Саломея отгоняет муху от открытого рта дочери. Мип, лежа на потнике, раскинула руки и ноги.
А вы знали, спрашивает Оуна, глядя прямо на меня и широко улыбаясь, что у стрекоз шесть ног, но они не умеют ходить?
Я киваю, да. И еще, говорю я, ободренный взглядом Оуны, у стрекоз многофасетные глаза, покрывающие почти всю голову, позволяя им видеть все сразу, даже самые мелкие, стремительные движения.
Некоторые женщины кивают и размышляют об этом. Аутье и Нейтье смеются.
Правда, взволнованно говорю я. Так и есть.
Я замечаю, что Агата и Грета меня не слушают, они вполголоса переговариваются, гадая, откуда в Хортице взялась карта мира.
Я шепчу Оуне: Есть такой человек, композитор, Джон Кейдж, он написал произведение, на исполнение которого требуется более шестисот лет. По одной ноте раз в несколько лет, а то и реже. Ноты берут на специальном органе в церкви одного городка в Германии.
Оуна шепчет в ответ: Правда?
Я: Да.
Oуна: Джон Кейдж – меннонит?
Я: Нет.
Оуна: Вот как.
Я: Ну, может, и меннонит.
Оуна: Да.
А женщины радостно смеются, представляя, как среагировал бы Петерс, узнав, что запрещенную карту мира прячут совсем недалеко от Молочны.
Агата напоминает, как однажды в воскресенье Петерс тряс перед прихожанами руководством Эрнеста Тиссена по органическому сельскому хозяйству – уликой пагубного влияния мира. Старейшины наказали Эрнеста Тиссена, запретив ему общаться с членами общины в течение восьми недель. Все эти недели тот бродил по проселочным дорогам и спал в сбруйном сарае, пристроенном к конюшне. (Теперь Эрнест впал в маразм, помнит только про украденные часы – милость Божья, поскольку он забыл зло прежних путей и либо убежден, что Бог примет его в Свое царство, что преград нет, либо понятия не имеет, что Бог и Царство Божие вообще существуют.)
Мариша пытается вернуть нас к дискуссии и напоминает мне, что Саломея задала вопрос.
Может, в Хортице прячут еще и карту региона? – повторяет его Саломея.
Не исключено, осмеливаюсь предположить я.
Мариша спрашивает, не провезу ли я ее тайком из Хортицы вместе с картой мира, и я обещаю провезти, если она существует. Мариша благодарит меня! И признает, что мне все-таки можно найти практическое применение. В ее представлении контрабанда предпочтительнее учительства, хотя и не столь почтенна, как крестьянский труд.
Но мы уже давно нашли Августу практическое применение, говорит Оуна. Кто, по мнению Мариши, объяснит нам карту, если не Август? Или неведомо для остальных Господь внезапно осенил ее познаниями в географии и картографии?
Мариша отмахивается от вопроса и, наклонив голову, изуродованным пальцем показывает на окно.
Оуна размышляет: Может, в пути женщинам удастся составить собственную карту.
Все, заинтригованные, смотрят на нее.
Грета говорит: Потрясающая идея… – и осекается, так как Оуну начинает рвать в ведро рядом. – Ах, schatzi, – говорит она.
Агата встает – до сих пор она держала ноги на куске дерева – и, подойдя к Оуне, гладит ее по спине, не давая выбившимся из-под платка прядям, попасть под струю.
Оуна поднимает голову и уверяет женщин, что с ней все в порядке.
Женщины кивают. Их внимание переключается на Мейал. Та, положив руку на грудь, тяжело дышит.
Это что еще? – говорит Грета.
Все нормально, Мейал? – спрашивает Агата.
Та с силой кивает.
У Мейал приступ, тихо объясняет мне Саломея. Она подходит к Мейал и тихо, неслышно шепчет ей что-то на ухо, держа за руку.
Остальные склоняют головы в молитве, прося Бога, чтобы приступ у Мейал прошел.
Мейал раскачивается на ведре, затем падает с него и совершенно неподвижно лежит на сене.
Саломея ложится рядом и продолжает неслышно шептать ей на ухо, держит ее. Женщины молятся.
Агата говорит: Отец Всемогущий, смиренно молим Тебя о Твоем неистощимом милосердии. Молим Тебя, будь милостив к сестре нашей Мейал. Молим, исцели ее в Твоем благоволении. Молим Тебя, покрой ее силой Твоей и вечной любовью и изгони болезнь, от коей она ныне страдает.
Женщины, склонив головы, находят разные слова во славу Отца нашего Небесного. (Я припоминаю, как мой отец за два дня до своего исчезновения сказал мне, что доступ к ковчегу веры стерегут два столпа – небылицы и жестокость.)
Саломея очень осторожно прикрывает Мейал уши, чтобы та не слышала молитв, и, попросив Оуну скрутить для нее цигарку, продолжает неслышно шептать ей на ухо. Вид у Мейал становится здоровее, она уже не так неподвижна. Перестает дрожать. Дыхание нормализовалось.
Оуна скрутила цигарку и с извинениями дает Мейал. Она слабовата в самокрутках и хмурится, глядя на свое изделие.
Остальные женщины, склонив голову и держа друг друга за руки, продолжают молиться.
Мейал приходит в себя, они с Саломеей возвращаются к столу.
Слава Богу, говорит Агата.
Грета просит Аутье сбегать к колонке за водой, приготовить растворимый кофе, и та вылетает из-за стола. Нейтье тут же ласточкой мчится за подружкой. Они исчезают.
Саломея подбегает к окну и зовет Нейтье обратно на сеновал.
Мы слышим, как Нейтье кричит издалека: Зачем? Я помогаю Аутье!
Оставь ее, говорит Агата.
Но Саломея еще раз окликает Нейтье, затем молча смотрит в окно.
Нейтье возвращается на сеновал.
Агата явно раздражена на Саломею, но сдерживается.
Приступ у Мейал вызвало представление о том, как женщины будут создавать собственную карту, говорит Мариша. Неосознанный страх перед самостоятельным составлением карты, объясняет она, что значит: мы хозяева своей судьбы. Мы уйдем в непознаваемое пространство.
Да, говорит Агата, тут запаникуешь…
Мейал выпускает кольца дыма. Я не паникую, говорит она.
Да, говорит Агата. Правда, паника в данном случае была бы объяснима.
Но я не паникую, повторяет Мейал.
Агата смотрит в потолок.
После недолгого молчания Грета потчует женщин историей о том, что из-за травмы в паху целых три года могла ходить только пятясь, не вперед. (Воспоминание, догадываюсь я, навеяло представление о том, как женщины отправятся в путь, не зная, куда идти.)
Вскоре происходит нечто, отвлекшее Мейал от растерянности перед неизвестностью.
Нетти (Мельвин) Гербрандт снова поднимается по лестнице на сеновал, на сей раз неся младшего сына Мариши, Юлиуса Лёвена, который, похоже, безутешен.
Грета поднимает руки. Что еще, ради Бога?
Нетти (как я уже упоминал, после изнасилований она разговаривает только с детьми) сажает маленького Юлиуса Марише на колени и жестикулирует, указывая мальчику на нос и выражая, насколько я могу расшифровать, недоумение.
Агата спокойно спрашивает, может ли Нетти сделать исключение, в данных обстоятельствах быть благоразумной и, пожалуйста, что-нибудь сказать. Здесь на сеновале только женщины, подчеркивает она. (Я не шевелюсь.)
Пока Юлиус вопит на руках у Мариши, Нетти молчит, размышляя над просьбой Агаты.
Что случилось? – допытывается Мариша, перекрывая крик.
Нетти, говорит Агата, будь разумной. Что с Юлиусом?
В конце концов Нетти подает голос, но обращается к Юлиусу. Малышу, говорит она, попала в ноздрю вишневая косточка, а она не может ее вынуть, поскольку та заталкивается все дальше в нос.
Женщины реагируют немедленно. Они опять говорят все вместе, и я не могу вести записи.
Оуна засовывает два пальца в рот и свистит. (Какой чудесный навык! И практичный.)
Другие женщины замолкают и смотрят на нее.
У Оуны между глаз две еле заметные вертикальные складки, крошечные рельсы, ведущие к волосам, но исчезающие на полпути. Если Юлиус засунул вишневую косточку в нос, говорит она, значит, ел вишни или находился в непосредственной близости от них. У нас в Молочне вишен нет. Вишни, которые мы едим, всегда привозит из города в качестве угощения для членов общины кто-нибудь из старейшин, ездивший туда по делам.
Женщины молчат, осмысляя новость. Агата упирает взгляд в одну точку и цепенеет.
Саломея, проклиная все на свете, идет к окну.
Грета зовет Аутье. Та, возвращаясь от колонки, еще не дошла до лестницы на сеновал. Узнай, не вернулся ли кто из мужчин из города, говорит она. И если да, постарайся узнать кто.
А еще, кричит она вниз, если мужчины спросят, где их женщины, скажи, что Рут и Черил поздно жеребятся и возникли трудности!
Агата возражает. Мужчинам колонии известно, что Рут и Черил в прошлом году не покрывали, напоминает она, поэтому никто не ждал, что этой весной они будут жеребиться. Она кричит Аутье: Если спросят, скажи мужчинам, что их женщины на трудных родах сестры в Хортице!
Это встречает одобрение. Ни один мужчина колонии Молочна не будет вмешиваться в роды (или проявлять к ним интерес), особенно в какой-то там Хортице.
Агата еще просит Аутье надеть на голову платок.
Аутье и Нейтье лихо повязали платки на запястья, по моде девушек Молочны в отсутствие мужчин.
Теперь очередь Мариши кричать дочери: Скажи мужчинам, что мы стегаем одеяло, но ты не знаешь, в чьем доме, а работать нам до самой ночи – поздний и крупный заказ кооператива!
Примечание в пояснение: кооператив продает меннонитские товары туристам. Женщины Молочны поставляют их, но им запрещено ходить в кооператив и получать деньги от продаж.
Ну да, говорит Саломея, хорошая мысль. Никто из мужчин Молочны и близко не подойдет, когда женщины стегают одеяло. Она стоит у окна и следит за Аутье: Вот она идет, бежит.
Саломея отворачивается от окна и говорит Нейтье: Обеги дома, попроси женщин, если они столкнутся с мужчинами и если те спросят, говорить, что одни из нас работают до самой ночи над одеялом, а другие принимают трудные роды сестры в Хортице. Мужчины захотят есть. Вели женщинам сказать мужчинам, если это наши мужчины, тех, кто здесь на сеновале, что мы оставили в кладовках судки с супом и хлеб. Мужчины утром опять уедут и поймут, что мы не сможем их проводить, так как всю ночь напролет выполняем заказ и оказываем помощь.
Нейтье уходит не сразу. Саломея подгоняет ее: Ну, иди!
Нейтье лениво встает с ведра, молча потягивается, поправляет волосы; в конце концов Саломея приходит в бешенство и кричит: Нейтье!
Мариша уже достала вишневую косточку из носа Юлиуса, высосала губами, как удаляют яд от укуса змеи или незаконно откачивают газ из полицейской машины, и Юлиус радостно жует гнилой кусок кожи от старой уздечки, некогда бывшей частью упряжи Эрнеста Тиссена. Агата говорит Нетти, что та может идти, вернуться к другим детям. Юлиус пока останется здесь.
Но Мариша просит Нетти на минутку задержаться. Где Юлиус взял вишни? – спрашивает она. – Это Клаас? (Муж Мариши.)
Нетти, пребывая в некой прострации, снова отвечает Юлиусу, глядя только на то, как он играет и жует. Она рассказывает, что Юлиус и пара ребят постарше были во дворе и один, скорее всего Бенни Айдсе, заметив на дороге повозку, подбил остальных, в том числе Юлиуса, сидевшего на спине сильного мальчика, пойти посмотреть. А вернулись они с бумажным пакетиком вишен, передавая его друг другу, и одна косточка попала Юлиусу в нос.
Мариша спрашивает Нетти: Так ты не знаешь, кто сидел в повозке?
Нетти отвечает Юлиусу: Не знаю.
Я беспокоюсь из-за женщин, которые решили не делать ничего (в ответ на изнасилования), говорит Мейал. Если мужчины вернулись, как бы они не проговорились, что мы затеваем бунт.
Мариша хмыкает. Не бунт, неправильное слово.
Саломея раздраженно вздыхает. Мариша, ты все время мешаешь ходу наших собраний, строишь из себя знатока тут, там, да вообще везде, вечно что-то выдумываешь, говоришь глупости. И если тебе никто не возражает, ты уверена, что права. А когда кто-то против, истеришь.
Нет, перебивает Мариша. Это ты, Саломея, а может, и еще кое-кто из Фризен, вечно молишься на точный, безупречный язык, на правильное слово. Так вот в данном случае слово «бунт» явно неправильное, поскольку бунт подразумевает насилие, а то, что планируем мы, женщины Молочны, насилия не подразумевает.
Оуна умоляет женщин сохранять спокойствие. Надо продолжать собрание, говорит она. И Мариша права, слово «бунт» неверно описывает наш план. Мы найдем соответствующее название, когда разработаем его в деталях. И она возвращается к мысли Мейал: как бы женщины, решившие не делать ничего, не рассказали о нас мужчинам. Конечно, они не станут грешить ложью, говорит Оуна. Нам просто придется поверить: дабы не согрешить против истины, если их спросят, где мы, они скажут, что не знают, или ловко, но благочестиво уйдут от ответа.
(Я заставляю себя молчать, не укорять, не возражать, не лишить в своем высокомерии Оуну ее доверчивости, не подать ни единого признака, как меня волнует предательство, темные души, в частности Янц-со-Шрамом. И молча молю Бога простить мои прегрешения, мои подозрения и напитать меня той же верой, какую Оуна имеет к своим сестрам по общине, ко всем нам, к добру.)
Оуна продолжает и говорит: Я боюсь, как бы мужчины, ненадолго вернувшись в Молочну, не взяли лошадей и/или скотину, ведь они могут потом понадобиться женщинам либо для продажи, либо как помощь в дороге.
В дороге? – спрашивает Мариша. – Я не знала, что мы уже решили вопрос, оставаться или уходить. Насколько мне известно, мы решили только, что женщины не животные. Однако даже к такому выводу пришли не единодушно.
Да, правда, признает Оуна, мы не приняли окончательного решения уходить. Но если все-таки уйдем, нам понадобится возможно больше животных.
А как мы можем запретить мужчинам забрать их, если они для этого и вернулись? – спрашивает Грета у Оуны.
У Оуны есть предложение: А если через Нетти (та еще не ушла с сеновала) передать, что животные после отъезда мужчин в город заболели и их поместили на карантин?
Нетти не разговаривает со взрослыми, напоминает Мейал Оуне.
История про карантин, добавляет Мариша, еще одна ложь, серьезное прегрешение. Мы не только совершим грех лжи, говорит она, но и научим дочерей. А если мы еще начнем подстрекать на ложь Нетти, то согрешим вдвойне: введем в соблазн дурочку.
Саломея поднимает руку. Нетти не «дурочка», заявляет она. Ее необычное поведение, то, что она называет себя мужским именем и говорит только с детьми, – объяснимая реакция на долгое и особо страшное изнасилование.
Мы все пострадали, говорит Мариша.
Конечно, отвечает Саломея, но реакции у нас разные, и одну нельзя считать более правильной, а другую – менее.
Мариша отметает возражение и продолжает развивать свой тезис. Разумеется, говорит она, побуждение других ко лжи ради нас – более тяжкий грех, чем собственная ложь. И простить нам ложь (про местонахождение женщин, про одеяло, помощь при родах и т. д.) могут только старейшины, кому мы солжем и кого, если наш план уйти станет реальностью, никогда больше не увидим, поэтому мы останемся непрощенными, без надежды на милосердие, с черными сердцами, лишив себя возможности войти в Царство Божие.
Поди, найдутся другие старейшины или люди Божьи, говорит Грета, которые смогут простить нам наши грехи, те, кого мы еще не знаем.
При этих словах Саломея взрывается и кричит, отчего Мип просыпается, а Юлиус перестает жевать кожу. Не нужно нам прощение людей Божьих, кричит она, за то, что мы защищаем наших детей от богомерзких действий развратных мужчин, у кого еще, оказывается, и прощения должны просить! Если Бог – любовь, Он Сам простит нас! Если Бог мстителен, то Он создал нас по Своему образу и подобию. Если Бог всемогущ, то почему Он не защитил женщин и девочек Молочны? Если Бог в Евангелии от Матфея, по словам Петерса, нашего мудрого епископа, говорит: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне», – то разве мы не должны считать таким препятствием, когда наших детей насилуют?
Саломея умолкает, возможно, чтобы передохнуть…
Нет, не передохнуть. Она продолжает кричать, что уничтожит все живое, если оно дотронется до ее ребенка, разорвет на части, надругается над телом и заживо закопает в землю. Она возопиет к Богу, и пусть Он громом ее поразит, если она согрешила, защищая своего ребенка от зла, более того, уничтожив зло, чтобы оно не поразило других. Она будет лгать, охотиться, убивать, плясать на могилах и вечно гореть в аду, прежде чем позволит еще какому-нибудь мужчине удовлетворить свои насильнические желания телом ее трехлетней дочери.
Нет, мягко говорит Агата, не надо плясок. Не надо надругательств.
Мип начинает плакать, а маленький Юлиус, не зная, что делать, смеется, глаза – крошечные жемчужинки – блестят.
Как Саломея раньше подходила к Мейал, так Мейал сейчас идет к Саломее и обнимает ее.
Оуна берет Мип с потника и поет ей песню про уток. (Помнит ли она, какое счастье и утешение дает мне кряканье уток?)
Агата, если не считать того, что шепотом велит Нетти вернуться к детям, молчит. Грета и Мариша тоже молчат.
Нетти спускается по лестнице.
Мы/я слышим только голос Оуны. Во время пения она раззадоривается, ускоряясь подобно рыбе, что изгибает тело и устремляется вперед, и замедляясь подобно рыбе, греющейся на солнце у поверхности воды. Дети, увлеченные песней, сидят тихо. Оуна продолжает петь песню про уток, плавающих в море, – утка раз и утка два, утка три-четыре.
Оуна спрашивает у детей, известно ли им, что такое море, и они смотрят на нее в четыре огромных голубых глаза, похожих на море. Оуна описывает море – другой, скрытый от нас мир, мир под водой. Морем она называет именно жизнь в море, не само море. Она рассказывает о рыбах и других живых существах.
Наконец Мариша ее перебивает. Море – это когда очень много воды, больше ничего, говорит она детям. Оуна, перед тобой дети, растолковывает она. Как они могут понять то, что происходит невидимо? Да и сама ты никогда не видела моря.
Саломея смеется: Жизнь под водой не невидима. Ее можно видеть. Только нам отсюда не видно. О Господи.
Ты не понимаешь, Саломея, как восприимчивы дети, говорит Мариша.
Вот оно как! – восклицает Саломея. – Если бы я позволяла такому, как твой Клаас, у которого дерьмо вместо мозгов, бить моего ребенка до черных синяков, ты бы решила, что я разбираюсь в том, как дети воспринимают потайную жизнь?
Мариша, потрясенная, молчит.
Саломея, это не имеет никакого смысла, говорит Мейал и дает ей затянуться цигаркой.
Оуна молчит, но она согласна, сочтя выходку Саломеи непонятной и недостойной ее, я знаю. Знаю, потому что она посмотрела на Саломею как раньше, нахмурив брови (исчезающие на лбу рельсовые пути). В общем-то, Оуна терпимо относится к вспышкам гнева сестры и реагирует на них с оглядкой. Возможно, за долгие годы поняла, что борьба ни к чему хорошему не приведет.
Будто читая мои мысли, Агата предлагает подумать о том, что приведет к хорошему, и цитирует Послание к Филиппийцам: Что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте… и Бог мира будет с вами.
Остальные женщины ждут, кто первой ответит на призыв Агаты предложить истинное и честное. По правде сказать, затея их, кажется, не очень увлекает.
Саломея вообще игнорирует вопрос. Если я останусь, то стану убийцей, говорит она матери. (Я думаю, она хочет сказать, если останется в колонии и будет здесь, когда и если арестованные выйдут под залог и вернутся из города.) Что может быть хуже? – спрашивает Саломея Агату.
Агата кивает. Кивает. Губы поджаты, она моргает и кивает. Руки лежат на столе, но пальцы подняты вверх, тянутся к балкам сеновала, к Богу, к смыслу.
Остальные молчат. Необычно.
В альбоме «Знаменитые картины», оставленном в кооперативе одним швейцарским туристом, я видел «Сотворение Адама» Микеланджело. Мой отец тайком показывал репродукцию общине, но Петерс-старший в один прекрасный день обнаружил альбом и уничтожил его. Говорят, он вырывал страницы по одной и сжигал их по очереди, скорее всего для того, чтобы посмотреть каждую картину. Более занятой человек с более ясными намерениями поджег бы все сразу и бросил в бак.
Женщины всё молчат – жутковато.
Я упоминаю альбом со знаменитыми картинами только потому, что пальцы Агаты подняты к Богу. Они почему-то напоминают мне «Сотворение Адама». А поскольку на сеновале царит молчание, я же хочу произвести деловой вид и мое дело здесь писать, это как раз то, что можно записать, – мою первую мысль.
Женщины хранят молчание, думая о том, что есть добро, что справедливо, чисто, любезно и т. д. А возможно, о чем-то еще. Я не знаю, о чем. Может, о поджоге. Думая о «Сотворении Адама», я вспоминаю еще кое-что, о человеческих пальцах.
Человеческие пальцы способны осязать предметы размером в тринадцать нанометров, то есть если бы ваш палец был размером с землю, вы ощутили бы разницу между конюшней и лошадью. Я хочу запомнить, чтобы рассказать потом Оуне. Еще я хочу рассказать ей о «Сотворении Евы» Микеланджело (пятая фреска Сикстинской капеллы), которая даже близко не так известна и популярна, как «Сотворение Адама». В «Сотворении Евы» Адам спит на камне, а обнаженная Ева о чем-то молит Бога. О чем? Тут Бог спустился на землю, Он больше не парит на облаке, просто протягивая палец. На сей раз Бог строг, напряжен. Он пришел на землю поговорить с Евой… или пришел по ее просьбе? Почему Он сошел со Своего облака с ангелами?
На фреске Ева взывает к Богу, просит, умоляет… возможно, что-то доказывает, как будто в ее силах восстановить христианство в первоначальном величии. Она действует за спиной спящего на земле Адама, художник словно подразумевает, что Ева знает: Адам ее не одобрит. Не одобрит что? Ее встречу с Богом с глазу на глаз? Или ее слова?
Еще кое-что про кооператив: к его южной стене прикреплена выцветшая фотография. Ее сделал и опубликовал в английской газете «Гардиан» профессиональный фотограф, много лет назад приезжавший в Молочну посмотреть на меннонитов. Именно он заронил моему отцу мысль об Англии. На фотографии изображены несколько юношей и девушек общины. Подпись: «Перед сном меннониты любят поболтать под звездами».
На фотографии мы видим меннонитских девушек, сидящих в вечерней темноте на пластиковых стульях под невероятно звездным небом. Такое впечатление, будто над участницами беседы только что произошла катастрофа, но ее пока никто не заметил. Небо начинает приобретать горчично-желтый оттенок. На заднем плане разговаривают двое мужчин. Видно также две повозки и двух лошадей. Еще дом, дерево, силосную башню. Одна из девушек – Оуна. Юная, худенькая, она наклонилась вперед, чтобы лучше расслышать подруг. Длинные пальцы сжимают подлокотники пластикового стула, она будто готова броситься вперед, а может, взмыть вверх, в желтое небо.
Оуна, разумеется, не видела фотографии, но мне хочется когда-нибудь ей рассказать. После изнасилований в кооператив приезжало множество фотографов со всего мира, интересующихся, как доехать до колонии. Петерс запретил с ними разговаривать. Хайнц Гербрандт, кузнец, чья кузница располагалась рядом с кооперативом, как-то сказал мне в церкви, что в кооператив по почте пришла вырезка из одной американской газеты. Ее бросили у кузницы, поскольку дверь в кооператив оказалась заперта. Хайнц Гербрандт отправился с письмом в кооператив. Он вспоминал, как держал его подальше от себя, будто что-то горячее, опасное. Заголовок гласил: «Девушкам и женщинам колонии Молочна явился дьявол в образе семи призраков». Хайнц Гербрандт говорил, что Петерс, увидев вырезку, покивал. Да, сказал он, по словам Хайнца Гербрандта. Именно. «Пустые люди в пустоте берут их, насильничают, держат в чистилище, вот вы и получили».
Я спросил Хайнца Гербрандта, действительно ли Петерс так сказал. Тот подтвердил, что Петерс говорил ему это со слезами на глазах, когда они перестилали церковную крышу.
Но тогда как он может оставаться епископом Молочны? – спросил я у Хайнца.
Тот покачал головой. Не знал. И предложил разобраться во фразе: «Пустые люди в пустоте берут их, насильничают, держат в чистилище, вот вы и получили».
Мы с Хайнцем стояли на дороге, ведущей из Молочны к границе, и снова и снова шептали слова Петерса, стараясь понять, что он имел в виду. Или почему произнес их со слезами на глазах. Или зачем вообще произнес.
Хайнц Гербрандт уехал из Молочны, забрав с собой жену и детей. Говорят, испугался, услышав слова Петерса о том, что к девушкам и женщинам Молочны в самом деле приходил дьявол. Говорят, Хайнц Гербрандт оказался в недостаточной степени мужчиной или в недостаточной степени верующим, чтобы принять правду. Говорят, он легко впадает в уныние и мир разрушит его. Петерс официально отлучил Хайнца Гербрандта, но всем прекрасно известна никчемность его решения, поскольку тот ушел из церкви и из колонии по собственному желанию.
Когда-то Хайнц Гербрандт подарил мне подкову. Утверждают, подкова приносит удачу, сказал он. В Молочне удачи не бывает. Верить в удачу – грех. Плакать стыдно. На все воля Божья, и в мире Божьем ничто не происходит по воле случая. Если Бог создал мир, почему нам в нем не быть?
Я запомню Хайнца Гербрандта.
Женщины молчат. Оуна подходит к моему месту и смотрит мне через плечо. Почему она кладет руку мне на плечо? Пока я пишу, она смотрит на меня. Ручка у меня дрожит. Она не умеет читать, поэтому я могу написать слова: «Оуна, моя душа принадлежит тебе», и она не узнает. Оуна нарушает молчание. Август, говорит она, я знаю, что это такое (она показывает на буквы). Буквы. А вот эти маленькие штучки?
Запятые, говорю я ей, они означают маленькую паузу, или вдох, в тексте.
Оуна улыбается, затем делает вдох, будто беря слова обратно, возвращая в тело, может, чтобы передать слова, рассказ – свой рассказ – нерожденному ребенку… Больше она ничего не говорит, и я бьюсь, как лучше ответить.
А ты знала, спрашиваю я, что есть бабочка, которая по-английски называется comma, «запятая»?
Оуна ахает.
Такая странная реакция, так забавно.
Правда? – спрашивает она.
Да, говорю я, она так называется, потому что… Но Оуна останавливает меня.
Нет, говорит она, дай угадаю. Потому что она перепархивает с листа на стебель, потом на лепесток, лишь ненадолго останавливаясь? Потому что ее путь – ее история, и она никогда не прекращается, всегда движется, останавливаясь лишь ненадолго.
Я улыбаюсь и киваю. Точно, говорю я, именно поэтому!
Оуна бьет себя по ладони: Вот! И возвращается на место.
Но это не так, бабочка получила свое название вовсе не поэтому. Конечно, в текстах и в путешествиях есть паузы. Остановки. Истинная причина, банальная, в том, что нижняя часть крыла бабочки по форме напоминает запятую.
Сейчас я не понимаю, почему позволил Оуне думать по-другому, но, возможно, когда-нибудь пойму.
* * *
Ага, женщины зашевелились, вышли из задумчивости. Сейчас я продолжу вести протокол.
Слово берет Агата.
Саломея, говорит она, нет ничего хуже, чем быть убийцей. Если ты не хочешь стать убийцей, оставшись в колонии с мужчинами, виновными в изнасилованиях, и с теми, кто внес немалый залог, позволяющий насильникам в ожидании суда вернуться домой, тогда, чтобы защитить свою душу и удостоиться Царства Небесного, надо уходить.
Мариша, недовольная рассуждениями Агаты, хмурится. Не все тут убийцы, возражает она.
Пока нет, говорит Оуна.
Агата кивает. Мариша, спрашивает она, ты когда-нибудь думала убить кого-нибудь из насильников или их всех?
Нет, говорит Мариша. Какая чепуха.
Ты когда-нибудь желала им смерти? – спрашивает Агата.
Мариша признается, да, желала, но тут же просит у Бога прощения.
И как ты считаешь, если бы мужчины были рядом, твои мысли об убийстве участились бы? – не унимается Агата. – Если бы ты видела их каждый день, если бы они повелевали тобой и твоими детьми, а Петерс приказывал тебе им подчиняться?
Да, говорит Мариша, по-моему, да, в такой ситуации мысли об убийстве участились бы.
Ага, говорит Саломея, значит, ты все-таки думаешь об убийстве.
Нет, говорит Мариша, я же тебе сказала. Я только хотела их смерти.
И поэтому нам надо уйти, заключает Агата.
Некоторые, включая Маришу и Грету, открывают рты, чтобы возразить, Грета еще поднимает руки.
Но Агата продолжает: Я сделала то, чему учит стих из Послания к Филиппийцам, а именно: помыслила о том, что честно, что справедливо, что чисто и что любезно. И нашла ответ: миролюбие. Миролюбие, говорит Агата, любезно. Никакое насилие не имеет оправдания. Оставшись в Молочне, говорит она, мы, женщины, нарушили бы главный принцип меннонитского вероучения, каковым является миролюбие, поскольку прямо и осознанно столкнулись бы с насилием, исходящим от нас или направленным против нас. Мы открыли бы дверь злу. Оказались бы в состоянии войны. Превратили бы Молочну в поле сражения. Оставшись в Молочне, мы стали бы плохими меннонитами. Согласно нашему вероучению, мы стали бы грешниками и преградили бы себе путь на небеса.
Мейал глубоко затягивается цигаркой, потом выдыхает и кивает. Агата права. Тогда надо пошевеливаться, говорит Мейал.
Но, оставшись и вступив в борьбу, возражает Мариша, мы, надеюсь, добьемся мира для наших детей. В конечном счете. И наша колония пребудет в целости, и мы пребудем вдали от мира, а не в нем – еще один из главных принципов нашего меннонитского вероучения.
Это так, говорит Агата, но наше вероучение не требует пребывать вдали от мира вместе с мужчинами, вселяющими в наши души и умы мысли о насилии.
Ты действительно хочешь сказать, что собираешься остаться и НЕ сражаться? – спрашивает Оуна у Мариши. – Напомни, когда у тебя в последний раз хватило сил восстать против грубости Клааса, защитить детей или сойти с пути зла?
Мариша в бешенстве. Она встает, губы поджаты, глаза горят. Кто ты такая, кричит она Оуне, чтобы указывать, какой мне быть женой и матерью, когда сама ни то, ни другое? Кто ты такая, ты, фантазерка, глупая всезнайка, старая дева, безумная баба, наказанная нарфой, сумасшедшая!
Я пишу быстро, как только могу, но не успеваю за Маришей. Она еще называет Оуну шлюхой, матерью-одиночкой.
Теперь уже с ведра поднимается Саломея. Она кричит Марише, что Оуну вырубили и изнасиловали, как многих других, поэтому она ждет ребенка. Как смеет Мариша называть Оуну шлюхой? Бог, творя мир, погрузил Адама в глубокий сон и, пока тот спал, вынул у него ребро и сотворил Еву. Так Адам был шлюхой?
Мариша кричит в ответ: Адам был мужчиной!
Саломея, не обращая на это внимания, кричит дальше: Так Адам сам все устроил? Смог он себя защитить?
(В скобках, чтобы потом подумать: с учетом пересекающегося по смыслу примечания, написанного мною выше по поводу фрески Микеланджело, меня заинтересовал аргумент Саломеи.)
Саломея продолжает кричать, голос хриплый. Ты не боишься, Мариша, что твой расчудесный Юлиус станет таким же чудовищем, как его отец, так как ты ничего не делаешь для его защиты, ничего, чтобы воспитать его, объяснить преступные, развратные пути отца?…
Агата, хромая (отечность еще дает о себе знать), идет к Саломее. Она легонько подталкивает дочь обратно к ведру, гладит ее по голове, бормочет какие-то слова, я не могу разобрать. Одной рукой Агата гладит Саломею по волосам, а другой с тихим цоканьем трет себе глаза.
Саломея мягко отводит ее руку от глаз. Не надо, говорит она. Такой звук. Ты слишком сильно трешь.
Агата улыбается. Нежность.
Саломея сумасшедшая, говорит Мариша. Все ее слова – полное безумие. И, повернувшись к Оуне, добавляет: Как ты смеешь судить меня?
Оуна выдерживает взгляд Мариши и улыбается. Я не судила, говорит она, это был вопрос.
Агата, наклонившись, шепчет что-то Оуне.
Оуна извиняется перед Маришей. Та грубо предлагает ей кое-чем заняться. (Я не могу здесь повторить. Отмечу лишь, что Мариша на ломаном английском еще сказала Оуне «отъеби». Не многое из внешнего мира проникает в Молочну, но ругательства, как и боль, всегда находят дорогу.)
Мариша! – восклицает Грета. – Сядь и помолчи.
Мариша с шумом садится.
Мейал и Саломея курят одну цигарку, похоже, ждут, когда уляжется.
Агата продолжает гладить Саломею по голове и рукам. Опять с тихим цоканьем трет глаза.
Саломея хмурится и повторяет: Мама, не надо.
Мариша молчит.
Нейтье шепчет: По-моему, надо говорить «отъебись».
Остальные кивают.
Оуна еще раз извиняется и добавляет, что тоже думала над Посланием к Филиппийцам и о том, что истинно. Свобода – истинно, говорит она. Лучше, чем рабство. И прощение – истинно, лучше, чем месть. И надежда на неизвестное – истинно, лучше, чем ненависть к известному.
Мариша странно спокойна. Она искренне, не ядовито спрашивает у Оуны: А как же безопасность, надежность, дом, семья? А святость брака, послушания, любви?
Я тут ничего не понимаю, ни про что из перечисленного, отвечает Оуна. Кроме любви. И даже любовь, говорит она, для меня загадка. И я считаю, мой дом там, где моя мать, сестра и нерожденный ребенок, где угодно.
Мариша спрашивает: А ты не будешь ненавидеть нерожденного ребенка? Ведь он (или она) от мужчины, который внушает тебе мысли о насилии?
Я уже люблю этого ребенка больше всего на свете, отвечает Оуна. Он (или она) невинен и прекрасен, как вечернее солнце…
Оуна смотрит на меня. Я задерживаю дыхание и чешу затылок, молю о прощении, но за что или за кого… О, мигающий свет…
И таким же, говорит Оуна, был его отец, когда родился.
Подождите, говорит Мейал, я не согласна. Тот мужчина родился злым. Бог привел его в мир, чтобы испытать нас, испытать нашу веру.
Саломея усмехается. Разве не ты, Мейал, несколько месяцев назад говорила, что все насильники действовали по наущению дьявола? Так кто же? Или для тебя Бог и дьявол одно и то же?
Мейал закатывает глаза и говорит: О блин, не знаю.
Я больше не хочу слышать такие слова, устало говорит Грета.
Агата тихо стонет. Плачет? Нет, не плачет. Она слишком сильно терла глаза, как и говорила Саломея, ей больно.
Мариша опять спрашивает, по-прежнему спокойно: Вот Оуна говорит, что прощение истинно, лучше, чем месть. Значит, нам надо простить мужчин Молочны, особенно насильников, а мстить ради справедливости как раз не надо. Но если так, разве нельзя остаться в Молочне и простить мужчин?
Но мужчины Молочны, и особенно насильники, не просили прощения, напоминает Саломея.
Да, говорит Мариша, но Петерс потребует, чтобы попросили. И тогда, дабы не грешить против Бога и не подвергаться риску отлучения и изгнания, нам придется их простить!
Грета кладет голову на стол рядом с зубами. (Мышь, та же, что и раньше, или другая, идет по сеновалу. Почему вас так много и куда вы все идете?)
Прощение вряд ли действительно, если оно не от сердца, говорит Оуна. Мы должны лишь защитить данные нам Богом души. Найти в сердце силы простить мужчин Молочны, вне зависимости от того, чего от нас потребует Петерс или еще кто, даже если мужчины сами не попросят прощения, даже если до гробовой доски будут твердить, что невиновны.
Значит, ты полагаешь, поддержание состояния души важнее покорности Богу? – уже не так спокойно спрашивает Мариша.
Вообще-то это одно и то же, твердо говорит Оуна. Я думаю, моя душа, моя сущность, моя неосязаемая энергия и есть присутствие во мне Бога, и, умиротворяя душу, я славлю Бога. Если я в состоянии понять, как могли произойти преступления, то могу простить мужчин. И почти могу – на расстоянии, конечно, – жалеть их и любить. Любовь истинна и лучше, чем отмщение.
Мариша снова вскакивает. Оуна – идиотка, неистовствует она. Все, что она говорит, смехотворно, кощунственно, безнравственно.
Усталая Грета поднимает голову, а потом и руки, хотя не так высоко, как раньше. И опять просит Маришу сесть.
Слово берет Агата. Оуна, говорит она, ты права. Ты сказала, что на расстоянии, разумеется, все возможно: прощение, сострадание, любовь. Чего требует от нас меннонитская вера. И поэтому нам в самом деле надо уйти, чтобы отдалиться на то расстояние, о котором говорила Оуна. Наверное, можно говорить о перспективе. Новой перспективе, рациональной, разумной и вместе с тем любящей, смиренной, в согласии с нашей верой, все сразу. Долг велит нам уйти. Нет возражений? Что это можно назвать перспективой и она появится у нас на определенном расстоянии?
Не бороться, а идти вперед, говорит Оуна. Все время идти. Вообще не бороться. Просто идти. Все время идти. Оуна будто впала в транс.
Мариша просит Оуну перестать.
Это ты перестань, Мариша, говорит Саломея.
Все вы перестаньте и сосредоточьтесь, говорит Мейал. С ума посходили? Она тычет в окно, на солнце, которое заходит.
Грета, выпрямив спину, начинает рассказывать еще одну историю о своих лошадях, Рут и Черил.
Кто-то стонет, но она не обращает внимания.
Когда-то, рассказывает Грета, она боялась дороги между Молочной и Хортицей. Дорога узкая, а канавы по обе стороны глубокие. И успокоилась она, только научившись смотреть не себе под нос, а далеко вперед. Раньше, говорит Грета, повозка виляла и страшно кренилась. Рут и Черил слушались ее вожжей, но сами команды были непоследовательные, беспорядочные, лихорадочные, опасные. Уйдя, мы приобретем более широкую перспективу, необходимую, чтобы простить, то есть правильно любить и сохранять мир в согласии с нашей верой. Поэтому наш уход не станет проявлением трусости, бегства, неповиновения или бунтарства. Мы уходим не потому, что нас отлучили или изгнали. Он будет высшим проявлением веры. И веры в неиссякаемое милосердие Божие.
А то, что мы разрушим наши семьи? – спрашивает Мариша. – Заберем детей у отцов?
Наш долг – перед Богом. (Агата)
Именно, перед нашими душами, где явлен Бог. (Оуна)
Оуна, дай мне закончить. (Агата) Наш долг – защищать создания, созданные Им, то есть нас самих и наших детей, а также свидетельствовать о вере. Вера требует от нас полного миролюбия, любви и прощения. Оставаясь, мы рискуем не обрести их. Мы будем воевать с насильниками, так как признали: по крайней мере, некоторые из нас хотят их убить. Наше прощение, если мы останемся, неизбежно будет вынужденным, неискренним. Уйдя, мы скорее достигнем того, чего требует от нас вера: миролюбия, любви и всепрощения. И научим детей. Уйдя, мы научим детей тому, что они должны стремиться к этим ценностям усерднее, чем выполнять требования отцов.
Это не кощунство? – упорствует Мариша.
Остальные молчат.
Ладно, мы уйдем, продолжает Мариша. А с нравственной точки зрения? Нас не в чем упрекнуть? Мы действовали в соответствии с Божьей волей. Но что будет, когда мы проголодаемся? Или испугаемся?
Голод и страх, отвечает Оуна, у нас общие с животными. Может ли страх голода и страх страха быть нашим проводником?
Мариша хмуро смотрит на Оуну. О чем ты говоришь? Конечно, нам нельзя забывать ни о голоде, ни о страхе.
Мейал поднимает руку.
Просто говори, велит Грета. Она бледная, у нее измученный вид.
Мейал тактично вспоминает Рут и Черил. Смогли бы лошади сами увидеть более широкую перспективу, смотреть вдаль, а не на дорогу прямо перед собой, если бы человек не управлял поводьями? Поняли бы они, как не свалиться в канаву, если бы их не направляла человеческая рука?
Почему ты спрашиваешь? – вступает Саломея. – Ты полагаешь, что, следуя врожденным животным инстинктам и руководствуясь страхом и голодом или боязнью свалиться, мы каким-то образом обретем перспективу и достигнем мира?
Мейал зевает. Я только спросила, только подумала вслух, говорит она.
Но Саломея не отступает. Да, правда, голод и страх у нас общие с животными, как заметила Оуна, но не разум, который позволяет нам устанавливать перспективу или расстояние, чтобы лучше оценить положение дел.
Нет, говорит Мариша, это тоже неправда. Животные и даже насекомые прекрасно видят перспективу. Разве не та же Оуна рассказывала о способности стрекоз к долгосрочному планированию? Разве они могли бы мигрировать, не зная, а если не зная, то инстинктивно понимая, что сами не доберутся до цели, но потомки доберутся?
Ладно, говорит Саломея, мы не знаем, что думают стрекозы и думают ли они вообще. Вряд ли тут можно говорить о перспективе.
Почему же? – спрашивает Мариша.
Потому что слово, наверно, неправильное, отвечает Саломея.
А какая разница? – спрашивает Мариша.
Большая, отвечает Саломея.
Мариша вдруг меняет тему и, обратившись ко мне, спрашивает, что я писал, когда женщины молчали. И зачем вообще писал, если мое дело – переводить слова женщин на английский и записывать на бумагу перевод?
Я не совсем понимаю, отвечаю я (испуганно, смущенно).
Но Мариша недовольна. Ты что-то писал, когда мы не говорили. Что?
Я отвечаю: Я писал про фотографию, которую видел в кооперативе, и про фреску Микеланджело.
Мариша кивает. С одобрением? Упреком? (Ага, с упреком.)
Вся семейка такая, говорит Мариша.
Мейал спрашивает меня: Какая фотография?
Я не знаю, как ответить.
Снова выручая меня, слово берет Оуна. Ей только что пришло в голову, говорит она. Можно было бы рассмотреть еще один вариант, не уйти, не остаться и бороться и не ничего не делать.
Время уже позднее предлагать еще один вариант, замечает ей Мариша.
Грета отмахивается от нее и жестом велит Оуне высказаться.
Можно попросить уйти мужчин, говорит та.
Это шутка? – спрашивает Мариша.
Саломея неожиданно соглашается с Маришей. Оуна, ты с ума сошла? – спрашивает она.
Может, мы все сошли с ума, отвечает Оуна.
Конечно, мы все сошли с ума, говорит Мейал. Как не сойти?
(Мне хотелось бы еще вернуться к этому комментарию, но сейчас надо поспевать.)
Агата отметает тему сумасшествия и возвращается к исходному предложению Оуны: Попросить уйти мужчин? Ты про насильников и старейшин, которые за их возвращение?
И про Петерса, конечно, говорит Оуна.