Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джонатан Коу

Борнвилл

Грэму Кейвни
BOURNVILLE. A NOVEL IN SEVEN OCCASIONS by JONATHAN COE



Copyright © 2022 by Jonathan Coe



Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Felicity Bryan Associates Ltd и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга



© Шаши Мартынова, перевод, 2023

© “Фантом Пресс”, издание, 2023

Пролог

Март 2020 года

В зале прилета Венского аэропорта было так малолюдно, что Лорна без труда углядела ее, хоть они и не встречались. У нее были короткие каштановые волосы, мальчишеская фигура и карие глаза – они засияли, когда Лорна выглянула из-за своего исполинского футляра с инструментом и уточнила:

– Сузанне, верно?

– Здравствуйте, – нараспев ответила Сузанне, а затем, после минутного колебания, радушно притянула Лорну в объятия. – Нам же все еще можно так, правда?

– Конечно, можно.

– Я так рада, что вы наконец здесь.

– Я тоже, – машинально отозвалась Лорна. Но не соврала.

– Долетели хорошо?

– Вполне. На рейсе не битком.

– У меня машина. – С внезапной настороженностью Сузанне оглядела глянцевитый черный футляр с Лорниным контрабасом и добавила: – Надеюсь, достаточно вместительная.

Снаружи было так холодно, что, казалось, может пойти снег, а вокруг уличных фонарей лучились в ночном воздухе разреженные янтарные ореолы. По пути к парковке Сузанне задала еще какие-то вопросы о перелете (а температуру в аэропорту проверяли у вас?), спросила Лорну, не голодна ли та (не голодна), и объяснила то-се о распорядке на ближайшие несколько дней. Лорна и Марк поселятся в одной гостинице, но он летит из Эдинбурга и до завтрашнего утра в Вене не появится. Их концерт начнется примерно в девять вечера, а на следующий день они на поезде отправятся в Мюнхен.

– Я не смогу поехать с вами на концерты в Германию, – сказала она. – Как бы ни хотелось. У лейбла нет бюджета мне на поездку. Все почти что на голом энтузиазме. Поэтому же вас встречают на этом вот, а не на длинном лимузине.

Она имела в виду свой автомобиль, десятилетний “вольво-эстейт”, весь в царапинах и вмятинах, и уверенности он Лорне не внушил. Тем не менее для поставленной задачи машина действительно казалась вместительной.

– Сгодится, – сказала Лорна, но, оглядев машину изнутри, обнаружила неожиданную загвоздку. На заднем сиденье размещалось детское кресло, окруженное всячиной, выдающей того, для кого главное – забота о ребенке: влажные салфетки, пищевые обертки, пластиковые игрушки, соски, и все же сильнее тревожило то, что на оставшемся квадратном дюйме громоздились рулоны туалетной бумаги в пластиковых обертках, по девять штук. Упаковок двадцать примерно.

– Прошу прощения, – сказала Сузанне. – Давайте я… Так, давайте сообразим, как быть.

Сперва попытались запихнуть контрабас в машину через дверцу багажника, но тут же уперлись в непробиваемую стену рулонов туалетной бумаги. Лорна извлекла упаковок девять или десять и выложила их на бетонный пол, но протолкнуть гриф инструмента через оставшуюся на заднем сиденье туалетную бумагу все равно не удалось. Тогда они убрали с сиденья верхний слой рулонов, сложили их стопкой по одной стороне салона – контрабас им обеим удалось втиснуть поглубже внутрь, дальше детского кресла, и в итоге головка грифа почти касалась лобового стекла, а дверца багажника закрылась едва-едва. Впрочем, попытка засунуть обратно в салон всю изъятую туалетную бумагу успехом не увенчалась.

– Может, если вынуть инструмент из футляра, – произнесла Сузанне, – и сложить туда туалетную бумагу… Нет, вряд ли поможет.

В конце концов задача решилась, когда Лорна, притиснутая щекой к контрабасному грифу, устроилась на пассажирском сиденье, а Сузанне сложила упаковок восемь или девять туалетной бумаги Лорне на колени – получилась башня до потолка салона.

– Вам уютно? – спросила она, тревожась за Лорну, ведя машину по чуть ли не пустым дорогам к центру Вены.

– Очень, – ответила Лорна. – Они же как подушка безопасности. Если мы во что-нибудь врежемся, они, возможно, спасут мне жизнь.

– По-моему, вам не очень-то удобно. Извините меня, пожалуйста.

– Не волнуйтесь, все в порядке. – Помолчав, она спросила: – Слушайте, вопрос вроде как… напрашивается сам: зачем вы купили столько сортирной бумаги?

Сузанне бросила на нее удивленный взгляд, словно ответ был очевиден.

– Решила запастись. В смысле, может, немножко переусердствовала, но все же… лучше перебдеть, а? – Они проехали еще несколько светофоров. Но Сузанне видела, что Лорна ее объяснений не поняла. – Из-за вируса, ну? – добавила она, чтобы развеять последние сомнения.

– Думаете, все так уж серьезно?

– Кто знает? Но да, мне так кажется. Вы видели записи из Уханя? И по всей Италии уже локдаун.

– Да, я слышала, – сказала Лорна. – Здесь ничего подобного не устроят, правда? То есть концерт завтра точно не отменится?

– Ой, это вряд ли. Все билеты уже распроданы, кстати. Зал не громадный, человек на двести, но для джаза в наше время это неплохо. И какой-то журналист хочет завтра утром с вами пообщаться – для музыкального сайта. Интерес, то есть, живой. Все пройдет гладко, не беспокойтесь.

Лорна позволила себе выразить лицом некоторое облегчение. Эти гастроли – большое дело для нее. Впервые они с Марком вывезли свое живое выступление из Британии; впервые кто-то оплатил больше одного концерта подряд; впервые за год с лишним она что-то заработает музыкой. Днем Лорна была одной из четырех женщин, работавших в приемной пятнадцатиэтажного офисного здания в центре Бирмингема. Ее коллеги смутно представляли себе, что на досуге Лорна музицирует, но изумились бы, если б узнали о происходящем: кто-то платит Лорне, чтобы она приехала в Австрию и Германию, ей бронируют гостиницы – и журналист, подумать только (пусть и с интернет-сайта), желает взять у нее интервью. Долгие недели Лорна ждала этого турне, жила ради него. Если этот диковинный вирусняк сорвет всеобщие планы, велико будет ее разочарование.

Сузанне доставила ее в гостиницу и пообещала заехать утром, сразу после завтрака. Гостиница оказалась скромной, от центра далековато. Номера крохотные, но Лорна была признательна просто за то, что она здесь. Полчаса, а то и больше пролежала она в раздумьях на кровати. Интересно, кому могло прийти в голову оборудовать такую маленькую комнату лампой дневного света, которую нельзя пригасить. Интересно, почему она решила играть на инструменте, который занимает в комнате больше места, чем сама Лорна, и чуть не застрял в лифте. Но интереснее всего другое: с чего реагировать на всемирное распространение вируса покупкой почти двухсот рулонов туалетной бумаги. Действительно ли это жутчайший страх человеческий – из-за чудовищного экономического кризиса, или из-за кризиса здравоохранения, или на грани климатической катастрофы однажды не иметь возможности подтереться?

Она глянула на часы. Полдесятого. Полдевятого в Бирмингеме. Самое время позвонить домой. Под “домом” она понимала Британию, но звонить своему мужу Донни, как раз сейчас тусовавшемуся с друзьями, не собиралась. Не хотелось звонить и родителям, уехавшим в отпуск: они воспользовались неожиданным (и нежеланным) увеличением своего свободного времени – Британия наконец покинула Евросоюз и все британские члены Европарламента остались без работы. Нет, ее звонка ждет бабуля. Лорна пообещала набрать ей по скайпу, как только приземлится в Вене. Бабуля, для которой любой перелет сулил потенциальную катастрофу, неминуемое крушение самолета, сидит дома в смутной тревоге, пока Лорна не позвонит и не скажет, что возвратилась на terra firma[1].

Лорна села на кровати, открыла ноутбук – дешевое приобретение, сделанное у сомнительного торговца электроникой на той же улице, где она жила, и пока служившее ей верой и правдой. Никакого стола или тумбочки в номере не было, и Лорна положила подушку себе на колени, пристроила компьютер поверх, после чего щелкнула по бабушкиному имени в скайпе. Как обычно, ответа не последовало. Его не бывало никогда. И чего она все пытается пробиться к бабуле по скайпу? Сперва надо позвонить по городскому номеру. Городской телефон и письмо, на них бабуля полагалась, а вот современным способам общения не доверяла. Планшет у нее завелся шесть лет назад – подарок на восьмидесятилетие, – но как им пользоваться, она толком не разобралась. Нужно было позвонить ей по городскому телефону, звоня при этом и в скайп, и сопроводить голосом весь процесс. И так каждый раз.

Долго ли, коротко ли, покончив со всей этой суетой, у себя на экране ноутбука Лорна увидела привычную картинку: верхнюю часть бабулиного лба.

– Можешь под другим углом держать? – спросила она. – К себе наклони.

Картинка судорожно заметалась и накренилась не в ту сторону. Теперь Лорне открывался вид на бабулину шевелюру – как всегда, химически завитую и осветленную.

– Так лучше?

– Да не очень.

– Я тебя хорошо вижу.

– Это потому что у меня камера правильно нацелена. Неважно, ба, это неважно.

– Я тебя вижу.

– Это хорошо.

– Поговорить все равно можно.

– Ага, можно.

– Где ты?

– В гостинице.

– В Венеции?

– В Вене.

– Точно. На вид очень мило.

– Ага, уютненько.

– Как долетела?

– Хорошо.

– Без проблем?

– Без проблем. Как ты, ба?

– В порядке. Только что новости смотрела.

– Да?

– Вообще-то немного тревожно. Сплошь вирус то, вирус се.

– Еще бы. Тут о нем тоже говорят. У женщины, которая меня забирала из аэропорта, в машине было рулонов двести сортирной бумаги.

– Двести чего?

– Рулонов сортирной бумаги.

– Что за вздор.

– Ты бы, может, тоже купила про запас.

– Зачем это?

– Или пару-другую банок фасоли или супа – тоже про запас.

– Глупости. Люди с ума посходили. Да и покупает мне все обычно Джек – или Мартин. Принесут что попрошу.

– Наверное. Просто… никто, похоже, не понимает, что произойдет.

– Думаешь, к нам сюда доберется? Вирус.

– В Италии уже есть.

– Я видела. Всем велено сидеть по домам. Будет как чума, да? Как Черная смерть и прочий сыр-бор.

Лорна улыбнулась. Одно из бабулиных излюбленных выражений. Она все время употребляла его не задумываясь. Только она могла назвать Черную смерть “сыр-бором”.

– Ты побереги себя, вот и все, – сказала Лорна. – Сиди дома и береги себя.

– Не волнуйся, – отозвалась бабуля. – Я никуда не собираюсь.

* * *

Первые два утренних часа назавтра прошли в кафе рядом с гостиницей, где Лорна завтракала, давала интервью, а затем пила кофе с Сузанне. Интервью вышло напряженным, опыта разговоров с журналистами у нее не было. Собеседник оказался жизнерадостным хипстером слегка за тридцать, говорившим на безупречном английском; казалось, он хотел расспросить ее не столько о гармониях и блуждающем басе, сколько о Брекзите и Борисе Джонсоне. Когда в конце концов удалось подвести разговор к музыкальной теме, Лорна в итоге рассуждала преимущественно о других членах своей семьи: о дяде Питере, игравшем на скрипке в симфоническом оркестре Би-би-си, а затем вдруг ни с того ни с сего о бабуле.

– Музыкальность у меня, кажется, от нее, – сказала Лорна. – От моей бабушки, Мэри Агнетт. Она замечательная пианистка. Могла бы даже выступать с концертами. Но стала домохозяйкой и матерью и играет “Иерусалим” раз в неделю на собраниях местного ЖИ[2].

Затем пришлось некоторое время объяснять, что такое ЖИ, и к концу этого объяснения Лорна почти не сомневалась, что то, к чему она вела, уже забылось. Какая жалость, что Марка здесь нет. У него подобного опыта гораздо больше, вечно он так потешен, так непочтителен, что все получается куда бодрее.

Но Марк доехал до гостиницы только в полвторого, после чего они с Лорной тут же отправились искать, где бы подкрепиться. Большинство ресторанов в округе оказались невыразительными забегаловками фаст-фуда. Они прошагали минут десять, пока не обнаружили нечто потрадиционнее: сумрачный интерьер с оплывавшими свечами, тяжелые дубовые столы и меню без перевода. Недели спустя Лорне предстояло вспомнить дух того дня – и в ресторане, и вообще в городе – как странный, тревожный: царило напряжение, словно до людей постепенно доходило, что некая перемена, некое незримое и неотвратимое событие того и гляди выбьет из колеи их обыденную жизнь, непонятно как – и к этому никак не подготовиться. Сдержанную настороженность трудно было облечь в слова, но она ощущалась.

Лорна заказала салат и тоник, Марк – мощный открытый сэндвич и два лагера. Лорну Марков рацион беспокоил нешуточно.

– Не смотри так осуждающе, – сказал он ей. – Мне надо питаться, чтобы поддерживать силы. И в Шотландии, между прочим, холодно. Нужно много телесного жира.

Она принялась рассказывать об интервью.

– Он пожелал узнать, как мы познакомились.

Марк задумался, вилка замерла на полпути ко рту.

– Как мы познакомились, я не помню, – проговорил он.

– Помнишь-помнишь. Ты пришел к нам в колледж. У всех нас была возможность с тобой поиграть.

– А, да, точно, – сказал он с видом гораздо более заинтересованным в том, что подцепил на вилку.

– Я была лучшей, – сказала Лорна, ожидая, что Марк подтвердит это кивком. Не подтвердил. – По крайней мере, ты говорил, что я лучшая.

– Конечно, ты была лучшей, – жуя, сказал он.

– И потом мы пошли выпить. Ты спросил меня, какой твой альбом нравится мне больше всех, и я сказала, что до того дня о тебе ничего не слышала.

– А вот это я помню. Меня очаровала твоя прямота и ужаснула твоя дремучесть – в равной мере.

– И потом мы… оттуда и далее.

“Оттуда и далее” означало, что на следующей неделе они играли вместе несколько часов в квартире в Мозли, где Марк в то время ночевал. Затем они начали записываться – удаленно: Марк слал ей файлы из своей домашней студии в Эдинбурге, а Лорна дома добавляла партии контрабаса. Так у них накопилось несколько часов музыки, которую в итоге свели в семидесятиминутный альбом для Маркова австрийского лейбла, и в процессе у них сложился стиль, в котором медленный амбиентный бубнеж, который Марк медитативно извлекал из своей гитары, подкреплялся и обогащался Лорниным вкладом на контрабасе – Лорна рассматривала его как мелодический инструмент, нередко задействуя смычок. Столь стремительно превратиться из многообещающей студентки в записывающуюся музыкантшу оказалось для Лорны чем-то потрясающим, но дело в том, что их дуэт оказался удачным – они с Марком попросту сразу же подошли друг дружке, и пусть британская пресса ими не заинтересовалась и дома концерты устраивать удавалось с трудом, продажи у их первого альбома в остальной Европе были очень даже заметные, а теперь и сами музыканты оказались в Вене, наступил первый день их шестидневных гастролей, и они стремились воссоздать вживую звучание своих студийных записей. В тот вечер, когда Марк отыгрывал очередное соло примерно на середине их сета, Лорна, глядя на него сбоку сцены, размышляла в который раз, как этот человек – этот толстый, небрежно одетый и вообще несколько сомнительного вида пошляк – умел, когда хотел, творить музыку, словно ангел, пальцами и педалями извлекая из своей гитары звуки целого оркестра, заполняя пространство сложными гармониями и обертонами, дробными ходами мелодий, и они держали молодую публику в некоем экстатическом трансе.

– Несчастное мудачье сегодня собралось, – сказал он Лорне, когда они сели после концерта ужинать.

– О чем ты говоришь? Они остались в восторге.

– Я не чувствовал, что мы от них много чего получаем в ответ, – сказал он. – Я в морге публику видал живее.

Сузанне совершенно откровенно оторопела – словно поведение публики было ее личной ответственностью, и Лорна бросилась ее успокаивать:

– Не обращайте внимания. Замечательная была публика. Замечательный вечер. Это он так благодарность выказывает, хотите верьте, хотите нет.

За ужином к ним присоединился Людвиг, хозяин лейбла. Он привел их в ресторан под названием “Кафе Энглэндер”, хотя ничего слишком уж английского в нем не нашлось: еда австрийская, порции щедрые, в том числе шницель – когда его подали, смотрелся он более чем удовлетворительным даже для Марковых аппетитов.

– Вы гляньте, – произнес он, сверкая глазами. – Вы только гляньте на него!

Сузанне и Людвиг просияли, гордые тем, что их национальная кухня вызвала такой восторг. И лишь Лорна, вновь заказавшая салат, вид имела осуждающий.

– У тебя тут три четверти теленка, – сказала она ему вполголоса, чтобы остальные не услышали. – Таким, как ты, ничего такого, как это, нельзя.

– Таким, как я? – переспросил он, наворачивая картофельный салат. – В смысле, таким раскормленным?

– Я этого не сказала. Раскормленным я бы тебя ни за что не назвала.

– Правильно, – сказал Марк. – Потому что я не раскормленный. Мой врач считает, что у меня морбидное ожирение.

После почти двух часов столь насыщенного выступления Марк с Лорной предпочли бы легкую и непринужденную беседу, но выяснилось, что Людвигу это не свойственно. Ему было под шестьдесят, он носил стильную седую шевелюру и коротко подстриженную бородку, имел острый ум и изящную и точную манеру выражаться. Всего через несколько минут он уже расспрашивал их о положении дел в британской политике.

– Как вам известно, Марк, я преданный англофил. В Лондон я впервые приехал в 1977 году, в разгар панка. Музыка эта мне не очень понравилась, а вот мировоззрение очаровало – молодого человека, выросшего в Зальцбурге, ультраконсервативном городе без всякой контркультуры, насколько мне было известно. Помню, в тот год случился серебряный юбилей Королевы, и одно время казалось, будто все поют либо государственный гимн, либо “Боже, храни Королеву” “Секс Пистолз”. В некотором смысле замечательно красноречиво это говорило о вашем национальном характере – эти две песни одновременно у всех на устах. По-моему, примерно тогда же я смотрел фильм из бондианы – “Шпион, который меня любил”[3] и слушал, как публика ликовала, когда раскрылся парашют Бонда и все увидели Союзный гюйс. Опять-таки, до чего по-британски! Одновременно льстить себе и смеяться над собой. Я пробыл в Лондоне три месяца и под конец влюбился во все, с чем соприкоснулся, – в британскую музыку, британскую литературу, британское телевидение, чувство юмора, мне даже начала нравиться тамошняя еда. Я почувствовал, что есть в этом месте энергия и изобретательность, с какой не сталкиваешься больше нигде в Европе, и все делается без чувства собственной важности, с этой необычайной иронией, уникально присущей британцам. И то же самое поколение теперь… что? Голосует за Брекзит, за Бориса Джонсона? Что с ними случилось?

Не успели Марк с Лорной найтись с ответом на этот трудный вопрос, Людвиг продолжил:

– И не один я так думаю. Мы все задаемся этим вопросом. Мы же об умной стране толкуем, как вы понимаете, – о стране, на которую мы когда-то равнялись. А этот ваш поступок принижает вас в наших глазах, вы смотритесь слабее и отчужденнее, и вам это, похоже, очень даже по нраву. И тут же назначаете начальником этого шута горохового. Что вообще происходит?

Глянув на Лорну, Марк отозвался:

– Ну, с чего тут начать-то?

– Думаю, сперва, – произнесла Лорна, – стоит сказать, что Лондон и Англия – не одно и то же.

– Разумеется, – сказал Людвиг. – Это я понимаю.

– Англия и все остальное Королевство – тоже, – добавил Марк. – Я в Эдинбург не просто так переехал.

– И это я понимаю. И все-таки сердцем вы же англичанин, верно?

– Я так себя не определяю. Это не сущностное мое самоопределение.

– Сдается мне, – проговорила Лорна, тщательно подбирая слова, – что “типичного англичанина” вообще не существует.

– Ну, я бы хотел такого отыскать, если б мог, – сказал Людвиг. – А когда найду, задам два вопроса: этот новый путь, который вы избрали в последние несколько лет, – почему вы его избрали? И почему вести вас этим путем вы поставили именно этого человека?

И как раз тут у Сузанне зажужжал мобильник. Она взяла его, просмотрела сообщение.

– Ух ты, – сказала она. – Похоже, вы очень вовремя.

– В каком смысле?

– Сообщают с площадки. Они закрываются с завтрашнего дня – приказ городских властей. Далее никаких публичных событий. Никаких собраний больше чем на пятьдесят человек.

Остальные выслушали сказанное молча. Настроение вдруг сделалось сумрачным.

– Что ж, это было неизбежно, – проговорил Людвиг. – Не первый день обсуждается.

– По крайней мере, не полный локдаун, как в Италии, – сказала Сузанне.

– Это еще впереди, – заверил ее Людвиг.

– Куда нам завтра предстоит ехать? – спросил Марк. – В Мюнхен?

– Я утром первым же делом свяжусь с площадкой, – сказала Сузанне, – и сообщу, что они говорят. Но, я уверена, никаких затруднений не возникнет.

Лорна вновь принялась за свой салат и сделала пару глотков белого вина. Оно оказалось слаще, чем Лорна привыкла, и проскользнуло внутрь, как мед. Она оглядела ресторан и отметила про себя, до чего прекрасный это миг, до чего отличен он от ее жизни в Хэндзуорте, до чего отличен от ее обыденной рабочей жизни – мир радушных лиц, родственных душ, изящества и Gemütlichkeit[4]. Понадеялась, что этот мир у нее не отнимут, пока она не успеет им насладиться.

* * *

Наутро Сузанне приехала к ним на Хауптбанхоф – посадить на поезд до Мюнхена, отходивший в 8:30. Вид у нее делался все более обеспокоенный. В турне у Марка с Лорной предполагалось еще пять концертов: Мюнхен, Ганновер, Гамбург, Берлин и Лейпциг. Теперь уже казалось вероятным, что какие-то, скорее всего, отменят, пусть каждая немецкая земля и принимала подобные решения самостоятельно, по собственному разумению.

– Беда в том, что стоит кому-то одному ввести ограничения, как остальные сочтут, что им тоже так надо. Меня рядом не будет, чтобы все улаживать.

– Разберемся, – сказал Марк. – Если площадки закроются, просто оденемся потеплее и сыграем под открытым небом. Сделаем концерт без электричества. Марк Ирвин и Лорна Саймз, акустика.

– Ой, как жалко будет пропустить! – сказала Сузанне.

– А мы запишем, и вы сделаете концертник.

Она храбро улыбнулась, а затем вроде подалась вперед, чтобы обнять Лорну на прощанье, как обняла ее, приветствуя в аэропорту всего полтора суток назад. Но в последний миг обе передумали и обменялись неловкими жестами, которые теперь уже стали привычными, – стукнулись локтями, такое вот блеклое подобие нормального человеческого соприкосновения. Марк отказался играть в эти игры. Он сгреб Сузанне в охапку, притиснул ее к своему мягкому, выпирающему пузу и сжимал в объятиях секунд десять.

– Простите, никакой дурацкий вирус не помешает нам выразить чувства, – сказал он. – Вы всё устроили здорово. Приглашайте нас при любой возможности, ладно?

– Конечно. Все скоро вернется в свою колею, и мы вас опять позовем.

– Отлично.

Марк поцеловал ее в лоб, а затем они с Лорной взялись за тяжкий труд загрузки инструментов в поезд.

Дорога заняла четыре часа, и Лорне понравилась вся поездка, до последней минуты. Ярко светило солнце поздней зимы, когда они пересекли границу Австрии и вкатились в Германию, пейзаж переменился, преобразился, и Лорна по-туристски наделала несколько десятков снимков заснеженных баварских Альп, городков и деревень, угнездившихся между склонами. Парочку отправила Донни и бабуле, но ни тот ни другая не отозвались. Напротив нее у окна дремал Марк, время от времени всхрапывая и от этого резко просыпаясь. Лорна подозревала, что прошедшей ночью выспаться Марку не очень-то удалось. В гостиницу он с ней после ужина не вернулся – нашел через мобильное приложение для сетевых знакомств какого-то мужика и отправился на встречу с ним куда-то в клуб. О дальнейшем Лорна предпочла не расспрашивать.

Рядом со спящим Марком сидела опрятная, хорошо одетая женщина, листавшая немецкую версию журнала “Вог”. Лорну заворожило, до чего трудно даме оказалось листать страницы, поскольку руки у нее были в тонких кожаных перчатках. В вагоне было тепло, пальто и жакет дама сняла, но при этом в перчатках просидела всю дорогу.

* * *

Вирус преследовал их по всей Германии. В Мюнхене, Ганновере, Гамбурге и Берлине удача не изменяла: площадки оставались открытыми вплоть до их концертов, хотя все четыре закрылись наутро после. Каждый вечер порядок был один и тот же: саундчек, далее концерт, затем быстрый ужин с устроителями. Что ни ужин, разговоры всякий раз возвращались к вирусу, к новым мерам, объявленным властями, к новым фразам вроде “социальной дистанции” и “коллективного иммунитета”, которые все теперь употребляли заправски, к новой эпидемии нервных шуток насчет мытья рук, локтевых приветствий и отмены рукопожатий, к пугающим сводкам о локдауне в Ухане, к рассуждениям о том, как Италия справится с локдауном и не последуют ли за ней прочие европейские страны. Разговоры эти были преимущественно непринужденными и беззаботными, со скрытой изумленной настороженностью, с ощущением, что обсуждаемое не может происходить на самом деле или надвигаться неотвратимо. Хозяева концертных площадок едва справлялись с куда более непосредственными практическими трудностями: сколько продлятся эти закрытия, как оплачивать работу персонала и аренду, хватит ли денег на счетах, чтобы держаться, пока тянется неминуемый кризис. Разговоры тревожные, если вдуматься, но благодаря вину, еде, смеху и человеческой теплоте они получались не просто сносными, но и приятными.

Берлинский концерт сложился, вероятно, лучше всех. В тот вечер Марк играл особенно вдохновенно. Словно знал, что это выступление будет у них в ближайшее время последним, и потому превзошел самого себя, полностью растворившись в музыке, отдавшись ей целиком, с такими погруженностью и самозабвением, какие Лорне казались невозможными.

Была его игра и щедрой – щедрой к Лорне. Как контрабасистке роль ей отводилась всего лишь поддерживающая, но он никогда такого не допускал, неизменно давая ей почувствовать себя равной партнершей. Однако в тот вечер она знала, что он играет на другом уровне и ей ни за что не дотянуться до его терпеливой, неспешной инвенции, до его чудесного потока идей. И ладно. Выступать с ним уже было почетно. Они играли в странном месте – в подвале магазина звукозаписей в бывшем Восточном Берлине, неподалеку от телебашни. Помещалось туда человек семьдесят, и народу набилось битком. Раз-другой Лорна ловила себя на том, что смотрит на толпу молодых берлинцев, притиснутых друг к дружке вплотную, и думала о том, как они вдыхают и выдыхают, прикасаются к стульям, к которым прикасались другие люди, и даже иногда покашливают, и Лорна замечала, что может вообразить себе, как этот крошечный смертоносный организм, о котором они только что узнали, перескакивает с человека на человека, от одного хозяина к другому, ищет себе очередное место обитания, очередную возможность расплодиться и наброситься. В такие мгновения она понимала, что теряет сосредоточенность и подводит Марка, нарушая договор доверия, какой существует между двумя музыкантами, импровизирующими на сцене. И потому она поспешно брала себя в руки и старалась играть дальше с новой включенностью. Раз-другой они с Марком совпадали: апогеи их пыла сливались воедино, и тогда – всего на несколько секунд – достигалось нечто волшебное, и в те драгоценные мгновения публику и исполнителей возносило, время останавливалось и по залу растекалось нечто похожее на блаженство. Лорна жила ради этих мгновений, но, бывало, такого не случалось ни разу за весь концерт. В тот вечер в Берлине они были благословлены: нирвана мимолетно оказалась в пределах досягаемости, и когда они после концерта отправились за едой, улет не закончился ни у кого.

Однако наутро, когда Марк с Лорной добрались до Лейпцига, в гостинице их ждала записка. В тот вечер концерт – последний в их турне – отменили.

Несколько сдувшись, они стояли в вестибюле и чувствовали себя по-дурацки. Лорна вцепилась в исполинский глянцевитый футляр со своим инструментом, одни лишь размеры которого казались как никогда несуразными.

Позвонили Сузанне, та посочувствовала.

– Я же говорила, что, скорее всего, так и будет, – сказала она. Предложила перебронировать им вылет на тот же день, но они понимали, что это потянет за собой дополнительные расходы, которые компании не по карману.

– Незачем, – сказал Марк. – Мы просто поотвисаем и вылетим завтрашним рейсом, на который вы нас посадили. Не волнуйтесь за нас, мы в порядке. Сходим погуляем, посмотрим сегодня город.

Лорна понимала, что именно этим и следовало бы заняться, но воодушевления отыскать в себе не смогла. Ясно было, что в заданных обстоятельствах им повезло, очень повезло почти завершить гастроли, потеряв всего одно выступление, и все же разочарование оказалось сильно. Она отпустила Марка гулять – кто знает, в какие переулки прогулка его заведет, – а сама осталась в гостинице и переключала телевизор с канала на канал, пока не решила напоследок позвонить бабуле. Новости о вирусе сделались откровенно тревожными. У Лорны даже зародилась некая паранойя – не подцепить бы, не надо бы приближаться к людям, жать им руки, позволять на себя дышать. А бабуле восемьдесят шесть, и пусть она в хорошей форме и здорова (не считая аневризмы), тем не менее, если она это подхватит, велика вероятность, что ей придется тяжко. Отношение к вопросам здоровья у нее нынче, похоже, было самое наплевательское, и Лорна сочла, что, наверное, пора внушить бабуле, до чего в ближайшие недели важно беречься.

На сей раз скайп в кои-то веки прогудел всего раза три-четыре, и на другом конце ответили. И на сей раз в кои-то веки не высокий сморщенный бабулин лоб возник в тряском поле зрения, а лицо Питера – младшего брата Лорниного отца, – полностью обозримое и идеально центрированное на экране.

– О, привет, – сказала она. – Я не знала, что ты гостишь.

– Решил сегодня утром вот буквально, – сказал он.

– Приехал на машине из Кью?

– Да, где-то час назад.

Дядя Питер жил один в домике ленточной застройки примерно в полумиле от Кью-Гарденз на юго-западе Лондона. До матери ему было ехать часа два, но он довольно регулярно проделывал этот путь – раз в две-три недели. Овдовела она больше семи лет назад и пусть наконец к этому и попривыкла, он знал – и Лорна знала, – что иногда одиночество казалось ей почти непереносимым. Питер чувствовал, что это его долг – навещать мать при любой возможности.

– Ты с бабулей хотела поговорить? – спросил он. – Сейчас позову.

Лорна осталась глазеть в экран, тот пустовал, пока крупное красивое кошачье в шубе с ярким коллажем черных и белых пятен не вскочило на стол и не вперило в камеру обличающие зеленые глаза, после чего развернулось и открыло Лорне беззастенчивый вид на свой зад.

– Чарли, брысь со стола! – послышался голос Питера, показалась рука, сгребшая недовольное животное, бабулиного преданного компаньона, и убравшая его с глаз долой. Затем экран, повернутый горизонтально, заняли два лица. Бабуля с виду была очень довольна собой. Глаза счастливо блестели – ее младший сын был рядом. Чувствовалось в этом некое торжество.

– Ты посмотри, кто у меня на пороге возник нынче утром, – сказала она.

– Как прекрасно, – сказала Лорна. – Надолго?

– Ты же на ночь останешься, правда? – спросила бабуля у Питера.

– О да. – Затем Питер спросил Лорну: – Так и где ты сейчас?

– В Лейпциге, – ответила она. – А вот концерт сегодня отменили.

– Ох ты! Не из-за вируса же?

– Сейчас тут всё закрывают, по всей Германии.

– Ты поосторожней, – сказала бабуля. – Никаких микробов не вдыхай. И руки мой все время. Вот что надо делать, кажется. Все время мыть руки.

– У меня концерт через две недели, – сказал Питер. – Интересно, получится ли.

– Ты же все равно завтра домой? – спросила бабуля.

– Да.

– Донни, наверное, будет счастлив, что ты возвращаешься целая-невредимая. Чем собираешься заниматься остаток дня?

– Не знаю.

– Сходила бы проведать семейные склепы, – неожиданно произнес Питер.

– Что?

– У нас в Лейпциге родственники похоронены где-то.

– Да?

– Да. Правильно же, мам?

– Ну, это я не знаю. Но твой прадед, – сказала она, обращаясь уже к Лорне, – был немцем.

– Правда? – переспросила Лорна. – Твой отец, в смысле?

– Нет, не мой отец. Дедушкин.

Питер вмешался с поправками:

– Не отец. Его дед.

Бабуля на миг растерялась, а затем согласилась:

– А, да. Дедов дед.

– То есть мой прапрадед, – сказала Лорна.

Бабуля обратилась к Питеру за подтверждением:

– Правильно?

– Правильно. Ты имеешь в виду Карла.

– Он самый. Карл. Дедушка Джеффри.

– И он был из Лейпцига? – уточнила Лорна.

– Ой, этого я не помню. У него был немецкий акцент. Я едва могла понять, что он говорит.

– Да, он был из Лейпцига, – рьяно подтвердил Питер. – Я составлял семейное древо.

– Как его звали? – спросила Лорна, внезапно воодушевившись затеей прогулки по старым кладбищам и посещения могил забытых предков.

– Шмидт, – сказал Питер. – Карл Шмидт.

– Ох, – сказала Лорна. – Не очень-то оно сужает поиск.

– Не особо. Иголка в стоге сена, в общем.

– Думаю, просто схожу в музей или куда-нибудь еще.

– Хорошая мысль.

– Ну, будь осторожна, – сказала бабуля. – И руки все время мой, ради всего святого.

Они попрощались, и бабуля отправилась на кухню готовить чай – третий чайник с тех пор, как приехал Питер. Сын двинулся за ней и встал у кухонного окна, пока мама возилась с кружками и чайными пакетиками. Оглядел сад – цветочные клумбы, за беготню по которым в детстве ему влетало; наклонный прямоугольник газона, с которого Питер катался на санках, когда б ни соизволял выпасть снежок; раскидистый сумах, чьи скелетоподобные ветви и лаймово-зеленые листья он так пристально изучил за долгие послеполуденные часы чтения и грез, – весь этот миниатюрный пейзаж, знакомый во всех подробностях с тех пор, как Питеру исполнилось десять лет, и почти не менявшийся за все последующие сорок девять. Семья переехала сюда в 1971-м. До этого они жили в нескольких милях отсюда – в Борнвилле, где мать родилась и провела свое детство. Этот дом она теперь никогда не оставит, Питер не сомневался, пусть он для нее и чрезмерно огромен. “Тут я и помру”, – уже начинала поговаривать она, очевидно полагая, что это событие все ближе и ближе. Рядом с ее сердцем набухала аневризма аорты. Мало-помалу, миллиметр за миллиметром, год от года. Неоперабельная, как сообщил бабуле врач.

– Она лопнет? – спросила у врача она.

– Может, – ответил врач. – Через год, или через два, или через пять, или через десять. Как повезет.

– А что происходит, когда лопается? – спросила она.

– Происходит то, – ответил врач, – что мы называем летальным исходом.

С тех самых пор она стала именовать аневризму “часовой бомбой”. Ничего с этим не поделаешь, надо просто жить дальше, проклиная то, что с аневризмой нельзя водить автомобиль, и надеяться на лучшее. Или надеяться, что доконает тебя что-то другое – из-за возраста же что-то тебя доконает, верно? Скорее раньше, чем позже. О будущем бабуля размышляла мало, но не застревала и в прошлом, жила текущим мгновением, и эта стратегия исправно служила ей бо́льшую часть века.

Тем не менее Питера изводила эта вот склонность матери жить только ради настоящего. С недавних пор он пал жертвой одержимости семейной историей, возникла она в нем со смертью отца и набрала обороты после того, как Питер остался без пары и с избытком свободного времени. Он рылся в сетевых архивах и перебирал бумаги дома у матери при каждом визите к ней, однако ресурс, которым он по-настоящему желал воспользоваться, – материна память, а с ним работать оказалось трудно. Не потому что маме она отказывала, а потому что прошлое, судя по всему, не представляло для нее никакого интереса. Теми крохами сведений, какие ему удавалось добыть, она делилась неохотно, но, как ни крути, осталась последней выжившей в ее поколении, единственной, кто мог вспомнить семейные истории 1950-х и 40-х годов. Что могла она рассказать, например, о забытом Карле Шмидте, деде ее покойного мужа, при загадочных обстоятельствах приехавшем в Бирмингем в 1890-е и прожившем там, пока шли обе мировые войны, в которых агрессором выступала его родная страна? Какую позицию он занимал? Что за человек был?

– Ой, да я не помню о нем почти ничего, – сказала она. – Я была очень молода. Он казался суровым и страшным. Я боялась его до смерти.

Сидя в кресле у эркерного окна и держа на коленях Чарли, урчавшего в пятне солнечного света, она потянулась к “Дейли телеграф”, раскрытой на странице с кроссвордом.

– Ну-ка давай, – сказала она. – Семь по горизонтали, “Модно одетый человек”, пять букв, начинается с “ф”.

Вопиющая попытка сменить тему, и Питер не собирался ей потакать.

– Что-то же ты наверняка помнишь, – сказал он.

– “Франт”, – сказала бабуля и вписала слово карандашом.

– В смысле, когда ты с ним познакомилась?

Она вздохнула, понимая, что Питер, если уж взялся ей с этим докучать, в покое не оставит.

– Ну, это я, конечно, помню.

– Когда?

– В конце войны.

– То есть году в 1944–45-м?

– Ой нет, я про самый конец говорю. – Она осторожно отхлебнула чай – все еще слишком горячий. – Сразу после того, как война кончилась, – пояснила бабуля. – Про День победы в Европе и прочий сыр-бор.

Событие первое

День победы в Европе

8 мая 1945 года

1

Воздух не пах шоколадом – шоколад был в воздухе. Как-то называть фабрику, стоявшую в центре деревни, было незачем. Ее просто звали Фабрикой. На Фабрике делали шоколад. Шоколад здесь делали шестьдесят с лишним лет. Джон Кэдбери открыл первую лавку в центре Бирмингема еще в 1824-м, продавал там молотые бобы какао для горячего шоколада: как и его братья, он был приверженным квакером и считал этот напиток не только питательной составляющей завтрака, но и здоровой заменой алкоголю ближе к вечеру. Дело устойчиво шло в гору, работников прибавлялось, фабричные территории расширялись, и вот в 1879 году его сыновья решили перенести в Бирмингем все производство целиком. Земля, которую они выбрали, представляла собой в то время холмистые луга. Видели они это так: промышленность и природа должны сосуществовать в гармонии, в симбиозе, опираясь друг на друга. Поначалу производство было невелико. Одноэтажное кирпичное здание, залитое светом с трех сторон – обширные окна открывали вид на окрестные зеленые просторы. Рядом с фабрикой обустроили спортивные поля, сады и детскую игровую площадку. Отсюда центр города казался далеким. Это место звалось деревней и ощущалось деревней. Рабочим приходилось преодолевать не одну милю туда и обратно, и приезжали они на железнодорожную станцию, в те дни носившую название “Стёрчли-стрит”. Такое положение дел невесть сколько продолжаться не могло: к концу XIX века число нанятых на Фабрике выросло с двух сотен до более чем двух с половиной тысяч. В 1895 году компания прикупила еще земель, прилегающих к фабричным зданиям, и вскоре рабочие смогли пользоваться дополнительными местами отдыха и крикетной площадкой. Однако устремления семьи Кэдбери простирались шире. Они воображали себе жилье: недорогие дома, добротные, с просторными садами, где благоденствовали бы деревья, росли бы фрукты и овощи. Сердцевиной проекта по-прежнему оставалось квакерство, а цель стояла такая: “Улучшить условия для рабочего класса и трудового народа в Бирмингеме и вокруг него, обеспечив его улучшенным жильем, с садами и прилегающими общинными территориями”. При всяком удобном случае они покупали и покупали земельные участки в этой провинции к югу от Бирмингема, решительно настроившись не позволять накладывать на эти земли лапу застройщикам менее дальновидным и более жадным до барышей. И вот так деревня прирастала, ширилась, простиралась далее, выбрасывала побеги, цвела, словно растение, пока не покрыла собою сотни акров и не накопила в себе более двух тысяч домов; многие из них, но не все, обжили рабочие Кэдбери, и пусть со всех сторон обступали деревню другие, более привычные предместья – Стёрчли и Коттеридж, Смолл-Хит и Кингз-Хэд, Кингз-Норт и Уэст-Хит, Нортфилд, Уили-Касл и Селли-Оук, – деревня своего характера не утратила. В середине ее размещалась зеленая площадь. Рядом располагалась начальная школа с часовой башней, а в ней – знаменитый карильон. Мимо школы шли Вудбрук-роуд, Торн-роуд и Линден-роуд – тракты эти, как бы ни запруживало их транспортом в последующие годы, всегда хранили покой, пасторальную память о тени и густой листве, запечатленные в самих названиях этих дорог[5].

Как же следует назвать его, это особое место? Можно было б счесть, что людям, наделившим его именем, деревня и все ее приюты, спортивные площадки, миниатюрный пруд с лодками и крикетисты в белой фланели казались воплощением архетипа английскости – едва ли не пародией на нее. Ручеек, вившийся прямо посреди селения, назывался Борн, и многие ожидали, что имя деревне будет Борнбрук. Но деревню породило предприятие, и предприятие это продавало шоколад, и даже в сердцах самих Кэдбери, этих зачинателей британского шоколадного производства, таилось остаточное чувство неполноценности родного продукта по сравнению с материковыми соперниками. Не было ли в изысканнейшем шоколаде чего-то сущностно, прирожденно европейского? Сами бобы, разумеется, всегда прибывали из удаленных уголков империи – тут ничего небританского, – однако превращение их в съедобный шоколад изобрел голландец, и повсеместно была признана истина – пусть и негласно, – что высоты, близкие к совершенству, в изготовлении шоколада освоили французы, бельгийцы, швейцарцы. Если уж состязаться шоколаду Кэдбери в этом поле, следует придать ему такую торговую марку, чтобы в ней слышался отзвук европейской утонченности, материкового изыска.

А потому, решили они, Борнбрук не подойдет. Выбрали вариацию по мотивам. Борнвилл. Название деревни не только основанной на шоколаде, не только ему посвященной, но поистине рожденной из грезы о шоколаде.

2

К утру понедельника 7 мая однозначных новостей по-прежнему не было. Война вроде бы завершилась, но мир пока не начался. Людям не терпелось, все ждали объявления. Предполагалось ли, что все выйдут на работу? Когда позволено будет праздновать? После едва ль не шести лет самопожертвования и обездоленности уместно же спеть сколько-то песен, посидеть у костров, а пабам не закрываться допоздна? Разговаривая через забор, сосед Сэмюэла мистер Фартинг сказал, что это клятое позорище какое-то, простите мой французский, и Сэм согласился, сказав, что правительство нарвется на неприятности, если не даст всем продохнуть и погулять день-другой. Люди припомнят, когда придет время выборов-то.

Насчет политики у Долл взглядов уйма, но участвовать в таких разговорах ее не приглашали. Пока ее муж и мистер Фартинг наводили в мире порядок, стоя у забора на задах, она сверилась с напольными часами в коридоре и отправилась за метлой в кладовку под лестницей. Долл – человек привычки. Без четверти одиннадцать во всякий будний день она отправлялась мести крыльцо, и причина для этого у нее была вполне предметная: именно в это время у детей в школе через дорогу случалась переменка. Долл нравилось выбираться на улицу как раз перед этим, и перво-наперво в ее распоряжении оказывалось несколько минут, когда можно упиться свойственной этому утреннему часу привычной звонкой тишиной Борнвилла. Затем долетал звон учительского колокольчика, и тут же начиналось: постепенно прибывал гомон пронзительных голосов, поначалу приглушенный и неразборчивый, а затем вдруг – во всю глотку, когда распахивались парадные двери школы и восемьдесят семь детишек с грохотом высыпали на игровую площадку. Долл обожала тишину, укрывавшую ее деревню почти весь день, но звуки ближайшей четверти часа обожала даже крепче. Любила она слушать, как перекликаются дети, зовут друг друга по именам, их пронзительные крики в избыточной взбудораженности, их детские песенки, и дразнилки, и игры в классики. Не то чтобы все это можно было отчетливо разобрать или отделить одно от другого – все сливалось в единый хор, в милое беспорядочное попурри детских голосов (хотя Долл знала – и это существенно добавляло к ее удовольствию, – что был где-то там и голос ее дочки, пусть его и не разобрать). Стоя на крыльце с метлой в руке, слушая далекий гомон детских голосов, Долл чувствовала, что одновременно обитает и в прошлом, и в настоящем, и в будущем: он напоминал ей детство, ее школьные годы тридцать лет назад, маленькую церковную начальную школу в шропширском Уэллингтоне – воспоминание древнее, но яркое, – однако напоминал он ей и о том, что эти кричащие и поющие дети станут теми, кто на своих плечах вынесет ближайшие годы, восстанавливая страну после шестилетней трепки, отправляя память о войне на покой. Прошлое, настоящее и будущее – вот что слышала она в звуке детских голосов с игровой площадки на утренней перемене. Словно набегающая приливная волна бурливой реки, далеким контрапунктом “ших, ших, ших” метлы по ступеньке, бестелесный голос шепчет ей на ухо, вновь и вновь, заклинание: все меняется, и все остается прежним.

* * *

Человек привычки, Долл без четверти одиннадцать вышла на крыльцо и назавтра, хотя знала, что детей на сей раз не услышит. Школы сегодня закрыты. И тем не менее борнвиллская тишина казалась глубже обычного – даже в это эпохальное утро. Объявление наконец прозвучало по радио: два дня ликования. Но всяк, ожидавший увидеть пьяный разгул или внезапные пляски на мостовых этих сдержанных, обсаженных деревьями улиц с вереницами спокойных, безмятежных домов, оказался бы разочарован. Дороги, если уж на то пошло, были пустынней обычного. Тишина, если уж на то пошло, была еще абсолютнее. Не нарушалась, пока Долл не закончила подметать и не собралась вернуться в дом: в тот миг она услышала шаги и, обернувшись посмотреть, кто там, увидела, что мимо шагает мистер Такер из дома № 18. В котелке, а также в толстенном шерстяном пальто, невзирая на жару.

– Доброе утро, мистер Ти, – сказала она, желая поболтать. – Что это вы нынче нарядились в рабочую одежду? Вам разве не сообщили?

– Нет, не сообщили, – ответил он чопорно, словно бы вечно негодуя. – Я, как обычно, поехал трамваем в Город и, лишь добравшись до конторы, обнаружил неладное. Двери на замке, никаких объяснений. Хоть объявленье бы на двери – уже что-то. Минутное дело.

– Какая жалость. Зря проездили. Наверное, они думали, что все всё услышали по радио.

– Радиоприемником не располагаю, – сказал мистер Такер.

– А, вон что. У вас два дня отгулов, можете веселиться вместе со всеми. В Роухите сегодня вечером будут жечь костер.

– Найду себе занятие получше, – сказал мистер Такер. – Это нетрудно.

Мистер Такер собрался было двинуться дальше, но тут даже он заметил, что в облике Долл было нечто необычное, и не смог удержаться от вопроса:

– Миссис Кларк… что это, позвольте спросить, у вас на голове?

Он имел в виду газетный лист, сложенный в незатейливое треугольное нечто, украшенное красными, белыми и синими карандашными полосами и сидевшее у Долл на темно-рыжих волосах.

– Это шапка, – сказала она. – Мэри их все утро делала. Хотите, попрошу ее вам такую же сделать?

– Спасибо, нет, – ответил он. – Понимаю, время праздновать, но все же существует и достоинство. Достоинство в любых обстоятельствах.

Мистер Такер отправился дальше, слегка споткнувшись о корень липы, выперший из-под мощения. Он попытался сделать вид, будто этого не произошло, и продолжил свой путь, а Долл изо всех сил постаралась не рассмеяться. Смотрела вслед его удалявшейся фигуре, размышляя о том, до чего он все же загадочный субъект, однако безобидный, живет себе один в восемнадцатом доме, никакого шуму от него, никакого безобразия, сад содержит в порядке, прибранным, все наличники на окнах и на дверях каждые два-три года покрывает свежей краской. Повезло Долл с соседями, вот правда. Борнвилл – высококлассное предместье. Люди тут на голову выше прочих, и это было важно для Долл – она не ощущала никакого противоречия между тремя своими предметами веры: христианством, социализмом и снобизмом.

Она увидела, как мистер Такер открыл парадную дверь и, перед тем как скрыться внутри, обернулся и бросил последний неодобрительный взгляд на бумажную шапку соседки. Шаги его были почти беззвучны, однако теперь, когда он скрылся из виду, вновь чуть ли ни мгновенно низошла эта абсолютная и жутковатая тишина.

До чего странно сегодня в деревне. Всем, казалось, не по себе, все и взбудоражены, и утомлены, словно их раздирало между радостью от того, что война завершилась наконец, и позволением признать, до чего тяжким испытанием она была, а вслед за этим признанием погрузиться в усталую подавленность. Сама Долл не находила себе покоя. Ждала вечернего костра в Роухите, но, помимо этого, чем еще им занимать себя? Как полагалось идти этому дню? Сэму велели взять отгул, и он теперь сидел в гостиной, погрузившись в юмористический журнал с картинками, взятый у Мэри. Вернувшись в дом, Долл подсмотрела за ним, выглянув из-за двери в гостиную, и раздосадовалась поначалу, что он развалился в кресле, не замечая ее присутствия, взгляд вперил в рисованную историю для десятилеток, но смягчилась, заметив улыбку у него на лице, сияние детской радости в глазах, – он следил за свежими похождениями Доблестного Дэна и несусветным потреблением “коровьих лепех”[6]. Порадовалась она, что в душе он, как и прежде, мальчишка и заслуживает чуточки дурацкого удовольствия – после всего, что пережил за последние несколько лет, после всех ночей, проведенных не в тепле и уюте дома рядом с Долл, а на крыше Фабрики, откуда следили за пожарами в городе, когда налетали самолеты. (Большинство ночей не муж лежал рядом с ней в постели, пристроившись к изгибам ее тела, как тому и следует быть, а Мэри свертывалась клубочком и прижимала Малыша Теда к медленно вздымавшейся и опадавшей груди, погружая Долл в неохотный сон мерным приливом и отливом своего невинного посапывания.) А потому не упрекнула она его, а лишь сказала, подначивая:

– Наверстываешь упущенное, так?

Сэм с виноватым испугом отложил журнал.

– Ты же говорил, что намерен взяться за книжки по истории. И еще разок попробуешь дочитать “Войну и мир”.

– Так и есть. Вот только улучу минутку.

Долл взяла журнал.

– “Бойкий Кот”[7], – прочла она, а затем повторила напечатанное на картинке с обложки: – “Бойкий в салки стал играть, и долетели слухи, что главный приз он получил, последовав за нюхом”. – Она бросила журнал мужу на колени. – Взрослый человек – а читаешь такое!

– Ты за этим пришла? Чихвостить меня?

– Нет, я пришла глянуть, чем Мэри занимается. Она вроде шапки делала.

– Доделала. Ушла в сад.

– Ну, нечего ей там прохлаждаться. Есть чем заняться.

– Да ради всего святого, женщина, – вскричал Сэм в отчаянии, – сегодня особый день. Всем полагается праздновать.

– Ну, миссис Баркер явится в половине шестого, как и во всякий вторник. А я уже несколько дней не слышала, чтоб Мэри репетировала. – Она подошла к пианино, подняла крышку банкетки и достала ноты. – Ты посмотри! Она к Бетховену даже не прикасалась.

Сэм неохотно отложил журнал и встал.

– Я с ней потолкую, – сказал он. Долл в это вмешивать ни к чему. Она девочку только расстроит, а дальше жди ссоры.

С трубкой в руке он прошел коридор, кухню и затем маленький застекленный тамбур, который они помпезно именовали “верандой”, и оказался в саду. Мэри сидела под яблоней на неказистой деревянной скамейке, несколько лет назад спроектированной и сколоченной лично Сэмом, – что поразительно, конструкция пока не рухнула и не развалилась. С трехмерными предметами у Сэма получалось так себе, талант у него был в рисовании.