Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

II

Говорит в сердце своем: «Забыл Бог, закрыл лицо Свое, не увидит никогда». Псалом 9
Я не встречал лучшего воплощения идеи, чем хозяин видеоклуба, в котором я работаю. Он – превосходное воспроизведение самого себя, а это значит, что он никогда не меняет ни своих привычек, ни жизненных обстоятельств, ни манер, ни того, как он себе представляет жизнь, принимая за жизнь помещение площадью в семьдесят квадратных метров, которое он открывает нам, когда мы поднимемся по эскалатору торгового центра «Аполлон». Здесь стоят большие стеллажи, уставленные видеокассетами, а подсобное помещение просто завалено кассетами, которые нужно разбирать и вносить в каталог.

Чтобы подогреть мой интерес к работе, хозяин говорит, что он в восторге от своего бизнеса, так как он предоставляет неограниченные возможности для знакомства с самыми разными людьми, и в первую очередь с женщинами. Он даже сказал мне по секрету, что столько знает о женщинах, что собирается написать на эту тему книгу. Мне это тотчас напомнило Эйлиена и Эду, которые все время собирались сделать то же самое. Ему сорок лет, и он носит на безымянном пальце бриллиантовое кольцо, что придает его руке некий элемент женственности. Когда я вижу эту руку, то всегда вспоминаю, что мне никогда не нравились мужские руки, украшенные кольцами, в том числе и обручальными. Поэтому я всегда отводил взгляд в сторону, когда мой отец протягивал руку, чтобы взять стакан, либо для приветствия, либо для того, чтобы просто попросить что-нибудь. К счастью, шеф возложил всю ответственность за работу на меня и приходил только затем, чтобы взять полученные за день деньги. Когда его длинные холеные пальцы начинают считать банкноты и складывать в кучки монеты, я иду заниматься каталогом и говорю ему «до свидания». Шеф постоянно торопится, потому что его всегда кто-нибудь ждет, но кто, он не говорит, хотя по всему видно, что речь идет об одной из тех женщин, которых он так хорошо знает.

Раньше, чтобы показаться на людях, мне нужно было выйти на улицу, то есть одеться и выйти из дома, закрыть за собой дверь и направиться к тому месту, которое именуется «на людях». Теперь можно сказать, что я постоянно нахожусь «на людях». Единственное, что мне нужно сделать, – это ждать, пока другие выйдут из своих домов и явятся в «Аполлон», чтобы взять напрокат какую-нибудь видеокассету. Зима так холодна, так ужасна, что клиенты приходят взять или возвратить кассеты в перчатках, шапках и шарфах. Создается впечатление, что в выходные дни люди только тем и занимаются, что смотрят всевозможные киноподелки и заставляют смотреть их своих детей. И не потому, что они в буквальном смысле низкопробные, а потому, что когда люди прикасаются к футляру кассеты украшенными обручальными кольцами руками, они превращают их в таковые. И не важно, хорош фильм или плох, они его слюнявят, уничтожают, превращают в некую мешанину в своих головах. А то еще одно: то, что я называю про себя «кормом для свиней». Впрочем, те, кто просит у меня порнофильмы или «что-нибудь этакое», по крайней мере имеют определенные вкусы. Они – другое дело. Странная вещь, потребители обычных фильмов иногда просят порнографию, а потребители порнографии не просят обычных фильмов. Все это пугает меня и вызывает к ним уважение.

Я стараюсь возвращаться домой пешком. Это происходит примерно в восемь часов, когда, следуя холодным и сверкающим знакам, идущим с небес, начинает формироваться наледь.

«Аполлон» расположен в районе, пока не очень заселенном, в двух километрах от моего дома, и суета на рабочем месте в этот вечерний час резко контрастирует с тишиной на улице. А по мере того как удаляешься от центра, тобой с каждым шагом овладевает чувство, будто ты – это вовсе и не ты, и какая-то часть твоей жизни варится в этом людском коловращении. Любой чужеземец, который здесь окажется, может задаться вопросом: откуда так много народа появилось в этот морозный день? Я-то знаю откуда. Из окон, которых не видно за деревьями. Из дверей за черными, как сама ночь, заборами. Из-за складок местности. Из гаражей, которые медленно и бесшумно открывают свои тускло освещенные пасти. Из садов с качающимися из стороны в сторону тенями. Из кухонь и больших залов, погребенных в бесконечности.

Я мог бы пробежаться в середине дня, когда есть немного времени и не очень холодно, но меня одолевает лень. Большая лень. Есть телевизор. Есть диван с походным пледом в клетку. Есть видеокассеты, которые я должен продолжать просматривать, когда ухожу с работы. Вообще-то меня удручает большое количество кассет, которые я заношу в каталог, а потом выдаю клиентам и получаю обратно, так и не узнав, что в них. Когда в первые дни клиент уходил от меня с кассетой в руке, а через два положенных дня возвращал ее и в его взгляде можно было прочесть, что он знает что-то такое, чего я не знаю, то я буквально начинал сгорать от нетерпения, лишь бы самому просмотреть эту кассету. Как бы там ни было, мне наконец надоело, что на меня смотрят с укоризной. И я решил просмотреть все кассеты. Возможно, это было самое серьезное решение, которое я когда-либо принимал. А еще я мечтал снять короткометражный фильм. Но я также мечтал и о поездке в Китай. Мечтал о Тане. Все это заставило меня сомневаться в серьезности моих мечтаний.

Моя мать в те два дня, когда она отдыхает, приходит к обеду. Я слышу, как она говорит домработнице:

– Фран меня огорчает. Он очень меня огорчает, – повторяет она, чуть не плача, так, как плачут пьяные, но, к счастью, до этого не доходит, словно она напилась, но не слишком.

Они живут рука об руку. Только руки у домработницы больше изуродованы, хотя она все делает в резиновых перчатках, даже лук берет в них.

– Я всегда была немного рассеянной, – говорит домработница.

– Не знаю, что мне делать.

– Представь себе, он ведь уже мужчина, мужчина, у которого ничего нет.

Они некоторое время молчат. Обе в этом вопросе согласны друг с другом.

– Я испекла хлеб в печи. Времени у меня было в избытке.

– Ух ты! – восклицает мать. – Самое худшее, – добавляет она, – когда наступает вторая половина дня. Все валится на меня.

– У тебя такой слабый характер, – говорит ей домработница.

– Ну и что. Какая разница.

Я чувствую, что согласен с ней, потому что уже неоднократно убеждался в том, что жизнь продолжается независимо от нашей воли, поскольку мы всего-навсего винтики в машине, которая непрерывно производит винтики для поддержания собственной функции, состоящей в том, чтобы производить еще больше винтиков.

Мать свертывает банкноту в тысячу песет, толкает ее по стеклянному покрытию стола и дальше к домработнице, а та таким же жестом посылает деньги обратно.

– Не хочу, чтобы это превращалось в привычку, – говорит домработница, – не могу себе этого позволить. Я не собираюсь убивать себя работой ради этого.

– Не глупи, – говорит моя мать. – Так, как ты, себя не запрягают. Другое дело, если ты будешь работать по три или четыре часа и только во второй половине дня. Это все равно что одна порция виски или две.

– Конечно. Но дело в ощущении, что на тебе лежит эта тяжесть.

– Ну-ну. Что тебя больше устраивает?

Домработница смеется.

– Я могла бы между делом сбегать пару раз домой, – отвечает она.

– Пользуйся моментом. Будь счастлива, – рекомендует моя мать.

Интересно узнать, с каких это пор она начала заботиться о других. И сразу же приходит мысль, если она меня увидит, то умрет со страха, потому что я поднимаюсь по лестнице очень тихо, перешагивая через скрипучую ступеньку. Я почти уверен, что наш дом – единственный, в котором сохранилась деревянная лестница. Все остальные начали вскоре после переезда менять их на ступеньки из белого мрамора. В садах были видны горки поленьев и хозяева с топорами, собиравшиеся поколоть их на дрова. Двери тоже меняли на более массивные, туалеты с сифонами меняли на такие же, но другой модели. Потом мраморные ступеньки снова были заменены, поменяли двери на такие же, но более теплых тонов, кухни тоже были полностью перестроены. Те, кто свои дома не перестраивал, предпочли заняться так называемыми качественными изменениями – архитектурными украшениями, перестановкой мебели. Даже просто наблюдать за этим стоило больших усилий. Люди никогда не получали полного удовлетворения, что наводило на мысль о том, что если они не удовлетворены сейчас, то, по всей видимости, не удовлетворятся и в будущем. Их жилища так и не становились произведениями искусства, как им этого хотелось. Только нас вполне устраивала обстановка нашего жилища. Дом нам казался неплохим, больше того, он нам нравился, что, надо думать, отразилось на моем характере, превратив меня в не очень требовательного человека. В доме Ветеринара, например, то и дело выносили мебель и отправляли обивать новой материей. Помимо этого, с наступлением весны в доме сосредотачивались обойщики, маляры, человек, окуривающий растения – и дяденька, который моет плавательный бассейн, – все в респираторах, кто-то в спецовках синего цвета, а кто-то – в шортах. Все они разгуливали там под взглядом прекрасных глаз Марины, которая на это время оживала, чтобы давать ценные указания. Одни слушали радио, другие насвистывали – главное, чтобы было больше шума. То, что вызывало у меня недовольство в собственном доме, Эдуардо вдохновляло. Он говорил, что встает рано, когда приходят рабочие, и что в таких случаях бывает счастлив. Иными словами, Эдуардо мог получать удовольствие от чего угодно, лишь бы в доме был шум. Представляется ложным высказывание о том, что счастье порой находится в таких миниатюрных вещах, что его не суждено увидеть.



В один прекрасный день Эду заходит повидаться со мной в видеоклуб. Сюда приходят самые разные люди, даже мои бывшие учителя по средней школе, заядлые любители кино. Они просят у меня такие фильмы, о которых я и слыхом не слыхивал, но, судя по названиям, это хорошее кино. Я их, разумеется, все просматривал, прежде чем выдавать. Эду окидывает взглядом стеллажи с кассетами. На нем расстегнутое пальто из бежевой кашемировой ткани, концы пояса небрежно свисают по бокам. На руках – коричневые перчатки под цвет ботинок. Коротко подстриженные волосы создают над его головой ореол. Он спрашивает у меня, не надоедает ли мне здесь, на что я ему отвечаю, что в каждой коробке, которая стоит перед ним, заключен целый мир.

– Конечно, – замечает он. – Мне кино надоело до чертиков. Я насмотрелся достаточно телепередач, когда был маленьким.

– Ты никогда не видел столько телепередач, сколько я.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, потому что в полдень приходил домой обедать, а ты оставался в своем колледже и возвращался домой почти в семь часов вечера.

– Не говори о том, что я не делал, я этого не выношу. Ты не Бог.

– Ты просто незнаком с кино. Ты его не видел. Оно тебе не нравится.

– Смотреть телевизор в полдень – то же самое, что смотреть кино?

– То, о чем я тебе говорю, – отвечаю я, – состоит в том, что одно влечет за собой другое. Я вот хочу снять короткометражный фильм.

– Ты не единственный, – говорит он, прохаживаясь вдоль стеллажей и разглядывая кассеты, но не проявляя к ним никакого интереса.

Под пальто на нем надеты серый свитер с отложным воротником и хлопчатобумажные брюки того же цвета.

– В прошлом году я чуть было не уехал в Китай, – сообщаю я ему.

– Далековато, а?

– Помнишь Вей Пин из «Великой стены»?

Эду притворяется, что силится вспомнить, хотя помнит прекрасно, потому что память у него превосходная, однако это ему и не нравится.

– Что с ней?

– Не знаю, и хоть прошло уже много времени, я все еще помню, как она открывает нам дверь ресторана, одетая в китайскую пижаму, с шиньоном и фарфоровым личиком. Тебе не кажется, что в восточных женщинах есть что-то особенное?

– Все у них, как у других.

– Я не думаю, что во всех странах все одинаково.

– Ты наивен. Везде одно и то же. Все зависит от тебя, от твоего личностного восприятия.

Он кладет перчатки на прилавок. Они сохраняют форму пальцев и суставов, как будто живут собственной жизнью.

– Давно не бывал в этих краях?

– Угомонись, сядь и посмотри на меня своими бездонными голубыми глазами, чистыми и невинными, каких никто на свете не видывал. Моя мать говорит, что очень постарела.

Я ничего не отвечаю, не хочу рассказывать ему о своей матери.

– Вообще-то она не более одинока, чем другие, но кажется, что она именно такая и есть, – говорит он.

– Она всегда казалась такой, – отвечаю я, – даже тогда, когда ты жил с ней. Так что тебе нечего беспокоиться.

– Можно попросить тебя об одной услуге? – спрашивает он, осторожно рассматривая одну из коробок.

Я ожидаю продолжения.

– Мне хотелось бы, чтобы ты время от времени навещал ее, хотя бы только для того, чтобы сказать ей «привет». Не думаю, что прошу о многом. Когда, например, во время своих пробежек ты подбегаешь к дому, нажми звонок, скажи «привет» и беги дальше. Эти маленькие знаки внимания очень нравятся моей матери.

– Я больше не бегаю. Провожу здесь целый день.

– Это всего лишь любезность. Не знаешь, как оказать любезность? Мало же ты знаешь о жизни.

Таня просила меня позаботиться о нем, а он теперь просит позаботиться о его матери. За кого они меня принимают?

– Сделаю все, что смогу, – отвечаю я.

Закрыв клуб, я еду с Эду к нему домой. Он ездит на машине матери, потому что теперь обитает в Мексике, где живет и Таня со своим гангстером.

– Фактически я больше ничем, кроме путешествий, не занимаюсь. Постоянно нахожусь одной ногой здесь, другой – там, – рассказывает он.

– Очень активная жизнь, правда?

Он закрывает глаза, как будто устал, и садится в машину. «Аполлон» постепенно уходит назад. Он построен в форме пирамиды из стекла, и пока еще непогашенные огни остаются в пустоте, светят, как маленькое созвездие из небытия.

Мы проезжаем мимо бензоколонки и выезжаем на дорогу, обсаженную с обеих сторон деревьями. Потом поднимаемся по улице», на которой я живу, и дальше – на холм, оставляя по сторонам деревья, тропинки, заборы и остекленные портики, погруженные в полутьму. Я думаю над тем, как далеко пойдет моя мать в своем альтруизме, почему она должна быть постоянно довольна и что плохого в наступлении второй половины дня.

– Ты имеешь какое-нибудь отношение к наркотикам? – спрашиваю я Эду не задумываясь.

– Ты мне таких вопросов не задавай, я на них отвечать не собираюсь, – отвечает он, ничуть не удивившись.

– А мне все равно, – замечаю я. – Я ни во что свой нос совать не собираюсь.

– Живу я хорошо, – говорит Эду, – очень хорошо, и до сих пор никого не убил.

Он паркует машину на улице, и мы открываем калитку, ведущую в сад. Эду закуривает сигаретку и смотрит на звезды. Небо чистое. Венера поблескивает прямо над крышей дома, над ее коньком, словно ее, единственную, специально там повесили. Слева луна в последней четверти. Она висит значительно ниже, чем остальная часть небосвода. В абсолютном покое ночи слышится отдаленный лай собаки, и тишина плывет волнами над крышами домов. Светятся окна, а луга, сосновые рощи и горы погружены в голубой мрак.

– Почему мы так страдаем, хотя являемся, по сути дела, ничтожествами? – спрашивает вдруг Эдуардо.

Рядом с бассейном растут две пальмы, которые на фоне неба кажутся небольшими темными пятнами. Мы идем по краю бассейна друг за другом. Свет холодными водоворотами отражается на поверхности бассейна. Летом вода была настолько прозрачна, что была видна во всех подробностях мозаика на дне.

– Кстати, Вей Пин из «Великой стены», – говорит Эду, – теперь я ее вспомнил.

– Хотелось бы снова увидеть ее.

– Зачем? Она, наверное, изменилась.

– Мы тоже изменились, но от этого не перестали существовать.

– Но мы не изменились в одночасье. Мы присутствовали в процессе изменения, а она – нет.

– Зачем уделять этому столько внимания? – спрашиваю я.

– Я хочу сделать тебе одно предложение, – говорит он. – Дело заурядное.

Я смотрю на него, ожидая продолжения, и несколько раз топаю, чтобы почувствовать ответную реакцию ног. Теперь я уже не знаю, что и думать. То ли он пришел ко мне, чтобы сделать мне какое-то предложение, то ли делает мне предложение в качестве предлога, чтобы видеться со мной. Сложная ситуация.

– Ты можешь заработать пятнадцать тысяч только за то, что сохранишь у себя один ключ.

Тут же становятся слышны невнятные мяуканья и жалобный скулеж, доносящиеся из консультации.

– Только за это?

– Даю слово. Это тебя ни к чему не обязывает. Ты держишь у себя ключ, пока его у тебя не попросят.

– Кто его попросит? Только ты?

– Да, и никто больше.

– Даже не Таня?

– Нет, и не она.

– Она счастлива?

– Ты нерачительный человек. Поистине нерачительный. По-твоему, в жизни нет ничего, кроме проблемы: быть или не быть счастливым. Существует много других состояний. Риск, например, вызывает особый вид эйфории.

Я с облегчением думаю, что в моих воспоминаниях Таня – единственное, что остается важным.

– Теперь у нее длинные волосы, и она почти ничего не ест, лишь бы не потолстеть. С утра до вечера она только и знает, что отдает всем указания.

Я страдаю от призрачного видения белого халата Ветеринара, который выходит из консультации и прогуливается по саду, а также невыразительных глаз Марины. Вспоминается Уго, который теперь уже, наверное, слишком стар, чтобы почувствовать мое присутствие, а может быть, вообще уже умер. Нельзя, чтобы совершенно исчезало из памяти то, что там поселилось, то, что, по сути, уже превратилось в память.

– Одежда на тебе очень красивая и очень дорогая, – говорю я Эду.

– Отнесись к тому, что я говорю, со всей серьезностью. Если ты отнесешься к этому серьезно, я смогу убедить своего зятя взять тебя на работу.

– Хорошо, я отнесусь к тебе серьезно, – говорю я.

– Ну, тогда подержи у себя ключ.

– Нет проблем. Это очень легко – хранить ключ.

Я отхожу от того места, где однажды поцеловал Таню. Поцелуй, сохранившийся в памяти. Время – абсолютная идея времени, которое мы делим на настоящее, прошедшее и будущее, – должно быть чем-то вроде памяти Бога. И нам ничего не нужно делать, а лишь присутствовать в его памяти, что наводит меня на мысль о том, что Он порой вспоминает меня смутно. Парню из видеоклуба отведено собственное место в Великом мозге. Кинокартины, которые я смотрю, тоже занимают свое место, и мой шеф с бриллиантовым кольцом на пальце занимает. Высшей степени совершенства в Его сознании нет, хотя само Его сознание, по-видимому, совершенно.

Вечером я застаю мать озабоченной, словно кто-то стащил ее Священное писание, и это снова заставляет меня задуматься. Я начинаю думать, что не только плохое, но и то, что можно расценивать как хорошее, вызывает тревогу, если выходит за рамки обычного. Очень большую тревогу вызывает то, что я бросаюсь на диван и вместо того, чтобы смотреть телепередачи, раскрываю Библию.



Через два дня на адрес видеоклуба мне приходит конверт, в котором находится еще один конверт, а в нем – ключ и адрес. Так вот он, этот ключ. Он новый и блестящий, похоже, что от дверного замка. Я кладу конверт в ящик письменного стола. Сквозь окно моей комнаты проникает свет полуденного солнца, свет радостный, нисходящий с голубого безоблачного неба. Я спрашиваю себя, где моя мать может хранить кокаин, или она постоянно носит его с собой. Где она его покупает и сколько за него платит. Возникает соблазн пойти домой и поискать, но я предпочитаю этого не делать, поиски дома в отсутствие матери не по мне. Если бы у меня была возможность выбирать, я предпочел бы не знать этого вообще и, соответственно, не находиться постоянно в состоянии неопределенности. К моему сожалению, она в самом деле часто подносит пальцы к носу, будто у нее катар, хотя на самом деле никакого катара нет. В конечном счете мне претит идея исследовать ее слизистую, и я просто в последнее время избегаю смотреть матери в глаза. Мне также неприятно постоянно пребывать на грани разговора о том, что мне известно, что она принимает наркотики.

Я лелею мечту о пятнадцати тысячах, которые прибавлю к своему жалованью. Так что путь к короткометражному фильму уже не кажется таким «полнометражным». А может быть, я вообще буду работать на гангстера. А может быть, разбогатею. Достичь того, чего хочешь, может, очень трудно, но может, и достаточно легко, если приложить все свои умственные способности к достижению цели. Так что я постоянно думаю о том, чего я хочу, и хотя никаких практических мер для достижения этого не предпринимаю, я уверен, что желаемое уже движется ко мне. Хочется, чтобы у меня были деньги. Хочется снять короткометражный фильм. Я не свожу глаз с зимнего сада «Аполлона», расположенного прямо напротив моей лавки. Папоротники захватывают мое богатое воображение. По утрам, когда клиентов очень мало, я ухожу в подсобное помещение, чтобы просматривать кинофильмы, и те, которые мне нравятся, также навевают мечту: как было бы хорошо, если бы их режиссером был я. Или по крайней мере написал бы к ним сценарий. Ато был бы оператором. Кажется, Роберт де Ниро сказал, что если бы ты знал, чего хочешь, это означало бы, что ты уже наполовину этого добился. И в Библии сказано: «Просите, и дано будет вам…» И Эйлиен говорит, что деньги есть повсюду. Но если мир на самом деле так полон, то почему бы части всего этого не быть моей?

Теперь я часто хожу в фильмотеку. Сажусь в семьдесят седьмой автобус и вновь смотрю на опустевшие зимние поля, небесно-голубые бассейны самых разнообразных форм и размеров, которые разложены у производящей их фабрики. А на автостраде стоит странное лето. Это рядом с автозаправочной станцией и огромным рестораном, где я никогда не был, потому что его посещают только люди, едущие издалека, те, что перед этим проехали наш поселок, бросая на мою цивилизацию безразличные взгляды уставших людей. Из трубы мелового завода валит черный дым, который должен был бы вызывать возмущение всех, кто обладает экологическим сознанием. Я созерцаю, как он застилает часть неба и делает его серым. На задних сиденьях автобуса представители младшего поколения без конца курят. Они более решительны и ведут себя более вызывающе, чем когда-то вели себя мы. В пятнадцать лет они уже умеют целоваться и трахаться, на шеях у них – палестинские платки, в губах – сережки, на задницах – татуировка, а уходя из дома вечером, они возвращаются не раньше, чем в полдень следующего дня.

Половина моих бывших товарищей по школе работают, как и я. Остальные учатся в университете. Мы почти не видимся, если не считать тех случаев, когда кто-нибудь заходит в видеоклуб. Мне кажется, что я занимаю самое низкое положение на социальной лестнице по сравнению с остальными. У меня нет причины беспокоиться по поводу дальнейшего падения. Я спокоен. На заднем плане встает Мадрид, плотно заселенный и розоватый, как кошачий рот. Ты рождаешься и оказываешься перед фактом, что в конце автострады стоит Мадрид.

Я вхожу в фильмотеку, смущаясь, словно быть мне здесь не положено. Вижу множество пальто и шарфов. Я теперь ношу подержанное немецкое пальто с капюшоном. Изображение флага я выдаю за товарный знак. Мне хочется купить машину. Бог мой, я слышу, как люди разговаривают о кино, употребляя такие термины, которых я не знаю. Буквально все знают о кино что-то такое, чего не знают другие. Но я где-то читал, что Орсон Уэллс совершенно не разбирался в технике кино, но говорил, что хочет, чтобы это было так, а вот то – так. А все потому, что важно знать, чего ты хочешь, мысленно представляя образ того, чего пока не существует. Эту задачу решает съемочная группа. Ведь именно для этого такая группа существует, так? Мне хотелось бы встретиться в фильмотеке с девушкой, которая пришла бы, подобно мне, одна, и с которой я мог бы обсуждать эти вопросы, и чтобы она меня понимала, хотела бы мне помочь, и чтобы потом оказалось, что она дочь знаменитого продюсера. Выйдя из фильмотеки, я усиленно размышляю о такой возможности. Похоже, сильный холод напоминает человеку при каждом шаге, при каждом порыве студеного ветра о том, что он – отдельная единица, со своей собственной кровью, со своей собственной телесной оболочкой, что он ходит в одиночестве и в одиночестве принимает пищу. Или, иными словами, мы созданы одинокими, но в то же время нуждаемся в постороннем теле с его кожей и цветом, и в этом заключено определенное противоречие, ибо мы нуждаемся в том, что можно получить при условии, что другой готов нам это дать. И мы не можем взять это просто так. Потребность в этом превращает людей в попрошаек. Если исходить из того, что это – часть нашего образа жизни, было бы глупо перестать быть попрошайкой.

Нет сомнений в том, что Эдуардо процветает благодаря тому, что попросил у своего зятя тепленькое местечко, а его зять попросил синекуры у многих других. Моя мать попросила доктора Ибарру снова взять ее на работу, и непременно найдется кто-нибудь, кто попросит у нее наркотик, который она принимает. Мой отец просил у матери развод и умолял ее простить его. Мой шеф, обладатель кольца с большим бриллиантом, безусловно, обращается с невообразимыми просьбами к своим любовницам. Мы самые нуждающиеся существа на планете, и то, в чем мы нуждаемся, мы не берем, а просим, хотя искомое находится у нас на виду и в пределах досягаемости. Поэтому мы – единственные существа, наделенные даром речи, чтобы с помощью слов получать то, чего у нас нет.

В холодном освещении Гран-Виа, в разгар самой морозной за последние сто лет зимы, мечта все больше овладевает моим сознанием: у девушки черное кашне, в котором она как бы исчезает в тени. У нее такой ротик, что я готов умереть лишь за то, чтобы его поцеловать, зубы у нее белые, а десны – розовые, губы мягкие и влажные. Но, увы, это рот абстрактный, волнующий меня умозрительный образ чьего-то рта, который создан для того, чтобы я его целовал. Я одинок.

Автобус возвращает меня по старому узкому пути, идущему сквозь вечные звезды и вечную тьму, по пути, над которым висит луна, а рядом стоят автозаправочная станция и огромные грузовики, задержавшиеся в ярком свете ресторана. Путь мой лежит через все, что я имею, точнее, через все, что мне знакомо, а еще точнее, через прошлое. Я вновь вспоминаю реальные вещи, которые могу видеть и потрогать, а также реальных людей. Голубое дно плавательных бассейнов исчезло до завтрашнего утра. Каким-то он будет, этот завтрашний день?

* * *

Меня будит скрип закрываемой калитки. Я узнаю тарахтение машины моей матери. Двигатель работает, пока она счищает с ветрового стекла ледяную корку с помощью пленки, вынутой из кассеты. Она уже не смотрит по вечерам телевизор, так как должна вставать в семь утра. Перед тем как подняться в свою комнату, она просит меня уменьшить громкость до минимума. «Ложись спать пораньше, чтобы использовать большую часть следующего дня», – говорит она мне. Но я не могу представить, как использовать его лучше, чем использую теперь, и пребываю в полудреме до двух-трех часов. Одна мысль о том, что мать не может смотреть телевизор, заставляет меня смотреть его больше обычного. Я с жадностью глотаю две кинокартины и с удовольствием бываю в нескольких компаниях приятных мне людей, что вполне естественно. Каждый принимает наркотики по своему вкусу, не так ли? Я все еще жду, когда мать решится и сама скажет, что принимает наркотик.

На работу я явлюсь часам к десяти и окажусь одним из первых, кто открывает свое заведение. Дело в том, что жители поселка начинают активно действовать не раньше одиннадцати. Само собой разумеется, что до десяти часов нет никакого смысла выходить за покупками или заниматься чем бы то ни было еще. Только садовники, стригущие деревья в общественных местах, разносят весть о том, что в этом самом ленивом в мире городке еще теплится жизнь.

Нужно признать, что городок принадлежит тем, кто не работает вообще, и тем, кто работает здесь, занимаясь тем, что и работой-то не назовешь. К их числу не относятся сидящие взаперти, то есть дети в школах и студенты в институтах. Зато сюда относятся служащие спортивного комплекса, которые просто расхаживают туда-сюда по чудесным весенним утрам, когда деревья перенаселены птицами, и те, кто бездельничает в своих залах в майках, подогнанных по мышцам, пытаясь подняться вверх с помощью никелированных кошек, по новой стенке для тренировок альпинистов. К их числу относятся и те, кто выводит собак в парк и бегает за ними повсюду, пока на лужайку льется долгожданный несущий тепло солнечный свет, словно собаки умеют развлекаться лучше их самих. Это также те, кто, бредя за покупками, медленно волочит свои сумки на колесиках, вдыхая аромат цветов и прочих растений, только что проклюнувшихся из земли. Окна, выходящие в сады, открыты. Разносчики и почтальоны, а также сборщики платежей за газ и за электричество обращаются в эти распахнутые окна-двери, куда проникает зеленоватый свет садов. Утренние часы весенних дней – это для нас, тех, кто остается. Поэтому я сосредотачиваюсь на мыслях о весне, на явлении достоверном, обязательном, которое не зависит от чьей бы то ни было воли и возникает само по себе, каждый раз пополняя наши воспоминания.

У меня не всегда хватает времени на то, чтобы принять душ, но хватает на то, чтобы выпить чашку кофе, который всегда готов для меня в кофейнике, и на то, чтобы побриться, ибо у меня вызывают настоящее отвращение небритые мужики, которые бродят по поселку. Когда кто-то решается выйти на улицу небритым – это значит, что он опустился слишком низко и нуждается в лечении. На это очень давно, когда я еще ходил в школу к девяти тридцати, обратила мое внимание мать. В девять часов она надевала на меня курточку с капюшоном, шапку и варежки. А в девять с четвертью мы уже были около киоска, чтобы купить мне булочку, и киоскер порой был небрит. Его двойной подбородок и часть шеи до высокого воротника свитера усеивали черные пятна.

– Что за свинья! – восклицала моя мать, когда мы отходили от киоска.

– Он, кажется, болен, – говорил я.

– Почему бедные и больные не бреются сами, если их больше некому побрить? Но этому нет никаких оправданий. Это симуляция болезни, а не болезнь.

Так что отдельные экземпляры, пользующиеся случаем не бриться по выходным, кажутся мне людьми, которые неуважительно относятся к собственным членам семьи, заставляя окружающих терпеливо созерцать черные волосы на их лицах или, что еще хуже – отвратительную с проседью щетину, отросшую на омерзительных рожах. Справедливости ради следует сказать о моем отце: как бы он себя ни вел, он всегда был выбрит. Когда он бывал дома, то спускался к завтраку в пижаме, чисто выбритый и пахнущий лавандовым одеколоном, отчего поцеловать его не стоило никакого труда. Возможно, поэтому моя мать продолжала любить его даже в самый разгар своей связи с мистером Ноги. Когда приходит весна, я собираюсь вставать рано и делать пробежку до «Аполлона». А сейчас лед, который видно через окно, уплотняет атмосферу, а растения и асфальт делает более твердыми, лишая меня всякого желания общаться с кем бы то ни было вне дома. Я предпочитаю вовремя поехать на работу на автобусе и, быть может, вернуться домой в полдень пешком.

Меня ждут несколько коробок с видеокассетами, которые следует привести в порядок. Почти все фильмы относятся к серии «В», далее следует то, что я предлагаю своим клиентам-кинофилам, и наконец то, что я оставляю свиньям и эротоманам. Вспоминается имя одного человека, о котором на днях разговаривали посетители фильмотеки.

Вечером, когда наступает пора закрываться, мой шеф за деньгами не приходит. Вместо него является блондинка лет тридцати пяти от роду в мини-юбке и в туфлях на высоченных каблуках, которая закуривает, не спрашивая разрешения, считая, что раз я сижу, ее дым не будет меня раздражать. Первая же порция выдыхаемого дыма попадает мне прямо в нос, отчего я начинаю слегка покашливать.

Она смеется и говорит:

– Какой ты нежный.

Кажется, я никогда не видел ее в нашем поселке и поэтому спрашиваю, не приехала ли она из Мадрида.

– Прямо оттуда, – говорит она, – и прямо за деньгами.

– Ну, их маловато. День сегодня неудачный.

– Не будь таким серьезным, – говорит она и громко смеется. – Мне уже известно, что этот бизнес – пустое дело.

– Ну, не такое оно уж пустое, все, что исходит отсюда, – чистое. Видеофильмы, которые не продаются, возвращаются обратно.

– Да, но ведь нужно платить тебе жалованье, оплачивать счета за свет, за телефон, за аренду помещения. Не вижу смысла.

– Дело более прибыльное, чем кажется. В конце недели концы с концами сводятся.

– Не выпендривайся. Не верится, что ты на этом разбогатеешь. В самом деле, такой парень, и вдруг сидит в этой дыре целый день.

Давно никто не говорил со мной обо мне. Я уступаю ей свое место за прилавком. Она садится, положив ногу на ногу.

Нужно подождать, пока не позвонит шеф и не скажет, что женщине, которая сидит передо мной, можно доверять и я могу отдать ей деньги. Так что я спрашиваю ее, не хочет ли она что-нибудь выпить. Она отвечает, что выпила бы кока-колы, но поскольку кока-кола возбуждает ее, она предпочла бы пиво. Я спрашиваю, какое – с алкоголем или без. Она отвечает, что надо бы выпить безалкогольного, но в такое время, поздним вечером, она предпочитает с алкоголем. И я иду с этой избыточной информацией к автомату, выдающему напитки, который находится этажом ниже, где постоянно резвятся дети, пока их родители эти напитки распивают. Это люди, которым очень трудно проводить время дома в одиночестве. Они не выносят, когда их в буквальном смысле бросают дома, за исключением всего прочего. Хотя «все прочее» включает бар в «Аполлоне», крики их детей и знакомые физиономии одних и тех же официантов, одних и тех же соседей.

Второй взгляд на блондинку дает иную картину. Это уже не та женщина, что ворвалась на высоких каблуках в мой тихий мирок, называемый рабочим местом, а некто, давший себе труд принести из подсобного помещения стул для меня и приглашающий меня теперь рукой, чтобы я тоже сел.

– Похоже, у тебя много материала.

– У меня полный комплект.

– Я не поняла, у тебя что, и порнография есть?

– Ты правильно поняла. Иногда клиенты ее просят. Дело житейское.

– Тебе это не кажется отвратительной грязью?

– Не знаю. Я думаю об этом. Люди подобного сорта всегда были и всегда будут.

– Ты сам-то эти ленты смотришь?

– Иногда.

– Меня, по правде говоря, это возбуждало бы, если бы потом не пришлось раскаиваться, – говорит она.

– Вряд ли из-за этого стоит раскаиваться. Но и проходить через это никто никого не обязывает.

– Знаешь, а ты взрослее, чем кажешься.

– Не так уж я молод, как кажусь, – отвечаю я ей со смехом. И спрашиваю ее, хочет ли она еще одну банку пива. Она согласна. У нее действительно красивые глаза – что-то среднее между зелеными и голубыми. Самые красивые глаза, которые мне когда-либо приходилось видеть и которые, несомненно, смотрелись бы еще лучше, если бы она была одета попроще. Ее нельзя назвать женщиной в моем вкусе, но она вошла в видеоклуб, когда начало темнеть, когда жара в «Аполлоне» становится невыносимой, и она – единственная, кто смотрит на меня. Возвращаясь, я открываю стеклянную дверь банками пива и попадаю в поле зрения внимательной женщины, как в летнее море, затерявшееся где-то в другой части света.

Звонит шеф. Он говорит, что Соня – его подружка, пользующаяся его полным доверием, и что она время от времени будет забирать деньги.

– Ну как, хороша? – спрашивает он.

Я не отвечаю. Думаю, что будет лучше воздержаться от подобного комментария.

– Соня, – повторяю я громко, выкладывая банкноты и монеты на стол.

– Чем ты занимаешься, помимо того, что сидишь здесь? – спрашивает она.

Я в течение нескольких секунд размышляю о своих занятиях и понимаю, что ничего не делаю.

– Я состою в клубе спелеологов, – вспомнив блиндажи около озера, где мы с Эдуардо часто проводили время во второй половине дня, рассматривая небо через амбразуру, сквозь которую какой-то солдат в свое время целился из винтовки. – Мы исследуем пещеры. Это очень азартное дело. Если тебе ни разу не приходилось входить в темную пещеру без какого-либо источника света, то ты не знаешь, что такое темнота. Темнота абсолютная. Она неописуема, почти немыслима. Только в таком месте можно представить себе, что такое небытие.

Я замечаю, что она рассматривает мои обтянутые джинсами ноги и мои руки. По всему видно, что она влюбляется в меня. Мне уже кажется неизбежным, что я ее трахну, хотя меня и сдерживает мысль о том, что ее трахает шеф, тот самый – с солитером на пальце. А она говорит, словно слышит то, о чем я думаю:

– Не выдумывай глупостей. Я с ним не сплю.

– Скорее это выдумал тот, кто считает, что способен угадать, о чем я думаю, – говорю я, чувствуя, что тональность нашей беседы становится все менее официальной.

– Хорошо, – произносит она, вставая. – Уходить мне отсюда не хочется, но если я не уйду, разговаривать нам больше будет не о чем.

Я постепенно привыкаю к ее манере вести разговор – постоянно вступая в противоречие с тем, что есть, и с тем, что могло бы быть, или что-то в этом роде. В глубине души я доволен, что она уходит, что она выйдет за дверь и вернется в свой, чуждый мне мир примерно так, как это происходит в кино.



К своему удивлению, сквозь дверное стекло, заклеенное объявлениями о новых поступлениях, я вижу, что к моим дверям подходит Эйлиен. Он серьезный и стройный. В его облике появилось что-то новое, вызывающее сравнение с только что подметенным и политым парком. С тех пор как я начал здесь работать, я ничего о нем не слышал и не бывал в местах, в которых раньше с ним встречался. Похоже, время поглотило соответствующее ему пространство со всем, что в этом пространстве находится. И поскольку Эйлиен принадлежал к тому времени, когда я учился в начальной и средней школе, это время улетучилось вместе с сосновой рощицей, где он выгуливал свою собаку, и конференц-залом Культурного центра, где он читал свои лекции. Ушел в небытие и кафетерий «Ипер», в котором он постоянно пил кофе и наблюдал сквозь окна-двери покой самого ленивого в мире поселка.

Он приветствует меня и углубляется в изучение стеллажей, как и все прочие клиенты, которые сюда заходят, хотя покупать ничего не собирается. Я говорю, что если ему нужно что-нибудь такое, чего здесь нет, то я могу это достать. Выслушав, он с интересом смотрит на меня.

– А если мне понадобится что-нибудь такое, что особенно трудно достать?

– Нет проблем, – отвечаю я.

Он проводит рукой по гладким шелковистым волосам и по косичке и спрашивает меня, продолжая разговор без какой-либо логической связи:

– Скажи, что ты здесь делаешь?

Я пожимаю плечами, но у меня возникает впечатление, что Эйлиен, как и прежде, видит меня насквозь.

– Ты наверняка копишь запасы, новый материал для бездонной бочки, для вечно голодного монстра.

Мне начинает надоедать этот разговор. Хочется узнать, что такое «бездонная бочка».

– Что такое «бездонная бочка»? – спрашиваю я и жду ответа.

– Ум постоянно работает. Несмотря на то, что тебе не хочется думать, ты думаешь. Но о чем ты думаешь? Все зависит от того, что ты вводишь в свой ум, достаточно ли ты даешь пищи своему уму, ибо в противном случае тебе придется соответствовать тому, что у тебя есть сейчас и что будет потом. Сейчас и потом ты имеешь дело с непреодолимым чувством переполнения сознания маленькими кристалликами, которые это сознание расширяют. Возможно, именно из-за этого возникают навязчивые патологические идеи, попытки насытиться этим самым чувством, которое заставляет тебя размышлять, которое тебя постепенно пожирает большими кусками и самыми разными способами. Кусочки кристалла, которые являются постоянно действующим фактором форм памяти. Нам нужны запасы для будущих размышлений.

Слова Эйлиена усыпляют меня, и не потому, что надоедают мне, а потому, что наполняют великим покоем мое ярко освещенное заведение. И мы летим в капсуле спокойного света сквозь наступившие сумерки. Быстро наступает ночь. В его голосе есть что-то гипнотическое. Со мной такое случается не в первый раз. Я думаю о ключе Эду и о пятнадцати тысячах, которых он стоит. Думаю о том, что мне хочется купить подержанный автомобиль, который стоит на нашей улице с надписью «продается». Думаю о своем отце, когда я, еще маленький, мчался бегом, чтобы открыть дверь ему, отцу с саквояжем в руке. Таким он предстает в моих воспоминаниях. Думаю об Уго, который бежит по тропинке, и говорю сам себе, что не хочу знать, умер он уже или нет. И еще о том, что, может быть, Соня опять придет за деньгами.

– С тех пор как я здесь, все больше предаюсь размышлениям, – говорю я ему.

Мне приятно видеть его, приятно по-настоящему, но я знаю, что говорить об этом было бы излишним. Эйлиен никогда не использует слова для подобных излияний. Если он пришел повидаться со мной, значит, знает, что мне будет приятно увидеть его. Я предлагаю ему выпить пива, но он отказывается. Говорит, что его ожидают слушатели курса о душе, который он ведет.

– Душа, – говорит он, – это дуновение.

Когда он уже подходит к двери, я спрашиваю его:

– Какой фильм тебе найти?

Он произносит название, которое я не улавливаю, может быть, он вообще просто сказал «прощай». Я выхожу вслед за ним, но он уже исчез где-то на эскалаторе.

Итак, о душе. Час спустя я надену наушники стереомагнитофона, выйду в ночь и между шевелящимися тенями деревьев пройду пешком весь путь до дома, ни о чем не думая.



Нетерпение порождается степенью желания выйти из терпения. Некоторые называют это надеждой. В течение нескольких дней я надеялся, что в дверь вместо моего шефа войдет Соня. Это желание возникает только здесь, в «Аполлоне», и только около восьми часов вечера. Оно не возникает ни в каком другом месте и ни в какое другое время. Иными словами, несмотря на то что повторение утомляет, именно повторение вызывает чувство реальности, при котором за одним событием неизбежно следует другое. Скажем так, я уже знаю, что стеклянная дверь моего магазинчика может быть открыта Соней, а то, что я знаю, я не могу забыть.

Меня разочаровывает появление вместо нее моего шефа в одном из тех костюмов, которые так похожи один на другой, и то, как он снова считает деньги чересчур ухоженными руками, а бриллиант на его кольце бросает отблески на банкноты. Я спрашиваю, собирается ли он приходить постоянно. А он отвечает вопросом на вопрос:

– Хороша, правда?

Я отвечаю, что не заметил этого и что меня интересует, должен ли я отдавать ей деньги каждый раз, когда она приходит. В принципе мне претит идея обращать свой взгляд на кого бы то ни было или на что бы то ни было, если на это смотрел он. На самом же деле я думаю, что Соня предпочтительнее, чем он.

– Нам нужно как-нибудь поговорить, – сообщает он мне.

* * *

Уик-энд сократился до второй половины субботнего дня и воскресенья. Я посвящаю эти дни просмотру фильмов либо дома, либо в настоящем кинотеатре. Иногда я выхожу, чтобы немножко пробежаться. Моя мать смотрит вместе со мной пару фильмов, задрав вверх ноги. Время от времени она выходит и возвращается, по всему видно, что она приняла дозу кокаина. Но в этом случае между нами возникает нечто вроде моста, который держится до вечера среды, когда возвращаются, создавая большие пробки, тысячи автомобилей, покинувших поселок в пятницу. Прямо из моего дома можно видеть автостраду, хорошо освещенную фонарями и фарами, полную движения, которая ставит нас как бы вне времени, освобождает от потока мощного света, льющегося издалека и вечно освещающего землю, который окружает нас и который тем не менее нас игнорирует.

В субботу, после моего возвращения из кинотеатра, мать с покрасневшими ноздрями сообщает мне, что, возможно, выйдет замуж за доктора Ибарру. Я пытаюсь по выражению лица оценить ее состояние, но поскольку она так часто принимает наркотик, никогда не знаешь, когда она печальна, а когда весела.

– Так, с бухты-барахты? – спрашиваю я.

– Он давно уже меня об этом просил, но я не решалась сделать этот шаг.

– А теперь решилась, – говорю я. – И почему?

– Почему? Почему? – возбуждается она. – Потому что мне больше нечего делать. Такова реальность. Я провожу почти весь день в консультации. Что еще я выиграю, если выйду за него замуж. Ты сможешь уйти из видеоклуба, а я – из клиники.

– Не понимаю, почему ты так говоришь. Видеоклуб мне нравится. Я его ни на что не променяю.

Мать подходит ко мне с намерением обнять или что-то в этом роде, так что я отхожу к клетке с попугаем – он является самой крупной живностью, которую мы когда-либо держали, – и сую в клетку палец.

– Ты мог бы иметь собственный клуб, все, что захочешь.



– Но ты же не выходишь за него замуж только поэтому, – отвечаю я.

– Поступки в любых жизненных ситуациях мотивируются разными причинами. Вопрос состоит в том, чтобы одно компенсировало другое. Так вот, у меня компенсация будет, уверяю тебя.

Я понимаю, что возвращение моей матери к доктору Ибарре, иными словами, возвращение в прошлое, пустило ее на дно. Что она довольно стара, а молодость не вернешь. Единственное, что ее интересует, – это деньги. Хотя было бы еще хуже, если бы ее интересовал сам доктор Ибарра.

– Тебе придется быть с ним. Не забывай этого.

– И это никакая не трагедия. Он – человек очень миролюбивый и пунктуальный.

– Вольно же тебе. По-моему, это будет настоящий ад.

Потом я начинаю размышлять о преимуществах, о возможности остаться в этом доме одному и купить себе наконец собаку. Я мог бы прожить, как Эйлиен, за счет организации в Культурном центре цикла бесед о кино, чтения там лекций, даже сочинения книг. А может быть, исходить из того, что доктор Ибарра подарит мне видеоклуб. Думаю, я мог бы удержать себя от наркомании, катастрофические последствия которой, если верить тому, что говорят, быстро дают о себе знать. И уж конечно, я могу оставить себе машину. А на пятнадцать тысяч Эду я смог бы купить себе кучу одежды.

Ключ по-прежнему лежит в конверте в ящике стола. Я спрашиваю, не оставлял ли кто-нибудь для меня сообщения. И мать отвечает:

– Тебе? Тебе никто не звонит. Ты вне игры.

Мне всегда казалось, что подобные фразы рассчитаны на то, чтобы я начал действовать. Ибо когда я был еще совсем маленьким, мать все время настаивала, чтобы я был окружен друзьями. Наверное, у меня никогда не будет детей, дабы им не пришлось прилагать усилий, чтобы понять меня.

У меня появился друг в фильмотеке, который достает мне любую картину, какую бы я ни попросил. Он предложил мне заняться этим делом, но изучить предмет глубоко, для чего он устроит меня в одно из кинематографических училищ. Дело в том, что мне никогда в голову не приходило снова стать студентом. Я взрослый человек и не приемлю никакой иной жизни, кроме жизни взрослого человека. Взрослый человек должен иметь деньги, собственный дом, а не жить как трахнутый попрошайка, все остальное – дерьмо. Так что я вполне понимаю Эдуардо. Он имеет то, что хочет, то, что положено иметь мужчине, который переболел детством и отрочеством и теперь может позволить себе иметь то, что хочет. Нет никакого другого смысла в том, чтобы стать таким человеком, как мой отец или как мои мать и шеф. Так что я понимаю и их. Наступает момент, когда ничто не существует отдельно от тела, совсем ничто, ни самые большие мечты, ни самые малые. И тело требует их исполнения. Думаю, Эду быстро почувствовал этот зов, возможно, даже еще тогда, когда был ребенком. Я тоже.

* * *

Человек проходит сквозь Великую память, сквозь всеобщую мечту, не отдавая себе отчета в большинстве случаев, что его пути пересекаются с путями других людей и что, не помня об этих других, он сам просто не существует.

Со мной пришел повидаться Ветеринар. Он в большом зале нашего дома, в котором раньше, по-моему, никогда не бывал. Рядом с ним – моя мать в своем старом, в обтяжку, одеянии, которое она теперь использует в качестве домашней хламиды. Ему и невдомек, можно поручиться, что она только что приняла дозу, потому что субботний день близится к концу, и сквозь окна видно, как ложатся первые тени, серые, подобно цвету солдатской униформы.

Без своего белого халата Ветеринар кажется еще более грузным. На нем охотничий костюм: сапоги, заправленные в них вельветовые брюки и свитер. Он производит впечатление человека, который только что снял с себя патронташ, зайцев и куропаток, притороченных к поясу. Я замечаю, что у него густые, с проседью, волосы, которые сейчас в полном беспорядке. Он протягивает мне руку с официальным видом.

– Сынок, – говорит он, – я понимаю, что этот визит для тебя совершенно неожиданный.

Это правда, настолько неоспоримая, что я молчу. Мать предлагает ему что-нибудь выпить, но он жестом отказывается.

– Не буду ходить вокруг да около, – говорит он. – Я здесь по поводу своего сына. Если не ошибаюсь, вы остаетесь друзьями.

Я согласно киваю и сдерживаю желание сказать ему, что всего несколько недель назад видел Эду.

– Не так давно он приезжал к нам повидаться, – продолжает Ветеринар, – и сказал, что возвращается в Мексику. Но туда он не доехал. И никто его с тех пор не видел.

Ветеринар запускает руку в волосы и приводит их в еще больший беспорядок.

– Буду с тобой откровенен. Я еще сам не знаю, что мне от тебя надо. Я понятия не имею, что происходит. Но я не представляю, есть ли у него еще друзья.

Я рассказываю ему, что тоже видел Эду несколько недель назад, и мне показалось, что у него все было в порядке. О ключе я умалчиваю.

– Где начинать искать? – спрашивает он.

Это странная ситуация, просто какой-то страшный сон.

Мать с серьезным видом рассматривает свою хламиду, но ей никак не удается изобразить грусть. Больше того, когда Ветеринар уходит, она остается серьезной.

– Может быть, ему следует нанять детектива, – высказывает она предположение.

– Я опасаюсь самого худшего, – отвечаю я. – В этом есть что-то совершенно необычное.

– Этот парень всегда был необычным, – говорит мать.

– Но бывают странные люди, с которыми ничего странного не происходит.

– Как такое может случиться? – спрашивает мать. – Как может чья-то жизнь в корне отличаться от сущности человека? С ним происходят странные вещи, потому что он странный человек. А он странный, потому что его мать странная, ведь так?

– С некоторых пор тебе все кажется простым! – говорю я матери.

Эйлиен несколько раз пытался предупредить меня насчет Эду. Его мощная интуиция заставляет меня относиться к нему с уважением. Больше того, ему удалось превратить интуицию в образ жизни, в ремесло.

В понедельник утром я принимаю решение. Беру из конверта ключ с адресом и прошу у матери автомобиль. На шоссе машин довольно мало. Солнце все еще сушит поля. По радио сообщают, что кто-то видел в Галисии НЛО. Я оставляю позади влажные и сверкающие бассейны, а на горизонте в это время поднимаются верхние этажи зданий, которые по мере приближения к ним удаляются одно от другого и увеличиваются в размерах. Растут стремительно. Населяют собой всю землю. Спускаются из-за облаков и сразу же выстраиваются по обеим сторонам Кастельяны. Между деревьями, пересекая площади и фонтаны, движется сама бесконечность.

Эдуардо всегда был горазд превращать простое в сложное. Тем не менее, после того как за мной захлопнулась кремового цвета дверь квартиры сто двадцать один, я чувствую себя Алисой, которая легко совершила невозможное – прошла сквозь зеркало в Зазеркалье, ничего не запачкав. Меня охватывает тишина помещения, в котором никто не живет, помещения покинутого, о котором никто не думает. В окна проникает свет, который не существовал, пока его никто не видел. Свет, брошенный на произвол судьбы. Часть штор наполовину приспущена. За ними и за плоской крышей дома напротив существует мир, пребывающий в постоянном движении и верный самому себе. В нем нет ничего отсутствующего, хотя и отсутствует Эдуардо.

Я осторожно разглядываю каждый предмет мебели, стоящий в квартире, поскольку не исключаю возможности увидеть Эдуардо, либо, как всегда, высокомерного, либо мертвого, за одним из них. Одна дверь большого зала ведет в спальню. Первое, что бросается в глаза, – это кровать. Простыни и покрывало валяются в беспорядке, как будто кто-то интересовался содержимым матраца. Ящики комода выдвинуты, дверцы шкафа распахнуты. В шкафу висит ряд шикарных костюмов, которые наверняка принадлежат Эдуардо и теперь превратились в нечто ископаемое. Все они зимние. Летние костюмы висят с другой стороны шкафа в пластиковых чехлах, застегнутых на молнии. Под костюмами стоит по меньшей мере шесть пар зимних ботинок в прекрасном состоянии. В это свое первое посещение ящики шкафа я не открываю, а ящики комода не выдвигаю до конца и равнодушно прохожу мимо страшных серых чехлов с молниями.

Кроме того, на столике еще стоит графин без воды и в кресле у окна валяется куча грязных рубашек, брюк и носовых платков. Что означает все это белье хозяина? И что означает безжизненная картина, которую я вижу? Дело в том, что оставленные в таком виде вещи свидетельствуют о последних моментах пребывания здесь Эдуардо. Тот факт, что Эдуардо находится так далеко от оставленных в какой-то момент предметов одежды или, точнее говоря, тела, которое они покрывали и до сих пор хранят какую-то его частицу, уже больше в этом месте нет, дает основание предположить, хотя и не очень уверенно, что речь идет о случае фатальном.

В маленькой кухоньке в раковине для мытья посуды стоит грязный кофейник, а также несколько чашек и бокалов. В кухонных шкафах нет того порядка, который существует в шкафу спальни, что полностью соответствует личности Эду, для которого всегда имело большее значение то, что носится, а не то, что съедается. В холодильнике стоит бутылка молока в плачевном состоянии и нечто такое, что условно можно назвать яйцами, а также то, что можно безусловно назвать сливами. Морозилка, однако, заполнена до отказа неиспорченными продуктами. И эта способность замороженных продуктов противостоять гниению снова приводит в уныние. Тому, что, возможно, случилось с моим другом, больше соответствует состояние слив, молока и яиц.

Похоже, любая потеря должна непременно сопровождаться признаками исчезновения, в противном случае подобное происшествие должно было бы иметь место в мире, с безразличием относящемся к тому, что в нем происходит. Та же самая непрестанная внутренняя тревога, которую у меня вызывает исчезновение Эду, и чудовищная мысль о его возможной смерти с еще большей очевидностью подчеркивают то, что я существую. Это потому, что я не только чувствую то, что он, возможно, уже чувствовать не может, но и потому, что воспринимаю это острее, чем обычно.

Квартира не слишком загромождена вещами, но если кому-то придет в голову исследовать их более тщательно, то их покажется слишком много. Я вижу, что в туалете на полотенцах вышиты его инициалы. Есть они и на махровом халате. Похоже на то, что эти вещи ему подарены. И кофейный сервиз на кухне тоже похож на подарок. И, конечно же, эти подарки делала женщина. Кроме того, на той же кухне я вижу табакерку с табаком, который курит Эду. Я закуриваю сигарету – так, для проформы, хотя вообще-то не курю. Я не ищу ничего по принуждению. Мне не нужно никакого принуждения. Эду от меня ничего не ждет. Здесь нет места ни для поспешности, ни для будущего. Здесь есть лишь покой последнего мгновения, последнего дня. Полотенца и кофейный сервиз, и все остальное, сейчас находятся здесь вместе со мной, но они здесь были до меня, они хранят секрет того времени, пока я их не видел и не знал об их существовании. Эти предметы, хотя они и были рядом с Эдуардо, ни о чем не могут мне рассказать. Или, может, они и рассказывают что-то, но я при этом остаюсь глух и слеп. Почему я такой тупой и ничего не понимаю? Ни луна, ни тьма, ни деревья в полном дневном освещении тоже тебе ничего не говорят, такой уж ты родился. Коль скоро эта информация существовала бы, то для ума не было бы ни тайны, ни секрета, ни бесконечности. Получается так, словно реальность преподносит сама себя одним способом, а мы воспринимаем ее совершенно другим. Скажем, человек не так естественен, как какое-нибудь растение или животное, поскольку он не является частью природы. В противоположность ему растение или животное знают природу, и им не приходится прилагать усилий, чтобы понять ее. Одежда Эду, вне всякого сомнения, беспрестанно посылает многозначительные сигналы из шкафов, но я не способен понять их. Какие он мог вести разговоры в этом доме? О чем думать? Полагаю, меня всегда преследовала мысль о том, что он говорит об одном, а на самом деле думает о другом.

Функциональное убранство большого зала многое говорит о его личности. Почти вся мебель светлая, за исключением абажуров некоторых ламп, окрашенных в теплые тона. На полу много газет, там же лежат несколько книг. На низком столике у диванов много писем и рекламных объявлений. На всем этом хорошо виден слой пыли толщиной в палец. Несколько секунд я раздумываю над тем, не помыть ли глиняные горшки, которые стоят в раковине, даже подумалось о том, чтобы сложить грязные рубашки и носовые платки в стиральную машину и стереть пыль с мебели. Но я сразу же отказываюсь от этого намерения. Пусть все остается как есть, никому это не нужно. Ведь речь идет о чьем-то месте, месте, в котором его нет. Квартира Эдуардо вне сознания Эдуардо. Его костюмы без его тела. Эти апартаменты, фактически покинутые несколько недель назад, подтверждают версию о том, что он не вернется.

Поэтому я ничего не вытираю, я даже не сажусь на диваны. Хотя, если собрать в пластиковую сумку яйца, молочную бутылку и сливы, я смогу выбросить все это в мусорный ящик. Я выхожу на улицу. Квартира исчезает в лабиринте лестниц, среди многочисленных кремовых, похожих друг на друга дверей. И это все, что сейчас остается от Эдуардо. Остается также прошлое, но истина состоит в том, что события схватываются взглядом таким коротким и слухом таким несовершенным, а голос настолько ограничен в своих возможностях, и перемены настолько мимолетны, что прошлое всегда представляется слегка расплывчатым.



Я бы с удовольствием рассказал матери о квартире Эдуардо, но я не могу на нее положиться. Мне кажется, она не способна хранить секреты. В порядке наведения мостов я закупаю кучу глянцевых журналов, ящик хорошего вина и рассчитываю на то, что она сама еще припрятала как бы в порядке самообслуживания. Я спрашиваю у нее, почему она не проводит время со своим суженым. На слове «суженый» я делаю особое ударение.

– Пока нет необходимости проводить с ним свободное время. Мы еще не обвенчались.

Предстоят спокойные часы с хорошим кино и хорошим вином. Было бы совсем хорошо, если бы я мог рассказать ей об Эдуардо. Почему только я один знаю о существовании этой квартиры в Мадриде? Я знаю, что не могу об этом рассказать, знаю, что должен держать язык за зубами. Пожалуйста, Эду, появись, мне это не нравится.

Вечером приходит Ветеринар. Он очень нервничает. Только что звонил в Мексику. Там, как и раньше, ничего не знают о его сыне. Теперь он хочет узнать, нет ли у меня каких-нибудь известий.

– Ты ничего не помнишь о его последнем посещении, что способно помочь?

Я отвечаю, что не помню ничего особенного.

– Попытайся вспомнить, сынок, попытайся вспомнить. Любая деталь важна.

– Я не понимаю, что могло случиться.

– Мне противен этот затянувшийся уик-энд, – говорит он, готовый вот-вот заплакать. – Ты знаешь, что такое отчаяние? – спрашивает он.

– Отчаяние, – повторяю я.

– Да, отчаяние, проклятое отчаяние. Нет ничего такого, что можно сравнить с отчаянием. Понимаешь? Ни любовь, ни ненависть. Пойми, это выстраданные слова, потому что с отчаянием ничто не сравнится. Что мне делать?

– Сожалею, – говорю я. – Нужно хранить спокойствие и надеяться. Фактически мы еще ничего не знаем.

– Надежда и отчаяние несовместимы. Но первая ведет ко второму. Я решил пропустить первый этап.

– Подумайте о своей жене.

– Да, я думаю о ней. Думаю о ней. Что с ней случится, когда мне станет все равно? Еще один шаг, и я уже больше не смогу думать о ней.

Я прощаюсь, произнося ясные, понятные слова и не пытаясь утешить его. Мне кажется, это самое лучшее, что я могу сделать.

Моя мать с тех пор, как убили хозяина химчистки в Соко-Минерве, сильно изменилась, растеряла всю свою жалостливость, с нетерпением хватается за телефонную трубку, ее разговоры в моем присутствии неприятно осторожны и загадочны. Она говорит только «да» и «нет», и так с тех пор постоянно, бросая на меня подозрительные взгляды. Возможно, речь идет о ее женихе или о том, кто поставляет ей наркотик. Когда она вешает трубку, я спрашиваю ее, почему она забросила занятия гимнастикой и что случилось с ее наставником. В глубине души я тоскую по невинной эпохе мистера Ноги, когда можно было быть уверенным в том, что ничего, кроме спорта и секса, нет.

Моя мать совершенно непредсказуема. Самые элементарные замечания могут ранить ее непостижимым образом и заставить обратить пугающе печальный взгляд не на кого-либо вообще, а именно на меня, – того, кто вырос, наблюдая за изменениями выражения ее лица. Самое худшее состоит в том, что она научилась отводить взгляд в сторону, но слишком поздно, когда ты уже заметил неизбежное, – то, что тебя этим взглядом послали ко всем чертям. Итак, я упомянул это насекомое. Теперь, когда я об этом думаю, то получается, что мы вообще никогда не говорили о мистере Ноги с тех пор, когда он постепенно, но безвозвратно ушел из наших жизней. Тогда же мать ушла из клуба «Джим-джаз» и вернулась в клинику дантиста.

Она складывает в стопку журналы, приводит в порядок столик, стоящий у диванов, и сосредоточенно смотрит на кристалл, который вновь полностью овладевает ее вниманием, что мне совсем не нравится. Она проводит руками по волосам, которые теперь подстригает до уровня шеи.

– Твой отец всегда говорил: «Самое важное – это возвращение», – и я этому верила. Когда человек повторяет много раз одно и то же, это становится похоже на правду. Ну так вот, самое важное ушло безвозвратно. Твоему отцу всегда нравилось философски рассуждать о жизни.

Моя мать постепенно входит в беспокоящее меня состояние душевного волнения. Я не замечаю момента, когда она встает и идет, чтобы принять дозу наркотика. Меня тревожит то, что у нее нет достаточных запасов на все время беседы. Я вздыхаю, когда она говорит:

– У меня свидание с одной знакомой в Мадриде. Я скоро вернусь.

В конце концов я начинаю гордиться своей матерью, потому что она знает, как получить то, что ей хочется, потому что знает, как отвести свой пугающе печальный взгляд. Я думаю, что в ее возрасте и при том, что она принимает по четыре-пять доз кокаина вдень, она не потеряет человеческий облик до семидесяти пяти или более того лет. Тогда в стране будет великое множество превосходных наркологических центров, а я к тому времени достигну зрелого возраста, и факт взросления будет так занимать меня, что я уже перестану обращать на мать внимание.



………………………………………………………………………………………………………………….

Во вторник мне звонит из Мексики Таня. Голос у нее более мягкий, чем раньше, более мелодичный и певучий, и вместо слова «теперь» она говорит «теперечко».

– Я много о тебе думала.

Я ей отвечаю лаконично – «слушаю». И мне кажется невероятным, что я за такое короткое время перестал о ней думать. Прошло всего несколько дней и недель, даже не месяцев.

– Я тоже вспоминала тебя, особенно сейчас. Ты хорошо знаешь Эдуардо, знаешь, что он представляет собой на самом деле.

Я не совсем с ней согласен, потому что никогда не считал, что тот Эдуардо, которого я знаю, настоящий. Возможно, теперь, не будучи близким другом человека, который всегда считал себя обязанным поддерживать свой имидж, он стал более непосредственным и честным, если такое вообще возможно для Эдуардо. Об этом я Тане ничего не говорю.

– Он до такой степени изменился? – спрашиваю я.