания о «тёте» точно были не радостными.
– Что тётя сделала с этой банкой?
На этот раз девочка не ответила. Отвела взгляд, замкнулась.
Воробьев напирать не стал. Подошел к Кошкину и без слов показал этикетку на склянке. Лауданум. Опиумная настойка. Кошкин не был особенно силен в медицине и химии, но знал, какой эффект имеет это лекарство. Принимают его для успокоения нервов да хорошего сна, но вот если переборщить… эффект мог быть непредсказуемым. Можно было и вовсе впасть в наркотический бред на несколько часов.
У Воробьева опыта с детьми все же было больше. А потому, снова переглянувшись с Кошкиным, он приблизился к девочке, сел перед ней на корточки. Показав склянку, спросил почти что ласково:
– Эмма, скажи, милая, тётя налила это в чашку Йоханнесу в то утро, когда вы уезжали?
Маарика слабо вскрикнула и зажала себе рот рукой.
А девочка опять кивнула. Но ответить подробней вряд ли смогла бы, спряталась за юбку матери.
Маарика и сама уже была близка к истерике. Кажется, ее брата опоили в то утро, и даже не вином… Неужто цыганка привиделась ему, и только? А все прочее? Кошкин попытался отвлечь женщину, потому как она снова готова была пуститься в слезы – а вопросы к ней лишь множились.
– Маарика, постарайтесь вспомнить, – заговорил он, – незадолго до убийства вашей хозяйки, не навещала ли вас какая-то женщина? Лично вас – во флигеле?
– Нет… кто бы меня навещал? Хозяйка не любила, когда чужие ходят. Разве что Александра Васильевна заглядывала…
Кошкин опасливо глянул на Воробьева и решился уточнить:
– Часто она заходила?
– Каждый раз, как к матери заезжала, так и к нам. Лекарства вот привозила. Одежку какую, сладости. Александра Васильевна очень нам помогает до сих пор!
– Лауданум тоже Александра Васильевна привезла?
– А кто же еще?! У меня денег на такое дорогое нет, а доктор очень рекомендовал… – Маарика все-таки расплакалась. – Александра Васильевна очень хорошая… поверить не могу, что она… она бы не стала! Зачем ей?!
Не сразу Кошкин заметил, что, пока ее мать рыдала, девочка слабо трясла ее за рукав и мотала головой. Единственная, кто сохранял спокойствие в этой комнате, ибо о том, что к преступлению и в самом деле причастна дочь Соболевой, Кошкину и думать не хотелось…
И, конечно, не одному Кошкину.
Воробьев, снова заговорил с девочкой – уже с мольбою:
– Эмма, маленькая, это ведь не Александра Васильевна подливала Гансу лекарство? Не она?
А девочка, прекрасно понимая, о чем идет разговор, и так уже трясла головой – отрицательно. Эмма долго собиралась с силами: в полной тишине, под всеобщими выжидающими взглядами пыталась выдавить из себя хоть звук. И Кошкин, скорее, по губам ее прочел:
«Злая тётя с палкой».
И снова женщина с палкой… то есть, с тростью, наверное. Кошкин сделал знак Воробьеву принести орудие убийства из экипажа и через минуту показал трость девочке:
– Эта палка?
Эмма уверенно кивнула.
И тогда уж все внимание было обращено к Маарике:
– Заходила ли к Алле Яковлевне женщина с тростью? – спросил Кошкин. – Может быть, не в тот день, может, прежде вы когда-то ее видели?
Маарика отрицательно покачала головой, но на трость смотрела как завороженная. Объяснилась:
– Кто принес не знаю, но вот палку эту я уже видела… у хозяйки в доме. Да не там, где все зонты развешаны, а в гостиной, возле кресла. Забыл кто-то, видать…
– Вы не спросили – кто забыл? – не дыша, поинтересовался Кошкин.
– Спросила, да Алла Яковлевна расплакалась и только велела в переднюю снести. Там оставить и не трогать. А кто принес – не сказала. Она, Алла Яковлевна-то, с того дня, как эта палка появилась, все плакала да плакала. Сама не своя стала. И скрытничать как раз тогда начала, и в церковь принялась чуть не каждый день ходить – одна.
– Когда вы увидели трость в доме? Вспомните?
– За месяц где-то до того, как Аллу Яковлевну мертвой нашли…
– В середине апреля? – спросил Кошкин, припоминая почему-то выделенную дату в календаре у Соболевой и имя Александр рядом с той датой. Семнадцатое апреля.
Маарика пожала плечами, не в силах сказать точно:
– Позже чуток, по-моему. Но помню, что день праздничный был, воскресенье. У меня в воскресенье выходной, я вечером приехала, прибраться зашла – тут-то трость и увидала…
* * *
Финскую деревню Кошкин покидал в еще большем замешательстве, чем когда прибыл сюда. Он рассчитывал добыть новые сведения – собственно, и добыл. Его коллеги, прежде работавшие по этому делу, конечно, не сочли нужным допросить полунемую девочку, которой и близко не было на даче в момент совершения убийства. Да и Кошкин не догадался бы этого сделать, не окажись она рядом по чистой случайности… повезло, выходит?
Повезло бы еще больше, если б новости пролили свет хоть на что-то. Но показания маленькой Эммы лишь добавили вопросов. Вопросы появились даже к Гансу Нурминену, чье имя Кошкин готов был уже очистить.
– Если и предположить, что Нурминена опоили незаметно для всех, кроме Эммы, то не заметить этого своего состояния он бы не смог, Степан Егорович! – убежденно говорил Воробьев позже, пока экипаж мчался назад, в Петербург.
День клонился к вечеру, но солнце еще не село, и Кошкин торопил ездового, надеясь успеть по делам.
– Настаиваю, Степан Егорович, что Нурминен понял бы, что с ним творится что-то не то! И понял бы он это задолго до отъезда с вокзала, когда якобы встретил цыганку. У лауданума даже вкус специфический. Не сообразил бы сразу, что его опоили, так догадался бы после, что никакой это не цыганский навет. Так почему не упомянул об этом на допросе?
Кошкин не спорил, ибо был согласен. Не заметить, что принял опиаты, невозможно. Иные и вовсе принимали симптомы за сумасшествие… А значит, Ганс лукавил.
– Завтра отправимся в «Кресты» и потолкуем с Нурминеном еще раз, – пообещал он Воробьеву. – Однако я полагаю, что он смолчал, чтобы выгородить сестру. Она ведь угощала его утром чаем – значит, она и подлила что… так он подумал. Или решил, что племянница заигралась да налила ему своих лекарств. А признайся он в своих догадках полиции – родню б еще, как соучастников арестовали. Так он рассуждал, по крайней мере. А цыганки, должно быть, и не было никакой. И даже не привиделась она ему: Нурминен попросту очнулся от дурмана в трактире, а цыганку выдумал уже когда с полицией объяснялся. Надо же было на кого-то вину свалить…
Воробьев вдумчиво выслушал. Согласился:
– Если все так, то вопросы следует задавать прежде всего Николаю Соболеву. Он ведь завсегдатай этого трактира! Не верю, что это простое совпадение! Ну и светловолосую даму эту, с которой он в отдельной комнате разговаривал, тоже искать надо.
– Полную светловолосую даму… – поправил Кошкин в хмурой задумчивости. – А впрочем, вы заметили Воробьев, что девочка не указала, что «злая тётя с палкой» была еще и полной?
Воробьев пожал плечами:
– Могла не обратить внимания на это. Женщина явно запугала ребенка до смерти. Должно быть, увидела, что Эмма застала ее с этим лекарством в руках, и пригрозила…
Кошкин не ответил на сей раз.
Торопились на дачу вдовы Соболевой на Черной речке – благо, у Кошкина имелся ключ от садовницкой. Уже несколько дней он таскал его при себе, нутром чувствуя, что помещение надобно осмотреть еще раз. Ответ был рядом как будто, а круг подозреваемых сжался буквально до членов семьи.
«Тётя с палкой» не принесла опиаты с собой – она знала, что Эмма больна, и что лекарство можно найти у ее постели. Она знала, кто именно живет во флигеле, и знала, что этим утром они уезжают. И, раз осмелилась войти во флигель едва ли не посреди завтрака, то знала, что ничего особенного не случится, застань ее там Маарика или Ганс. Выходит, брат с сестрой тоже с нею знакомы…
А главное – эта женщина определенно не должна иметь алиби на утро вторника, когда Ганса и опоили.
Прежде вопросом алиби членов семьи Соболевых полиция интересовалась не особенно тщательно. Спросить спросили – но поверили каждому на слово. Не проверяли особенно. Во-первых, потому что был подозреваемый, чья вина ни у кого не вызывала сомнений – Ганс; а во-вторых, не было понятно, в какой именно из трех дней Аллу Соболеву ударили по голове. Лишь доверяли словам Маарики, что, когда та уезжала во вторник утром с братом на вокзал, хозяйка была еще в полном здравии. И только в пятницу пасынок нашел ее мертвой в садовницкой. Доктор Нассон заключил тогда, что женщина скончалась около суток назад – однако полной уверенности даже в этом не имел, поскольку в садовницкой, фактически полуподвальном помещении, было довольно холодно, да и май стоял не жаркий.
То есть, убийца мог приехать на дачу и ударить Соболеву хоть во вторник, хоть в среду, хоть, даже в четверг.
Так полиция полагала прежде. Однако с учетом показаний маленькой Эммы, выходило, что «тётя с палкой» побывала на Черной речке ранним утром во вторник хотя бы для того, чтобы подмешать лекарство Гансу и, очевидно, чтобы забрать свою трость – либо забытую, либо нарочно оставленную месяц назад.
В протоколах вскользь упоминалось, что Николай Соболев в то самое утро вторника отдыхал на квартире у дамы, имя которой он сперва отказался называть, а потом выяснилось, что он его попросту не помнит. Как, впрочем, и адреса.
Денис Васильевич пребывал на службе, как обычно, и его слова даже было кому подтвердить.
Елена Мишина вела уроки с восьми и до полудня, а после отправилась с детьми на прогулку в парк. Так Мишина поступала каждый будний день – но сегодня к ним присоединилась и Александра Васильевна. Что подтверждало алиби обеих девиц, но вызывало некоторое подозрение к Юлии Михайловне, потому как ее слова теперь могла подтвердить лишь домашняя прислуга.
А показания эти, к слову, были неоднозначными. Личная горничная подтвердила слова хозяйки, что та встала поздно и утро тихо провела в своих комнатах, отвечая на письма. Однако паренек-лакей сболтнул, что ему передали требование от хозяйки поймать извозчика – аккурат утром во вторник. Правда, от какой именно хозяйки, жены банкира или сестры, он не вспомнил, у него, мол, тысяча таких требований в день. А потом он от своих показаний и вовсе отказался, сославшись, что дни перепутал.
И отдельно повисает вопрос, зачем кому-либо из хозяек извозчик, если у Соболевых есть личный выезд…
Пытаясь упорядочить в голове все эти обрывки улик да показаний, Кошкин и отпирал скрипучий, заржавевший замок от садовницкого помещения.
* * *
Отчасти повезло: закатное солнце ярко светило прямо в узкие окошки под потолком. Грубая каменная стена и часть пола под ней были словно окрашены рыжим – Кошкину даже пришлось щуриться, когда он осматривался. Впрочем, солнце скоро сядет, а значит, следовало торопиться, потому что из прочего освещения у сыщиков были только пара масляных ламп.
А Кошкин понятия не имел, что искать…
Молча присел на корточки рядом с надписью на стене:
«Меня убиват Г».
Почему Алла Соболева написала «убиват» вместо «убил»? Быть может, имела в виду «убивает»? Алла, как понял Кошкин из дневников, была натурой порывистой и не очень-то внимательной к мелочам. Наверное, она могла ошибиться и пропустить одну букву даже в столь значимой фразе. Но почему она использовала это слова в настоящем времени? Соболева и правда часто писала с ошибками, но Кошкин, теперь уж, прочтя все ее дневники, мог с уверенностью сказать, что таких ошибок в ее письме он не припоминал. Русским языком она владела не так уж плохо, как считает ее дочь.
Хотя мог сыграть свою роль и удар по голове.
– Все же как много здесь крови… – обронил Воробьев, выхаживая из угла в угол и, подобно Кошкину, ища неизвестно что. – Немыслимо, что при такой кровопотере вдова Соболева могла ходить и даже оставлять записки, как вы предполагаете.
– Соболева предвидела что-то подобное, – объяснил свои предположения Кошкин, – эти ее слезы в последний месяц, тревоги. Недомолвки. И она отдала дневники дочери буквально за неделю до… Она должна была оставит хоть какую-то подсказку здесь! Нужно обыскать все еще раз, Кирилл Андреевич.
– Следовало бы ей тогда в дневниках и оставить подсказку! Кто этот «Г»? Или «Гу»? Ведь не Гутман?! Гутман к тому времени был давно мертв, мы видели его могилу, в конце концов!
– Да, это не Гутман, – согласился Кошкин со вздохом, вглядываясь в надпись на стене до рези в глазах. – В дневниках, на письме, она звала его не иначе, как по имени. И это не Гершель Лезин. И настаиваю, что это не Ганс. Неужто Алла пыталась столь неуклюже написать имя Глебова?.. Или Глебовой… вы не знаете, какую фамилию носит нынче его вдова Нюра? Кирилл Андреевич, вы меня слушаете? – Кошкин обернулся к химику, раздраженный, что тот отвлекся.
А Воробьев хмуро смотрел на пол – куда-то в угол. И действительно не слушал.
– Что-то нашли? – живо подскочил к нему Кошкин.
В углу лишь была в изобилии разлита кровь – давно высохшая, но все еще насыщенного алого цвета.
– Да так… – пробормотал Воробьев, – думаю о том, что столько времени прошло, а кровь в этом месте все такая же яркая. А ведь кровь становится бурой со временем, даже черной. А если помещение сырое, то может и гнить начать…
Воробьев проворно, одним прыжком опустился на колени, оперся на ладони и чуть ли ни носом уперся в алое засохшее пятно. Потянул ноздрями. Живо распорядился:
– Принесите мой чемоданчик, скорее!
Кошкин повиновался, благо чемодан тот всюду носил с собой и оставил сейчас у дверей в садовницкую. Далее в напряженной тишине Воробьев щелкнул застежками, с осторожностью откинул крышку, представляя взору в большой аккуратности и определенном порядке разложенные богатства. Увеличительные стекла, шприцы и резервуары, склянки с жидкостями и без, порошки в бумажных конвертах, подписанные на латыни. Воробьев не медлил, точным движением схватил определенный бутылек и ловко откупорил. Попытался, было, нанести жидкость из него на корпию
20, да тотчас передумал и щедро плеснул из самого бутылька прямо на пятно. Ничего не произошло.
Совсем ничего: бесцветная жидкость просто лужицей разлилась по засохшей крови. Но Воробьев ждал. Смотрел в угол напряженно, будто гипнотизировал. И вдруг дождался… Не прошло и четверти минуты, как алое пятно под лужицей начало светлеть буквально на глазах, пока не стало почти что прозрачным…
А Воробьев как будто и не удивился.
– Не шипит, – только прокомментировал он. – Совершенно не шипит, но обесцвечивает. Я применил раствор H2O2, перекись водорода. Прекрасно затягивает раны и даже устраняет гной, а главное – при взаимодействии с кровью, он окисляет ее и… шипит. А по поверхности идут мелкие пузыри. Должны идти… В прошлый раз я был здесь утром, вместе с вами, Степан Егорович, помните? Этот угол был скрыт в тени, и, право, я не заметил различия в оттенках. А теперь он на свету… солнце так хорошо падает… словом, это не кровь, Степан Егорович!
– А что же?..
– Определенно здесь есть краситель, потому как H2O2 только что разрушил структуру краски – обесцветил, попросту говоря. С кровью была бы иная реакция, кровь бы заставила перекись водорода шипеть. А значит, это что угодно, но не кровь! Краска, чернила, вино… здесь ведь винный погреб рядом? Может, кто пролил нечаянно?
– Нечаянно так много не прольешь, – не согласился Кошкин.
И молча вернулся обратно к надписи на стене.
«Меня убиват Г».
– Идиот… – ругнулся Кошкин.
– Да, Степан Егорович, безусловно это моя вина, я обязан был убедиться наверняка…
– Да не вы идиот, а я! – Кошкин нервно взъерошил волосы у себя на голове. – Я же читал дневники, и в нем действительно полно подсказок!
Не договорив, Кошкин подхватил лампу и бросился в узкий проход, соединявший садовницкую с хозяйским домом. Проход заканчивался запертой решеткой и был сейчас совершенно темным, двигаться приходилось почти на ощупь. Однако Кошкин помнил, что в нем есть дверь в винный погреб – туда он и торопился попасть.
Расставив лампы так, чтобы осветить винные полки, Кошкин, а вслед за ним и Воробьев, принялись перебирать бутыли одну за другой. Воробьев, правда, еще не знал, что они ищут – и Кошкин стал объяснять:
– «Губернаторское»! Вино, на котором разбогатела ее родня. Вдова Соболева то и дело упоминает его в дневниках, упоминает, что ненавидит сей напиток, и что у нее от него болит голова. А несколько раз, ей-Богу, она так и писала: «Меня убивает „Губернаторское“»! Алла Соболева и впрямь незаурядная дама: на стене она указала не имя убийцы – она указала, где искать подсказку! Записку, должно быть! Ведь на стене многого не напишешь. И, потом, у нее не было уверенности, что ее убийца попросту не сотрет надпись, если та покажется ему опасной.
– Полагаете, Алла Соболева освободила бутылку из-под «Губернаторского» и спрятала записку в нее? – недоверчиво уточнил Воробьев.
– Она любила в юности книги про море и пиратов. Думаю, она могла бы, да.
Стеллажей было немало, и бутылки стояли на них в несколько рядов – а Кошкин был уверен, что Алла спрятала ту самую бутылку подальше, чтобы она не попалась на глаза просто так. И когда Воробьев зорким глазом заметил, что на некоторых местами отсутствует пыль – то есть их брали в руки не так давно – уверенности лишь прибавилось. А потом… Воробьев схватил с полки очередную бутыль и замер:
– Эта легкая… и там не вино! – потряс над ухом, и даже Кошкин услышал, как что-то крохотное бьется о стекло изнутри.
Внутри и правда была записка.
Чтобы добыть ее, бутылку пришлось разбить, но это того стоило. Крупные неровные буквы, не столько написанные, сколько выдавленные гранями алмаза на обрывке газеты. Иных материалов для письма у Аллы попросту не было. Да и света почти не было.
Записка содержала всего несколько фраз. Коротких, но емких.
«Не вините ни в чем бедную девочку. Я ее прощаю и молюсь за нее, покуда жива. Главное – уберегите Александра. Кольцо не давайте Денису, отдайте батюшке».
– Снова Александр… – пробормотал Воробьев, склонившийся над запиской вслед за Кошкиным. – И какое еще кольцо?!
– Думаю, то самое, которое мы нашли в пыли под шкафом. Соболева пыталась его спрятать таким образом. Но вот какому батюшке она просит его отдать? Ведь не Якову Бернштейну – а своему духовному отцу, вероятно? Настоятелю храма в Старой деревне?
Воробьев отвлекся от записки, хмыкнул и обронил:
– А ведь Нюра, вдова Глебова, упоминала как-то, будто видела, что Алла Соболева пыталась всучить какое-то кольцо батюшке в той самой церкви! Я не говорил вам, Степан Егорович?
– Нет, не говорили, – недобро глянул на него Кошкин, потому как о таком факте рассказать явно стоило.
Но Воробьев его настроя, как всегда, не почувствовал:
– Ах да, в тот раз мы были в цветочной лавке Нюры с Александрой Васильевной. Но я уверен, что речь о том самом кольце! Жаль, сейчас оно не при мне… Оно на Фонтанке, подписанное и упакованное вместе с прочими уликами по делу вдовы. Едем туда сейчас же?
– Нет, сперва в церковь, – настоял Кошкин. – Дело срочное, может быть, и без кольца удастся что-то разузнать.
В дорогу отправились тотчас, но путь был не близким – пока добрались, стемнело окончательно. Двери Благовещенской церкви уже оказались заперты, и на стук никто не отвечал…
Кошкин бывал здесь лишь однажды: тогда, помнится, они с Воробьевым намеревались хорошенько осмотреть дом Соболевой и обыскать садовницкую получше. Да не успели… внезапно явилась Александра Васильевна и упросила поехать с нею на местное кладбище, показала могилу Глебова. В сам храм они в тот раз не наведались и с настоятелем не говорили. Кошкин знал, что территорию церковь занимает приличную, но ориентировался здесь донельзя плохо и где найти хоть кого-то после закрытия, не представлял.
Вокруг лишь темнота пронизывающий ветер с Большой Невки да черные на фоне неба кладбищенские кресты…
– Там есть что-то! – увидел Воробьев, щурясь через очки. – Окна светятся!
Кошкин тоже разглядел небольшое двухэтажное строение за церковью и тотчас двинулся вперед:
– Наверняка там жилые комнаты для церковников. Полицию должны впустить.
– Или для церковников, или сиротский приют.
– Сиротский приют?.. – переспросил Кошкин и невольно замедлил шаг. Рукой придержал и Воробьева. – Здесь есть сиротский приют?
– Да, при Обществе содействия бедным – Александра Васильевна рассказывала, как ее матушка при жизни очень помогала средствами тому приюту.
Кошкин остановился окончательно. Задумчиво поглядел на горящие окна строение и произнес:
– Светловолосая дама, которую мы ищем, была полной – но племянница Ганса об этом не упомянула… Могла и правда не обратить внимания, но, Кирилл Андреевич, что, если эта дама была полной не все время, а, скажем так, временно?
– Не очень хорошо понимаю вас, признаться…
А Кошкин и сам пока что не мог внятно объяснить того, что пришло ему в голову. Он рассуждал:
– Вы часто бываете в церкви?
– По-правде сказать, не очень…
– Вот и я не очень. А вот банкирша Соболева, как и Александра Васильевна – часто. И Юлия Михайловна сразу припомнила, что 17 апреля
21 – день Александра Свирского. Это именины Александра. Вероятно, того самого, которого вдова отметила в своем календаре, и о котором так печется в записке, найденной нами. Однако об этом Александре не знает ни ее дочь, ни невестка Юлия. По крайней мере, утверждают, что не знают. Так что, если это не взрослый всем знакомый член семьи, а новорожденный Александр? Младенец! А дама, которая была полной в феврале, но перестала быть таковой в апреле – похудела оттого, что родила ребенка! Александра, который так разволновал Аллу Соболеву!
– Это ее внук… – удивился предположению Воробьев. – Сын Николая?
– Может быть. Вполне вероятно. И тогда, выходит, вдова не столько ездила в церковь последний месяц – сколько навещала сиротский приют. Быть может, она и привезла сюда внука, если была в хороших отношениях с настоятелем.
– И за это мать ребенка ее убила? За то, что Алла отняла сына и поместила в приют?.. – с сомнением уточнил Воробьев.
Кошкин качнул головой – он не знал.
Некоторые догадки о том, кто мать этого ребенка, у него имелись, но, право, нужно быть бессердечным злодеем, чтобы отнять дитя у матери, сколь бы плоха она ни была… Так зачем Алла это сделала? И при чем здесь ее пасынок Денис?
– Нужно разыскать настоятеля храма! – прервал размышления Воробьев и снова двинулся к приюту. – Вдова упомянула его в записке, показывала ему кольцо – он точно знает больше нас!
Кошкин согласился и прибавил шаг.
Это действительно был сиротский приют, о чем гласила табличка над входом… И двери даже не были заперты.
Внутри, однако, встретила темнота: и дети, и церковники, если они здесь были, теперь уж спали или готовились ко сну – неяркий свет лился только с лестницы на второй этаж, что виднелась в глубине коридора. Кошкин и Воробьев поспешили туда, тем более что услышали и голоса наверху.
А поднявшись, первым делом увидели того, кого, кажется, и искали – батюшка-настоятель в повседневном своем облачении стоял у окна и успокаивающе гладил по плечам темноволосую девушку, которую сыщики приняли сперва за учительницу…
Но мгновением позже девушка обернулась на звук их шагов, и оказалось, что это Александра Соболева… Глаза ее были растеряны, заплаканы, а к груди она прижимала младенца.
Глава 25. Саша
Саша боролась с собой уже не первый день. Пойти ли ей к Еленочке за советом, признаться во всем Денису или вовсе – отправиться сразу в полицию?
Прежде она всегда шла к Лене. Всегда. Подруга у нее была одна-единственная, зато такая, лучше которой, кажется, во всем мире не сыскать. Еленочка во всем Сашу поддерживала, парой метких замечаний возвращала уверенность, наставляла, учила уму-разуму, а главное – давала тепло, которое Саше никто другой больше не давал. Разве что племянники – но те малыши совсем; да бабушка, которая умерла давным-давно. А Елена здесь и сейчас, такая взрослая и уверенная в себе, чуть ли не ежедневно говорила ей, что Саша гораздо умней и красивей, чем привыкла о себе думать.
Саша не верила ей обычно… Еленочка, должно быть, из дружеских чувств все это говорит…
Однако ж, пусть это и неправда, Саше те слова все равно помогали жить. Особенно пришлось это прочувствовать за то время, пока Еленочка отсутствовала – была в Крыму компаньонкой при тетушке Анне Николаевне. Саша хорошо помнила, как Елена уехала, наскоро, собравшись в один день. Это было в сентябре, почти что год назад. Елене нездоровилось тогда: она сделалась бледной, неразговорчивой и ничего не ела – хотя, прежде стройная и гибкая, вдруг начала полнеть, как на дрожжах. Но Саша удивилась другому: в эдаком состоянии, больной, и ехать куда-то? Но Лена уехала. Денис сам взялся отвезти ее на вокзал, а Саша смотрела из окна, как они садятся в экипаж.
Как тяжело ей жилось, пока подруги не было – словами не передать… Юлия как с цепи сорвалась, а Денис этого словно и не замечал, занятый своими заботами. И Николаша как раз в то время почти совсем перестал появляться дома.
На место Еленочки взяли другую гувернантку. Это была пожилая чрезвычайно серьезная дама, с которой никаких дружеских отношений у Саши не сложилось. Да Саша и не стремилась к тому, а только переживала, не обидела ли чем Леночку перед отъездом? Потому как из путешествия своего Лена не прислала ни одного письма, ни одной завалящей открытки. Еще больше Саша испугалась, когда услышала от Дениса, что новую гувернантку он подумывает оставить насовсем, а о Леночке и вспоминать перестал – будто не было ее никогда…
Какова же была радость и Саши, и племянников, когда Еленочка все же вернулась. В конце апреля сего года. Вернулась в еще худшем состоянии, нежели когда уезжала. Исхудала, осунулась, а первые дни и ходила с трудом, настолько ослабшая была. Сказала, что простудилась сильно зимою в Крыму – а впрочем, после приезда они с Леной говорили мало. Та все больше у себя запиралась, едва урок проведет, и видеться даже с Сашей избегала.
А едва в себя приходить стала – как другая напасть в семье. Матушку убили.
Саше бы в голову не пришло никогда эти события меж собою увязать. Еленину поездку и матушкину смерть. Ведь Елена так поддерживала ее… и дневники надоумила в полицию отнести – сама бы Саша не решилась!
А потом ссора эта с Денисом и отчаянное желание Саши уехать – хоть куда, хоть с кем, пусть даже с тетушкой Анной Николаевной. Елена про тетушку наговорила всякого и ехать не советовала… а Саша не послушалась. Едва ли не впервые в жизни не послушалась совета подруги! И тетушке написала.
Каково же было удивление Сашино, когда Анна Николаевна, ответив на ее письмо пару дней спустя, заявила, что не только в Крым этой зимою не ездила, но и вовсе Елены никакой не знает… Саша опечалилась тогда, подумала, что тетя совсем плоха и из ума выжила. Она бы, может, этим с Еленой поделилась тотчас – да только той же ночью случился обыск в их доме. Столько всего произошло! И Степан Егорович обмолвился, что некто – женщина – гостил у них на даче той самой зимой и, мол, не знает ли Саша, кто бы это мог быть?
Догадка пронзила ее мгновенно! И тотчас Саша погнала ее прочь… подозревать Леночку? В подобном? Будто та прижила младенца, а брат Денис помог ей все скрыть? Немыслимо!
Сыщикам Саша так ничего и не сказала. И Лене не сказала – язык не повернулся. Всю ночь и половину дня она металась по своей девичьей комнате, не зная, что делать, к кому бежать за советом. Спросить Лену прямо – обидит ее смертельно! Спросить Дениса – так Саша не сомневалась ничуть, что он снова ее обманет. Спросить Юлию? Ведь та видела ровно то же, что и Саша – и полноту Леночкину, и отъезд, и болезненную слабость по возвращению! Ей-Богу, Саша уж готова была к заклятому врагу, к Юлии, пойти с расспросами… а потом поняла, что все так или иначе крутится возле Благовещенского храма, который посещала мама. А ведь там не только храм, там еще и сиротский приют рядом. Так что если…
И Саша, никому ни слова не сказав, поехала в Старую деревню. И выплакала себе все глаза в разговоре с отцом Иоанном… а впрочем, батюшка и сам знал не так много, оказывается. Но все же, подавшись уговором, показал младенца Александра, здорового и красивого полугодовалого мальчика. Даже позволил взять на руки.
В апреле этого года, незадолго до гибели, мама обратилась к отцу Иоанну за помощью. Упросила разыскать младенца, отданного в какой-то из приютов вот только что, на днях. Сделать это удалось, с Божьей помощью, и ребенка забрали в Старую деревню. Кем он приходится ей, матушка так и не призналась. Быть может, не успела, потому как всего через месяц трагически погибла, а может, и боялась чего-то… Однако упросила батюшку, своего духовника, наречь младенца Александром, но молчать о нем. Если же с нею что-то случится, то отдать ребенка, во имя его же здоровья и благополучия, можно лишь тому, кто предъявит перстень с алмазом и особой гравировкой на нем. И ему же матушка просила отдать конверт, запечатанный и до сих пор никем не тронутый.
– Она сказала отцу Иоанну… – сквозь слезы рассказывала Саша позже сыщику Кошкину, – сказала, что за мальчиком непременно явится его мать! Что она ищет его и любит, но пока что забрать не может. А вот как утрясется все – покажет кольцо и заберет! Только Денису говорить о младенце запретила… настрого запретила…
Степану Егоровичу, хоть кольца у него и не было, удалось все же уговорить батюшку отдать ребенка. Тот и отдал, решив, по-видимому, что мальчику ничего не грозит рядом с полицией. Отдавать конверт, правда, напрочь отказался – но Саше особенно и не было дела до конверта.
Вечер был бесконечным и плавно перерос в ночь. Саша теперь уж рассказала сыщикам все – все, что знала. Обо всех подозрениях, догадках и мыслях. После Кирилл Андреевич отправился на Фонтанку, за маминым кольцом, а Степан Егорович повез ее домой. Туда, где должна была состояться вторая бессонная ночь. Вскорости туда же, в особняк, чуть не под конвоем, доставили Николашу, заспанного и ничего не понимающего – а после Степан Егорович попросил Сашу принести в гостиную, где собрали всех, малыша Александра.
Саша боялась это делать… страшно боялась. Однако Степан Егорович был рядом и обещал, что все будет хорошо. Саша ему поверила.
Когда она вошла с младенцем на руках в гостиную, Елена стояла в углу, в самой тени. С гордо вскинутой головой, уверенная в себе и чуточку надменная. Но услышала детский плачь. Увидела ребенка. Побледнела еще более обычного, сделала пару торопливых шагов навстречу Саше и – обессилив, упала без чувств на руки Николаю.
* * *
Мир Саши рушился, рушился на глазах, и она четко осознавала, что как раньше уже никогда не будет. И хотя это «раньше» являлось далеко не самым благостным, Саша все равно цеплялась за него изо всех сил, все равно было больно его терять. Она даже обозлилась на Степана Егоровича, который так жестко и бескомпромиссно обвинял сейчас Николашу в самых ужасных вещах!
А впрочем… наблюдая, как Николай неподдельно и искренне заботится о Леночке, как на руках отнес ее на диван, как интимно склонился над нею и называет по имени – ни у кого в гостиной не осталось сомнений на счет них двоих. Даже у Саши.
Слава Богу, Леночке помогли нюхательные соли – она вскорости пришла в себя и первым делом потянулась к малышу:
– Дай мне его… дай хоть на руках подержать, Сашенька…
Саша, конечно, не смогла отказать, и у нее разрывалось сердце, пока глядела, как Лена, всегда такая сдержанная, плачет и обнимает младенца, словно вовсе не замечая, что творится вокруг.
– Кто отец этого ребенка, Николай Васильевич? – негромко, но веско заговорил господин Кошкин.
Брат молчал и был похож сейчас на нашкодившего школьника. Прямого отвела он умудрился все же избежать:
– Велите Денису и Юлии выйти, – произнес Николай, глядя в сторону. – Я не стану говорить при них.
Денис попытался, было, воспротивиться, но Степан Егорович настоял.
Спустя мгновение в гостиной остались только сыщик, Саша с Николаем и Леночка на кушетке, крепко обнимающая сына. Николай заговорил в этот раз сам, почто что без обиняков.
– Я не хотел, чтобы Денис слышал… но мы с Еленой обвенчаны еще с прошлого лета. Тому есть свидетели и есть записи в церковных книгах. Денис, разумеется, был бы против, а потому он ничего не знал. Никто не знал, кроме моих ближайших друзей.
Елена на его слова и головы не повернула, а у Саши просто не осталось сил удивляться чему-то. Обдумав услышанное, она лишь обронила вопросительно:
– Так, выходит, Александр законный твой сын? Слава Богу…
– Александр? – брат дернулся и метнул быстрый взгляд в сторону ребенка.
Он смотрел на малыша не так, как Леночка. Саша догадалась, что он, наверное, и на руки его никогда не брал, да и чувств таких, как Лена, не питает. И имени, разумеется, не знает.
– Наша матушка хотела, чтобы малыша назвали Александром, – объяснила Саша. – Ведь ты не против?
– Наша матушка?! – Николай отчего-то разозлился. – Она не захотела помочь Елене, когда она носила ее внука под сердцем, когда умоляла о помощи! Но считает, что может давать ему имя?!
– Она уже ничего не считает, Николаша, она умерла, – тихо отозвалась Саша. Таким жестоким она не видела брата никогда.
– Да, благодарю, что еще раз напомнила, Саша! – раздраженно отмахнулся тот. – Наша мать умерла и не оставила нам ровным счетом ничего! Я даже не могу содержать ни супругу, ни собственного ребенка – все из-за нее! Думаешь, по доброй воле Елена оставалась гувернанткой в этом доме? Наша мать – эгоистичная и самовлюбленная натура, которой дела нет даже до собственных детей, даже до внука! Она всегда такой была!
– Это неправда…
– Правда, Саша! Если бы ты осмелилась открыть глаза хоть на минуту и трезво поглядеть на своих родственников, то согласилась бы со мной!
– Экий вы иногда бываете смелый да трезвый, Николай Васильевич… – холодно обронила Леночка, на миг оторвавшись от ребенка.
Взгляд, которым она на него смотрела – на своего мужа, выходит – в нем определенно не было любви. Было только презрение и холод. А еще слезы.
– Так вы рассчитывали получить наследство после смерти вашей матери? – спросил Степан Егорович у Николая.
– Конечно! – ответил он не таясь. – Я уже говорил вам об этом и по-прежнему уверен, что меня банально ограбили!
– Понимаю вас, – пожал плечами господин Кошкин. – И все же, пока ваша мать была жива, вы о ее завещании не знали и, заметьте, имели вескую причину желать ей смерти. Особенно, учитывая наличие у вас молодой жены и сына. Не так ли?
Николай сперва согласно и уверенно кивнул – и лишь потом осознал, в каком страшном преступлении обвиняет его полиция. Брат опешил:
– Что?! Вы хотите сказать, будто это я убил свою мать из-за наследства?.. – Николай побледнел, отшатнулся, и в какой-то момент Саше показалось, что он тоже упадет сейчас в обморок. И тон его высокопарных речей немедленно сменился: – нет-нет, уверяю, я этого не делал! Я, конечно, обижался на мать, сочувствовал Елене, злился на Дениса – но и только!.. Я бы никогда не посмел и подумать о таком! Елена, Саша, да скажите же!
Саша не знала, что сказать, а Леночка некоторое время глядела на своего мужа с той же смесью презрения и холода.
Она как будто что-то ждала от него. А Николай явно не понимал что.
– Это правда, он ни в чем не виноват, – в конце концов, молвила Елена чуть слышно. – Саша, возьми ребенка, пожалуйста.
Голос ее сел, но она прокашлялась, прогоняя хрипоту, устроилась на диване удобнее, вскинула голову и тотчас стала похожа на себя прежнюю. Гордую, уверенную, неприступную. И, ничуть не смущаясь, глядела господину Кошкину точно в глаза.
– Это все я. Не вижу смысла более отпираться. Это я убила Аллу Соболеву.
– Елена… – опешил брат. – Что ты такое говоришь?..
– Помолчи, пожалуйста, Николай, – не поворачивая головы, осадила она его. И ровным голосом продолжила. – Полагаю, раз вы принялись обвинять Николая, Степан Егорович, вам известно не так уж много. Да и то, что известно, вероятно, рассказала Саша? Так?
Подруга (подруга ли?) посмотрела вопросительно, будто это ее действительно волновало, и Саша, несмело оглянувшись на сыщика, попыталась оправдаться, оттого что остро почувствовала себя сейчас предательницей:
– Я сказала им про Крым, Елена… что тебя там не было. Я не могла не сказать, пойми.
Елена в ответ улыбнулась и ответила наставительно, как говорила обычно:
– Не унижайся оправданиями, Саша – ни перед кем, даже перед теми, кого любишь. И себя не вздумай винить. Если тебе станет легче, то я скажу, что не раскаиваюсь в убийстве твоей матери ничуть.
Сашу это и впрямь обескуражило. Как она может так говорить? Саша словно и не знала Елену никогда…
А та продолжала:
– Я росла сиротой, вы знаете, Степан Егорович. И с малых лет понимала, что рассчитывать могу только на себя. На свой ум, на свою силу, на свою обаятельность и красоту. Николай… это правда, все, что он сказал. Мы состоим в законном браке. Он проявил ко мне известный интерес, а я сочла его подходящей партией.
Саша услышала шумный почти мучительный вздох брата следом за этими словами и не устояла, чтобы спросить:
– Ты даже не любила его?..
И увидела заминку на лице Елены. Гордая и неприступная, она старательно отводила глаза и будто подыскивала нужные слова.
Степан Егорович, должно быть, тоже это заметил и, дабы не накалять обстановку, сказал:
– Это не особенно относится к делу, Александра Васильевна. – Он попросил Елену: – продолжайте.
– Да, я любила его, Саша… по крайней мере, тогда. Мне так казалось. Но, как вы верно заметили, Степан Егорович, это к делу не относится. – Прошлым летом я была счастлива и в какой-то момент вовсе полагала, что вытянула счастливый билет. Что отныне все пойдет как по маслу. Его семья была бы против, разумеется… я знала это, но считала, что Николай сумеет сказать им что-то… уговорить… уладить все. Он не смог. Николай попросил меня молчать пока что и дождаться, когда его мать умрет.
– Ну вот, теперь ты говоришь так, будто я во всем виноват! – опять вскочил Николай. – А я не прекращал тебя любить! Никогда! Даже сейчас. Как ты могла, Елена!..
На сей раз осадил его Степан Егорович, велев не встревать в разговор. Саша молча глотала слезы, не веря, что это происходит на самом деле, и зачем-то прикрывала маленькому Александру ушки – будто боялась, что он услышит и что-то поймет.
Елена, упрямо глядя в пол, дождалась, покуда все смолкнут, и продолжила:
– Я никому ни о чем не говорила и ждала, как просил меня Николай. Прождала бы, вероятно, еще долго, но к осени стало очевидно, что я в положении. Еще месяц-два и скрыть бы это вовсе не получилось. Я умоляла Николая решить вопрос с его родными, сделать что-то, придумать, проявить волю… но все, что он предложил мне – это найти бабку и… избавиться от младенца. На это я пойти не смогла. Я решилась тогда поехать к Алле Яковлевне на Черную речку.
– Когда это было? – спросил господин Кошкин.
– В сентябре прошлого года. Я неважно знала эту женщину, поскольку мы совсем мало виделись, но из всей семьи мать Николая казалась мне тогда самой человечной. Кроме тебя, конечно, Саша. Однако не думаю, что ты смогла бы помочь – у тебя и своих забот хватало. И тогда я поехала к Алле Яковлевне, чтобы поговорить с нею откровенно, как женщина с женщиной. Я просила ее о помощи, ведь она могла бы выделить некоторое содержание Николаю… я надеялась на это. И даже уехала в уверенности, что смогла достучаться. Мне казалось тогда, что она меня поняла… Только я совсем не ожидала, что эта женщина тотчас, на следующий день буквально, расскажет все Денису, брату моего мужа. Тоже без обиняков и как есть. Не знаю зачем она это сделала… может, совета просила, а может, и впрямь надеялась, что Денис все уладит. Денис, который даже собственную сестру – тебя, Саша – не пожалел и запер в четырех стенах, лишь бы не растрачивать состояние Бернштейнов на приданое! Кем нужно быть, чтобы отдать ему на растерзание невинное дитя – законного потомка Бернштейнов, так сильно угрожающего ему одним лишь своим существованием! Денис уладил все, как посчитал нужным. Сказал домочадцам, будто его тетке понадобилась компаньонка в Крыму, а меня увез на эту дачу в Терийоках. На всю зиму. Чемодан, что я собрала с собой – отобрал. Приставил горничную в помощь – с нею вдвоем мы и справлялись всю зиму на той проклятой даче.
Прервав Елену, в дверь негромко постучали, а после вошел Кирилл Андреевич, чем-то немало встревоженный. В руках у него был распечатанный конверт, который он тотчас подал господину Кошкину. Тот взглянул мельком, но быстро вернулся к разговору с Еленой.
– Кто-то еще был осведомлен о затее Дениса Васильевича? Его жена, слуги?
– Не знаю, врать не буду, – мотнула головой Елена.