Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джонатан Сантлоуфер

Последняя Мона Лиза

© Jonathan Santlofer, 2021

© Яковлев А., перевод, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2023

* * *

Основано на реальных событиях
Посвящается Джой, которой эта книга нравилась с самого начала, но которой, увы, не довелось увидеть ее завершения.
«Подделка – это двойное убийство, ибо она лишает первозданного существования как оригинал, так и копию». Мадам де Сталь
«В мире нет ничего оригинального». Джим Джармуш


21 августа 1911 года

Париж, Франция

Всю ночь он провел, скорчившись в темноте, и перед его мысленным взором проносились адские, как на картинах Босха, сцены: какие-то отвратительные чудовища, корчащиеся в пламени люди… Он безотрывно вглядывается во тьму, понимая, что в таком же мраке проведет остаток своих дней.

«Мы теряем то, что недостаточно ценим», – крутится в голове единственная мысль, пока он надевает поверх уличной одежды свой рабочий халат, застегивает его и открывает дверь чулана.

В музее темно, но он без труда находит дорогу, пробираясь по длинной галерее. Расположение залов он знает прекрасно; чувство вины только подогревает его решимость. Хищная тень крылатой Ники Самофракийской пугает его до дрожи, хотя ему душно в застоявшемся воздухе.

Знакомое лицо выныривает из темноты, как призрак: красивые губы потрескались, кожа стала серой. Откуда-то доносится детский плач. Он затыкает уши и всхлипывает, изгибаясь то в одну, то в другую сторону, словно ища во тьме свою утраченную любовь и своего ребенка; он шепчет их имена, и стены зала надвигаются, склоняясь к нему, а ощущение пустоты внутри усиливается, пока, наконец, не охватывает его целиком: он как будто становится полым. Тогда он понимает, что чувство опустошения, которое так долго его не отпускало, было предчувствием, предпросмотром остатка жизни: он привыкал быть покойником.

«Чьи это шаги?»

Но нет, сейчас раннее утро, к тому же понедельник, музей закрыт для посетителей. Застыв на месте, он вглядывается в полумрак галереи, но ничего не видит. Должно быть, померещилось; ему уже трудно отличить реальность от воображения. Приставив к уху руку в перчатке, он прислушивается, но вокруг тихо, слышно лишь его собственное тяжелое дыхание и лихорадочный стук сердца.

Еще несколько шагов через арку и галерею Двора Висконти – зал с высокими потолками, на стенах которого помещаются картины размером с фреску. Полотна в темноте выглядят черными прямоугольниками, но ему нетрудно их представить: пейзаж Коро, знаменитая батальная сцена Делакруа, «Коронация Наполеона» кисти Жака-Луи Давида – диктатор в возмутительном наряде, в плаще из шкуры животного и венце из плюща, с самодовольным и торжествующим выражением лица.

Именно в тот момент, когда он представляет себе Наполеона, его воспаленное воображение изобретает то самое объяснение, которое позже будет напечатано в газетах: «Я украл картину, чтобы вернуть ее на родину».

Тогда он превратится из безродного иммигранта в патриота и героя.

Уже более уверенно, сосредоточенно и целеустремленно он движется по следующей, узкой галерее. Он всем покажет, кто он такой.

В малой галерее Квадратного салона он едва различает силуэты картин Тициана и Корреджо и мерцающий между ними приз – дама среди скал, недремлющий вампир, самая известная женщина в мире – «Мона Лиза».

Пока он выкручивает железные болты из маленькой деревянной панели, сердце его бешено колотится, нервные окончания покалывают, в голове проносятся десятки мыслей. Одержимый своей затеей, он не замечает собственного искаженного отражения в стекле, которое сам же и вставлял всего лишь на прошлой неделе.

На все уходит пять минут.

Потом он, прижав к груди картину, неслышной тенью скользит из одного зала в другой, затем вниз по галерее на лестничную клетку, где останавливается, чтобы снять с картины тяжелую раму со стеклом и оставить их здесь. И вновь он движется по узкому коридору, обставленному мраморными скульптурами, теперь уже быстрее, потея и тяжело дыша, ныряет под арку и, наконец, добирается до бокового выхода Порте-дез-Ар. Все проходит в точности, как планировалось, мечта сбывается… Вот только дверная ручка не поворачивается.

Он дергает и крутит, тянет и трясет ее, но ручка не шевелится; и единственное производимое движение – бег его отчаянных мыслей.

Глубокий вздох, затем еще один, и тут его осеняет: отвертка, ну, конечно! Тем же самым инструментом, которым он только что вывинчивал болты, он откручивает фурнитуру замка; наконец, дверная ручка падает ему на ладонь, и он прячет ее в карман рабочего халата, который затем снимает, плотно скатывает и засовывает за пояс на спине.

Подрамник с картиной он прячет под рубашку; старое полотно царапает его кожу, когда он застегивает поверх рубашки пиджак. Его сердце бьется об лицо таинственной четырехсотлетней красавицы, которая не раз становилась свидетельницей собственного похищения, наблюдала за многочисленнымиаудиенциями со стены спальни Наполеона, выдержала взгляды миллионов зевак, и теперь, уставшая и измученная жизнью, она жаждет отдыха – но ее история еще далека от завершения.

1

Декабрь 2019 года,

Флоренция, Италия

Карло Бьянки приложил платок к носу, утирая сопли. Его магазинчик на Виа Страчателла, недалеко от Понте-Веккьо, был маленьким и тесным: книги стояли на полках, лежали на столе и на полу стопками, похожими на миниатюрные деревни индейцев майя. Пыльный магазин весь пропах плесенью и сыростью.

Бьянки искал книгу об устройстве садов рококо – насколько он помнил, она была где-то здесь. Наконец, она нашлась в самом низу высокой стопки. Лежа на боку и подметая бородой пол, он вытаскивал книгу, когда вдруг увидел перед своим лицом мужские кроссовки на толстой подошве.

Бьянки едва не вывернул шею, пытаясь с пола рассмотреть незнакомца.

«Posso aiutarla?»[1]

Мужчина посмотрел на него сверху вниз:

– Вы говорите по-английски?

– Да, – ответил Бьянки, поднимаясь на ноги и отряхивая пыль со штанов и куртки. – Когда всю жизнь имеешь дело с книгами, выучиваешь много языков.

– Я ищу дневник, рукописный журнал, который вы недавно купили у французского книжного торговца по имени Пеллетье.

– Пеллетье? Точно не помню. У меня это должно быть отмечено в списке недавних покупок, – Бьянки сделал вид, что роется в ворохе квитанций, лежавших на столе. Он помнил каждую книгу, которую продал или купил, в том числе у французского букиниста Пеллетье, но он никогда не разглашал личных данных своих клиентов.

– Дневник был написан больше ста лет назад, – добавил посетитель.

Пеллетье клялся, что продал дневник этому Бьянки, а мало кто из людей способен лгать, только что лишившись пальца и рискуя потерять второй.

– Вы никак не могли забыть такую покупку, – незнакомец положил ладонь на руку Бьянки и прижал ее к прилавку.

– Си, си, я вспомнил, – заговорил продавец. – Такой рукописный дневник, на итальянском языке?

Мужчина отпустил его руку, Бьянки поспешно убрал ее и попятился, едва не кланяясь.

– Мне очень жаль, но… этот дневник… я уже продал его.

– Кому?

– Одному старичку-коллекционеру, он собирает всякую всячину.

– Как его зовут?

– Я не пом…

Незнакомец схватил Бьянки «за грудки» и приподнял его, оторвав от пола.

– Имя? Быстро!

– Г-гульермо, – выдавил Бьянки, размахивая руками и суча ногами в воздухе.

Мужчина разжал руки, и Бьянки неловко приземлился, опрокинув высокую стопку книг.

– А где бы мне найти этого Гульермо?

– Он… он… э-э… – Бьянки запнулся, переводя дыхание, – профессор… в университете… во Флоренции, но… но, по-моему, сейчас он на пенсии.

Он украдкой бросил взгляд в окно – нет ли там случайно кого-нибудь, кого он мог бы позвать на помощь – однако посетитель тут же загородил его собой.

– Адрес!

– М-мне кажется, его можно узнать в университете…

Незнакомец посмотрел ему в глаза таким тяжелым взглядом, что Бьянки тут же принялся листать свою картотеку. Найдя нужную карточку, он хотел зачитать адрес, но мужчина выхватил картонку из его пальцев.

– Вы ведь сами не читали этот дневник, верно?

– Я? Нет-нет! – потряс головой Бьянки.

– Но знаете, что он был написан по-итальянски…

– Мне, должно быть, Пеллетье сказал… а может, я взглянул на одну страничку, не больше.

– Ясно, – губы незнакомца растянулись, обнажив прокуренные зубы, карточка исчезла у него в кармане. – И вы никому не скажете, что я приходил, ни этому Гульермо, никому другому…

– Нет, синьор, нет. Даже Пеллетье. Я ни словечка никому не скажу.

– Конечно нет, – произнес незнакомец.

Бьянки еще пытался восстановить дыхание и равновесие, когда посетитель вдруг ударил его кулаком в грудь. Взмахнув руками, торговец опрокинулся на другую стопку книг.

Мужчина поднял его, ухватил руками за горло, сдавил и начал душить. Бьянки хотел взмолиться о пощаде, но смог издать лишь несколько сдавленных писков; комната поплыла перед его взором.

– Нет, ни словечка не скажешь, – произнес мужчина, почувствовав, что гортань букиниста хрустнула под его пальцами.

2

Два месяца спустя

Из-за письма, пришедшего на электронную почту менее двух недель назад, я утратил способность думать о чем-либо другом и бросил все дела ради призрачной возможности. Можно сказать, причуды. И вот я здесь. Пытаясь справиться с волнением, я остановился и размял затекшие мышцы, затем покатил чемодан по длинным переходам, ощущая смесь утомления и возбуждения после восьмичасового перелета из Нью-Йорка, где тоже, в общем, было не до сна.

Аэропорт Леонардо да Винчи напоминал большинство себе подобных безликой многолюдностью и ярким, режущим светом. Тот факт, что он был назван в честь Леонардо, показался мне пророческим, хотя назвали его так, конечно, не для меня. Я взглянул на часы: шесть утра. Затем я поискал поезд в город, нашел его и, гордясь этим достижением, рухнул на свое место и закрыл глаза. В голове комариной стайкой вился сразу десяток мыслей.

Тридцать две минуты спустя я оказался на Рома Термини, огромном многолюдном вокзале, в котором пульсировал гудящий рой пассажиров. Поезда, парившие прямо за билетными киосками, изрыгая в зимний воздух белые дымки, придавали ему некоторые элементы романтики.

Итак, я врезался в людскую толпу – «Scusami, scusami»[2] – с благодарностью вспоминая родителей, которые с малых лет обучали меня родному языку, и пошел от одного поезда к другому, сжимая в руке билет, ища глазами на большом табло Флоренцию и чувствуя, как уходит минута за минутой. В итоге я чуть не опоздал на свой поезд, потому что в расписании был указан лишь его конечный пункт назначения, Венеция. Как бы мне хотелось побывать в Венеции. Ну, как-нибудь в другой раз; а сейчас я приехал по делу.

Поезд до Флоренции оказался новым, чистым, с удобными сиденьями. Я поставил свой чемодан на багажную полку, снял рюкзак, уселся и тут же пару раз клюнул носом – при этом перед глазами возникали какие-то летящие по воздуху страницы, которые я пытался и никак не мог поймать.

Чтобы прогнать сон, я выпил кока-колы и стал смотреть в окно. Равнинные пейзажи постепенно сменились холмами, за которыми возвышались далекие горы со средневековыми городками на макушке. Вся обстановка казалась мне немного нереальной, словно я смотрел кино, а не ехал к открытию, которое, как я надеялся, должно было дать ответ на загадку столетней давности и увенчать мои двадцатилетние исследования судьбы самого известного преступника в нашем роду.

Через полтора часа я вышел из шумного вокзала Санта-Мария-Новелла в центре Флоренции и поволок свой чемодан по ее мощеным улочкам. Неяркое солнце то пряталось, то выглядывало из-за низких облаков, воздух был свежим и холодным. Я воспроизвел в памяти события последних двух недель: получение электронного письма; покупка билета с открытой датой; поездка в итальянское консульство, где я, используя все свое обаяние, уговорил тамошнюю молодую сотрудницу выдать мне культурное «пермессо»[3], а также письмо, удостоверяющее, что я являюсь профессором искусств в университете, и предоставляющее доступ в итальянские культурные учреждения; затем звонок двоюродному брату в Санта-Фе. Он скульптор, всегда готовый ставить арт-сцены в Нью-Йорке, и он был страшно рад возможности снять мой лофт в Бауэри. Неделей позже я завернул картины в пузырчатую пленку, передал занятия в колледже своему дипломнику и взял отпуск за неделю до конца сессии – рискованный шаг для преподавателя, надеющегося получить профессорскую должность.

Перейдя широкую улицу перед вокзалом, я нырнул в лабиринт узеньких улочек, пытаясь следовать указаниям GPS своего сотового, который то и дело менял маршрут. Дважды мне пришлось поворачивать обратно, но все же минут через десять я добрался до Пьяцца-ди-Мадонна – большой прямоугольной площади, над которой возвышалась крашеная охрой часовня с куполом из красного кирпича – и разглядел там старинную электрическую вывеску с названием нужной мне гостиницы: «Палаццо Сплендор».

Вестибюль гостиницы был размером с небольшую манхэттенскую кухню. Давно не крашенные стены, полы из сильно потрескавшегося бело-пестрого мрамора, единственное украшение – выцветшая черно-белая фотография статуи Давида Микеланджело.

– Люк Перроне, – сказал я сидевшему за столом молодому парню: покрытые расплывшимися татуировками жилистые руки, дымящаяся сигарета, все внимание на зажатый между ухом и плечом мобильник – этакая наркоманская эстетика.

– Пассапорто, – ответствовал тот, не поднимая глаз. Когда я спросил на своем лучшем итальянском, могу ли я оставить свой чемодан и вернуться попозже, он поднял вверх палец, как будто я мешал его беседе. Явно личной, если только он не называл всех жильцов гостиницы «иль мио аморе». Не дожидаясь ответа, я поставил чемодан и направился к выходу.

Гугл-карты сообщили, что монастырь Сан-Лоренцо располагается в пяти минутах ходьбы от меня, и я думал, что легко туда доберусь. Но сначала я пошел не в ту сторону, потом понял, что держу карту вверх ногами. Я вернулся, еще раз обогнул купол часовни на Пьяцца-ди-Мадонна и пошел по указанному маршруту мимо громоздившихся друг на друга красно-коричневых строений, затем вдоль длинной, до конца квартала, неровной каменной стены с нишами в виде арок со ступеньками. Площадь Сан-Лоренцо была пустой и почти безлюдной, если не считать нескольких туристов и пары монахов в длинных коричневых хламидах.

Я осмотрелся, начиная понимать, что все окружающее и увиденное ранее – часть огромного единого комплекса.

Базилика песочного цвета прямо передо мной казалась грубо сработанной и незавершенной, три ее арочных входа с тяжелыми деревянными дверями были закрыты. Слева от церкви находилась арка поменьше, за ней – темный переулок, который привел меня в знаменитую обитель Сан-Лоренцо – место, которое я раньше видел лишь на фотографиях.

Сделав несколько шагов, я словно очутился в дивном сне: квадратный садик с шестиугольными изгородями и двухэтажной лоджией, классический и гармоничный – все это спроектировал мой любимый архитектор эпохи Возрождения Брунеллески. На мгновение я попытался представить себя живописцем времен Высокого Возрождения, а не каким-то нью-йоркским художником, который бьется за кусок хлеба и преподает историю искусства, чтобы оплачивать счета.

Я вздохнул, и мое дыхание обратилось в парок. Утро было холодное, и все во дворе покрылось серебристым инеем. Три монаха в длинных шерстяных балахонах обматывали растения мешковиной, и я в своей тонкой кожаной курточке озяб до дрожи. Не думал я, что во Флоренции будет так холодно. Если честно, после получения того письма я вообще мало о чем думал.

«Уважаемый мистер Перроне, одна из последних просьб профессора Антонио Гульермо заключалась в том, чтобы я связался с Вами по поводу найденного им дневника, предположительно написанного Вашим прадедом. Профессор собирался опубликовать какую-то работу об этом дневнике, которая должна была стать «откровением», как он утверждал. К сожалению, внезапная смерть помешала ему даже написать ее.

Сам дневник вместе с другими книгами и бумагами профессора был передан в дар Лаврентийской библиотеке во Флоренции. Я составлял каталог его работ и уложил журнал в коробку с надписью «Мастера Высокого Возрождения».

Чтобы увидеть бумаги профессора Гульермо, Вам нужно получить культурное permesso, полагаю, это не составит большого труда.

Если будете запрашивать эти бумаги, советую Вам не упоминать сам дневник и прошу не ссылаться на меня при составлении запроса.

Искренне Ваш,

Луиджи Кватрокки

Quattrocchi@italia.university.org»

Я сразу же связался с Кватрокки по электронной почте. Судя по ответу, тот был в здравом уме и не собирался меня разыгрывать. Он подтвердил факт существования дневника, хотя и не мог поручиться за его подлинность.

Уже много лет я рассылал письма, простые и электронные, в поисках хоть какой-нибудь информации о прадеде. Большинство из них оставались без ответа, а те отклики, что я получал, неизменно требовали денежных затрат, но не давали результатов. На сей раз информация пришла сама, бесплатно, и за ней не скрывалось никакого лукавства – во всяком случае, не просматривалось.

– Простите, синьор, – ко мне приближался один из монахов, молодой, с рыжей бородой и поразительно голубыми глазами. – Вы ждете, когда откроется библиотека?

– Ну, да! – отрезал я, потом извинился. – Вы говорите по-английски?

– Немножко, – ответил он.

Тогда я сказал, что владею итальянским.

– Il bibliotecario e ’spesso in ritardo, – сообщил монах. Понятно, библиотекарь часто опаздывает. Я взглянул на часы: ровно десять, и библиотеке уже пора было открыться.

Монах спросил, откуда я.

– Приехал из Нью-Йорка, но родом из Рагузы, – ответил я, хотя никогда не бывал в этом сицилийском городке. Откуда на самом деле вела происхождение моя семья, мне не хотелось говорить. В мои намерения вообще не входило что-либо сообщать о себе.

– Брат Франческо, – представился монах, протягивая руку.

– Люк Перроне. – Я оглянулся на дверь библиотеки.

– Она скоро откроется, – заверил монах. – Pazienza.

Да, терпение. Вот уже чего мне всегда не хватало, особенно теперь, когда я бросил все ради какой-то бредовой идеи.

Я проследил, как брат Франческо вернулся в сад к собратьям, что-то шепнул им, и все три монаха поглядели в мою сторону, прищурившись, должно быть, от зимнего холода и света. Отойдя в тень арки, подальше от их глаз, я прислонился спиной к колонне и представил свое жилище в Бауэри и свою довольно хаотичную коллекцию, которую я начал собирать еще мальчишкой, когда мы жили в Бэйонне в штате Нью-Джерси. Теперь она занимала целый угол моей студии: копии газетных статей столетней давности, поэтажный план музея, где путь следования моего прадеда был отмечен красным маркером, несгораемый картотечный шкаф, набитый вырезками с подробностями той кражи. Один из его ящиков я отвел под письма, которые еще подростком начал писать всем, кто мог хоть что-нибудь знать о преступлении моего прадеда, и ответы на них, немногочисленные и мало что проясняющие.

Холодный ветер пронесся по обители, заставив меня поежиться. Еще сильнее я вздрогнул от чьего-то похлопывания по руке. Это оказался тот же молодой монах.

– Mi scusi, ma la biblioteca e’ aperta.[4]

Я коротко кивнул ему и направился по арочной дорожке к деревянной двери, которая теперь была открыта.

3

Штаб-квартира Интерпола

Лион, Франция

Джон Вашингтон Смит еще раз перечитал электронные письма. В его обязанности, как у каждого сотрудника Интерпола из отдела краж произведений искусства, входил просмотр всех сводок, а также веб-сайтов торговцев антиквариатом, картинных галерей и всех, кого можно было заподозрить в нелегальной купле-продаже краденых старинных изделий и тому подобного. Все эти сведения постоянно обновлялись на одном из трех его мониторов. Особый интерес для него – с годами ставший чем-то вроде навязчивой идеи – представляла кража знаменитой картины Леонардо в 1911 году, события, произошедшие за время ее двухгодичного отсутствия, а также подозрение, что в Лувре теперь находится поддельная Мона Лиза. За эти годы Смит не раз слышал, что укравший картину Винченцо Перуджа вел в тюрьме дневник – но слух этот до сей поры не находил подтверждения. Однако вот правнук вора Люк Перроне – американский художник и искусствовед, за которым он следил уже много лет – упоминает этот дневник в переписке по электронной почте с каким-то итальянским профессором.

Смит снял очки и потер переносицу, пытаясь унять боль между глазами. Много часов приходилось ему проводить, глядя на мониторы, расположенные буквой «П» и занимавшие большую часть стола. Его белый пластмассовый рабочий стол на металлических ножках чем-то напоминал инопланетный корабль. Беспроводная клавиатура и мышь тоже были белого цвета, как и тумба с ящиками для бумаг по ту сторону стола. Белый потолок. Белые стены. Бледно-серое покрытие пола, имитирующее ворсистый ковер, пружинило под ногами. Смит порой задавался вопросом, что проектировщики этим хотели обеспечить – здоровье ног сотрудников Интерпола или практически полную тишину в помещении. Впрочем, большой роли это не играло, потому что все его коллеги носили кроссовки или мягкую обувь. Сам Смит тоже ходил в фирменных белых кроссовках на толстой подошве, которые он чистил зубной щеткой.

Смит еще раз пробежал взглядом электронные письма, пытаясь унять волнение и прикидывая варианты дальнейших действий. Можно было бы сообщить местным властям и попросить их понаблюдать за Перроне и этим итальянским профессором, или выпустить уведомление, пометив его одним из восьми цветов, которыми Интерпол обозначает предполагаемые правонарушения, из которых красный присваивается делам наивысшей важности. Но здесь не было никаких свидетельств преступления или хотя бы нарушения. Смит никак не смог бы убедить генеральный секретариат выпустить такое уведомление.

Он еще раз взглянул на левый монитор, куда выводились данные о предметах, числящихся сейчас в международном розыске, и дате их пропажи. Кража и подделка произведений искусства – серьезные преступления, и вовлеченные в них коллекционеры, воры и посредники нередко оказываются людьми не просто непорядочными, а опасными. Согласно статистике Интерпола, кражи предметов искусства по важности идут сразу после торговли оружием и наркотиками, деля третье-четвертое места с отмыванием денег. К своей работе Смит относился серьезно, как и ко всем своим занятиям, например, ежедневной гимнастике и тяжелой атлетике, добавившей немалую мышечную массу его почти двухметровому телу. Быть или показаться кому-то слабым – одна мысль об этом была невыносимой для парня из «домов Баруха» на Манхэттене[5]. Джон вырос без отца, хоть и взял его фамилию в качестве второго имени, чтобы сделать свое чуть более запоминающимся.

Смит посмотрел на часы: близился полдень. Кроме головы, начала побаливать спина от четырехчасового сидения перед компьютером и нелегкой поездки от дома – маленькой квартирки на окраине Лиона – до монолита из стекла и стали, в котором находится штаб-квартира Интерпола. Этот путь по оживленным городским улицам он проделывал дважды в день.

Нужно было сделать перерыв, покурить и поразмыслить.

Цилиндрический лифт доставил его к восьмиугольному внутреннему двору в середине здания. Здесь уже стояли несколько человек, хотя в холодном тесном дворике они выглядели какими-то ненастоящими, как андроиды. Может быть, и я похож на робота, подумал Смит. Хотя роботы вряд ли курят «Мальборо Лайт». Он затянулся, прикидывая в уме плюсы и минусы того, что собирался сделать, и что, как он знал, явно противоречило правилам Интерпола.

Взгляд вверх, на маленький восьмиугольный кусочек неба, вызвал в его памяти сомкнутые стены «домов Баруха» – оба здания имели сходство с тюрьмой, хоть на здешних стенах и не было граффити, а в их тени никто не продавал наркотики. Ирония судьбы, подумал Смит, променял одну тюрьму на другую. А ведь когда-то казалось, что эта дорога принесет успех и славу. Неужели уже слишком поздно? Еще одна затяжка – и мысль оформилась, словно кто-то написал ее дымом в легких или голове, как рекламный самолет оставляет за собой надпись в небе: если тебе суждено прославиться и преуспеть, то именно сейчас. Сейчас или никогда. Смит опасливо посмотрел на стоящих во дворе людей, словно они тоже могли прочитать эту мысль. Да, ему приходилось в жизни делать всякое. Кое в чем он даже никому не признавался. Но способен ли он на этот поступок?

Докурив, он продолжал думать. Думал, стоя в поднимавшемся лифте. Продолжал думать и взвешивать все, что стояло на кону, когда шел по своему тихому этажу, мимо аналитиков, сидевших в открытых боксах или маленьких звукопоглощающих камерах для конфиденциальных бесед. Он на секунду задержался у стеклянной стены конференц-зала, где проходило совещание аналитиков, на которое его не позвали, затем, стиснув кулаки и набычившись, быстро прошел мимо и нырнул в свое эргономичное кресло.

В свои сорок семь лет он оставался рядовым аналитиком криминальной разведки, одним из многих в отделе краж произведений искусства. Каждый год у него на глазах другие, менее преданные делу, обгоняя его, поднимались по служебной лестнице вверх, к Генеральной ассамблее, высшему руководящему органу Интерпола. Двадцать лет сбора и исследования данных, целых двадцать лет с момента окончания Нью-Йоркского колледжа криминальной юстиции имени Джона Дэя по специальности «обработка данных и криптография», и чем в итоге он может похвастаться? Все так же торчит за компьютером по десять часов в день.

Смит тяжело вздохнул, откинулся на спинку кресла и уставился на длинные плоские лампы вверху, источавшие теплый свет. Надо что-то делать. Совершить что-то выдающееся, чтобы о нем заговорили; показать этим людям наверху, чего он стоит.

Склонившись к мониторам, он еще раз перечитал переписку двух ученых мужей, затем переслал ее всю на свой личный электронный адрес на сотовом – так, чтобы никто не увидел и не задавал лишних вопросов. Потом он перевел курсор на колонку файлов с материалами о той знаменитой краже, которые он собрал за много лет, и открыл папку «Перроне». На центральный монитор вышли все собранные им данные об этом человеке: переписка о прадедушке, в которую Перроне вступал с разными людьми на протяжении почти двадцати лет, его выставки и преподавательская работа, отстранения от занятий в старших классах (их было четыре: одно за курение в туалете, два за драку в классе, одно за связь с уличной бандой), список женщин, с которыми Перроне встречался дольше полугода (их было много, на каждую имелась подборка информации), вождение в нетрезвом виде в шестнадцать лет, арест за проникновение в чужое жилище со взломом – судимость снята по причине несовершеннолетия, но Смит, как служащий Интерпола, смог получить доступ к полицейским отчетам в Бейонне[6], а заодно и данные о родственниках Перроне.

Смит добавил в эту подборку последние электронные письма. Он нашел телефон районного управления карабинеров во Флоренции, чтобы информировать местные власти, как предписывала поступить инструкция Интерпола. Смит уже начал набирать этот номер на своем мобильнике, но остановился на секунду, еще раз оценил последствия – и вместо этого позвонил в аэропорт и заказал себе билет во Флоренцию.

4

Флоренция, Италия

Пройдя в открытую дверь в углу клуатра[7], я поднялся по крытой лестнице на лоджию, подгоняемый долго копившейся внутренней энергией. Наверху мое внимание привлекла блеклая фреска с изображением Благовещения, но я не стал задерживаться. Сидевшая у входа в библиотеку охранница порылась в моем рюкзачке и показала жестом, что я могу пройти.

Знаменитый вестибюль Лаврентийской библиотеки, построенный пять веков назад, оказался намного меньше, чем я себе представлял, но это было не важно. Все, что я увидел – величественная лестница работы Микеланджело; она заполняла вестибюль и была похожа на живое, дышащее существо. То было движение, застывшее в камне – мне даже представилось, что он когда-то выплескивался сюда в жидком виде, как волны расплавленной лавы, и постепенно затвердевал, образуя ступени.

Центральная лестница была перекрыта, поэтому я свернул на малую боковую и стал подниматься – медленно, ступенька за ступенькой, как будто двигался по ним не только вверх, но и в прошлое.

Передо мной простерлась библиотека, длинная и прямоугольная, она внушала почтение и благоговение. Стараясь шагать только по ковру, покрывавшему изящный мозаичный пол, я пошел по центральному проходу, оглядывая кессонный деревянный потолок и витражные окна, заливавшие теплым солнечным светом деревянные церковные скамьи. В памяти всплыло детское впечатление: я сижу на такой же скамье, зажатый между матерью и отцом, и всякий раз, когда отец повторяет слова молитвы, меня окатывает его обычным утренним пивным перегаром, и мне хочется куда-нибудь убежать.

Потом до меня вдруг дошло, что скамейки огорожены сигнальной лентой, и кроме меня в библиотеке нет ни одного посетителя. За секундной растерянностью последовала паника: разве может дневник храниться здесь, в этом мавзолее? Здесь вообще бывают читатели? Может быть, Кватрокки все это выдумал?

Я повернул назад и обратился к молодой женщине, сидевшей за столиком у входа.

– Scusami…[8] – это слово прозвучало неожиданно громко, эхом отозвавшись в пустом помещении. – Как мне… заказать книги… документы?

– Здесь? – она поджала губы. – Это невозможно. Это памятник культуры. Больше не действующая библиотека.

– Что? С каких пор?

– Давно уже. Моя мама сюда ходила, но это было тридцать лет назад.

– Нет, этого не может быть… Я приехал издалека… – собравшись с мыслями, я открыл рюкзак и достал «пермессо» и рекомендательное письмо. – Но у меня есть… это.

Служащая пробежала взглядом документы.

– Все в порядке.

– Да? Как? Если библиотека закрыта…

– Devi calmati, signore. Успокойтесь, – она ласково похлопала меня по руке. – Вам нужна научная библиотека. Это рядом. Спросите у охранницы на улице.

Я глотнул воздуха, какое-то время осмысливал ее слова, затем поблагодарил, развернулся и ринулся вниз по парадной лестнице Микеланджело, на сей раз практически бегом.

Охранница у входа внимательно прочитала письмо, а затем указала на тяжелую деревянную дверь с узором из гвоздей, шляпки которых напоминали застрявшие пули. Рядом с дверью висела потертая металлическая табличка «Medicea Laurenziana Studios», а также современный цифровой замок и звонок, который я с силой нажал.

Дверь мне открыла женщина лет сорока пяти, одетая в веселенькое цветастое платье. Больше в ней ничего веселого не было: короткая стрижка, поджатые губы, висящие на шейной цепочке очки, которые она подняла к глазам, чтобы изучить мои документы. Затем она молча вернула их мне и пропустила в приемную. Там она забрала у меня рюкзак и жестом предложила пройти через рамочный металлоискатель.

После тревожного сигнала я выложил из кармана ключи и мелочь в ее требовательно выставленную ладонь. Затем еще раз прошел через рамку.

Металлоискатель заверещал снова. Женщина сделала знак, чтобы я подождал, и вернулась с седобородым мужчиной в мешковатом шерстяном жилете. Тот, стараясь не встречаться со мной взглядом, охлопал меня со всех сторон: грудь, спину, бока, ноги с внешней и внутренней стороны, у самого паха.

Суровая дама вынула из моего рюкзачка мобильник, показала его мне, а другой рукой указала на табличку на стене: Niente Telefono. Niente Fotos[9].

– Это останется у меня, – сообщила она. – Возьмете, когда будете уходить.

Телефон отправился в проволочную корзинку на столе, а охранница продолжила рыться в моем рюкзаке. Найдя коробочку леденцов, она принялась осматривать ее так внимательно, словно это была бомба.

– Карамелла, – объяснил я. – Конфетки, понимаете?

– Mangiare nella biblioteca e’ vietato![10] – прогавкала она в ответ.

Я поклялся ничего не есть и машинально перекрестился (остаточный тик строгого католического воспитания). Она посмотрела на меня, прищурившись. Я пригладил волосы за ушами, жалея, что не постригся и не нашел времени побриться. Я снова ощущал себя школьником, которому директор вот-вот скажет: ты отстранен от занятий.

Женщина достала из рюкзака мой ноутбук, отложила его в сторону и наткнулась на пакетик «Джолли Ранчерс»[11]. «Mangiare vietato!»[12] – повторила она и бросила пакетик в проволочную корзинку. Затем она сунула ноутбук обратно, вернула мне рюкзак, еще раз пристально посмотрела на меня и произнесла несколько слов по-итальянски, обращаясь к обыскавшему меня мужчине, словно я не мог ее понять. А сказала она: «Проводите его в читальный зал, но присмотрите за ним».

Седобородый провел меня через маленькую комнату, в которой имелись: картотечный каталог во всю стену, деревянный стол со стеклянной столешницей, уставленный книгами, и большой шипящий радиатор. За ней оказался собственно читальный зал для научных работников: ярко освещенная комната средних размеров, вдоль стен которой тянулись полки с книгами, а посредине стоял длинный стол. Две библиотекарши, сидевшие за столиками поодаль, подняли на меня глаза. Бородач тоже оказался библиотекарем. Он сказал, что его зовут Рикардо, и вообще, скрывшись с глаз строгой начальницы на входе, стал гораздо обходительнее. Приглушенным голосом он сообщил, что длинный стол предназначен для таких научных сотрудников, как я, и что я могу заказывать любые книги и материалы у сидящей здесь старшей библиотекарши, а затем представил меня ей.

Та подняла очки на лоб, застенчиво-кокетливо кивнула и протянула руку; ногти у нее были выкрашены в ярко-розовый цвет. Это была очень привлекательная женщина лет пятидесяти, узкий свитер соблазнительно обтягивал ее фигуру. Гортанным хрипловатым шепотом она спросила, откуда я приехал, и когда я ответил, что из Нью-Йорка, сообщила, что никогда там не была, но хотела бы съездить. Я ответил на своем лучшем итальянском, что если она соберется к нам, то я с удовольствием ей все покажу. Женщина улыбнулась, бросила взгляд в сторону приемной и попросила простить, если «Муссолини» на входе доставила мне какие-то неудобства. Старшую библиотекаршу звали Кьяра, и она изъявила готовность оказать мне любую помощь. Потом она чуть повернула голову в сторону соседнего столика.

– А это Беатрис, – произнесла она, – иль мио ассистенте.

Ассистентка, молодая женщина лет двадцати, в толстых очках и мешковатом свитере, подняла голову, быстро и неуверенно улыбнулась мне и тут же вернулась к работе.

Кьяра вручила мне бланк запроса, который я заполнил в точности как советовал Кватрокки: Гульермо, Мастера Высокого Возрождения. Библиотекарша внимательно прочитала запрос и передала его Рикардо. Когда тот, прихватив с собой сеточную тележку для книг, удалился в хранилище, Кьяра продолжила интервью: бывал ли я раньше в Италии? есть ли у меня здесь друзья или родственники? надолго ли я приехал? После чего она предложила мне устраиваться поудобнее за длинным столом – где больше нравится – и провожала взглядом, пока я шел к своему месту. Место я выбрал так, чтобы сидеть лицом к ней, но как можно дальше. Мне почему-то хотелось спрятаться – желательно, ото всех.

Устроиться поудобнее не получилось, хоть я и попытался: мне вот-вот предстояло узнать, существует ли этот дневник на самом деле, и эта мысль держала меня в тревожном напряжении.

В зал вошли двое мужчин и сели на другом конце стола: обоим за тридцать, оба в очках, один с коротко подстриженной бородой, другой с усами, эспаньолкой и «хвостиком» на затылке.

Чтобы чем-то занять себя, я достал ноутбук и включил вилку в одну из розеток на столе. Потом откинулся на спинку стула, непроизвольно начал барабанить ногтями по столешнице – и тут же перестал: звук получился гулким, и все в комнате оглянулись на меня. Я виновато улыбнулся им, потом закрыл глаза и вспомнил свой домашний «алтарь» в Бауэри, годы напряженного расследования этой истории вокруг прадедушкиной кражи – теории без выводов, вопросы без ответов. Услышав звук приближающейся тележки, я открыл глаза и увидел, что Рикардо везет в мою сторону длинную плоскую коробку из белого картона. Он выложил коробку на стол передо мной и откатил тележку в сторону.

Несколько секунд я смотрел на нее, затем дотронулся, как будто не веря, что она настоящая. Потом поднял крышку.

В коробке лежала стопка картонных папок, надписанных аккуратным почерком: «Высокое Возрождение во Флоренции», «Раннее Возрождение в Сиене», «Заметки по маньеризму». Несомненно, Гульермо был очень обстоятельным исследователем. Я вынул из коробки одну папку, вторую, третью, четвертую… стопка папок на столе все росла. Выложив еще несколько, я увидел ее – синюю тетрадь, перетянутую грубым шпагатом. Я судорожно вдохнул и украдкой поглядел перед собой, затем вбок: Кьяра изучала какие-то документы, Беатрис сортировала карточки в каталоге, а оба читателя, обложившись книгами, печатали что-то у себя в ноутбуках.

Я поставил крышку коробки на одну из библиотечных подставок для книг, закрывшись ей, как щитом. По бокам от него я воздвиг небольшое укрепление из папок, изо всех сил стараясь, чтобы эти действия казались непреднамеренными. После этого я вынул из коробки тетрадь и развязал бечевку. Обложка истрепалась, и я перевернул ее, как мог, осторожно. Бумага была не разлинованной и немного пожелтела.

Внизу первой страницы я увидел подпись, сделанную карандашом, аккуратным мелким почерком: Винченцо Перуджа.

Потянувшись к своему рюкзаку, я достал отксерокопированный образец подписи прадеда, сделанной на обороте полицейской фотографии. Приложив образец к тетрадной странице, я сравнил его с почерком в дневнике. Почерк был одинаковым.

Под подписью Перуджи тем же мелким почерком были выведены слова: La mia storia.[13]

5

21 декабря 1914

Тюрьма Муратэ, Флоренция, Италия

«Non ho dormito in molte notti…»
Я не спал много ночей.


Матрас тонкий. Переворачиваясь, я каждый раз чувствую каменный пол. В камере очень холодно. Штукатурка на стенах отсырела. Тюрьма не отапливается. Одеяло у меня потертое и колючее. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. И считаю шаги. Шаги делаю маленькие, ступня к ступне. Шесть шагов в ширину. Девять в длину.

Умывальника здесь нет. Туалета нет. Раз в неделю можно помыться в душе. Одно окошко с решеткой. На самом деле никакое это не окно. Оно выходит в узкий коридор, откуда охранники наблюдают за нами. Единственная отрада – ежедневная прогулка во внутреннем дворе. Туда тоже солнце не осмеливается заглядывать.

Я вспоминаю суд, и мне становится стыдно. Я спорил с судьей, с прокурором и даже со своим адвокатом. Прикидывался сумасшедшим страдальцем. Патриотом, так сказать. Но какой из меня патриот.

Приговор вынесли мягкий. Год и три месяца. Я заслуживал более строгого наказания.

Каждый день я получаю подарки. Сигареты. Вино. Продукты. Приходят письма от женщин, которые признаются мне в любви! Но самый драгоценный подарок – это тетрадь и карандаши, которые дал один сжалившийся охранник. Если бы Симона видела меня сейчас, сочла бы она меня глупцом? Я сижу в тюрьме, а те два мерзавца на воле. Я думаю о них днем и ночью. Как получить с них то, что мне причитается. Как поквитаться.

Я стараюсь сдерживать дрожь, когда пишу. Чтобы не дрожал карандаш.

Закрывая глаза, я вижу нашу квартирку на улице Рампоно. Вижу, как поднимаюсь по старым деревянным ступенькам и открываю дверь. Меня встречает Симона. Мне становится так грустно и тоскливо, что слезы текут из глаз.

Но надо решить, с чего начать. Как объяснить, почему моя жизнь пошла под откос.

Можно сказать, что началось все с хорошей новости.

6

Декабрь 1910

Париж

– Ах, Винсент, Винсент, я так счастлива, – Симона кружилась вокруг их «постели». Постель состояла из лежащего на полу матраса, покрытого двумя рваными шерстяными одеялами, поверх которых красовались три вышитые подушки – она купила их на огромном рынке Ле-Аль. Причем удачно купила; она вообще была приметливой и постоянно искала недорогие способы украсить их унылое жилище. Ее глаза блестели, густые светлые волосы вихрем кружились вокруг прекрасного овального лица.

Винченцо смотрел, как она кружится, и ему казалось, что душа у него словно раскрывается – его до сих пор удивляло, что эта умная и нежная красавица отдала предпочтение ему, хотя при желании могла заполучить любого мужчину в Париже. Ее свободное, слегка приталенное платье – единственная уступка ее нынешнему положению – поднялось, приоткрыв краешек нижней юбки и туго зашнурованные ботильоны. Ботильонам было уже три года, но на Симоне все казалось модным. Свои грубые черные чулки она носила как на улице, так и дома. В этом году декабрь в Париже выдался серый и мрачный, и в их старом шестиэтажном доме было холодно, как на какой-нибудь сибирской заставе.

Симона игриво дернула Винченцо за куртку.

– Радуйся, я настаиваю! – воскликнула она и снова начала кружиться, но сразу же остановилась, задохнувшись.

Винченцо обнял ее за талию, но она отстранилась, словно хотела сказать «не нужно меня держать, я не упаду», и все же руку он не убрал.

– Все хорошо, – заверила она.

– Милая, отдохни, пожалуйста.

– Нет, со мной все в порядке. – Она надула алые губки, затем изобразила улыбку и добавила. – Эта выставка – как раз то, о чем ты так долго мечтал.

– Да, – ответил он и честно попытался порадоваться, но что-то мешало. Вместо облегчения он чувствовал себя так, словно какой-то узел затянулся внутри.

– Le Salon de la Nationale![14] – в голосе Симоны звучала гордость. – Лучшие произведения парижского искусства, и как раз в его двадцатую годовщину, это важнее и значительнее, чем в другие годы! Говорят, что Роден будет выставляться. Представь себе, Винсент, твои картины рядом с бронзовыми шедеврами Родена!

Он кивнул, позволив себе немножко погордиться.

– Ах, Винсент, это же так чудесно! – произнесла она, все еще тяжело дыша.

– Симона, сядь, пожалуйста.

– Да я просто закружилась, глупости. Со мной все хорошо.

Винченцо посматривал на нее, пока открывал коробку «La Paz», вытряхивал щепотку табака на бумажку и скручивал большим и указательным пальцами тоненький цилиндрик. Взгляд на сигарету вызвал в его памяти слова Поля Сезанна о видении конусов, сфер и цилиндров в природных объектах – слова, которые Пикассо и Брак, и даже его старый друг Макс Жакоб, воспринимали всерьез.

– Эти кубисты… – произнес он, словно выплюнув последнее слово.

– О, Винсент, пожалуйста, только не сейчас, – Симона строго посмотрела на него. – Ты должен быть счастлив! Я настаиваю!

Он вздохнул, пытаясь осмыслить и прочувствовать тот факт, что две его картины в этом сезоне войдут в экспозицию крупнейшей парижской выставки.

– А что, огонь потух? – спросил он, чтобы переменить тему, и скрылся в другой комнате, их единственной другой комнате, которую Симона превратила в сказочный мир, разрисовав стены ветвями плюща и винограда в стиле китайских свитков.

Мисс Стайн[15], побывав у них в гостях, назвала эту роспись любопытной и забавной, хотя поначалу думала, что это работа Винченцо. С Симоной она общалась мало, и во время их последнего визита на улицу Флерюс 27 та была поручена ее жуткой подруге с крючковатым носом, мисс Токлас, которая всегда разговаривала с женами. Это было почти год назад. Их обычные походы по выставкам и студиям становились все реже, потому что Винченцо делался все более замкнутым, даже озлобленным, но Симона надеялась, что после выставки все переменится.

Она остановила Винченцо, собиравшегося подкинуть в печь поленьев.

– Не трать дрова. Пойдем погуляем. Такое событие нужно отпраздновать!

Она крепко обняла его за шею и поцеловала в щеку.

Ему хотелось сказать: «А где мы возьмем денег?» Его скудное жалованье уходило на книги, краски и кисти, а остаток они откладывали для будущего ребенка.

– Будем веселиться, и все! – топнула ногой Симона. – Не смейте спорить со мной сегодня, месье Перуджа!

– Я и не спорю, – ответил он. Да и как бы он посмел? Симона никогда ни на что не жаловалась: ни на холод, ни на общий санузел в коридоре, ни на безденежье. Мог ли он отказать ей в маленьком празднике?

Он посмотрел на ее прелестное лицо, слегка располневшее из-за беременности, и выдавил из себя улыбку. Подумать только, скоро он станет отцом. Но беспокойство не отпускало. С прошлой зимы у Симоны тянулась чреда недомоганий и заболеваний, она постоянно кашляла и простужалась вплоть до воспаления легких. Хотя сейчас она просто сияла от счастья.

– Хорошо, – сказал он, шагая между стопками книг. Многие страницы в них были загнуты и исписаны пометками – результат его неизбывного стремления компенсировать отсутствие официального образования. – Мне надо кое-что рассказать тебе о том, что я делал сегодня в Лувре.

– Расскажи!

– Не сейчас, – поддразнил он ее. – За ужином скажу.

Симона за пару минут заколола волосы под своей шляпкой-клош и надела толстый свитер, который уже сидел на ней в обтяжку.

– Пойдем. – Она протянула мужу изящную руку.

На улице Винченцо обнял Симону за плечи, и она прижалась к нему сбоку. Он почувствовал гордость и слабую надежду. Может быть, эта выставка поможет продать хоть несколько картин, им ведь так нужны деньги. Да, заверил он себя, все наладится. Он заметил, что Симона засунула руки под свитер, придерживая ими увеличившийся живот. Ему все еще не верилось, что у них скоро будет ребенок.

Они пересекли канал Сен-Мартен. «Построен Наполеоном», – сообщил Винченцо: голова его была забита множеством прочитанных фактов. Затем они взобрались на один из холмов, по которым проходит улица Бельвиль, и остановились, чтобы полюбоваться сверху видом на город, украшенный газовыми фонарями вперемежку с новыми электрическими лампочками, похожими на раскаленных светлячков.

– Здесь всегда так красиво. – Симона выдохнула вместе со словами легкое облачко пара.

Винченцо промолчал; Париж не был его родиной и не стал ему домом. Он так и не прижился здесь и в отсутствие Симоны все время чувствовал себя приезжим. Едва они вышли из своего бедного «цыганского» района, запах подкисшего козьего молока и мусора сменился чистым холодным воздухом, приправленным ароматом каштанов – их продавали на каждом углу в маленьких бумажных пакетиках, которые Винченцо иногда приносил домой. Он запивал каштаны холодным белым вином и называл это ужином.

Когда Симона устала, они сели в один из новых моторных омнибусов и поехали на площадь Вогезов, окруженную прекрасными домами и особняками, в которых, как заметил Винченцо, когда-то заходили кардинал Ришелье, Виктор Гюго, куртизанки и королевы. Однажды, думал Винченцо, они купят себе такой же роскошный дом. Симона, женщина, которую он несказанно любил, этого заслуживала.

Улица Риволи была запружена транспортом – новые автомобили и такси вытесняли лошадиные упряжки – и они выбрались из омнибуса и пошли вдоль реки, где было потише. Деревья стояли голыми: серые стволы, тонкие ветки. Буксир тащил по реке баржу, над которой с пронзительными криками кружила стая морских птиц. Налетел ветер, он растрепал густые черные волосы Винченцо и принялся задирать широкую юбку Симоны, которую та старалась придержать.

– Любимая, ты не замерзла? – спросил Винченцо, которого все время беспокоило хрупкое здоровье жены.

– Нет! – ответила она, совладав, наконец, с юбкой и улыбаясь. – У меня все в полном порядке!

Он понимал: Симона не признается, что озябла, чтобы не испортить этой прогулки вдвоем. Он улыбнулся ей – Винченцо так редко это делал в последнее время – и поцеловал в лоб. Они пошли дальше, обсуждая, где бы поесть. Симона предложила одно кафе, Винченцо – другое, подешевле. Потом он вдруг заявил:

– Мы поужинаем в «Чудесной рыбалке»!

– Что? – Симона даже остановилась и повернулась к нему. – Со мной сейчас действительно Винченцо Перуджа – мужчина, который не жалуется на отсутствие денег, только когда спит?

– Неправда, я никогда не сплю, – парировал он, и сказал при этом правду, но сказал ее смеясь, и Симона подхватила этот смех. – У нас ведь праздник, кутить – так кутить!

Он крепче обнял ее за плечи, и они пошли мимо статуи Генриха Четвертого, где остров Сите резко обрывался, через небольшой прибрежный парк. Поодаль на реке буксир выпускал в небо клубы дыма: все в серых и черно-белых тонах, как у Эдуарда Мане, которым Симона восхищалась и даже подражала ему в своих картинах.

Сразу за парком располагался ресторан с видом на Сену. Внутри было уютно и шумно, пахло морепродуктами и табачным дымом.

– Устрицы, – провозгласил Винченцо, когда они, по его настоянию, уселись за столик у окна. – И бутылку вашего лучшего «мюскаде».

Официант выгнул бровь.

– Какие-то проблемы? – Винченцо хмуро посмотрел на него, разглаживая свой поношенный пиджак.

– Нет, месье, – ответил тот и поспешно удалился.

– Ты видела, как он на меня посмотрел? Так, как будто мне здесь не место, как будто я бродяга или преступник какой-нибудь!

– Успокойся, – попросила Симона. – Не порть наш праздник. Ничего не было.

– Ничего? Он посмотрел на меня так, словно я какой-нибудь нищий, который пришел ограбить этот его пафосный ресторан!

– Винсент, пожалуйста, не сейчас.

Винченцо смиренно склонил голову. Тогда Симона приподняла его подбородок своей изящной рукой и сообщила:

– Я сижу с самым умным и красивым мужчиной в этом зале.

– Самым умным?

– А кто больше всех читает ученых книжек? Хотя звание самого красивого тебя, похоже, больше устраивает? – продолжала она. – А скоро ты станешь самым успешным!

Винченцо невольно улыбнулся.

Принесли устриц, Винченцо и Симона выжали на них лимон и стали неторопливо есть, прихлебывая соленую воду из раковин. Они допили бутылку вина, и Винченцо, возможно, немного захмелев, заказал еще одну, чтобы выпить ее с pommes de terre à l’huile, запеченным в масле картофелем, и теплым хрустящим хлебом.

– Так что ты хотел рассказать мне о своей сегодняшней работе? – спросила Симона.

– Ну, ты же знаешь Гастона Тикола, который руководит у нас отделом реставрации, этого тирана и негодяя, который все время назы-вает меня «иммигрантом» и помыкает, гоняет меня туда-сюда… – Винченцо тяжело вздохнул. – Не обращай внимания. Я хотел сказать, что сегодня он поручил мне закрыть некоторые картины стеклом.

– Закрыть стеклом? Но их же будет невозможно рассмотреть из-за бликов…

– Возможно, но в музее решили, что сохранность шедевров важнее. Да и не в этом дело. Интереснее то, какие картины будут убраны под стекло и с какой картиной мне сегодня пришлось работать.

Симона наклонилась над столом, огни свечей отражались в ее глазах, придавая им золотистый оттенок.

– С какой же?

Винченцо несколько секунд помедлил. Ему доставляло удовольствие выражение любопытства на лице любимой.

– Угадай, – предложил он, широко улыбаясь – это случалось так редко, что Симона приняла игру и задумалась, постукивая пальчиком по губам.

– «Аллегория» Курбе?

– Да нет, это слишком большая картина, чтобы закрывать ее стеклом, ты же знаешь. – Улыбка сошла с его лица, а подслеповатый левый глаз сердито прищурился.

– Ой, ну, не смотри на меня так, – попросила Симона.

Ему стало стыдно за свою несдержанность по отношению к этой замечательной женщине, но ему хотелось подать свою историю так, чтобы заинтриговать Симону и донести до нее тот трепет, который он испытал.

– Сделай еще одну попытку.

– Может, тот ужасный Тициан в Квадратном салоне?

– Теплее, теплее…

– Говори же! – дотянувшись через стол, Симона игриво шлепнула его по руке.

– Не кто иной, как сама мадонна Леонардо.

– Нет! – она широко раскрыла глаза. – Не может быть!

– Да! Я держал ее в руках.

– «Мону Лизу»! Врешь!

– Вот так держал, у самого лица, – Винченцо показал пальцами один сантиметр. – Я мог рассмотреть все детали – горы и тропинки, тщательно прописанные волосы, даже трещинки на лаке.

Глаза Симоны распахнулись еще шире.