Чёрные бушлаты встали, качнулись вперёд тёмной волной, кто-то падал, но они сейчас не жалели ни себя, ни других. Замирали погибшие, корчились раненые, кто-то выл, кто-то орал, блеснули штыки.
Тот самые усач-здоровяк счастливо проскользнул меж пулями, плечом легко, словно пушинку, откинул в сторону Маслова, другой матрос, набегая, замахнулся штыком — Две Мишени выстрелил, почти не целясь, балтиец с проклятьем упал набок, слепо ткнув куда-то острием штыка, но усач оказался рядом, ловко нырнул в сторону, пуля Аристова пропала даром, но тут голова усатого вдруг резко мотнулась в сторону, брызнуло алое, и громадное сильное тело опрокинулось, жизнь из него исчезла в одно мгновение.
Чуть в стороне возник Бобровский с «фёдоровкой», опустил оружие, быстро кивнул полковнику; мол, не стоит благодарности.
А больше времени для слов или даже взглядов не было, потому что волна балтийцев докатилась до них, и кадеты подались назад, отстреливаясь, и избегая рукопашной.
Две Мишени расстрелял все патроны в маузере, взялся за браунинг. Стрелял чётко, хладнокровно, аккуратно, изгнав все мысли, что против него — такие же русские, православные, крещёный люд, просто поверившие сладким сказкам, что достаточно убить всех плохих и у этих же плохих, включая тех, кого не убили, всё отобрать.
Он вообще думал только об одном — как победить. Это очень трудно, думать как победить, когда всё существо твоё, вся тварность Господня, вместилище бессмертной души, вопияет, что думать можно лишь о том, как выжить.
Его линия подалась назад, не давай чёрным бушлатам прорвать себя, смять и разметать. Несколько вагонов балтийского эшелона горели, порыв матросов иссякал, слишком много тел оставалось на земле. Обе линии остановились, вжались в стены, оседлали крыши, окна ощетинились стволами. Добровольцы охватили правый фланг балтийцев, но замкнуть кольцо сил не хватило.
Однако и сделанного хватило, чтобы взять прорвавшихся в огневой мешок. Очередной шрапнельный снаряд с бронепоезда лопнул над залегшими моряками, и те подались назад.
— Лежать! Лежать! — срывал голос Две Мишени, пытаясь удержать добровольцев от безрассудной атаки. Юнкера и кадеты, знавшие дисциплину, выполнили приказ, другие, гражданские, увы, вскочили — и их срезали ответные выстрелы.
К освещаемой пожарами станции из города начали подтягиваться разрозненные группки добровольцев, работала артиллерия бронепоездов, и только теперь Аристову удалось собрать кулак александровцев — его первая рота, лучшая рота, тщательно сберегаемая и в то же время — бросаемая в самые горячие места.
Яковлев остался с подоспевшими — городовые, иные полицейские чины, даже пожарные и дворники, вместе с гвардейцами и армейцами, раньше ушедшие за Двину в центр Витебска.
…Они пробирались огородами, окраинными улочками города, где он уже сделался почти неотличимым от любого села: низенькие домишки, плетни, осенние лужи, скотина в амбарах, журавли над колодцами, редкие тусклые огоньки в окнах, и ни одной живой души.
Здесь, в полосе меж пустовавшими артиллерийскими казармами и железной дорогой, упираясь в Свято-Михайловское кладбище при одноименной церкви, жил совсем нищий народ. Даже улицы тут не было — официальная, Старо-монастырская, проходила далеко в стороне, а лишь вытоптанная полоса земли.
Здесь, непарадной изнанкой Витебска, прошли кадеты-александровцы, выбираясь на пропахщие смазкой и креозотом рельсы за спиной бойцов балтийского эшелона.
Две Мишени почти бежал вдоль редкой цепи своих мальчишек. С каждым он был семь лет, каждый был сейчас сыном или младшим братном.
— Рота, за мной; по отделениям, перебежками — пошли!
Команда совсем не по уставу, но именно к таким они и привыкли и такие исполнялись лучше всего.
Пошли. На зарево разгорающегося над пристанционными путями пожара, туда, где бухали пушки и раскатывалась пулемётная дробь.
Нет, никаких героических атак, никаких штыковых. «Штыковая — последнее прибежище дурного командира»: он, Две Мишени, так учил своих мальчишек, особенно после того, как на вооружении появились «фёдоровки» — не без его, полковника Аристова, содействия.
Только меткая стрельба. Жалеть надлежит людей, а не патроны.
И они начали стрелять сами, без команды, его первая рота, без колебаний поражая в спины людей в чёрных бушлатах, с которыми они — сложись обстоятельства чуть иначе — вместе, плечом к плечу били бы германцев, или же любого иного неприятеля.
А сейчас их стволы изрыгнули смерть, и балтийцы наконец сломались.
Не все, но многие дрогнули, бросились наутёк, и тот «полундра!» звучало совсем не как клич победы.
Однако побежали не все. Многие так и оставались, сбивались спина к спине, отстреливались из-за углов, из узких пакгаузных окон; кадеты, недолго думая, забрасывали туда ручные гранаты.
В плен никто не сдавался.
Стрельба стихла уже заполночь. Станция осталась за добровольцами, которые сейчас тушили пожары, растаскивали покореженные остовы вагонов да собирали раненых с мёртвыми.
И своих, и чужих.
Тела сносили к Свято-Николаевской церкви на Никольской улице и церкви Св. Богородицы на Поперечно-Петровской. Раненых везли в городскую больницу, за кольцом трамвая на Смоленском рынке, задействовали даже трамвай.
Несколько офицеров с погонами гвардейских полков поприветствовали Аристова, остановились.
— Примите наши благодарности, господин полковник. Если б не ваши кадеты…
— Государя едва удержали в губернаторском доме, — добавил другой, с наскоро перевязанным лбом. — И он, и цесаревич, и великий князь Михаил — все рвались в бой. Пришлось двери мебелью заваливать! Князь Оболенский, командир преображенцев, оружие достал и поклялся, что застрелится прямо на пороге, если государь-таки решит под пули лезть.
— Слава Богу, что остановили, — Две Мишени кивнул с облегчением. — Всё равно отсюда придётся уходить.
— Уходить? Зачем?
— Город бедный. Провиантских и воинских запасов очень мало, считай, что и нет. Окружные склады в Двинске. Обыватели попрятались.
— Государь утром обратится к жителям, — не слишком уверенно заметил один из гвардионцев.
— И они отсидятся, отмолчатся, — сердито бросил Две Мишени. — Та же история будет, что и во Пскове.
— Вас послушаешь, полковник, так нам и сражаться не за что! — возмутился капитан с перевязанным лбом.
— Есть за что, — хладнокровно парировал Аристов. — Народ сейчас в помрачении. В прельщении диавольском. Не ведает, что творит, и долг наш потому — его от этого прельщения излечить. А теперь, господа, прошу меня извинить…
Балтийцы отступили в западную часть городских предместий, за Николаевское кладбище и Яновский ручей. Стрельба стихла; добровольцы овладели вылетным ходом на Смоленск, а также на Ригу и Могилев. Кадетов-александровцев сменили: спешно оформленный 1-ый сводно-гвардейский батальон, объединивший всех, носивших знак лейб-гвардии.
Аристов с ног сбился, пока боевые роты Александровского корпуса не получили горячую пищу. Губернатор послал военные команды ко всем купцам первой гильдии, и содержатели трактиров срочно, как говорится, «метали на стол» всё, нашедшееся в погребах.
Постепенно в артиллерийских казармах стало тише. Горячка боя отступала, на её место приходила усталость. Кадеты валились спать, наскоро покрыв нары тощими соломенными матрасами; а полковник, заветив коптилку, сел составлять печальные списки — раненых, погибших и пропавших без вести. Последних не сыскалось; а вот погибшие были.
«…пал смертью храбрых», выводил карандаш в руке Аристова. Полагалось писать «волею Божию геройски пал в славной борьбе за Царя и Родину», но слова эти казались сейчас полковнику пустыми и напыщенными. Пал смертью храбрых, и это действительно было так.
Двое в первой роте. Столько же во второй. Дюжина раненых, по счастью, почти все легко, мальчишки вернутся в строй. Но четверо не встанут уже никогда. И хоронить их придётся уже завтра, наскоро; потому что Витебск не удержать, и дай Бог, чтобы свежие могилы эти не подверглись бы осквернению.
Утром объявили о новом государевом манифесте.
Объявили буднично, словно об изменении в расписании занятий.
Государь заявлял, что, поскольку Русская Армия с народом русским не воюет, имея долгом защиту Отечества от врага внешнего, то для подавления гибельной смуты учреждается армия Добровольческая. Вступить в неё мог всякий, кому дорога Отчизна, без различия сословий и прочего. Погоны в ней учреждались чёрно-красные: черный в знак презрения к смерти и красный — в знак крови, что готовы будут пролить её воины.
Всем губернаторам, всем гражданским и воинским начальникам предписывалось не исполнять указы т. н. «новой власти», арестовывать их представителей, действуя, если надо, силой оружия.
Губернаторам и командирам отдельных корпусов с дивизиями слался и особый приказ — не допуская «митингования», отводить верные части на юг, к Ростову, Елисаветинску, Новочеркасску, Екатеринодару. В случае «брожения» и невозможности справиться с большевицкой агитацией — открывать винные склады, отходя с теми, «в ком жива верность присяге». Увозить с собой боевое имущество, реквизировать запасы банкнот и золотых монет из банков.
Две Мишени только застонал про себя, услыхал об этом блистательном плане.
Можно было только догадываться, какие суммы навсегда испарятся безо всякого следа под этим предлогом.
Можно было только предполагать, сколько хороших, крепких, сколоченных частей будет распущено тем самым «открытием винных складов», сколько душ будет введено в соблазн; и, хотя Две Мишени знал — только на богатом Юге есть шанс зацепиться — всё в нём восставало против этого одномоментного отступления, обрушения всей России, и пред чем? — призраком, что так долго бродил по Европе, призраком коммунизма, призраком, чья власть привела известно к чему.
Он сам был за отступление, он, Генерального штаба полковник Константин Сергеевич Аристов, но не за такое. Не за обвал и не за бегство. Кто насоветовал государю подобное?
Эх, будь жив Петр Аркадьевич Столыпин, не допустил бы такого…
Но Столыпина настигла пуля эсеровского террориста, как и многих-многих других — министров, гласных, офицеров, ответственных чиновников, вплоть до просто прохожих.
«Значит, мы справимся сами».
Добровольцы оставляли Витебск.
Страна замирала, словно богатырь, получивший удар дубиной по шелому. Телеграф с утра приносил всё новые и новые подробности об успехах большевиков: Москва полностью в их руках, юнкера частично сдались, частично рассеялись, мелкими группами прорываясь из города; рабочие дружины перехватили все ведущие из Первопрестольной дороги, выбраться можно было разве что полями. Советы деловито захватывали власть в центре и на востоке страны, на Урале и в Поволжье, на Севере, объявили о «признании вековых устремлений украинского народа» и в Киеве, как из под земли, явилась некая «рада».
Хорошие вести приходили лишь с юга.
Всевеликое Войско Донское заявило, что новую власть не признаёт, верно присяге, и ждёт государя в Новочеркасске. Не приняли переворот кубанские казаки, терские, уральские. Семиреченское войско, однако, доносило, что среди местных началось «нестроение», нападают на русские деревни, грабят, жгут и убивают, казакам пришлось взяться за оружие. Подтверждали верность престолу губернаторы Ростова и Херсона, богатой Таврии не нужны были никакие большевики.
Всё это лавиной обрушилось на Аристова в станционном буфете, сделавшемся чем-то вроде офицерского клуба добровольцев.
Плавал сизый папиросный дым, буфетчики сбивались с ног, несмотря на присланную подмогу из городских трактиров; Аристов сжал в озябших ладонях стакан обжигающе-горячего чаю, когда голоса в буфете внезапно умолкли.
Кто-то запоздало вскрикнул «господа офицеры!» — однако его сразу же пресёк знакомый уже негромкий голос, низкий, почти бас:
— Вольно, господа. Вольно, не вставайте, прошу вас.
Все, разумеется, всё равно вскочили.
— Вольно, господа, вольно, — вздохнул государь.
Он был во всё той же генеральской шинели, папаха на голове надвинута низко, по моде казаков Атаманского полка.
— А, вот вы где, Константин Сергеевич, — с приязнью, но устало сказал Александр Александрович, завидев Аристова. — Помнится, звал я вас отобедать иль отужинать с семейством моим, да вижу, что и впрямь недосуг вам.
— Ваше императорское величество…
— Оставьте, душа моя Константин Сергеевич; не позвольте ли к вам присоединиться?
Аристов поспешно пододвинул императору стул.
— Благодарствую, — вздохнул тот, садясь. — Знайте же, господа, что Константину Сергеевичу и его кадетам обязан жизнью и я, и наследник-цесаревич, и великий князь Михаил. Вижу, вижу, господин полковник по скромности своей и занятости не счёл нужным рассказывать об этом деле своём и кадет его.
— Ваше императорское величество…
— Об этом после поговорим, и помни, что за Богом молитва, а за царем служба никогда не пропадает, — император позволил себе улыбнуться. — Знаю, что не за награды стараетесь, Константин Сергеевич, но за Россию, как она есть. А потому быть в Добровольческой армии 1-ому кадетскому Александровскому батальону, и быть в нем вам, полковник, начальником.
Глава IV.2
— Благодарю, ваше императорское величество!
— И список всех мальчишек ваших, полковник, мне — как можно скорее.
Две Мишени кивнул.
— Припоминаю, припоминаю — тот юноша, что на стрелковом смотру всех удивил, лет семь назад?..
— Ранен, ваше императорское величество. Кадет-вице-фельдфебель Федор Солонов, дрался геройски с самого начала.
— Дай ему Господь выздоровления! — государь широко перекрестился. — Где он сейчас? В поезде санитарном?
— Так точно, государь.
— Ну, там есть кому присмотреть, — император улыбнулся. — Не удивляйтесь, Константин Сергеевич, кадетов-александровцев я очень даже хорошо помню, вас, голубчик, не исключая. Из ума пока что не выжил. — Он поднялся. — Отдыхайте, господа. Труды нам предстоят великие, но, с помощью Господней, всё переможем.
— Переможем, государь! — раздались выкрики. — Победим! Никак иначе!..
— Иного и не ожидал, — кивнул Александр Александрович. — А вы, Константин Сергеевич — список не позабудьте.
Из дневника Пети Ниткина, 8 ноября 1914, перегон Жлобин — Гомель.
«Когда уходили из Витебска, многие не понимали — зачем, почему, отчего? Особенно Воротников не понимал. Не ведаю, как, но он уже успел познакомиться с некоей местной гимназисткой. Откуда оная гимназистка взялась возле нашего расположения, постичь я не смог.
Пришлось разъяснять гг. кадетам „текущий момент“, как говорят большевики. Что нам нужна настоящая база, опора, фундамент, с большими запасами продовольствия и военного снаряжения — а всё это имелось на складах Одесского военного округа и Всевеликого войска Донского. Обыватели запуганы, хаты у всех с краю, выжидают, а обещания „новой власти“ сладки, многие польстятся, как польстились уже в столицах. Добровольческая армия должна встать на ноги, окрепнуть, собрать силы, стянуть в единый кулак всех верных. А Витебск… что Витебск. Наших эшелонов становится всё больше, следом за нами двинулись и „лепшие граждане“ сего губернского города. Добровольцев тоже прибавилось, хотя не скажу, чтобы особо много — старшие гимназисты, сколько-то отставных военных, жандармские и полицейские чины.
Но — мало, очень мало.
Я всё время сравниваю, как оно выходит у нас и как оно шло у них. Пока что у нас, по крайней мере, на бумаге всё куда лучше. Главное теперь — не повторить тех ошибок, что сделали те добровольцы.
Тех матросов, что попытались нам перехватить, оттеснили в предместья Витебска, но от Москвы, никто не сомневался, явятся к ним подкрепления. Неистовствовала некая „рада“ в Киеве, и оттуда поступили сведения, что эшелоны спешно вооруженных „сичевых стрельцов“ тоже двигаются по железной дороге нам наперерез.
Кто-то удивляется, откуда всё это взялось, а я так ничуть. Любили у нас в столицах всяческих чудаков, с чубами да в шароварах, словно со страниц г-на Гоголя. Вот они и подумали — а чего бы нам самим не запановать, коль такие дела?
Могилев мы прошли, не задерживаясь. Но, если в Витебске нас встречать вышло всё городское начальство, звонили колокола и отслужили молебен, то Могилев словно вымер. Губернский город, как и Витебск, а всё уже изменилось. По окраинам бузил народ с красными знаменами. Лавки закрыты, полиция разбежалась кто куда. Государь разгневался и повелел вывезти всё, что только возможно, всё же военное имущество, не могущее быть спасённым — уничтожить.
У нас на глазах страна замирала. Переставали ходить поезда. Останавливались заводы. Словно неведомая рука повернула выключатель, и вместо яркого света настала кромешная тьма.
Последний из наших эшелонов ещё не покинул могилевской станции, а вслед нам уже стреляли какие-то люди с красными повязками на рукавах. Надо полагать, „рабочая гвардия“; большевики не теряли времени, ни дня.
Всё это время мы идём в головах, мы — 1-ый кадетский Александровский батальон. Нам пожалован особый знак государем, особое знамя, пока что лишь на бумаге, само собой. Новых красно-чёрных погон, конечно, ещё тоже нет. Многие даже не понимают, зачем они нужны — армии ведь приходилось гасить смуту, и не раз. Стараюсь объяснять, как могу.
Наш бронепоезд идёт самым первым. Мы знаем, что нас скорее всего будут ждать в Гомеле и готовимся.
А Слон поправляется, прямо не по дням, а по часам. И сестра милосердия от него не отходит. И смотрит на него… нет, совсем не так, как Лиза Корабельникова, или как Зина моя — на меня. И Слон на неё тоже совсем не так глядит, как на ту же Лизавету…»
Две Мишени собрал на бронепоезде всю первую роту. Хотя какая ж это рота, двух полных взводов и тех не наберется… Состав, можно сказать, еле полз — Аристов в любую минуту ожидал или разобранного пути, или подорванного моста; впереди первого вагона толкали ещё две пустых платформы.
Однако местные Советы в мелких станциях по пути то ли ещё не успели создаться, то ли попросту решили «не вмешиваться, нехай столичные разбираются».
Утро 9-го ноября караван встретил на окраине Гомеля, у местной сортировочной станции. Железная дорога пронзала город навылет, и деваться тут было некуда. А дальше — мост через реку Сож, и, если не бросать всё имущество, то надо прорываться.
Пешая разведка (всё тот же неугомонный Воротников) вернулась с неутешительными известиями: рельсы на сей раз разобраны очень основательно, сняты десятки саженей, вдоль насыпи — позиции рабочих отрядов.
— С лесопильного завода Левитина да с чугунолитейного, который Фрумина, — бодро докладывал Севка.
— Откуда сведения? — поднял бровь Аристов.
— Болтали больно громко, — потупился Всеволод. Ростом он был выше самого полковника. — Услыхал.
— Ну, с какого они завода — нам всё равно, — вздохнул Две Мишени. — Передайте роте приказ — изготовиться к бою. А я за поддержкой…
…В предутренней мгле, в промозглом ноябрьском холоде цепи 1-го кадетского, 1-го сводно-гвардейского, 2-го и 3-го ударных офицерских батальонов без выстрелов, без «ура» серыми тенями потекли к позициям рабочей гвардии.
Гомель ещё спал.
Так всегда бывает — добрые обыватели до последнего не верят в беду, не знают, когда надо бежать, бросая всё.
…С местными кадрами у новой власти, видать, оказалось совсем скверно. Боевое охранение выставлено не было, позиции укреплены наспех, точнее — почти совсем не укреплены. Рабочая гвардия ждала атаку, но ждала её слишком долго, устала, замерзла, внимание неизбежно притупилось — и потому, когда добровольцы ударили накоротке, подобравшись на расстояние одного короткого броска, поливая перед собой огнём и не жалея патронов, защитники Гомеля обратились в бегство.
Две Мишени аккуратно поднял выпавший из рук убитого знаменосца стяг. Алое полотнище, белыми буквами наспех выведено: «пролетарская дружина № 1».
— Бросьте, Константин Сергеевич, — рядом остановился Яковлев. — Зачем тряпки всякие подбирать? Это ж даже не вражеское знамя, не почётный трофей…
Аристов ничего не ответил, но знамя не бросил, аккуратно накрыл кумачом навек застывшего знаменосца.
Цепи добровольцев заняли товарную станцию, продвинулись до железнодорожных мастерских. Выстрелы ещё гремели, но уже редкие, отдельные, на предутренний Гомель наваливалась тишина. «Пролетарская дружина» — вернее, то, что от неё осталось — рассеялась по дворам, сараям, улочкам северной окраины города; если ею командуют настоящие офицеры, то сейчас попытаются привести её в порядок, занять новые позиции в районе вокзала, и, разумеется, у железнодорожных мостов через Сож.
А пока что требовалось занять прилегающие кварталы, и, конечно, чинить рельсы.
Из дневника Пети Ниткина, 11 ноября, перегон Полтава-Лозовая.
«…Город сменяется городом и кое у кого из добровольцев подъём духа сменяется унынием. Обыватель, что раньше выстраивался бы плотною толпой вдоль улиц, коей шествовал бы обожаемый монарх, теперь попрятался. Чиновники явились, но верноподданические чувства излагали так, что, думаю, ни для кого не было секретом — они точно так же изложат их и „временному собранию“, буде то вдруг воскреснет. И большевикам пойдут служить — я-то знаю точно, что те пошли. Правда, помогло им это не слишком…
И Две Мишени всё мрачнее.
При этом на первый взгляд у нас всё если не хорошо, то и не совсем не так плохо. Псков, Витебск, Гомель — всюду нам удается взять неплохие трофеи, увезти с собой запасы и взять с города „контрибуцию“ — золотыми монетами из местного банка.
Но я видел, что творится, красные знамёна появлялись, как по волшебству. И жители окраин привычно кланялись нам, строем входившим в тот же Гомель; и собирались на благодарственные молебны; но, стоило нам отвернуться…
В первую же ночь заполыхали здания железнодорожных мастерских и пакгаузов, примыкавших к магистрали. Поджигателей захватить не удалось. Наутро выстрелами из-за угла поражён был наш патруль, причём в самом центре, на Миллионной улице рядом с городской управой…
Государя я видел лишь мельком. И, ей-Богу, когда мы вызволяли Его из заточения, выглядел он куда лучше. А сейчас… чело Его постоянно осеняли мрачные раздумья, и нетрудно было догадаться, в чём причина: народ совсем не рвался выражать верноподданнические чувства. А „долой самодержавие!“ с равным усердие орали и „временнособранцы“, и большевики.
Задерживаться нам было нельзя. Трижды нам везло, и мы отразили не слишком хорошо организованные атаки. Но в конце концов против нашей горстки отправят дивизию, укомплектованную по штатам военного времени и…
Поэтому, наскоро исправив пути, мы покинули Гомель уже на следующий день. И больше уже старались нигде не останавливаться.
Меж тем вокруг нас длилось то, что некие учебники, мной читанные там, именовали „триумфальным шествием Советской власти“ — на местах большевики стремительно и, в большинстве случаев бескровно, брали власть. Губернаторы бежали или просто объявляли себя „частными лицами“, полиция растворялась и исчезала, армия…
Армия бездействовала, несмотря на грозные приказы, телеграфируемые нами. Нет, многие генералы, полковники, старшие офицеры, по слухам, уже начали сами пробираться на юг; Войско Донское твёрдо объявило, что будет стоять „за закон и порядок“, но многочисленные дивизии и корпуса оставались на местах, больше того, призванные нижние чины начали утекать во всё больших количествах: большевистский „декрет о земле“ начал действовать.
И здесь, в Полтавской губернии, на нас тоже смотрели косо. Невесть откуда вдруг взялись напечатанные на западноукраинском наречии листовки, где провозглашалась „вильна Украйна“, веками якобы страдавшая от „угнетения народом-держимордой“, сиречь русским.
Но сейчас у нас нет времени с этим связываться.
Нас ждал Елисаветинск.
Расквартированные там — и вообще по северной Тавриде — несколько полков остались верны. Поезда из Москвы и вообще Центра на юг исправно ходили, несмотря ни на что, помнившие о присяге и долге сами пробирались туда. И мы, оставив на произвол судьбы богатые малороссийские губернии, мчались, мчались сквозь ночь и пространство, словно рыцари Круглого Стола, алкавшие добыть Святого Грааля…»
Федя Солонов страдал. Нет, не от боли — заштопали его хорошо, тщательно, молодое тело его быстро залечивало рану. Конечно, валяться по госпиталям придётся ещё какое-то время, однако он вставал, осторожно ходил (с костылями), виделся с товарищами. Что ни день, заходил Петя Ниткин, забегали и остальные — его команда «стрелков-отличников», приятели по отделению и роте.
Но страдал он не от этого.
Что с ним происходит, когда рядом появляется тихая, молчаливая сестра милосердия Татьяна, словно сошедшая с иконы? Почему и отчего у него так колотится сердце? Ведь у него же есть Лиза. Верная, смелая, весёлая, находчивая, с которой так хорошо было гулять под руку, и кататься на коньках и с которой случился у него первый неловкий недопоцелуй — как же она? Как он может всё меньше думать о ней и всё больше — о Татьяне? Это же бесчестно, это недостойно кадета-александровца и уже почти что офицера! Неужели он влюбился? Неужели он полюбил другую? Другую, которая, ясно дело, не отвечает ему взаимностью?
От всех этих мыслей голова шла кругом.
И сама Татьяна… о, нет, чтобы она бы как-то стала флиртовать или, упаси Боже, кокетничать с ним!.. Она всегда оставалась доброй, ласковой, но именно сестрой, которую ты можешь любить, но совершенно не так, как Лизу!
Однако мысли в голову бравому кадету лезли совсем не братские.
А Татьяна, казалось, задерживается у его койки чуть-чуть дольше, чем у других раненых. Что подходит проведать его чуть-чуть чаще, чем остальных.
И при этом он, Солонов, ничего о ней не знает, даже фамилии. Кто она, откуда. Как попала сюда, в медицинский поезд? Где выучилась? — кого попало ведь в сестры милосердия не возьмут, а Татьяна умела не только воды подать.
Его так и подмывало расспросить, однако Федор не решался, являя несомненно постыдную для доблестного александровца трусость.
Татьяна радушно встречала и его друзей, хотя и напоминала строго, чтобы не шумели, и вообще, чтобы не задерживались, мешая «скорейшему выздоровлению раненых воинов». Петя Ниткин в последний визит свой, правда, как-то слишком уж пристально вгляделся в неё, да так, что Федор немедля приревновал (и немедля же устыдился).
И потом Ниткин явно порывался что-то сказать ему, Федору, да так и не решился. Ну и ладно. Только бы не пялился на сестрицу Татиану…
Меж тем юг всё приближался, все разговоры вертелись вокруг того, как скоро они, новрождённая Добровольческая армия начнёт наступать. Федя в них не участвовал — рисовать стрелочки на карте хорошо для младшего возраста, когда только начинали учить с Двумя Мишенями военные игры, хотя и тогда уже не слишком хорошо, если оторвано от реальности: мигом продуешь, все смеяться станут.
Молчал он и потому, что после рассказов Пети Ниткина — вполголоса, чуть ли не шёпотом, чтобы другие не расслышали — перспективы вырисовывались далеко не самые радужные.
Впрочем, это не отменяло главного. Он должен скорее вернуться в строй, там всё станет проще и легче. И тёмные глаза сестры милосердия уже не будут смущать его, а думать он станет исключительно о том, как выполнить боевую задачу.
Но сейчас он страдал.
Потому что, стоило сестре Татиане от него отойти, как тут же начинало хотеться, чтобы она вернулась. Он искал предлоги, но это было совсем уже недостойно; однако она, Татьяна, словно чувствовала. Появлялась сама, чуть-чуть улыбаясь той самой улыбкой, что у знаменитой Моны Лизы.
Сегодня она появилась после остановки, в руках — свежая газета. Брови гневно сведены, на щеках румянец.
— Нет, Федор, вы только посмотрите!..
Она ткнула в низ страницы.
Что там такое? Стихи?
— Господин… или теперь уже товарищ? — Брюсов. «В дни красных знамен».
Федор глянул.
«На улицах красные флаги,
И красные банты в петлице,
И праздник ликующих толп;
И кажется: властные маги
Простерли над сонной столицей
Туман из таинственных колб.
Но нет! То не лживые чары,
Не призрак, мелькающий мимо,
Готовый рассеяться вмиг!
То мир, осужденный и старый,
Исчез, словно облако дыма,
И новый в сияньи возник!»
— Поэт… — только и смог сказать он.
— Глупый он поэт! — Татьяна даже топнула. — Скверный! А я так любила его «Chefs d’oeuvre»
[12]!..
Федор сглотнул, ибо он, если честно, поэтов знал скверно, хотя это и «полагалось» негласными правилами старшей роты — ибо гимназистки-тальминки могли обсуждать модных стихотворев часами, а галантный кавалер-кадет просто обязал был со знанием дела поддержать разговор.
— Головы у многих закружились, — попытался сгладить он. — Они одумаются, вот увидите, одумаются!
Татьяна опустила голову, вздохнула тяжко.
— Не одумаются, Федор. Уже не одумаются. Дурмана вдохнули, не остановиться теперь.
— Дурман рассеивается…
— Но не раньше, чем непоправимое случится, — шепнула она, походя ближе. — Страшно мне, Федор, молюсь — а ответа нет. Словно отвернулись все от нас, словно оставили силы небесные своим заступничеством…
Глава IV.3
— Не может быть! — вырвалось у Фёдора горячее. — Не оставит нас царица небесная, никогда не оставит!
А сам вдруг подумал — но ведь тех-то Она оставила. И почти что те же самые люди, с небольшими добавлениями новых, делали то же самое, и точно так же побеждали. Во всяком случае, пока.
И всё их с Ниткиным и Двумя Мишенями послезнание не помогало. От советов отмахивались, предостережений не слушали. И даже опекун Пети Ниткина, его двоюродный дядя, настоящий генерал, благодушно внимал поневоле отвлечённым петиным построениям, но, разумеется, в делах своих не принимал их во внимание ни на йоту.
И вот они всё равно отступают, с безумной надеждой, что сумеют вернуться.
Татьяна вдруг замолчала, с удивлением воззрилась на Фёдора; да так, что ему стало не по себе.
— Что-то вы знаете, милый Федор, — прошептала она. — Что-то совершенно ужасное. Не ведаю, что это и изведать боюсь… но тьма, тьма там адская.
Она дрожала.
— Кары, кары господни!..
Тонкие скульптурные пальцы поспешно схватили обернутый сафьяном молитвослов, прижали к груди.
Федор невольно потянулся, с одной мыслью — прикрыть эти мраморные пальчики, защитить, уберечь; и, опять же, в эти моменты он совершенно не думал о Лизе.
И он накрыл их своими. Пальцы её не отдёрнулись, остались, даже сплелись неуловимым движением с его собственными.
Татьяна замерла, глаза широко раскрылись… и тут дверь санитарного вагона распахнулась, ввалились сразу двое — знакомый фельдшер Михеич тщетно пытался не пустить какого-то здоровяка в чекмене казачьего императорского конвоя.
— Куды прёшь, орясина, увечные тут!..
— Да тихо ты, борода нестроевая!.. Ваше императорское высочество, Государь, и ваш батюшка, Наследник-Цесаревич, изволили требовать вас немедля к ним!..
Федя замер, поражённый громом. Или шрапнельной пулей.
Ваше императорское высочество.
Боже, Господи Боже Сил, как же он так опростоволосился, как он мог не узнать — хотя обязан был! — её императорское высочество великую княжну Татиану Николаевну?..
Он с ужасом воззрился на собственные ладони. Как он дерзнул?!.. и что теперь будет?!..
— Хорошо, — великая княжна низко-низко потупилась. На Федора она тоже не глядела. — Передайте Государю и батюшке, что я немедленно буду.
И пошла прочь, поплыла, медленно-медленно, словно ожидая, что её окликнут, остановят — хотя зачем, почему и для чего?..
А у Федора только вырвалось:
— Виноват, ваше императорское высочество! Покорнейше прошу простить!..
Жалкие, мёртвые, напыщенные слова, словно наколотые на иголку собирателя выцветшие бабочки в энтомологическом кабинете.
Татиана не обернулась. Да и чего ей оборачиваться на обнаглевшего кадета, осмелившегося вот так запросто касаться Её!..
Нет, теоретически они могли бы встретиться на балу, на выпускном балу корпуса, старшая сестра Татианы, великая княжна Ольга, танцевала у александровцев в прошлом году, и тогда, быть может — но не так же!..
От ужаса бедный кадет совсем позабыл, что сама великая княжна тщательно блюла инкогнито.
И так застыл, потрясённый, не в силах лежать, но не в силах и двинуться, казалось, предложи ему отделить сейчас душу от бренной плоти — согласился бы не раздумывая, чтобы только полететь бы этой душой следом, оправдаться, объясниться, сказать, что он не хотел, что он не таков, что он… что он…
Собственно, Федор и сам не знал, чего именно он «не хотел».
Она ж теперь ко мне и не подойдёт небось, думал он покаянно. Мыслимое ли дело — великую княжну за руки хватать, словно сенную девку!.. Ох, ох, как же он не догадался, как же не увидал ничего?..
Хотелось исчезнуть, раз и навсегда, расточиться и растаять. Чтобы не видели, не слышали, и сама память о нём бы исчезла.
Так он и застыл, пока не впал в благословенное забытье; но и сон Федора был тяжек, полон смутных, но грозных видений.
Из дневника Пети Ниткина, 13 ноября, Елисаветинск.
«…Я знал, что Федя долго жил в этом городе. Расквартированный здесь 2-ой Таврический стрелковый полк, составленный из уроженцев богатой южной губернии, под началом полковника Бусыгина — сидевшего в полковниках уже много лет, да так и не сделавшегося генералом — остался верен. Нижние чины не разбежались делить землю — наверное, потому что со времен Петра Аркадьевича Столыпина здесь все из общин вышли, землю поделили, выкупили, в общем, стали хозяйствовать сами. И села тут были большие, зажиточные, не чета северным великорусским губерниям.
Мы прибыли на рассвете 13 ноября. Нас не встретили рабочие дружины, никто не пытался заваливать мосты или разбирать рельсы. Уездное начальство высыпало встречать; прибыло и начальство губернское, однако донецкие города оставались ненадёжны, по слухам, большевики уже во-всю вели агитацию в Юзовке и прилегающих заводах.
Прибыло из Новочеркасска и депутация Всевеликого Войска Донского. Я оставался с нашими александровцами, и видел не столь многое; но мы, в числе иных частей, прошли торжественным маршем по главной улице Елисаветинска, был отслужен молебен, Государь молился среди толпы народа.
Как же отличалось это от того, что видели мы во Пскове и иных северных городах!..
Признаюсь, что и я несколько воспрял духом.
Всюду по центральным улицам открыты всю ночь были разные заведения, где возглашались здравицы Государю и тосты за скорую и неизбежную победу над смутьянами. Удивительно, но даже многие из тех, что прошли с нами уличные бои Санкт-Петербурга, поддались этому порыву. Многие — но не Две Мишени.
Расположением нашим определили местную мужскую гимназию; занятия были прекращены, к немалой радости гимназистов, без толку крутившихся вокруг нас и изводивших моих товарищей всякими глупыми вопросами. Желторотики, что они видели? Что они понимают?..
Эшелон за эшелоном нашей Добровольческой армии разгружались на вокзале Елисаветинска, все подъездные пути оказались забиты вагонами. Устраивался штаб, куда попытались вытребовать Две Мишени, но тот отказался (небывалое дело!), заявив, что должен остаться с нами, своими кадетами.
Хлопот, конечно, было с преизлихом. Младшие роты, которых не успели распустить на руки родным; средние роты, которым надо было учиться; где размещать, чем кормить, что делать?..
Не без скромной гордости укажу, что полковник Константин Сергеевич Аристов удостоил меня особого своего доверия.
Мы, как могли, преобразовали гимназию под свои нужды. Выбывших преподавателей пришлось замещать нам, старшим кадетам. Мне было доверено вести физику и химию, благо соответствующие кабинеты имелись и даже оказались неплохо оборудованы…»
«… 15 ноября.
Вокруг продолжается какой-то странный, пугающий меня праздник. Мало кто что-то делает; все празднуют „избавление Его Императорского Величества и всё Августейшее Семейство от опасности“. Две Мишени ходит мрачнее тучи. Несколько рот были посланы к Ростову, Таганрогу, Мелитополю и Юзовке с Луганском. Мелитополь встретил наши части колокольным звоном, Ростов, кажется, даже и не заметил — тут заняты были вывозом урожая, ибо черноморские порты исправно работали, а банки, к моему полнейшему изумлению, столь же исправно совершали переводы в и из Германии, с каковой мы пребывали, если мне не изменяет память, в состоянии войны.
А вот Луганск с Юзовкой огрызались. Там уже с утра до ночи рвали глотки прибывшие большевицкие агитаторы; многие рабочие, я знал, были вполне зажиточны, но заводы расширялись, нанимали новых людей, и вот они, подмастерья, чернорабочие, уборщики, носильщики, землекопы — поддались.
Заводские посёлки опоясались баррикадами.
Наши роты вернулись, не имея приказа на подавление смуты.
К вечеру 15 ноября пришли телеграммы, что Харьков, Изюм, Славянск — все заняты красными войсками. Можно было оценить оперативность большевицкого командования — они не мешкали, перебрасывая новосформированные стрелковые дивизии железной дорогой на юг всеми возможными маршрутами.
Никто из нас не имел никаких сведений от родных, оставшихся в Москве, Петербурге, Гатчино или иных местах. Сева Воротников тоже мучился — телеграммы в Сибирь не принимались.
Правда, приходили и хорошие новости. Кубанское казачество не пошло за большевиками — такие сведения поступили из Екатеринодара. Однако, когда я спросил Две Мишени, когда нам ожидать подкрепление из числа кубанцев, он лишь покачал головой.
— Большевикам они отказали, да, Петр, — сказал он мне шёпотом. — Но и подтвердить свою присягу Государю как-то не спешат. Тянут, хитрецы. У них, мол, немирные горцы зашевелились. Им, дескать, никак сейчас станицы ни Терской, ни Кубанской, ни Черноморской линий не оставить».
Глава IV.4
«Да как же так, Константин Сергеевич?» — спросил я тогда. — «Казаки же! Опора престола! Вернейшие из верных!..»
Две Мишени был очень мрачен. Наверное, чуть ли не единственный во всей той праздничной толпе, что полнила Елисаветинск.
«Казаки тоже разные бывают», — нехотя ответил он. — «Да и большевики здешние… умней оказались. Ты понимаешь, умнее тех».
Я понимал.
Никаких «расказачиваний». Наоборот — обещания, обещания и ещё раз обещания. Всего и вся. Сохранения привилегий, освобождение от полицейских обязанностей. Земля, воля, отмена обязательной службы. Живи — не хочу.
Это я успел прочитать в их прокламациях.
Ждут, в общем, чья возьмёт.
И прибывший в Елисаветинск Алексей Максимович Каледин, начальник 12-ой кавдивизии — он просто начальник кавдивизии, и не догадывается, что под иным небом суждено ему было ненадолго стать донским атаманом только для того, чтобы совершить великий грех самоубийства, полностью разочаровавшись во всём и во всех.
Но пока — все ещё были живы, все те, чьи имена я помнил по той истории — и Лавр Георгиевич Корнилов, и Федор Артурович Келлер, «первая шашка Империи», и другие, которые переживут поражение и уйдут в эмиграцию — чтобы в громадном большинстве умереть на чужбине…
Федя Солонов грезил, не то наяву, не то в полусне. И вроде бы не с чего, он поправлялся, рана, хоть и тяжёлая, заживала. Но вот после того, как выяснилось, что сестра милосердия Татиана есть Её императорское высочество великая княжна Татьяна Николаевна, он впал в какое-то оцепенение.
И вроде б не с чего — княжна вернулась к исполнению обязанностей медсестры санитарного поезда, только на Фёдора глядеть теперь избегала и ничего ему не говорила. Не гневалась, нет — то отмалчивалась. А если и бросала взгляд — так грустный, полный печали, но никак не сердитый. А он, Федор, заговорить сам, понятное дело, не осмеливался.
Он так и лежал на узкой койке, покачивавшейся в такт движению поезда, и к нему внезапно стали приходить картины, что он сам считал напрочь стёртыми из памяти…
Петроград, 24–25 октября 1917 года.
Он вновь мальчишка, «младший возраст», седьмая рота, первое отделение. И они — Две Мишени, Ирина Ивановна, Петя Ниткин, Костя Нифонтов и он сам, Федор Солонов — пробираются осенними улицами города, почти неотличимого от Петербурга его реальности. Правда, тут нет немцев, и Временное правительство — а не «Временное собрание» — заседает в Зимнем дворце, а не в Таврическом. В остальном же — похоже, очень похоже.
…Словно он, Федор Солонов, восемнадцати лет от роду, читал и комментировал книгу собственных воспоминаний себя, двенадцатилетнего.
Трое мальчишек в кадетских шинелях, высокий военный и молодая женщина — в устье Литейного проспекта. Сам мост перед ними — никем не охраняется, дальше за спинами, напротив окружного суда — небольшой казачий патруль, казаки неуверенно озираются и, похоже, намерены вот-вот скрыться.
Юнкера Михайловского артиллерийского училища, прибывшие к мосту ранее, позволили себя разоружить. Они не хотели сражаться. Не понимали, за что.
Временное правительство уже обречено, практически весь город за ВРК. Пройдёт совсем немного времени, и «штурм Зимнего дворца» поставит точку. Большинство его защитников успеет расползтись кто куда, с обеих сторон убито будет шесть человек, хотя, обороняй здание хотя бы одна рота александровских кадет, штурмующие умылись бы кровью.
Но здесь нет роты александровцев, нет даже взвода. Есть трое мальчишек, подполковник и учительница русской словесности — против тысяч и тысяч распропагандированных, истово верящих большевикам солдат и балтийских матросов, против апатичных питерских обывателей, презирающих «ничтожного Керенского», хотя они же сами весной готовы были носить его на руках…
Всё это знает восемнадцатилетний Федор Солонов, лежащий в вагоне санитарного поезда. Он же двенадцатилетний просто жмётся поближе к Константину Сергеевичу и Ирине Ивановне, со страхом глядя на горбатый изгиб Литейного моста.
И вот оно, то, что помнилось ему с самого начала — две фигуры, без спешки, но и не особо мешкая, спускающиеся с моста. Один в рабочей тужурке, с усами, другой, куда старше, в поношенном пальто, с перевязанной щекой и в старой кепке.
Две Мишени и Ирина Ивановна напряглись.
Федор Солонов знал, что сейчас произойдёт. Он знал, кто эти двое.
Константин Сергеевич шагнул им наперерез. Усатый телохранитель успел дёрнуться, но это было всё, что он успел. Плоский браунинг в руке подполковника изрыгнул огонь. Две пули в грудь усатого, третья — аккуратно в лоб человека с перевязанной челюстью.
Больше выстрелов не потребовалось.
— В Неву, обоих! — рявкнул подполковник.
И на сей раз видение не оборвалось.
Они все без слов и вопросов кинулись помогать. Даже Костька Нифонтов, даже Ирина Ивановна. Тяжелые тела переваливались через перила, со всплесками падали в тёмную воду, и что было с ними дальше — Федя уже не видел, потому что Две Мишени уже тащил их всех за собой, прочь с моста, прочь с Литейного, налево, на Воскресенскую набережную и ещё дальше.
Если кто-то и слышал выстрелы, то прибежать на них было уже некому.
Город погружался во тьму безвластия, когда каждый за себя и один Господь за всех.
… Остановились, только когда все начали задыхаться. Позади остался целый квартал, устье Воскресенского проспекта
[13], они повернули направо.
Здесь, на углу со Шпалерной, вновь свернули налево, по направлению к Смольному. Навстречу торопливо двигалась солдатская колонна, вразброд, без всякого порядка. Проехал броневик; непохоже было, чтобы раздавшися только что выстрелы хоть кого-то взволновали. На подполковника, Ирину Ивановну и кадет никто не обратил внимания.
…Они шли быстро, так быстро, как только могли. Смольный довольно далеко от Литейного, ночь сгустилась, фонари никто не зажигал.