— Ладно-ладно. Я тонну выложил за эту тачку. И еще столько же на нее потратил, — говорит мужик.
— Но тебе еще пару сотен придется выложить, чтобы эта штуковина заработала. По-моему, тут и с передачами проблемы. Ты еще много денег на ветер с ней выбросишь, уж поверь мне, приятель.
— Ну а сорок пойдет?
— Слушай, мы ведь бизнесом занимаемся. Нам все-таки что-то зарабатывать надо, — пожимает плечами Бал.
Наш дурачок кривится, но берет у нас десятку. Я-то быстро эту красавицу на ноги поставлю. Мы цепляем машину и тащим ее к себе на площадку.
Мне что — то от нашей добровольной тюряги становится здорово не по себе. Особенно в такой жаркий денек. Думаю, потому, что сюда никогда не попадает солнечное тепло, здесь все время эта сволочная тень -вокруг такие высокие дома. Здесь никогда не бывает солнечного света, одни старые сраные лампы. Когда-нибудь, клянусь, я прорублю дыру в потолке и вставлю какой-нибудь люк, что ли. Меня уже выворачивает от парафинного запаха печки и разбросанных всюду запчастей, воняющих маслом. И еще я вечно выбираюсь отсюда весь в дерьме. Конечно, все эти вонючие детали — и на полу, и на столе, куда ни кинь взгляд. И эти огромные ворота, на которых уже давно не хватает засова, и нам приходится на них замок навешивать. Меня здорово достает с ним по утрам возиться — намучаешься прежде, чем откроешь.
А вот Балу здесь нравится. Он весь свой инструмент тут хранит, даже эту бензопилу, которой он прошлой зимой приноровился деревья валить в Эппинг Форесте, продавая их как дрова через рекламную газету.
— Да уж, слишком жарко для гаража сегодня.
— Каждую минуту младенец рождается, правда, приятель? — смеется Бал, поглаживая капот.
— Да уж, тупица. Черт возьми, какая парилка сегодня. Слушай, у меня горло чего-то просит. Выпить не хочешь?
— Давай. Встречаемся в «Могильном Морисе». Я сначала хочу с этой вот слегка потрахаться, — говорит он, снова похлопывая по капоту машины, будто это девичья задница или сиськи какие-то. Ну и ради бога — у парня от машин просто крыша едет. А вот мне больше нравятся зад и сиськи Саманты. У-ух. У меня от этой жары такая похоть просыпается. Иногда мне кажется, что этому есть какое-то научное объяснение, а иногда — что просто все бабы кругом в это время года ходят полуголые. Скорей бы добраться до Саманты, но еще надо успеть насладиться кружечкой замечательного холодненького пивка. Оставлю Бала с его игрушками.
Суки, стражи сраного порядка. Я в пабе всего пять минут, бля, сделал всего пару глотков, бля, и тут эта сука Несбит из служителей закона — заходит как ни в чем не бывало прямо в паб Мориса, будто он здесь хозяин.
— Как жизнь, Задира?
— Детектив Несбит. Какой приятный сюрприз.
— Приятного мало — с уголовниками общаться.
— Да-да, хорошо тебя понимаю, Джон. Я от них сам бегу, как от чумы. Но тебе-то, наверное, с твоей работой это мало удается. Возможностей мало и так далее. Может, стоит подумать о смене профессии. Никогда не думал попробовать торговлю автомобилями?
Ему приходится все это проглотить, хотя он сверлит меня своим взглядом, будто я должен прощения у него попросить. Билли с новой девчонкой похохатывают у себя за стойкой, а я просто поднимаю бокал и говорю гаду: «Ваше здоровье!»
— Где твой дружок — Литчи?
— Барри Литч… что-то давненько его не видел, — отвечаю я, — конечно, часто видимся по работе, все-таки одним делом занимаемся, но после работы мы вместе не тусуемся. Вращаемся в разных кругах, въезжаешь в тему?
— В каких же это кругах он теперь вращается?
— Ну, об этом ты у него спроси. Мы слишком много работаем в последнее время, чтобы рассказывать друг другу о своих развлечениях.
— Едешь в Миллвалл на будущей неделе? — говорит мне он.
— Не понял.
— Не морочь мне голову, Задира. Милвалл играет с Вест Хам. Первая Лига Эндсли Иншуранс. На следующей неделе.
— Прости, начальник, но я что-то перестал увлекаться расписанием игр в последнее время. С тех пор, как в кресло менеджера сел этот Бонзо, у меня весь интерес и пропал. Он, конечно, ничего играет, но как менеджер — полный провал, понимаешь. Грустно, когда такое случается, но уж такова наша жизнь…
— Рад это слышать, но если увижу твою задницу по ту сторону реки в каком бы то ни было виде в субботу, ты у меня сядешь за подстрекательство к беспорядкам. Найди я тебя хоть в торговом центре в Кройдене с полными мешками игрушек для детишек из приюта, я уж тебя упеку. В общем, в Южном Лондоне не появляйся.
— С превеликим удовольствием, мистер Н. Да мне там никогда и не нравилось, что мне там делать.
К мусорам я всегда плохо относился. Не из-за их работы, а как к людям. Только особые типы идут в полицию, если вы меня понимаете. Это именно те трусливые маменькины сынки, которым всегда достается в школе от других ребят. И форма теперь дает им возможность отомстить всему миру. Но главное, что неприятно в мусорах, это то, что они все время суют свой нос куда не нужно. Возьми хоть этого Несбита, дай только ему палец — он всю руку отцапает. Вот там — слюнявые пидоры шатаются около детской площадки, пристают к маленьким пацанам. Вот за кем присматривать надо, вместо того чтобы устраивать неприятности простым парням, которым на жизнь нужно зарабатывать.
Когда этот урод Несбит сваливает, сразу звоню Балу в мастерскую.
— Отменяем Миллвалл. Несбит только этого и ждет. Заходил сам сюда в Морис, угрожал.
— Да он просто ва-банк пошел: у него же людей нет, чтобы с нами справиться. Урезают зарплаты и все такое. Вон, в Адвертайзере объявлений полно. Если бы у него было достаточно стволов, стал бы он тебе об этом рассказывать — просто брал бы нас на месте. Ты же отлично знаешь, как мусора любят эти громкие дела; типа, доказать политикам, что общественный порядок идет на фиг и, типа, нужно больше денег на полицию.
— Ну да, а если мы не сдвинемся, то миллвалльские суки решат, что Восточный Лондон обосрался.
— А слушай, — говорит Бал, — ведь Ньюкасл уже через пару недель будет.
— Точно. Собираем Фирму в Ньюкасл. И почище Миллвалла; хоть и переться далековато. Но уж в центральные газеты попадем. В Лондоне-то всех уже достали разборки. Миллвальская заваруха. — Хорошо если хоть в Стэндарт попадет.
Ньюкастл манил меня больше. Лионси все еще не появлялся. А я уже давно железо тягал, готовил удар специально для парня. Не хочу никакого Миллвалла без большого Лионси. Бала тоже взволновала идея про Ньюкастл — он в одну минуту прибежал в паб и потащил меня в подсобку. С таким видом, что никто и подойти не смел, Бал это умеет.
— Слушай, — говорит он мне, — меня только Риггси сильно беспокоит. Это все от экстази. Знаешь, это дерьмо про мир и любовь.
— Знаю-знаю, — говорю я, а сам в этот момент думаю о Саманте. Встречаюсь с ней сегодня вечером. У нее в Айлингтоне. Как она ногами умеет работать, а? Она зажала мой член своими большими пальцами и так нежно двигала ими, что я моментально кончил, как фонтан настоящий, а сам и понять ни фига не успел, что случилось.
— Мне это ох как не нравится, Дэйв, просто бесит.
— Понимаю, — говорю я.
Саманта. Черт возьми. Скоро-скоро мы уже все по-настоящему с ней сделаем. Но Бал — он-то меня, сволочь, как насквозь видит.
— Слушай, приятель, — начинает он уже серьезно, — ты же никогда не позволишь какой-нибудь юбке нам все испортить? Наши с тобой дела, бизнес, Фирму, а?
— Да конечно нет, — говорю я ему. — У нас с Самантой все в порядке. Она не против махача. По-моему, ее это даже возбуждает.
Мне и в самом деле так кажется.
— Серьезно? — улыбается Бал, но я ему больше ничего не скажу, только не про Саманту. Я уже и так порядочно разболтался. Но он меняет тему.
— Я просто беспокоюсь по поводу наших основных — Риггси и Короче, например. Они уже больше как-то не тянут. Все разлагается, к чертям. Как в Древнем Риме, на фиг, одна большая групповуха. Уже не удивляешься, что илфордские вякать начали. А кто за ними? Эти умники из Бэзилдона? Вест Хэм? Ребята с Грея?
— Да ладно тебе, слушай! — возмущаюсь я. — Не важно, кто там вякать начинает. Разберемся со всеми!
Бал улыбается, и мы чокаемся нашим пивом. Мы с Балом ближе, чем родные братья. Духовное родство и все такое. И всегда так было.
Но сейчас у меня есть Саманта… я вспоминаю старую песню ABC, одну из моих любимых, где они поют про то, что это мы сами делаем из прошлого какую-то священную корову и как мы должны все-таки меняться, на фиг.
Это просто про Бала, он всегда цепляется за прошлое, будто оно — священная корова. По-моему, старушка Мэгги как-то говорила, что мы все должны искать новые пути, чтобы идти в ногу со временем. А побоишься, так и будешь, как все эти жалкие ублюдки на севере, плакать над своей пинтой из-за какого-нибудь заводика или шахты, что только что закрыли.
Нельзя из прошлого делать для себя священную корову.
Настоящее — это я и она: мы с Самантой и все такое. Мне уже надоело сидеть здесь и выслушивать Бала, мне надо готовиться к встрече с ней. Сегодня может случиться главное.
Прихожу домой, на автоответчике сообщение — голос Сучки. Не хочу даже слушать, что она там наговорила, у меня от ее голоса мурашки по коже, потому что я только что думал о Саманте и мне было так замечательно, а она вдруг разом все испортила — влезая в мою жизнь, когда она здесь совершенно не нужна.
Я хочу одну Саманту.
Собираюсь — и я в один миг у Саманты. Настроение опять замечательное, стоит мне подумать о ней, и даже когда меня вдруг ни с того ни сего подрезает какой-то мудила, я, вместо того чтобы догнать его и высказать все, что я о нем думаю, просто улыбаюсь и поднимаю руку. Уж слишком приятный день, чтобы париться из-за какой-то фигни.
У нее опять это выражение лица. Она не теряет времени.
— Снимай одежду и ложись, — говорит она.
Что я и делаю. Вылезаю из штанов, рубашки и скидываю ботинки. Стягиваю носки и трусы. Взбираюсь на кровать и сразу чувствую, как мой старый дружок начинает набухать.
— Мне всегда нравились члены, — говорит она, извивается и выползает из своей сорочки, как змея. У нее действительно движения змеи. — Все конечности мне кажутся прекрасными. У тебя их пять, а у меня — всего две. Значит, одну ты мне должен, верно?
— Ну да… — отвечаю я, а у самого уже кружится голова, а голос становиться хриплым, как старые ворота.
Она стягивает с себя леггинсы ногами, сначала освобождает одну ногу, потом другую. Эти ее ноги, блин, — почти как руки, на самом деле. И чем больше я смотрю, тем меньше верю своим глазам.
Я впервые вижу ее совсем голой. Сколько раз я представлял себе это, сколько раз я кончал, представляя себе этот момент. Глупо, но я всегда чувствовал себя виноватым после. Не потому, что у нее рук нет, а, скорее, ну, из-за того, что в самом деле человека любишь, и это просто пиздец, странно, но что я могу с собой поделать — я такой, какой есть, и чувствам своим тоже не могу приказать. Вот она — прямо передо мной. Ноги такие длинные и красивые, именно такие, как должны быть у девчонки, и этот плоский живот, прекрасная попка, офигенная грудь и еще — лицо. Это лицо, еб твою, лицо ангела, блин. А потом я смотрю туда, где должны быть ее руки, и чувствую… тоску.
Тоску и злобу, на фиг.
— Люблю ебаться, — говорит она. — Мне не пришлось этому учиться. У меня это само собой выходит. Первый парень у меня был, когда мне было двенадцать, а ему — двадцать восемь. В интернате. Я его заводила безумно. Главное здесь — бедра, а никто не умеет так бедрами делать, как я. Никто не умеет так ртом делать, как я. А мужикам это все очень нравится. Ну, и еще, есть что-то извращенно-прикольное в сексе с фриком…
— Да никакая ты не калека. Не говори о себе так… Но она улыбается и продолжает:
— Знаешь, главный секрет здесь — в доступности. Рук нет, и сопротивляться нечем. Мужикам нравится, что я ничего не могу с ними поделать, оттолкнуть их неуклюжими ручками, заставить их прекратить делать то, что они хотят. Тебе это ведь тоже нравится, а? Вот я вся перед тобой, как на ладони: груди, пизда, жопа. Выбирай что хочешь. Вот если б у меня еще и ног не было, а, как тебе такое? Игрушка для траханья. Привязывай меня и трахай, куда хочешь и сколько хочешь. Приятно думать, что вот я, абсолютно беззащитная, в твоем полном распоряжении, жду, пока ты засунешь в меня свой горячий член, когда бы тебе этого ни захотелось.
Совсем это плохо, блин, что она такое говорит. Совсем, блин, плохо. Начинаю нервничать. Она, наверное, все-таки заметила дыню, тогда, в холодильнике… ну точно, заметила.
— Слушай, если ты про дыню…
— Что это ты несешь? — удивляется она.
Слава тебе богу, блин, не дыня. Спрашиваю в ответ:
— А ты сама-то что такое несешь, а? А? Я же люблю тебя. Я, блин, люблю тебя!
— То есть хочешь меня трахнуть?
— Да нет же, люблю, понимаешь, именно люблю.
— Ты меня разочаровываешь, мальчик с Майл Энда. Тебе что, никто не говорил еще, что в этом мире любви не бывает? Все — это власть и деньги. Я-то это отлично поняла, про власть. Я про нее все больше и больше узнавала, пока взрослела. Про власть, с которой мы столкнулись, когда пытались получить нашу компенсацию по инвалидности; справедливость, от них от всех — промышленников, правительства, судей, ото всей этой сраной компании, которая нами правит. И как они сомкнули ряды, как крепко держались друг друга! Тебе бы это понравилось, Дэйв. Разве не того же тебе самому хочется, разве не для этого и Фирма твоя игрушечная? Власть делать больно. Власть обладания. Власть быть кем-то, кого боятся, против кого никто не посмеет выебнуться? Никогда-никогда? Но это неправда, Дэйв, потому что всегда найдется кто-то, кто будет сильней тебя.
— Может, мне так и казалось когда-то, но сейчас уже все по-другому. Я-то знаю, что я сам чувствую, — говорю я ей. Прикрываю яйца рукой, эрекция моя куда-то уходит, я чувствую себя совсем, блин, странно — сижу в чем мать родила с голой девчонкой, и ничего не происходит.
— Ну что же, очень плохо, мой сладкий мальчик из Фирмы. Потому что если это и в самом деле так, — ты мне и не нужен. Мне не надо какого-то мудака, который сдулся. Все мужики так — на словах крутые, а на деле — в кусты. Причем с самого начала. Собственный отец, и то в кусты свалил.
— Ничего я не сдулся! Я для тебя что угодно сделаю!
— Отлично. Тогда я отсосу тебя так, что у тебя встанет не то, что раньше, а потом — сам выбирай, что хочешь со мной делать. Как говориться, нет пределов воображению.
И вот, после всего, что она сказала, у меня ничего и не получилось. Я чувствовал, что люблю, что хочу укрыть ее от всего. И мне хотелось, чтобы она тоже меня любила, а не говорила мне такие вещи, как какая-то дикая, блин, шлюха. Мне не нравятся девчонки, которые такие финты выдают. Может, она начиталась хуйни-муйни какой-то или в компанию попала, где такие разговоры ведут.
Ну вот, у меня ничего не вышло, и знаете что? Мне кажется, она с самого начала, блин, знала, что так и будет. Уверен, что знала, блин.
Она накидывает халатик, в нем она становится еще прекрасней, и мне на секунду кажется, что и руки у нее на месте. Хотя, если бы у нее были руки на месте, стала бы она тут рассиживаться с таким типом, как я.
— Когда ты собираешься разобраться со Стурджесом? — спрашивает она.
— Слушай, не могу я этого сделать, просто не могу.
— Если в самом деле любишь меня, то сможешь! Ты сам, блин, сказал, что что угодно сделаешь! — кричит она мне в лицо. Теперь расплакалась. Еб твою, не могу смотреть, как она плачет.
— Так же нельзя. Я даже не знаю этого парня. Это же убийство, черт возьми.
Она смотрит на меня, потом подсаживается ко мне на кровать.
— Дай-ка я расскажу тебе сказку, — говорит она. И выплакивает мне все-все.
Когда она родилась, то ее старик просто слинял. Не смог справиться с тем, что у его ребятенка рук не хватало. Мамашка ее после этого свихнулась и кинулась. Так Саманта и выросла в приюте. Правительство и все эти мужики в судах, все встали на сторону тех, кто состряпал лекарство, и ей, да и всем ребятам, кто без рук родились, даже не хотели сначала компенсацию назначить. Но это уже было слишком. Тогда поднялась шумиха в газетах, и им пришлось-таки раскошелиться. А этот ублюдок Стурджес — вот кто все это учинил, и ему за это даже рыцарское звание дали, вот сука. Он у них всем заправлял, и они все на его защиту встали. Это он сделал такое с моей девочкой, с моей Самантой, а ему за это — рыцарство за заслуги перед отраслью. Где же здесь справедливость хоть какая-то, а, где она? Думать даже об этом не могу…
Ну, и я сказал ей, что сделаю, чего она просит.
И после этого мы с Самантой завалились в постель и занялись-таки любовью. Мне было просто здорово, совсем не как с этой Сучкой. У меня все отлично получилось, и как мне офигенно сразу стало. И когда я кончал в нее, то видел перед собой только ее лицо, только ее прекрасное лицо, а не рожу этого траханого миллвалльского пидора.
Огрив, 1984
Слово «террористка» казалось Саманте Вортингтон комичным. А уж «международная террористка» — совершенно безумным. И это — про Саманту Вортингтон, выросшую в приюте под Волверхэмптоном, единственный в жизни раз ездившую за границу, — в Германию. Ну, еще она была один раз в Уэльсе. Всего две поездки, и каждая из них несла в себе опасность быть пойманной. Два момента, когда она чувствовала в себе больше жизни, больше удовлетворения, чем когда-либо, и растущее желание пережить этот момент еще раз.
— Так ничего не получится, — говорил ей Андреас. — Нам нужно лечь на дно на какое-то время. Потом мы снова вынырнем и снова ударим. А пока — нужно ложиться на дно.
В каком — то смысле Саманта воспринимала возможность поимки как крайне вероятную, более того, где-то в глубине души даже видела в этом свою судьбу. Ее история выйдет наружу, и, хоть многие и будут осуждать ее, кто-то все-таки поймет. Начнутся споры и обсуждения, а это-то ей и было нужно. Она знала, что ее будут представлять или как хладнокровную психопатку, «Красную Сэм, международную террористку», или как глупенькую, невинную девочку, одураченную взрослыми негодяями. «Злая Ведьма» или «Доверчивый Ангел» -по любому неверный, но неизбежный выбор. Какую из двух ролей имеет смысл разыгрывать? Сколько раз уже эта мысль приходила ей в голову, и она репетировала обе партии в своем воображении.
Саманта знала, что ее правда бесконечно сложнее. Две силы владели ею: одна из них — жажда мести — толкала ее вперед; другая же — любовь — наоборот, сдерживала. И Саманта понимала, что она ничего не может с этим поделать. Она стала заложницей этих сил, пусть и добровольной. Андреас же излучал какую-то легкость, указывающую на то, что ему, возможно, и удастся все забыть, как только справедливость наконец восторжествует. Но в глубине души Саманта знала, что это маловероятная возможность. Не сам ли он начинал разговоры о том, что пора уже переходить от единичных случаев к проблеме государственного подавления в целом? Конечно, возможность все забыть потом была совсем маленькой, но пока она есть, Саманта останется с Андреасом.
Андреас, со своей стороны, понимал, что главное в их деле — дисциплина. Дисциплина и осмотрительность. От явных радикалов, помешанных на революции, их обоих отличало то, что они особо не высовывались. Для окружающего мира они были обыкновенными гражданами, далекими от политики. Саманта всего лишь раз позволила себе сорваться.
Несколько ее лондонских друзей участвовали в Комитете поддержки шахтеров и уговорили ее поехать в Огрив. Когда она увидела, как загнанные в угол рабочие мужественно противостоят правительственным силам подавления, она не выдержала. Саманта пробралась в первые ряды, где пикетчики напирали на полицейские кордоны, охранявшие штрейкеров. Она физически ощутила потребность действовать.
Молоденький белорубашечный Мэт
[прим.8], прибывший сюда по вызову (обещали денежную компенсацию плюс переработку за верную службу хозяевам из правительства), не мог поверить, что вот эта девчонка без рук только что здорово заехала ему ногой по яйцам. Сквозь навернувшиеся на глаза слезы, задыхаясь от резкой боли, он увидел, как девчонка быстро растворилась в толпе забастовщиков.
Воинственные действия и внезапное исчезновение Саманты были также зафиксированы скрытой камерой, установленной в стоящем неподалеку белом микроавтобусе.
Лондон, 1990
Брюс Стурджес расслаблялся в шезлонге посреди своего просторного сада на самом берегу Темзы в Ричмонде. Денек выдался жаркий и приятный, и Стурджес отрешенно смотрел на медленно текущую перед ним речку. С проходящего мимо парохода прозвучал гудок, а люди на палубе замахали Брюсу руками. Стурджес был без очков и не различал ни парохода, ни людей на нем, но все равно ответил ленивым жестом на приветствие этого супа из солнечных очков и любезных улыбок, чувствуя себя заодно с ними. Потом, повинуясь непонятному самому себе порыву, он достал из кармана клочок бумаги. На нем тонким и слегка корявым почерком было написано следующее:
МОЙ ТАИНСТВЕННЫЙ ДРУГ, ПОЖАЛУЙСТА, ПОЗВОНИ. ДЖОНАТАН.
Под этими словами был нацарапан номер, а рядом — большая X. Ах ты, жалкий маленький гаденыш. Неужели он и вправду верит, что Брюс Стурджес, СЭР Брюс Стурджес, станет компрометировать себя из-за маленького продажного мальчишки с панели? Там и так хватает немытых маленьких пидовок, с лицами, на которых искусно нарисована невинность, то, что так притягивает Брюса. Нет уж, подумал он, на панели, конечно, много лакомых кусочков. Но ему нужен кто-то, на кого можно рассчитывать, что он не проболтается. Брюс скомкал одной рукой клочок бумаги, на секунду наслаждаясь сладким приступом ярости, который сменился мимолетным страхом, и Брюс, разгладив листок, снова убрал его в карман. Брюс Стурджес не мог заставить себя выбросить записку, вместо этого он снова принялся разглядывать пароходы, медленно проползавшие по беззаботной Темзе.
Мысленно он вернулся к своему прошлому, о котором частенько задумывался, после того как вышел на пенсию. Он всегда думал о прожитом с чувством глубокого удовлетворения. Посвящение в рыцари все еще будоражило его натуру. Ему нравилось быть Сэром Брюсом — и не только из-за лучших столиков в ресторанах, гостиничных люксов, директорских почестей и всех остальных привилегий славы, его титул доставлял ему эстетическое удовольствие, звучал чарующе.
— Сэр Брюс, — он тихо произнес снова. Как уже много раз раньше. И ведь все повторяли, что никто другой не заслужил этот титул так, как он. Брюс Стурджес медленно, но верно взбирался вверх по служебной лестнице, сначала — сотрудник отдела научных разработок, потом — менеджер, и, наконец, член совета директоров Юнайтед Фармаколоджи, гигантской корпорации, производящей лекарства, пищевые продукты и алкоголь. Теназадрин, разумеется, слегка подпортил его карьеру. После той истории головы слетали направо и налево, но для Брюса Стурджеса это был лишь еще один корпоративный кризис, из которых он так быстро находил выходы-лазейки. Всегда находился кто-то пониже рангом и менее проницательный, на кого можно было свалить всю вину, а таких на одного Брюса Стурджеса приходилось довольно много. Его хладнокровные маневры вокруг той проблемы лишь повысили его личные акции как ловкого и умелого управленца.
Он оценивал случившуюся трагедию исключительно в фунтах стерлингов, в деньгах, потерянных компанией. Стурджес не хотел читать газетных статей с «социальной точкой зрения» или смотреть на теназадриновых детей, которых показывали по телевизору. Уродства и недостающие конечности совершенно не трогали его. Хотя когда-то это было не так — во время своего загула в Нью-Йорке, где им овладели соблазны анонимной жизни в огромном городе, проявилась та сторона его сексуальности, которую он пытался подавлять со школьной скамьи. Именно тогда он вдруг почувствовал, что значит быть не таким, как все, и он на время проникся сочувствием, страшно испугавшим его. Слава богу, это продолжалось недолго.
Он вспомнил тот день, когда он впервые ощутил на себе последствия истории с теназадрином. Он собирался разыграть партию в крикет со своими двумя сыновьями на Ричмонд Коммон. Установив ворота, Стурджес был уже готов к удару, как в его поле зрения попало нечто странное. Он заметил, хоть и в некотором отдалении, маленького ребенка — у него не было ног. Мальчик передвигался на каком-то подобии тележки, как на скейт-борде, отталкиваясь от земли руками. В этой сцене было что-то извращенное, даже неприличное. На какую-то секунду Стурджес ощутил себя доктором Франкенштейном в самые неприятные моменты истории барона.
Не он изобрел препарат, снова и снова повторял он про себя, он всего лишь купил его у фрицев, чтобы перепродать. Да, конечно, там были определенные недоговоренности, и даже больше — существовал некий отчет, который он скрыл. В отчете утверждалось, что испытания были неполными и что уровень токсичности препарата гораздо выше, чем предполагалось вначале. Как фармацевту, ему, конечно, следовало проявить больше внимания к этому вопросу. Но ведь речь шла о теназадрине, чудо-лекарстве, моментально снимающем боль. В прошлом ничего подобного с такими препаратами не происходило. И кроме того, конкуренты бы не заставили себя долго ждать, тут же появились бы желающие продавать препарат в стране. Они бы не стали мешкать, чего не мог себе позволить и Стурджес. Он подписал сделку с одним немцем, довольно странным парнем, в холле отеля Хитроу. Фриц нервничал, бормотал что-то о необходимости дополнительных испытаний и в завершение передал ему упомянутый отчет.
Но в препарат и так уже было вложено слишком много, чтобы отказываться от продаж. Много времени, денег, и, самое важное, от успеха предприятия зависело несколько будущих ключевых карьер, в их числе и карьера самого Стурджеса. Отчету не дали хода, он превратился в пепел в каминном пламени у Стурджеса дома в Западном Лондоне.
Все это промелькнуло перед мысленным взором Брюса, когда он увидел ребенка, и он впервые ощутил холодящее чувство вины.
— Вы продолжайте, ребята, — выдавил из себя он своим удивленным сыновьям и, покачиваясь, побрел назад к машине, пытаясь взять себя в руки и тяжело дыша, пока жуткое видение не исчезло. Тогда он вернулся и доиграл партию. «Ко всему привыкаешь», — подумалось ему. Типично английская особенность — умение запаковывать вину и боль в отдельные, надежно спрятанные клеточки сознания, подобно радиоактивным отходам, похороненным в гранит в герметичных капсулах.
Он подумал о старике Барни Драйсделе, о том Барни, что был вместе с ним с самого начала.
— У меня такое чувство, Барни, будто за мной призраки гоняются, — сказал он как-то.
— Возьми себя в руки, старина. Ну, выпустили мы один сомнительный препарат, вот нас и поносят в газетах. Надо стиснуть зубы и держаться. Найдут себе скоро новую модную тему эти господа писатели. Всю жизнь работаем, чтобы людей спасать, двигаем фармацевтику вперед, и всем насрать. В такие моменты мы все должны держаться друг друга. А эти любознательные журналисты и прочие плаксы-ваксы просто не понимают, что прогресс требует жертв. Не понимают, и все тут!
Они хорошо поговорили в тот раз. У Брюса прямо от сердца отлегло. Барни, конечно, умел успокаивать. Именно он научил Брюса не думать, о чем не нужно, видеть лишь свои достоинства, оставляя чувство вины тем, кому оно нравится. Да-да, именно так и должен поступать настоящий англичанин. Брюс скучал по нему. Но Барни погиб при пожаре уже несколько лет назад, когда загорелся его особняк в Пемброкшире. В поджоге подозревали уэльских националистов из экстремистских группировок. «Свиньи», — подумал Стурджес. Пусть кто-то и называет это возмездием, Брюс в него нисколько не верил. Парню просто катастрофически не повезло.
Как же звали того фрица? Брюс продолжал напрягать свою память вопреки нагоняемой жарой дремоте. Эммерих. Гюнтер Эммерих. «Я ни одного имени еще не забывал», — подумал он с гордостью.
Подстава
Фирма подняла сто рыл, чтобы вальнуть Ньюкасл. Напрягов было много. После статьи этого суки Тэйлора это, похоже, будет последний матч сезона с полным стадионом. Работа началась по всем хатам и стрелкам. Настрой поддерживают, сучары.
Мы знали, что мусора будут в полном составе, полного валева не будет. В пятницу вечером мы с Балом раздали всем четкие инструкции в Могильском Морисе: дерьма при себе не иметь. На улицах и так всех подряд вяжут. Главное — мощь показать, типа, PR: пусть эти козлы джорди на своей жопе испытают кэжуэлсов кокни. Позакидаем их монетками-заточками, пошизуем и поорем, в общем, покажем им, что они отбросы, что истинная правда. Только во время самого матча ничего мутить не будем, на хрен нам полицейские отстойники своими бойцами кормить. Заправляем парадом одни мы с Балом, — ни одна сука из илфордских и рта раскрыть не смеет, не говоря уж о прочих сосунках.
В общем и целом план таков — мы в количестве тридцати двух рыл премся туда на собаках с Кинге Кросса, а на месте двигаемся прямиком в один джордивский пивняк — работает с одиннадцати, мы специально проверяли. Дополнительные рыл тридцать подвисают в барешнеке, который метрах в ста от нашего. Третья часть едет на чисто фанатском басе, с подкосом под шарфистов, в Ньюкасле будут около часа дня. Дальше они делятся на две группы и подгребают к занятым нами позициям по барам. Фишка в том, чтобы выманить ньюкасл на тему, а там мы уже их конкретно валим всем мобом. Мы уже в пятницу заслали вперед пару разведчиков, которые держат с нами связь по мобилам.
Но как старички иной раз пророчат — легко сказка сказывается, да не скоро дело делается, и не все у нас уж так гладко вытянуло. Ньюкасл для меня — особое дело — трудно, да сладко. Всякий скажет, что мужики там скорее шотландская левота, чем истинные англичане, — типа, немытые да некультурные. Поганое место — все холмы да холмы, а еще эти уродские мосты над грязной речушкой. Здешние северюги, тупые мудилы, лампочку втроем прикручивают, но зацепиться умеют и уж если стенка на стенку попрут, то стоят друг за друга горой. И тут завалить раз на раз трудновато. Только меня это мало колышет, по ебалу мне вынуть не стремно, меня такие темы только впирают, но вот сегодня чего-то настроя нужного нет. Мне все хочется быть там, рядом с ней, за много миль, в нашей прокуренной столице. Может, в клубе гребаном каком, а может, на сногсшибательном рэйве, или что-то такое. И в экстази. Только мы вдвоем — она и я.
Ну так вот, слазим мы с поезда. Еще на Кингз Кросс пара мусоров сшивались неподалеку. Тоже сели с нами, но только сошли еще в Дархеме. Я, честно, думал, что они по рациям сообщат своим в Ньюкасле, и был готов к приему местных мусорков. Но вот мы слазим, а на платформе — полный голяк.
Бал орет:
— Где гребаные мусора? Ведь как в пустыне, бля.
— Какого хера, в чем дело? — беспокоится Риггси.
Тут я кое-что слышу. Пока еще далекий шуршащий топот, потом — крики. И вот они вылетают на платформу, многие с бейсбольными битами.
— ПОДСТАВА, БЛЯДЬ! — ору я. — ПОДОНКИ ДЖОРДИ И ИХ СРАНАЯ МУСОРНЯ! ПОДСТАВИЛИ НАС, БЛЯДИ!
— НИКОМУ НЕ БЕЖАТЬ! ПИЗДАНЕМ
БОМЖЕЕЕЕЕЙ! — Кидается вперед Бал, мы все — за ним. Я здорово вынул по спине, но все равно продолжаю валить народ и лезу в самое пекло. Меня впирает невъебенно. Все сразу забылось, ушло. За мной — плечо друга.
Я вхожу в раж. Вот она, моя лебединая песня! А я-то уже забыл, как это круто — подраться. Потом я подскользнулся, скользко на платформе, и меня завалили. Со всех сторон посыпались удары тяжелых ботинок, но я даже не стал укрываться: выгибался и сворачивался, отбивался и брыкался. Как-то умудрился подняться, это Риггси расчистил место, хуяря по джорди куском передвижной ограды. Я сразу кидаюсь на этого худосочного козла с бутылкой Кока-колы и ебашу его изо всех сил. Но тут он роняет свой блокнотик, и я врубаюсь, что это всего лишь один из этих мудил-трэйнспоттеров, который вляпался во все это дерьмо просто по ошибке.
Но вот подтянулись и мусора — знак для всех разбегаться по сторонам. Уже потом, на улице, ко мне подкатывается кекс с распухшим глазом.
— Суки кокни лондонские, — сипит он своим джордивским говорком, но видно, что он, сука, всего лишь прикалывается. Ну, и я в ответ посмеялся, и все.
— Нехуево попиздились, а? — говорит он.
— Ага, срубились на славу, — соглашаюсь я.
— Да, блин, меня тут так с таблетки развезло, неохота все обратно баламутить, — улыбается он мне.
— Ну да, все путем, — киваю ему в ответ. Он мне жест рукой делает — мол, все ништяк — и говорит:
— До встречи, братан.
— В этом можешь не сомневаться, джорди, — смеюсь я, и мы расходимся каждый в свою сторону. Отчаливаю в наш паб. На хвост мне садятся двое джорди, но что-то мне не светит заморачиваться, весь адреналин вышел.
Один из них спрашивает:
Ты, блин, не вест-хамовский случайно, а?
— Пшел ты… я шотландец, бля, — рычу им я своим джоковским акцентом.
— Ну, все путем тогда, прости, — отвечает он.
Захожу в кабак. Риггси и многие из ребят уже там, мы пробираемся на стадион и занимаем свои места — вокруг одни долбаные джорди. Пора, думаю, тусню затеять, но тут Риггси замечает палево — мусор шифрованный, он нас тоже засекает. Тихо спокойно смотрим первый тайм, но скучища задалбывает, и мы премся назад в наш пабешник. Вмочили паре кексов киями на бильярде, побили стаканов, пару столов перевернули и свалили.
Выходим наружу, а игра уже кончилась, смотрим — большую часть Фирмы мусора ведут эскортом к вокзалу, за нашими плетутся и орут джорди-хулиганы. Мусора подготовились основательно — и конница, и машины спецподразделения. Большего сделать мы уже не могли, хотя я был рад, что еду домой — к Саманте.
Бала впирало от всего выезда.
— Суки, блядь, запомнят нас надолго! — орал он на весь поезд.
И никто — ни илфордские, ни грэйзы, ни ист хэмы — никто не смел с ним спорить. Я взял у Риггси таблетку экстази — меня накрыло где-то возле Донкастера.
[прим.9]
Шеффилдская Сталь
[прим.10]
Я вижу его, эту суку Стурджеса. Этот парень скоро сдохнет за все, что он сделал с моей Самантой. Я скоро разберусь с тобой, старый хрен.
Этот хрыч паркует тачку на площади Пиккадили, в нее залезает какой-то молодой чувак, они разворачиваются, съезжают с проспекта и едут в сторону Гайд-парка. Я еду за ними. Их машина притормаживает у Серпентина
[прим.11]. В темноте мне не очень видно, но я знаю, чем они там, суки, занимаются.
Где — то через полчаса машина снова трогается. Едут назад на площадь, где этот молодой пидорок и сходит. Пидора я за версту чую. Нарезаю несколько кругов, пока эта шлюшка возвращается на свое место, а Стурджес скрывается из виду. Торможу перед нашим гомиком.
— Эй, прокатиться не желаешь? — спрашиваю я.
— Давай, поехали, — отвечает он мне со своим северным акцентом, но даже акцент у него какой-то нереальный, не как парни на севере говорят.
— А как насчет отсосать, милашка? — спрашиваю у него, когда он забирается в тачку. А самого от него чуть не тошнит. Грязь какая. Не могу даже об этом думать.
Он внимательно смотрит на меня своими девчоночьими, блядь, глазами:
— Двадцать фунтов, в Гайд-Парке, а потом привозишь обратно.
— По рукам, — говорю я и завожу мотор.
— На это самое место, — настойчиво повторяет он.
— Да-да, все нормально, — я включаю магнитолу погромче. Играет ABC: Лексикон любви, мой любимый альбом. Лучший альбом всех времен и народов, бля.
Едем в парк, и я торможу на том же месте, что и старый хрен с этой пидовкой.
— А ты уже здесь бывал, — улыбается он. — Странно, ты не похож на клиента… молодой такой. По-моему, мне это понравится, — шепелявит он мне.
«Мне тоже, приятель, — думаю, — мне тоже».
— Слушай, сам-то откуда?
— Из Шеффилда, — отвечает он.
Провожу пальцем по шраму на подбородке. Заработал пару лет назад в Шеффилде. На улице Брамалл Лэйн, велосипедная цепь. Звучит поэтично. Парни в Юнайтед — высший класс. А команда Венсдэй никогда мне не нравилась: мудье хреново.
— Ты кто — сова или клинок
[прим.12]?
— Что-что? — шепелявит он в ответ.
— Да я о футболе говорю, ты за Венсдэй или за Юнайтед?
— Я в футболе не очень разбираюсь.
— А эта группа вот, ABC, они тоже из Шеффилда. Помнишь, мужик такой в золотом костюме? Это он поет, «Покажи мне».
Маленький сучонок начинает колдовать над моим членом. Я просто сижу и улыбаюсь, глядя на его бритый пидорский затылок. У меня, конечно же, не встает.
Он делает паузу и поднимает ко мне лицо.
— Не переживай, — говорит он, — такое со всеми бывает.
— А я и не переживаю, приятель, — улыбаясь, отвечаю я и протягиваю ему двадцатку — ну, за старательность и все такое.
Мужик из ABC вовсю надрывается все с той же песней — «Покажи мне». Что ты мне там покажешь, ты, мудила?
— Знаешь, — говорит мне мой парень, — а я было подумал, что ты — коп.
— Ха-ха-ха… не-е, приятель, только не я. Мусора они, конечно, стрем наводят, вот и все. А я, я похуже стихийного бедствия для тебя, вот как.
Какое — то время он глядит на меня с недоверием в глазах. Пытается улыбнуться, но пидорская рожа парализована страхом, а я хватаю его за тощую шею и с размаха трахаю больного ублюдка о панель. Что-то у него там лопается, и кровь хлещет по всей ебаной тачке. Я бью его еще, и еще, и еще…
— ТЫ, СУКА, ПИДОР ПОГАНЫЙ! ДА Я ВСЕ ЗУБЫ У ТЕБЯ ПОВЫБИВАЮ! Я ИЗ ТВОЕЙ ПАСТИ СДЕЛАЮ ПИЗДУ МЯГКУЮ, КАК У ДЕВЧОНКИ, ВОТ ТОГДА ТЫ МНЕ И ОТСОСЕШЬ КАК НАДО, БЛЯДЬ!
Я вижу перед глазами его лицо, этого парня из миллвалльских. Лионси. Лев Лионси, как они его называют. Он скоро объявится снова. Мой пидор вопит, когда я трахаю его о торпеду, а каждый раз, когда я поднимаю его башку, начинает умоляюще скулить:
— Пожалуйста, не надо… Я не хочу умирать… Я не хочу умирать…
Вот теперь у меня встал, как надо. Я натягиваю на себя его башку и трахаю, трахаю, трахаю его, пока он не начинает задыхаться и блевать, и его блевотина вперемешку с кровью льется мне прямо на ноги и яйца…
— ДАВАЙ, СУКА, НУ ПОКАЖИ МНЕ!
… крови гораздо больше, чем от Сучки, когда я трахаю ее во время месячных… и я кончаю, и перед моими глазами — Саманта, я кончаю прямо на лицо этого гомика… это все для тебя, моя девочка, ради тебя, но тут я понимаю, что на самом-то деле я кончаю прямо в башку этому окровавленному чудищу, этой вещи…
— АААААААААА, СУКА, ПИДОР ЕБАНЫЙ!
Я поднимаю ему голову: кровь, блевотина и сперма стекают тонкими ручьями прямо из его исковерканной рожи.
Я должен его прикончить. За то, что он со мной сделал, я должен его прикончить.
— Я научу тебя одной песенке, — говорю я, выключая магнитолу. — Понял? Не будешь петь, ты, жалкий йоркширский пуддинг — вырву яйца и в глотку тебе затолкаю, правда, понял?
Он кивает башкой, жалкий подонок.
— Вечность пузыри пускает…ПОЙ, СУКА!
Он что — то там мямлит своими раздолбанными губами.
— В небесах они лета-а-а-ют, высоко… И, как мои мечты, растают и умру-у-ут… ПОЙ! И вечно прячется судьба, хоть я ее ищу по-всю-ду, вечность пузыри пуска-а-ает…
ЮНАЙТЕД!
Я даже вскрикнул, когда мой кулак врезался в его распухшее ебало. Затем я открыл дверь и вытолкал его наружу — в парк.
— А теперь проваливай, ты, извращенец долбаный! — кричу я ему, но он лежит себе и, по-видимому, уже ничего не слышит.
Я завожу машину, отъезжаю, но тут же сдаю назад, останавливаюсь рядом. Готов переехать ублюдка, честное слово. Но мне нужен не он.
— Эй, слышь, педрила, передай своему дружку-пиздоболу, что он следующий в очереди, бля!
У Саманты — ни рук, ни нормальных отца с матерью, росла в сраном детском доме, и все из-за какого-то богатого ублюдка-пидора! Но я-то знаю, что скоро разберусь со всем этим, раз и навсегда.
Дома меня ждет новое сообщение на этом сраном автоответчике. Мамаша — никогда же мне не звонит обычно. Голос взволнованный, будто что-то серьезное стряслось:
— Приезжай срочно, сынок. Произошло ужасное. Позвони, как только появишься.
Вот возьми мою старушку — ни разу в своей жизни никому ничего плохого не сделала, и что она за это получила?
Да вообще ничего — полный ноль. А этот пидор, из-за которого детишки уродами рождаются, наоборот — у него самого и ему подобных ублюдков — до фига всего. Я начинаю гадать, что же такое могло стрястись с матушкой, потом вспоминаю про отца. Старый синяк, если он мать обидел, если хоть пальцем до нее дотронулся…
Лондон, 1991
Прошло три года. И вот, спустя три долгих года, он снова едет к ней. Разумеется, они несколько раз созванивались, но в этот раз она снова сможет видеть Андреаса. В последний раз они провели вместе уик-энд, единственный раз за пять лет их знакомства. Единственный уик-энд после той берлинской истории, когда они вдвоем умертвили малыша Эммерихов. Тогда Саманта почувствовала, как что-то надломилось в ней, и злые насмешки Андреаса вызвали в ней приступ агрессивной ярости. Ради него она была готова пойти на что угодно. И пошла. Кровь младенца — горькое вино причастия — объединила обоих в страшной преступной связи.
Самое смешное — она даже задумывалась, может быть, усыновить ребенка. Она представляла, как они могли бы устроиться в Берлине, — просто еще одна теназадриновая пара, с ребеночком. Она бы ходила гулять с малышом в Тиергартен, греясь на ленивом солнышке берлинского лета. Но Андреас, ему было нужно, чтобы она пожертвовала ребенком и доказала свою преданность их общему делу.
Она убила ребенка, но часть ее погибла вместе с ним. Когда она увидела перед собой маленькое, безрукое и безжизненное тело, она внезапно ощутила, что на этом кончается и ее собственная жизнь. А была ли она вообще? Саманта попыталась вспомнить моменты, в которые чувствовала себя по-настоящему счастливой. Они показались ей маленькими до неприличия островками отдыха посреди безбрежного океана душевной муки, называемого жизнью. В этой жизни не было места для личного счастья, оставалась лишь месть, снова и снова. Андреас утверждал, что они должны научиться преодолевать себя, выходить за рамки собственного эго. Буревестник не бывает счастлив.
Для Саманты это событие стало серьезным потрясением, почти два года она провела в кататоническом трансе. Когда она пришла в себя, она вдруг обнаружила, что больше не любит Андреаса. Более того, она поняла, что потеряла саму способность любить. И вот, впервые за эти три года она встречается с Андреасом, а в ее голове — один лишь Брюс Стурджес.
Она уже нашла Стурджеса. Он уже принадлежал ей, С холодной отчетливостью она осознавала, что не испытывает больше никаких чувств к Андреасу. Ей нужен только Стурджес. Он был последним.
Тот, другой, на даче в Уэльсе, оказался легкой добычей. Он не подумал об охране. Они с Андреасом наблюдали за ним в деревенском баре. Тогда ей казалось, что будет страшно влезать через то маленькое окошко, но нет, страха не было и в помине. После той истории в Берлине страха больше не было.
Андреас стоял в дверях. Абсолютно отстраненно она отметила, что хотя волосы его и поредели, но лицо сохранило мальчишескую свежесть. На его носу красовались очки в узкой металлической оправе.
— Саманта, — он поцеловал ее в щеку. Она замерла.
— Привет, — сказала она.
— Почему такая грустная? — спросил он улыбаясь. Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Я не грустная, — наконец сказала она, — я просто устала. Затем, без тени упрека, она заговорила: — Понимаешь, ты отнял у меня больше жизни, чем вся эта теназадриновая компания. Но я тебя в этом не виню. Так и должно было случиться. Просто на меня это все так подействовало, такая уж у меня натура. Кто-то, может, и умеет отпускать боль, но только не я. Мне нужен Стурджес. Когда я его получу, может, как-то успокоюсь тогда.
— Покоя не будет, пока хоть одна экономическая система основана на эксплуатации…
— Нет, — она подняла руку, останавливая его. — Такую ответственность я на себя брать не собираюсь, Андреас. Здесь для меня не существует никакой эмоциональной связи. Я не могу во всем винить систему. Конкретных людей — да, но я не могу абстрагироваться до такой степени, чтобы вымещать свой гнев на системе в целом.
— И именно поэтому остаешься рабом системы.
— Не хочу с тобой сейчас спорить. Я знаю, зачем ты здесь. Стурджеса трогать не вздумай. Он — мой.
— Боюсь, я не могу рисковать…
— Первый удар — мой.
— Как хочешь, — ответил Андреас, слегка закатив глаза. — Но на самом деле я приехал, чтобы говорить о любви. Завтра начнем планировать, а сегодня — ночь любви, нет?
— Любви больше нет, Андреас, пошел ты…
— Как грустно, — с улыбкой сказал он, — ну ладно! Тогда сегодня будем пить пиво. Может быть, пойдем в клуб, а? У меня все времени не хватало, чтобы лучше узнать весь этот эйсид-хаус и техно… Экстази я, конечно, принимал, но это было дома, с Марлен, чтобы лучше любить… или больше любить, я правильно сказал?
Саманта застыла при упоминании этого нового имени, догадываясь о том, что оно могло означать. Андреас подтвердил догадку, предъявив ей фото, на котором были женщина и двое маленьких детей, один из них совсем младенец. От фотографии веяло семейной идиллией. Саманта долго смотрела на нее и на лицо Андреаса, которое светилось гордостью и любовью. Она вдруг попыталась представить себе лицо ее собственного отца, когда он увидел ее в самый первый раз.
— Покоя не будет, пока жива система, да, — вдруг холодно засмеялась она. Ее смех прозвучал резко и неестественно, и было видно, что это задело Андреаса. Она удовлетворенно усмехнулась. Впервые Андреасу было перед ней неловко, и ей нравилось, что именно она стала тому причиной.
— Все эти маленькие ручки… — продолжила она, опьяненная ощущением своей власти над этим таким знакомым человеком.
Андреас быстро спрятал фотографию своей культей и жалобно запричитал:
— Я ведь здесь, с тобой, разве нет? Разве я наслаждаюсь спокойной жизнью? Нет. Стурджес здесь, и я здесь, Саманта. Часть меня всегда оставалась здесь, всегда рядом с ним. Понимаешь, я просто не могу унять свою боль.
Хочешь тоже?
Добираюсь до своей старушки, и первая, кого я встречаю, — Сучка.
— А эта что здесь делает? — спрашиваю я.
— Не говори так, Дэйвид! Она же мать твоего мальчика, Христа ради, — говорит мне матушка.
— Что стряслось? Где Гэл?
— Его отвезли в больницу, — говорит мне Сучка, с сигаретой между пальцев, выдувая клубы поганого дыма через ноздри. — Менингит. Но с ним все будет в порядке, Дэйв, ведь доктор же обещал, правда, мама?
Ебаная сучка, мою мать мамой называет, будто она здесь дома.
— Ну и напугались же мы, правда, но с ним сейчас все в порядке.
— Ага, мы так волновались, — говорит Сучка. Смотрю на эту мерзкую коровью харю.
— Где он сейчас?
— Восьмая палата Лондонской…
— Если с ним что-нибудь случится, тебе конец! — обрываю ее, рывком бросаюсь к ее сумочке на столе и вытряхиваю из нее ее смолилки. — Вот это! Эта хуйня у него целый день в легких! — Сминаю пачку в бесформенный комок. — Еще раз застану курящей при ребенке — с тобой то же самое будет! Чего сюда приперлась! Нечего тебе тут делать! У нас с тобой ничего общего больше нету, ясно?
Выбегаю за дверь, мать кричит мне что-то вслед, но мне уже по фиг. Еду в больницу, сердце колотит, как сумасшедшее. Сучка ебаная, заразила его своими смолилками, как раз когда у меня момент такой важный. Захожу в палату, малыш спит. Просто ангел. Мне говорят, что с ним все будет в порядке. Пора уходить. У меня свидание сегодня вечером.
Я уже здорово взвинчен, когда добираюсь до места. Я следил за ними, я видел, как они входят и выходят, но сейчас мне надо зайти туда самому, в первый раз.
У меня мурашки по коже. Мне сразу поступает предложение от какого-то пидора, который, закатывая глаза, шепчет мне что-то о вечеринке в сортире. Посылаю его, куда надо. Мне нужен только один человек, он сидит у стойки бара. Его легко заметить — он тут самый старый. Подхожу и присаживаюсь рядом.
— Двойной брэнди, — говорит он бармену.
— А у вас благородный акцент, — обращаюсь к нему я.
Он оборачивается и глядит на меня так, как только глядят педерасты: эти мягкие рыбьи губки, эти мертвые девчоночьи глаза. Меня прямо воротит от того, как он оглядывает меня сверху донизу, будто я траханый кусок мяса.
— Не будем обо мне. Поговорим лучше про тебя. Выпьешь?
— Ладно. Виски, пожалуйста.
— Ну, теперь я должен спросить тебя, часто ли ты сюда ходишь или что-нибудь настолько же малозначимое, — с улыбкой говорит он.
Сука, старый педераст.
— В первый раз, — говорю ему я. — Если честно, мне уже давно хотелось… понимаете, простите, что об этом заговорил, но я подумал, что вы, уже не такой молодой человек, будете осторожней других. У меня жена и ребенок, и мне не хочется, чтобы они узнали, что я ходил в такое место… понимаете.
Он поднимает свою мерзкую руку, наманикюренные ногти, ладонью вверх, останавливая меня.
— Мне кажется, у нас происходит то, что наши друзья-экономисты обозначили бы как взаимное совпадение желаний.
— Что происходит?
— Мне кажется, нам обоим хочется неплохо поразвлечься, но тихо и так, чтобы никому об этом не стало известно.
— Никому не известно… да. Именно этого мне и хотелось бы. И неплохо поразвлечься, конечно. Как раз то, что надо.
— Давай-ка уйдем из этой зловонной ямы, — вдруг предлагает он мне, — у меня от этого места мурашки идут по коже.
Меня так и подмывает сказать ему на это, что а фигли, если ты сам педераст-извращенец, но я помалкиваю, и мы выходим. Саманта уже, наверное, ждет в сарае, я дал ей ключи.
На минуту мне кажется, что этот старикан-панталонник не захочет ехать в какой-то ремонтный сарай на самом краю Ист Энда, но его это как раз и возбуждает, похотливую суку. Посмотрим, как его возбудит это через пару минут.
Садимся в мою тачку, и, пока мы молча катимся, я иногда смотрю на это морщинистое, черепашье лицо в зеркало заднего вида; оно напоминает мне мультяшного героя — черепашку Тушу; и я думаю о том, что Саманта просто использует меня и что я веду себя, как большая нюня, но это и не важно, потому что если чувствуешь к человеку такое, что я чувствую к ней, то что угодно для него сделаешь, что блядьнахуйугодно, и все тут, и я, сука, отправлю-таки этого ублюдка в мир иной на хуй, в преисподнюю для извращенцев и пидоров…
В ремзоне
У меня в кассетнике стоит ABC, как раз на Всем сердцем, от которой мне так грустно становится, учитывая мои собственные обстоятельства. Я готов расплакаться, как девчонка, и чувствую, что от меня от самого повеяло голубизной, потому что этот пидор вдруг спрашивает меня:
— Все в порядке?
Но мы уже приехали. Я глушу мотор.
— Да-да… знаешь… у тебя уже такой опыт, наверно. А я все-таки стесняюсь немного. Ну, и то, что мы сейчас с тобой этим займемся, ведь не значит, что мы своих не любим, правда…
Сука — извращенец кладет мне руку на плечо.
— Не беспокойся. Ты просто немного взволнован. Пойдем, — говорит он, вылезая из машины, — мы уже слишком далеко зашли, чтобы теперь поворачивать назад.
Да, он, конечно, прав. Я тоже выбираюсь наружу и подхожу к воротам. Открываю навесной замок, распахиваю створки. Когда мы оба заходим, я закрываю их обратно и веду его к боксу.
Саманта врубает свет, я хватаю одной рукой эту черепашку-ниндзя за костлявое сухое горло, и сильно бью его по роже другой рукой, сжатой в кулак. Это то, что мой старик называл поцелуем из Глазго. Потом стряхиваю его на пол и пизжу ногой по яйцам.
Саманта тут же подбегает и исполняет что-то типа танца, взмахивая своими обрезанными крылышками, как в пинбол-машине, радуясь, как дитя, и кричит:
— Ты взял его, Дэйв! Взял мерзавца! Он теперь наш! — Она бьет его ногой в живот. — Стурджес! Ты обвиняешься в преступлениях! Считаешь ли ты себя, на хуй, виновным! — вопит она и склоняется над подонком.