Ирвин Уэлш
Судьба всегда в бегах
Фармацевтический романс
Пролог
Пригожая деревенька Штольдорф, подарочный образчик сельской Баварии, располагалась милях в восьмидесяти к северу от Мюнхена, у самого края Байришервальда – дремучего Баварского леса. Впрочем, деревню правильней было бы называть Штольдорфом-вторым; развалины первого, средневекового, просматривались с шоссе милей-другой дальше. Раз, давным-давно, весенний Дунай вышел из берегов и начисто смыл добрую половину тогдашнего поселка. Дабы исключить такие наводнения в будущем, деревню отодвинули от реки-матушки вплотную к подножию лесистых кряжей, гигантскими ступенями уходящих в Чехию, за кордон.
Гюнтер Эммерих решил обосноваться именно в этом патриархальном, беспорочном уголке, благо и родственные зацепки у него в округе наличествовали. Здешней аптеке требовался новый владелец, и шесть лет назад Эммерих ее купил, навсегда распрощавшись с большой фармацевтикой и сопутствующими ей невзгодами. Мудрый поступок. Гюнтер Эммерих был доволен жизнью и считал, что обладает всем, чего можно пожелать. И вдобавок испытывал ехидное удовлетворение, воображая, каким выглядит со стороны: старец с молодой женой, прелестным ребенком, богатый, здоровый. Постдеревенского аптекаря сразу обеспечил Эммериху определенное реноме, а местная родня помогла вписаться в штольдорфскую табель о рангах столь непринужденно, что человеку, подобного тыла лишенному, не приснилось бы. По натуре Эммерих был чересчур скромен, чтобы чваниться, и соответственно не будил в окружающих амбициозных мыслей. Большая фармацевтика этим, с его точки зрения, грешила: наилучшие вакансии доставались бездарям – бездари, как никто другой, умеют выгодно себя подать. В Штольдорфе же былая слабохарактерность обернулась бесспорным достоинством. Деревенские чтили этого мягкого, вежливого, обязательного человека, привечали его красотку супругу и малыша. Однако, хоть у Гюнтера Эммериха и не было оснований жаловаться, он засыпал и просыпался с ощущением смутной тревоги, словно бы понимал: настанет час, и все, что он имеет, может – или даже должно – быть у него отнято. Да, Гюнтер Эммерих остро чувствовал бренность сущего мира.
Бригитта Эммерих, надо заметить, была довольна жизнью еще больше, чем муж. Со времен отрочества, замаранного наркотиками и подростковыми кризисами, лучшим из совершенных ею поступков оказался брак с пожилым аптекарем. Иначе она бы ползала по мюнхенскому Нойперлаху, потребляя и продавая амфетамины. Забавно, что вышла она не за кого-нибудь, а за фармацевта! Любовь в их отношениях, конечно, не ночевала, зато искренняя приязнь крепла на протяжении четырех совместно проведенных лет и схватилась намертво в день рождения сына.
Между тем сувенирная внешность деревни, при всем ее правдоподобии, отдавала ощутимой показухой; как любой населенный пункт, Штольдорф был многослоен. Эта местность до недавних пор оставалась одним из самых потаенных районов Европы; доступ и с Запада и с Востока прищемлял близкий и непреложный Железный занавес. По ночам мглистый лес за околицей источал зловещие сны, оправдывая древние легенды о зверюгах, рыщущих в его дебрях. Гюнтер Эммерих был религиозным человеком, однако ведь и образованным тоже. Он не верил в зверюгу, которая подкрадывается к опушке, чтобы наблюдать за беспечными штольдорфцами. Хотя порой ему чудилось, что лично за ним-то как раз подсматривают, шпионят, охотятся. Гюнтер не знал, чего ожидать от монстров, но отлично знал, на что способны люди. Бавария играла ключевую роль в становлении и триумфе нацизма. Едва ли не у каждого старожила в Штольдорфе было что скрывать, и о твоем прошлом тут не расспрашивали. Эта черта местного уклада импонировала Гюнтеру Эммериху. По скрытности он был настоящим экспертом.
Морозным, сумрачным декабрьским утром Бригитта и ее маленький сын Дитер поехали в Мюнхен купить кое-что к Рождеству. Как христианин Гюнтер Эммерих не одобрял околорождественскую коммерцию, но любил сам праздник и традиционный обмен подарками. Мальчик появился на свет незадолго до минувшего Рождества; иными словами, скоро они впервые усядутся под елкой втроем, по-семейному. В прошлом году Рождество не задалось. Сразу после родов Бригитта впала в депрессию. Гюнтер поддерживал ее как мог, заставлял молиться. Господь был их главным оплотом: оба некогда работали в мюнхенской благотворительной миссии, где и познакомились. Мало-помалу Бригитта вернула себе бодрость духа и зимних праздников ждала с нетерпением. За минуту-другую все это рухнуло.
Всего на минуту-другую она оставила ребенка одного на людной Фусгенгерцоне и заглянула в магазин «Подарки», чтобы купить Гюнтеру прелестную булавку для галстука. Выйдя на улицу, она обнаружила, что малыш и прогулочная коляска исчезли; на их месте зияла тошнотворная пустота. В крестце вспыхнул зубчатый озноб, пополз вверх по спине, последовательно выламывая позвонки. Объятая цепенящим ужасом, она с усилием повела головой – ничего, мельтешенье прохожих. Некоторые с колясками, но коляски другие и дети другие. Ржавчина паники будто разъела все скрепы ее костяка, так что громкий стон, вырвавшийся у Бригитты Эммерих, расплющил, размазал ее по витрине.
– Вас ист лос? Бист ду кранк? – спросила некая старушка.
Но Бригитта лишь кричала в ответ, и зеваки окружали ее плотным кольцом. Полиция ничего толком не добилась. Примерно в то время, когда исчез ребенок Бригитты, кое-кто видел молодую пару с малышом в прогулочной коляске, удаляющуюся от магазина «Подарки». Описать их точные приметы свидетели, впрочем, не сумели. Чего приглядываться: рядовая семья с ребенком. Однако опрошенные припоминали, что в этих молодых людях была какая-то странность. Трудно уловить, в чем конкретно она заключалась. В том, как они двигались, что ли?
Восемь дней спустя убитые горем Эммерихи получили из Берлина посылку без имени отправителя. Внутри лежали сизые, отекшие пухленькие ручки – правая и левая. Оба сразу догадались, что из этого следует, но только Гюнтер знал почему. Полицейские медики пришли к выводу, что ребенок ни при каких условиях не мог выжить после подобной ампутации, произведенной посредством примитивного инструмента типа ножовки. Над локтевыми суставами считывались отчетливые следы тисков. Если б Дитер Эммерих не умер от болевого шока сразу, он погиб бы от потери крови через несколько минут.
Гюнтер Эммерих понял, что прошлое с ним все-таки рассчиталось. Он направился в гараж и выстрелил себе в лицо дробью из охотничьего ружья, о существовании коего жена даже не подозревала. Бригитту Эммерих соседи нашли наглотавшейся таблеток, в луже крови, вытекшей из изрезанных запястий. Ее поместили в психиатрическую лечебницу на окраине Мюнхена, где она скончалась через шесть лет, так и не выйдя из кататонии.
Заморочки
Если честно, я б обошелся без этих хреновых заморочек, особо учитывая дельце, которое мы загрузили на вечер. Что уж, все планирование заведомо летит на хрен. Вы же сюда не приходите специально, чтобы махаться. Это не в нашем заводе, ёшь-то, не в нашем.
– Давай выйдем разберемся, ну-ка, – говорит эта выпендрежная илфордская сука.
Я повернулся к Бэлу и лишь затем к трепливой илфордской твари.
– Ну-ка, и правда разберемся, только выйдем. Выйдем.
Это теперь, задним числом вспоминая сучий настрой, трясучие губы хмыря и его кореша и их слегка бледный вид перед выходом, я бы мог предсказать, чем все это кончится.
Илфордский Лес, не такой уж и раздолбай, говорит:
– Эй, ребя, нам эти все заморочки ни к чему. Дейв, успокойся, – говорит он мне.
Но нет, они не высказываться сюда пришли. Не высказываться. Я на трепню этого хмыря плюю, я киваю Бэлу, и мы направляемся прочь.
– Вы двое, – тычет Бэл пальцем в наширявшегося амбала Хипо и его дружка, сволочь трепливую, – вы, суки, двое, на воздух, быстро!
Они шлепают за нами, но не уверен, что так уж хотят. Несколько илфордских хмырей пробуют выйти следом, однако Ригси гавкает:
– Сидите, блин, тихо и пейте свое пиво. Все устаканится без вашего участия.
Значит, мы с Бэлом против двух илфордских мордоворотов, и не к кому им припасть, они как овечки на очереди к резаку. Но тут я примечаю, что одна сука при оружии, вынимает лезвие и становится в стойку напротив Бэла. Это все фигня по сравнению со вторым кренделем, о котором я прилично было подумал, да он спекается, сука. Он выдает пару техничных ударов, но не дотумкивает, что я в полусреднем, а он в весе пера, и мне до его тычков как до фонаря, а мне и впрямь до фонаря, и раунд заканчивается досрочно. Я бью его в челюсть и два раза по ребрам, и он рушится на гудрон автостоянки.
– Это у нас, бля, Рембрандтов блудный сын, глядите-ка! Никак, бля, с холста не слезет! – кричу я мерзавцу, который прям-таки размазался по тротуару и вроде не так уж выпендривается. Засаживаю носок ботинка ему в кадык, и у него вырывается визгливый рвотный позыв. Еще пару раз его херачу. Вся эта процедура печальна; он уже ни на что не годится, и я отправляюсь к Бэлу на подмогу. А туг такая фигня: поначалу Бэла не видать, затем он появляется из ниоткуда, зенки растопырены вовсю, запястье в крови. Вид еще тот. Хмырь пырнул его и сбежал, метелка поганая.
– Чертов раздолбай руку мне порезал! У него перо! А мы один на один! Эта гребаная тварь та еще блядь! Та еще блядь! – вопит Бэл, и тут его взгляд падает на хмыря, которого я уделал, тот все валяется на тротуаре и стонет. ССУУУКИ! ФИГОВЫ ИЛФОРДСКИЕ ССУУКИ! – Он отбивает ботинками морду этой илфордской суки, которая пытается заслонить свою, ешь-то, вонючую вывеску.
– Погоди, Бэл, сейчас эта сука вытянет руки по швам, – говорю и принимаюсь бить по сукиному копчику, отчего он выгибается, и Бэлу становится хорошо и вольготно, а подонку плохо и мутно.
– Я НАУЧУ ВАС СУК МАХАТЬ ПЕРОМ КОГДА ОДИН НА ОДИН ССУУКИ!
Мы оставляем илфордского онаниста лежать где лежал. Ему пришлось бы хуже, был бы он не наш, с Майл-энда например, а не из конторы. Они-то себя тоже зовут конторой, но настоящая контора – это мы. Нам это ясно как день. Легионеры, ешь-то. Мозговой центр из себя корчат. Как бы там ни было, мы оставляем хмыря отдыхать на парковке и валим в «Грозди» докончить выпивку. Бэл стягивает футболку и забинтовывает ею кисть руки. Голый по пояс, вылитый Тарзан. Рука-то у него порядком кровит, требуется немедля наложить швы в травмоотделении Лондонской больницы в конце улицы. Но это подождет: главное – чтоб увидели, чтоб охнули, какие, ешь-то, дела творятся. Честно говоря, приятно вернуться в бар, лыбясь, ровно пара чеширских котов. Наши разражаются приветственными воплями: илфордские помаленьку сваливают через заднюю дверь. Один только Лес из их группировки выступает вперед.
– Ну лады, вы своего, ребята, добились, от и до, – говорит он. Хороший парень Лес: соблюдает конвенцию, если врубаетесь, о чем я вообще. У Бэла кислый вид. Его раненая рука – убедительное зрелище, ничего не скажешь.
– Нечестно вы, ребятки, играете, – говорит он. – Какой-то хмырь втихаря подсунул Хипо лезвие!
Лес пожимает плечами, словно он тут ни при чем. Может, они впрямь ни при чем. А Лес – не такой уж и раздолбай.
– Впервые слышу, Бэл. Куда делись Грини и Хипо?
– Грини – это та тварь трепливая, что ли? Последний раз мы его видели у стоянки, в разобранном состоянии. А этот сучонок Хипо, тот поволокся к метро. Скорей всего, сел на Восточную линию через Темзу, так ее мать. В следующем сезоне он как пить дать к милуоллским подастся!
– Не перегибай, Бэл, мы все тут болеем за Западный Гэмпшир. Ты в этом не сомневайся даже, – подходит сзади Лес.
Лес парень нормальный, но что-то в его, ешь-то, голосе наводит меня на печальные размышления. Я дергаю головой назад и попадаю ему прямо по переносице. Хруст, он откидывается навзничь, пытаясь остановить кровотечение.
– Хоть убей, Торни… мы, бля, на одной стороне… не надо нам друг против друга-то, – говорит он, захлебываясь кровищей, которая течет из него на стол.
Похоже, все и впрямь по-честному. Мастерский получился удар. Хотя кровь, она да. Держал бы свою вывеску подальше, хмырь непомнящий. Кто б этому говнюку платок поднес, чесслово.
– И попробуйте, илфордские суки, сделать вид, что ничего этого не было, – кивая мне, орет Бэл. Он смотрит на Культяпого и Ригси: – Давайте, ребята, выпьем за Леса и тех, кто с ним пришел. Мы ж все здесь контора, твою мать, или кто?
– Эй! – кричу я илфордским. – Подали б вы, хмыри, старине Лесу платок, или уж полотенце из сральника, или уж я не знаю. Хотите, чтоб он истек кровью до смерти?
И все они начинают суетиться, трахари. Я поворачиваю зенки к Крису, бармену, который как ни в чем не бывало протирает кружки.
– Извини, Крис, – ору я, – давай сговоримся о паре вещей. Нам ведь заморочки ни к чему? – Он кивает. Нормальный крендель – Крис. Илфордцы остаются ненадолго, однако их явно потряхивает, и они выстраиваются чуть ли не в очередь, чтобы извиниться и отчалить. Бэлу приходится ждать, пока не уйдет последний, и держать морду лопатой, хотя порез на руке его уже доконал. Он не желает, чтоб хмырь по имени Хипо всюду трепался, что солидно подколол самого Барри Лича. Едва все они отвалили, Ригси мне говорит:
– Лишнего ты тут, Торни, наворочал. Лесу-то зачем было вывеску портить? Он же правильный хмырь. Мы ж с ним на одной стороне баррикад. И вроде за экстази полез, сутенер сраный. Нет, здесь я ему компанию не составлю.
– Херня все это, – говорит Бэл. – Торни был прав. Тут ты меня, Дейв, уел, признаю. Да, вся эта шобла нам, может, и пригодится, но не целоваться же с ними из-за этого.
– Мне одно не понравилось в том, как он себя вел, – говорю. – Отсутствие, блин, должного уважения!
Ригси изо всех сил кивает, подскакивает и прочее, значит, куда-то намылился, что и кстати, так как, заскочив в травмопункт, чтоб Бэлу наложили швы, я, Бэл и Культяпый должны пилить прямо к Бэлу и обмозговывать ночную работенку, мы давно б уже у него были, если б раздолбай илфордские не вклинились. Так что, завалившись к Бэлу, мы приходим в отличное расположение духа; ну, Бэла-то, я подозреваю, слегка пошатывает от потери крови. Оглядываю себя в высоком Бэловом зеркале: парень хоть куда. В спортзале я одной левой побивал тяжеловесов. Все на месте, с какой стороны ни сунься. Гляжу на дружбанов: иногда они кажутся порядочными гадами, но это лучшие дружбаны, о каких только мечтать можно. Бэл, он на голову ниже меня, но в том же весе. Культяпый, он отчасти зануда, но все равно второго такого поискать. Лучше б он, конечно, побольше помалкивал, однако поладить с ним нетрудно. Ригси в последнее время от нас как-то откололся. Нас всегда было четверо, а теперь только трое, ну и что с того? Даже когда его нет, он с нами, если вы сечете, что я имею в виду.
– Ригси, – хмыкает Бэл, – совсем уж паинькой заделался, правда?
И мы дружно гогочем над этим хмырем.
Лондон, 1961
Верный своим привычкам Брюс Стерджесс явился в конференц-зал за четверть часа до начала совещания. Порепетировал со слайдами, следя, чтобы изображение, отбрасываемое на экран лучом проектора, четко и ясно просматривалось из всех углов помещения. Наладив резкость, он подошел к окну и оглядел новый административный корпус, строившийся напротив старого. С фундаментом возились целую вечность, но уж когда закончили, здание быстро пошло в рост, и по меньшей мере два ныне здравствующих поколения горожан обречены, как впервые, восхищаться его силуэтом. Стерджесс позавидовал строителям, позавидовал зодчим. «Вот кто и впрямь возводит себе прижизненные памятники», – подумал он. Зал понемногу заполнялся. Первым пришел Майк Хортон, потом энергичный Барни Драйсдейл, на пару с которым Стерджесс накануне вечером изобретал всякие тактические хитрости за обильной выпивкой в пабе «Белая лошадь» у Трафальгар-сквер. Они с Барни засиделись в крохотном тесном баре, чья клиентура состояла в основном из сотрудников соседнего южноафриканского посольства, обсуждая вероятный ход сегодняшнего совещания. Барни подмигнул Брюсу и принялся перебрасываться дружелюбными репликами с шефами подразделений, рассаживавшимися вокруг большого полированного дубового стола.
Сэр Альфред Вудкок вошел, как обычно, последним и на подгибающихся ногах проследовал к своему креслу во главе стола. Брюс Стерджесс произнес про себя то, что произносил каждый раз, когда сэр Альфред там устраивался: «Хочу сидеть на твоем месте». Все тут же прикусили языки, кроме Барни: тот не сумел вовремя заглушить свой бас, и финальную гласную ему пришлось тянуть в полной тишине.
– Ой… виноват, сэр Альфред, – сказал он с хриплой горчинкой.
Сэр Альфред скривился; пожалуй, один Барни мог вычитать в этой усмешке не только злобу, но и снисходительность великодушного патриарха.
– Доброе утро, господа… мы собрались здесь прежде всего затем, чтобы поговорить о теназадрине, который должен бы обеспечить нам лидирующие позиции на рынке лекарств… выражаясь точнее, Брюс доложит, в силу каких таких достоинств данный препарат обеспечит нам лидерство. Брюс? – повел подбородком сэр Альфред.
Стерджесс поднялся, словно его подбросило. Не отводя глаз от кислой мины Майка Хортона, с театральной оттяжкой включил проектор. Чертов Хортон пропихивает в рекламную смету какую-то убогую микстуру против стоматита. Куда ему тягаться с тена-задрином. Брюс Стерджесс очень надеялся на этот препарат; но еще больше Брюс Стерджесс надеялся на Брюса Стерджесса.
– Спасибо, сэр Альфред. Господа, я постараюсь убедить вас в том, что, если компания откажется от раскрутки теназадрина, она упустит шанс, который фармакология предоставляет нам раз в четверть века, не чаще.
И Брюс Стерджесс действительно постарался. Хортон ощущал, как атмосфера холодной сдержанности, царившая в зале, смягчается. Он фиксировал растроганные кивки, оживленные поерзыванья. Постепенно во рту у него пересохло; сейчас бы глоточек родимой микстуры против стоматита. Жаль, за ее производство примутся, судя по всему, еще весьма и весьма не скоро.
Индзастройка
В хоккейной маске довольно душно, но такими уж их изготавливают. Лучше на эти темы не думать. Однако маску явно варганил какой-нибудь выдающийся халтурщик, черт. Квартал мы предварительно обнюхали до кирпичика, выяснили, насколько хозяин тароват и на что его деньги тратятся. Надо отдать должное Культяпому: соглядатай он классный. Кстати, за этими типами из коттеджей следить не так уж и трудно. Они рабы привычек, день их расписан по часам. И пускай они такими и остаются, потому как это выгодно для дела; а, по выражению Мэгги, все, что выгодно для дела, выгодно для Британии, цитирую близко к тексту.
Единственная подлянка заключалась в том, что дверь открыл не кто-нибудь, а эта курица Дорис. Ну и раз уж я выполнял обязанности тарана, то просто как следует пихнул ей меж ключиц, она и растянулась в прихожей ногами к порогу, грянулась всеми своими телесами и лежит там на полу, корчится, словно ее паралич разбил. Ни звука не проронила, не вскрикнула, ничего. Я вошел и захлопнул дверь. Лежит, и все; жутко умилительно; представляете, как я на нее разозлился? Бэл наклоняется и приставляет ей к горлу нож. Едва она фокусирует взгляд на лезвии и осознает, что это, собственно, за штука, глаза выскакивают у нее из орбит. Потом она прижимает подол к коленкам. Я сдавленно ржу: захотеть ее, щекастую рухлядь, способен разве что полный псих. Бэл ровно говорит ей своим специальным ниггерским голоском, с вест-индским таким акцентом:
– Будешь молчишь, будешь живешь. Шутишь с нами шутки, завтра твоя белая жопа попадай телевизор, жынщна.
Бэл настоящий артист, этого у него не отнимешь. Он даже веки и губы под маской зачернил. Дорис молча его разглядывает, зрачки расширились, будто кто-нибудь накормил ее экстази. Туг возникает этот хмырь, ее муженек.
– Джеки… бога ради…
– ЗАТКНИ СВА ГРЯЗНУЮ ХАБАЛКУ! – ору я ему с шотландским выговором. – ЕСЛИ ХААЧЕШЬ ПАЛЧИТЬ СВА БАБУ ЦЕЛОЙ, ЗАТКНИСЬ, ПОЯЛ?
Он робко так кивает и просит:
– Пожалуйста, берите все что унесете, только не…
Я подхожу и сильно бью его затылком об стену. Бью три раза: первый ради дела, второй ради забавы – ненавижу таких вот ублюдков – и третий на счастье. Затем врезаю ему по яйцам коленкой. Он со стоном сползает по стене, сука недобитая.
– Яа велел те заткну-уться, хеар! Яа скаал заткнись и делай шо тея пап-росят, и таа не буэт бо-бо, поял?
Кивает, присмирел, вдавился в стену, дрочила жалкий.
– И теэрь, если падымешь шум, сынок, тая миссэс ею жись буэт на аптеку ра-або-тэть. Поял?
Кивает, у него уже полные штаны. Смешно, когда я был мальцом, люди то и дело жаловались моему старику – а он шотландец, – люди типа этого сраного мешка жаловались, что не понимают шотландского акцента. Это смешно потому, что всякий раз, как я проворачиваю подобные делишки, смысл до них доходит безошибочно, со всеми нюансами.
– Вод деберь бсе апстоаит роасдюдесно, – говорит Культяпый, прикидываясь коренным ирландцем. – Вод. Чичоас я буду воам дизнаделен, коль вы пдинеседе сюда бсе дедьги и доагоценнодти, коакие есть в добе. Вод. Положите бсе в эдод бакедик, не? Если не роашшумидесь, нам, пра, непдидется будить беддых бадышей тоам, даведху. Вод.
Разные акценты – отличная уловка, чтоб запутать мусоров. У меня хорошо выходит шотландский благодаря моим старухе и старику. Ирландский у Культяпого тоже неплох, хотя он иногда перегибает палку, а уж вест-индский говорок Бэла – шедевр, да и только. Муж, сука обдристанная, ходит по дому с Культяпым, а Бэл не отнимает ножика от горла жены и прижимает ее, чтоб не рыпнулась ненароком. На мой вкус, чересчур сильно прижимает, хмырь паршивый. Я же готовлю всем чай, что вовсе не так легко, когда на тебе перчатки и прочая амуниция.
– Пеэнье есть, мать? – спрашиваю у нее, но у несчастной телки и язык-то не шевелится. Она показйывает пальцем на сервант выше по лестнице. Я проверяю, что там есть. Ё-моё, пакетик «Кит-Кэт». Это ж объедение, и впрямь подзакусить было бы кстати. Чертова маска, до чего жарко в ней.
– Саись на кшетку даай, мамаш, – предлагаю ей. Она не двигается.
– Посаи ее на ее занницу, Бобби, – говорю я Бэлу. Он взгромождает ее на кушетку, приобняв одной рукой, словно лучшую, блин, подружку. Я ставлю перед ней чашечку.
– Токо не удумай пленуть чаэм в чу-нито морду, ма, – предупреждаю ее, – а то вишь, там детская наэрху? Буэт корм червяам!
– Я и не…– отстукивает она зубами. Бедняжка Дорис. Сидит себе дома, телик смотрит, и вдруг такое. Страшно представить, по правде-то говоря.
Бэл недоволен:
– Пей свой сраный чай, жынщна. Мой кореш Херсти готовить вкусный чай. Пить чай Херсти. Думать, мы твои шестерки? Белая сучка!
– Эй-эй, остыэнь. Дэушка нашего чаю не хочт, дэушка ваще чаю не хочт, – говорю я Бэлу, или Бобби, если на то пошло.
Когда мы обделывали такие делишки, всегда звали друг друга Херсти, Бобби и Мартин. В честь Бобби Мура, Джеффа Херста и Мартина Питерса – «Хаммеров», которые добыли нам Кубок мира в 1966-м. Барри был Бобби, капитаном; я был Херсти, центральным нападающим. Культяпый – тот воображал себя Мартином Питерсом, полевым диспетчером, за десять лет до того, как сам стал играть и как все это плохо кончилось. Естественно, наличных в доме негусто: мы наскребаем порядка двух сотен. В этих чертовых коттеджах никогда и фартингом не разживешься. Мы их грабим исключительно потому, что это легко и взбадривает. А также заставляет работать головой в подготовительный период. Соображалку тоже тренировать надо. Вот почему мы контора номер один в стране: мозговать умеем, а как же. Размахивать руками на людях каждый болван может; только планирование и организация отличают истинных профессионалов от тупого сброда. Тем не менее Культяпый выведывает шифры кредитных карточек хмыря муженька, обходит несколько ближайших банкоматов и возвращается с шестью сотнями добычи. Хреновы машинки с их дурацкими предохранителями. Лучше выждать до полуночи и, к примеру, в 11.56 снимешь двести, а уже в 12.01 – еще двести. Сейчас только 11.25, и маячить тут столько времени стремно. Всегда закладываешься на больший срок, думая, что тебе окажут сопротивление. А в этом коттедже все получилось слишком, ёшь-то, быстро. Связываем обоих, Бэл выдирает телефонный провод из розетки. Культяпый кладет руку хмырю на плечо.
– Вод. Вы, дебядки, де вздубоайте ходидь в бодицию, не? Даведху спьоат двое бидых дедишек, и звоадь их Энди и Джессика, ведно?
Те кивают, совсем припухнув.
– Ваб же де подравица, если бы за диби веднебся, де подравица? Вод.
Они в ужасе пялятся на него, суки перепуганные. Я добавляю: – Мэ знам в каую школу ониэ хоят, в каой скаутский круок, в каой отряэд для дэочек, мэ знам все. Выэ нас заудьте, и мэ вас заудем, ладыэ? Выэ дешво отделазлись!
– Так что к влас-тяаам не ходить, – тянет Бэл, прикасаясь к теткиной щеке тупым краем лезвия.
Вся левая половина лица у бабы вспухла и покраснела. И мне становится как-то не по себе. Я никогда бы не ударил Дорис, я ж не такой, как мой старик. Правда, он маму больше не бьет, но только после того, как я предупредил эту задницу, чтоб он ее пальцем не трогал. На что я ни при каких условиях не способен – так это ударить Дорис, ту или эту, неважно. А сегодня, ну ладно, сегодня не считается, мы ж работали, и этим все сказано. Тебе отвели роль тарана, и уж будь добр, не подведи. Первая же сука, которая откроет дверь, получает по морде, Дорис, ешь-то, или не Дорис, получает полную порцию. А моя полная порция – это вам не бирюльки. Вроде успех всей работы от первого шага зависит, и ты просто не должен подвести. Профессионал есть профессионал. Я уже говорил, речь идет о деле, а то, что выгодно для дела, выгодно и для Британии, и я обязан в меру сил поспособствовать «Юнион Джеку». Надо попросту вывести за скобки свои личные «нравится – не нравится», они тут абсолютно ни при чем. Однако мордовать какую-нибудь Дорис я не готов, ни хрена не готов, и это совсем не личное. Я не говорю, что это недостойное занятие, я знаком с кучей дорис, которые заслуживают хорошей плюхи; я просто имею в виду, что настоящего удовлетворения от такой плюхи не получишь.
– Ду, бдиядно ибедь дело с такими мидыби дебядкаби, – говорит Культяпый, и мы исчезаем, не тревожа более покой этого уважаемого семейства, и в ушах у нас привычно рокочет адреналин.
Единственное, чему я рад, так это тому, что мы не разбудили детей. У меня самого есть пацан, и как представишь, что какая-нибудь сука… да нет, никакая сука не осмелится. И все же меня чуть подташнивает, и я решаю пацана поскорее проведать. Может, завтра с утра к нему заскочу.
Вулвергемптон, 1963
Спайк хохотнул и поднял кружку берегового горького на уровень подбородка.
– Ну, Боб, твое здоровье, – когда он лыбился, глаза по обе стороны вдавленной переносицы суживались в слитную горизонтальную щелочку, похожую на второй рот, – и шоб все у тебя было в ажуре!
Весело прищурившись, Боб глотнул пива, оглядел трудяг за столиком. Отличные они ребята, даже Спайк. Спайк, в общем, не такой уж дундук. Ему нравится сидеть в дерьме, и осуждать его за это глупо. Предел Спайковых мечтаний – жить себе поживать и дальше на Шотландцах, транжирить солидный оклад на выпивку и лошадей, которые заведомо не придут первыми. С тех пор как Боб переехал в район коттеджной застройки «У брода», они отдалились друг от друга не только территориально – человечески. Спайк тогда сказал: «Фиг ли ты прешься к черту на рога, да еще за такие бабки, а нам тут скоро квартплату скостят. Во загуляем!»
Загул, по его понятиям, как раз в этом и состоял: нажраться берегового. «Северный берег Молино» по субботам после получки и ставок. Потолок Спайка, выше ему не прыгнуть. Боб тоже рабочий и не стыдится этого, но он рабочий квалифицированный, с будущим. Он обеспечит своим детям пристойную жизнь. Детям. Первый уже на подходе. От этой мысли голова закружилась сильней, чем от стопки рома, опрокинутой прицепом к пиву.
– Ща по второй. Боб, – припечатал Спайк.
– Мне вообще-то хорош. В роддом надо подскочить. Врачи говорят, в любой момент.
– Ни хрена подобного! Первый всегда годит, кого хошь спроси! – рявкнул Спайк, а Тони с Клемом в знак согласия забарабанили пустыми кружками по столешнице. Но Боб все-таки ушел. Он не сомневался, что оставшиеся примутся честить его, и догадывался, какими словами: он-де стал слаб в коленках, такой навар испортил. Пусть честят. Ему надо повидать Мэри, и точка.
Шел дождь: мерная тоскливая морось. Хотя не было еще и четырех, уже смеркалось по-зимнему, и Боб поднял воротник, спасаясь от пронизывающего ветра. Показался автобус «Мидленд-ред», проехал мимо Бобовой протянутой руки, зафитилил в горку. В салоне были свободные места. Боб стоял прямо на остановке, но автобус не притормозил. От такого тупого хамства Боб и растерялся, и разозлился. «Эй ты, говенный „Мидленд-ред“!» – крикнул он вдогонку вертлявой, бесстыжей автобусной корме. И потащился на своих.
Едва очутившись в роддоме. Боб смекнул: что-то неладно. Всего лишь сполох в глазах, мимолетное предвестие беды. «Каждый будущий отец такое чувствует», – подумал он. И ощутил это снова. Что-то не так. Но что может быть не так? На дворе двадцатое столетие. Нынче все у нас так. Мы ведь в Великобритании живем. Боба точно под дых ударили, когда он увидел Мэри под простыней, слабо завывающую, наколотую транквилизаторами. Выглядела она чудовищно.
– Боб, – простонала она.
– Мэри… что творится-то… ты уже что, того… прошло нормально, нет… где ребенок?
– У вас девочка, крепенькая девочка, – с холодным безразличием сообщила медсестра.
– Они мне ее не показывают. Боб, не дают обнять мою малютку, – заскулила Мэри.
– Да что тут происходит? – крикнул Боб.
За его спиной выросла вторая сестра. С вытянутым измученным лицом. Такое лицо бывает у человека, только что узревшего нечто жуткое и непостижимое. Профессиональная вежливость сидела на ней как смокинг на бомже.
– Есть пара отклонений от нормы, – протяжно выговорила она.
Вошья привычка
Замок она, тварь, так и не сменила; правильно, чует, что я с ней тогда вытворю. Я когда свалил с этой помойки, свою связку погодил выкидывать. Я ей вправил, что мне требуется отдельная берлога, так всем удобней. Но уж и от ее клоповника я себе ключ оставлю, чтоб иногда заскакивать и видеться с пацаном; а кто мне запретит видеться с пацаном? Она слышала, я в скважине шебаршу, а все равно таращится на меня, как отмороженная. Пацан, правда, тоже тут, из-за нее выглядывает.
Она курит при нем, ешь твою. Высмаливает по две пачки в день. Привычка ее Вошья. Не терплю, когда кони курят. Кренделя там – пускай их, а вот если конь, особо молодой конь. Ну, короче, к старушке своей я ж не в претензии. Она и так никакой, ешь-то, радости в жизни не видит, вот и пусть себе дымит, я не против. А молодой конь с сигаретой – прошмандовка прошмандовкой. Потом, надо ж учитывать медицинский аспект. Последний раз я ей так и сказал. Я ее, сучку, предупредил, чтоб не курила при мальце. Ты медицинский, ешь, аспект учитывай, говорю. Ладно, лопнет у меня когда-нибудь терпение.
– Ему новые туфли нужны, Дейв, – говорит.
– Да-а? Ну так я ему сам принесу, сам, – отвечаю.
Хрен она у меня еще живых бабок допросится. Купит самую дешевку, на то, что от курева останется, Вша чертова. Меня, ешь, запростак не разжалобишь. Пацан глаз с меня не сводит.
– Ну, как оно тут, сынок?
– Нормально, – говорит.
– Нормально? – это уже я. – Как понимать «нормально»? Что ж ты не целуешь папаню-то своего, а?
Подходит, чмокает меня в витрину, слюнка влажная такая.
– Вот это другой разговор, – говорю и волосы ему ерошу. Хотя пора б завязывать с облизываньями, великоват он уже для таких дел. Глядишь, слабина в нем поселится от этих сюсь-пусь, а то еще станет одним из малолетних педиков, от которых давно плюнуть некуда. Извращение это. Поворачиваюсь к ней: – Слышь, тот толстожопый рукосуй больше, надеюсь, не вертелся у школы, а?
– Нет, больше я про него не слыхала.
– Услышишь – прямиком ко мне. Никакая рвотная шваль к моему сыну не подкатывалась, не подкатывалась, а, сын? Помнишь, чему я тебя учил, если тебя в школе кто-нибудь вздумает обжимать?
– По яйцам р-р-раз! – отвечает.
Я смеюсь и отвешиваю ему пару тренировочных ударов. Сильные руки для такого возраста, от хорошей яблони яблочко, только б Вша его своим воспитанием не изгадила. Вша. Видок у нее сегодня смачный, макияж и все такое.
– Есть у тебя кто-нибудь, родная? – спрашиваю.
– В данный момент нет, – колется она и всячески строит из себя целку.
– Ну, тогда снимай трусы, быстро.
– Дейв! Не смей так выражаться. При Гэри не смей, – говорит она, показывая на парня.
– Ну, лады. Слушай, Гэл, на, держи бумажку, купишь себе конфет. Вот ключи от машины, этим дверца открывается. Полезай туда и жди нас, хорошо? Я через минуту спущусь. Нам надо с мамой о взрослом поговорить.
Кренделек учапывает с денежкой, а она начинает ломаться.
– Я не хочу, – говорит.
– А мне насрать, хочешь ты, ешь-то, или не хочешь, – говорю я ей.
Никакого, ё, уважения, всегда со Вшой так, дефект у нее, что ли, врожденный? Она строит этакую говнистую физию, но порядок знает: скидывает шмотки и рулит в комнату. Я заваливаю ее на постель и принимаюсь целовать, сую язык ей в рот, будто в захезанную пепельницу. Раздвигаю ей ноги, вставляется довольно легко, у нее там, у Вши немытой, чвакает, как в мокром поролоне, и начинаю ее дрючить. Мне просто надо спустить, что накопилось, и сматывать отсюда к своей несчастной тачке. Но штука в том, что когда я в ней, не могу кончить… и, главное, всякий раз знаю, что так будет, а один фиг лезу. А она тем временем заводится, она, которая, ешь-то, вообще ничего не хотела, еще как заводится, а я все не могу кончить.
УРЫЛ БЫ ЭТУ МАНДУ ЭТУ ДОЛБАНУЮ КОБЫЛУ И НЕ МОГУ ЕШЬ-ТО КОНЧИТЬ.
Я, уж наверно, распанахал ее вонючую щель до крови, до гланд эту грязную сучку пропер, но чем глубже я долблю, тем ей вольготнее, прям-таки пир души у нее настал, у хреновой помоечной, потасканной зловредной хреновой подстилки… все это не в кассу, не в кассу… он маячит передо мной, Лайонси из «Милуолла», маячит передо мной и никак не сгинет. Я Лайонси сейчас пытаюсь отодрать, не ее. За ту махаловку в Родерхитском тоннеле, когда я подшустрил первым и врезал этому амбалу три, ешь-то, раза, а он стоял как стоял, хоть бы хны, и разглядывал меня точно какого-нибудь зачуханного недомерка.
А потом уже Лайонси мне врезал.
– ДЕЕЕЕЙВ! ДЕЕЕЙВ! – от ее воплей щас окна вылетят, точно. НЕ УХОДИ, НЕ УХОДИ ОПЯТЬ, У НАС ЕЩЕ ВСЕ ПОЛУЧИТСЯ, ОЙ, ДЕЙВ… ОЙ, ДЕЕЕЙВ!
Она ржет, ровно племенной жеребец, и прет на меня снизу, и льнет всеми стенками дырки, и когда она затихает, я, весь изнутри омертвевший, вынимаю из нее все такой же твердый, как болт, пора делать ноги от чертовой Вши, потому что, если я не сделаю ноги, я за себя не отвечаю. Одеваюсь, а она лыбится как идиотка и вкручивает мне, что меня никто никогда не привяжет к подолу, и, говорит она, если в молодости я из-за этого ходил самым крутым, то теперь из-за этого же самого сделался бестолковым развесистым овощем, на котором только ленивый язык не оттянет.
– Лады, – говорю я ей, сматывая удочки к машине; одна незадача – нет настроения возиться с дурацким пацаном. Только не теперь, не теперь, когда чертова Вша все испохабила. Я забрасываю его к сестре; ему там будет лучше, с ее малышней поиграет, Правду сказать, я не большой любитель детей.
Возвращаюсь к себе и вытаскиваю «Плейбой» с этой шлюхой Опал Ронсон, девушкой месяца. Развороты я выдираю и прикрепляю магнитиками на холодильнике. Не то чтоб я постоянный покупатель порно, только если вижу, что какая-нибудь модель шире прочих разевает своего котеночка. Клево увидеть звезду во всех укромностях, будто она твоя подружка. Это срывает с них мифологический, ешь-то, флер, приближает их к твоим конкретным нуждам. В холодильнике припасена свежая дыня, и я уже вырезал в ней три дырки по длине и ширине моего стоячего, две с одного конца и одну с другого – это у Опал будут щелочку, попочка и ротик. Ротик я подвожу губной помадой. Остальные дырочки промазываю кремом «Понз» для рук, и мы стартуем… куда ты, ешь-то, желаешь, девочка: в глотку, или в жопку, или в кошечку… я впериваюсь в фото Опал на дверце холодильника, она выгнула спину и шепчет мне что-то неразборчивое, не пойму, в кошечку или в жопку, и из глубины ее темных зрачков всплывает этакое подмигивание, что Опал-де, может, и не та птичка, чтоб дать клиенту в первый же раз, я вспоминаю ее в «Любовных соблазнах»… ууух… зато потом в «Параноике», именно в «Параноике»; но затем я думаю: да все по барабану, вдруг девочка в жизни не сношалась с истинным асом, и кабы истинный ас… ааа, щас я тебя, радость, расщеплю надвое… аааа…
ХАААААХ!
Голова кружится и кружится, семя высаживается и высаживается в дыню. Пара несуществующих секунд в будуарчике Опал – и я готов. Да благословит тебя господь, девочка моя.
Я чуток кемарю на кушетке, а когда просыпаюсь, врубаю ящик, но глаза, ешь-то, не фокусируются. Раз десять выжимаю гантели, щупаю бицепсы. Резкость настроилась, но штормит еще вовсю, мускулы покачиваются, ровно бедра незанятых трансов в ночном клубе. Для восстановления сил мне нужен бифштекс. Вскоре я спускаюсь к «Безродному слепцу». Там ни души, я мотыляю в «Скорбящего Мориса». Все тут: Бэл, Ригси, Культяпый, Родж, Джон и так далее. Я принимаю пинту полусветлого горького, прошу повторить. Пойло удобоваримое, я только начинаю оттягиваться, как слышу гам в баре: – АААЙЙЙЙЙ!
Оборачиваюсь и вижу его. Этого убогого ублюдка, своего черепа. Полюбуйтесь: слез, ешь-то, с дерева и бузит. Убогий, ё: каким был, таким остался. За нами ж сейчас приглядывают как никогда, а он вот он, пожалста, явился. Бэл, Ригси и Культяпый, эти-то хмыри порадовались, когда я затрепыхался, еще б не порадовались.
– Добрдень, мальчик мой! Угстишь свого старичка, а? А-а? – говорит. Набрался уже как свинья, тварь.
– Я тут собирался с ребятами поболтать, – объясняю ему. Он вылупляется, словно я жопа какая-нибудь. Затем подбоченивается: – Ах, поблтать, я че, должен…
– Вы ниче не должны, мистер Т. Сию секундочку, – говорит Бэд и наваливается на стойку. Приносит «черепу» двойной скоч и пинту пива.
– Вот это мужик, – кивает тот на Бэла. – Молодой Барри, как его… Барри Лич, вот это мужик! – Улыбается, уважительно чокается с Бэлом. Затем вдруг вылупляется на меня:
– ЭЙ, шо у тэя с лицом!
Я уже только жду, что еще этот старый крендель выкинет.
– Шоутэяаааа…
Долбаная, налитая пивом шотландская харя, кретинский, сиплый шотландский акцент; не отделаешься от них ни на минуту. Хоть бы он, на самом деле, умолк навеки.
– Отвянь! – грохаю я. Потому что «череп» одной рукой обнял за плечи меня, а другой – Бэла и Ригси. Я, по идее, обязан «черепу» внимать, ровно Иисусу какому-нибудь…
– От он, мой малыш. Жопа он сраная! ЖОПА ОН СРРРРАНАЯ! Но все еще мой малыш, – говорит он. И потом говорит: – Эй, малыш, деньжат-то подкинь? Я скоро получу саи-идную смум… сумму, сын. Гаарили, тут заваруха намчается, и я огродами, огродами, дескать, попомнят мои зслуги и должным обрзом… пнмаешь, о чем я, Дэвид… а, сынуля?
Я вынимаю из кармана пачку десяток. Все что угодно, все что угодно, только б отделаться от хренова старого попрошайки.
– Ты, сынок, хороший. Хар-роший наследник Простинтов! – Озирается, закатывает рукав. – Моя кровь, – сообщает он Ригси, – кровь Простинтов.
– Бьюсь об заклад, она стопроцентная, мистер Т., – говорят Ригси, и Бэл, и Культяпый, и Родж, и Джонни, и прочие, у них всех есть повод оторваться, и у меня тоже, однако мне не по нутру, как смеется Ригси. Хмырь или не хмырь, речь тут о моем старике. Хоть минимум уважения ты должен же проявить?
– Такие дела, сын. Сто процентов Простинта! – говорит старый шут. Затем он, к счастью, оглядывается и видит другую такую же лысину, уткнувшуюся в стойку. – Пкдаю вас с лбовью, рбта. Там, на дргой строне, спрсите у мого лчшего дрга… что ж, не зрвайтсь, мальчики. Не куште дрг дрга! Ндеюсь, ваши дети прспеют в жзни. Вмнадо рзвить храктер для ба-альшой гры… для контор повсейблястрне… тих-ха! «Ребята Билли»… мы б показали вам, где раки зимуют… во де сиэли пнаст… тыящему крутые парни… я гврю о «Ребятах Билли» нз Бриктинга, о настъящих «Ребятах», а о ком же я тут гврю! Зпомните, друзья, вам сперва надо развить характер! Вам надо развить характер для большой игры!
– Это ведь тоже игра, мистер Т., – говорит Бэл.
Старый крендель вскакивает и приникает к такому же, как он, старому кренделю, чтоб поговорить.
– ХАРАКТЕР ДЛЯ БОЛЬШОЙ ИГРЫ! – вертится он и орет на все помещение.
Меня он уже совсем затрахал. Есть только одно место, куда можно завалиться в таком состоянии. Цепляюсь к Бэлу:
– Я бы прошвырнулся вдоль набережной, слышь. На автобусе до Лондонского моста, оттуда пехом по Тули-стрит, вдоль Джамайка-роуд, а потом домой на метро от Розерхита. Нас всего шестеро наберется.
Бэл улыбается:
– Я не прочь. Отделаться бы от остальных ублюдков.
Ригси пожимает плечами, пожимают плечами Культяпый и прочие. Они-то присоединятся, но без особого энтузиазма. А я – с особым. Наклоняю кружку, расслабляю пищевод, разом заглатываю пиво и рыгаю на всю катушку. Пора отчаливать.
Торонто, 1967
Боб любовался младенцем на жениных руках. Мимолетно он вспомнил иную страну, иную жену, иного ребенка… ох, нет. Память умолкла, едва он погладил теплую румяную детскую щечку. Все то было давно, далеко. Было с вулвергемптонским Бобом Уортингтоном. А теперешний Боб Уортингтон обустроил себе новую жизнь в Торонто. Он провел в роддоме несколько часов, до утра, а затем, вымотанный, но довольный, поехал к себе, в отдаленный пригород. Все дома на его улице были разные на вид, не то что типовые кирпичные халабуды, среди которых он вырос, но странно, район все же производил впечатление некоего однообразия. Он припарковался на узкой асфальтированной дорожке у въезда в гараж.
При виде баскетбольной корзины, укрепленной над воротами гаража на стандартной высоте в десять футов, Боб представил, как его сын станет подрастать, и даже воочию увидел подростка, выпрыгивающего вверх, будто хариус, и забрасывающего мяч в корзину. Мальчик наверстает все то, что Бобу помешали сделать обстоятельства. У него будут все возможности. Завтра нужно опять устраиваться на работу; сам себе не поможешь – никто не поможет. А сейчас он слишком издергался. Укладываясь, Боб молил Бога о крепком сне и о сновидениях, в которых отобразились бы сегодняшние чудесные события. Он надеялся, что бесы нынче не придут. По большому счету, он только на это и надеялся.
Путевый конь
Сидим себе на стоянке в кузове фургончика. Никто к нам что-то не подваливает, зазря пилили в такую даль. Ну, думаю, если тут и дальше будет так же тускло, подзаправлюсь эксом и за милую душу замотылюсь внутрь, в свободный поиск. Бэл в тачке рядом с какими-то еще кренделями, вылезать оттуда не собирается. Ну, силком я его не поволоку, делать мне, что ли, больше нечего, тем паче что внутри коней как сельдей в бочке.
– На прошлой неделе в тот кабак столько всякого дерьма набилось, – говорит Культяпый.
– Ага, и я их всех от тебя оттаскивал, – говорю. – Не оттащил бы – крантец клиенту. Глава последняя, недописанная, ешь-то, так или нет?
– Да уж, меня там типа не слабо помяли. Слышь, хотя раз я как пошел пиндюрить их кружками, урр… всем, сукам, досталось, как стояли в кружок, так и отползли по одному.
– Этот жирный хрюндель бармен, – говорит Джонни, – выступал он порядочно.
– Угу, – подхватываю я, – выступал, пока я его не урыл железной табуреткой. Вот это было круто. Как сейчас вижу: лоб у этого сучонка чудесненько так хрясь – и всмятку.
Замечаю, что Культяпый шарит в пакете, пива ищет.
– Эй, Культяпый! А нам пивка, тварюга ты эдакая, – ору ему. Он протягивает банку. Пиво сорта «Мак-Ивенс».
– Моча шотландская, – говорит он и спохватывается: – Извини, друг, из головы вон.
– Ничего, мне по фигу.
– Понимаешь, ты ж не такой, как все эти поганые настоящие шотландцы. Ну вот возьми моего старика, он ирландец по национальности, а старуха полька. Это ведь не значит, что я поляк вонючий, не значит?
Я пожимаю плечами: – Все мы полукровки недоделанные, друг.
– Ну да, – не отступается Культяпый, – но зато мы все белые, нет разве? Расовая чистота и так далее.
– Да, пожалуй, тут ты в точку попал, друг, – говорю.
– То есть я ж не к тому, что Гитлер делал все правильно, ты не думай. Он же не виноват, что не англичанином родился.
– Да уж, Гитлер был тот еще дрочила, – говорю я ему, – две мировые войны и один мировой кубок, друг. Всё выиграли пурпурно-синие.
Культяпый начинает петь. Жаль, некому заткнуть ему пасть еще до того, как он вспомнит какую-нибудь старую уэстхемпширскую кричалку.
– Пурпурно-синий в высшей лиге нав-сег-да, пурпурно-синий не загнется ни-ког-да… В фургончик лезет Ригси, сзади топчутся Бэл и этот хрен Роджер.
– Пошли внутрь, обалдуи, – зовет Ригси. – Там полный улет! Чесслово, музыка такая, что мурашки по коже подирают!
– Объяснить тебе, от чего у меня обычно по коже подирает? – спрашиваю.
– От волынщиков, – встревает Культяпый.
– Ну нет. Тут крутятся разные суки, и они явно не из конторы, – объясняю я Ригси. Бэл говорит:
– Да, ты мильярд раз прав, Торни.
Внутри тусуется хмырь со шрамом на физии. Это известие заставляет Ригси встряхнуться.
– До него легко докопаться, до болвана сучьего. Эти приглаженные фраера, крутые хмыри с полным карманом таблеток, они просто за задницу его выкручивают. Неудивительно, что мы не можем выбить из них даже парацетамол или активированный уголь, когда припрет.
– Да проблема не в хмыре, – выпаливает Ригой. – Дело в том, что всякий раздолбай, являясь сюда, числит себя основным.
Он дает Балу таблетку: – На-ка, попробуй.
– Вали отсель, – хрипит Бэл. Ему все еще не по кайфу. Хер с ним, я глотаю экси, вхожу вместе с Ригси внутрь. Культяпому все уже по барабану, и он хиляет за нами. Оглядевшись, я фиксирую стадо коней, которые жмутся к стенке. От одной из них глаз не могу оторвать. Меня как шандарахнули, точно в штанах башня, но вдруг я понимаю\" что перекрыл свои грошовые возможности и обязан выслушивать чье-то вяканье.
– На что ты, елкин сад, так зыришь, а?
Выкрутилась вперед и вопит мне в морду. Я вообще на коней не гляжу в упор. То есть, насколько я секу жизнь, глядеть или не глядеть – вопрос воспитания. Культяпый, этот просто запугивает какую-нибудь дорис. Смотрит на нее в упор, они, видимо, считают, что их сейчас снасилуют или что-нибудь там еще. Я его от таких повадок отговаривал. «Ты, ешь-то, не смотри на коня в упор, – втолковывал я ему. – Коли желаешь играть в гляделки, отправляйся на Олд-Кент-роуд и пучься на какого-нибудь тамошнего милуоллского кренделя. А с птичками обходись уважительно, – твердил я ему. – Представь, что какой-нито секс-маньяк или же потрошитель смотрит на твою сестричку, как ты на них смотришь». Но вот он я, вылупился на девушку. И не оттого, что она такая смазливая, хотя она ж и смазливая, она вообще изумительная. Это оттого, что я принял экстази и смотрю на девушку, у которой вообще нет рук.
– Тебя по телику не показывали? – это все, что я мог выдумать.
– Нет, меня не показывали по телику, и в цирке, блин, тоже.
– Да я и не…
– Ну, скачивай давай, – бортует она меня и отворачивается. Ее подружка обнимает ее за плечи. Я стою на месте точно ушибленный баклажан. То есть мало кто позарился бы на блядь, у которой есть только рот, этот вопрос не обсуждается, а как насчет девушки, у которой, раздери ее, нет рук?
– Алло, Дейв, ты ж не позволишь какому-то недоделанному коню так тебя бортовать? – лыбится Культяпый своими гнилыми зубами. Зубами, которые запростак выбить.
– Заткни пасть, дрочун херов, или я сам тебе ее заткну.
Без вариантов, я запал на этого коника; на безрукую, ешь, красулю, на прочерк в телефонной книжке, я запал. Подружка подваливает ко мне, вдобавок ко всем зырящим, ко всей этой швали, напичканной эксом по горлышко. – Ты прости, что она такая. Кислоты перебрала.
– А что тогда у нее с руками? – Я не должен был это спрашивать, но подчас вопрос сам вырывается у тебя изнутри. – Ты не дергайся особо, честно скажи, – предлагаю я.
– Теназадрин. Впитываешь?
Культяпый и в этот разговор, жопа, влез:
– Наименее привлекательный, ёш, в мире наркотик: теназадриновые ручки.
– Заткни хлебало! – гавкаю я на раздолбая, и он сечет, что у меня за физиономия, и трусит. Друг или не друг, эта сука откровенно напрашивается на хорошую плюху. Оборачиваюсь к дорис: – Передай своей подружке, я не хотел ее обидеть. Та мне улыбается: – Поди сам ей скажи. Тут я вроде бы тушуюсь, потому что перед девушкой, которая мне по-настоящему нравится, я чувствую некий трепет. Мы щас не о прошмандовках, те-то за десятку готовы, но перед девушкой, которая мне нравится, я, честно, другой. Впрочем, экстази помогает, и я подваливаю с новой стороны. – Слышь, извини, что я так на тебя вылупился, и вообще.
– Я к этому привыкла, – говорит она.
– Обычно я на людей не вылупляюсь…
– Только на тех, у кого нет рук.
– Проблема не в руках… просто у меня был хороший приход после экса, и я поймал такой… а ты… ты была такая красивая, и я просто вобрал твою милоту… меня, кстати, Дейв зовут.
– Саманта. Не смей называть меня Сэм. Не смей. Меня зовут Саманта, – говорит она, чуть ли не улыбаясь. «Чуть ли не» – это для меня больше чем надо.
– Саманта, – повторяю я, – ты тоже никогда не называй меня Дэвидом. Я Дейв.
Тут она хихикает, и что-то переворачивается у меня внутри. Эта дорис – белая, ешь-то, капсулка, напиханная самой большой порцией МДМА, какую я заглатывал за мою траханую жизнь.
Лондон, 1979
Она сидела в безликом фаст-фуде на Оксфорд-стрит над шоколадным коктейлем, потягивая приторную жидкость через соломинку. Хорошо было съездить в город на метро. Квартира, где она на птичьих правах жила, ей обрыдла; там недавно обосновалась шобла молодых шотландцев, которые в основном хлестали сидр и с беспочвенным догматизмом обсуждали сравнительные достоинства рок-групп, от коих тащились. В такую жару лучше б махнуть в Уэст-Энд, но в черепе у нее было пусто и скользко, как на вечеринке опиоманов, куда случайно вперся незваный клиент, с завиральными идеями притом. Ей не хотелось очередного сейшна, очередного бэнда, очередных рож, очередного траха; очередного механического, безлюбого траха. Она сжала мышцы влагалища и покорно содрогнулась всем телом. В приливе самобичевания переключилась со своих гадких мыслей на мещан, толкущихся в до смешного заполненном кафе. И как раз в этот миг ощутила на себе его взгляд.
Она понятия не имела, сколько времени он уже на нее смотрел. Сначала она заметила его улыбку, но из принципа не подумала улыбнуться в ответ. Еще один клеиться, блин, собрался. Те, кто жаждал обсосать с ней ее неполноценность, были, как правило, хуже всех. Выискался как-то старый хрен, убеждавший ее, что он англиканский священник. На сей раз ей подобной туфты не надо. Едва он подошел и сел напротив, ее ошеломило знакомое чувство родства. Братец панк. Рыжие волосы, кожаная куртка, сколотая безопасными булавками в самых невообразимых местах. Выглядел он каким-то дистиллированным: чересчур кондовый, чересчур выделанный. Сплошной пластик.
– Ничего, я приземлюсь тут? – Выговор иностранный, похоже, немецкий. Саманта обратила внимание на выговор, обратила внимание на одежду. Пока куртка висела у него на плечах, ей и невдомек было, что они с ним похожи больше, чем ей сперва представлялось.
– Меня зовут Андреас. Я бы пожал тебе руку, – засмеялся он, – но как-то не думаю, чтоб ты меня правильно поняла.
Он сбросил куртку, дабы продемонстрировать растущие из плеч плавники – такие же, как у нее. – А может, – он улыбнулся, – вместо этого поцелуемся?
Саманта непроизвольно скрежетнула зубами, но она догадывалась, что эта реакция едва ли пересилит другую: дурнотный, истеричный, расслабляющий приступ тотальной приязни.
– Жопу мою поцелуй, – отрезала она в панковской фирменной манере. Фраза вышла такой же аляповатой, как Андреасов прикид.
– Что ж, печально, – сказал Андреас; он и впрямь казался печальным. – Я смотрю, ты девушка злая, да?
– Чего-чего? – эта настырность ее и угнетала, и заводила.
– Я так и думал. Это нормально. Нормально быть злой. Но когда злость касается всего, это уже извращение, да? Извращение характера. Мне-то уж поверь. Но умные люди говорят: не злись, а взвешивай. Слыхала?
– Угу.
Раньше Саманта уже встречала теназадриновых детей. Такие встречи всегда оборачивались порядочной встряской. Главная тема для общего разговора – их ненормальность – просто гипнотизировала. Притвориться, что ее нет, но именно что притвориться? Грозовой тучей тема нависала над любой ни к чему не обязывающей болтовней. Более того: какая-то часть ее существа презирала собственных товарищей по несчастью. Глядя на них, она сознавала, как сама выглядит, как ее воспринимают остальные, обычные. Как человека с Недостатком; с недостатком рук. А коль уж на тебя наклеят ярлык «с недостатком», его пытаются распространить на все сферы личности: на интеллект, на судьбу, перспективы. Хотя вот Андреас ни капельки не казался рохлей, не вызывал омерзения. На вид он был полноценен, несмотря на физические данные. От него исходил один лишь поразительный преизбыток существования; она чувствовала ток основательности, окутывающий его. Она училась маскировать свои страхи смехом, а он, как ей тогда представилось, заставлял жизнь плясать под заказанную им музыку.
– Пойдешь вечером в «Вортекс»?
– Может, и пойду, – выговорили ее губы. Она не любила «Вортекс», терпеть не могла тамошнюю тусовку. Она даже не знала, кто там сегодня играет.
– Играют «999». Группа отвратная, но все они на одну колодку, коли наглотаешься амфа и пива, а?
– А-а,ну да.
– Меня зовут Андреас.
– Ага, – скомканно ответила она, а затем, чтобы слегка опустить его брови, ибо с поднятыми он смотрелся чуть-чуть экзотично: – Сэм. Только не Саманта, договорились? Сэм.
– Саманта лучше. Сэм – имя для мужчины, а не для симпатичной девушки. Никому не позволяй сокращать себя, Саманта. Не позволяй больше себя сокращать.
К ее горлу подкатил комочек ярости. За кого он себя держит? Только она раскрыла рот, он сказал:
– Саманта… ты просто красотка. Увидимся в «Корабле» на Уордор-стрит в восемь вечера. Увидимся?
– Да, наверно, может быть, – сказала Саманта, понимая, что придет в «Корабль».
Она посмотрела ему в глаза. Глаза были сильные и жаркие. Вдруг ей подумалось, что по сравнению с его рыжей шевелюрой, они до колик синие.
– Ты чего, в зоопарке подхалтуриваешь или где? На хрена тебе этот фламинговый хохолок на макушке?
Андреас принял загадочный вид. Саманте на миг почудилось, что она лицезреет некую ипостась карающего ангела, но затем физиономия Андреаса стала настолько невыразительной, что, скорее всего, то была иллюзия.
– Да-да… фламинго. Саманта сострила, сострила, да?
– У тебя с юмором проблемы или как, вообще?
– Молода ты слишком, Саманта, слишком молода, – констатировал Андреас.
– Ты что, припух? Нам лет одинаково. Ну, пара недель разница.
– Да и я слишком молод. Впрочем, настоящий-то возраст – внутри.
Она едва не рухнула вновь в средоточие своей злобы, но Андреас уже поднимался.
– Пока. Но сперва я тебя поцелую, ладно?
Саманта застыла. Он наклонился и поцеловал ее в губы. Это был нежный поцелуй. Он на секунду задержал губы, и она нехотя, на пробу ответила. Затем он отстранился.
– В восемь, да?
– Да, – ответила она, и он ушел. Она осталась одна, и это одиночество ранило. Она знала, что думают вокруг: двое теназадриновых поцеловались. Ладно, решила Саманта, по крайней мере он не разевает рот на мою пенсию по инвалидности.
Она ушла вскоре после него, бесцельно прогулялась по Чаринг-кросс-роуд, срезала угол до Сохо-сквер, позагорала там среди чиновников. Потом поболталась по переулкам Сохо, дважды прошла по Карнаби-стрит, пока не успокоилась и не села в метро до станции «Шепардс-Буш», где делила жилплощадь с компанией юных отбросов, чьи персоны непрестанно менялись. На кухне болезненно худой, рыжий маловозрастный доходяга с гнойными прыщами по имени Марк жрал бекон, яичницу и бобы прямо со сковородки.
– Вспутем, Саманта? – ухмыльнулся он. – Амфтик лищочо дай, а?
– Нет у меня, – грубо сказала она.
– Мэтти-Спада не бут до вечра. Я ужстра ломаюсь. Ночку, бл, закатили, бл. Звтрку один, как… Хавать хошь? – он кивнул на жарево, на глазах заплывавшее жиром.
– Нет… нет, спасибо, Марк, – Саманта выдавила улыбку.
Прыщи, казалось, высыпают на ее собственных щеках просто потому, что она очутилась в непосредственной близости от Марковой сковородки. Вселившимся шотландцам было всего по шестнадцать, но они были карой божьей: нечистые, шумные и ничего не смыслящие в музыке. Они отличались дружелюбием; к сожалению, чрезмерным: подкрадывались и дышали в спину, как стая игривых щенят. Она отправилась в комнату, которую делила с двумя другими девушками, Джулией и Линдой, включила черно-белый телевизор и то и дело посматривала на часы, чтобы выйти вовремя.
В «Корабль» она опоздала на десять минут. Он уже сидел там, в углу. Она подошла к бару и заказала себе кружку сидра. Потом уселась сбоку от него. Путь до столика показался ей бесконечным, и вроде бы все посетители паба на нее пялились. Странно, что, после того как они обменялись улыбками и она нервно оглянулась, никто, оказалось, даже не смотрел в их сторону. Они крепко выпили, а у Саманты еще и отыскался косячок, хотя она и соврала шотландцу Марку, что косячка у нее нет. Вечер в дискотеке, бэнд, усилители живого звука, в такт которым Андреас и Саманта непроизвольно покачивались. Саманта почувствовала ту свободу от каких бы то ни было запретов, которой не ведала до сих пор. Эта свобода была сильнее воздействия алкоголя и наркотиков; к ней причастен был именно Андреас и его расковывающая, заразительная основательность, его воодушевление. Она понимала, что уйдет с ним. Ей не хотелось с ним расставаться, и она пошла сама, по собственной инициативе. На шоссе Саманте показалось, что раю конец: дорогу заступили трое пьяных, посвистывающих скинхедов.
– Труппа уродов, мать их! – крикнул один.
– Пущай проходят, – сказал другой, – руки только марать. Ты вспомни, кто ты и кто они.
– А у нее сиськи разлапистые! Дай, красуля, подержаться! – и первый молокосос рыпнулся к Саманте.
– Отваливай! – завизжала та.
А потом Андреас заслонил ее, перегораживая ему дорогу. На харе бритоголового попеременно отразились выжидание, замешательство, а затем, в несколько судьбоносных секунд, осознание вероятных и крупных событий, не зависящих ни от его расчетов, ни от его воли.
– Освободи, ё, дорогу, ты, урод! – прошипел он Андреасу.
– Отойди, – сказала Саманта, – я за себя сама постою!