Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лора Руби

13 дверей, за каждой волки

Настоящей Фрэнки, Фрэнсис Понцо Метро 1927–2018
Течение жизни проносит мимо нас золотые моменты, а мы видим только песок; ангелы навещают нас, а мы узнаем их, только когда они ушли. Джордж Элиот. «Исповедь Дженет»
Спокойно спи под грохот канонады![1] Эрих Мария Ремарк. «На Западном фронте без перемен»
Laura Ruby

THIRTEEN DOORWAYS, WOLVES BEHIND THEM ALL





Copyright © 2019 by Laura Ruby

© Луц Н., перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Весна 1946 года

Сон мертвых

Слушайте.

Когда Фрэнки взяли в приют в первый раз, она не говорила по-английски, только по-итальянски, и повторяла снова и снова: “Voglio mio padre! Voglio mio padre!”[2]

По крайней мере, монахини рассказывали, что она это твердила. Сама она ничего не помнила.

Когда ее взяли в приют во второй и последний раз, она вообще ничего не говорила. Ни слова. Много месяцев.

Этого она тоже не помнила.

Помнила она вот что: обувную лавку отца на Ирвинг-Парк-роуд, запахи кожи и лака, тесную квартирку за лавкой, металлическую ванну посреди кухни и холодную воду, от которой сморщиваются пальчики ног, а еще грубую терку тети Марион на своей спине.

А потом выстрел из спальни родителей – такой внезапный, громкий и неправильный. Топот ног тети Марион, выбежавшей из кухни. Крики. Так много криков…

Фрэнки помнила, как выбирается из ванны, падает на пол, ударившись локтем так сильно, что кости гудят до самого черепа. Ползет с горячими слезами на лице, толкает дверь спальни и видит на кровати безвольное тело. Пахнет дымом и медью. Она переходит через порог из одного мира в другой.

Лучше всего она помнила саму дверь. Тронутые ржавчиной петли, трещины и щели, карандашный запах древесины, а потом просочившиеся в него все остальные запахи: кожи, чеснока, соли, крови. Помнила, как тетя Марион повернулась, подняла ее и захлопнула дверь.

Фрэнки нечасто позволяла себе вспоминать те события. Обычно она вообще о них не думала. И все же у нее бывали тихие дни, дни печали, когда она рылась в памяти, пытаясь найти на самом дне правду. Словно правда – драгоценность, которую можно добыть из-под земли и подержать в руках, или словно правда – просто предмет, который можно найти под камнем, серый, безликий, прячущийся от света.

Но в эту весеннюю ночь 1946 года Фрэнки нигде не рылась, если не считать помойного ведра, в котором искала полученный на чай десятицентовик, нечаянно выброшенный вместе с недоеденным сандвичем посетителя. После двойной смены она пришла домой в полночь и рухнула на кровать прямо в одежде, даже не сняв перепачканного горчицей, воняющего луком фартука. И хотя в проникавшем через оконные щели воздухе сквозило сладкое обещание весны, все войны Фрэнки закончились и ей следовало чувствовать себя в безопасности (наконец за долгое время), она проснулась через пару часов, в поту и лихорадке, на скомканных простынях, уверенная, будто мать что-то шептала ей на ухо.

Она села, схватившись за горло.

– Мама!

Но в комнате оказалось тихо и неподвижно. Луна прорезала темноту широкой серебристой полосой. Мамы здесь не было, да и не могло быть. Это невозможно. Теперь Фрэнки это вспомнила, хотя и не хотела вспоминать.

Тогда она позвала опять. Не маму, а кого-то другого, кого однажды видела лишь мельком. Другого человека, о котором не позволяла себе думать.

– Привет! Это… ты?

Ответа не последовало.

Фрэнки мрачно улыбнулась собственной глупости и протерла глаза, чтобы не щипали. Лунный свет прекрасно освещал всю комнату, хотя смотреть тут было особо не на что. Стул с одеждой на спинке; комод с электроплитой, стоящей сверху, и лежащей там же пыльной трубой; две одинаковые кровати и тумбочка между ними, а на ней – пепельница с морской раковиной, размером и формой напоминающей ухо ребенка. На другой кровати, не шевелясь, спала Тони, младшая сестра Фрэнки. Тони не слышала, как пришла Фрэнки, и не слышала ее возглас, что неудивительно. Монахини говорили, что они с Тони спят сном мертвых. Когда-то Фрэнки считала, что только люди с чистым сердцем могут спать так крепко, но те времена давно прошли.

Ветер снаружи усилился, засвистев в щелях окна, и Фрэнки вскочила с кровати. Сняла фартук и униформу. Нельзя быть такой глупой и неразумной! Разве у нее нет шестнадцати с лишним долларов, чтобы добавить их в пачку под матрасом? Разве она сама не платила за аренду семь месяцев подряд? Ей всего девятнадцать, но у нее бывали ночи и похуже этой, с гораздо более сильной болью и лихорадкой. Серебристая дорожка луны прекрасна, прекрасна, сказала она себе, надевая ночную рубашку. Вся эта проклятая комната прекрасна, потому что это ее комната, ее и сестры. Это то, за что она может держаться, даже если потеряла остальное.

Лунный свет выхватил раковину абалона на тумбочке, и розовое с голубым мерцание привлекло внимание Фрэнки. Она провела пальцем по перламутровому краю раковины. Эта изящная штучка приехала издалека, столько всего перенесла и все равно не разбилась.

Как и Фрэнки.

Взбив подушку, словно та была виновата в ее беспокойстве, Фрэнки опять упала на кровать и уснула. Тени удлинились, сместились и поползли по полу и по мебели. За стеной заскреблась мышь. Вдали послышался крик лисы, а может, волка. Сестры наконец-то дышали в унисон, словно придя к согласию. И все же в сон Фрэнки просочился шелестящий шепот. «Sono qui. Io sono qui per te, Франческа. Я здесь. Я здесь ради тебя».

Конечно же, она слышала не мамин голос, а мой. Потому что мертвые никогда не спят.

У нас так много других дел…

1941 год

«Хранители»

Богоматерь вечной скорби

На «Приют Ангелов-хранителей» падал дождь со снегом, размывая очертания и придавая зданиям схожесть с особняками, подернутыми дымкой, словно с обложки какого-нибудь дешевого готического романа вроде «Капли яда» или «Секретов, которые нельзя хранить». Я, как всегда, пролетела мимо большого здания, где жили старшие дети, прямиком к Дому малютки. Кроватки там стояли ровными рядами, как могильные камни. Наверное, поэтому меня так влекло к ним, этим маленьким колыбелям жизни. Из-под одеял выглядывали личики младенцев. Новорожденные крепко зажмуривали глаза и, как котята, подрагивали во сне. Они сучили ножками и сосали кулачки, словно те были намазаны медом.

Я по очереди заглянула в каждую кроватку.

«Привет, малыш! – приветствовала я каждого. – Доброе утро, очаровашка!» Как и другие люди, иногда они меня слышали, иногда – нет. Если слышали, то их губки открывались и закрывались, словно они хотели сказать мне, что голодны. И хотя я не могла испытывать голод так, как они, это ощущение было мне знакомо. Я знала, как это больно. «Скоро, – сказала я им. – Скоро придут монахини, они накормят вас, и голод пройдет».

Не исключено, что это ложь. Но они всего лишь младенцы. Скоро они познают горнило этого мира.

Пройдясь по Дому малютки, я переместилась в другие коттеджи, которые сестры называют общежитиями. Здесь спят дети постарше. Мальчики и девочки живут отдельно, поэтому я навещаю девочек. Шестилеток с прилипшими к потному лбу волосами, десятилеток, запутавшихся в скомканных простынях, как какой-нибудь Гудини, а потом девочек-подростков с кудряшками, намотанными на клочки бумаги, с расслабленными во сне лицами. Я говорю и с ними, рассказываю, как чудесно будут выглядеть их волосы, когда они причешутся; что однажды, скорее, чем они думают, кто-то будет пропускать сквозь пальцы эти локоны, а девочки будут желать, чтобы это никогда не прекращалось, никогда-никогда. Как и младенцы, иногда они меня слышат, но чаще всего – нет. Время от времени какая-нибудь девочка просыпается и смотрит прямо на меня, и мне на секунду кажется, что она меня видит, что я здесь, осязаемая и настоящая, как и все. Затем девочка моргнет и недоуменно нахмурится. Может, потрет виски или посмеется над собой. Позже расскажет подружкам, что слышала, как ночью кто-то бормотал шипящим и щелкающим голосом, словно батарея отопления.

Меня воодушевляло, когда меня слышали. Я приходила поговорить с этой девочкой и следующей ночью, и еще раз. Я дергала под ней простыни, проводила ледяным пальцем по ее руке, щекотала ступни. Монахини наверняка начнут спрашивать, почему она сбрасывает одеяла, несмотря на холод, неужели хочет заболеть? И девочка будет клясться, что ничего не сбрасывала, что кто-то все время бормочет и тычет в нее, что здесь водятся ду´хи. Монахини поцокают языками и заявят, что нет никаких ду´хов, кроме Духа Святого, и это все россказни, чтобы пугать глупых детей.

Но если бы кто-то в приюте проснулся сейчас и увидел в углу свернувшуюся калачиком фигурку, то вознес бы другую молитву, какую говорят, прижав к губам руку тыльной стороной ладони: «Пресвятая Матерь Божья…»

Это была девушка, такая же, как я, но раньше я ее не видела. Она сидела у стены, покачиваясь и постанывая, со слипшимися от крови волосами. Кто знает, откуда она пришла: может, забрела с улицы или поднялась из катакомб под приютом, в которые даже я боюсь заглядывать. Я бы ее спросила, но большинство из нас зависли на своих последних ужасных мгновениях и неспособны общаться ни с чем, кроме собственных боли и страха. И даже те, кто может говорить, дают смутные, загадочные ответы, не удовлетворяющие никого, особенно их самих. Эта причитала ни о чем, ее левая скула и глазница были расколоты, выбитая челюсть висела под неестественным углом, словно она собирается проглотить что-то очень большое и неудобное. Вроде автомобиля.

Я видела и похуже.

Я опять переключила внимание на живых, которые начали одна за другой подниматься с кроватей. Никто из них не слышал стона в углу, никто не заметил раскачивания и выбитой челюсти. И уж точно не Фрэнки, которая по-прежнему крепко спала – не как мертвая, а как спят полуголодные и недолюбленные. Небо за окном светлело, другие девочки зевали и потягивались, а я стояла у кровати Фрэнки, шестой от двери, и ждала.

Дверь приоткрылась, и вошла сестра Джорджина. Она никогда не задерживалась ни на минуту после пяти утра. Сестра пинком перевернула матрас вместе с Фрэнки.

Девочка сидела среди одеял, и ее сонный взгляд постепенно превращался в сердитый.

Это что-то новенькое: сердитый взгляд.

Сестра сделала два шага к Фрэнки. В своем черном одеянии она была похожа на вампира со страшной картинки. Другая монахиня пошутила бы: «О, Фрэнки! Я тебя разбудила?», или «Неплохо бы тебе присоединиться к нам в это прекрасное утро!», или «Иисус велит вставать и сиять!» – но не сестра Джорджина. Сестра Джорджина никогда не шутила. И никогда не улыбалась.

Управляющий приютом монашеский орден назывался «Сестры Богоматери вечной скорби», но некоторые монахини в самом деле служили Богоматери вечной скорби, а другие просто повергали в вечную скорбь всех остальных.

– Ты что-то хотела сказать, Франческа? – прорычала сестра.

Глаза Фрэнки говорили за нее – они горели гневом, таким горячим. Но она покачала головой.

– Думаю, что нет. – Сестра Джорджина отошла прочь, высматривая следующую спящую девочку, чтобы сбросить ее с кровати.

Сестра никогда бы не призналась, даже на исповеди, что переворачивать матрасы перед воскресной мессой было ее главной забавой в жизни.

Фрэнки вернула матрас на место, огонь в ее глазах немного остыл. По крайней мере, сестра в хорошем настроении. В плохом она была настоящей фурией. Фрэнки потянула себя за короткие, длиной с фалангу, волосы, торчащие на голове пушком.

– Они не будут расти быстрее от того, что ты их дергаешь, – сказала Стелла Заффаро с соседней кровати.

Фрэнки на нее даже не глянула.

– Заткнись, тупица.

– Заткнись, тупица, – передразнила Стелла и тряхнула своими волосами, белокурыми и блестящими, как у кинозвезды.

Стелла никогда не позволяла другим девочкам забыть эти волосы и забыть, что ее имя по-итальянски значит «звезда». Фрэнки вполне нравились свои, темные, – по крайней мере, когда они были, – и ее не волновало, что означает имя Стеллы по-итальянски. Зато Стелла не могла отличить бейсбольный мяч от тефтели.

При мысли о тефтелях рот Фрэнки наполнился слюной. Воскресенья существуют именно ради тефтелей. Во всяком случае воскресенья посещений. Можно подумать, что у сирот из «Ангелов-хранителей» нет родителей и вообще никаких родственников, но это не всегда верно. Спустя десять с лишним лет после биржевого краха 1929 года многие люди все еще терпели лишения, безработные, бездомные. Чтобы дети не голодали, их отдавали на попечение монахинь. Чуть-чуть побоев и много богослужений казались малой ценой за пищу и кров – по крайней мере, так внушали себе родители. Некоторые из таких навещали своих «полусирот» каждое второе воскресенье. Отец Фрэнки не пропускал ни одного дня посещений. И то, что он приносил, заставляло Фрэнки чувствовать себя богатой, ощущать себя дочерью, хотя бы пару часов. Сандвичи с тефтелями, пропитанные густым томатным соусом; спагетти со сливочным маслом, которые были вкусными как горячие, так и холодные; глянцевые хрустящие яблоки. Иногда он приносил подарки – только что изготовленные кожаные туфли, такие чистые и новые, что их страшно было обувать. Они казались слишком особенными, чтобы касаться ими земли. Иногда отец набивал свои карманы леденцами или даже шоколадками в обертках. Или прятал приношения за спиной, чтобы Фрэнки, ее сестра Тони и брат Вито боролись за них, но только Тони была достаточно мала для подобных забав. Фрэнки так и ощущала вкус шоколада, тающего на языке.

Я тоже почти ощущала этот вкус.

– Чему ты улыбаешься? – спросила у Фрэнки Стелла.

– Ты еще здесь? Я думала, ты уже сбежала в Голливуд.

Фрэнки протиснулась мимо нее и пошла за другими девочками в ванную.

Ванная была огромным помещением с шестью унитазами, восемью раковинами, душами, ванной, которой никто не пользовался, и шкафчиками для «личных вещей». Забавно, потому что у девочек было мало вещей и среди них – ни одной личной. Но им следовало быть благодарными за ванную, потому что многие люди по-прежнему жили с удобствами во дворе. Фрэнки нравились водопровод с канализацией, но она не любила убирать здесь. Коленки всегда болели от мусора, впивающегося в кожу, когда она мыла пол, а руки становились грубыми и покрывались трещинами из-за едкого коричневого мыла.

Однажды Фрэнки попросила отца принести ей крем для рук, и он принес: в тяжелой баночке, лучший сорт, с ароматом розы. Девочку дразнил весь коттедж: говорили, что она задается и ведет себя как принцесса.

– О, посмотрите на Фрэнки! Фрэнки, где твои шелковые чулки? Где твое бальное платье?

Стелла цеплялась больше всех, поэтому Фрэнки тайком пронесла крем на ужин и положила толстый белый шарик на пирожное. Сказала Стелле, что отец принес это для нее. Стелла была так голодна, что съела два больших куска, прежде чем поняла, что натворила Фрэнки.

Я приходила в приют всегда, сколько помнила, но, когда увидела, что Фрэнки накладывает на пирожное крем для рук и предлагает его Стелле, начала наблюдать за Фрэнки, по-настоящему наблюдать. Мне нравилось думать, что эта ее шалость – не настолько унизительная, чтобы быть жестокой, но достаточно жестокая, чтобы быть забавной. Так сделала бы и я, когда была еще реальной и могла бороться. Такой маленький, безобидный протест.

Но, как часто повторяла моя мама, я только казалась безобидной. «Беда с этими девочками, – говорила она. – Они каждый раз обводят тебя вокруг пальца».

В тот момент Фрэнки была безобидной. Ее не интересовали имя Стеллы и ее светлые волосы. Она не думала и о собственных волосах, о том, что ее смуглая кожа заставляла монахинь ворчать насчет крови ее матери, и о том, почему никто не предостерегал ее насчет пребывания на солнце, как предупреждали Стеллу. Она даже не думала о приюте как о месте, где для многих людей жизнь казалась печальной и ужасной, поскольку понимала: могло быть и хуже.

Вместо этого Фрэнки толкалась у раковины с другими девочками, стараясь освободить себе немного места, чтобы умыться. Она вытерлась полотенцем, думая о том, что скажет днем отец. Монахини сообщили, что у него есть какие-то важные новости для Фрэнки, ее сестры и брата. В их жизнях может что-то измениться. Фрэнки в этом сомневалась. Помимо тефтелей, отец обожал драматический эффект. Однажды он объявил о переезде на новую квартиру таким тоном, будто заселялся во французский замок.

(Чего ему не нужно было объявлять, так это того, что в новой квартире нет места для детей и им не следует об этом спрашивать.)

Фрэнки не возлагала на отца ожиданий: насколько она знала, отцы не особо надежны. Все, на что Фрэнки могла надеяться, так это что он не приведет с собой опять эту… как ее? Воскресные посещения были не такими, как надо, если приходила она. Когда отец брал ее с собой, он никогда не приносил ни туфель, ни шоколада. Она делала его мелочным, превращала в совершенно другого человека.

Фрэнки чистила зубы, надавливая на щетку так сильно, что становилось больно. Кто вообще захочет о ней думать? Да никто. Может, о ней не думают даже собственные дети, которые живут в этом же приюте, в других коттеджах. Фрэнки не знала их имен, не знала, как они выглядят, и надеялась, что никогда не узнает.

– Сникерсы, – прошипели девочки в холле. И тут же по всему коттеджу воспитанницы стали передавать по цепочке: – Сникерсы, сникерсы, сникерсы.

«Монахини возвращаются, заткнитесь, пошевеливайтесь».

Не успела Фрэнки натянуть воскресное платье и пальто, как сестра Джорджина жестом велела им идти. Коттедж на самом деле был не отдельным строением, а большим помещением, выходящим в обширный коридор. Девочки из других коттеджей строем маршировали по холлу, и их шаги разносились так громко, что казалось, будто такой же ряд девочек марширует по потолку. В приюте были и мальчики, но их коттеджи располагались в другом здании. Девочки виделись с мальчиками только в церкви через проход. Подстриженную как овцу, Фрэнки не радовала мысль столкнуться с мальчиками – разве что со старшим братом Вито. Она с ним почти не встречалась. Даже братьев и сестер в приюте держали отдельно.

Сестра Джорджина во главе строя открыла дверь на улицу. Девочки побрели к церкви, опустив головы и держа рты на замке. Шел сильный дождь со снегом, и они пытались прикрыть волосы. На минуту Фрэнки даже обрадовалась, что у нее нет волос. А потом увидела мальчиков, которые тоже шли к церкви, смеясь и показывая на нее, и радость тут же улетучилась. В октябре 1941 года Фрэнки было четырнадцать. Очень юный возраст, как могло кому-то показаться, – но только не для людей, стоящих на пороге новой войны, не для сирот, не для Фрэнки. Ей было всего на три года меньше, чем мне. Чем мне сейчас… Чем мне было…

В общем, совсем не весело, когда мальчики смеются над тем, что ты не можешь исправить, над тем, что с тобой сделали. Особенно если среди них нет твоего брата, а некоторых даже можно назвать симпатичными.

Добравшись до церкви, дети заняли свои привычные места. Пришел не весь приют, а только те коттеджи, которые исповедовались в это воскресенье. Сироты по одному заходили в исповедальню. Большинство сразу же выходили, бормоча «Аве, Мария» и «Отче наш», чтобы покаяться в грехах, совершенных делами и в мыслях. Несколько человек задержались подольше.

«Бедный отец», – подумала Фрэнки, надеясь, что он выпил утром кофе.

Фрэнки и другие девочки еще ничего не ели. Они позавтракают только после утренней мессы, то есть по меньшей мере через полтора часа. Направившись к исповедальне, Фрэнки прижала руку к бурлящему животу. Усевшись внутри, она задернула за собой занавеску.

– Благословите, отец, ибо я грешна. С последней исповеди прошла неделя.

Она плохо видела его сквозь решетку, но слышала, как он шуршит страницами Библии.

– «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании циников»[3], – прочитал отец Пол.

Фрэнки не знала, кто такие циники, но из-за сильного ирландского акцента отца это слово звучало не так уж плохо.

– Тебе есть в чем исповедаться? – спросил он.

От голода Фрэнки, как правило, становилась остра на язык. Ей даже захотелось вернуть ему вопрос: «А вам есть в чем исповедаться, отец?» Но на самом деле для этого она была слишком богобоязненна – и слишком замучена. Она подумала, не рассказать ли ему про упоминание имени Бога всуе или что плохо думала о младшей сестре. Это то, чего он от нее ждал.

Но вместо этого она произнесла:

– У сестры Джорджины лицо как у мумии. Только мумия симпатичнее.

Я улыбнулась со своего места на потолке. Фрэнки поморщилась. Во-первых, потому что это была детская выходка, грех такое говорить вслух. Во-вторых, потому что ей, наверное, придется тысячу раз повторить «Аве, Мария».

Но отец Пол ничего не сказал насчет «Аве, Мария». Он рассмеялся лающим смехом, похожим на кашель.

Фрэнки наклонилась ближе к решетке.

– Отец, с вами все хорошо?

– Просто в горле запершило. Что ты сказала?

– Она сегодня утром столкнула меня с кровати. Она всегда сталкивает меня с кровати.

Фрэнки потянула себя за волосы и тут же одернула себя.

– Было время подъема? – уточнил отец.

– Да.

– Вот видишь. Неужели ты думаешь, что выказываешь христианское уважение к сестре Джорджине, называя ее… э, как?

– Мумия. Только мумия…

– Симпатичнее, – добавил он. – Теперь до меня дошло.

Он опять закашлялся.

– И ты искренне раскаиваешься?

Фрэнки не знала. Может, и раскаивалась. Может, если бы она не говорила плохо о монахине, та не поступала бы с ней плохо. Едва ли это так, но разве можно винить Фрэнки за такой ход мыслей? Она понятия не имела, что сестра Джорджина не любит отца Пола только потому, что он из Ирландии. Фрэнки понятия не имела, что, по мнению очень многих людей, можно быть выходцем из правильного или неправильного места.

Приют принадлежал немецкой католической церкви, и сестра Джорджина была немкой даже в большей степени, чем немцы. На уроках иностранного языка Фрэнки узнала, что немецкое слово «белка» буквально переводится как «дубовый круассан».

Вот на что похоже лицо сестры. На круассан.

– Да, – проговорила Фрэнки, – я искренне раскаиваюсь.

– Ну хорошо. Что-то еще?

– Еще я плохо думала о ней.

– О ней? – переспросил отец Пол. – Это о ком?

Фрэнки покраснела и обрадовалась, что ее не видно за решеткой.

– О… подруге моего отца.

Фрэнки не пришлось объяснять. Хотя в приюте Ангелов-хранителей девять сотен сирот, отец Пол, похоже, знал о жизни всех до единого.

– И что ты о ней думала?

– Хотела, чтобы она уехала на Северный полюс. Или на Южный. На тот, где холоднее. И где живут медведи. Голодные. С большими зубами.

Отец прочистил горло.

– Когда-нибудь она может стать твоей мачехой. Некоторые юные леди были бы рады иметь мачеху, которая о них заботится.

– Она ненавидит меня сильнее, чем сестра Джорджина.

– Уверен, что это не так. Насколько я знаю, они с твоим папой все время тебя навещают.

Фрэнки ничего не сказала.

– И приносят подарки, каких нет у других девочек. Ты должна научиться ценить то, что дал тебе Господь. Отца, который любит тебя. Новую маму.

Фрэнки ответила так резко, словно ее ударили ремнем:

– Моя мама умерла.

– Твоя мама с Господом. В лучшем месте.

Я надеялась, что мама Фрэнки была с Господом. Правда надеялась. Надеялась, что они с Господом вместе едят кофейные пирожные. Однажды я призналась собственной маме, что считаю Бога женщиной, потому что кто, как не женщина, будет так заботиться об океанах, растениях и животных, кто, как не женщина, может сотворить целый мир за семь дней? Мама дала мне такую сильную пощечину, что у меня несколько часов в ушах звенело, словно там били церковные колокола.

Вот еще о чем Фрэнки не думала: о кофейных пирожных. Потому что никогда их не ела, что следовало бы считать своего рода грехом, хотя это и не грех. О церковных колоколах, о том, сколько времени ушло на создание всех этих гор и деревьев, акул и китов, медведей и волков. Нет, Фрэнки была слишком занята, представляя, как одинока была ее мама, когда сошла с корабля, приплывшего из Сицилии, и думая о том, что вообще заставило ее сесть на этот корабль; какая понадобилась смелость, чтобы самой пересечь океан. Что же ее мама так сильно ненавидела дома и по чему скучала, когда оттуда уехала?

Фрэнки опять положила руку на живот. Я вспомнила, как тоже делала так, вспомнила, что ощущения могут быть такими сильными, словно внутри бурлящий котел. Матери Фрэнки было всего шестнадцать, когда она приехала в Америку строить собственный новый мир, за который и умерла.

Но Фрэнки только разгладила платье.

– Отец, как вы думаете, на Небесах есть сандвичи с тефтелями?

«Кофейное пирожное, – сказала я, паря под потолком. – И много коричневого сахара».

– Я всегда представлял, что там есть говяжья солонина, – ответил отец Пол. – Но, полагаю, тефтели тоже могут быть. Десять раз «Аве, Мария». Благодари Господа за его доброту.

– Да пребудет милость Его во веки веков, – произнесла Фрэнки.

Когда она наконец уселась на скамье рядом со Стеллой, та поинтересовалась:

– Почему ты так долго?

– Рассказывала обо всех твоих гадостях.

– Что?

Сестра Джорджина бросила на них взгляд «не заставляйте меня подходить». Фрэнки сложила руки и принялась молиться – но делала она это, только чтобы сестра не вытолкала их взашей из церкви. Такое уже случалось.

Должно быть, сестра слишком устала, переворачивая матрасы, чтобы выталкивать детей из церкви. Поэтому к окончанию исповеди ни у кого и волоса с головы не упало. Остальные мальчики и девочки молчали, как куклы, когда монахини обвели их взглядом, который Фрэнки называла грозным. Ей надоело смотреть на отца Пола. Во время мессы он был совсем не таким, как на исповеди. Отвернувшись от прихожан, он бубнил на латыни об аде, огне и сере, геенне, преисподней и грешниках. Из-за его певучего ирландского акцента латинские слова звучали менее пугающими, хотя он делал это не нарочно. Все в церкви были уверены, что будут гореть за что-нибудь в аду. И нет нужды об этом напоминать.

Фрэнки полагала, что никакой отец не может сказать ничего такого, что удивило бы ее.

Она ошибалась.

Как можно старательнее изображая ирландский акцент, я проревела прямо Фрэнки в ухо: «Ад! Огонь! Сера!»

Она даже головы не повернула.

Проповедь мне наскучила, я вылетела из церкви во двор и остановилась посреди завесы падающего с неба дождя со снегом, который не мог ко мне прикоснуться, не мог заморозить или намочить. На верхних этажах общежитий от окна к окну металась тень. Перелетала слева направо, пока призрачная девушка с разбитым лицом не выскочила сквозь оконную раму, не расколов стекла. Она рухнула на землю, крича: «Нет, пожалуйста, подождите!»

Понимаете?

Ад – это не то, что вы думаете.

Ангелы из крови и камня

Оставив всех в собственных версиях ада, я решила навестить ангела посреди двора. Высеченная из белого мрамора, с раскинутыми огромными крыльями, она стояла на трехъярусном каменном постаменте, как украшение на свадебном торте. Ангел держала за руку маленькую девочку, а рядом с ней сидел мальчик, читающий книгу. Монахини говорили сиротам, что статуя присматривает за ними, оберегает их. В хорошую погоду дети собирались вокруг нее, рассаживаясь на постаменте, как и многочисленные птичьи стаи. Но сейчас сироты были в церкви, и дождь со снегом падал серебристой завесой, так что статуя находилась в моем полном распоряжении.

Расположившись на камне у ее ног, я стала рассказывать обо всем, что видела утром: от голодных младенцев до Фрэнки, которую сбросили с кровати, и девушки с разбитым лицом. Ангел была моей исповедницей; отцу Полу я бы ничего не рассказала, даже если бы могла. Я видела отца Пола в полосатой пижаме, свернувшегося в кровати, как ребенок. А если вы видели кого-то в полосатой пижаме, свернувшегося, как ребенок, с двигающимися под веками глазами, трудно думать о нем как о человеке, которому можно доверить свои самые сокровенные тайны и величайшие грехи; как о человеке, который может дать вам отпущение. Наверное, грешно осуждать пижаму священника, поэтому я покаялась и в этом. Затем я, как всегда, сказала ангелу, что люблю ее крылья и хочу знать, как получить собственные.

«Как ты стала ангелом? – спросила я. – Как ты отсюда выбралась? Почему я здесь? Разве я мало заплатила?» Я ждала ее ответа, хоть это было глупо и невозможно. А потом глупым и невозможным мне показался весь мир: разве ангелу трудно дать небольшой совет? Не думаю, что я так много прошу.

«Это твоя проблема, ты никогда не думаешь, что просишь слишком много», – произнес чей-то голос. Он принадлежал не ангелу, моей матери и звучал у меня в голове. И сетовал так, будто мы обе по-прежнему живы. «Ты никогда не думаешь ни о ком, кроме себя, никогда!» Я проигнорировала голос и рассказала ангелу о сандвичах с тефтелями, говяжьей солонине и кофейных пирожных на Небесах. Тоже невозможные вещи. Ангел не стала возражать.

Когда я надоела ангелу, а она – мне, когда ее прекрасная улыбка стала больше напоминать усмешку, я покинула двор. В детстве я слышала о привидениях или, скорее, о местах, где они появляются: старых домах, кладбищах, темных ночных дорогах. Девочки в коттедже Фрэнки по-прежнему шептались о воскресшей Мэри, прекрасной девушке в белом, которую сбила машина, когда она возвращалась домой с танцев в «Уиллоубрук Бол рум», что в пригороде Чикаго. Говорят, теперь она идет на северо-восток по Арчер-авеню, пока ее не подбирает к себе в машину какой-нибудь ничего не подозревающий молодой человек. Она всю дорогу молчит, а когда они проезжают мимо кладбища Воскресения, исчезает.

И тем не менее, в отличие от многих других, я не брожу по кладбищам. Ладно, я брожу не только по кладбищам. Я спускалась на лодке по реке Чикаго, объехала на поезде вокруг всего Чикаго-Луп, а на автомобилях – каждый дюйм в городе и за его пределами. Я ходила куда хочу и когда хочу.

Но есть у меня и любимые места. Гуляя по кладбищу Святого Генриха и приветствуя могилы: «Здравствуйте, леди, здравствуйте, джентльмены», – как-то раз я прошла сквозь кованую ограду на улицу. Миновала приютскую оранжерею и лавку «Ангельские цветы», где мальчики из приюта выращивают цветы, срезают, собирают в букеты и продают. Дальше находятся лавка мясника и хозяйственный магазин на углу. Поскольку было воскресенье, улицы заполняли люди, надевшие под пальто лучшую одежду для церкви. Они держались за воротнички и шляпы и ежились от дождя со снегом. Они не обращали внимания на двух мужчин с покрытыми морщинами и сажей лицами, которые распивали на крыльце бутылку, смеясь сквозь испорченные зубы. Мимо с грохотом проехала большая машина, забрызгав хорошо одетого джентльмена на тротуаре. Пострадавший потряс кулаком, но машина не притормозила ни ради мужчины с кулаком, ни ради лежащей посреди улицы растерзанной женщины, чьи руки и ноги переломились во многих местах. Интересно, сколько раз она умерла? Два? Двести? Через несколько секунд женщина соскреблась с асфальта и пронеслась мимо меня – огромный розовый паук, убегающий по тротуару.

Я оставила женщину-паука и продолжила свой путь то пешком, то по воздуху. Магазины, многоквартирные дома, наглухо закрытые решетки превращались в размытые полосы. Я неслась вдоль тротуаров и плыла по улицам, пока не добралась до одного из своих любимых мест – побережья озера Мичиган. Озеро было таким красивым, особенно подернутое блестящей вуалью мокрого снега… А вода и воздух – полны тайн. Я села на песок и стала наблюдать за взмахами русалочьих хвостов над спокойной гладью. Опять ворвался голос мамы: «Русалок не существует! Брось эту сказочную чепуху». Но я заткнула уши пальцами и запела так, как, по моим представлениям, поют русалки: бессловесное гудение, от которого вибрирует в груди, достаточно сильное, чтобы нарушить течение. И хотя я не могла ощущать ни песка под собой, ни вибрации, я представляла, что моя русалочья песня завлекает в воду ничего не подозревающих мальчишек, которых ждет счастливый и восхитительный роковой конец.

«Хватит, я брошу эти непристойные книжки в огонь. Ты выйдешь замуж за Чарльза Кента и будешь благодарна, слышишь меня? Ты меня слышишь? Слушай…»

«Слушайте», – сказала я мокрому снегу, песку, воде.

Слушайте.

Слушайте.

Слушайте.

* * *

Когда я вернулась в приют, месса закончилась, и Фрэнки с остальными девочками ушли в убогое помещение, которое монахини называли столовой. Каждая девочка получила чашку «постума»[4] и кусочек хлеба со смальцем. Как бы Фрэнки ни была голодна, она не могла есть этот хлеб и этот жир. Хлеб был черствым, смалец – густым и липким. Другие девочки без умолку болтали о новенькой, которая неделю назад выбросилась – или ее вытолкнули? – из окна второго этажа и разбилась. (Никто из девочек не знал, что эта бедная душа сейчас стоит прямо здесь, у стола, и рвет на себе окровавленные волосы.) Фрэнки отдала свой хлеб другой девочке со странным именем Лоретта, которая ела все. Лоретта завернула хлеб в салфетку и спрятала в карман. Позже, во дворе, она тайком от монахинь вытащит его и съест.

Как раз этим Лоретта и занималась: глодала скользкий, жирный хлеб, когда другие девочки уговаривали Фрэнки поиграть в мяч. Она могла подавать сильно и далеко и бегала как угорелая кошка, но у нее не было настроения, хотя дождь со снегом наконец прекратились. Вместо игры она взобралась на горку для катания, чтобы посмотреть через ограду. Двор был разделен на две половины: мальчики – в одной, девочки – в другой. За исключением дней посещений и, возможно, походов в церковь, Фрэнки могла видеть брата только с вершины этой горки. И хотя позже днем они встретятся, она хотела глянуть на него сейчас. Он рос так быстро и так сильно менялся, что порой, когда входил в комнату для посещений, она его не узнавала. Это пугало ее, непонятно почему.

Вот он, среди стайки мальчишек, которые почесываются, как собаки, из-за колючих шерстяных штанов. Если Вито и увидел Фрэнки, он понимал, что нельзя ей махать. Другой мальчик этого не знал. Только он поднял руку, как к нему подскочила монахиня и отвесила такой подзатыльник, что Фрэнки удивилась, как у него глаза не выскочили на асфальт. Она не хотела, чтобы мальчишки махали ей, пока не отрастут волосы, и не хотела никого подвергать неприятностям. Она развернулась, чтобы слезть, но на лестнице кто-то стоял. Тони.

Хотя Тони была всего на год младше Фрэнки, виделись они редко, потому что жили в разных коттеджах. Это вполне устраивало Фрэнки. Ее сестра была почти такой же самовлюбленной, как и Стелла Заффаро. И Тони не волновало, если она подвергала кого-нибудь неприятностям. Она помахала мальчишкам, словно подавала знак.

Фрэнки ткнула ее локтем в колено.

– Прекрати!

Тони уронила руку.

– Ты мне ногу оторвешь!

– Уж лучше голову!

Тони опустилась позади Фрэнки на костлявые коленки, уткнувшись ими в спину сестры.

– Ты просто злишься, потому что у меня есть парень.

– Тот мальчишка? Он еще ребенок. Вы оба еще дети.

– Да ты ревнуешь.

– А ты дура. Я злюсь не потому, что ты считаешь, будто у тебя есть парень. Я злюсь потому, что каждый раз, когда у тебя неприятности с монашками, у меня – тоже.

У Тони хватило совести покраснеть.

– Я не виновата.

– Еще как виновата.

Непонятно, как это удалось Тони, но однажды она улизнула с мальчишкой. Отец Пол нашел их в кондитерской на другой стороне улицы: они пили лимонад из одного стакана через две соломинки. Хотя отец и монахини так и не выяснили, что именно натворила Тони с тем мальчишкой, девочку беспощадно выпороли. А потом сестра Джорджина заставила Фрэнки вымыть все раковины в ванной, хотя та ничего не натворила ни с каким мальчишкой. Пока что.

Вскоре после того сестра засекла Фрэнки, когда та корчила рожи у нее за спиной и трясла пальцем, как делала сестра Джорджина, когда на что-то сердилась. Это было уже после отбоя, и Фрэнки намотала волосы на примитивные бигуди. Сестра Джорджина обрезала все до единой кудряшки. Она бросала их по одной в помойное ведро, где те плавали, как мыши, которых иногда находили утонувшими в туалете.

– Монашки рассказали папе о твоем так называемом парне? – спросила Фрэнки.

С лица Тони пропала усмешка.

– Думаешь, расскажут?

– Ага. А если не они, то я.

– Если хочешь, чтобы я молчала, когда у тебя появится парень, держи рот на замке, – предупредила Тони.

Фрэнки подумала, что, когда у нее появится парень, ей хватит ума не сидеть с ним в кондитерской у окна, где их кто угодно может увидеть.

– Идем, – сказала она. – Скоро время посещений.

– Интересно, что папа хочет нам сказать, – заметила Тони. – Думаешь, у него появилась квартира побольше?

– Нет, – ответила Фрэнки и отпихнула колени сестры, чтобы заставить ее пошевеливаться.

Они спустились по лестнице. Некоторые сироты пойдут в комнату для посещений, чтобы повидаться с отцами и матерями, тетями или какими-нибудь дальними родственниками, проявившими к ним участие. Остальные будут играть в карты или слушать радио. Они никогда не выглядели счастливыми, эти дети, которых никто не смог – или не хотел – навестить. Фрэнки решила не злиться на Тони.

По крайней мере сегодня.

* * *

Пока они ждали отца в комнате для посещений, Тони сидела как на иголках. Фрэнки пришлось прижать рукой колени сестры, чтобы та не раскачивала под ними скамейку. Но собственные коленки Фрэнки тоже пытались дергаться против ее воли. В кармане у нее лежал новый рисунок – по ее мнению, почти лучшая из всех работ. И хотя Фрэнки не позволяла себе слишком надеяться, ей не терпелось показать его отцу. Чтобы увидел, как хорош ее рисунок. И чтобы похвалил.

Через пару минут пришел Вито, держа в руках свернутую кепку и все еще почесываясь из-за колючей шерсти.

– Привет, девчонки!

Он сел рядом с Фрэнки и притих. Раньше он никогда не был такими тихим. В последнее время он вел себя так, словно находился в миллионе миль от сестер и стал для них слишком взрослым. И Фрэнки опять рассердилась.

– Почему ты не помахал мне?

– Ты хотела, чтобы меня тоже побили? – буркнул Вито. – Или чтобы меня остригли, как тебя?

Он сказал это беззлобно.

– Тебе бы это больше пошло, – пробормотала Фрэнки, дергая себя за волосы. Опять.

Вито улыбнулся.

– Ну, ты выглядишь и вполовину не так плохо, как следовало бы.

– Нет, она выглядит вдвое хуже, – сказала Тони и хлопнула в ладоши, как маленькая из Дома малютки. – Папочка!

Вот он, идет через огромную комнату. На нем черный костюм и длинный шерстяной плащ, который развевается сзади, словно какая-то накидка. Сдвинутая набок шляпа, смуглая кожа и черные глаза делают его похожим на кого-то из знаменитых актеров, о которых вечно болтает Стелла Заффаро: может, на Тайрона Пауэра?.. Ему пришлось пройти через толпу детей, ждущих собственных родственников, и Фрэнки заметила, что некоторые девочки постарше наблюдают за ним, одергивая юбки, словно могут обратить на себя его внимание, только если у них будут ровные подолы. Фрэнки хотела запомнить их лица, чтобы потом подбросить им в постели какую-нибудь гадость. Но все же не стала этим заниматься, потому что учуяла запахи тефтелей и свежего хлеба. Отец шел прямо к ним с большой сумкой еды, посрамив всех присутствующих в комнате.

– Привет! Привет! – обратился к ним отец.

С его свободной руки свешивались зеленые туфли, прекрасные женские туфли на хорошем каблучке. Фрэнки была уверена, что это для нее. Наверное, следовало слушать отца Пола, сказала она себе. Наверное, следует радоваться тому, что тебе дают.

И тут Фрэнки заметила, что находится за спиной отца. Точнее, кто. Повисла на нем, словно он – ее собственность. И Фрэнки больше не видела, что ей дают. Она видела только то, что у нее отнимают.

На луну

Вот что я знала о своей маме. У нее были кремово-белая кожа и безупречная осанка. Ее волосы поседели к двадцати пяти годам. Сердясь, она крепко сжимала губы, словно зашитые. Ее самым ценным украшением был набор обручальных колец с жемчужинами и бриллиантами, которые она носила на левой руке. Я часто просила дать мне их примерить. Она говорила, что день, когда мой отец надел эти кольца ей на палец, был самым счастливым в ее жизни, и она никогда их не снимет.

– Даже когда умрешь? – спросила я.

Ее лицо потемнело как грозовая туча.

– С тобой что-то не так.

Вот что Фрэнки знала о своей маме. Ее звали Катерина Коста. Она приплыла на корабле в Америку с Сицилии в 1918 году. Она ни слова не знала по-английски и не знала здесь никого, кроме троюродной сестры, у которой могла пожить, пока не найдет работу. Но вместо этого она встретила сапожника, отца Фрэнки, и вышла за него замуж. Они жили в квартире за обувной лавкой. Она родила троих детей: Витторио, Франческу и Антонину. Они сделали ее такой счастливой! Вот почему все были потрясены, когда она достала из ящика стола в лавке пистолет, который отец держал на случай, если залезут грабители. Потрясены тем, что она выстрелила в комнате, где они спали, и случайно ранила отца Фрэнки. Но она только хотела посмотреть, как нажимать на курок, – вот что она сказала отцу Фрэнки, что отец Фрэнки сказал тете Марион, что тетя Марион сказала Вито и что Вито сказал Фрэнки. Их мать никого не хотела застрелить, она никогда бы не совершила такого греха. Отец Фрэнки выбросил пистолет и отдал детей в приют Ангелов-хранителей, чтобы их мама могла отдохнуть. Через некоторое время она оправилась, и все вернулись из приюта. Родители пытались завести еще одного ребенка, но мама Фрэнки умерла, и младенец – тоже.

Когда Фрэнки была маленькой, она расспрашивала об этом Вито так часто, что ему надоело.

– Ее больше нет, – сказал он. – Папа должен работать, и тетя Марион – тоже. Мы пока живем в приюте. Я больше не хочу говорить о маме.

Но Фрэнки по-прежнему хотела говорить о ней. Поэтому она рассказала эту историю Тони, добавив деталей для красочности. Сказала, что видела портрет мамы: та была красивой, с длинными темными кудрявыми волосами. С большими шоколадными глазами и загорелой кожей. Ее смех звучал как колокольчики в рождественских песнях, которые передавали по радио. Ее изящные руки порхали как бабочки, когда она говорила. Фрэнки сказала, что мама любила их больше всего на свете. И даже когда она держала пистолет, чтобы проверить, как нажимать на курок, она хотела, чтобы ее дети были счастливы. Она всегда хотела только этого.

Сейчас в заполненной людьми комнате для посещений, где звучали принужденные приветствия, болезненно бледная женщина, которая не была мамой Фрэнки, протягивала совершенно не порхающую руку. На ней не было никаких жемчужин и бриллиантов, только тонкое серебряное кольцо на безымянном пальце.

Фрэнки знала, что это такое. Разумеется, знала.

Она сложила руки на груди.

– Что это?

Женщина посмотрела на Фрэнки, словно та была тупа как пень.

– Обручальное кольцо, Франческа.

Женщина подождала, может, думая, будто кто-нибудь из детей скажет что-то более умное: «Ого! Поздравляю! Шикарное кольцо!».

Но они молчали. Все трое уставились на отца. Он положил на стол коричневую сумку и начал выкладывать ее содержимое: завернутые в газету сандвичи с тефтелями, яблоки, домашнее арахисовое печенье, твердое и с такими острыми краями, что могло оцарапать нёбо, но все равно вкусное. Другие семьи пялились на всю эту замечательную еду, едва не высунув до земли языки.

Фрэнки же собственный язык казался куском кожаного ремня. Язычком ботинка.

Наконец Вито сказал женщине:

– Поздравляю.

И, наклонившись, слегка поцеловал ее в щеку.

– Спасибо, Вито, – ответила она.

Он стал слишком взрослым для сестер. Фрэнки крепче сжала на груди руки. Она ни за что не поцелует эту женщину, ни за что. Да у нее губы отсохнут и отвалятся! И будет она без волос, без рта и вообще непонятно на кого похожая.

Кстати о волосах.

– Франческа, у тебя были вши? – поинтересовалась женщина.

– Нет, – ответила Фрэнки.

Женщина выгнула дугой бровь, как это делала Стелла, когда репетировала перед зеркалом актерскую мимику. Кровь прилила к щекам Фрэнки.

– Я просто захотела короткую стрижку.

– О, – произнесла женщина, – ну, это…

– Ужасно, – сказала Тони. – Она выглядит как лишайная.

– Э-э-э… как?

Она – Ада, их новую мачеху зовут Ада, – похоже, никогда не понимала, о чем они говорят. Или притворялась, что не понимает.

– С лишаем, – пояснила Тони. – Только если бы она была лишайная, ей на голову натянули бы носок с лекарством от лишая. Так что, будем есть?

Ада сморщила губы, так что они напомнили мокрую бумагу.

– Кажется, мне больше не хочется есть.

Отец улыбнулся широко и ослепительно, как ни в чем не бывало, словно ничего не изменилось. Не обращая внимания на сложенные руки Фрэнки, он обнял ее и погладил почти наголо стриженный затылок.

– Bella! – сказал он. – Bella!

Фрэнки когда-то знала итальянский, говорила на нем до трех лет. Теперь же помнила лишь несколько слов, в том числе это. Ей захотелось плакать.

Отец обнял Тони и хлопнул по спине Вито.

– Свадьба – хорошая новость, а? Все счастливы?

Тони чужое счастье не интересовало, только собственное.

– Папочка, эти туфли мне?

– Франческе. А для тебя вот это.

Порывшись в сумке, он вручил Тони книжку бумажных кукол с фигуристкой на обложке.

Девочка завизжала, словно ее ткнули вилкой.

– Соня Хени! Папочка, спасибо!

Фрэнки пожалела, что у нее нет вилки. Тони такая дура, у нее в голове сплошная каша. Сбегать с мальчишками! Играть бумажными куклами! Тони не может определиться, восемнадцать ей или восемь. Фрэнки ткнула ее локтем, но Тони пихнула в ответ.

Папа подвинул туфли к Фрэнки.

– Надень.

Фрэнки не хотела – не перед ней, – но все же скинула старые туфли и обула новые. В отличие от других сирот, которые ходили в поношенной благотворительной обуви, растоптанной под чужую ногу, Фрэнки, ее брат и сестра носили новую, которую отец делал специально для них. Как всегда, туфли были превосходны – более чем превосходны, изящны и женственны, отчего Фрэнки стало только хуже. Она прошлась перед отцом взад-вперед. Туфли казались тяжелыми, как кирпичи.

– Папочка, – захныкала Тони, которой уже надоела бедная Соня Хени, – я есть хочу.

Отец разломал на куски арахисовое печенье и раздал всем. Затем снял плащ и повесил на спинку стула, достал из сумки нож и принялся резать сандвичи.

Фрэнки сунула в рот печенье, и оно показалось ей камнем. Тони с жадностью ела свое, рассыпая крошки сахара и арахиса. Вито хмуро смотрел на свой кусок, будто не знал, что это такое.

Тони потянулась за его печеньем.

– Если ты не будешь…

Темные глаза Вито вспыхнули, и он отнял свою долю у Тони.

– Уймись.