Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ложка

Дани Эрикур

В память о Венди, Жане и Давиде
Посвящается Саре и Сэму






Вот так достигла я его,
Взбираясь медленно,
Вцепляясь в ветки, что растут
Меж мною и блаженством.

Эмили Дикинсон



Я тотчас ее забрал.
Андре Бретон. Безумная любовь


Предисловие

Мой дед-англичанин любит говорить, что все маленькие истории нашей жизни порождает Большая История. Моя бабушка-валлийка возражает, что дело обстоит ровно наоборот — Историю с большой буквы составляет совокупность наших маленьких историй.

— Где же тогда родятся маленькие истории? — уточняет он ворчливо.

— У богатых — на простынях, в россыпях жемчуга и на столовом серебре. У таких, как мы, — в грязи, капусте и на гальке, — отвечает она.

I

УЭЛЬС

Rigor mortis[1]

Впервые эта ложка попадается мне на глаза в ночь смерти отца.

Я присаживаюсь на краешек его кровати. Мое тело коченеет. По углам комнаты, погрузившись в раздумья, сидят мама, дед, бабушка, двое моих братьев, наш лабрадор и доктор Эймер. Все вместе мы неуловимо напоминаем картину «Смерть Германика», хотя римской тоги ни на ком нет и вроде бы никого пока не отравили.

В комнате стоит тишина, больше похожая на неумолчный шум, который обволакивает со всех сторон, когда задерживаешь дыхание под водой. Гул тишины изредка прерывается скрежетом зубов моего брата Ала — тот всегда грызет ногти и кожу вокруг них, если сильно волнуется.

Pallor mortis [2], констатировал доктор, накрывая папино бледное лицо простыней. Констатировал на латыни, чтобы дистанцироваться от произошедшего. «Док Эймер прячется за своей эрудицией», — сказал бы отец. При взгляде на простыню мне чудится, будто его ноги шевелятся. На маму я стараюсь вообще не смотреть. Картинка перед глазами плывет.

Мысли ускользают в недавнее прошлое. Два, а может, три часа назад я хлопнула кухонной дверью. Две, а может, десять минут назад в мою комнату вбежала Нану:

— Серен, идем скорее!

— Что случилось?

— Ох, дорогая… Твой папа…

«Бедная старенькая Нану, — подумала я в тот миг. — Совсем запыхалась, поднимаясь по лестнице».



Из-под простыни виднеется полосатая пижама. Серая полоска, синяя полоска, серая полоска… Цвета сливаются, картинка перед глазами плывет. Пальцы инстинктивно проверяют, на месте ли веки. Все хорошо. Все ужасно.

Дэй, мой другой брат, опускается на корточки и гладит собаку, шепча ей на ухо:

— Красавица, да, ты красавица.

Лабрадор постанывает от удовольствия. Эта ночь абсурдна. Прищуриваюсь и вижу, как мать ласково водит пальцами по отцовской груди, закрытой простыней. Неужели мама забыла, что папа мертв? Нет, из ее рта вырывается беззвучный всхлип. Крик ошеломления. Мы здесь все ошеломлены.

Особенно отец. Под простыней.

Завтра у меня переэкзаменовка по истории. Интересно, смерть близкого родственника — уважительная причина для пропуска экзамена? Поверх отцовского тела лежит льняная простыня. Белая, с розоватым оттенком? В полумраке не разберешь. Льняная, лен, льнуть, ленточка, ленивый, линейка… Может, я схожу с ума? Нет, просто отвлекаюсь.

Я склонна отвлекаться. Мама говорит, в моей речи слишком много вводных предложений, папа говорит… говорил в шутку, что, если я хочу, чтобы собеседник успевал следить за моей мыслью, мне нужно делать сноски.

Мама прячет край полосатой пижамы под простыню — должно быть, догадалась, что это зрелище причиняет мне боль.

Надавливаю большими пальцами на веки, отвлекающие мысли превращаются в тонкие нити. Чувствую покалывание. Снова открыв глаза, натыкаюсь взглядом на столик, на который отец поставил свою последнюю чашку чая. И тут я замечаю ее.

Ложку.

— Откуда взялась эта ложка?

Вся семья поднимает головы. Точнее, вся семья кроме Ала, обкусывающего ногти, и отца (по понятной причине).

— Откуда взялась эта ложка? — повторяю вопрос.

— Не знаю, Серен, любовь моя, по-моему, она была в нашем доме всегда, — вымученно улыбается мама.

От этой улыбки у меня внутри все сжимается. Уношу ложку к себе и рисую ее до самого утра.

Рисование помогает мне не отвлекаться. Точнее, не отвлекаться ни на что, кроме рисования. Возможно, мама права, возможно, эта ложка была у меня перед глазами на протяжении всей моей жизни. Хотя мне и кажется, будто я увидела ее только сегодня, я не могу отделаться от ощущения дежавю. У нас, в гостинице «Красноклювые клушицы», сотни столовых приборов, а значит, эта ложка, мелькавшая среди другой посуды, день за днем появлявшаяся на обеденных столах, в кухонной раковине, в банках с мукой или рисом, запросто могла ускользнуть от моего взора.

Я вдруг осознаю, что мы живем в окружении вещей, до которых нам нет дела, пока они не исчезнут, не сломаются или не предстанут перед нами в новом свете.

На восходе, когда раздаются первые телефонные трели, возвещающие о том, что пришла пора выслушивать соболезнования и готовить все необходимое для прощальной церемонии, я убираю карандаши, разглядываю ложку при утреннем свете и вздыхаю: «Какая она красивая, твердая и загадочная — полная противоположность нашей жизни».

Анатомия ложки

Нынешним утром моим родным некогда искать ответ на вопрос, откуда эта ложка взялась в нашем доме.

Несмотря на громкие телефонные звонки, над гостиницей властвует оцепенение, а постояльцы ведут себя точно стадо зомби, подхвативших заразный вирус. Их восклицания: «О, какая утрата!», скорбные вздохи, цоканье языком и беспрестанные предложения попить чая выводят меня из себя. Вооружившись «Большой энциклопедией» и несколькими листками бумаги, я запираюсь в малой гостиной и пишу объявление.


ВНИМАНИЕ, НАЙДЕНА РЕДКАЯ ЛОЖКА!
МЕТАЛЛ: ЦЕЛЬНОЕ СЕРЕБРО (ВИДНЫ КЛЕЙМА)
ПРОИСХОЖДЕНИЕ: НЕИЗВЕСТНО
РАЗМЕР: 7,4 ДЮЙМА
ВЕС: 0,12 ФУНТА
УКРАШЕНИЕ НА ЧЕРЕНКЕ: ДВЕ РЕЛЬЕФНЫЕ ВЕТВИ ЕЖЕВИКИ
УКРАШЕНИЕ НА КОНЦЕ ЧЕРЕНКА: МОНОГРАММА В&В, СТАРЫЙ СТРАННИК, ДВЕ БОРЗЫЕ (ИЛИ ДВЕ ЯЩЕРИЦЫ?)
ПО ВСЕМ ВОПРОСАМ ОБРАЩАТЬСЯ К СЕРЕН МАДЛЕН ЛЬЮИС-ДЖОНС ГОСТИНИЦА «КРАСНОКЛЮВЫЕ КЛУШИЦЫ»




Где его разместить, я не знаю. Большинство здешних обитателей прикрепляют свои «куплю-продам-потеряно-найдено» к доске объявлений на стене магазинчика в Сент-Дэвидсон-Си. Судя по их содержанию, в нашей округе полно колясок, меламиновых подносов и складных столиков. Каждое новое объявление будоражит воображение кассирш. «Ты читала? Уилсоны продают свой диван. Разводятся, как пить дать!»

Учитывая изящный вид ложки, было бы уместно сообщить о ней в узкопрофильный журнал, но я никогда не слышала о существовании журнала, посвященного антикварному серебру.

Размышляю об этом, сидя на диване. Дверь гостиной отворяется, входит мой дед, которого я с детства зову Помпоном, и устраивается рядышком. Пробежавшись взглядом по моему тексту, он качает головой:

— Будь осторожна, Серен! А вдруг кто-то не тот увидит наш номер телефона и решит, что ты предлагаешь что-нибудь непристойное?

— А если опубликовать объявление в специализированном журнале?

— Ну, среди его читателей тоже отыщутся странные личности, — пожимает плечами дед. — Знаешь, те, кто усматривает непристойности даже в самом невинном наборе слов.

Из-за двери доносится голос Нану, которая по-валлийски кричит в трубку телефона, что людей нельзя принимать за идиотов и что кремация не может стоить так дорого. Дедушка вздыхает и задремывает.

Идея возбудить нездоровый интерес у какой-нибудь кассирши или местного извращенца меня мало вдохновляет, так что я передумываю оповещать мир о своей находке. К тому же внутренний голос подсказывает, что ложка еще раскроет мне множество секретов.

Строго говоря, ее нельзя отнести ни к одному из типов, перечисленных в «Большой энциклопедии». При длине ровно семь целых четыре десятых дюйма она явно не предназначена для помешивания чая или кофе. Однако незадолго до своей кончины отец принес ее к себе в комнату вместе с чашкой чая. Для меня остается загадкой, почему человек, известный своим прагматизмом, так поступил. Обращаюсь с этим вопросом к бабушке, и она отвечает, что одним из признаков инсульта является спутанность сознания. В то же время, если верить маме, в часы, предшествовавшие смерти, с отцом все было нормально.

— Не считая того, что Питер слегка подмерзал, с ним все было нормально, — повторяет мама.

Не считая того, что он слегка подмерзал? Э-э… Она это серьезно?

Неспециалист, взглянув на мою находку, сказал бы, что перед нами столовая или десертная ложка, и попал бы пальцем в небо. Объем столовой ложки равен объему трех чайных, десертной — двух чайных. В эту помещается ровно две с половиной чайные ложки. Я точно знаю, проверила на примере сахара.

«Большая энциклопедия» утверждает, что ложка состоит из кончика, черпала, перемычки, черенка и… конца. При всей банальности своего названия, последняя из частей особенно привлекает мое внимание, потому что именно на конце ложки изображены мужчина, два животных, поднявшихся на задние лапы, и две латинские буквы «В». Человек стар и худ, звери не демонстрируют ему ни дружелюбия, ни привязанности. Скажем так, они просто сосуществуют с ним в одной плоскости. От двух букв «В», венчающих эту сцену, отходят ветви ежевики, которые спускаются по черенку в направлении черпала. Делаю несколько эскизов, но мне не удается воспроизвести непринужденные позы зверей. Трудно изобразить живое существо, когда не знаешь, ящерица это или борзая.

Помпон просыпается, бросает взгляд на мои рисунки и просит отпереть шкафчик, в котором хранятся лучшие крепкие напитки из нашей коллекции. Я отказываюсь. Дедушка не брал в рот ни капли спиртного три года два месяца и семнадцать дней, однако смерть зятя, по-видимому, ослабила его самоконтроль. Пытаюсь урезонить деда, но он меня не слушает. Быстро оглядевшись по сторонам, Помпон встает и уверенным шагом приближается к заветному шкафчику. Дедушка прекрасно знает, где Нану прячет ключ — в нише за узким деревянным козырьком.

Вина в бутылках со старинными этикетками, янтарный виски, прозрачный джин, золотистый коньяк… Для бывшего алкоголика этот шкафчик — настоящий ад. Для человека, который вот-вот сорвется, — рай.

— Помпон, может, прогуляемся?

Сосредоточенно пыхтя, дед переставляет бутылки, тянет руку к дальней стенке шкафчика и, к моему удивлению, извлекает оттуда алюминиевую чашу.

— Ага, мне все-таки не померещилось! Гляди, тот же странник, что и на ложке…

В самом деле, на чаше выгравирован человек, опирающийся на палку. При некоторых отличиях от персонажа, изображенного на ложке, нельзя не заметить, что они похожи, будто кровные родственники. С делано равнодушным видом рассматривая содержимое буфета, дед рассказывает, что это бургундская чаша для дегустации, преподнесенная нашей гостинице несколько лет назад при заказе крупной партии вина.

— Я предпочел бы, чтобы нам подарили ящик «Кот-де-Бон», а не эту финтифлюшку, — хмыкает Помпон. — Но сейчас речь не о том. Очень может быть, что ложка и чаша произведены в одних и тех же краях. Думаю, этот тип — какой-нибудь тамошний святой или заступник.

Он закрывает шкафчик, держа в руках одного лодовый виски. Надо срочно переключить мысли деда на что-то другое.

— А что тогда означают две буквы «В»?

— Bed & Breakfast[3]

— Думаешь? Но зачем французам гравировать английскую аббревиатуру на столовых приборах?

— Ну-у… чтобы шагать в ногу со временем.

Дедушка распахивает дверь и застывает, будто поражаясь, что уже зашел так далеко. «Не надо, — безмолвно умоляю я, — пожалуйста». Он дергает плечом и спешит прочь, чтобы спокойно напиться.



Seren ei eini yn anhrefn[4]

После папиной смерти бабушка перестает говорить по-английски. Даже самые безобидные фразы, такие как: «Передай, пожалуйста, соль» или «У нас осталось два свободных номера с видом на сад», она произносит на валлийском.

Когда Нану заявляет: «Мае’г haf yn teimlo fel gaeaf eleni» («Лето в этом году больше напоминает зиму»), Ал разражается слезами, потому что не понимает бабушку и теперь думает, будто потерял ее. Мы снова сидим за столом. Последние два дня мама носит желтый свитер, слишком теплый для нынешнего времени года, и готовит по ночам сытные зимние кушанья. Мы только и делаем, что едим, однако никто уже давно не чувствует голода. Я проверяю, как из-за ложки меняются ощущения от того или иного продукта, но, увы, хотя она и придает экзотическую нотку шоколадному заварному крему или сливочному маслу, основной вкус блюд никуда не девается, так что крапивный суп как был, так и остался противным.

Отодвигаю тарелку с супом и глажу брата по руке. Нану хватает его за другую руку и объясняет, на сей раз по-английски, что валлийский лучше всех прочих языков передает ощущение утраты. У эскимосов для выражения эмоций есть снег, у японцев — мечи, у валлийцев — меланхолия.

— Ты только послушай, — увещевает Нану. — Tristwch — печаль. Cwynfan — рыдание, всегда в единственном числе. Oemad — рыдания, всегда во множественном. Galar — траур. Dagrau — слезы тоски. Trymfryd — глухая тяжелая печаль. А как тебе самое красивое слово — hiraeth? Грусть из-за расставания, тоска по прошлому, печаль от нехватки чего-то или кого-то, кого, возможно, ты даже не знал, ностальгия, смутное желание…

— Мама, да перестань уже! — не выдерживает моя мать, стоящая перед духовкой. — Когда я умру, ты тоже будешь вести такие разговоры?!

Я бросаю на нее быстрый взгляд, потрясенная мыслью, что и мама может умереть раньше бабушки. Нет, это совершенно не в порядке вещей.

Нану замолкает и внимательно слушает Ала, прилежно повторяющего урок, — tristwch, galar, cwynfan и так далее. Внезапно посреди этого речитатива я улавливаю слово crachach. Оно не имеет отношения к скорби, точнее, если и имеет, то очень косвенное. Так валлийские националисты именуют своих англизировавшихся сограждан. Именно ради того, чтобы никто не посмел назвать меня crachach, Нану с детства занимается со мной валлийским. Звезд с неба я, конечно, не хватаю, но кое-каких успехов достигла. А еще я изучаю французский, правда, сама не знаю зачем.

Нану и Помпон — мамины родители. Она валлийка, он англичанин. То же самое, только в прошедшем времени, можно сказать о моих бабушке и дедушке с отцовской стороны — она была валлийкой, он англичанином. Однако на этом сходство между родителями моих родителей заканчивается. Нану из Северного Уэльса, она дочь и внучка шахтера. Бабушка по отцовской линии была южанкой, дочерью и внучкой нотариуса. Помпон — самопровозглашенный социалист, который любит говорить, что Бог и королевская власть прокляты. Дед по отцовской линии был солдатом, и точка. В довершение упомяну, что Помпон обосновался в Уэльсе ad infinitum[5] а бабушка с папиной стороны, стопроцентная crachach, предпочла жить и умереть в Оксфорде. В 1969 году ее затоптало на лугу коровье стадо. В семье говорят, что мой отец унаследовал ее улыбку, а я — ноги.

Я, разумеется, предпочла бы улыбку.



Мама потеряла голову от папиной улыбки на джазовом фестивале в Бристоле. Оркестр заиграл какую-то усыпляющую композицию. Придавленная тяжестью материнства (за ее спиной, обтянутой тканью битниковской расцветки, ерзал Дэй, а в утробе сосал большие пальцы Ал), мама принялась считать зрителей в красном, чтобы не заснуть прямо во время концерта. Мой будущий отец, одетый в синюю рубашку (кстати, он был старше мамы на двадцать три года, но в то время находился в добром здравии и выглядел молодцом), поймал ее взгляд и улыбнулся. Под воздействием этой улыбки у матери отошли воды. Через два часа она разрешилась от бремени. Мой будущий отец присутствовал при этом событии. Отец Ала в то время ловил рыбу в открытом море. Отец Дэя давно не давал о себе знать.

Иногда я думаю, что, если бы джазмены грянули бодрую, воодушевляющую мелодию, Ал не появился бы на свет раньше срока, а я вообще не родилась бы. Жизнь висит на волоске. Точнее, в моем случае — на ноте.



Ноги, которые я унаследовала от бабушки, — типично валлийские. Все прочее тоже. Если бы проводился конкурс на звание обладательницы самого валлийского телосложения, я непременно выиграла бы первый приз. Шея у меня длинная. Грудь маленькая. Ягодицы плоские, вытянутые. Бедра пухлые. Икры крепкие. Стопы короткие. Дэй в шутку зовет меня Хоббитом.

«Ты такая хорошенькая», — повторяет мама, но я-то знаю, что у меня грушевидное телосложение и что мне лучше совершенствоваться в валлийском, французском и в рисовании, чем возлагать какие-то надежды на свою красоту.

Более того, глядя на маму, которая действительно хороша собой даже в этом желтом свитере, я понимаю, что красота не властна над жизнью и тем более над ее хаосом. От разводов и вдовства не застрахуешься даже при самой миловидной внешности.

Неожиданно поток моих мыслей прерывает голос Ала, который отчетливо произносит свою первую фразу на валлийском:

— Мае ser yn cael eu geni о anhrefn!

Из хаоса рождаются звезды.

Гостиница «Красноклювые клушицы»

Большая Пембрукширская туристическая тропа длиной свыше трехсот километров проходит прямо над нашим домом. Именно благодаря ей гостиница рискует взорваться от наплыва клиентов в период с июня по сентябрь и никогда полностью не пустует в остальные месяцы. В детстве каждое лето приносило мне новый поток приятелей, говоривших преимущественно с английским акцентом. В дождливые дни всегда было с кем сразиться в «Монополию» в игровой комнате. Я не жалела об отъезде этих ребят, ведь из года в год они возвращались, будто приливы на море.

Чаще всего у нас останавливаются давние постояльцы — «Д. П.» на семейном жаргоне. Мы делим их на три категории: семьи — Д. П., почти-пары — Д. П. и одиночки — Д. П.

При первом визите стандартная будущая семья — Д. П. заселяется в гостиницу как молодая супружеская чета. Через год эта же чета появляется с ребенком, через два — с двумя, и так далее. Настает срок, и они приезжают со своими внуками. Семьи — Д. П. оставляют в гостевой книге записи о том, как чудесно провели здесь время. Цитата из Уильяма Блейка: «В песчинке целый мир узреть… И вечность в миге скоротечном!» — повторяется в ней раз тридцать, хотя гуляют наши гости вовсе не по песчаному берегу, а по галечным пляжам, туристической тропе и возле местных менгиров. Отец собирал им корзинки для пикника — термос с чаем, бананы или яблоки, свои фирменные сэндвичи с яйцом и креветками. Вечерами эти постояльцы ужинают в большой столовой, пока их младшие развлекаются в игровой, а старшие поддают в «Питейной норе» — баре на первом этаже, где пахнет пивом и дождем.

Представители второй категории Д. П., почти-пары, каждый год наведываются в сопровождении нового друга или подруги — полагаю, наша гостиница служит им неким полигоном для проверки отношений на прочность. В первый же вечер они спешат записать в гостевую книгу какую-нибудь трогательную фразу наподобие: «Любовь — это… твое тепло под пембрукширским дождем». Стоит ли уточнять, что почти-пары — Д. П. крайне редко переходят в категорию семей — Д. П.? Едва они, понурив головы, отправляются восвояси, мы с Дэем хватаем гостевую книгу и переформулируем их идиллические высказывания: «Любовь Скука смертная — это… сидеть у камина рядом с Брэдом в морозный день; любовь вонь изо рта — это… ее улыбка, когда она просыпается в гостинице „Красноклювые клушицы\"; любовь умора — это… наши занятия тайцзи на пляже; любовь-крах иллюзий — это… когда тебя рвет пембрукширскими моллюсками».

Наконец, есть одиночки — Д. П., которые приезжают зимой, чтобы править свой роман, изучать колонии красноклювых клушиц или заниматься оригами. Они поздно встают, часами бродят вдоль берега и предпочитают столовой «Питейную нору». Данный тип постояльцев нравился отцу больше всего, потому что болтают они мало, а пьют много.

У человека, чья жизнь с младенчества связана с гостиницей, формируется множество полезных навыков — например, становиться невидимым (если поутру хочешь избежать словоохотливых постояльцев), бронировать номера, застилать кровати, готовить яичницу-болтунью, с первого взгляда выявлять туристов, которым лучше отказать в размещении, принимать двух-трех французских клиентов в год и с пониманием относиться к Д. П., которые приезжают с питомцами — собаками, кошками, морскими свинками, золотыми рыбками или канарейками. Да-да, в нашей гостинице разрешено проживание с домашними животными — по мнению Нану, это лучший способ не сталкиваться со свиньями (под свиньями она подразумевает постояльцев, а не животных).

В августе мама иногда отправляет нас ночевать в палатке или к соседям, чтобы освободить наши комнаты для клиентов. В детстве эта перемена мест меня очень развлекала, но с подросткового возраста я терпеть не могу, когда мне велят уступить свою комнату чужим людям.

Вот почему я хлопнула дверью в ту ночь. Нет, не буду думать об этом.

Случается, какая-нибудь бестактная постоялица осведомляется у моей мамы: «Кейт, как вам удается вести жизнь нормальной семьи?» В ответ мама недовольно морщится, словно бы нормальность — это позорное пятно, которое надо немедленно стереть с полотна семейного бытия. Она никому не рассказывает о нашем надежном способе связи — отдельной телефонной линии.

Дэй, Ал и я спим на верхнем этаже. Двери наших комнат ведут в коридор, где на красной табуретке стоит серый телефон.

Один его звонок означает: «Все за стол!» Два звонка: «А ну, хватит шуметь!» Три звонка: «Вы кому-то нужны, спускайтесь!»

Это не столько диалог, сколько секретный шифр. Отец составил его, заботясь о спокойствии клиентов и о том, чтобы мама не надрывала голос.



В ту ночь Нану могла позвонить и положить трубку после трех гудков, но поступила иначе.

Моя семидесятитрехлетняя бабушка, страдающая хроническим артрозом пальцев ног, предпочла посреди ночи подняться на пятый этаж. Я полюбопытствовала, почему она не позвонила по телефону.

— Когда? — уточнила Нану.

— Позавчера ночью…

— Другая ситуация, — ответила она по-валлийски, а затем добавила: — О, дорогая, в тот момент я и сама не понимала, кто кому нужен.

Кстати, это интересный вопрос. Кто кому был нужен? Я ей? Она мне? Мы маме? Отцу, само собой, уже никто не был нужен. Есть и второй вопрос без ответа — для чего кто-то был кому-то нужен?..



Если мне суждено управлять гостиницей, я тоже стану пользоваться телефонным шифром. Впрочем, такая работа вряд ли мне подойдет: людей я не очень люблю, дисциплинированностью не отличаюсь. При этом обожаю слушать, как хлопают двери, когда их энергично распахивают веселые дети, как завывает вода в трубах, когда кто-то набирает ванну, как звякают приборы в столовой, когда постояльцы принимаются за еду, как ночами воцаряется глухая тишина, когда в стенах нашего дома спят сразу три десятка людей.

До недавних пор я засыпала, мысленно паря с этажа на этаж. Вот прерывисто похрапывают братья в соседних комнатах, вот размеренно дышат родители в своей спальне на первом этаже, вот галдят клушицы, гнездящиеся под крышей, вот не смолкают шорохи в закутках возле лестницы, где дремлют кошки, собаки и колония муравьев. Затем я пролетала над галечными пляжами и обрывистыми скалами вокруг гостиницы, такими же несураз ными к обнадеживающими, как она сама.

Обнадеживавшими. В прошедшем времени.

Вид, который ему уже не откроется

Спустя несколько часов после публикации некролога в «Таймс» британские Д. П. откликаются на скорбное известие общим факсимильным посланием.

Глядя на слова: «От лица всех нас», которыми их представитель начал письмо, мы не сразу догадываемся, кто нам его отправил.

— Чертов напыщенный бумагомарака, — ворчит Помпон, протягивая мне листок.

Читаю: «Ужасная утрата… бесконечная скорбь… глубокое сочувствие… приедут многие…» И главное: «Мы закажем памятную табличку с его именем».

Табличка будет прикреплена к скамейке с видом на море, расположенной в полукилометре от гостиницы в сторону Сол вы. «Питер любил эту скамью и открывающийся с нее вид, не так ли?» — уточняет адресант. Другими словами, Д. П. хотят обессмертить моего отца на скамейке, на которую он уже никогда не сядет.

Учитывая, что скамьи на Большой Пембрук-ширской туристической тропе стоят примерно через каждые два километра, всего таких скамей должно быть за сотню. Поскольку на большинстве из них уже есть памятные доски, получается, что отрезок дороги от Сент-Догмаэлс на севере до Амро-та на юге буквально напичкан воспоминаниями о разных людях.

Ожидая, пока Д. П. пришлют нам на одобрение факс с текстом для таблички, Дэй приносит из холла путеводитель и зачитывает вслух отрывки из него. Если верить написанному, первые памятные доски на скамьях посвящались «благодетелям, которые помогли сделать эту тропу одной из самых чистых и ухоженных в Великобритании». Следующими появились мемориальные доски, прославляющие местных знаменитостей — четверых актеров, двух художников, автора детских книг и нескольких героев Первой мировой войны. Теперь, по-видимому, настало время глубоко личных табличек. Только на участке тропы вблизи нашего дома я насчитала дюжину таких. Рай и небеса — вот их лейтмотив: «Квини, ты обожала этот райский уголок»; «Сей небесный вид был любимым у Мартина Лоу»; «Отсюда Бет наблюдала за парящими птицами, а теперь ее душа тоже вознеслась на небо». Подчас трудно понять, о людях или о спаниелях тут говорится.

По прикидкам Дэя, ежегодно Пембрукширской тропой проходит несколько тысяч туристов.

— Но, Серен, не все они будут отдыхать на скамье имени Питера.

Брат знает, что меня коробит. Сколько незнакомцев в мокрых ботинках и с рюкзаками за плечами прочтут подпись на табличке, понятия не имея, кем был мой отец?

— Думаю, Питера позабавила бы инициатива наших Д. П., — встревает в беседу мама. — Я сейчас поднимусь туда минут на пятнадцать. Хочешь со мной, Серен?

Качаю головой. Мне ни к чему сидеть на скамье, которая вскоре будет носить имя отца, ни к чему лицезреть вид, который ему уже не откроется.

Иду по тропе в противоположную сторону, прихватив мешок яблок для диких пони, которые прячутся в зарослях кустарника вдоль обрыва. Пони застенчивы, но обычно принимают еду, которую я им кидаю.

Миную мегалиты, затем три информационных знака. К сожалению, иностранные путешественники, которые не владеют ни валлийским, ни английским, упускают важные сведения.

В результате эти люди рвут цветы, топчут вереск, приближаются к гнездам клушиц на опасное расстояние и не ведают, что совершили восхождение не менее грандиозное, чем на Эверест.

Взбираясь на гору, я вдруг осознаю, что взбираюсь на гору. Еще я понимаю, что ничего не чувствую. Совершенно ничего привычного.

От этой мысли у меня перехватывает дыхание.

Останавливаюсь на полпути, чтобы отследить свои ощущения. Поднялся ветер, вереск царапает мне лодыжки, облака мчатся к горизонту. В нескольких десятках метров под моими ногами море наносит скалам мощные удары сверкающими мечами волн.

Говоря на языке анатомии, моя проблема размещается между горлом и плавающими ребрами. Легкие раздавлены неким инородным телом, я их больше не чувствую.

Пожалуй, я могу нарисовать это инородное тело.

Оно представляет собой холм.

Не цветущий холм, вдохновляющий пуститься в пляс, как делают герои сериала «Маленький домик в прериях», а склизкую черную насыпь. Она подчиняет мое тело себе. Эта насыпь чем-то напоминает терриконы шлака, которые можно увидеть в горнодобывающих краях к северу от Суонси.

Террикон находится у меня между ребрами, на месте легких, возле сердца. Которого я тоже больше не чувствую.

Продолжаю шагать вверх, к зарослям.



Дикие пони жуют яблоки и смотрят на меня влажными глазами, в глубине которых я читаю вопрос: «А не здесь ли находится рай?»




МАЕ CYFANSWM Y CODI A’R GOSTWNG AR HYD
Y LLWYBR YN 35,000 ROEDFEDD, UWCH NAG EVEREST!

СОВОКУПНЫЙ ПЕРЕПАД ВЫСОТ НА ТРОПЕ СОСТАВЛЯЕТ 35 000 ФУТОВ — ЭТО БОЛЬШЕ, ЧЕМ ВЫСОТА ЭВЕРЕСТА!

PARCHWCH YR AMGYLCHEDD — PEIDIWCH
A PHIGO BLODAU GWYLLT — PEIDIWCH AMHARU AR
YR ADAR SY’N NYTHU — CADWCH EICH Cl AR DENNYN!

HE ШУМИТЕ — HE РВИТЕ ЦВЕТЫ — HE МЕШАЙТЕ
ГНЕЗДУЮЩИМСЯ ПТИЦАМ — НЕ СПУСКАЙТЕ СОБАК С ПОВОДКОВ!

МАЕ TRAEAN O’R PARAU О FRAIN COESGOCH SY’N NYTHU YM MHRUDAIN YN SIR BENFRO!

ТРЕТЬ ГНЕЗДУЮЩИХСЯ ПАР КРАСНОКЛЮВЫХ КЛУШИЦ ВСЕЙ ВЕЛИКОБРИТАНИИ ОБИТАЕТ В ПЕМБРУКШИРЕ!


Морской ветер развевает его кудри

Ал сидит на гостиничном крыльце. Ветер развевает кудри моего брата, отчего он напоминает певца на конверте пластинки с фолк-музыкой. Хотя на дворе лето, Ал одет в свое любимое пальто, которое носил еще наш дед Помпон и которое остается одновременно старомодным и авангардным, что, по мнению Нану, делает его поистине шикарным. Брат откусывает кончик ногтя и протягивает мне листок бумаги — Д. П. прислали текст, который будет выгравирован на мемориальной табличке:


«В песчинке целый мир узреть…
И вечность в миге скоротечном!»
В память о Питере Льюисе (1920–1985)


Читаю текст вслух, затем делаю вид, что меня сейчас стошнит.

— Разве плохо сказано? — беспокоится брат.

— Очень… обычно.

Ал с тревогой приподнимает брови.

— Но, знаешь, на памятных табличках такое и пишут.

Он грызет мизинец и левым носком выводит на гравии рваные круги.

— Почему твоего отца хотят бросить в воду?

— В смысле?

— Мама говорит, в субботу его бросят в воду.

— Ал, в воду бросят не Питера, а его мелкие… остатки. Его тело сожгут, пепел соберут и развеют над водой. Как мертвые листья.

— В три раза больше…

— Что в три раза больше, Ал?

— Плохого. Сожгут, соберут, развеют.

Судя по тому, как он впивается зубами в палец, Ал на грани припадка. Я улыбаюсь, желая убедить брата, что ничего дурного не происходит.

Это не смешно, — кривится он.

— Окей, это не смешно-смешно.

— Жечь запрещено! Питер всегда твердит…

— Всегда твердил. Теперь о моем отце нужно говорить в прошедшем времени.

— Осторожно с огнем! Никаких свечей в номерах! Выключи газ! Не играй со спичками, не играй со спичками, не играй со спичками!

— Окей, окей, Ал.

— Окей. Окей. Окей.

— Да.

Помолчав, большой маленький брат хватает меня в охапку и крепко обнимает. Террикон в моей груди подрастает сантиметра на три и больно давит на ребра.

— Спасибо, Ал, — произношу я, уткнувшись носом в шершавый воротник его пальто. — Понимаешь, просто Питера больше нигде нет.

— Ни на земле, ни в воде, ни в огне?

— Вот-вот.

— А где же он тогда?

Клубок событий

Хозяйственный магазин в Салве забит покупателями. Стоя посреди этого царства рыболовных крючков, собачьих поводков, разноцветных пуговиц и катушек, я со сдержанной улыбкой принимаю соболезнования. Кассирша, известная любительница сплетен, смотрит на пакет синих свечек, который я кладу перед ней, и участливо осведомляется: «Ну как дела?» Неопределенно пожимаю плечами и не вступаю в разговор.



Вернувшись в «вольво», отодвигаю сиденье и взгромождаю ноги на руль. Синие свечи лежат у меня на коленях. Накрапывает дождик. Ребята из колледжа спрятались за одной из припаркованных машин и нюхают клей. Я достаю из сумки ложку и верчу ее в руках. Пытаюсь глубоко вдохнуть, но террикон больно упирается мне в ключицу.



За похоронной суматохой и душевными потрясениями последних дней мы начисто позабыли о моем дне рождения. Телефон, не умолкая, трезвонил на протяжении двух суток. Заслышав очередную резкую трель, Ал кричал, что трубку нужно снимать после третьего гудка — видимо, решил, что мой отец продолжает отправлять нам шифровки даже с того света. Только часа в три пополудни, во время не помню которого по счету звонка, нам удалось вспомнить, что сегодня за день.

— Привет, солнце! Ну как вы там, празднуете? — услышала я в трубке радостный голос, принадлежавший отцу Ала — тот звонил из Нью-Йорка.

Я плюхнулась на стул. Помехи в трубке звучали в такт биению моего сердца — тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук… Что ему ответить? Привет, Ник! Постояльцы передвигаются на цыпочках и переговариваются шепотом. Нану декламирует оды на валлийском. Папины приятели слоняются перед гостиницей. Мама составляет меню на следующие четыре сезона и беспрестанно пьет имбирный чай. Помпон, который не прикасался к спиртному три года два месяца и семнадцать дней, не вылезает из «Питейной норы». Еще у меня между ребер появился террикон шлака, а мой отец мертв. Так о каком празднике ты говоришь?..

Предположив, что не расслышал ответ из-за помех на телефонной линии между Пембрукширом и Нью-Йорком, отец Ала задал другой вопрос:

— Расскажи, как ты себя чувствуешь?

— Окей.

Тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук…

— Тебе исполняется восемнадцать — и это просто «окей»?

Мама взяла трубку, чтобы сообщить Нику о папиной смерти. Услышав голос своего бывшего, она всхлипнула, затем хмыкнула, шмыгнула носом, посмотрела на календарь и охнула:

— Какой кошмар, я совсем забыла!

Она тотчас передала телефон Алу, который прижал трубку к уху и молчал, но, похоже, был рад услышать голос своего отца.

— Дорогая, с днем рождения тебя, несмотря ни на что, — улыбнулась мама, после чего подхватила меня под локоть, подвела к Д. П., которые мирно дремали в гостиной, и провозгласила: — Друзья, внимание! Моей дочери сегодня восемнадцать!

Казалось, Принц поцеловал Спящую красавицу. Оцепеневшее королевство очнулось, со всех сторон посыпались поцелуи, объятия, аплодисменты. В разгар поздравительных речей мама вручила мне ключи от «вольво» и велела ехать в Солву за свечами.

— Проверь, чтобы в упаковке было восемнадцать штук! Если нет, возьми две. Или три.

Она забыла, в честь кого мы устраиваем праздник.

Шорох пачки синих свечей, скользнувшей под сиденье, возвращает меня в настоящее. Один из ню-хателей клея вырывает у другого полиэтиленовый пакет, желая тоже погрузить в него свое прыщавое лицо. Сегодня день сплошного идиотизма.

Осторожно переключаю «вольво» на задний ход, и тут в окно машины стучится миссис Ллевеллин, моя преподавательница французского. Дождавшись, когда я опущу стекло, она начинает диалог на французском — отчетливо, громко и с безупречной интонацией:

— Добрый день, Серен! Прекрасная погода, не правда ли?

— Великолепная, мадам.

— Я ищу хозяйственный магазин. Он где-то здесь, неподалеку?

Миссис Ллевеллин ходит в эту лавку с незапамятных времен, но я киваю, чтобы ей подыграть.

— Как называется сей предмет, дорогая? — спрашивает она по-французски.

— Ложка.

— Отлично, Серен, превосходное произношение!

— Лягушатницы! — комментирует нашу светскую беседу любитель клея.

— Анархия! — поддакивает его приятель.

Моя учительница едва заметно хмурится, затем вглядывается в ложку и вздыхает:

— Когда я смотрю на старые вещи, на душе становится печально…

Голова миссис Ллевеллин подрагивает, будто она боится сама стать забытой и никому не нужной вещью. Пожилая дама отходит от машины, прижимая к груди сетку с продуктами.

— Мадам Ллевеллин… Так вы не в курсе?

Она медленно оборачивается.

— Что случилось, Серен?

— Я… мой… — Не могу вспомнить ни одного французского слова, связанного с темой смерти. — Э-э, мне сегодня восемнадцать.

Морщинистое лицо дамы расцветает.

— Ох, Серен, как летит время! Поздравляю тебя с днем рождения, дорогая! Будь счастлива!

Попойка субботним вечером

Этим утром мы развеиваем над Атлантикой папин прах. Табличка от Д. П. прикручена к скамейке, мы поем Cwm Rhondda[6] и устраиваем долгий пикник на утесе. Присутствуют мои дед и бабушка, друзья и соседи, человек тридцать Д. П. и отец Дэя. Отец Ала застрял в аэропорту Ньюарка из-за перебоев с электроэнергией. Спустя четыре часа поминок соседи, напевшись и наевшись, разбредаются по домам. Кажется, проводы моего отца в мир иной их растрогали. Меня это дико раздражает. Д. П. решают, что пора возвращаться в гостиницу. «Питер был бы рад, что мы надрались в стельку, разве нет?»

Он был бы рад, если бы мы пошли спать.



Без четверти час ночи. Я прошмыгнула в кухню и сижу на собачьей подстилке в закутке между двумя желтыми пластиковыми шкафами. В руке у меня ложка, в груди террикон шлака. Дед и бабушка моют посуду. Иногда жизнь больше похожа на комедийный сериал, чем на реальность.

— Поскорее бы они убирались. Они меня бесят, — ворчит Нану по-валлийски.

Дед, официально заявивший на пикнике, что снова начинает пить, миролюбиво отвечает, что поминки — это традиция и что скорбящих людей выгонять нельзя. Нану забирает у него бокал с виски и, всхлипывая, говорит, что тоже хочет напиться.

— Не плачь. Не грусти, — умоляет Помпон.

— Я не грущу, а сержусь.

— Иногда это одно и то же, — шепчет он, прижимая ее к себе.

Мне становится неловко, я ощущаю желание покашлять. Внизу, в «Питейной норе», кто-то включает пластинку группы «Супертрэмп»: «Hide in your Shell, Heaven or Hell, was the journey cold…»[7] Отец ненавидел «Супертрэмп».

— Пусть она выставит их за дверь, черт побери! — восклицает Нану, перекрикивая музыку.

— Она не может. Это генетика. Так проявляются ее английская флегматичность и самоконтроль, — отвечает дед, заливая слезы новым бокалом виски.

— Какой самокат-тролль? — раздается голос Ала.

Откуда он тут взялся? Должно быть, притаился на кухне раньше меня. Ал всегда прячется от тех, кто что-то отмечает. Он повторяет вопрос, Помпон начинает путано объяснять, что такое самоконтроль, а Нану перебивает его, говоря, что нам наплевать, нам совершенно наплевать, но, черт побери, пусть кто-нибудь выставит их вон, пусть идут плакать к себе домой, пусть не мешают нам думать о своем, черт побери. Ал отгрызает кусочек ногтя.

В кухню заходит одна из наших Д. П. В руке дама держит гигантский букет лилий, ей нужна ваза. Зачем столько цветов? Гостиница превращается в тропическую оранжерею. Нану выдает Д. П. пустую консервную банку и корчит рожицу Помпону, когда дама наполняет банку водой и ставит в нее лилии.

— Ваша внучка меня тревожит, — признается Д. П. шепотом.

Ее грудь вздымается от волнения. Смерть моего отца подпитывает ее жизнь. Еще там, на утесе, когда все пели гимн, ее голос звучал очень уж надрывно.

На смену року в исполнении «Супертрэмп» пришла традиционная валлийская мелодия для флейты. Кельтскую музыку отец тоже на дух не переносил. Он слушал исключительно джаз.

Ал, перебирая в голове обрывки предыдущего разговора, с гордостью заявляет, что его отец не англичанин, а американец!

— Это, конечно, совсем другое дело, — еле слышно бурчит Нану.

По мнению неуемной Д. П., я веду себя подозрительно нормально. Она уточняет у Нану и Помпона, не заметили ли они, что я почти все время сонная, и утверждает, что мое поведение указывает на непринятие действительности, а это может вылиться в нервное расстройство, в психоз… Мысленно сплевываю, вспоминая, как прошлым летом эта змеюка подарила мне серебряную брошь. Сейчас так бы и засадила ту брошку прямо ей в висок!

— Какое дело? Какое дело? — не отстает от бабушки Ал.

Тем временем противная тетка распаляется все больше:

— Бедняжка Серен! Осталась без отца за три дня до восемнадцатилетия! По-моему, в траурном зале она даже не подошла взглянуть на него!

— Она его уже видела, — злится Нану.

— Какое дело? — злится Ал.

Я с наслаждением фантазирую, будто слышу треск, с которым булавка протыкает клиновидную кость нашей Д. П. Тут на пороге появляется мама с подносом пустых бокалов.

— Мы говорили о вашей дочери, — тотчас подлетает к ней тетка-трещотка. — Вам не кажется, что она на грани нервного срыва?

— Кто, Серен? Нет.

Да здравствует моя чудесная мама! Она наливает стакан воды и протягивает его Алу:

— Сынок, попей, ты весь красный! А ты, Серен, оставь уже эту ложку и помоги мне, будь так добра.

Прячу ложку в карман и выбираюсь из своего укрытия. Прохожу мимо Д. П., не произнося ни слова. Вспоминаю, как папа упрекал меня в том, что я увиливаю от открытой конфронтации, и повторял: «Учись постоять за себя».