Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В. Франкл

Человек в поисках смысла

Виктор Франкл в борьбе за смысл

Вступительная статья

Автор этой книги не принадлежит к тому ряду канонизированных авторитетов, имена которых на слуху у психологов (и не только у них) еще со студенческой скамьи. Виктор Франкл — классик живой, выдвинувшийся в первую шеренгу теоретиков психологии личности только в 60-е годы, когда его книги, опубликованные на английском языке, и прежде всего книга «Человек в поисках смысла», изданная общим тиражом 2,5 миллиона экземпляров, разошлись по всему свету и принесли их автору поистине мировую известность и славу. До нашей страны эхо этой славы докатилось на рубеже восьмидесятых годов в виде ходивших по рукам самодельных переводов, дававших, казалось, ответы на очень многие из животрепещущих нравственных и психологических вопросов, которые задавал себе каждый мыслящий человек. Ведь проблема, в решении которой преуспела созданная Франклом логотерапия — проблема утраты людьми смысла жизни, — явилась достоянием не какой-либо одной страны или группы стран и не ограничилась только западным обществом. Франкл приводит свидетельства африканских коллег, а также коллег из Чехословакии и Польши, говорящие о том, что и в странах «третьего мира» и социалистического лагеря проявления «экзистенциального вакуума» приобрели, хоть и с запозданием, но почти такой же размах, как и на Западе. С этим же столкнулась сейчас и наша страна. Нравственный кризис, о котором заговорили во весь голос относительно недавно — позже, чем о кризисе экономическом, — это не что иное, как ощущение огромным числом людей бессмысленности той жизни, которую им приходится вести, нередко без возможности какого-либо реального выбора, и невозможность найти в ней позитивный смысл из-за разрушения старых ценностей и традиций, дискредитации «новых» и отсутствия культуры мировоззренческой рефлексии, позволяющей прийти к уникальному смыслу своим, неповторимым путем. Этим во многом объясняются и те социальные патологии, которые являются сейчас болью нашего общества, — разгул преступности, зачастую жестокой и бессмысленной, распространение алкоголизма, рост наркомании, самоубийства. Скольких трагедий могло бы не быть, если бы люди не были так ограничены в своих возможностях — и внешних, объективных, и внутренних, личностных, — построить свою жизнь разумно и осмысленно, принять на себя ответственность за реализацию смысла своей жизни и воплотить этот смысл в жизнь. Экзистенциальный вакуум в нашем обществе бросает «вызов» не столько психиатрии или, скажем, практике воспитания и психологической помощи (хотя и им тоже), сколько государству, на протяжении многих десятилетий отучавшему и отлучавшему людей от ответственности за нахождение и реализацию смысла. Нравственный кризис — кризис смысла, кризис ответственности — это расплата за теорию и практику воспитания людей-«винтиков». Поэтому выход сборника работ В. Франкла представляется как нельзя более своевременным.

Необходимость издания этого сборника удачно совпала с соответствующей возможностью. В свое время некоторые из книг Франкла не миновали спецхранов — отчасти потому, что в недавнем прошлом старались избегать лишнего упоминания всего, что связано с концлагерями, отчасти из-за излишне интимных, с чьей-то точки зрения, взаимоотношений автора с религией — и должно было пройти еще какое-то время, прежде чем они оттуда вышли. Событием стал приезд Франкла в Москву в марте 1985 года. По сути, это была первая ласточка — по крайней мере такого высокого полета — в деле налаживания нормальных научных связей советских психологов с западными коллегами после стольких лет застоя и изоляции. Две лекции, прочитанные Франклом в Московском университете, собрали множество людей, специально приехавших из разных концов страны — от Прибалтики до Закавказья. Франкл с приятным удивлением констатировал тогда хорошую подготовленность аудитории, знание его работ. Этот визит во многом способствовал тому, что симпатия к Франклу как к человеку, интерес к его работам и его популярность в Советском Союзе с тех пор еще более возросли. До сегодняшнего дня, однако, на русском языке имелась лишь одна публикация Франкла — небольшой отрывок в университетской хрестоматии[1]. Предлагаемая читателям книга, замысел которой возник в дни визита в Москву, позволяет наконец заполнить этот вакуум и дать русскоязычному читателю относительно полное представление о системе философских и психологических воззрений Виктора Франкла — одного из интереснейших психологов, являющихся нашими современниками.

* * *

Виктор Эмиль Франкл родился 26 марта 1905 года в Вене, которая в те годы была не только одним из культурных центров Европы, но и очагом новаторских идей в психологии, можно даже сказать, колыбелью психологии личности. В 1905 году уже активно функционировало Венское психоаналитическое общество, духовный предводитель которого Зигмунд Фрейд уже успел выпустить несколько своих революционных книг. В его заседаниях уже принимали участие более молодые Альфред Адлер и Карл Густав Юнг, два «великих еретика» психоаналитического движения, которые через несколько лет один за другим свернут со столбовой дороги психоанализа и начнут прокладывать свои оригинальные пути в науке. Фрейд создал первую Венскую школу психотерапии, «индивидуальная психология» Адлера стала второй Венской школой; третьей Венской школой психотерапии впоследствии назовут школу Франкла. Но сначала надо было пройти первую и вторую школы. Путь молодого Франкла отмечен его публикациями и в «Международном журнале психоанализа»[2], и в «Международном журнале индивидуальной психологии»[3]. Но и эти два сравнительно незадолго до того возникших подхода оказались для Франкла чересчур традиционными: после критических выступлений в адрес некоторых положений «индивидуальной психологии» Франклу пришлось в 1927 году покинуть общество «индивидуальной психологии», активным членом которого он был в течение нескольких лет. Эти годы наложили большой отпечаток на все последующее творчество Франкла: практически во всех его трудах присутствуют и Фрейд, и Адлер как явные или неявные оппоненты.

Получив в 1930 году степень доктора медицины, Франкл продолжает работать в клинической психиатрии, и уже к концу тридцатых годов в статьях, опубликованных им в различных медицинских журналах, можно найти формулировки всех основных идей, на основе которых впоследствии выросло здание его теории — теории логотерапии и экзистенциального анализа. К началу войны была закончена рукопись первой книги — «Врачевание души». Именно об этой книге упоминает Франкл в своих воспоминаниях в концлагере (см. с. 135 настоящего издания); эту рукопись ему удалось сохранить и издать после войны. В настоящем сборнике публикуется большой фрагмент из этой книги под названием «Общий экзистенциальный анализ» по более позднему переработанному английскому изданию[4]. Рядом с датами 1942–1945 в биографии Франкла стоит короткая строчка: пребывание в нацистских концлагерях. Эта строчка мало что может сказать тому, кто сам не вынес на себе все ужасы концлагерей. Франкл разделил судьбу миллионов евреев, которых ждал этот ад вне зависимости от их пола, возраста, состояния, общественного положения, научных и иных заслуг. В одной из своих книг он описал счастливый случай, который дал ему несколько лет отсрочки: его судьбу должен был решать офицер гестапо, которому Франкл незадолго до того оказывал медицинскую помощь. Это спасло Франкла от попадания в лагерь еще раньше. Но второй раз чуда не произошло — и Франклу пришлось пройти через ужасы нескольких лагерей, где он и встретил конец войны. Чудом можно считать, что он выжил. Но здесь сошлись и случайность, и закономерность. Случайность — что он не попал ни в одну из команд, направлявшихся на смерть, направлявшихся не по какой-то конкретной причине, а просто потому, что машину смерти нужно было кем-то питать. Закономерность — что он прошел через все это, сохранив себя, свою личность, свое «упрямство духа», как он называет способность человека не поддаваться, не ломаться под ударами, обрушивающимися на тело и душу. В концлагерях получил проверку и подтверждение его взгляд на человека, и вряд ли удастся найти еще хоть одну философскую или психологическую теорию личности, которая была бы в такой степени лично выстрадана и оплачена такой дорогой ценой.

Опыт этих страшных лет и смысл, извлеченный из этого опыта, Франкл описал в книге, вышедшей вскоре после войны[5]. Хотя, как признается Франкл, эту книгу он «писал с убеждением, что она не принесет, не может принести» успех и славу (с. 56), из всех книг Франкла именно она получила наибольшую популярность. После того как эта книга впервые вышла в 1959 году на английском языке, она выдержала баснословное количество переизданий, несколько раз перерабатывалась, и общий ее тираж уже перевалил за 2,5 миллиона[6]. В настоящий сборник мы включили более короткое изложение этого материала, опубликованное в виде статьи в 1961 году и вошедшее в один из сборников работ Франкла[7].

Конец сороковых годов отмечен ярчайшим всплеском творческой активности Франкла. Его книги — философские, психологические, медицинские — появляются одна за другой. Помимо двух уже названных книг, выходят в свет «…И все же сказать жизни „Да“» (1946), «Экзистенциальный анализ и проблемы времени» (1947), «Время и ответственность» (1947), «Психотерапия на практике» (1947), «Подсознательный бог» (1948), «Безусловный человек» (1949), «Человек страдающий» (1950). В 1946 году Франкл становится директором Венской неврологической поликлинической больницы, с 1947 года начинает преподавать в Венском университете, в 1949 году получает степень доктора философии, в 1950 году возглавляет австрийское общество врачей-психотерапевтов, и, как уже говорилось выше, издание его трудов на английском языке в шестидесятые годы приносит ему всемирную славу.

Франкл много ездит по миру. Это уже не тот мир, каким он был до войны. Мир стал более динамичным, более развитым, более богатым, если не считать первых послевоенных лет, у людей в этом мире стало больше выбора, больше возможностей и больше перспектив, но — парадоксальным образом — люди стали ощущать дефицит осмысленности своего существования. Мы не будем останавливаться здесь на анализе этого явления, отослав читателя к включенным в эту книгу статьям самого Франкла «Человек перед вопросом о смысле» и «Экзистенциальный вакуум: вызов психиатрии». Франкл был отнюдь не единственным, кто констатировал в 50—60-е годы все более широкое распространение в западном обществе утраты людьми смысла собственной жизни. Однако никому, наверное, не удалось столь глубоко понять психологические корни этого явления и дать ответ на многие вопросы, которые принесла с собой новая эпоха. «Каждому времени требуется своя психотерапия», — писал Франкл (с. 24). Созданная им логотерапия отвечала на запросы времени, и именно поэтому она смогла помочь миллионам больных и здоровых людей. Основанное на философии человеческой ответственности мировосприятие, которое пропагандировал Франкл, он назвал трагическим оптимизмом. Оптимизм — потому что это вера в возможности человека, в лучшее в нем. Трагический — потому что очень часто зло в человеке оказывается сильнее или даже предпочтительнее для него. «Когда мы подавляем в себе ангела, — писал Франкл, — он превращается в дьявола»[8]. Смысл надо не просто искать, за него надо бороться, и борьба эта тяжела. Виктор Франкл и сегодня на переднем крае этой борьбы, борьбы за смысл и за человека в человеке, и он не устает поднимать на эту борьбу людей во всех концах планеты. «Несмотря на нашу веру в человеческий потенциал человека, мы не должны, — пишет он, — закрывать глаза на то, что человечные люди являются и, быть может, всегда будут оставаться, меньшинством. Но именно поэтому каждый из нас чувствует вызов присоединиться к этому меньшинству. Дела плохи. Но они станут еще хуже, если мы не будем делать все, что в наших силах, чтобы улучшить их»[9].

* * *

Созданная Франклом теория логотерапии и экзистенциального анализа представляет собой сложную систему философских, психологических и медицинских воззрений на природу и сущность человека, механизмы развития личности в норме и патологии и на пути и способы коррекции аномалий в развитии личности. В своем теоретическом здании Франкл выделяет три основные части: учение о стремлении к смыслу, учение о смысле жизни и учение о свободе воли.

Стремление к поиску и реализации человеком смысла своей жизни Франкл рассматривает как врожденную мотивационную тенденцию, присущую всем людям и являющуюся основным двигателем поведения и развития личности. Из жизненных наблюдений, клинической практики и разнообразных эмпирических данных Франкл заключает, что для того, чтобы жить и активно действовать, человек должен верить в смысл, которым обладают его поступки. «Даже самоубийца верит в смысл — если не жизни, то смерти»[10], в противном случае он не смог бы шевельнуть и пальцем для того, чтобы реализовать свой замысел.

Отсутствие смысла порождает у человека состояние, которое Франкл называет экзистенциальным вакуумом. Именно экзистенциальный вакуум, согласно наблюдениям Франкла, подкрепленным многочисленными клиническими исследованиями, является причиной, порождающей в широких масштабах специфические «ноогенные неврозы», распространившиеся в послевоенный период в странах Западной и Восточной Европы и в еще больших масштабах в США, хотя некоторые разновидности таких неврозов (например, «невроз безработицы») были описаны еще раньше. Необходимым же условием психического здоровья является определенный уровень напряжения, возникающего между человеком, с одной стороны, и локализованным во внешнем мире объективным смыслом, который ему предстоит осуществить, с другой стороны (см. с. 63–65).

Сказанное позволяет сформулировать основной тезис учения о стремлении к смыслу: человек стремится обрести смысл и ощущает фрустрацию или вакуум, если это стремление остается нереализованным.

Учение о смысле жизни учит, что смысл «в принципе доступен любому человеку, независимо от пола, возраста, интеллекта, образования, характера, среды и… религиозных убеждений»[11]. Однако нахождение смысла — это вопрос не познания, а призвания. Не человек ставит вопрос о смысле своей жизни — жизнь ставит этот вопрос перед ним, и человеку приходится ежедневно и ежечасно отвечать на него — не словами, а действиями. Смысл не субъективен, человек не изобретает его, а находит в мире, в объективной действительности, именно поэтому он выступает для человека как императив, требующий своей реализации. В психологической же структуре личности Франкл выделяет особое, «поэтическое измерение», в котором локализованы смыслы. Это измерение, как явствует из построенной Франклом чрезвычайно наглядной «димензиональной онтологии» (см. с. 49–53), несводимо к измерениям биологического и психологического существования человека; соответственно, смысловая реальность не поддается объяснению через психологические и тем более биологические механизмы и не может изучаться традиционными психологическими методами.

Утверждая уникальность и неповторимость смысла жизни каждого человека, Франкл тем не менее отвергает некоторые из «философий жизни». Так, смыслом жизни не может быть наслаждение, ибо оно есть внутреннее состояние субъекта. По той же логике человек не может стремиться к счастью, он может искать лишь причины для счастья. Борьба за существование и стремление к продолжению рода также оправданны лишь постольку, поскольку сама жизнь уже обладает каким-то независимым от этого смыслом.

Положение об уникальности смысла не мешает Франклу дать также содержательную характеристику возможных позитивных смыслов. Для этого он вводит представление о ценностях — смысловых универсалиях, кристаллизовавшихся в результате обобщения типичных ситуаций, с которыми обществу или человечеству пришлось сталкиваться в истории. Это позволяет обобщить возможные пути, посредством которых человек может сделать свою жизнь осмысленной: во-первых, с помощью того, что мы даем жизни (в смысле нашей творческой работы); во-вторых, с помощью того, что мы берем от мира (в смысле переживания ценностей), и, в-третьих, посредством позиции, которую мы занимаем по отношению к судьбе, которую мы не в состоянии изменить. Соответственно этому членению, выделяются три группы ценностей: ценности творчества, ценности переживания и ценности отношения (см. с. 174, 301–302).

Приоритет принадлежит ценностям творчества, основным путем реализации которых является труд. При этом смысл и ценность приобретает труд человека как его вклад в жизнь общества, а не просто как его занятие (см. с. 233). Смысл труда человека заключается прежде всего в том, что человек делает сверх своих предписанных служебных обязанностей, что он привносит как личность в свою работу. Ценности творчества являются наиболее естественными и важными, но не необходимыми. Смысл жизни может, согласно Франклу, придать задним числом одно-единственное мгновение, одно ярчайшее переживание. Из числа ценностей переживания Франкл подробно останавливается на любви, которая обладает богатым ценностным потенциалом. Любовь — это взаимоотношения на уровне духовного, смыслового измерения, переживание другого человека в его неповторимости и уникальности, познание его глубинной сущности. Вместе с тем и любовь не является необходимым условием или наилучшим вариантом осмысленности жизни. Индивид, который никогда не любил и не был любим, тем не менее может сформировать свою жизнь весьма осмысленным образом (с. 253).

Основной пафос и новизна подхода Франкла связаны у него, однако, с третьей группой ценностей, которым он уделяет наибольшее внимание, — ценностями отношения. К этим ценностям человеку приходится прибегать, когда он оказывается во власти обстоятельств, которые он не в состоянии изменить. Но при любых обстоятельствах человек свободен занять осмысленную позицию по отношению к ним и придать своему страданию глубокий жизненный смысл. Как только мы добавляем ценности отношения к перечню возможных категорий ценностей, пишет Франкл, становится очевидным, что человеческое существование никогда не может оказаться бессмысленным по своей внутренней сути. Жизнь человека сохраняет свой смысл до конца — до последнего дыхания (с. 175). Пожалуй, наибольшие практические достижения логотерапии связаны как раз с ценностями отношения, с нахождением людьми смысла своего существования в ситуациях, представляющихся безвыходными и бессмысленными. Франкл считает ценности отношения в чем-то более высокими, хотя их приоритет наиболее низок — обращение к ним оправданно, лишь когда все остальные возможности более активного воздействия на собственную судьбу исчерпаны.

Правильной постановкой вопроса, однако, является, согласно Франклу, не вопрос о смысле жизни вообще, а вопрос о конкретном смысле жизни данной личности в данный момент. «Ставить вопрос в общем виде — все равно что спрашивать у чемпиона мира по шахматам: „Скажите, маэстро, какой ход самый лучший?“»[12]. Каждая ситуация несет в себе свой смысл, разный для разных людей, но для каждого он является единственным и единственно истинным. Не только от личности к личности, но и от ситуации к ситуации этот смысл меняется.

Вопрос о том, как человек находит свой смысл, является ключевым для практики логотерапии. Франкл не устает подчеркивать, что смыслы не изобретаются, не создаются самим индивидом; их нужно искать и находить. Смыслы не даны нам, мы не можем выбрать себе смысл, мы можем лишь выбрать призвание, в котором мы обретем смысл. В нахождении и отыскании смыслов человеку помогает совесть, анализу которой Франкл посвятил свою книгу «Подсознательный бог». Совесть Франкл определяет как смысловой орган, как интуитивную способность отыскивать единственный смысл, кроющийся в каждой ситуации. Совесть помогает человеку найти даже такой смысл, который может противоречить сложившимся ценностям, когда эти ценности уже не отвечают быстро изменяющимся ситуациям. Именно так, по Франклу, зарождаются новые ценности. «Уникальный смысл сегодня — это универсальная ценность завтра» (с. 296).

В самом процессе усмотрения смысла Франкл не видит ничего, что бы не сводилось к общепсихологическим закономерностям человеческого познания. В наиболее общем виде Франкл характеризует познание смысла как нечто среднее между «ага-переживанием» Карла Бюлера и восприятием гештальта по Максу Вертгеймеру[13]. Проводя параллель с закономерностями выделения фигуры из фона, Франкл пишет, что восприятие смысла есть «осознание возможности на фоне действительности, или, проще говоря, осознание того, что можно сделать по отношению к данной ситуации»[14].

Из закономерностей нахождения смысла человеком вытекают и специфические задачи и ограничения логотерапии. Никто, и логотерапевт в том числе, не может дать нам тот единственный смысл, который мы можем найти в нашей жизни, в нашей ситуации. Однако логотерапия ставит целью расширение возможностей клиентов видеть весь спектр потенциальных смыслов, которые может содержать в себе любая ситуация. «Все, что мы можем делать, — это быть открытыми для смыслов, сознательно стараться увидеть все возможные смыслы, которые предоставляет нам ситуация, и затем выбрать один, который, насколько нам позволяет судить наше ограниченное знание, мы считаем истинным смыслом данной ситуации»[15].

Однако найти смысл — это полдела; необходимо еще осуществить его. Человек несет ответственность за осуществление уникального смысла своей жизни. Осуществление смысла — процесс не простой и далек от того, чтобы совершаться автоматически, коль скоро смысл найден. Франкл характеризует стремление, порождаемое смыслом, в отличие от влечений, порождаемых потребностями, как то, что требует постоянного принятия индивидом решения, желает ли он осуществить его в данной ситуации или нет (см. с. 63). Осуществление смысла является для человека императивной необходимостью по причине конечности, ограниченности и необратимости бытия человека в мире, невозможности отложить что-то на потом, неповторимости тех возможностей, которые представляет человеку каждая конкретная ситуация. Осуществляя смысл своей жизни, человек осуществляет тем самым сам себя; так называемая самоактуализация является лишь побочным продуктом осуществления смысла. Тем не менее человек никогда так и не знает до самого последнего мгновения, удалось ли ему действительно осуществить смысл своей жизни.

Поскольку стремление к реализации уникального смысла своей жизни делает каждого человека уникальной личностью, Франкл говорит также о смысле самой личности человека, его индивидуальности. Смысл человеческой личности всегда связан с обществом, в своей ориентации на общество смысл индивида трансцендирует себя (с. 198–200). И наоборот, смысл общества в свою очередь конституируется существованием индивидов.

Нам остается охарактеризовать лишь еще одно введенное Франклом понятие, а именно понятие сверхсмысла. Речь идет о смысле того целого, в свете которого приобретает смысл человеческая жизнь, то есть о смысле Вселенной, о смысле бытия, о смысле истории. Этот смысл трансцендентен человеческому существованию, поэтому никакой ответ на вопрос о сверхсмысле дать невозможно. Франкл подчеркивает, что из этого не следует вывод о бессмысленности или абсурдности бытия, с чем якобы приходится мириться человеку. Человеку приходится мириться с другим — с невозможностью охватить бытие в целом, с невозможностью познать его сверхсмысл. Естественно, что сверхсмысл осуществляется независимо от жизни отдельных индивидов. Так, «…история, в которой осуществляется сверхсмысл, происходит либо через посредство моих действий, либо наперекор моему бездействию» [16].

Говоря о сверхсмысле, нельзя обойти вопрос о понимании Франклом религии. С одной стороны, бог занимает почетное место в теории, а религиозная вера — в практике логотерапии. С другой стороны, как верно отмечено в предисловии Г. Гутмана к одной из книг Франкла, понятие религии используется им в столь широком смысле, что оно включает в себя и агностицизм, и даже атеизм[17]. «Логотерапевт, — пишет Франкл, — …должен быть озабочен тем, чтобы его логотерапевтическая методика и техника применялись к любому больному, верующему или неверующему, и могли применяться любым, врачом, вне зависимости от его мировоззрения» (с. 338). Совесть и ответственность, к которым апеллирует логотерапия, присущи и религиозным, и нерелигиозным людям Отличие, согласно Франклу, заключается лишь в том, что нерелигиозный человек не задается последним вопросом — перед кем он несет ответственность за реализацию смысла своей жизни. Для человека религиозного этой последней высшей инстанцией является бог. Бог для Франкла — это тот собеседник во внутреннем диалоге, к которому обращены наши наиболее сокровенные мысли. Тем самым бог в логотерапии — это персонализированная совесть, а совесть — это «подсознательный бог», таящийся в каждом человеке, — в каждом, поскольку у каждого человека, по Франклу, существует глубинное стремление к общению с подобным собеседником (хотя у многих это стремление глубоко вытеснено).

Завершая рассмотрение учения о смысле жизни в теории Франкла, повторим основной тезис этого учения: жизнь человека не может лишиться смысла ни при каких обстоятельствах; смысл жизни всегда может быть найден.

Основной тезис третьего учения Франкла — учения о свободе воли — гласит, что человек свободен найти и реализовать смысл жизни, даже если его свобода заметно ограничена объективными обстоятельствами. Признавая очевидную детерминированность человеческого поведения, Франкл отрицает его пандетерминированность. «Необходимость и свобода локализованы не на одном уровне; свобода возвышается, надстроена над любой необходимостью» (с. 106). Франкл говорит о свободе человека по отношению к своим влечениям, к наследственности и к факторам и обстоятельствам внешней среды.

Свобода по отношению к влечениям проявляется в возможности сказать им «нет», принять или отвергнуть их. Даже когда человек действует под влиянием непосредственной потребности, он позволяет ей определять свое поведение и сохраняет свободу не позволить этого. Аналогичным образом обстоит дело и тогда, когда речь идет о детерминации человеческого поведения ценностями или моральными нормами, — человек позволяет или не позволяет себе быть ими детерминированным. Свобода по отношению к наследственности — это отношение к ней как к материалу, возможность свободного духа строить из этого материала то, что ему необходимо. Франкл характеризует организм как инструмент, как средство, которым пользуется личность для реализации своих целей. Похожие отношения существуют между личностью и характером, который также сам по себе не определяет поведения. Напротив, в зависимости от личности характер может претерпевать изменения или сохранять свою неизменность. Свобода человека по отношению к внешним обстоятельствам хотя и не беспредельна, но существует, выражаясь в возможности занять по отношению к ним ту или иную позицию. Тем самым само влияние обстоятельств на человека опосредуется позицией человека по отношению к ним.

Человек свободен благодаря тому, что его поведение определяется прежде всего ценностями и смыслами, локализованными в поэтическом измерении и не испытывающими детерминирующих воздействий со стороны рассмотренных выше факторов. «Человек — это больше, чем психика: человек — это дух»[18]. В этом своем качестве человек характеризуется двумя фундаментальными онтологическими характеристиками: способностью к самотрансценденции и способностью к самоотстранению. Первая выражается в постоянном выходе человека за пределы самого себя, в направленности его на что-то, существующее вне его. Вторая выражается в возможности человека подняться над собой и над ситуацией, посмотреть на себя со стороны. Эти две способности позволяют человеку быть (не абсолютно, а в определенных пределах) самодетерминирующимся существом; механизмы этой самодетерминации принадлежат к поэтическому измерению человека.

Наконец, важным вопросом учения о свободе воли является вопрос, для чего человек обладает свободой. В разных работах Франкл предлагает несовпадающие формулировки, однако общий их смысл — это свобода взять на себя ответственность за свою судьбу, свобода слушать свою совесть и принимать решения о своей судьбе. Это свобода изменяться, свобода от того, чтобы быть именно таким, и свобода стать другим. Франкл определяет человека как существо, которое постоянно решает, чем он будет в следующий момент. Свобода — это не то, что он имеет, а то, что он есть. «Человек решает за себя; любое решение есть решение за себя, а решение за себя — всегда формирование себя» (с. 114).

Принятие такого решения — акт не только свободы, но и ответственности. Свобода, лишенная ответственности, вырождается в произвол. Эта ответственность сопряжена с бременем выбора человеком, какие таящиеся в мире и в нем самом возможности заслуживают реализации, а какие нет. Это ответственность человека за аутентичность его бытия, за правильное нахождение и реализацию им смысла своей жизни. По сути, это ответственность человека за свою жизнь. Проблема ответственности является узловой проблемой логотерапии, и мы не останавливаемся на ней более подробно лишь благодаря возможности прямо отослать читателя к текстам, опубликованным в данной книге.

Осталось сказать несколько слов о собственно психотерапевтическом аспекте логотерапии. Существуют специфическая и неспецифическая сферы применения логотерапевтических методов. Специфической сферой являются ноогенные неврозы, порожденные утратой смысла жизни. В этих случаях используется методика сократического диалога, позволяющая подтолкнуть пациента к открытию им для себя адекватного смысла. Большую роль играет при этом личность самого психотерапевта, хотя навязывание им своих смыслов недопустимо. Неспецифическая сфера применения логотерапии — это психотерапия разного рода заболеваний с помощью методов, построенных на соответствующем подходе к человеку. В работе «Теория и терапия неврозов», включенной в данный сборник, неспецифическое применение логотерапии иллюстрируется примерами использования техник парадоксальной интенции и дерефлексии при лечении соответственно фобий и навязчивых состояний, с одной стороны, и сексуальных неврозов — с другой. Механизм действия этих техник основывается на двух названных выше фундаментальных онтологических характеристиках человека: способности к самоотстранению и к самотрансценденции.

* * *

Конечно, невозможно дать хоть сколько-нибудь систематичное изложение основ логотерапии и экзистенциального анализа в ограниченном объеме вступительной статьи. Поэтому мы довольствуемся сказанным выше и хотим в заключение остановиться на вопросе о философских корнях теории Франкла, а также на удивительных моментах сходства ряда идей Франкла с идеями ведущих советских психологов.

Экзистенциалистская ориентация Франкла несомненна. Основной тезис экзистенциалистской философии — «существование предшествует сущности» — находит в работах Франкла последовательное, продуманное и оригинальное воплощение. Вместе с тем к ряду положений экзистенциализма Франкл относится более чем критически. Примеры этого читатель может найти в его статье «Потенциализм и калейдоскопизм», включенной в данный сборник. Франкл аргументированно отстаивает позицию, что мир не сводится к нашим субъективным «проектам», а существует объективно и независимо от нас. Обосновывая эту позицию, которую он называет реализмом, Франкл цитирует в одной из своих работ философские тексты Ленина[19]. Экзистенциальный анализ Франкла вобрал в себя, помимо экзистенциалистских и психоаналитических идей, многое из довольно разных философских течений нашего столетия, включая и Ницше, и Гартмана, и Ленина, и многое другое. Франкл рассказывает любопытный случай: «Когда я впервые приехал с лекциями в Соединенные Штаты, мне говорили, что я привез им что-то новое, по крайней мере по сравнению с психоанализом. Однако позднее, во время моих поездок в Азию — в Индию и Японию, — мне говорили прямо противоположное. Люди говорили мне, что я сообщаю старые истины, которые можно найти в древних Ведах, в учении Цзен или в трудах Лао-цзы»[20]. Нам представляется, что именно своеобразная преемственность экзистенциального анализа Франкла, вобравшего в себя многие гуманистические идеи и традиции как западной, так и восточной философской мысли, позволила ему претендовать на выражение запросов своего времени.

Эта преемственность объясняет и те параллели в развитии идей Франкла, с одной стороны, и ведущих советских психологов — с другой, которые мы бы хотели здесь отметить. Мы хотим обратить внимание на три из них.

В общем методологическом пафосе подхода к личности Франкл оказывается единомышленником Выготского. Оба буквально одними и теми же словами выдвигают лозунг построения вершинной психологии как оппозиции психологии глубинной. Ограничимся двумя цитатами. Франкл: «Экзистенциальный анализ есть нечто противоположное так называемой… глубинной психологии. Глубинная психология забывает, что ее противоположностью является не поверхностная, а вершинная психология… Глубинная психология в чести, но „лишь вершина человека — это человек“ (Парацельс)» (с. 165). Выготский: «Наше слово в психологии: от поверхностной психологии — в сознании явление не равно бытию. Но мы себя противопоставляем и глубинной психологии. Наша психология — вершинная психология (определяет не „глубины“, а „вершины“ личности)»[21].

В понимании места человека в мире Франкл идет теми же путями, что и С. Л. Рубинштейн. Вновь две цитаты. Франкл: «Не только мир существует в сознании… но и сознание существует в мире, „содержится“ в нем, сознание „имеет место“»[22]. Рубинштейн: «Человек находится внутри бытия, а не только бытие внешне его сознанию»[23]. Оба автора выражают в этих тезисах то, что позднее было названо Ф. Е. Василюком «онтологией жизненного мира», — представление о неразрывном единстве человека и мира, первичном по отношению к их атрибутивным свойствам.

Наконец, третьей точкой соприкосновения экзистенциального анализа Франкла и советской марксистской психологии являются представления о роли предметной деятельности в становлении личности. Здесь Франкл протягивает руку А. Н. Леонтьеву, выделяя у себя курсивом следующее положение: «Я не только поступаю в соответствии с тем, что я есть, но и становлюсь в соответствии с тем, как я поступаю» (с. 114). Этот принцип деятельности сочетается в работах Франкла с принципом предметности, или, в более привычной для Франкла терминологии, интенциональности. Интенциональная, предметная направленность человека, творящего себя самого в процессе свободной деятельности, являющейся связующей нитью между субъектом и миром, — таков общий пафос экзистенциального анализа Франкла и деятельностного подхода А. FL Леонтьева[24].

* * *

Осталось сказать лишь несколько слов о структуре книги. Составители оказались перед сложной задачей выбора текстов, совокупность которых наилучшим образом представила бы читателю Виктора Франкла во всей полноте его идей. В окончательном варианте в книгу были включены работы из пяти разных книг Франкла, изданные частью на немецком, частью на английском языке. Открывает этот сборник статья «Человек перед вопросом о смысле», в которой Франкл, анализируя современную социокультурную ситуацию, обосновывает социальную значимость логотерапии как психотерапии нашего времени. Остальные работы разбиты на три раздела. В первый раздел включены философские и общеметодологические работы, в которых сформулирован общий подход Франкла к человеку, его природе и сущности и его представления о путях построения научного человекознания. Во второй раздел включены две большие работы, в наибольшей степени касающиеся непосредственно проблем человеческой жизни. Это статья, посвященная анализу опыта концлагеря, и работа «Общий экзистенциальный анализ», в которой Франкл со своих философских позиций рассматривает проблемы любви, страдания, жизни и смерти, труда — основные реалии нашей жизни. Наконец, в третьем разделе собраны статьи, посвященные большей частью конкретным вопросам теории личности и психотерапии.

В целом, как нам кажется, книга достаточно хорошо отражает все основные линии и направления развития идей Франкла. Знакомство с идеями этого выдающегося мыслителя и гуманиста нашего времени, несомненно, позволит обогатить подходы, разрабатываемые психологами в нашей стране.

Д. А. Леонтьев

От автора

С огромной радостью я узнал, что на русском языке издается сборник моих работ, переведенных в свое время на многие языки. Когда я находился в Москве по приглашению МГУ имени М. В. Ломоносова и читал курс лекций на психологическом факультете, мне сообщили об этом, но я не ожидал, что книга выйдет так скоро. Чем, спрашивается, это можно объяснить?

Возможно, тем, что, как говорили московские коллеги, мои концепции каким-то образом «созвучны русской душе». Что ж, в свою очередь на меня огромное влияние оказали сочинения таких русских писателей, как Достоевский и Толстой (которых я постоянно цитирую в своих трудах). Не удивительно поэтому, что я убежден в том, что страдание, вина и смерть — названные мною «трагическим триединством человеческого существования» — ни в коей мере не умаляют смысла жизни, но, наоборот, в принципе всегда могут трансформироваться во что-то положительное.

Несомненно, что поэт несравненно лучше и проще, чем ученый, донесет до неискушенного читателя суть подобной посылки; в конце концов, она адресована прежде всего сердцам, нежели только умам; здесь нами руководят наши сердца!

Если эта книга, за издание которой я столь благодарен, сможет хоть в какой-то мере быть полезной для русскоязычного читателя, мое сердце наполнится гордостью и на склоне дней моя жизнь обогатится еще одним, новым смыслом. Или, говоря словами Р. У. Эмерсона: «Есть лишь одна честь — честь оказать помощь, есть лишь одна сила — сила прийти на помощь».

Человек перед вопросом о смысле[25]

У каждого времени свои неврозы — и каждому времени требуется своя психотерапия.

Сегодня мы, по сути, имеем дело уже с фрустрацией не сексуальных потребностей, как во времена Фрейда, а с фрустрацией потребностей экзистенциальных. Сегодняшний пациент уже не столько страдает от чувства неполноценности, как во времена Адлера, сколько от глубинного чувства утраты смысла, которое соединено с ощущением пустоты, — поэтому я и говорю об экзистенциальном вакууме[26].

Я бы хотел просто процитировать здесь пару фраз из письма, которое написал мне один американский студент: «Здесь, в Америке, я со всех сторон окружен молодыми людьми моего возраста, которые отчаянно пытаются найти смысл своего существования. Недавно умер один из моих лучших друзей, которому найти этот смысл не удалось». Мои личные впечатления от американских университетов — а только в США я имел возможность читать лекции и общаться таким образом со студентами в 129 университетах — подтверждают репрезентативность приведенного отрывка из письма в той мере, в какой оно касается общего настроения и ощущения жизни, которые владеют сегодня академической молодежью.

И не только они. Что касается поколения сегодняшних взрослых, я ограничусь лишь ссылкой на результат исследования, проведенного Рольфом фон Экартсбергом на выпускниках Гарвардского университета. Через 20 лет после окончания многие из них, несмотря на то что за это время они не только сделали карьеру, но и жили внешне вполне благополучной и счастливой жизнью, жаловались на непреодолимое ощущение полной утраты смысла.

Все множатся признаки того, что ощущение отсутствия смысла становится все более распространенным явлением. Сегодня уже и коллеги чисто психоаналитической ориентации, и марксисты отмечают это.

Что касается марксистских кругов, следует назвать доктора Выметала, бывшего в свое время руководителем психиатрической клиники Оломоуцкого университета (ЧССР). Ссылаясь на данные других авторов из Чехословакии и Германской Демократической Республики, он привлек внимание к факту наличия в коммунистических странах экзистенциальной фрустрации и выдвинул требование разработки для ее преодоления новых терапевтических приемов. Наконец, стоит упомянуть Клицке, американского ученого, работавшего приглашенным профессором в одном из африканских университетов. В недавно опубликованной в «Журнале гуманистической психологии» работе («Студенты в пробуждающейся Африке — логотерапия в Танзании») он аргументированно показывает, что экзистенциальный вакуум становится заметным и ощутимым явлением в странах «третьего мира» — по меньшей мере или в особенной степени в кругах академической молодежи. Подобными данными мы также обязаны Джозефу Л. Филбрику («Кросскультурное исследование смысла жизни в русле теории Франкла»).

Когда меня спрашивают, как я объясняю себе причины, порождающие этот экзистенциальный вакуум, я обычно использую следующую краткую формулу: в отличие от животных инстинкты не диктуют человеку, что ему нужно, и в отличие от человека вчерашнего дня традиции не диктуют сегодняшнему человеку, что ему должно. Не зная ни того, что ему нужно, ни того, что он должен, человек, похоже, утратил ясное представление о том, чего же он хочет. В итоге он либо хочет того же, чего и другие (конформизм), либо делает то, что другие хотят от него (тоталитаризм)[27].

За этими двумя следствиями важно не пропустить и не забыть третье, а именно появление специфических невротических заболеваний, которые я обозначил как «ноогенные неврозы»[28]. В отличие от неврозов в узком смысле слова, являющихся, по определению, психогенными заболеваниями, ноогенные неврозы проистекают не из комплексов и конфликтов в традиционном смысле слова, а из угрызений совести, из ценностных конфликтов и — не в последнюю очередь — из экзистенциальной фрустрации, проявлением и воплощением которой может в том или ином случае выступать невротическая симптоматика. Джеймсу С. Крамбо, руководителю психологической лаборатории в Миссисипи, мы обязаны разработкой теста (PIL — Purpose in Life-Test), позволяющего отличить ноогенные неврозы от психогенных в целях дифференциальной диагностики. После того как он обработал полученные данные с помощью компьютера, он пришел к выводу, что при ноогенных неврозах имеет место действительно иная картина болезни, которая не только в диагностическом, но и в терапевтическом аспекте не вмещается в границы компетенции традиционной психиатрии.

Что касается частоты встречаемости ноогенных неврозов, то на этот счет имеются данные статистических исследований Нибауэр и Люкас в Вене, Фрэнка М. Бакли в Уорчестере (Массачусетс, США), Вернера в Лондоне Лангена и Вольхарда в Тюбингене, Прилла в Вюрцбурге Попельского в Польше и Нины Толл в Мидлтауне (Коннектикут, США). Данные тестирований согласованно показывают, что примерно 20 % неврозов относятся к ноогенным.

Из статистики известно, что среди причин смертности у американских студентов второе место по частоте после дорожно-транспортных происшествий занимают самоубийства. При этом число попыток самоубийства (не закончившихся смертельным исходом) в 15 раз больше.

Мне сообщили интересные статистические данные, полученные при опросе 60 студентов Университета штата Айдахо после подобных попыток самоубийства. У них подробнейшим образом выяснялось все, что связано с мотивом этого поступка, и вот что было обнаружено: 85 процентов из них не видели больше в своей жизни никакого смысла; при этом 93 процента из них были физически и психически здоровы, жили в хороших материальных условиях и в полном согласии со своей семьей; они активно участвовали в общественной жизни и имели все основания быть довольными своими академическими успехами. Во всяком случае, о неудовлетворенных потребностях не могло быть и речи. Это тем более заставляет нас задать себе вопрос, каковы условия, делающие возможной попытку самоубийства, что должно быть встроено в «condition humaine», чтобы когда-нибудь привести человека к такому поступку, как попытка самоубийства, несмотря на удовлетворение повседневных потребностей. Представить себе это можно лишь в том случае, если человек как таковой — или если он им уже перестал быть, это по крайней мере было изначально — добивается того, чтобы найти в своей жизни смысл и осуществить его. Это и есть то, что в логотерапевтической теории мотивации мы описываем понятием «стремление к смыслу»[29]. На первый взгляд, правда, может показаться, что мы переоцениваем человека, ставя его на чересчур высокий пьедестал. В этой связи мне всегда вспоминается то, что мне как-то раз говорил инструктор, обучавший меня в Калифорнии вождению самолета: «Предположим, я хочу лететь на восток, и при этом дует боковой ветер с севера, тогда меня с моим самолетом отнесет на юго-восток, если же направлю машину на северо-восток, то тогда я полечу именно на восток и приземлюсь там, где я хотел». Не так ли обстоит дело и с человеком? Принимая его таким, какой он есть, мы делаем его хуже; принимая же его таким, каким он должен быть, мы заставляем его быть таким, каким он может стать. Эти слова, впрочем, принадлежат не моему калифорнийскому инструктору, а Гёте.

Как известно, существует так называемая — сама себя так называющая — «глубинная психология». Где же, однако, «вершинная психология»[30], включающая в поле своего зрения стремление к смыслу? Во всяком случае, от стремления к смыслу нельзя отмахнуться, как от простого хотения, смиренного пожелания. Скорее речь здесь идет о «самоосуществляющемся пророчестве», как называют американцы рабочую гипотезу, которая сама выступает причиной того, что в ней же прогнозируется. Мы, врачи, сталкиваемся с этим ежедневно и ежечасно (в приемные часы). Например, мы измерили пациенту кровяное давление и установили, что оно равно 160. Если на вопрос пациента о его давлении мы скажем «160», то это уже не будет правдой, поскольку давление у пациента в ответ на это сообщение мгновенно поднимется до 180. Если же, напротив, мы скажем ему, что давление практически нормальное, то мы не солжем. Со вздохом облегчения он сознается, что у него был страх паралича, но, по-видимому, этот страх оказался совершенно безосновательным. Если мы теперь снова измерим у него давление, то убедимся, что оно действительно тем временем упало до нормального уровня.

Оказалось, что концепция «стремления к смыслу» может быть верифицирована и чисто эмпирическими методами. Сошлюсь лишь на работы Крамбо и Махолика[31] и Элизабет С. Люкас[32], разработавших оригинальные тесты для количественного измерения стремления к смыслу. В дюжинах диссертаций, выполненных в основном с помощью этих тестов, логотерапевтическая теория мотивации получила свое подтверждение.

Рамки, в которых я нахожусь, не позволяют мне остановиться на всем этом подробно. Я, однако, не могу отказать себе в том, чтобы сослаться в дискуссии на результаты исследований, авторы которых не являются моими учениками. Кто еще станет сомневаться в существовании стремления к смыслу (подчеркнем: не больше и не меньше, чем специфической для человека мотивации), взяв в руки доклад американского Совета по вопросам образования, в котором приведены данные опроса 189733 студентов в 360 университетах. Главный интерес у 73,7 процента опрошенных выражается в цели «прийти к мировоззрению, которое сделало бы жизнь осмысленной». Или возьмем доклад Национального института психического здоровья: из 7948 студентов в 48 вузах наибольшее число (78 процентов) выразили желание «найти в своей жизни смысл».

Отсюда понятно и пророчество Джозефа Каца из Университета штата Нью-Йорк, что следующая волна людей, которые вольются в производство, будет интересоваться лишь профессиями, которые приносят не только деньги, но и смысл.

Конечно, всякий больной желает в первую очередь стать когда-нибудь здоровым, а любой бедняк — когда-нибудь разжиться деньгами. Однако столь же верно и то, что оба стремятся к этому лишь затем, чтобы иметь возможность вести такую жизнь, какую они считают осмысленной, осуществить смысл своей жизни!

Как известно, Маслоу ввел различение низших и высших потребностей, имея в виду при этом, что удовлетворение низших потребностей является необходимым условием для того, чтобы были удовлетворены и высшие[33]. К высшим потребностям он причисляет и стремление к смыслу, называя его даже при этом «первичным человеческим побуждением». Это свелось, однако, к тому, что человек начинает интересоваться смыслом жизни лишь тогда, когда жизнь у него устроена («сначала пища, потом мораль»). Этому, однако, противоречит то, что мы — и не в последнюю очередь мы, психиатры, — имеем возможность постоянно наблюдать в жизни: потребность и вопрос о смысле жизни возникает именно тогда, когда человеку живется хуже некуда. Свидетельством тому являются умирающие люди из числа наших пациентов, а также уцелевшие бывшие узники концлагерей и лагерей для военнопленных.

Вместе с тем, разумеется, не только фрустрация низших потребностей порождает вопрос о смысле, но и удовлетворение низших потребностей, в частности, в «обществе изобилия». Мы не ошибемся, пожалуй, если усмотрим в этом кажущемся противоречии подтверждение нашей гипотезы, согласно которой стремление к смыслу представляет собой мотив sui generis, который несводим к другим потребностям и невыводим из них (как это уже удалось эмпирически показать Крамбо и Махолику, а также Кратохвилу и Плановой).

Мы встречаемся здесь с феноменом, который я считаю фундаментальным для понимания человека: с самотрансценденцией человеческого существования! За этим понятием стоит тот факт, что человеческое бытие всегда ориентировано вовне на нечто, что не является им самим, на что-то или на кого-то: на смысл, который необходимо осуществить, или на другого человека, к которому мы тянемся с любовью. В служении делу или любви к другому человек осуществляет сам себя. Чем больше он отдает себя делу, чем больше он отдает себя своему партнеру, тем в большей степени он является человеком и тем в большей степени он становится самим собой. Таким образом, он, по сути, может реализовать себя лишь в той мере, в какой он забывает про себя, не обращает на себя внимания.

Здесь необходимо упомянуть один из 90 фактов, полученных в эмпирическом исследовании госпожи Люкас, а именно: оказалось, что среди посетителей Пратера — знаменитого венского парка отдыха и развлечений — объективно измеренный уровень экзистенциальной фрустрации был существенно выше, чем средний уровень у населения Вены (который практически не отличается от аналогичных результатов, полученных и опубликованных американскими и японскими авторами). Другими словами, у человека, который особенно добивается наслаждений и развлечений, оказывается в конечном счете фрустрировано его стремление к смыслу, или, говоря словами Маслоу, его «первичные» запросы.

Это каждый раз напоминает мне один американский анекдот. Человек встречает на улице своего домашнего врача, который справляется о его здоровье. Выясняется, что пациент стал в последнее время туговат на ухо. «Вы, наверное, слишком много пьете, — отвечает ему врач. — Вам надо бросать». Через пару месяцев они вновь встречаются на улице, и врач, специально повысив голос, спрашивает пациента о его здоровье. «О, — отвечает тот, — не надо говорить так громко, я снова прекрасно слышу». «Я вижу, вы бросили пить, — говорит врач. — Отлично, так и продолжайте». Новая встреча еще через пару месяцев: «Как поживаете?» — «Простите, что Вы сказали?» — «Я спрашиваю, как Вы поживаете?» Наконец, пациенту удается понять. «Вот, вы видите, я опять стал хуже слышать». — «Вы, наверное, опять начали пить?» «Видите ли, — объясняет ему пациент, — сначала я пил и стал плохо слышать, затем я бросил пить и стал снова слышать лучше, но то, что я услышал, было гораздо хуже, чем виски» Мы можем утверждать следующее: если у человека нет смысла жизни, осуществление которого сделало бы его счастливым, он пытается добиться ощущения счастья в обход осуществлению смысла, в частности с помощью химических препаратов. На самом деле нормальное ощущение счастья не выступает в качестве цели, к которой человек стремится, а представляет собой скорее просто сопутствующее явление, сопровождающее достижение цели. Это сопутствующее явление, этот «эффект» может быть однако, «уловлен», и принятие алкоголя дает такую возможность. Б. А. Маки, директор Центра реабилитации алкоголиков военно-морских сил США, утверждает: «Работая с алкоголиком, мы очень часто убеждаемся, что жизнь, по-видимому, потеряла для него смысл». Моя ученица в Международном университете Соединенных Штатов в Сан-Диего в своих исследованиях, результаты которых составили ее диссертацию, получила данные о том, что для 90 процентов исследованных ею случаев тяжелого хронического алкоголизма характерно выраженное ощущение утраты смысла. Тем самым становится и более понятным то, что Крамбо с помощью групповой логотерапии алкоголиков, направленной на снятие экзистенциальной фрустрации, удалось добиться большего успеха, чем в контрольных группах, в которых терапия велась традиционными общепринятыми методами.

Подобные вещи мы наблюдаем и в случаях наркомании. Если верить Стэнли Криппнеру, 100 процентов случаев наркоманий связаны с ощущением утраты смысла: на вопрос, все ли представляется им бессмысленным, 100 процентов наркоманов отвечали утвердительно. Моя диссертантка Бетти Лу Педелфорд, а также Шин и Фехтман, исследовавшие экзистенциальную фрустрацию, показали, что у наркоманов уровень ее более чем вдвое выше, чем в контрольной группе. И здесь понятно, почему Фрейзеру, возглавляющему в Калифорнии центр реабилитации наркоманов и применившему там логотерапию, удалось добиться 40-процентного излечения по сравнению с 11 процентами в среднем при традиционных методах лечения.

Наконец, в этой связи нельзя не упомянуть данные Блэка и Грегсона из Новой Зеландии, согласно которым уровень экзистенциальной фрустрации у преступников существенно выше среднего. Соответственно, Барберу, занимавшемуся логотерапией с несовершеннолетними преступниками, помещенными в его калифорнийский реабилитационный центр, удалось снизить процент рецидивов с обычных 40 до 17. Рискнем теперь сделать еще один шаг и распространить наши соображения и рассуждения на масштаб всей планеты. Спросим себя, не нужна ли подобная переориентация также и в области исследований проблем мира. По сути, эта область уже давно жестко завязана на проблематику агрессивных потенциалов, и никто пока еще не осмелился выйти в человеческое измерение. А между прочим, именно войдя в то измерение, где существуют собственно человеческие проявления — туда, где мы только и можем встретиться с такими феноменами, как стремление к смыслу, — можно, по всей видимости, установить, что в конечном счете именно фрустрация этого стремления к смыслу, экзистенциальная фрустрация и распространяющееся все шире ощущение бессмысленности поддерживают (подчеркиваем: не у животных, а у человека, на человеческом уровне!) агрессивность, если вообще не являются ее причиной.

В пространстве собственно человеческих проявлений попросту не существует агрессии, которая, присутствуя в определенном «количестве», давит на клапан и заставляет меня, ее «беспомощную жертву», искать глазами какие-нибудь объекты, на которые я мог бы ее направить. Как бы агрессия ни преобразовывалась на биологическом уровне и ни укоренялась на психологическом, на человеческом уровне она у меня исчезает, она у меня «прорастает» (в гегелевском смысле) во что-то совсем иное. На человеческом уровне я ненавижу. А ненависть в отличие от агрессии интенционально направлена на нечто, что я ненавижу.

Ненависть и любовь — это человеческие проявления, поскольку они интенциональны, поскольку человек, ненавидящий что-либо или любящий кого-либо, имеет для этого основания. Речь идет именно об основании, а не о причине — психологической или биологической, — которая «из-за его спины» или «через его голову» порождает агрессивность и сексуальность. С биологической причиной мы сталкиваемся, например, в эксперименте В. Р. Хесса, которому с помощью электродов, вживленных в подкорковые мозговые центры кошки, удавалось вызывать у нее вспышки ярости.

Как несправедливы были бы мы к борцам Сопротивления против национал-социализма, если бы стали рассматривать их как жертв собственных «агрессивных потенциалов», которые лишь более или менее случайно оказались направлены против Адольфа Гитлера. Объектом их борьбы был не он, а именно национал-социализм как система. Они противостояли не человеку, а делу. И ведь, по сути, лишь тогда, когда мы в состоянии стать «деловыми» именно в этом смысле, мы становимся по-настоящему человечными, тогда, когда эта направленность на дело дает нам силы не только жить, но и умереть ради него.

До тех пор, пока исследования проблем мира будут заниматься лишь интерпретацией субчеловеческого феномена «агрессия» и не будут анализировать человеческий феномен «ненависть», они обречены на бесплодие. Человек не перестанет ненавидеть, если ему внушить, что им владеют некие механизмы и импульсы. Этот фатализм связан с непониманием того, что, когда я веду себя агрессивно, дело не в механизмах и импульсах, которые могут во мне быть, а в том, что лично я ненавижу и что на мне лежит не вина за это, а лишь ответственность.

Следует сказать о якобы имеющейся возможности канализировать и сублимировать «агрессивные потенциалы». Мы, психологи, могли бы показать, как агрессивность, которую якобы можно переключить на безвредные объекты — например, на телеэкран, — в действительности лишь подкрепляется этим и, подобно рефлексу, еще сильнее закрепляется.

Социолог Кэролин Вуд Шериф опровергла бытующее представление о том, что спортивные состязания представляют собой эрзац-войну без кровопролития. Наблюдения за тремя группами подростков в закрытом летнем лагере показали, что спортивные состязания не снижают, а, наоборот, усиливают взаимную агрессию. Однако, что самое интересное, был один случай, когда взаимную агрессию обитателей лагеря как рукой сняло. Ребят пришлось мобилизовать для транспортировки в лагерь завязших в глинистой почве тележек с продовольствием. Отдавшись делу, хоть и трудному, но осмысленному, они буквально «забыли» про свою агрессию.

Здесь я скорее вижу новый конструктивный подход к исследованию проблем мира, чем в бесконечном пережевывании темы «агрессивных потенциалов», призванном убедить человека, что насилие и войны — это его судьба[34]. На самом же деле похоже, что агрессивные импульсы разрастаются прежде всего там, где налицо экзистенциальный вакуум. Что верно по отношению к преступности, может быть применено и к сексуальности: лишь в экзистенциальном вакууме набирает силу сексуальное либидо. Эта гипертрофия в условиях вакуума повышает готовность к невротическим сексуальным реакциям. Ведь то, что было сказано выше о счастье как побочном эффекте, столь же верно и по отношению к сексуальному наслаждению: чем сильнее человек стремится к наслаждению, тем сильнее оно от него ускользает. Десятилетия клинического опыта дают мне смелость утверждать, что нарушения потенции и оргазма в большинстве случаев сводятся именно к подобной схеме реагирования. Другими словами, сексуальность нарушается по мере того, как усиливается сознательная направленность и внимание к ней. Чем больше внимание смещается с партнера на сам половой акт, тем больший ущерб наносится половому акту. В частности, это мы наблюдаем во всех тех случаях, когда наши пациенты-мужчины в первую очередь озабочены тем, чтобы продемонстрировать свою потенцию или пациенты-женщины заинтересованы прежде всего в том, чтобы доказать самим себе, что они в состоянии переживать полноценный оргазм и ничуть не фригидны. Мы видим, что здесь опять целью ставится то, что в норме является лишь сопутствующим эффектом и должно им оставаться, если мы не хотим, чтобы оно было нарушено.

Эта опасность возрастает, поскольку сексуальность разрастается в экзистенциальном вакууме в больших масштабах. Ведь сегодня мы сталкиваемся с сексуальной инфляцией, которая, как и любая инфляция, в том числе на денежном рынке, идет рука об руку с девальвацией. Сексуальность обесценивается в той мере, в какой она обесчеловечивается. Ведь человеческая сексуальность — это больше, чем просто сексуальность, и большим, чем просто сексуальность, она является в той степени, в какой она — на человеческом уровне — выступает носителем внесексуальных, личностных отношений[35].

Забота о том, чтобы сексуальные контакты были направлены в русло отношения к партнеру, не сводящегося к чисто сексуальному отношению, чтобы они брали начало на человеческом уровне, была бы в самых кровных интересах даже тех, которых в конечном счете не волнует ничего, кроме сексуального удовлетворения и наслаждения. На человеческом же уровне сексуальность обладает еще одной функцией. Она выступает выражением любовного отношения, «инкарнацией», воплощением такого феномена, как любовь или же просто влюбленность. То, что лишь в этом случае сексуальность может действительно приносить счастье, показывают результаты недавнего опроса, организованного американским журналом «Psychology Today»: 20000 ответов на вопрос, что сильнее всего стимулирует потенцию и оргазм, выдвинули на первое место как надежнейший стимулятор «романтизм», то есть влюбленность в партнера, если не больше — любовь к нему.

Однако желательная с точки зрения профилактики сексуальных неврозов «персонификация» сексуальности должна быть направлена не только на личность партнера, но и в такой же степени на собственную личность. Нормальное сексуальное развитие и созревание человека заключается в возрастающей интеграции сексуальности в целостную структуру его личности. Отсюда явствует, что любая изоляция сексуальности, напротив, противоречит интегративным тенденциям и тем самым поддерживает невротизирующие тенденции. Дезинтеграция сексуальности, вырывание ее из контекста личностных и межличностных внесексуальных отношений означает, говоря одним словом, регресс.

Однако в таких регрессивных тенденциях находит свой единственный шанс, свой уникальный бизнес индустрия сексуальных развлечений. И начинается танец вокруг золотой свиньи. Опасным здесь с точки зрения профилактики сексуальных неврозов является принуждение к сексуальному потреблению, исходящее от индустрии «просвещения». Мы, психиатры, постоянно видим у наших пациентов, насколько же они под давлением этой индустрии «просвещения», манипулирующей общественным мнением, чувствуют себя прямо-таки обязанными стремиться к сексу ради него самого, развивать интерес к сексуальности в ее деперсонализированном и дегуманизированном обличье. Однако мы, психиатры, знаем и то, насколько сильно все это сказывается как раз на ослаблении потенции и оргазма. И того, кто видит свое исцеление в рафинированности «любовной» техники, эта техника только лишает остатков той спонтанности, той непосредственности, той самостоятельности, той искренности, которая является условием и предпосылкой нормального сексуального функционирования и в которой как раз так нуждается человек, страдающий сексуальным неврозом. Все это никоим образом не означает обоснования каких-либо табу или отрицания свободы в сексуальной жизни. Однако свобода, которую имеют в виду те, кто так много о ней говорит, — это в конечном счете свобода делать бизнес с помощью так называемого просвещения. Мы все против лицемерия в вопросах сексуальной жизни, однако мы должны выступить также против того лицемерия, которое творит «свобода», имея в виду деньги.

Вернемся теперь к экзистенциальному вакууму, к чувству отсутствия смысла. Фрейд писал в одном из своих писем: «Когда человек задает вопрос о смысле и ценности жизни, он нездоров, поскольку ни того, ни другого объективно не существует; ручаться можно лишь за то, что у человека есть запас неудовлетворенного либидо». Я считаю специфически человеческим проявлением не только ставить вопрос о смысле жизни, но и ставить под вопрос существование этого смысла. В частности, привилегией молодых людей является демонстрация своей взрослости прежде всего тем, что они ставят под сомнение смысл жизни, и этой привилегией они более чем активно пользуются.

Эйнштейн как-то заметил, что тот, кто ощущает свою жизнь лишенной смысла, не только несчастлив, но и вряд ли жизнеспособен. Действительно, стремление к смыслу обладает тем, что в американской психологии получило название «ценность для выживания». Не последний из уроков, которые мне удалось вынести из Освенцима и Дахау, состоял в том, что наибольшие шансы выжить даже в такой экстремальной ситуации имели, я бы сказал, те, кто был направлен в будущее, на дело, которое их ждало, на смысл, который они хотели реализовать. Позднее американские психиатры получили этому подтверждение на материале военнопленных, находившихся в японских, северокорейских и северовьетнамских лагерях. Не должно ли то, что является верным по отношению к отдельным людям, быть верно и по отношению к человечеству в целом? И не должны ли мы в рамках так называемых исследований проблем мира уделить внимание вопросу: не заключается ли единственный шанс человечества на выживание в общей для всех задаче, в одном общем стремлении к одному общему смыслу?

Вспомним, с чего мы начали. У каждого времени свои неврозы — и каждому времени требуется своя психотерапия. Теперь нам известно больше: лишь регуманизированная психотерапия способна понять приметы времени — и ответить на запросы времени. Лишь регуманизированная психотерапия может справиться с деперсонализирующими и дегуманизирующими тенденциями, повсеместно берущими верх. Так можем ли мы дать сегодняшнему экзистенциально фрустрированному человеку смысл? Ведь мы должны радоваться уже, если его у сегодняшнего человека не отнимают, внедряя в его сознание редукционистские схемы. Достижим ли смысл? Возможно ли вновь оживить утерянные традиции или даже утраченные инстинкты? Или же был прав Новалис, заметивший однажды, что возврата к наивности уже нет, что лестница, по которой мы поднимались, упала?

Попытка дать человеку смысл свелась бы к морализированию. А мораль в старом смысле слова уже доживает свой век. Через какое-то время мы уже не будем морализировать, мы онтологизируем мораль. Добро и зло будут определяться не как нечто, что мы должны делать или соответственно делать нельзя; добром будет представляться то, что способствует осуществлению человеком возложенного на него и требуемого от него смысла, а злом мы будем считать то, что препятствует этому осуществлению.

Смысл нельзя дать, его нужно найти. Процесс нахождения смысла подобен восприятию гештальта. Уже основатели гештальтпсихологии Левин и Вертгеймер говорили о побудительном характере, присущем каждой отдельной ситуации, в которой мы сталкиваемся с действительностью. Вертгеймер зашел даже так далеко, что приписал содержащемуся в каждой ситуации требованию объективный характер. Адорно, впрочем, также ясно говорит: «Понятие смысла включает в себя объективность, несводимую к деятельности».

Отличает нахождение смысла от восприятия гештальта, на мой взгляд, следующее: в отличие от восприятия просто фигуры, которая бросается нам в глаза на «фоне», при восприятии смысла речь идет об обнаружении возможности на фоне действительности. И эта возможность всегда единственна. Она преходяща. Однако лишь возможность является преходящей. Если она уже осуществлена, если смысл реализован, то это уже раз и навсегда.

Смысл должен быть найден, но не может быть создан. Создать можно либо субъективный смысл, простое ощущение смысла, либо бессмыслицу. Тем самым понятно и то, что человек, который уже не в состоянии найти в своей жизни смысл, равно как и выдумать его, убегая от чувства утраты смысла, создает либо бессмыслицу, либо субъективный смысл. Если первое происходит на сцене (театр абсурда!), то последнее — в хмельных грезах, в особенности вызванных с помощью ЛСД. В этом случае, однако, это сопряжено с риском пройти в жизни мимо истинного смысла, истинного дела во внешнем мире (в противоположность сугубо субъективному ощущению смысла в себе самом). Это напоминает мне подопытных животных, которым калифорнийские исследователи вживляли электроды в гипоталамус. Когда электрическая цепь замыкалась, животные испытывали удовлетворение либо полового влечения, либо пищевой потребности. В конце концов они научились сами замыкать цепь и игнорировали теперь реального полового партнера и реальную пищу, которая им предлагалась.

Смысл не только должен, но и может быть найден, и в поисках смысла человека направляет его совесть. Одним словом, совесть — это орган смысла. Ее можно определить как способность обнаружить тот единственный и уникальный смысл, который кроется в любой ситуации.

Совесть принадлежит к числу специфически человеческих проявлений, и даже более чем специфически человеческих, ибо она является неотъемлемой составной частью условий человеческого существования, и работа ее подчинена основной отличительной характеристике человеческого существования — его конечности. Совесть, однако, может и дезориентировать человека. Более того, до последнего мгновения, до последнего вздоха человек не знает, действительно ли он осуществил смысл своей жизни или лишь верит в то, что этот смысл осуществлен. После Петера Вуста в нашем сознании слились «неизвестность и риск». Пусть даже совесть держит человека в неизвестности относительно того, постиг ли он смысл своей жизни, такая «неизвестность» не освобождает его от «риска» повиноваться своей совести или по крайней мере прислушиваться к ее голосу.

С упомянутой «неизвестностью» связан, однако, не только этот «риск», но и смирение. То, что мы даже на нашем смертном одре не узнаем, не вела ли нас наша совесть — орган смысла — по ложному пути, означает также и то, что одному человеку не дано знать, был ли прав другой, поступая по своей совести. Истина может быть лишь одна, однако никто не может похвастаться знанием, что этой истиной обладает именно он и никто другой. Смирение означает также терпимость, однако терпимость не тождественна безразличию; ведь чтобы уважать иные верования, отнюдь не требуется идентифицировать себя с ними.

Мы живем в век распространяющегося все шире чувства смыслоутраты. В такой век воспитание должно быть направлено на то, чтобы не только передавать знания, но и оттачивать совесть так, чтобы человеку хватило чуткости расслышать требование, содержащееся в каждой отдельной ситуации. В век, когда десять заповедей, по-видимому, уже потеряли для многих свою силу, человек должен быть приготовлен к тому, чтобы воспринять 10000 заповедей, заключенных в 10000 ситуаций, с которыми его сталкивает жизнь. Тогда не только сама эта жизнь будет казаться ему осмысленной (а осмысленной — значит заполненной делами), но и сам он приобретет иммунитет против конформизма и тоталитаризма — этих двух следствий экзистенциального вакуума. Ведь только бодрствующая совесть дает человеку способность сопротивляться, не поддаваться конформизму и не склоняться перед тоталитаризмом.

Так или иначе, воспитание больше чем когда-либо становится воспитанием ответственности. А быть ответственным — значит быть селективным, быть избирательным. Мы живем в «обществе изобилия», средства массовой информации заливают нас потоками стимуляции, и мы живем в век противозачаточных средств. Если мы не хотим утонуть в этом потоке, погрузиться в тотальный промискуитет, то мы должны научиться различать, что существенно, а что нет, что имеет смысл, а что нет, за что отвечать, а за что нет.

Смысл — это всякий раз также и конкретный смысл конкретной ситуации. Это всегда «требование момента», которое, однако, всегда адресовано конкретному человеку. И как неповторима каждая отдельная ситуация, так же уникален и каждый отдельный человек.

Каждый день и каждый час предлагают новый смысл, и каждого человека ожидает другой смысл. Смысл есть для каждого, и для каждого существует свой особый смысл.

Из всего этого вытекает, что смысл, о котором идет речь, должен меняться как от ситуации к ситуации, так и от человека к человеку. Однако смысл вездесущ. Нет такой ситуации, в которой нам бы не была предоставлена жизнью возможность найти смысл, и нет такого человека, для которого жизнь не держала бы наготове какое-нибудь дело. Возможность осуществить смысл всегда уникальна, и человек, который может ее реализовать, всегда неповторим. В логотерапевтической литературе имеются публикации Брауна, Касциани, Крамбо, Дансарта, Дурлака, Кратохвила, Люкас, Лансфорда, Мэйсона, Мейера, Мэрфи, Плановой, Попельского, Ричмонда, Робертса, Руха, Сэлли, Смита, Ярнела и Янга, из которых следует, что возможность найти в жизни смысл не зависит от пола, от интеллекта, от уровня образования, от того, религиозны мы или нет[36] и если да, то какую веру исповедуем. Перечисленными авторами было также показано, что нахождение смысла не зависит от характера человека и от среды.

Ни один психиатр и ни один психотерапевт — в том числе логотерапевт — не может указать больному, в чем заключается смысл Он вправе, однако, утверждать, что жизнь имеет смысл и даже, более того, что она сохраняет этот смысл в любых условиях и при любых обстоятельствах благодаря возможности найти смысл даже в страдании. Феноменологический анализ неискаженного непосредственного переживания, которое мы можем наблюдать у простого «человека с улицы», переведя его затем на язык научной терминологии, помогает увидеть, что человек не только ищет смысл в силу своего стремления к смыслу, но и находит его, а именно тремя путями. Во-первых, он может усмотреть смысл в действии, в создании чего-либо. Помимо этого, он видит смысл в том, чтобы переживать что-то, он видит смысл в том, чтобы кого-то любить. Но даже в безнадежной ситуации, перед которой он беспомощен, он при известных условиях способен видеть смысл. Дело в позиции и установке, с которой он встречает свою судьбу, которой он не в состоянии избежать или изменить. Лишь позиция и установка дают ему возможность продемонстрировать то, на что способен один лишь человек: превращение, преображение страдания в достижение на человеческом уровне. Один студент-медик из Соединенных Штатов писал мне: «Недавно умер один из лучших моих друзей, потому что он не смог найти в жизни смысл. Сейчас я знаю, что, если бы он был жив, я смог бы, пожалуй, помочь ему средствами логотерапии. Его уже нет, но сама его смерть будет теперь всегда побуждать меня оказывать помощь всем тем, кто в ней нуждается. Я думаю, что не может быть более глубинного мотива. Несмотря на мое горе, вызванное смертью друга, несмотря на мое чувство вины в этой смерти, его существование и его „уже-не-существование“ наполнено смыслом. Если мне когда-нибудь достанет силы работать врачом и эта ответственность будет мне по плечу, значит, он умер не напрасно. Больше всего на свете я хочу одного: не допустить, чтобы эта трагедия случилась еще раз — случилась с другим».

В жизни не существует ситуаций, которые были бы действительно лишены смысла. Это можно объяснить тем, что представляющиеся нам негативными стороны человеческого существования — в частности, трагическая триада, включающая в себя страдание, вину и смерть, — также могут быть преобразованы в нечто позитивное, в достижение, если подойти к ним с правильной позиции и с адекватной установкой.

И все же дело доходит до экзистенциального вакуума. И это — в сердце общества изобилия, которое ни одну из базовых, по Маслоу, потребностей не оставляет неудовлетворенной. Это происходит именно оттого, что оно только удовлетворяет потребность, но не реализует стремление к смыслу. «Мне 22 года, — писал мне один американский студент, — у меня есть ученая степень, у меня шикарный автомобиль, я полностью независим в финансовом отношении, и в отношении секса и личного престижа я располагаю большими возможностями, чем я в состоянии реализовать. Единственный вопрос, который я себе задаю, — это какой во всем этом смысл».

Общество изобилия порождает и изобилие свободного времени, которое хоть, по идее, и предоставляет возможность для осмысленной организации жизни, в действительности же лишь еще сильнее способствует проявлению экзистенциального вакуума. Мы, психиатры, имеем возможность наблюдать это на примере так называемых «воскресных неврозов». И этот избыток свободного времени, по всей видимости, увеличивается. Институт демоскопии в Алленсбахе был вынужден констатировать, что если в 1952 году время в воскресенье тянулось слишком медленно для 26 процентов опрошенных, то сегодня уже для 37 процентов. Тем самым понятно и сказанное Джерри Манделем: «Техника избавила нас от того, чтобы мобилизовывать все наши способности на борьбу за существование. Мы создали государство всеобщего обеспечения, которое гарантирует каждому сохранение жизни без личных усилий с его стороны. Если однажды дойдет до того, что благодаря технике 15 процентов американских рабочих фактически смогут обслуживать потребности целой нации, перед нами встанут две проблемы: кто должен принадлежать к этим 15 процентам работающих и что будут делать остальные со своим свободным временем — и с потерей смысла их жизни? Может быть, логотерапия сможет сказать Америке следующего столетия больше, чем она уже дала Америке этого столетия».

К сожалению, здесь и сегодня проблема выглядит иначе. Нередко избыток свободного времени является следствием безработицы. Уже в 1933 году я описал картину болезни при «неврозе безработицы». При отсутствии работы жизнь кажется людям бессмысленной, а сами они считают себя бесполезными. Их угнетает не безработица как таковая, а ощущение смыслоутраты. Человек живет не единым пособием по безработице.

В отличие от тридцатых годов сегодняшний экономический кризис вызван кризисом энергетическим: мы с ужасом обнаружили, что источники энергии не являются неисчерпаемыми. Я надеюсь, что меня не сочтут легкомысленным, если я рискну здесь утверждать, что энергетический кризис и сопутствующее ему уменьшение роста промышленности есть единственный серьезный шанс для нашего фрустрированного стремления к смыслу. У нас есть шанс осмыслить самих себя. В век общества изобилия большинство людей имеют достаточно средств для жизни, однако многим людям совершенно неизвестно, ради чего им жить. Теперь же вполне возможным становится смещение акцентов от средств к жизни на жизненные цели, на смысл жизни. И в отличие от источников энергии этот смысл неисчерпаем, вездесущ.

Какое, однако, мы имеем право утверждать, что жизнь никогда и ни для кого не перестает иметь смысл? Основанием для этого служит то, что человек в состоянии даже безвыходную ситуацию превратить в победу, если рассматривать ее под человеческим углом зрения. Поэтому даже страдание заключает в себе возможность смысла. Само собой разумеется, что речь здесь идет только о ситуациях, которые нельзя устранить, нельзя избежать и нельзя изменить, о страдании, которое не может быть устранено. Как врач, я, конечно, имею в виду прежде всего неизлечимые болезни, неоперируемые раковые опухоли.

Осуществляя смысл, человек реализует сам себя. Осуществляя же смысл, заключенный в страдании, мы реализуем самое человеческое в человеке. Мы обретаем зрелость, мы растем, мы перерастаем самих себя. Именно там, где мы беспомощны и лишены надежды, будучи не в состоянии изменить ситуацию, — именно там мы призваны, ощущаем необходимость измениться самим. И никто не описал это точнее, чем Иегуда Бэкон, который попал в Освенцим еще ребенком и после освобождения страдал от навязчивых представлений: «Я видел похороны с пышным гробом и музыкой — и начинал смеяться: не безумцы ли — устраивать такое из-за одного-единственного покойника? Если я шел на концерт или в театр, я обязательно должен был вычислить, сколько потребовалось бы времени, чтобы отравить газом всех людей, которые там собрались, и сколько одежды, сколько золотых зубов, сколько мешков волос получилось бы при этом». И далее Иегуда Бэкон спрашивает себя, в чем мог заключаться смысл тех лет, которые он провел в Освенциме: «Подростком я думал, что расскажу миру, что я видел в Освенциме, в надежде, что мир станет однажды другим. Однако мир не стал другим, и мир не хотел слышать об Освенциме. Лишь гораздо позже я действительно понял, в чем смысл страдания. Страдание имеет смысл, если ты сам становишься другим».

Часть I

Философия человеческой ответственности

Плюрализм науки и единство человека[37]

Прежде всего я должен поблагодарить Академический сенат за приглашение сделать один из пяти научных докладов, организованных в связи с шестисотлетием Венского университета. Сам этот повод побуждает к тому, чтобы оттолкнуться в моем докладе от самой идеи университета. Тому, что на полюсе объекта предстает как идея университета, на полюсе субъекта соответствует универсальность знания. Ведь лишь общее образование может по праву отвечать идее содружества наук. Сегодня мы, однако, сталкиваемся скорее со специализированным образованием. Мы живем сегодня в век специалистов, и то, что они нам сообщают, — это лишь отдельные аспекты действительности под определенными углами зрения. За деревьями результатов исследований ученый уже не видит лес действительности. Исследовательские результаты, однако, не только разрозненны, но и несопоставимы, и очень трудно синтезировать их в едином образе мира и человека. Само по себе расхождение отдельных изображений действительности в течение долгого времени никакого ущерба познанию нанести не должно — напротив, оно служит ему на пользу. При стереоскопическом зрении, например, именно благодаря расхождениям изображений открывается ни много ни мало целое пространственное измерение. Условием и предпосылкой этого, однако, является слияние сетчаточных образов. Аналогичным образом требуется «усилие понятия» (Гегель) для того, чтобы объединить разрозненные результаты научных исследований в единую картину мира и человека.

Колесо развития нельзя повернуть вспять. В наше время, для которого характерна групповая научно-исследовательская работа, мы еще меньше, чем когда бы то ни было, можем обойтись без специалистов. Но ведь опасность заключается отнюдь не в специализации как таковой, да и не в недостатке универсализации, а скорее в той кажущейся тотальности, которую приписывают своим познаниям столь многие ученые в заявляемых ими претензиях на «тотальное знание» (Ясперс). Тогда, когда это происходит, наука превращается в идеологию. Что касается, в частности, наук о человеке, то биология превращается при этом в биологизм, психология — в психологизм и социология — в социологизм. Как мы видим, опасность совсем не в том, что исследователи занимаются специализацией, а в том, что специалисты занимаются генерализацией. Мы все знаем так называемых любителей упрощать. Рядом с ними можно поставить и любителей обобщать, как я бы их назвал. Любители упрощать все упрощают, они все мерят одной меркой. Но любители обобщать даже не довольствуются своей меркой, а обобщают свои результаты. Позвольте продемонстрировать вам наглядный пример. В книге «The Modes and Morals of Psychotherapy» нам предлагается следующее определение: «Человек — это не более чем биохимический механизм, приводимый в движение системой процессов окисления, питающих энергией компьютеры». Как невролог, я ручаюсь, что вполне правомерно рассматривать компьютер как модель, скажем, центральной нервной системы. Ошибка заключена лишь в словах «не более чем», в утверждении, что человек не представляет собой ничего, помимо компьютера. Да, человек — это компьютер, но одновременно он нечто бесконечно большее, чем компьютер, большее в ином измерении. Нигилизм не выдает себя разговорами о Ничто, а маскируется словосочетанием «не более чем». Американцы называют это редукционизмом. Как выясняется, редукционизм не только редуцирует у человека целое измерение; он укорачивает человека ни много ни мало на специфически человеческое измерение.

Выученному нигилизму, выражающемуся в редукционизме, противостоит пережитый нигилизм — так можно было бы интерпретировать экзистенциальный вакуум. Речь идет об ощущении внутренней пустоты, о чувстве глубочайшей смыслоутраты, с которым мы, психиатры, встречаемся на каждом шагу.

Редукционизм со своей тенденцией реификации, овеществления и деперсонализации человека действует на руку экзистенциальному вакууму. Нижеследующее утверждение молодого американского социолога Уильяма Ирвина Томпсона звучит как преувеличение, хотя на самом деле это не так: «Люди не являются предметами, подобно столам или стульям, и, если они обнаруживают, что их жизнь редуцируется к простому существованию столов или стульев, они совершают самоубийство»[38]. И при определенных обстоятельствах они это действительно делают. Когда я выступал с докладом в университете Энн Эрбор, штат Мичиган, и говорил в нем об экзистенциальном вакууме, в последующем обсуждении доклада студенческий куратор-консультант сообщил, что ему ежедневно приходится сталкиваться в своей консультации с экзистенциальным вакуумом и что он готов составить мне целый список студентов, которые именно по причине своих сомнений в осмысленности жизни вконец отчаялись и совершили самоубийство.

Вполне понятно и то, что Калифорнийская ассоциация колледжей организовала дискуссию, на которую в качестве собеседников были приглашены Хьюстон К. Смит, профессор Массачусетского технологического института, и я. Дискуссия касалась ценностных аспектов вузовского обучения[39]. Первый вопрос, который задал мне профессор Смит, был о том, можем ли мы, профессора, и если можем, то как, в процессе обучения в университете передавать студентам ценности или дать им нечто вроде смысла жизни. На это я ответил, что ценностям мы не можем научиться — ценности мы должны пережить. Так же мы не можем и сообщить смысл жизни нашим студентам. Что мы можем им дать, дать с собой в путь, — это один лишь пример, пример нашей собственной отдачи нашему делу научных исследований. В свою очередь профессор Смит поинтересовался, разве не может само содержание предметов нести студентам смысл и ценности — не только через то, как преподносится, но и через то, что содержится в учебном материале. Я полагал, однако, что мы должны сегодня радоваться уже, если выбор учебного материала не способствует как раз подрыву изначальной направленности молодых людей на смыслы и ценности. Именно это, однако, неуклонно происходит в США. Студентам там дается как раз абсолютно редукционистский образ человека; их энтузиазм, таким образом, испытывается на прочность. К счастью, их ресурсы, похоже, неистощимы. Как иначе можно было бы понять многочисленные сообщения о Корпусе мира…

Пожалуй, как ни у кого, забота о сохранении человеческого перед лицом редукционистских устремлений плюралистической науки проявилась у Николая Гартмана в его онтологии и у Макса Шелера в его антропологии. Они выделили различные уровни или пласты: телесное, душевное и духовное. С каждым из них соотносится определенная наука: с телесным — биология, с душевным — психология и т. д. и т. п., и именно из различения этих уровней или пластов берет начало «плюрализм наук».

…А где же «единство человека»? Там, где человек, подобно старому кувшину, весь расколот щелями и трещинами, «качественными скачками» (Гегель)? Известно определение искусства как единства в многообразии. Я бы хотел определить здесь человека как единство вопреки многообразию. Ведь налицо антропологическое единство, невзирая на онтологические различия, невзирая на различия между разными формами бытия. Отличительным признаком человеческого бытия является сосуществование в нем антропологического единства и онтологических различий, единого человеческого способа бытия и различных форм бытия, в которых он проявляется. Короче, человеческое бытие — это «Unitas multiplex», выражаясь словами Фомы Аквинского. Оно не охватывается ни плюрализмом, ни монизмом наподобие того, с которым мы встречаемся в «Этике Бенедикта де Спинозы, доказанной в геометрическом порядке». Да будет мне, однако, позволено очертить понимание человека, «доказанное в геометрическом порядке», с использованием геометрических аналогий. Речь идет о димензиональной онтологии[40]. Первый из двух законов димензиональной онтологии звучит так:

Один и тот же предмет, спроецированный из своего измерения в низшие по отношению к нему измерения, отображается в этих проекциях так, что различные проекции могут противоречить друг другу. Например, если стакан, геометрической формой которого является цилиндр, я проецирую из трехмерного пространства на двумерные плоскости, соответствующие его поперечному и продольному сечению, то в одном случае получается круг, а в другом — прямоугольник (см. рис.). Помимо этого несоответствия, проекции противоречивы уже постольку, поскольку в обоих случаях перед нами замкнутые фигуры, тогда как стакан — это открытый сосуд.



Второй закон димензиональной онтологии гласит:

Уже не один, а различные предметы, спроецированные из их измерения не в разные, а в одно и то же низшее по отношению к нему измерение, отображаются в своих проекциях так, что проекции оказываются не противоречивыми, но многозначными. Если, например, я проецирую цилиндр, конус и шар из трехмерного пространства на двумерную плоскость, параллельную основаниям цилиндра и конуса, то во всех трех случаях получается круг (рис. на с. 50). Предположим, что перед нами тени, которые отбрасывают цилиндр, конус и шар. Эти тени многозначны, поскольку я не могу заключить на основании тени, отбрасывает ли ее цилиндр, конус или шар, — во всех случаях тень одна и та же.



Как приложить теперь все это к человеку? Человек также, если у него редуцировать специфически человеческое измерение и спроецировать его на плоскости биологии и психологии, отображается в них так, что эти проекции противоречат друг другу. Ведь проекция в биологическое измерение обнаруживает соматические явления, тогда как проекция в психологическое измерение обнаруживает явления психические. В свете димензиональной онтологии, однако, эта противоречивость не ставит под сомнение единство человека — как и факт несовпадения круга и прямоугольника не противоречит тому, что это две проекции одного и того же цилиндра. Но будем помнить: бессмысленно искать единство человеческого способа бытия, преодолевающее многообразие различных форм бытия, а также разрешение таких противоречий, как антиномия души и тела, в тех плоскостях, на которые мы проецируем человека. Обнаружить его можно лишь в высшем измерении, в измерении специфически человеческих проявлений.

Причем речь не идет о решении нами психофизической проблемы. Возможно, однако, что димензиональная онтология прольет свет на то, почему психофизическая проблема неразрешима. То же самое можно сказать про проблему свободы воли. Ведь точно так же, как открытый сосуд в горизонтальной и вертикальной проекции на плоскость дает нам замкнутые фигуры, так и человек на биологическом уровне отображается как закрытая система физиологических рефлексов, а на психологическом уровне — как закрытая система психологических реакций. Эта проекция вновь содержит противоречие. Ведь сущность человека характеризуется также и тем, что он открыт, что он «открыт миру» (Шелер, Гелен и Портман). Быть человеком — значит выходить за пределы самого себя. Я бы сказал, что сущность человеческого существования заключена в его самотрансценденции. Быть человеком — значит всегда быть направленным на что-то или на кого-то, отдаваться делу, которому человек себя посвятил, человеку, которого он любит, или богу, которому он служит. Такая самотрансценденция выходит за рамки всех тех образов человека, которые в духе монадологизма[41] представляют человека не как существо, выходящее за пределы самого себя, тянущееся к смыслу и ценностям и ориентированное тем самым на мир, а как существо, интересующееся исключительно самим собой, поскольку для него важно лишь сохранение или соответственно восстановление гомеостаза. То, что принцип гомеостаза не является универсальным даже в биологии, не говоря уже о психологии, было показано в одном случае фон Берталанфи, а в другом-Гольдштейном, Олпортом и Шарлоттой Бюлер. Монадологизм игнорирует это. Однако в свете димензиональной онтологии закрытость систем физиологических рефлексов и психологических реакций не противоречит сущности человека — не более чем замкнутость проекций цилиндра на плоскость противоречит его открытости.

Теперь нам ясно и то, что данные, полученные в плоскости низших измерений, сохраняют свою значимость в пределах этой плоскости. Это в равной степени относится к таким односторонним исследовательским подходам и направлениям, как рефлексология Павлова, бихевиоризм Уотсона, психоанализ Фрейда и индивидуальная психология Адлера. Фрейд был достаточно гениален, чтобы осознавать привязанность своей теории к определенному измерению. Он писал Людвигу Бинсвангеру: «Я остановился лишь на первом этаже и подвале всего здания»[42]. Соблазну редукционизма в форме психологизма, даже, я бы сказал, патологизма Фрейд поддался лишь в тот момент, когда он рискнул на следующее добавление: «Я уже нашел в моем невысоком домике место, куда поселить религию, с той поры, когда я натолкнулся на категорию „невроза человечности“»[43]. Здесь Фрейд допустил ошибку.

Его слова о «невысоком домике» являются ключевыми. Необходимо, однако, пояснить, что, когда речь идет о низших или соответственно высших измерениях, это не предопределяет их субординацию и не содержит в себе оценки. В терминах димензиональной онтологии более высокое измерение означает лишь, что это более объемное измерение, которое включает в себя низшее измерение. Низшее измерение оказывается «снято» в высшем, в том многозначном смысле, который придавал этому слову Гегель. В этом смысле и человек, став человеком, остается в чем-то животным и растением. Можно сравнить его с самолетом, который сохраняет способность передвигаться по поверхности земли, подобно автомобилю. Правда, доказать, что он самолет, он может, лишь оторвавшись от земли и поднявшись в воздух. Известен тот неоспоримый факт, что специалист уже по конструкции самолета, который еще не поднимался в воздух, может определить, будет ли этот самолет в состоянии взлететь. Так и с человеком: Портману удалось показать, что человеческое можно проследить вплоть до его анатомических особенностей. Ведь даже плоть человека всегда несет отпечаток его духа.

Но наука не только вправе, но и обязана выносить за скобки многомерность реальности, отграничивать реальность, вычленять из всего спектра реальности какую-либо одну волну. Поэтому проекция более чем оправданна. Она необходима. Ученый должен сохранять видимость, будто он имеет дело с одномерной реальностью. Однако он должен при этом знать, что он делает, иначе говоря, он должен знать источники возможных ошибок, чтобы миновать их в своем исследовании.

Здесь мы подошли вплотную к тому, как можно приложить к человеку второй закон димензиональной онтологии. Допустим, я проецирую не просто трехмерное изображение на двумерную плоскость, а такие фигуры, как Федор Достоевский или Бернадетт Субиру, — в плоскость психиатрического рассмотрения. Тогда для меня как психиатра Достоевский — это не более чем эпилептик, подобный любому другому эпилептику, а Бернадетт — не более чем истеричка со зрительными галлюцинациями. То, чем они являются помимо этого, не отражается в психиатрической плоскости. Ведь и художественные достижения одного, и религиозное обращение другой лежат вне этой плоскости. На психиатрическом же уровне рассмотрения все остается многозначным до тех пор, пока через него не становится видным что-то другое, что стоит за ним или над ним. Так и тень имеет много толкований, пока мне не удастся выяснить, что же ее отбрасывает — цилиндр, конус или шар[44].

Самотрансценденция как феномен человека

Я уже писал, что человек открыт миру. Этим он отличается от животных, которые не открыты миру, а привязаны к среде, специфической для каждого вида. В этой среде содержится то, что отвечает набору инстинктов, присущих данному виду. Напротив, человеческое существование характеризуется преодолением границ среды обитания вида Homo sapiens. Человек стремится и выходит за ее пределы, в мир, и действительно достигает его — мир, наполненный другими людьми и общением с ними, смыслами и их реализацией.

Эта позиция принципиально противостоит тем теориям мотивации, которые основываются на принципе гомеостаза. Эти теории изображают человека таким, как если бы он был закрытой системой. Согласно этим теориям, человек в основном озабочен сохранением или восстановлением внутреннего равновесия, для чего ему в свою очередь необходима редукция напряжения. В конечном счете именно это и рассматривается как цель осуществления влечений и удовлетворения потребностей. Как справедливо отметила Шарлотта Бюлер, «с самых первых формулировок принципа наслаждения у Фрейда и до новейших вариантов разрядки напряжения и принципа гомеостаза, неизменной конечной целью всей активности на протяжении жизни индивида полагалось восстановление его внутреннего равновесия»[45].

Принцип наслаждения служит принципу гомеостаза; в свою очередь принципу наслаждения служит принцип реальности. Согласно утверждению Фрейда, цель принципа реальности — обеспечить наслаждение, пускай отсроченное.

Фон Берталанфи смог показать, что даже в биологии уже нельзя опираться на принцип гомеостаза. Гольдштейн, опираясь на материалы изучения мозговой патологии, представил подтверждения своего тезиса о том, что стремление к гомеостазу является не характеристикой нормального организма, а признаком патологии. Лишь при заболеваниях организм стремится любым путем избежать напряжения. В психологии против теории гомеостаза выступил Олпорт, указавший, что ей «не удалось понять природу истинного влечения», характерной чертой которого «является его сопротивление равновесию: напряжение не редуцируется, а поддерживается»[46]. Сходные возражения выдвинули Маслоу[47] и Шарлотта Бюлер[48]. В более поздней работе Шарлотта Бюлер утверждает, что, «согласно фрейдовскому принципу гомеостаза, конечной целью является достижение такого полного удовлетворения, которое привело бы к восстановлению равновесия, сведя все желания индивида к нулю. Под этим углом зрения все творения человеческой культуры оказываются лишь побочными продуктами стремления к личному удовлетворению»[49]. И даже позднейшие переформулировки психоаналитической теории вызывают у Шарлотты Бюлер сомнение, поскольку, как она отмечает, «психоаналитическая теория, несмотря на все попытки ее обновить, не в состоянии уйти от своей основной гипотезы, гласящей, что конечной целью любого влечения является гомеостатическое удовлетворение. Создание ценностей и достижение — это вторичные цели, связанные с преодолением „Оно“ со стороны „Я“ и „Сверх-Я“ и в конечном счете опять-таки служащие удовлетворению». В противоположность этому Шарлотта Бюлер выдвигает понимание человека, «жизнь которого имеет направленность, или, иными словами, цель. Эта цель — придать жизни смысл… Человек… хочет создавать ценности». Более того, человек «по своей природе изначально направлен на созидание и на ценности»[50].

Таким образом, принцип гомеостаза не может служить достаточным основанием для объяснения человеческого поведения. В частности, этот подход оказывается слеп к таким феноменам человека, как творчество, устремленность к ценностям и смыслу.

Что касается принципа наслаждения, то я пойду в моей критике еще дальше. По моему убеждению, принцип наслаждения в конечном счете разрушает сам себя. Чем больше человек стремится к наслаждению, тем больше он удаляется от цели. Другими словами, само «стремление к счастью» мешает счастью. Это саморазрушающее свойство стремления к наслаждению лежит в основе многих сексуальных неврозов. Снова и снова психиатру приходится наблюдать, как и оргазм, и потенция нарушаются, когда они превращаются в цель. В особенности это случается тогда, когда, как нередко бывает, чрезмерное желание сочетается с чрезмерным вниманием. Гиперинтенция и гиперрефлексия, как я их называю, с большой вероятностью порождают невротические паттерны поведения.

В норме наслаждение никогда не является целью человеческих стремлений. Оно является и должно оставаться результатом, точнее, побочным эффектом достижения цели. Достижение цели создает причину для счастья. Другими словами, если есть причина для счастья, счастье вытекает из нее автоматически и спонтанно. И поэтому незачем стремиться к счастью, незачем о нем беспокоиться, если у нас есть основание для него.

Более того, стремиться к нему нельзя. В той мере, в какой человек делает счастье предметом своих устремлений, он неизбежно делает его объектом своего внимания. Но тем самым он теряет из виду причины для счастья, и счастье ускользает.

Акцент, который фрейдистская психология делает на принципе наслаждения, можно сопоставить с акцентом, который адлерианская психология делает на потребности в социальной позиции. И это стремление, однако, тоже оказывается саморазрушительным, поскольку человек, который выражает и проявляет свою потребность в социальном статусе, рано или поздно будет лишен его и уволен как карьерист.

Одно переживание из моего личного опыта может помочь иллюстрировать эту мысль. Если хоть одна из моих двадцати трех книг имела успех, то это была та, которую я вначале собирался опубликовать анонимно. Лишь после завершения рукописи мои друзья убедили меня разрешить издателю поставить на титульном листе мое имя[51]. Не удивительно ли, что именно эта книга, которую я писал с убеждением, что она не принесет, не может принести мне успеха и славы, именно эта книга действительно имела успех. Пусть это служит иллюстрацией и назиданием молодым авторам прислушиваться к своей научной или писательской совести и не думать об успехе. Успех и счастье должны прийти сами, и чем меньше о них думать, тем это более вероятно.

В конечном счете потребность в социальной позиции или стремление к власти, с одной стороны, и принцип наслаждения, или, как его можно было бы назвать, стремление к наслаждению, с другой стороны, являются лишь производными от первичного, главного интереса человека — его стремления к смыслу. Это одно из трех базовых понятий, на которых строится логотерапия. То, что я называю стремлением к смыслу, можно определить как базовое стремление человека найти и осуществить смысл и цель.

По какой же причине я называю стремление к власти и стремление к наслаждению всего лишь производными от стремления к смыслу? Просто наслаждение, не будучи целью человеческих устремлений, действительно является следствием осуществления смысла. А власть, не являясь самоцелью, действительно выступает как средство достижения этой цели: чтобы человек пронес через жизнь свое стремление к смыслу, необходимой предпосылкой для этого, вообще говоря, является определенная степень могущества, например финансовые возможности. Лишь если исходное стремление к осуществлению смысла фрустрировано, человек либо довольствуется властью, либо нацеливается на наслаждение.

И счастье, и успех — это лишь суррогаты осуществления, поэтому принцип наслаждения, равно как и стремление к власти, — это лишь производные от стремления к смыслу. Поскольку их развитие основано на невротическом искажении первичной человеческой мотивации, понятно, что основатели классических школ в психотерапии, которым приходилось иметь дело с невротиками, создали свои теории мотивации, взяв за основу те типично невротические стремления, которые они наблюдали у своих пациентов.

Таким образом, гипертрофированная тяга к наслаждению может быть прослежена до своего источника-фрустрации другого, более фундаментального мотива. Я хотел бы проиллюстрировать это анекдотом. Человек встречает на улице своего домашнего врача. «Как поживаете, мистер Джонс?» — спрашивает врач. «Что вы сказали?» «Как поживаете?» — спрашивает врач еще раз. «Видите ли, — отвечает человек, — я стал хуже слышать». «Вы, наверное, слишком много пьете, — говорит ему доктор. — Бросьте пить, и вы опять будете лучше слышать». Через несколько месяцев они снова встречаются. «Как поживаете, мистер Джонс?» — «Не надо кричать, доктор. Я вполне хорошо слышу». — «Так вы бросили пить?» — «Да, доктор, бросил». Еще через несколько месяцев они встречаются в третий раз. Врач вынужден опять повысить голос, чтобы быть услышанным. «Так вы опять начали пить?» — спрашивает он своего клиента. «Слушайте, доктор, — отвечает тот. — Сначала я пил, и мой слух ухудшился. Затем я бросил пить и стал слышать лучше. Но то, что я услышал, было хуже, чем виски».

Этот человек был фрустрирован тем, что ему пришлось услышать, и поэтому он вновь начал пить. Поскольку то, что он слышал, не давало ему оснований быть счастливым, он стал стремиться к счастью как таковому. Счастье было результатом того, что обходным биохимическим путем, с помощью алкоголя, он получал удовольствие. Как мы знаем, удовольствия нельзя достичь, прямо стремясь к нему. Но, как мы видим, оно вполне может быть получено биохимическими средствами. Не имея оснований для удовольствия, человек создает себе причину, следствием которой оно выступает. В чем различие между причиной и основанием? Основание всегда имеет психологическую или ноологическую природу. Причина, напротив, — это всегда что-то биологическое или физиологическое. Когда вы режете лук, у вас нет оснований плакать, тем не менее ваши слезы имеют причину. Если бы вы были в отчаянии, у вас были бы основания для слез. Другой пример: если альпинист, взобравшись на высоту десять тысяч футов, чувствует себя подавленно, это чувство может иметь либо основание, либо причину. Если он знает, что он плохо экипирован или недостаточно подготовлен, его тревога имеет под собой основание. Но возможно, что она имеет всего лишь причину — недостаток кислорода.

Вернемся теперь к идее стремления к смыслу. Это положение во многом сходно с идеей базовых тенденций по Шарлотте Бюлер[52]. Согласно ее теории, осуществление выступает как конечная цель, а четыре базовые тенденции служат этой цели, причем под осуществлением имеется в виду осуществление смысла, а не осуществление себя или самоактуализация.

Самоактуализация — это не конечное предназначение человека. Это даже не его первичное стремление. Если превратить самоактуализацию в самоцель, она вступит в противоречие с самотрансцендентностью человеческого существования. Подобно счастью, самоактуализация является лишь результатом, следствием осуществления смысла. Лишь в той мере, в какой человеку удается осуществить смысл, который он находит во внешнем мире, он осуществляет и себя. Если он намеревается актуализировать себя вместо осуществления смысла, смысл самоактуализации тут же теряется.

Я бы сказал, что самоактуализация — это непреднамеренное следствие интенциональности человеческой жизни. Никто не смог выразить это более лаконично, чем великий философ Карл Ясперс, сказавший: «Человек становится тем, что он есть, благодаря делу, которое он делает своим».

Мое утверждение о том, что человек теряет смысл своей самоактуализации, если он стремится к ней, прекрасно согласуется с точкой зрения самого Маслоу, поскольку он признает, что «дело самоактуализации» может быть сделано лучше всего «через увлеченность значимой работой»[53].

По моему мнению, чрезмерная озабоченность самоактуализацией может быть следствием фрустрации стремления к смыслу. Подобно тому как бумеранг возвращается к бросившему его охотнику, лишь если он не попал в цель, так и человек возвращается к самому себе и обращает свои помыслы к самоактуализации, только если он промахнулся мимо своего призвания…[54].

Что верно по отношению к наслаждению и счастью, сохраняет силу и для предельных переживаний, описанных Маслоу. Они тоже являются и должны оставаться лишь следствиями. К ним также нельзя стремиться. Сам Маслоу согласился бы с таким утверждением, поскольку он сам отмечал, что «охота за предельными переживаниями немного напоминает охоту за счастьем»[55]. Более того, он признает, что «понятие „предельные переживания“ представляет собой обобщение»[56]. Но это слишком слабое утверждение, потому что его понятие больше, чем просто обобщение. В определенном смысле это сверхупрощение. И то же самое верно по отношению к другому понятию — «принцип наслаждения». В конечном счете наслаждение всегда одинаково, вне зависимости от его причины. Счастье всегда одно и то же, вне зависимости от его оснований. Маслоу признает, что «наши внутренние ощущения счастья очень похожи вне зависимости от того, что их вызвало»[57]. Наконец, что касается предельных переживаний, он делает аналогичное замечание, отмечая их однотипность. Хотя «стимулы совсем различны: ими может быть рок-н-ролл, наркотик и алкоголь», все же «субъективные переживания очень похожи».

Очевидно, что, имея дело с однотипными формами переживания, а не с их различным содержанием, мы тем самым необходимо исключаем из рассмотрения самотрансцендентность человеческого существования. Однако, как утверждает Олпорт, «в любой момент сознание человека управляется определенной интенцией»[58]. Шпигельберг также указывает на интенцию как на «свойство предметно направленного акта»[59].

Он опирается на положение Брентано о том, что «любой психический феномен характеризуется содержательной отнесенностью, направленностью на объект»[60]. Даже Маслоу признает интенциональность человеческих переживаний, о чем свидетельствует его утверждение, что «реальный мир таков, что нельзя просто покраснеть, не имея для этого повода», иными словами, покраснеть можно «только в контексте»[61].

Отсюда мы можем видеть, насколько важно в психологии рассматривать явление «в контексте», в частности, рассматривать такие феномены, как удовольствие, счастье, предельные переживания, в общем контексте с их соответствующими предметами, то есть с основаниями, которые человек имеет для счастья, и с основаниями, которые он имеет для того, чтобы испытывать наслаждение и предельные переживания. Отбрасывание, исключение из рассмотрения тех предметов, с которыми соотносятся эти переживания, неизбежно приводит к обеднению психологии. Именно поэтому человеческое поведение не может быть полностью понято в рамках гипотезы о том, что человек стремится к наслаждению и счастью независимо от того, чем они будут вызваны. Такая теория мотивации ставит на одну доску совершенно различные причины, благо они приводят к одним и тем же следствиям. В действительности человеком движет не наслаждение и счастье как таковые, а скорее то, что порождает их, будь то осуществление личного смысла или общение с другим человеком. Это относится также и к общению с богом. Отсюда понятен тот скепсис, который мы должны сохранять по отношению к тем разновидностям предельных переживаний, которые вызываются ЛСД или другими видами интоксикации. Если духовные основания подменяются химическими причинами, то следствия оказываются лишь артефактами. Прямой путь кончается тупиком.

К группе тех явлений, которые могут быть лишь следствием чего-либо, но не объектом устремлений, относятся также здоровье и совесть. Если мы хотим иметь чистую совесть, это означает нашу неуверенность в том, что она у нас такова. Это обстоятельство превращает нас в фарисеев. А если мы делаем здоровье основной своей заботой, это значит, что мы заболели. Мы стали ипохондриками.

Говоря о саморазрушении, которое заключено в стремлении к наслаждению, счастью, самоактуализации, предельным переживаниям, здоровью и чистой совести, я невольно вспомнил историю о том, как Господь предложил Соломону высказать любое свое желание. Подумав немного, Соломон сказал, что он хотел бы стать мудрым судьей своему народу. Тогда Господь сказал: «Хорошо, Соломон, я выполню твое желание и сделаю тебя мудрейшим из когда-либо живших людей. Но так как ты не думал о долгой жизни, здоровье, богатстве и власти, я дарую их тебе в придачу к тому, что ты попросил, и сделаю тебя не только мудрейшим из людей, но и самым могущественным из когда-либо живших царей». Таким образом, Соломон получил именно те дары, которые он не стремился получить специально.

В принципе имеет под собой основания утверждение А. Унгерсмы, что фрейдовский принцип удовольствия является ведущим принципом поведения маленького ребенка, адлеровский принцип могущества — подростка, а стремление к смыслу является ведущим принципом поведения зрелой личности взрослого человека. «Таким образом, — отмечает он, — развитие трех венских психотерапевтических школ может рассматриваться как отражение онтогенетического развития индивида от детства к зрелости»[62]. Такая последовательность основывается на том обстоятельстве, что на ранних стадиях развития мы не обнаруживаем проявлений стремления к смыслу. Но это затруднение исчезает, как только мы осознаем, что жизнь представляет собой временной гештальт и тем самым обретает целостность лишь при завершении жизненного пути. Поэтому определенный феномен может выступать для человека как конституирующий его специфичность и тем не менее проявляться лишь на относительно поздних этапах развития[63]. Возьмем другую присущую только человеку способность — способность создания и употребления символов. Нет сомнения, что это специфически человеческая способность, хотя никто не видел новорожденного младенца, владеющего речью.

Я говорил, что человека интересуют не наслаждение и счастье как таковые, а те причины, которые их порождают. Это наиболее наглядно в ситуации несчастья. Представьте себе, что человеку, переживающему смерть любимого или любимой, предлагают успокоительные таблетки, которые могут принести ему облегчение от депрессивного состояния. Если не принимать во внимание случаи невротического эскапизма, мы можем быть уверены, что он откажется таким способом избавиться от своего горя. Он скажет, что этим ничего нельзя изменить, нельзя оживить того, кого уже нет. Другими словами, сохранится основание для депрессии. Если он не невротик, то волнует его именно основание, причина его депрессии, а не депрессия как таковая. Ему хватит реалистичности понять, что закрыть глаза на какое-либо событие не значит уничтожить само это событие. И, я думаю, ученый должен быть по меньшей мере столь же реалистичным, что и обыкновенный человек, и изучать поведение человека в контексте его предметной отнесенности.

Эмпирическое подтверждение концепции стремления к смыслу дают Крамбо и Махолик[64], которые утверждают, что «данные наблюдений и экспериментов склоняют в пользу подтверждения существования у человека описанного Франклом гипотетического влечения». Здесь, однако, встает вопрос, оправданно ли говорить о стремлении к смыслу в терминах «влечения человека». Я полагаю, что нет. Ведь если бы мы в стремлении к смыслу видели лишь еще одно влечение, человек вновь выступил бы как существо, стремящееся к сохранению внутреннего равновесия. В этом случае он бы реализовывал свой смысл ради того, чтобы удовлетворить свое влечение к смыслу, восстановить внутреннее равновесие. Тем самым он будет реализовывать смысл не ради него самого, а ради себя.

Но если и не соглашаться с принципом гомеостаза, представление первичного человеческого побуждения в терминах влечений было бы просто неточным описанием истинного положения дел. Непредубежденное наблюдение за тем, что происходит в человеке, когда он направлен на некоторый смысл, откроет нам фундаментальное различие между влечением к чему-либо, с одной стороны, и стремлением — с другой. Непосредственный жизненный опыт говорит нам, что влечения толкают человека, а смысл его притягивает, что означает, что всегда в его воле решить, хочет он или нет реализовать данный смысл. Таким образом, осуществление смысла всегда включает в себя принятие решения.

Итак, я говорю о стремлении к смыслу, чтобы предупредить его неправильное толкование в терминах влечения к смыслу. Использование мной этого термина ни в коей мере не обусловлено влиянием волюнтаризма. Ролло Мэй[65] справедливо утверждал, что «экзистенциальный подход вновь ставит принятие решения и волю в центр всей картины» и что с тех пор, как экзистенциально ориентированные психотерапевты «занялись проблемами воли и принятия решения как центральными проблемами психотерапевтического процесса», «тот камень, который презрели строители, встал во главу угла». Но я хотел бы добавить, что нужна осторожность, чтобы не вернуться к проповеди силы воли, к воспитанию волюнтаризма. Стремление не может возникнуть по просьбе, команде или приказу. Нельзя стремиться к стремлению. А чтобы обнаружить стремление к смыслу, необходимо выявить сам смысл.

Шарлотта Бюлер[66] считает, что «функционирование здорового организма обусловлено чередованием разрядки и поддержания напряжений». Я полагаю, что этому чередованию в онтогенезе соответствует аналогичное в филогенезе. В истории человечества также можно наблюдать периоды усиления и ослабления напряжения. Эпоха Фрейда была периодом напряжения, вызванного подавлением сексуальных проявлений в массовом масштабе. Сейчас мы живем в эпоху ослабления напряжения, и в частности в сексуальной сфере. Люди, жившие в англосаксонских странах, из-за господства пуританизма страдали от массового подавления секса особенно долго. То, что сделал для них Фрейд, превратило их в его пожизненных должников. Это чувство благодарности навеки вполне может объяснить во многом иррациональное сопротивление новым подходам в психиатрии, которые выходят за рамки психоанализа.

Сегодня люди избавлены от напряжения. Этим они обязаны прежде всего той утрате смысла, которую я описываю как экзистенциальный вакуум, или фрустрацию стремления к смыслу.

Во введении к материалам, изданным Университетом штата Джорджия, Бекки Лит задается вопросом: «Насколько отвечают сегодняшнему молодому поколению Фрейд или Адлер? У нас есть противозачаточные средства, освобождающие нас от возможных последствий сексуальной самореализации, — сегодня нет резона быть фрустрированным и подавленным. И мы приобрели могущество — посмотрите, как чутко прислушиваются американские политики к настроениям масс людей моложе 25 лет, или посмотрите на Китайскую Красную гвардию. С другой стороны, Франкл говорит, что люди сегодня живут в экзистенциальном вакууме и этот экзистенциальный вакуум проявляется главным образом в ощущении скуки. Скука — вам это знакомо? Сколько вы знаете людей, жалующихся на скуку, — даже несмотря на то, что мы получили все, что можно, включая фрейдовский секс и адлеровскую силу? Спрашивается, почему? Может быть, ответ знает Франкл».

Конечно же, ответа у него нет. В конце концов, в задачи логотерапии не входит давать ответы. Ее действительная роль — скорее роль катализатора. Об этом мне писал из Вьетнама молодой американец: «Я не нашел в Вашей философии ответа на мои вопросы, но Вы вновь запустили механизм моего самоанализа».

В какой степени образование поддерживает экзистенциальный вакуум и способствует отсутствию напряжения? Образование, которое основывается на гомеостатической теории, руководствуется тем принципом, что к молодежи следует предъявлять как можно меньше требований. Это верно, что молодежь не должна подвергаться чрезмерным требованиям. Мы должны, однако, принимать во внимание то обстоятельство, что по крайней мере сегодня, в век общества изобилия, большинство людей страдают не от избытка, а от недостатка требований. Общество потребления — это общество с пониженными требованиями, которое лишает людей напряжения.

Люди, лишенные напряжения, склонны к тому, чтобы создавать его, и это может принимать либо здоровые, либо нездоровые формы. Что касается здоровых форм, то функция спорта как раз и видится мне в том, чтобы позволить людям реализовать свою потребность в напряжении, добровольно предъявляя к самим себе требования, которых они лишены нетребовательным обществом. Более того, спорт, как мне кажется, включает в себя некоторую долю аскетизма. Таким образом, нет оснований вместе с немецким социологом Арнольдом Геленом[67] сожалеть о том, что не существует современного светского аналога бытовавшей в средние века добродетели аскетизма.

Что касается нездоровых форм создания напряжения, в частности, молодыми людьми, можно обратиться к тому типу людей, которых называют битниками и хулиганами. Эти люди рискуют своей жизнью так же, как и те, которые увлекаются серфингом и с этой целью уходят из школы и прогуливают занятия, как на западном побережье США. Само собой разумеется, что я имею здесь в виду только тех, кто действительно пристрастился к этим вещам. Люди, пристрастившиеся к ЛСД, принимают его с той же самой целью — получить кайф или встряску. В Англии «моды» и «рокеры» враждуют друг с другом. В Осло с вандализмом успешно борются бывшие вандалы. Каждую ночь дюжина добровольцев в возрасте от четырнадцати до восемнадцати охраняют бассейн во Фрогнер-парке и ездят на городских трамваях, чтобы предотвратить порезы сидений. Больше половины из них — это бывшие хулиганы. «Быть на стороне закона, — говорится в соответствующем отчете, — оказывается для них таким же захватывающим делом, как и быть против него». Иными словами, они искали возбуждения и напряжения, того напряжения, которого лишило их общество.

Система образования избегает сталкивать молодых людей с идеалами и ценностями. От них держатся в стороне. Есть одна особенность американской культуры, которая поражает европейца. Я имею в виду паническую боязнь быть авторитарным, даже директивным. Эта черта может быть связана с пуританизмом — моральным и этическим авторитаризмом и тоталитаризмом. Боязнь сталкивать молодежь с идеалами и ценностями может быть реактивным образованием.

Массовый панический страх того, что смысл и цель могут быть нам навязаны, вылился в идиосинкразию по отношению к идеалам и ценностям. Таким образом, ребенок оказался выплеснутым вместе с водой, и идеалы и ценности были в целом изгнаны. Лишь недавно заведующий отделением психиатрии, неврологии и наук о поведении Медицинской школы Университета штата Оклахома Л. Дж. Уэст[68] высказал следующее утверждение: «Наша молодежь может позволить себе быть идеалистами[69], потому что это первое поколение общества изобилия. И они не могут позволить себе быть материалистами — диалектическими либо капиталистическими, — потому что это первое поколение, которое действительно может увидеть конец света. Наши юноши и девушки достаточно образованны, чтобы понять, что только идеал братства людей может спасти их мир и их самих». По-видимому, действительно достаточно. Я хочу лишь процитировать результаты опроса общественного мнения, сделанного профсоюзами Австрии. Оказалось, что из полутора тысяч опрошенных молодых людей 87 процентов выразили убеждение в том, что важно иметь идеалы. Для разнообразия процитирую вместо очередного глубинного психолога вершинного психолога — Джона Гленна[70]: «Идеалы — это основа выживания»[71].

В противоположность теории гомеостаза напряжение не является чем-то, чего нужно безусловно избегать, а внутренняя гармония, душевный покой не является чем-то, что нужно безоговорочно признавать. Здоровая доза напряжения, такого, например, которое порождается смыслом, который необходимо осуществить, является неотъемлемым атрибутом человечности и необходима для душевного благополучия. Прежде всего человеку нужно то напряжение, которое создается его направленностью. Фрейд[72] сказал однажды, что «люди сильны до тех пор, пока они отстаивают сильную идею». Действительно, это нашло подтверждение в японских и северокорейских лагерях для военнопленных (исследования соответственно Нардини[73] и Лифтона[74]), а также в концентрационных лагерях. Даже в нормальных условиях сильная ориентация на смысл способствует сохранению здоровья, продлению, если не сохранению, жизни. Она содействует не только физическому, но и психическому здоровью[75].

Я бы хотел сослаться на события, которые имели место в прошлом году в лагере Калифорнийского университета в Беркли. Когда там стали возникать пикеты, число пациентов, поступающих в психиатрическое отделение студенческой клиники, резко упало. И оно вновь подскочило, как только пикетирование завершилось. На несколько месяцев студенты обрели смысл в движении за свободу слова.

Поскольку речь зашла о свободе, расскажу об одном случае, который был со мной, когда я читал лекции в одном из американских университетов. Знаменитый американский психоаналитик, комментируя мое выступление, рассказал, что он только что вернулся из Москвы. Он обнаружил, что неврозы встречаются там реже, чем в Соединенных Штатах. Он добавил также, что это может объясняться тем, что в коммунистических странах, по его мнению, люди чаще сталкиваются с необходимостью выполнения определенного дела. «Это говорит в пользу вашей теории, — заключил он, — гласящей, что направленность на смысл и ориентация на дело являются важным фактором душевного здоровья».

Год спустя польские психиатры попросили меня сделать им доклад по логотерапии. В своем докладе я процитировал этого американского психоаналитика. «У вас меньше неврозов, чем у американцев, — сказал я им, — потому что перед вами стоит больше дел». Они довольно улыбнулись. «Но не забывайте, — добавил я, — что у американцев остается также свобода выбирать свои дела, свобода, в которой, как мне кажется иногда, вам отказано». Они перестали улыбаться.

Как было бы прекрасно синтезировать Восток и Запад, объединить дело и свободу. Тогда свобода могла бы получить полное развитие. Пока это в большей степени негативное понятие, которое требует позитивного дополнения[76]. Этим позитивным дополнением является ответственность. Ответственность интенционально соотносится с двумя вещами: со смыслом, за осуществление которого мы ответственны, и с тем, перед кем мы несем эту ответственность. Поэтому здоровый дух демократии будет выглядеть однобоко, если понимать его как свободу без ответственности.

Свобода, если ее реализация не сопряжена с ответственностью, угрожает выродиться в простой произвол. Я люблю говорить, что статуя Свободы на восточном побережье США должна быть дополнена статуей Ответственности на западном побережье.

Потенциализм и калейдоскопизм

Зафиксируем тезис: лишь существование, трансцендирующее само себя, лишь человеческое бытие, выходящее за пределы самого себя в «мир», в «котором» оно «существует», может реализовать себя, тогда как, делая само себя и соответственно самореализацию своим намерением, оно лишь теряет себя.

Осуществление себя фактически сводится в конечном счете к осуществлению собственных возможностей. Обстоит ли дело так, что человек предназначен именно для этого? Заключается ли его существование в осуществлении возможностей, заложенных в самом человеке, или все же в том, о чем мы говорили ранее: в осуществлении возможностей существующего в мире смысла, возможностей, которые ждут человека, способного реализовать их?

Сделаем просто: отталкиваясь от прецедента, в котором экспрессивно была высказана и осталась после этого в истории определенная позиция по этому вопросу, отталкиваясь от исторического прецедента Сократа, спросим себя: кем бы он стал, если бы все дремлющие в нем потенции действительно нашли свою реализацию? Сам Сократ не скрывал, что наряду с другими возможностями в нем была заложена возможность стать преступником.

О чем это говорит? О том, что дело не в осуществлении каких-либо возможностей, а, напротив, в осуществлении необходимости — того единственного, что нужно в данный момент. Дело в том, чтобы стремиться всякий раз не к возможному, а к должному.

Здесь мы, однако, сталкиваемся с основным предметом нашего рассмотрения. Ведь эта истинная проблема отодвигается в сторону и даже затушевывается теми, кто все время говорит лишь о реализации возможностей, — потенциалистами, как их можно было бы назвать. Истинной проблемой была, есть и остается проблема ценностей, и мы не можем уклониться от столкновения с ценностной проблематикой, принимая решение, какая из существующих возможностей достойна реализации, какая из существующих возможностей является в то же время и необходимостью. Сталкиваясь с этим вопросом о ценностях, мы тем самым сталкиваемся с проблемой нашей ответственности.

Каков может быть мотив стремления уклониться, убежать от вопроса о ценностях, о котором шла речь выше, стремления, присущего, в частности, потенциализму? Ведь подобный эскапизм чреват болезнью.

Еще Шарлотта Бюлер отметила: «Когда говорится о том, что „каждый из нас должен лишь стать тем, кем он на самом деле является“ (Ролло Мэй), это звучит так просто, как если бы это было само собой разумеющимся». Мы хотим добавить, что это звучит не только просто, но и приятно. Ведь если убедить меня в том, что я уже являюсь (и всегда был) тем, кем я должен стать, то я освобождаюсь от бремени выбора, я избавляюсь от необходимости каждый раз решать, какие из возможностей я должен отвергнуть, оставив их нереализованными, а какие из них я должен увековечить, реализовав их.

Существующие возможности всегда носят преходящий характер. Будучи, однако, единожды осуществленными, они осуществлены уже раз и навсегда, и хотя они уже в прошлом, они тем самым сохранены, спасены от тлена, от исчезновения, они нашли прибежище в прошлом. Они не безвозвратно потеряны в нем, а, напротив, надежно укрыты. Ведь то, что однажды произошло, не может быть отменено, не может быть изъято из прошлого. Разве не обстоит все как раз наоборот — оно помещается в прошлое? Это и накладывает, глубоко и окончательно, печать ответственности на человеческое бытие. Мы видим, что к бремени выбора, сопутствующему любому решению о выборе единственной необходимости среди ряда возможностей, добавляется еще одно — гнет времени.

Бремя выбора — к тому же под гнетом времени — побуждает человека к тому, чтобы по примеру потенциализма ставить должное в один ряд с возможным, равнять первое по второму и в конечном счете устранять напряжение между сущим и должным. По сути, человек подчиняется этим самым закону равновесия, характерному, как известно, для неврозов (и только для неврозов).

Подобно тому как потенциализм старается устранить коренящееся в сущности человека и потому неустранимое и необходимое напряжение между сущим и должным, так экзистенциализм пытается преодолеть разрыв между субъектом и объектом. Более того, он делает вид, что уже преодолел его. Что стоит за этой претензией? Оправданны ли эти притязания, имеют ли они вообще смысл? Мы считаем, что разрыв между субъектом и объектом преодолеть нельзя. Можно лишь что-то спрятать — либо объект, либо субъекта, смотря по обстоятельствам. М. Тиль в этой связи говорит о «самообмане», утверждая: «В действительности и экзистенциалист остается в рамках дихотомии субъект — объект постольку, поскольку он вообще мыслит». Тому же, кто вместе с картезианской водой выплеснул и ребенка — объект — и говорит после этого о преодолении субъект-объектной дихотомии, следует объяснить, что это невозможно, но это не только невозможно, но и не нужно. Ведь в отношении принятия решения человеческое бытие полностью обусловлено тем обстоятельством, что требование, исходящее из ситуации, если оно затрагивает личность, адресовано этой личности, а не исходит из нее самой по механизму простого самовыражения, экспрессии или проекции самой личности в мир. Так и в познавательном или когнитивном отношении человеческое бытие неминуемо выходит за пределы самого себя, так что нельзя говорить о познании, если оно не имеет своим объектом нечто, трансцендирующее само человеческое бытие, трансцендирующее постольку, поскольку это бытие является существенно большим, нежели просто выражение себя самого. Только лишь благодаря выходу человеческого бытия за пределы самого себя, благодаря его устремленности к объекту и лишь ценой того, что оно тем самым конституирует себя как субъект, познание является изначально возможным. Оно коренится в полярной структуре напряженного поля, существующего между полюсами объекта и субъекта, которые являются той предпосылкой, которая делает познание возможным. Одним словом, в этом напряженном поле заключены истоки всей ноодинамики.

Игнорирование этой ноодинамики, в частности отрицание полюса объекта — объективного коррелята всякого познания, — берет начало в специфической разновидности субъективизма, которую мы хотим назвать калейдоскопизмом. Мы исходим при этом из следующего. В чем заключается сущность калейдоскопии? В калейдоскоп можно увидеть только сам калейдоскоп, в отличие от бинокля или подзорной трубы, в которые можно разглядывать звезды или театральное представление. В соответствии с этой моделью калейдоскопизм рисует картину человеческого познания, в которой человек предстает как субъект, который лишь «проектирует» свой мир, который во всех своих «проектах мира» выражает каждый раз самого себя, так что через этот спроектированный «мир» виден всякий раз лишь он сам — проектирующий субъект.

По нашему мнению, проект мира в действительности является не субъективным проектом субъективного мира, а фрагментом, хоть и субъективным, но фрагментом объективного мира. Другими словами, мир — это существенно большее, чем простое проявление моего бытия.

Вернемся к аналогии с калейдоскопом — к тому, что в калейдоскоп можно увидеть лишь сам калейдоскоп. Не справедливо ли вообще, что лишь то, что само по себе прозрачно, позволяет увидеть нечто большее, чем оно само? Лишь в той степени, в какой я сам отступаю на задний план, предаю забвению мое собственное существование, я приобретаю возможность увидеть нечто большее, чем я сам. Такое самоотречение является ценой, которую я должен заплатить за познание мира, ценой, которой я должен приобрести познание бытия, большего, чем просто проявление моего собственного бытия. Одним словом, я должен игнорировать самого себя. Если мне это не удается, то мои познавательные возможности терпят ущерб, ведь я сам преграждаю путь своему собственному познанию. Другими словами, рефлексия — это неполный и вторичный модус исходной бытийной направленности, подобно тому как и самоосуществление — производный модус смысловой направленности, интенции к осуществлению смысла.

Резюме. Нормальный человек (а также невротик на начальных этапах заболевания) стремится не к удовлетворению своих влечений и потребностей ради сохранения или восстановления душевного равновесия. Изначально по крайней мере он направлен на осуществление смысла и реализацию ценностей, и лишь в ходе осуществления смысла и реализации ценностей он осуществляет и реализует себя самого. Последнее приходит как следствие, а стремление к нему как к цели делает невозможным ее достижение. Мир не является ни простым средством достижения цели удовлетворения потребностей и влечений, ни просто проявлением собственного бытия субъекта в форме его «проекта мира». Все человеческое бытие неизбежно и необходимо протекает в двойном поле: в поле напряжения между сущим и должным и в поле разрыва между субъективным и объективным. Потенциализм игнорирует первое поле; калейдоскопизм — второе. Таким образом, «бытие-в-мире» подменяется отсутствием мира, так исказившим образ человека в монадологизме.

Детерминизм и гуманизм: критика пандетерминизма

Два вечных философских вопроса — проблема телесного и душевного и проблема свободного выбора (иначе говоря, детерминизма и индетерминизма) — не могут быть разрешены. Но можно по крайней мере указать основания их неразрешимости.

Проблема телесного и душевного может быть сведена к вопросу, как постижимо то единство в многообразии, которое может быть определением человека. Кто же будет отрицать, что в человеке есть многообразие? Как говорит Конрад Лоренц, «стена, разделяющая эти великие несопоставимые сферы, физиологическое и психологическое, непреодолима. Даже распространение научных исследований в область психофизики не приводит нас ближе к решению проблемы телесного и душевного»[77]. Надежды на то, что будущие исследования могут приблизить это решение, по мнению Вернера Гейзенберга, столь же маловероятны: «Мы не ожидаем постижения прямой связи между телесными движениями и психологическими процессами, потому что даже в точных науках реальность разрывается на отдельные уровни».

Фактически мы живем во времена научного плюрализма, когда отдельные науки представляют реальность столь различно, что картины противоречат друг другу. Однако я убежден, что эти противоречия не противоречат единству реальности. Это справедливо также и относительно человеческой реальности. Чтобы показать это, вспомним, что каждая наука дает, так сказать, сечение реальности. Посмотрим теперь, что следует из этой геометрической аналогии (см. рис.).



Мы берем два ортогональных сечения цилиндра, при этом горизонтальное сечение представляет его как круг, а вертикальное — как квадрат. Как известно, никому не удалось преобразовать круг в квадрат. Равным образом никому до сих пор не удалось преодолеть разрыв между соматическим и психологическим аспектами человеческой реальности. И, можем мы добавить, вряд ли кому-нибудь и удастся, поскольку coincidentia oppositorum, как называет это Николай Кузанский, невозможно в пределах одного сечения: это возможно лишь за пределами всех их, в ином, более высоком измерении. Не иначе обстоит дело и с человеком. На биологическом уровне, в плоскости биологии, мы имеем дело с соматическими аспектами человека, а на психологическом уровне, в плоскости психологии, — с его психологическими аспектами. Таким образом, в плоскости каждого из научных подходов мы имеем дело с многообразием, но упускаем единство человека, потому что это единство доступно лишь в человеческом измерении. Только в человеческом измерении лежит «unitas multiplex», как определял человека Фома Аквинский. Это единство на самом деле не в многообразии, а скорее несмотря на многообразие.

То, что справедливо относительно единства человека, имеет отношение и к его открытости. Возвращаясь к нашему цилиндру, представим себе, что это не твердое тело, а открытый сосуд, например стакан. Какими в этом случае будут сечения? Горизонтальное останется замкнутым кругом, в вертикальной же плоскости стакан предстанет как открытая фигура (см. рис.). Но если мы понимаем, что обе фигуры — лишь сечения, замкнутость одной не исключает открытости другой. Нечто подобное справедливо для человека. Его также часто изображают как всего лишь закрытую систему, в пределах которой действуют причинно-следственные отношения вроде условных и безусловных рефлексов. Вместе с тем человеческое бытие в своей глубине характеризуется как открытость к миру, что показали Макс Шелер, Арнольд Гелен и Адольф Портман. Или, как сказал Мартин Хайдеггер, быть человеком — значит «быть в мире». То, что я назвал самотрансценденцией существования, указывает на фундаментальный факт, что быть человеком означает находиться в отношении к чему-то или кому-то иному, нежели он сам, — будь то смысл, требующий осуществления, или человек, сулящий встречу. Существование человека колеблется и терпит крушение, если он не проживает это качество самотрансценденции.



Понятно, что самотрансценденция существования, открытость человеческого бытия выражается одним геометрическим сечением и не выражается другим. Закрытость и открытость становятся совместимыми. И я полагаю, что то же самое справедливо относительно свободы и детерминизма. Есть детерминизм в психологическом измерении и свобода в ноологическом, человеческом измерении, в измерении человеческих феноменов. Если проблему телесного и душевного мы подытожили фразой «единство, несмотря на многообразие», то проблему свободы выбора мы можем выразить фразой «свобода, несмотря на детерминизм». Это соответствует формулировке Николая Гартмана: «автономия, несмотря на зависимость».

Однако как человеческий феномен свобода — нечто слишком человеческое. Человеческая свобода — это конечная свобода. Человек не свободен от условий. Но он свободен занять позицию по отношению к ним. Условия не обусловливают его полностью. От него — в пределах его ограничений — зависит, сдастся ли он, уступит ли он условиям. Он может также подняться над ними и таким образом открыться и войти в человеческое измерение. Однажды я сформулировал, что, будучи профессором в двух областях, неврологии и психиатрии, я хорошо сознаю, до какой степени человек зависит от биологических, психологических и социальных условий; но, кроме того, что я профессор в двух областях науки, я еще человек, выживший в четырех лагерях — концентрационных лагерях, — и потому являюсь свидетелем того, до какой неожиданной степени человек способен бросить вызов самым тяжелым условиям, какие только можно себе представить. Зигмунд Фрейд однажды сказал: «Давайте попробуем поставить некоторое количество самых различных людей в одинаковые условия голода. С возрастанием голода все индивидуальные различия сотрутся, и вместо них появится однообразное выражение неукротимого побуждения». В концентрационных лагерях, однако, истинным было противоположное. Люди стали более различными. Маски были сорваны с животных — и со святых. Голод был одним и тем же, но люди были различны. В счет шли не калории.

В конечном итоге человек не подвластен условиям, с которыми он сталкивается; скорее эти условия подвластны его решению. Сознательно или бессознательно он решает, будет ли он противостоять или сдастся, позволит ли он себе быть определяемым условиями. Конечно, можно возразить, что такие решения сами детерминированы. Но очевидно, что это приводит к regressus in infinitum. Утверждение Магды Б. Арнольд резюмирует это положение дел и может служить итогом нашего обсуждения: «Каждый выбор имеет причину, но он имеет причину в выбирающем»[78].

Междисциплинарные исследования затрагивают более чем одно сечение. Это предохраняет от односторонности. В отношении проблемы свободного выбора это предохраняет от отрицания, с одной стороны, детерминистических, механистических аспектов человеческой реальности, а с другой — человеческой свободы в их преодолении. Эта свобода отрицается не детерминизмом, а тем, что я скорее назвал бы пандетерминизмом. Иными словами, реально противостоят друг другу пандетерминизм и детерминизм, а не детерминизм и индетерминизм. Что касается Фрейда, то он отстаивал пандетерминизм только в теории. На практике же он менее всего отрицал вариабельность человеческой свободы, например, однажды он определил цель психоанализа как предоставление возможности «эго пациента выбирать тот или иной путь»[79].

Человеческая свобода подразумевает способность человека отделяться от самого себя. Я часто иллюстрирую эту способность следующей историей. Во время первой мировой войны военный врач, еврей, сидел в окопе со своим приятелем-неевреем, полковником-аристократом, когда начался сильный обстрел. Полковник поддразнил приятеля, сказав: «Боитесь ведь, а? Еще одно доказательство превосходства арийской расы над семитской». «Конечно, боюсь, — ответил врач, — но что касается превосходства, то если бы вы, мой дорогой полковник, боялись так, как я, вы бы давно уже удрали». Значимы не наши страхи и не наша тревожность, а то, как мы к ним относимся.

Свобода выбора отношений к нашим психологическим состояниям распространяется даже на патологические аспекты этих состояний. Мы, психиатры, постоянно сталкиваемся с пациентами, которые реагируют на собственные иллюзорные представления совершенно непатологическим образом. Я видел параноиков, которые из своих иллюзорных идей преследования убивали своих мнимых врагов; но я встречал также параноиков, которые прощали своих предполагаемых противников. Эти параноики действовали, исходя не из своего психического расстройства, а скорее реагировали на это расстройство, исходя из своей человечности. Если говорить о суициде, а не об убийстве других, есть случаи депрессии, которые приводят к самоубийству, а в других случаях люди оказываются способными преодолеть суицидальный импульс ради чего-то или ради кого-то. Они слишком, так сказать, увлечены, чтобы быть вовлеченными в самоубийство.

Я, например, убежден, что такие психозы, как паранойя или эндогенная депрессия, — соматогенны. Еще точнее, их этиология является биохимической, хотя чаще всего природа их еще не определена (см. примечание 1 на с. 88). Но это не оправдывает фаталистических выводов; они неоправданны даже в тех случаях, когда биохимические процессы определяются наследственностью. В отношении последнего я не устаю цитировать Йоханесса Ланге, который рассказал о случае двух братьев-близнецов. Один из них стал изобретательным преступником, другой — изобретательным криминалистом. Изобретательность могла быть передана по наследству, но стать преступником или криминалистом, как в этом случае, — это вопрос отношения. Наследственность — это не более чем материал, из которого человек строит сам себя. Это не более чем камни, которые могут быть использованы, а могут быть отвергнуты строителем. Но сам строитель — не из камней.

Раннее детство в еще меньшей степени, чем наследственность, однозначно определяет течение жизни. Одна женщина (не моя пациентка) однажды написала мне в письме: «Меня больше мучила мысль, что у меня должны быть комплексы, чем сами эти комплексы. Поистине я не променяю свой опыт на что-либо иное и верю, что в нем много хорошего».[80].

Фатализм со стороны психиатра, по-видимому, усиливает фатализм со стороны пациента, который так или иначе характерен для невроза. То же справедливо и на уровне социального подхода. Пандетерминизм служит преступнику в качестве алиби: винить можно только некий механизм в нем. Такой аргумент может быть направлен, однако, против самого себя. Если подсудимый утверждает, что он в действительности не был свободным и ответственным, когда совершал свое преступление, судья может утверждать то же самое по поводу вынесения приговора.

В действительности преступники, по крайней мере по окончании суда, не хотят быть рассматриваемыми как всего лишь жертвы психодинамических механизмов или процессов обусловливания. Как указал однажды Шелер, человек имеет право считаться виновным и быть наказанным. Отрицать его вину посредством объяснения, что он есть жертва обстоятельств, — значит отнимать у него его человеческое достоинство. Я бы сказал, что это прерогатива человека — становиться виновным. Конечно же, на его ответственности лежит также преодоление вины. Именно это я говорил заключенным тюрьмы Сан-Квентин в Калифорнии, к которым я однажды приехал по просьбе начальника тюрьмы. Джозеф Б. Фэбри, издатель из Калифорнийского университета, сопровождал меня и впоследствии рассказал, как заключенные, тяжелейшие преступники в Калифорнии, реагировали на мое обращение. Один из них сказал: «Психологи (в отличие от Франкла) всегда расспрашивали нас о нашем детстве и дурных вещах в прошлом. Всегда о прошлом — как жернов на шее». И он добавил: «Большинство из нас даже не пришли бы слушать психолога. Я пришел только потому, что читал, что Франкл сам был узником»[81].

Карл Роджерс сформулировал однажды «эмпирическое определение, что такое „свобода“»[82]. После того как его ученик В. Л. Келл изучил 151 случай подростковой преступности, обнаружилось, что поведение подростков не могло быть предсказано на основе обстановки в семье, школьных или социальных переживаний, соседских или культурных влияний, медицинской карты, наследственного фона и всего тому подобного. Гораздо лучшее предсказание давала степень самопонимания, дававшая с последующим поведением корреляцию 0.84. По-видимому, в этом контексте самопонимание подразумевает самоотстранение. Пандетерминизм, однако, извращает способность к самоотстранению.

Обратим детерминизм против пандетерминизма, то есть попробуем дать строго причинное объяснение следующему: зададимся вопросом, каковы причины пандетерминизма. Я бы сказал, что причиной пандетерминизма является недостаток различения. С одной стороны, причины смешиваются с субъективными основаниями, с другой — с условиями. Какова же разница между причинами и субъективными основаниями? Если вы режете лук, вы плачете; у ваших слез есть причина. Но у вас может не быть оснований, чтобы плакать. Если вы карабкаетесь на гору и добираетесь до высоты около 3500 метров, вам, может быть, придется справляться с чувствами подавленности и тревоги. Это может объясняться как причиной, так и субъективным основанием. Недостаток кислорода может быть причиной. Но если вы сомневаетесь в своем снаряжении или тренированности, тревога может иметь основание.

Бытие человека определялось как «бытие в мире». Мир включает основания и смыслы. Но субъективные основания и смыслы исключаются, если вы считаете человека замкнутой системой. Остаются причины и следствия. Следствия представлены условными рефлексами или реакциями на стимулы. Причины представлены процессами обусловливания или побуждениями и инстинктами. Побуждения и инстинкты толкают, а основания и смыслы притягивают. Если вы рассматриваете человека как замкнутую систему, вы замечаете только силы, которые толкают, и не замечаете мотивов, которые притягивают. Это как входная дверь в американском отеле. Изнутри холла вы видите только надпись «толкни»; надпись «тяни» можно увидеть только снаружи. У человека есть двери, как у отеля. Он — не замкнутая монада; психология вырождается в своего рода монадологию, если не признает открытости человека миру. Эта открытость существования выражается в самотрансценденции человека (см. примечание 2 на с. 89). Самотрансценденция человеческой реальности в свою очередь выражается в «интенциональном» качестве человеческих феноменов, как называют его Франц Брентано и Эдмунд Гуссерль. Человеческие феномены относятся к «интенциональным объектам» и указывают на них[83]. Субъективные основания и смыслы представляют такие объекты. Это тот логос, к которому душа, психе, устремляется. Если психология хочет быть достойной своего имени, она должна признавать обе его половины, как психе, так и логос.

Когда отрицается самотрансценденция существования, само существование искажается. Оно овеществляется. Бытие сводится просто к вещи. Бытие человека деперсонализируется. И, что наиболее важно, субъект превращается в объект. Это происходит из-за того, что характеристикой субъекта является отношение к объектам. А характеристикой человека является то, что он относится к интенциональным объектам с точки зрения ценностей и смыслов, которые служат субъективными основаниями и мотивами. Если отрицается самотрансценденция и закрывается дверь для смыслов и ценностей, субъективные основания и мотивы замещаются процессами обусловливания и остается путем «скрытого внушения» осуществлять обусловливание и манипуляцию человеком. Именно овеществление открывает дверь манипуляции. И наоборот, тот, кто собирается манипулировать людьми, должен сначала овеществить их, а для этой цели внушить им доктрину пандетерминизма. «Только изгнав автономного человека, — говорит Б. Ф. Скиннер, — мы можем превратить реальные причины человеческого поведения из недоступных в манипулируемые»[84]. Я же, прежде всего, просто полагаю, что процессы обусловливания не являются реальными причинами человеческого поведения; во-вторых, что реальная причина — это нечто доступное, если только человечность человеческого поведения не отрицается a priori; и, в-третьих, что человечность человеческого поведения не может быть открыта, пока мы не признаем, что реальной «причиной» поведения данного индивидуума является не причина, а субъективное основание.

Но причины смешиваются не только с субъективными основаниями, но и с условиями. В некотором смысле причины и есть условия. Но это достаточные условия в противоположность условиям в точном смысле слова, то есть необходимым условиям. Между прочим, есть не только необходимые условия, но также и то, что я бы назвал условиями возможности, имея в виду триггеры и спусковые механизмы. Так называемые психосоматические заболевания, например, не вызываются психологическими факторами — то есть не являются, так сказать, психогенными, как неврозы. Скорее психосоматические заболевания — это заболевания, которые «запускаются» психологическими факторами.

Достаточное условие достаточно, чтобы создать и вызвать феномен; иными словами, феномен определен такой причиной не только в своей сущности, но и в своем существовании. В отличие от этого необходимое условие — это предварительное условие, предпосылка. Есть, например, случаи умственной отсталости, которые происходят из-за гипофункции щитовидной железы. Если такой пациент получит гормоны щитовидной железы, его I.Q. возрастет. Значит ли это, что дух — не что иное, как гормоны щитовидной железы, как сказано в книге, которую мне однажды прислали на отзыв? Я бы скорее сказал, что гормоны щитовидной железы — «не что иное», как необходимое условие, которое автор спутал с достаточным. Или рассмотрим гипофункцию надпочечной железы. Я сам опубликовал две статьи, основанные на лабораторных исследованиях, относительно случаев деперсонализации, происходящей из-за гипофункции надпочечников. Если такому пациенту дать дезоксикортикостерон ацетат, он снова чувствует себя личностью, чувство самости восстанавливается. Значит ли это, что самость — не что иное, как дезоксикортикостерон ацетат?

Здесь мы достигаем точки, в которой пандетерминизм превращается в редукционизм. Поистине только отсутствие различения причин и условий дает редукционизму выводить человеческие феномены из субчеловеческих и сводить человеческие феномены к субчеловеческим. Однако человеческие феномены, выводимые из субчеловеческих, превращаются просто в эпифеномены.

Редукционизм — это нигилизм наших дней. Верно, что сартровская ветвь экзистенциализма вращается вокруг «Бытия и ничто». Но урок, который следует извлечь из экзистенциализма, — это дефис, необходимый в слове «ничто»: «ни-чтойность» человеческого бытия. Человек — не «что-то», не вещь среди других вещей. Вещи детерминируют друг друга. Человек же определяет себя сам. Или, скорее, он решает, позволит ли он себе быть определяемым, будь то побуждениями и инстинктами, которые толкают его, или основаниями и смыслами, которые притягивают.

Вчерашний нигилизм провозглашал «ничто». Нынешний редукционизм проповедует «не что иное, как». Человек — не что иное, как компьютер или «голая обезьяна». Совершенно законно использовать компьютер, скажем, как модель функционирования нашей центральной нервной системы. Analogia entis простирается вниз до компьютера. Однако существуют различия в измерениях, которые редукционизм отрицает и упускает. Возьмите, например, типично редукционистскую теорию совести, согласно которой этот уникальный человеческий феномен — не что иное, как результат процесса обусловливания. Поведение собаки, которая испачкала ковер и прячется под диваном, засунув хвост между лап, — это проявление не совести, а того, что я назвал бы тревожным предвосхищением, полным страха ожиданием наказания. Однако это не имеет никакого отношения к совести, потому что истинная совесть не имеет ничего общего с ожиданием наказания. До тех пор пока человек мотивируем страхом наказания или надеждой на вознаграждение — или, скажем, стремлением успокоить суперэго, — совесть еще не сказала своего слова.

Лоренц был достаточно осторожен, говоря о поведении животных, аналогичном моральному поведению людей. Редукционисты не видят качественной разницы между ними. Они отрицают существование уникально человеческих феноменов, и делают они это не на эмпирических основаниях, как кто-нибудь мог бы предположить, а на априорных. Они настаивают, что в человеке нет ничего, что нельзя было бы найти в других животных.

В моей любимой истории к рабби обращаются за советом два прихожанина. Один утверждает, что кошка другого украла и съела пять фунтов масла, другой это отрицает. «Принесите кошку», — приказывает рабби. Ему приносят кошку. «Теперь принесите весы». Ему приносят весы. «Сколько, ты говоришь, фунтов масла съела кошка?» — спрашивает рабби. «Пять фунтов, рабби». После этого рабби взвешивает кошку, и она весит точно пять фунтов. «Итак, у нас здесь есть масло, — говорит рабби, — но где же кошка?» Это как раз то, что происходит, когда редукционисты обнаруживают в человеке все условные рефлексы, процессы обусловливания, внутренние спусковые механизмы и все остальное, что они ищут. «У нас есть все это, — говорят они, как рабби, — но где же человек?»

Не следует недооценивать опустошительного воздействия редукционистских доктрин. Здесь я ограничусь ссылкой на исследование Р. Н. Грея и соавторов, изучивших 64 врача, из них 11 психиатров… Исследование показало, что за время медицинского обучения цинизм, как правило, возрастает, а гуманность — уменьшается. Лишь по завершении медицинского образования эта тенденция обращается, но, к сожалению, не у всех[85]. Ирония состоит в том, что сам автор статьи, излагающей эти результаты, определяет человека как «адаптивную систему управления», а ценности — как «гомеостатические ограничения в стимул-реактивном процессе»[86]. По другому редукционистскому определению, ценности — не что иное, как реактивные образования и механизмы защиты. Нужно ли говорить, что такие интерпретации подрывают и разрушают уважение к ценностям.

Вот пример того, что может происходить в таких случаях. Молодая пара возвращается из Африки, где они служили добровольцами Корпуса мира. Им опостылело все на свете. С самого начала они должны были участвовать в обязательной психологической группе, руководитель которой играл в игры вроде следующей: «Почему вы вступили в Корпус мира?» — «Мы хотели помочь менее привилегированным людям». — «Так что, вы чувствуете превосходство по отношению к ним?» — «В некотором смысле». — «Значит, в вас, в вашем бессознательном должна быть потребность доказывать себе свое превосходство». — «Ну, я никогда не думал об этом так, но вы психолог, и вы, конечно, лучше знаете». Группа была научена интерпретировать идеализм и альтруизм как «заморочки» и «пунктики». Хуже того, добровольцы постоянно играли друг с другом в игру «каков твой скрытый мотив». Здесь мы имеем дело с тем, что я бы назвал гиперинтерпретацией.

Недавнее исследование Эдит Вайскопф-Джоулсон с сотрудниками показывает, что высшей ценностью среди американских студентов колледжей является «самоинтерпретация»[87]. Таким образом, преобладающий в Соединенных Штатах культурный климат усиливает опасность самоинтерпретации, становящейся не только обсессией, как в случае с нашими добровольцами Корпуса мира, но и коллективным обсессивным неврозом. «Экспациенты анализируют свои мотивы во всех ситуациях, — говорит Э. Бекер, — когда они чувствуют тревожность: „это, должно быть, зависть к пенису“, „это — влечение к инцесту“, „это — страх кастрации, эдипова ревность, полиморфное извращение и так далее“»[88].

До сих пор мы противопоставляли причины субъективным основаниям и необходимые условия достаточным. Но есть еще третье различение, которое мы должны рассмотреть. Под достаточными условиями обычно понимают действующую причину в отличие от конечной причины. Мое утверждение состоит в том, что конечные причины — в нашем случае смыслы и цели — может вскрыть лишь соответствующий им научный подход.

Пандетерминизм, утверждающий, что не существует смыслов и целей, похож на человека, который, говоря словами Гёте, «живой предмет желая изучить…



…прежде душу изгоняет,
Затем предмет на части расчленяет
И видит их, да жаль: духовная их связь
Тем временем исчезла, унеслась!
Encheireisin naturae именует
Все это химия: сама того не чует,
Что над собой смеется.»

«Фауст», часть I, сц. 4
(перевод Н. Холодковского)


Здесь действительно есть «отсутствующее звено». В мире, как он описывается многими науками, отсутствует смысл. Это, однако, означает не то, что мир лишен смысла, а лишь то, что многие науки слепы к нему. Смысл приносится в жертву многими науками. Не в каждом научном подходе может он проявиться; не каждым сечением (возвращаясь к нашему сравнению) он затрагивается. Рассмотрим кривую, лежащую в вертикальной плоскости (см. рис.).



В горизонтальной плоскости от этой линии остаются всего лишь три несвязанные, изолированные точки, без осмысленной связи между ними. Осмысленная связь лежит выше и ниже горизонтальной плоскости. Не может ли так же обстоять дело с событиями, которые наука считает редкими, например со случайными мутациями? И разве нельзя представить себе, что существует скрытый смысл, более высокий или более глубокий, который не проявлен в данном сечении, потому что лежит выше или ниже него, как верхние и нижние части кривой (см. примечание 3 на с. 90). Остается фактом, что не все может получить осмысленное объяснение. Но может быть объяснено хотя бы основание необходимости такого положения.

Если это справедливо для смысла, насколько более это должно быть справедливо для предельного смысла. Чем более всеобъемлющ смысл, тем менее он постижим. Бесконечный смысл необходимо лежит вне постижения конечного существа (см. примечание 4 на с. 91). Это пункт, где наука уступает и мудрость берет верх. Блез Паскаль однажды сказал: «Сердце имеет доводы, которых разум не знает». Поистине есть то, что называется мудростью сердца. Или можно назвать это онтологическим самопониманием. Феноменологический анализ того, как человек с улицы, основываясь на мудрости сердца, понимает себя, может научить нас, что быть человеком — это нечто большее, чем быть полем битвы, на котором сталкиваются притязания эго, ид и суперэго, как насмешливо сказал однажды Фултон Э. Шин; и большее, чем быть заложником или игрушкой процессов обусловливания или побуждений и инстинктов. У человека с улицы мы можем научиться тому, что быть человеком означает постоянно сталкиваться с ситуациями, которые одновременно — шанс и вызов, которые дают шанс осуществить себя, не уклонившись от вызова осуществить смысл. Каждая ситуация — это призыв: сначала — услышать, затем — ответить.

И вот мы достигли точки, в которой круг замкнут. Мы начали с детерминизма как ограничения свободы и пришли к гуманизму как расширению свободы. Свобода — это лишь часть дела и половина правды. Быть свободным — это только негативный аспект целостного феномена, позитивный аспект которого — быть ответственным. Свобода может выродиться в простой произвол, если она не проживается с точки зрения ответственности. Вот почему я посоветовал бы, чтобы статуя Свободы на восточном побережье США была дополнена статуей Ответственности на западном.

Примечание 1. Для профессионального медика это знакомое положение дел; происхождение столь многих болезней, с которыми сталкивается врач, неизвестно — возьмем хоть рак. Как бы то ни было, психоз — это состояние биохимических процессов в системах тела. Однако то, что пациент делает со своим психозом, — это целиком достояние его человеческой личности. Психоз, поразивший его, имеет биохимическое происхождение, но то, как он реагирует на психоз, что он вкладывает в него, содержание, которым он его наполняет, — это его личное творение, человеческое произведение, в которое он оформляет свой недуг. Это способ, каким он наделяет свой недуг смыслом. Хотя психоз не имеет смысла сам по себе, он может стать осмысленным посредством того, что пациент делает с ним, — посредством сохраняющегося и продолжающегося внутреннего роста, который пациент выводит из него.

Эдит Вайскопф-Джоулсон предположила, что «параноик особенно сильно нуждается в последовательной философии жизни, и он развивает свои иллюзии в качестве заменителя такой философии»[89]. Иными словами, паранойя «вызывается поисками смысла», как она это формулирует. Однако я смотрю на дело иначе. Если мы и согласимся, что паранойя — это нечто, связанное с гипертрофией смысла, эта гипертрофия не составляет этиологии психоза, это скорее его симптоматология. Равным образом другая форма психоза, эндогенная депрессия, — это нечто, связанное с гипотрофией смысла, но слепота пациента к смыслу — не причина его депрессии, а ее симптом, Конечно, это утверждение относится только к этому определенному типу депрессии (эндогенной), которая в конечном анализе оказывается вызванной в основном органическими причинами, хотя и иным образом, чем паранойя. Иначе говоря: пациенту, страдающему эндогенной депрессией, его психоз мешает увидеть какой-либо смысл в своей жизни, пациент же, страдающий невротической депрессией, мог получить ее из-за того, что не видел смысла в своей жизни.

Но остается фактом, что первичное происхождение психоза имеет ту или иную биохимическую природу.

Примечание 2. Могут возразить, что в отличие от фрейдовского психоанализа адлеровская «индивидуальная психология» отдает должное самотрансцендированию. Действительно, адлеровская психология рассматривает человека как направляемого целями, а не побуждаемого влечениями, но цели при ближайшем рассмотрении не трансцендируют самость или психе человека. Скорее они понимаются как интрапсихические, поскольку человеческие стремления в конечном счете рассматриваются просто как средства справиться с чувством неполноценности и неуверенности.

Примечание 3. Молекулярный биолог Жак Моно совершенно справедливо доказывает, что вся жизнь происходит из взаимодействия мутаций и отбора. В «Случайности и необходимости» он пишет, что «чистая случайность, только случайность» является корнем эволюции. Но он ошибается, когда продолжает, что «идея случайности — единственно постижимая, потому что лишь она соответствует фактам наблюдения и эксперимента. И ничто не дает нам возможности предположить, что наши понятия в этом пункте должны будут или хотя бы смогут быть пересмотрены». Это уже не имеет никакого отношения к эмпирической науке, это утверждения, основанные на его личной философии, его частной идеологии. В этот момент он произвольно замыкает себя в измерении биологии и, хуже того, отрицает на чисто априорной основе, что другие, высшие измерения могут существовать. Ученый может придерживаться своей науки и оставаться в одном измерении, но он должен также оставаться открытым, оставлять свою науку открытой по крайней мере возможности другого, высшего измерения.

Как я сказал, высшее измерение является высшим в том отношении, что оно больше включает в себя. Если, например, вы берете куб и проецируете его вертикально на плоскость, так что получается квадрат, вы можете сказать, что квадрат включен в куб. Все, что происходит в этом квадрате, будет также содержаться в кубе, и ничто, имеющее место в квадрате, не может противоречить тому, что происходит в высшем измерении куба. Высшее измерение не исключает; оно включает. Между высшими и низшими измерениями истины могут быть только отношения включения.

Было бы правильно, если бы биолог, вместо того чтобы пропагандировать собственные верования или неверия под видом науки, утверждал просто, что в плоскости биологии не просматривается ничего такого, как высший, или предельный, смысл или цель. Он мог бы сказать, что нет доказательства в пользу телеологии. Но если бы он не был редукционистом, он не исключал бы возможности, что в пределах следующего, высшего измерения телеология может найти свое место. Нашим ученым нужно нечто большее, чем знание: им нужно обладать также и мудростью. А мудрость я определяю как знание плюс сознавание его ограничений.

Примечание 4. Представление о метасмысле не обязательно теистично. Даже понятие о боге не обязательно должно быть теистичным. Когда мне было около пятнадцати лет, у меня сложилось определение бога, к которому я обращаюсь все более и более в мои преклонные годы. Я бы назвал его операциональным определением. Оно звучит так: бог — партнер в ваших наиболее интимных разговорах с самим собой. Когда вы говорите с собой наиболее искренне и в полном одиночестве, тот, к кому вы обращаетесь, по справедливости может быть назван богом. Такое определение избегает дихотомии атеистического или теистического мировоззрения. Различие между ними появится позже, когда нерелигиозный человек начинает настаивать, что его разговоры с собой — это просто разговоры с собой, а религиозный человек интерпретирует их как реальный диалог с кем-то еще. Я думаю, что больше и прежде чего-либо другого имеет значение полная искренность и честность. Если бог действительно существует, он, конечно же, не собирается спорить с нерелигиозными людьми, если они принимают за него собственные самости и дают ему ложные имена.

Духовность, свобода и ответственность

Духовность, свобода и ответственность — это три экзистенциала человеческого существования. Они не просто характеризуют человеческое бытие как бытие именно человека, скорее даже они конституируют его в этом качестве. В этом смысле духовность человека — это не просто его характеристика, а конституирующая особенность: духовное не просто присуще человеку наряду с телесным и психическим, которые свойственны и животным. Духовное — это то, что отличает человека, что присуще только ему, и ему одному.

Самолет не перестает, конечно, быть самолетом, когда он движется по земле: он может и ему постоянно приходится двигаться по земле! Но лишь поднявшись в воздух, он доказывает, что он самолет. Точно так же человек начинает вести себя как человек, лишь когда он в состоянии преодолеть уровень психофизически-организмической данности и отнестись к самому себе, не обязательно противостоя самому себе.

Эта возможность и есть существование, а существовать — значит постоянно выходить за пределы самого себя.

1. Духовность

Духовная данность «соприсутствует» иной данности. Это соприсутствие нельзя себе представить только в пространственном измерении, поскольку оно носит не пространственный, а «фактический» характер; но эта «фактичность» является не оптической (относящейся к отдельным сущностям), а онтологической фактичностью. Дух не может быть «снаружи» в оптическом смысле, но в онтологическом смысле он всегда как бы снаружи!

Нам нет необходимости специально оговаривать, что мы имеем в виду все это не более чем в переносном смысле. Ведь можно тут же утверждать и обратное, что физическое соприсутствие (например, двух людей) тоже является соприсутствием лишь в узком, ограниченном смысле — суженном до пространственного измерения или, если угодно, ограниченном материальной телесностью. Ведь первичен смысл не пространственный и не материальный, не телесный, а бытийный смысл.

Коренной вопрос теории познания поставлен с самого начала неверно. Ведь бессмысленно спрашивать, как субъект проникает в объект, поскольку сам этот вопрос представляет собой результат неправомерного перевода в пространственные категории и тем самым онтизации истинного положения вещей. Бесполезно спрашивать, каким образом субъект может подступиться к находящемуся «вне» его, «снаружи» объекту, просто потому, что этот объект в онтологическом смысле никогда и не был «снаружи». Если же трактовать этот вопрос онтологически и понимать выражение «снаружи» как условное, то наш ответ должен звучать так: так называемый субъект всегда был, так сказать, снаружи, вместе с так называемым объектом!

Другими словами: мы вовсе не должны, как это принято, сразу постулировать между субъектом и объектом зияющую пропасть, которую создает теория познания своими некорректными пространственными представлениями. Лишь в этом случае мы получим в распоряжение подход к истинной онтологии познания, лишь тогда не разверзнется пропасть между познающим духовным сущим и познаваемым иным сущим. Ведь дистанция между «внешним» и «внутренним», между «снаружи» и «внутри», «далеко» и «близко» в онтизирующей (неонтологической) теории познания — это лишь следствие пространственной интерпретации этих выражений.

Эта теоретико-познавательная позиция означает не что иное, как философское «грехопадение», собственно говоря, это плод с «дерева теории познания». Ведь как только была проведена эта грань, ничто уже не могло помочь преодолеть эту «пропасть», и пути назад не было. Если мы хотим попытаться избежать этого рокового разрыва субъекта и объекта, нам неизбежно придется вернуться к этому раздвоению бытия на субъект и объект.

Возможность духовного сущего «соприсутствовать» иному сущему — это изначальная способность, сущность духовного существования, духовной реальности. Признание этого избавляет нас от традиционной гносеологической проблематики «субъекта» и «объекта»; оно освобождает нас от бремени доказательства, как одно проникает в другое. За это освобождение мы, однако, должны платить, а именно отказом от дальнейших вопросов, в том числе и от вопроса, что стоит за этой последней предельной способностью духа соприсутствовать иному сущему. По сути, онтология познания не может открыть и утверждать ничего, помимо того, что духовное сущее «как-то» соприсутствует иному сущему. Онтологическому анализу доступно только это «как-то», но не как именно, не сущность соприсутствия.

По отношению к духовному сущему познаваемое им сущее никогда не находится «снаружи», а всегда просто «тут». Таким образом, лишь при рефлексивной установке, свойственной любой психологии, это простое «тут-бытие» раскалывается на субъект и объект! Но эта вторичная установка уже как таковая не является онтологической, скорее онтической, а именно психологической. Тогда духовное сущее превращается в вещь среди вещей[90], а его соприсутствие — в явление внутреннего мира.

Так что же такое, наконец, это соприсутствие духовного сущего? Это интенциональность этого духовного сущего! Духовное сущее, однако, интенционально по своей сущности, и можно тем самым сказать: духовное сущее — это духовное существующее, это сознающее бытие, оно соприсутствует иному сущему, сознавая иное сущее. Таким образом, духовное сущее реализует себя в соприсутствии, и это соприсутствие духовного сущего является его исконной способностью, его собственным первейшим достоянием.

Духовное сущее может не только соприсутствовать просто иному сущему. Оно, в частности, может и соприсутствовать равному себе, такому же духовному сущему. Это соприсутствие духовного сущего другому сущему, соприсутствие двух духовных сущих мы назовем co-бытие. Оказывается, что только лишь в таком co-бытии возможно полное соприсутствие — лишь между равными друг другу сущими.

Но это возможно лишь в той отдаче себя друг другу без остатка, которую мы называем любовью.

Любовь можно определить как возможность сказать кому-то «ты» и еще сказать ему «да». Иными словами: это способность понять человека в его сути, в его конкретности, в его уникальности и неповторимости, однако понять в нем не только его суть и конкретность, но и его ценность, его необходимость. Это и значит сказать ему «да». И вновь оказывается, что абсолютно не правы те, кто утверждает, что любовь ослепляет. Наоборот, любовь дает зрение, она как раз делает человека зрячим. Ведь ценность другого человека, которую она позволяет увидеть и подчеркнуть, еще не является действительностью, а лишь простой возможностью: тем, чего еще нет, но что находится лишь в становлении, что может стать и что должно стать. Любви присуща когнитивная функция.

Поскольку co-бытие является соприсутствием одного человека другому человеку как таковому, что значит в его абсолютной инаковости (инаковости по отношению ко всем другим людям), и эту инаковость такое соприсутствие (и только такое) воспринимает с любовью, постольку можно сказать, что любовь представляет собой непременно личный, индивидуальный способ существования.

В сфере человеческой духовности есть также то, что можно назвать подсознательной духовностью. Необходимо, впрочем, уточнить, что мы понимаем под подсознательной духовностью такую, неосознаваемый характер которой заключается в отсутствии рефлексивного самоосознания при сохранении имплицитного самопознания[91] человеческого бытия. Такое самопознание присуще любой экзистенции, любому человеческому бытию.

Слой подсознательной духовности содержит источники и корни всего сознаваемого. Другими словами: мы знаем и признаем не только бессознательное в виде влечений, но и духовное бессознательное, и в нем мы видим несущую основу всей сознательной духовности. «Я» не находится во власти «Оно», но дух покоится на бессознательном.

Теперь, для того чтобы более детально пояснить, что мы имеем в виду под «духовным бессознательным», мы хотим воспользоваться в качестве модели феноменом совести[92].

То, что называют совестью, по сути, погружено в глубины бессознательного, коренится в подсознательной основе. Ведь большие и подлинно экзистенциальные решения в жизни человека всегда нерефлексируемы и тем самым неосознанны; истоки совести восходят к бессознательному.

В этом смысле совесть можно назвать также иррациональной; она алогична или, еще точнее, дологична. Ведь подобно тому, как существует донаучное и онтологически предшествующее ему дологическое познание бытия, так существует и доморальное постижение ценности, которое принципиально предшествует любой эксплицитной морали. Это и есть совесть.