Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 


Джанис Парьят



Девять камер ее сердца


Тому, кто не спит в ночи. Любить легко. — Анаис Нин


Святой

Тебе двенадцать, и ты меня ненавидишь.



Ты отказываешься рисовать на моих уроках, потому что считаешь свои рисунки ужасными. А я все пытаюсь объяснить тебе, как любой порядочный учитель, и не важно, верю я в это или нет, что с опытом они станут лучше. Ты не соглашаешься. Тебя бесит, что существует нечто, что ты не можешь делать так же хорошо, как примеры по математике или научные опыты. Я говорю тебе, что это искусство, но вижу, что ты художник науки. Если такое вообще существует.

Другие дети толпятся вокруг столов, самозабвенно рисуя и делая наброски. Некоторые из них по-настоящему одарены. Но о тебе этого не скажешь. Их руки свободно мелькают над холстом и бумагой, словно ведомые неким невидимым духом. Хотя у меня есть грустное ощущение, что это единственный момент их жизни, когда они «занимались искусством». Они вырастут и посвятят жизнь занятиям, которым будет чужда красота.

Почти год назад, в свой первый день работы в этой маленькой школе маленького городка на востоке страны, я велел всему классу нарисовать дерево.

— Какое дерево? — спросила ты.

— Любое.

— Но разных деревьев очень много…

— Меня устроит любое.

Это тебе не понравилось. И, пока ты сидела в нерешительности, все остальные окунали кисти в краску и шлепали по бумаге. Было заметно — когда ты наконец рискнула, тебе было неловко и даже немного стыдно. Твое дерево напоминало зеленый леденец на палочке. И тут я совершил ошибку, подойдя к твоему столу и похвалив девочку справа от тебя.

— Посмотри… Видишь, у нее сквозь ветви виднеется кусочек неба? Это же так и есть, правда? Дерево не сплошное. Между листьями есть просветы…

Ты смотрела на меня с выражением, похожим на ненависть.

В первые же месяцы такое выражение твоего лица стало привычным. Что бы я ни говорил тебе или другим ученикам, ты все воспринимала в штыки. Ты не совершала никаких нарушений, ничего такого, за что можно было бы выгнать тебя с урока и отправить к директору, что, возможно, было бы даже проще. Нет, это был внутренний, скрытый, тайный протест. Ты делала минимум работы. Проводила большую часть урока, глядя куда-то в пространство, или просилась выйти в туалет и не возвращалась до самого звонка. Не принимала участия в уроке и не отвечала на вопросы, а на любой мой прямой вопрос отвечала мрачным: «Не знаю».

Так мы протянули целый год.

Сегодня я снова получил этот ненавидящий взгляд. На уроке мы рисовали зимний пейзаж, и, взглянув на твой рисунок, я резко спросил:

— Ты когда-нибудь видела чисто белый цвет в природе?

— В смысле? — нахмурилась ты.

— В смысле… Снег же не белый, правда? Там есть оттенки голубого, и серого, и розового, и желтого, и даже лилового… Если бы он был чисто белый, мы бы его не видели.

И тут я совершил свою самую большую ошибку. Я дотронулся до твоего рисунка. Я окунул кончик кисточки в голубой, в черный и в воду и провел им по твоему пейзажу.

Касание тут, линия здесь. Я исправил рисунок, но потерял тебя.

После этого ты вообще отказалась прикасаться к кисточке. Даже под угрозой наказания и плохой оценки.

Ты была самой упрямой из всех известных мне детей и заставляла меня тосковать о временах, когда в школах применялись телесные наказания.

Когда я сказал классу сдать работы на оценку, ты сдала чистый лист.

— Что это? — строго спросил я.

— Белые птицы летят сквозь белые облака.

Я поставил тебе двойку. Потом изменил ее на тройку. Я чувствовал, что это был не твой, а мой провал.

Мы перешли к другим вещам, но ты во всех была на удивление неумелой. Твои наброски натюрмортов были слабыми, работы мелками — грязными. Я не разрешал тебе работать масляными красками — они были дорогими, и мне было велено беречь их для «самых лучших» учеников. Акриловые краски тебя озадачили — ты пыталась рисовать ими, как акварелью, но они слишком быстро высыхали, оставляя яркие пятна цвета в ненужных местах.

Может быть, потом, когда я уже стал опытным преподавателем, я знал бы, что делать с учениками вроде тебя. Но тогда я и понятия об этом не имел.

Я испробовал все — угрозы, подкуп, безразличие, терпение. Я обсуждал проблему с другими учителями, но они просто не понимали меня. На всех их уроках ты была тихой хорошей ученицей. Слегка небрежной в химии, любящей литературу, историю и биологию и интуитивно одаренной в математике. Но это как раз меня не удивляло.

Я чувствовал, что действительно потерял тебя, пока однажды случайно не спросил, любишь ли ты играть с бумагой.

— Как именно? — это тоже прозвучало небрежно.

— Ну, для начала можно складывать фигуры…

Казалось, тебя совершенно не впечатляет эта идея.

— Ты когда-нибудь слышала про оригами?

Ты неуверенно покачала головой.

Как же тебе, наверное, было отвратительно признавать, что ты чего-то не знаешь. Я буквально возликовал.

Я дал тебе листы бумаги и руководство для начинающих. Мне подумалось, что ты предпочтешь его, а не мои указания. Ты изучила страницы, выбрала рисунок, сосредоточилась. Поразительно. У тебя получалось великолепно. С кончиков твоих пальцев соскакивали журавли и коробочки, лягушки и бабочки, крабы и цветы. Аккуратно и точно, все линии разглажены и сложены с индустриальной четкостью. Это было буквально воплощение безупречности. Каждый был точно такого же размера и формы, что и предыдущий. Ты сидела в углу класса, терпеливо складывая, собирая и выравнивая их всех до полной готовности. Я хотел сказать тебе, что они прекрасны, но побоялся, что это тебя отпугнет, так что просто смотрел и не лез с похвалами.

После этого произошла радикальная перемена.

Ты стала приходить на урок первой, а уходить последней.

Ты следила за мной глазами, когда я перемещался от одной группы учеников к другой и когда кто-то подходил ко мне за помощью. Ты задерживалась в конце урока, показывая мне все, что сделала, и, если я не ошибаюсь, ища моего одобрения.

Сначала я не был уверен, как реагировать. Казаться довольным? Или, в свою очередь, игнорировать тебя? Кажется, в своем смущении я делал и то, и другое, но это тебя не отталкивало. Скорее, кажется, придавало даже большей решимости. Ты подходила ко мне в коридорах, в библиотеке, иногда на пришкольной лужайке и начинала очень милую светскую беседу. Мы говорили о погоде, об обеде и о том, люблю ли я собак или кошек.

— Собак, — сказал я.

— Кошек, — сказала ты.

И на каждый мой ответ следовало: «Почему?»

Почему я предпочитаю горошек, а не картошку? Почему мне нравится велосипед, а не машина? Почему собаки? Почему я вегетарианец? Почему я люблю темный шоколад? Почему я читаю поэзию? Когда я обращал те же вопросы к тебе, ты радостно отзывалась. Ты любишь свеклу из-за цвета. Кошек — за их глаза. Белый шоколад, потому что он не совсем шоколад. Поэзия сбивает с толку. Твои ответы были импульсивными. В этом возрасте все импульсивно.

Ты показывала мне свои контрольные и сочинения, работы, за которые тебя награждали. Я хвалил тебя, как, мне казалось, должен хвалить родитель. Ты говорила, что не особенно любишь спорт. Хотя приходится бегать, кидать и участвовать. Ты любишь музыку, но тебя не привлекают инструменты. «Я люблю петь», — смущенно призналась ты.

— Спой мне что-нибудь.

— Вот прямо так?

— Прямо так.

Мы находились на улице, гуляя по дорожке на школьном участке.

— Что вам спеть?

— Что угодно.

Немного подумав, ты запела. Так тихо, что мне пришлось наклониться к тебе. Это была старая песня из 70-х. Интересно, где ты могла ее услышать. Может быть, ее пели дома твои родители, и ты выросла, слушая ее. Это была песня о том, как человек звонит тому, кого любит и кто бросил его. Это было мило, и глупо, и нелепо в твоем исполнении, но ты допела до конца, и я захлопал.

Однажды ты принесла мне цветок, большой, тяжелый цветок магнолии. Он упал на землю во время дождя и теперь лежал, блестя, у меня на ладони. Кремово-розовый, его цвет сгущался к середине и был бледным на концах восковых лепестков. Я вставил его в бутылку с водой и отнес после работы домой. Твое внимание и нравилось мне, и одновременно напрягало. Оно было интенсивным, словно ты вышел под полуденное солнце. Я никогда не получал такого. Но я говорил себе, что ты ребенок и не осознаешь таких вещей. Ты просто чувствуешь то одно, то другое, чувства перескакивают от предмета к предмету, от человека к человеку. Скоро тебе надоест, и ты увлечешься чем-то другим. Но твоя привязанность, казалось, все не ослабевала.

Я решил, что, может быть, будет лучше слегка оттолкнуть тебя, отстраниться, стать менее доступным. В конце концов, мы же не хотим, чтобы ты сделала что-то неблагоразумное. Так что я стал вежливым, но более закрытым. Я прятался в кабинеты, если замечал тебя в коридоре. Я говорил, что занят, встречаясь с тобой в библиотеке. Я выходил из школы в компании коллег. Я сидел на лужайке, погруженный в чтение. Ты озадачилась, но не отступила. Но чем больше ты добивалась моего внимания, тем меньше я старался давать его. Мне было тошно плясать этот ужасный танец, но я не знал, что еще делать.

Иногда я находил у себя на столе бумажных журавликов, а иногда стрекоз.

Сперва я собирал их, ставя на полку, словно беспорядочный неподвижный зоопарк. Потом попытался сказать тебе, что, может быть, лучше отнести их домой, чтобы удивить и порадовать родителей, но встретил только твой молчаливый взгляд. Когда я стал настаивать, ты ответила, что это невозможно, и ушла.

Это обеспокоило меня, но я не мог спросить тебя о таком напрямую. По крайней мере теперь. Между нами еще не было такого уровня доверия, и я не знал, будет ли оно вообще. Так что я поговорил с другими учителями, которые учили тебя дольше, и спросил у них, что они знают о твоей домашней жизни. Было высказано несколько предположений. Кто-то спросил, не сирота ли ты? Или же ребенок родителя-одиночки. Нет, сказали другие, дело совсем не в этом, но с твоими домашними обстоятельствами что-то немного не так. Потом твой учитель математики рассказал, что, если он не путает, с твоими родителями все в порядке, но они где-то в другом месте, а ты живешь, по крайней мере во время школьных семестров, у бабушки с дедушкой. Не то чтобы тебя бросили, добавил он торопливо, но твой отец работает в другой стране, а там совсем мало или вовсе нет приличных школ. Мне стало очень жаль и тебя, и твоих бумажных товарищей.

После этого я стал добрее к тебе.

Лепка из глины худо-бедно у тебя получалась, но я изо всех сил старался тебя подбодрить.

— Неплохая корова, — сказал я.

Ты посмотрела на меня с сомнением:

— Это должна была быть лошадь.

Я разразился торопливой речью на тему того, что искусство — в глазах смотрящего.

— Так что же, вообще не важно, что я пытаюсь изобразить? — спросил кто-то из учеников.

— Важно. Но вы не можете контролировать то, как это увидят другие.

После урока ты задержалась, выжидая, пока все уйдут. Интересно зачем. Вряд ли ты хотела поговорить о субъективности восприятия. Ты подошла, шаркая ногами, к моему столу. У тебя в руках были книги и тетради. Волосы, обычно заплетенные в косички, распустились, и лента свисала вниз по плечу. Тебе было двенадцать лет, и твои руки и ноги казались слишком длинными, словно принадлежали кому-то на десять лет старше. Я был уверен, что ты вырастешь высокой и очень красивой, даже если теперь ты похожа на неуклюжего, неловкого жеребенка. Ты взглянула на меня темными, как краска, глазами.

— А вы всегда хотели этим заниматься?

Я спросил, что ты имеешь в виду.

— Ну, этим. — Ты обвела рукой комнату.

Я откинулся в кресле. Никто не спрашивал меня об этом. По крайней мере тут. Я мог бы сказать тебе много всякого. Что, конечно же, я всегда мечтал работать с детьми, учить их видеть красоту и делать красивые вещи. Но я решил сказать тебе правду.

— Нет.

Казалось, ты не удивлена.

Опустив взгляд на свои руки, я поднял их и вытянул перед собой:

— Я хотел стать пианистом.

— Вы учились в музыкальной школе?

Я кивнул. Да, много лет. Я даже уже начал давать сольные концерты. В маленьком городке, где мы жили, не было большого простора для этой деятельности, так что я давал еще и домашние уроки, стараясь накопить денег, чтобы перебраться в большой город.

— А что случилось?

— Другими словами, почему же я оказался тут? Я попал в аварию… И повредил руки.

С жестокой прагматичностью ребенка ты поглядела на меня и сказала:

— Но вы же можете рисовать.

Я ответил, что только это теперь и могу.

— О, — произнесла ты и ушла. Может быть, мне не нужно было быть таким честным. Ты все же ребенок. С ограниченной возможностью понимания. На что я, собственно, рассчитывал? Симпатия? Сочувствие?

Я сидел один в классе, почему-то чувствуя себя дураком.

Ты не пришла на следующий урок. И на следующий за ним тоже.

Хоть я и делал вид, что мне все равно, я был обеспокоен. Что случилось, спросил я у других, почему тебя нет? Кажется, легочная инфекция. Ну, та, от которой кашель и высокая температура. Я боролся с собой, желая послать тебе пожелания выздоровления и одновременно сохранить дистанцию. Я знал, что одноклассники пишут тебе открытки, но не подписал ни одной из них и не написал ничего от себя лично. Через десять дней ты вернулась, бледная, ослабевшая, все еще кашляющая. Ты сильно похудела. Я сделал тебе маленький цветок из глины, раскрасил его в красный цвет и оставил на твоей парте. Я делал это для всех учеников, которые болели. В конце урока ты поблагодарила меня, но не задержалась в классе, как обычно. Почему-то я расстроился.

Ты показалась мне более тихой, чем всегда.

Ты перестала делать бумажных зверей и лепить из глины. Вместо этого ты начала раскрашивать лист за листом в глубокий ровный синий цвет. Затем в оранжевый. Затем в зеленый. Я шутил, что ты стала абстракционистом, но ты не смеялась.

Однажды я остановил тебя в коридоре и спросил, как ты.

Не глядя на меня, ты ответила, что все хорошо.

— Я слышал, что ты болела…

— Мне уже лучше, спасибо.

— Но что-то случилось? — не мог удержаться я от вопроса.

Не поднимая глаз от пола, ты покачала головой.

Я хотел сказать, что ты можешь поговорить со мной, что у тебя есть кто-то, кому можно все рассказать. Что я знаю, что ты живешь с двумя пожилыми людьми и тебе может быть одиноко. Но не стал. Я дежурно похлопал тебя по плечу, и ты пошла дальше.

Странно, но мне не хватало тебя, остающейся в классе после урока, и нашей прямой, состоящей из твоих вопросов болтовни. Мне не хватало твоего пения, твоих цветов, твоих постоянных вопросов, твоего внимания ко всем моим словам, даже к самым незначительным указаниям. Я надеялся, что к концу семестра все это может вернуться. Особенно когда я объявил, что у нас будет выставка всех наших изделий, сделанных за год. Большинство учеников было в восторге, все переговаривались и обсуждали, какие из работ лучше выставить. У некоторых было из чего выбирать. Но ты, казалось, даже не услышала того, что я сказал.

Я пропустил несколько уроков, прежде чем спросить тебя. В тот день ты снова задержалась, правда, не нарочно, а потому, что стопка твоих рисунков упала на пол, разлетевшись, словно листья.

— Ты подумала о том, что…?

Вздрогнув, ты уставилась на меня.

— Что бы ты хотела выставить… На выставке конца года…

Ты казалась невозмутимой. Невыносимо.

— Да…

— Прекрасно. И…?

— Я еще не решила… Я не знаю…

Я было начал предлагать что-то, но остановился. Что я делаю? Это же, несомненно, лучший способ убедить тебя не участвовать.

— Ну… Если тебе понадобится помощь, скажи мне.

Ты кивнула и вышла из комнаты, шаркая ногами.

Но однажды, когда я уже перестал надеяться на то, что ты станешь прежней, ты задержалась в классе после урока. Я сидел за столом, рассматривая какие-то рисунки к нашей выставке.

— Что произошло?

Я озадаченно посмотрел на тебя.

Ты подошла ближе, прижимая к груди стопку книг. Ты так и не набрала свой вес после болезни, и твои щеки остались бледными и впалыми.

— Ты о чем?

Ты показала на рисунки.

— Я пытаюсь подобрать рамки… — начал я.

— Нет, — перебила ты. — Я имею в виду, с вашими руками. Что произошло?

Я понял, но не хотел отвечать. Но ты настаивала.

— Вы сказали, была авария… И вы больше не могли играть на рояле…

— Играть я могу, — ответил я и добавил: — Но только немного…

Ты молча глядела на меня, ожидая объяснений.

Я отложил рисунки.

— Я получил работу в хоре… Прекрасная детская группа… Ангельские голоса и всякое такое… Это не было… — Я рассмеялся. — Мы в основном исполняли гимны, но за это хорошо платили, и я мог оплачивать свои занятия музыкой…

Ты не отрывала от меня глаз. Я не знал, куда смотреть — на тебя или на свои руки. Я отвернулся к окну, в которое падали лучи позднеполуденного солнца, оставляя на полу яркие пятна.

— Мы ехали на концерт в соседний город… Все мы, весь хор, на автобусе… Шел дождь… Наверное, я задремал… Я помню, что проснулся от толчка… Жуткий скрежет… Автобус смяло, как консервную банку… Сиденье перед нами внезапно прижало нас. Если бы я не… не сунул руки между мальчиком, который сидел возле меня, и металлической ручкой, я думаю, его раздавило бы…

— Вы спасли ему жизнь?

— Ну, наверное… Я хочу думать, что да… Но я не знаю.

— И вам переломало кости?

Я кивнул. Некоторым образом я был тебе признателен за стоическое отсутствие эмоций. Большинство взрослых на твоем месте уже начали бы изливать потоки сочувствия, а я никогда не знал, как отвечать на их «Мне так жаль… Так жаль… Это ужасно… Какая трагедия…». Обычно я ограничивался кратким «Спасибо» и погружался в молчание.

— Да, в нескольких местах. — Я поднял левую руку. — Сквозь нее проходит стальной стержень.

— И вы пищите в металлоискателе аэропорта?

Я засмеялся, ты засмеялась, и комната внезапно наполнилась светом.

— Болит?

— Иногда.

И тут ты задала мне вопрос, которого раньше не задавал никто.

— Если бы вы снова оказались в этом автобусе, вы бы стали делать это снова? То, что сделали?

Я ответил не сразу.

— Я бы хотел сказать «да»… Но, честно говоря, я не уверен.

Ты не казалась разочарованной. Ты просто кивнула, словно это был деловой разговор. Я тоже в свою очередь хотел задать тебе несколько вопросов, о тебе, о твоих домашних. Но все это выглядело так, будто тебе на руку присела птичка, клюющая крошки с ладони. Не время делать резкие движения, издавать звуки и пугать ее.

Выходя из класса, ты обернулась.

— Знаете, — сказала ты. — Думаю, вы бы стали.

Скоро наступал конец семестра, и мы начали оформлять выставочный зал. Ты так ничего и не представила. Я был слегка разочарован, но не сильно удивлен. Я даже не мог использовать фразу, которую применял к другим детям: «Как, разве ты не хочешь, чтобы твои родители гордились, увидев твою работу?» Я не был уверен, что твои вообще придут. И не хотел напрягать тебя, говоря: «Бабушка с дедушкой». Не знаю почему, но я чувствовал, что в твоей семье сложная ситуация. Ну, или я так к ней относился.

Когда работы расставлялись, ты слонялась вокруг.

Думая, что ты этого ожидаешь, я не стал спрашивать, где твоя работа. Я спросил, что ты об этом думаешь.

— О чем?

— Обо всем этом… — Я обвел рукой зал, наполненный картинами, рисунками, скульптурами.

— Я хочу посмотреть, как будет, когда все закончат.

И больше мне не удалось извлечь из тебя ни слова. Но я видел, что ты внимательно наблюдаешь, как все расставляется по местам. Тогда у меня даже не было времени спросить, зачем и почему. Это было первое большое событие для меня, оно должно было стать впечатляющим и иметь значение… Ну, какое-то.

В тот вечер я ушел поздно, когда все детские работы были расставлены. Мне казалось, что все получилось довольно красиво. Жаль, что ты не стала в этом участвовать. Я подумал было поставить в уголке несколько бумажных фигурок, которые ты подарила мне, но удержался. Это твой выбор, и я должен его уважать. Очевидно, ты не чувствовала себя настолько частью класса, чтобы тебе хотелось участвовать в выставке.

На следующий день я пришел в школу рано и сразу отправился в зал. Но кто-то успел прийти туда раньше меня. Об этом мне сообщил школьный охранник.

— Одна из учениц, — сказал он. — Она сказала, вы ей разрешили… Дали специальное разрешение… Что-то там поставить. У нее с собой было полно барахла…

— В смысле? — Меня охватила паника. — Какая ученица? Что у нее было?

Он пожал плечами, явно не понимая моего беспокойства:

— Ножницы… бумага… всякое такое…

— Я никому не разрешал ничего делать.

Наконец, он тоже начал слегка беспокоиться:

— Не разрешали?

Я покачал головой.

Он завозился с дверью, отпирая и распахивая ее. Мы быстро пошли вдоль коридора.

В моей голове уже представали сплошные руины. Рисунки, вырванные из рам, разорванные и разрезанные на кусочки. Порванные холсты, разбитые на куски и раскиданные скульптуры. Я еле сдерживал ярость. Кто мог все это сделать? И зачем? На какую-то секунду я подумал о тебе, но заставил себя выбросить это из головы. Почему я вообще подумал о тебе в первую очередь? Может быть, из-за твоей мрачности, одиночества, частой смены настроений? Но ты не все время была такой. И никогда не казалась мне злобной. Хотя кто знает? Дети могут быть очень странными. Я попытался выкинуть это из головы до того, пока мы не войдем в зал. Мы с охранником молчали.

Я вошел. Все было на местах, точно так же как я оставил предыдущим вечером. Ничего не было разбито или сдвинуто с места. Никто ничего не касался.

— Все в порядке? — спросил охранник.

Я кивнул.

— Ну, слава богу.

И тут я увидел. То, ради чего ты приходила с утра пораньше.

На двери, ведущей из зала, с дальней стороны комнаты, была белая занавесь.

Я не мог сказать, что это, ткань или ленты, пока не подошел ближе.

Бумажные журавли. Нить за нитью. Я осторожно коснулся их, и они зашуршали у меня под рукой. Чисто белые. Ровные и одинаковые. Сделанные с индустриальной точностью.

Их была тысяча. Я знал это, не считая.

Говорят, если сложить тысячу журавликов, твое желание исполнится.

Хотел бы я знать, что же ты загадала.

Я так надеюсь, что у тебя все сбудется.


Мясник


Я люблю тебя. И я едва тебя не ударил.

Ты забилась в угол, крича на меня, и я поднял руку. Я до сих пор вижу, как у тебя расширились глаза, а рот приоткрылся в немую «О», словно все слова замерли в горле от удивления. И страха.

Тот вечер начинался совсем не так. Нет, у нас все начиналось не так.

Я помню, как тогда, несколько лет назад, увидел тебя у костра в новогоднюю ночь. Все было светящимся и теплым, озаренным отсветом пламени. Я скручивал сигарету, и ты встретилась со мной взглядом. Потом был миллион других взглядов искоса, улыбка-другая, смех. Все постоянно менялись местами, вставая долить себе выпивки, сходить в туалет, найти сигареты и спички. В какой-то момент оказалось, что мы сидим рядом. Я протянул тебе сигарету, и ты осторожно затянулась, выпуская большую часть дыма изо рта. Мне так хотелось сказать что-то умное или хотя бы смешное, типа цитаты из книги, чтобы, как бы у нас потом ни сложилось, всерьез или нет, у нас всегда оставалось бы это начало. Но вместо этого, забирая у тебя сигарету, я тупо спросил:

— Ничего так, да?

И в одну секунду все стало зыбким.

Ты была старше меня.

Я только поступил в университет, а ты была на последнем курсе.

— Пожалуйста, не спрашивай: «Что дальше?..»

Я как раз собирался, но возразил, что даже и не думал, и вместо этого заговорил о погоде. Что-то страшно важное на тему того, как похолодало. Ты не ответила.

Черт. У меня получался какой-то ужасно банальный разговор. Но я нервничал из-за тебя. Даже при том, что мы только что встретились, я чувствовал, что мне надо казаться лучше, чем я есть и чем всегда был. Подарочной версией себя, более яркой, какой-то блистательной. Много позже я буду объяснять себе это чем-то более простым. Ты вызывала у меня трепет. Словно была редкой птицей, случайно залетевшей в мой сад. Это прозвучит глупо, но тогда одно то, что ты можешь выбрать меня, казалось невероятной привилегией. Я никогда так не радовался, что уехал из дома, из городка на востоке страны, и перебрался в столицу, город, где не было реки. У меня всегда было ощущение, что здесь все гораздо больше, что все оно движется в безумных ритмах и что здесь встречаются люди вроде тебя. Тем вечером я сидел возле тебя, курил сигарету за сигаретой, и мой восторг вздымался до небес. Так вот как оно бывает, думал я, когда путешественник достигает цели своего похода. Ты — неизведанный континент. Страна, которой нет на карте. А для меня, некоторым образом, целый мир.

Тем вечером у костра начался разговор.

У нас там была странная компания. Все мы собрались на выходные в этом местечке в горах. Дешево. Хорошая трава. Популярно среди туристов. В доме, где мы остановились, была большая терраса, и все набились туда. Иностранцы, местные, большая студенческая компания из города. Полночь еще не наступила, но было достаточно поздно, чтобы в пара́х дешевого алкоголя зародился дружеский треп. Светские беседы закончились, охотничьи рассказы отзвучали. Пришло время пьяных рассуждений.

Кто-то спросил:

— Ну и что бы ты делал, если бы можно было предвидеть?

— Что? — переспросил я. Я не прислушивался.

— Горе.

Я сказал, что не понимаю.

Будущее горе в лице того, кого только что встретил.

— В смысле?

— Горе, которое ты причинишь. Кому-то, с кем будешь близок. Если бы ты мог предвидеть его, тебя бы это остановило? Рискнул бы ты испытать пророчество?

Я сказал, что рискнул бы.

Посыпались разные мнения. Это жестоко. Нет, конечно же, если знать заранее, то можно всего избежать. Да, но не таковы ли все пророчества? Они исполняются. Спор продолжался. Мне это надоело. Но ты, я заметил, промолчала.

Потом я ушел в спальню с одной французской туристкой. Для меня это было не впервые. Дома я тоже спал с одной девушкой до того, как уехать в столицу. Мы лежали голыми в постели в подвале у моего друга, слышали угрожающие крики, доносящиеся из темного окна, а потом кто-то начал швырять камнями по крыше.

— Что там происходит? — испуганно спросила она.

— Нас кто-то заметил, — ответил я. Возможно, это были противные соседи моего друга. Они были страшно религиозны.

— Давай не будем? — спросила она.

— Нет.

Я уже был почти в ней. И когда я вошел, то содрогнулся и замер меньше чем за минуту. С французской девушкой все было не так быстро. Она издавала тихий восторженный писк, который меня отвлекал. Было холодно. Постель казалась ледяной. Я был неловок. Ей нравилось кусаться, и я вздрогнул, когда она чуть не до крови впилась мне в губу. Но мне нравились ее светлые волосы, и тонкая талия, и длинные ноги, которыми она меня обхватила. Наконец, я зарылся лицом ей в плечо, повыше маленьких грушевидных грудей, вонзился глубоко и крепко, и все довольно быстро завершилось. Я думал о тебе у костра.

Я увидал тебя снова только через месяц. На студенческой вечеринке, уже в городе, где не было реки. Одно из тех дурацких сборищ, которые обычно кончаются пьяными скандалами. Я обнаружил тебя на балконе, и ты, казалось, никого не ждала. На этот раз я точно решил сказать что-то запоминающееся.

— Куда ты делась, когда мы все накурились?

На секунду ты показалась озадаченной, но потом улыбнулась.

— Я вернулся с новым косяком… А ты уже ушла.

— Я замерзла… И хотела спать.

Я закурил и оперся на перила.

— А ты хорошо провел время… той ночью?

Я кивнул, вспышкой вспомнив белокурую девицу.

— Но было бы лучше, если бы там была ты…

— Сейчас я здесь.

— Надолго?

Ты взглянула на свой почти пустой пластиковый стаканчик.

— На сколько хватит выпивки.

— Значит, минут на десять.

Когда ты рассмеялась, мне захотелось тебя поцеловать.

Выяснилось, что ты тоже жила в маленьком городке на востоке. Но в другом, более дорогом районе. И что ты уже несколько лет живешь здесь. «И, возможно, иногда еще кое-где», — добавила ты. У меня было чувство, что ты можешь оказаться еще большим бродягой, чем я. Я-то, хоть и хотел убежать, знал свои корни. Тем вечером я подвез тебя домой на своем мотоцикле. Я ехал медленно, потому что мне хотелось показать, что я надежный водитель. Ну и чтобы поездка длилась подольше. Твои руки, обхватившие меня, твоя грудь, прижимающаяся к моей спине.

Когда мы приехали, я спросил: «Мы еще увидимся?»

Ты кивнула. Махнула рукой и исчезла.

Удивительно, поначалу у нас почти совсем не было ссор.

Я не был привычен к такому.

Мне было только двадцать два, но жизнь была длинной.

Я начал изучать то, что считали полезным мои родители. Но всего два семестра биотехнологий, и я провалил все экзамены, потратил все деньги на обучение за целый год и перевелся на другой факультет. Мой отец, физик, естественно, был взбешен. Но мама, более мягкая из них, убедила его оставить меня в покое. Если я хочу изучать графический дизайн, пусть так и будет.

И это они еще не знали, что вообще-то я хотел стать музыкантом.

— Ты хорошо играешь, — сказала ты.

Мы были в гостях, и там, в гостиной, мне в руки случайно попала гитара. «Спасибо, — ответил я. — Я сам научился».

Я не сказал тебе, что родители учили играть на пианино только мою сестру. Они думали, что мальчик не будет — нет, не должен — интересоваться такой ерундой.

Ты пододвинулась ко мне поближе. На тебе была длинная шерстяная юбка, потрепанная кожаная куртка и водолазка. Волосы были убраны вверх и выбивались по краям.

— Что тебе сыграть?

— О, да он берет заказы, — прокричал кто-то с другого конца комнаты.

— Не у тебя, Бонго, — крикнул я в ответ.

Ты сказала, «что хочешь», и я стал играть песни, которые знал лучше всех. Немного Марли, и Led Zep, и Дилана, и Клэптона. Иногда ты подпевала мне негромким, приятным голосом.

— А что-нибудь из Битлов?

Вдруг мне показалось, что у меня есть только один шанс выбрать нужную песню. Что в этом будет все дело. Я быстро перебрал в голове те, что знал. «Come together», «Penny Lane», «Yellow Submarine», «Eleanor Rigby». Все они казались неподходящими, но тут я вспомнил одну, про дрозда и сломанные крылья[1]. Приятно сложная мелодия, приятно простые слова. Оказалось, ты знаешь ее наизусть. Строчку за строчкой. Комната затихла, воздух наполнился лишь звуками гитары и твоего голоса. Я знал, что, как бы то ни было, когда я вечером отвезу тебя домой, мы будем целоваться.

Ты делила квартиру с еще двумя девушками. Район был лучше, чем тот, в котором жил я, с широкими улицами и деревьями. Когда я увидел твою комнату, там были разноцветные шторы на окнах, низкая кровать, лоскутный ковер и фотографии, стоящие на буфете. Высокий бумажный торшер ты обмотала ярким шарфом. Все это было гораздо красивее, чем то, где жил я еще с тремя парнями, и все было закидано грязной посудой, брошенными ботинками и пустыми бутылками. Нам повезло, сказала ты, когда я в первый раз остался у тебя, что хозяин живет в другом доме и не будет высказывать неодобрения нашей «нескромности».

Я был выше и крупнее тебя, но мы вполне умещались в кровати, которая была странного размера, где-то между одинарной и двойной, если я прижимался спиной к стене. Ну и если мы особо не шевелились.

Мы особо не шевелились, но мы разговаривали. Мне понравилось, что когда я однажды, поздно ночью, в темноте, сказал, что хотел бы создать свой ансамбль, ты не стала смеяться.

Расхрабрившись, я дал тебе послушать песню, которую втайне записал еще у себя дома. Она была резкой и грустной, про человека, который пьет на парковке. Сейчас я не думаю, что она была хороша, но ты внимательно слушала и сказала, что у меня получилось отлично.

— Но я могу еще лучше. — С тобой, хотел добавить я, я чувствую, что все могу лучше.

Ты редко говорила о себе. Только однажды рассказала о своих родителях и о том, как они всегда жили где-то далеко из-за работы твоего отца.

— Я всем говорила, что они умерли. Что они погибли в автокатастрофе.

— Зачем? — спросил я в изумлении. — Почему ты так говорила?

Твой голос тихо звучал в темноте.

— Потому что я злилась. Они все обещали, что вернутся ко мне, но никогда не возвращались.

Другой ночью, когда каждый из нас выпил не по одной порции пива, ты рассказала, что как-то, когда родители уехали после ежегодного визита, ты заболела, и лихорадка длилась несколько недель.

— Мне было одиннадцать… двенадцать… Я не могла понять, почему они всегда бросают меня…

Я пообещал сам себе, что никогда тебя не брошу.

Но потом обнаружил, что сдержать это обещание было невозможно.

Когда пришло лето, мы стали вести ночной образ жизни.

Мы возвращались из университета в темные дома, и звуки чужих электрогенераторов пронзали воздух, словно приглушенный артобстрел. Спать было невозможно. Жар исходил от стен, полов и любой поверхности, которой мы касались. Мы ведрами лили на пол воду, мы мочили насквозь простыни, но жара была невыносимой. Так что мы садились на мотоцикл и ехали в центр города, где улицы были широкими, а богатенькие жители крепко спали в своих кроватках под журчание кондиционеров, которые никогда не ломались и не выключались.

— Суки! — орали мы, проезжая мимо их ворот, взрывая тишину ревом моего мотоцикла. Потом мы тормозили возле какого-нибудь куска земли, покрытого травой, уже усиженного такими же беднягами, притащившимися сюда среди беспокойной, бессонной ночи. Иногда мы покупали в палатке с мороженым леденцы из апельсинового льда. Я грыз свой целиком, а ты высасывала из своего сок, пока лед не становился белым.

— Ты вампир.

И ты притворялась, что кусаешь меня за шею, а я прижимал тебя к траве и хотел задрать тебе юбку.

Буйные дети.

Когда лето остыло и на севере начались дожди, мы отправились в горы. Наше первое путешествие. И тогда же у нас случилась страшная ссора. Первая из многих.

Сперва мы проехали свою остановку. Мы должны были сойти в шесть утра, но оба проспали, зарывшись в куртки и пледы на холодных жестких сиденьях. Когда мы проснулись, то оказалось, что мы уже три часа как проехали нужное место, и нам пришлось возвращаться на жутких местных автобусах.

Когда мы все же добрались до города в горах, то не могли договориться, где остановимся.

— Тут слишком шикарно, — прошипел я тебе в ухо в отеле, где за ночь брали пять сотен.

— Ну а куда ты хочешь?

— Куда-нибудь еще. — Я не добавил «подешевле».

— Мы провели в дороге двадцать часов, а ты хочешь, чтоб мы еще тут по округе таскались?

— Но это же первое, что нам попалось на глаза.

И мы отправились на поиски, но все, что мы находили подешевле, ты отвергала. Слишком грязно. Слишком тесно. Сырые стены. Так что в конце концов мы вернулись туда, откуда начали.

— Я заплачу за нас обоих, — заявила ты.