Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зная, что Валентина Георгиевна была одной из самых элегантных и эффектных женщин того времени, я попыталась узнать у нее секрет этого успеха как женщины и как актрисы. У всех женщин обычно подобное вызывает приятные воспоминания, они становятся разговорчивее, откровеннее, как бы снова все переживая. Но Валентина Георгиевна отделалась несколькими фразами. «Я много зарабатывала, слыла одной из самых элегантных женщин Москвы. По амплуа в мюзик-холле была женщиной-вамп, а в жизни просто хохотушкой». Я видела, как смеялись ее глаза, когда она вспоминала свою молодость, а мне, по свойственной чувствительности, хотелось от нее услышать что-то сокровенное, и я спросила, кто же был ее самой большой любовью. Лицо Валентины Георгиевны стало серьезным, даже грустным. «Самой большой любовью был Алексей Каплер, может быть потому, что это была последняя любовь».

Она задумалась. А я вдруг представила, что мы в театре, что сейчас раздастся звонок и Валентина Георгиевна начнет торопливо одеваться. Она наденет черное, блестящее, как чешуя, платье, на него накинет легкий летящий черный плащ с огромным алым цветком на груди, усталые ноги обует в тонкие французские кружевные туфельки. (Я их помню потому, что точно такие же купила вместе с ней в Париже много лет назад, когда наш театр был там на гастролях с «Клопом», а Валентина Георгиевна так выразительно и артистично играла Лунатичку. Было это давно, а туфельки сохранялись с надеждой, что пригодятся для какой-нибудь роли. И пригодились!)

О, эта милая привычка беречь все необычное для сцены – авось пригодится! И ведь действительно, как выручают нас и старые лайковые перчатки, и роскошные веера, и перья, которые придают красоту, стиль костюму, и туфли, вышедшие из моды, но увидев ножку в такой туфельке, сразу переносишься в те годы, когда «так одевались», «так носили». Шляпки, вуалетки, бусы, браслеты, боа, общипанные или, наоборот, роскошные меха, расшитые стеклярусом накидки – пожалуй, только актриса может понять, какие это сокровища! Как в них прочитывается время, внешность красивой женщины или, наоборот, женщины с жалкими ухищрениями быть красивой… Это театр! Это любовь моя! Во время войны, выступая с концертами в воинских частях, Токарская попала в плен. Там спасла от смерти нашего актера красавца Холодова, сказав, что это ее муж (его как еврея должны были убить). А с окончанием войны они возвратились в Москву, и он оставил ее, вернувшись к своей семье. За то, что Токарская работала в театре при немцах, ее сослали в Воркуту вместе с другими бывшими военнопленными, где она и познакомилась с также сосланным туда за связь с дочерью Сталина Алексеем Каплером, известным сценаристом и впоследствии талантливым ведущим «Кинопанорамы». Там, в Воркуте, она и вышла за него замуж.

Когда Валентина Георгиевна, уже при мне, поступила в наш театр, она была женой Каплера, интересной молодой женщиной. На моих глазах она рассталась с любимым человеком, оставшись совсем одна, и перенесла это мужественно, сдержанно, сохранив доброту, ровность и мудрость. Токарская всегда принимала жизнь такой, какой она была.

До последних дней она выходила на сцену и ушла из жизни, красиво отметив свое 90-летие. В моих глазах Токарская всегда останется прекрасной мужественной женщиной-актрисой.

Иногда от некоторых актеров исходит какая-то магнетическая сила личности, и это прекрасно, нужно, необходимо. Ведь недаром когда-то крупные актеры, сумевшие выразить чувства наиболее передовых слоев общества, становились властителями дум. Искусство – синоним понятия красоты, гармонии, нравственности, веры и совести человека. А мы задыхаемся от нехватки этих качеств!

Актер имеет право на творчество. Но ведь в чем трудность нашей актерской жизни? Если, как говорится, режиссер меня не видит, не хочет видеть – у меня пропадает желание его переубеждать. Это как любовь. Меня не любит такой-то человек, и я не могу своей волей заставить в меня влюбиться. Чем больше я буду добиваться, тем хуже будет. Так мне кажется.

Я думаю, что правильно делала: ни единым упреком не досаждала Плучеку своей болью, своей мечтой – сыграть Раневскую в «Вишневом саде». Я просто сыграла ее в другом театре. И в этом есть человеческая гордость. Правда, казалось бы, что человек, ведущий свой театр, отвечающий за своих артистов, мог поинтересоваться, что же это такое – работа его актера в другом театре? Но этого не случилось. Наоборот, этого события как бы и не было…

И подобное происходит не только в нашем театре. Чаще всего мы, коллеги, работающие рядом, то ли оттого, что привыкаем друг к другу, то ли оттого, что собственная судьба поглощает все силы, мало интересуемся друг другом. Редко видим чужие работы на стороне, не хватает времени, сил, любопытства. Еще чужих иногда смотрим, а своих очень редко… Оттого, я думаю, все мы достаточно одиноки, чувствуем, что никому ни до кого дела нет. Нужно иметь мужество и веру в себя, чтобы не сникнуть от этого безразличия. И тут помогает зритель – он наш спаситель.

Моя последняя встреча с Андреем Мироновым как с режиссером и партнером была в спектакле «Тени» по пьесе Салтыкова-Щедрина, который был выпущен в марте 1987 года.

В центре – судьбы двух молодых людей, связанных прошлой дружбой. Они – как два лика раздвоенной личности. Никто из них не родился негодяем, но один им становится, а другому не хватило характера и силы воли стать его антиподом.

Я была очень признательна Андрею Миронову, что он, замечательный друг, пригласил меня в свою постановку. Наши репетиции проходили непросто. Андрей боролся с моей узнаваемостью, специфичностью, я прислушивалась и старалась выполнить то, что от меня требовал режиссер, но иногда пыталась отстоять и какой-то свой взгляд на роль. Мне казалось тогда, что ему хотелось соединить в этом образе многие качества, которые он считал в человеке абсолютно неприемлемыми. Отсутствие ума, культуры, интеллигентности. Иногда казалось, что, по его замыслу, моя Ольга Дмитриевна своим видом и манерами должна была напоминать современную недалекую чиновницу. Я же прежде всего воспринимала ее как женщину, не желающую расстаться со своими былыми успехами. Бывшая провинциальная «красавица» довольно доступного поведения, в данный момент царственно недовольная тем недостаточным вниманием, которое ей оказывают окружающие мужчины, увлеченные ее молоденькой дочкой. Мы оба сходились в том, что я не должна была играть этот характер грубовато и излишне сочно.

Прислушиваясь к требованию режиссера «себя не заявлять», я вспоминала советы Немировича-Данченко (в письме Станиславскому по поводу Сатина):

«1. Не навязывать свою роль и себя публике. Она сама возьмет ее и Вас.

2. Не бояться, что роли не будет, если Вы не заиграете там, где Вам играть много не приходится по самому положению. Если роли нет – ее почти нельзя сделать, а надоесть раньше времени легко.

3. Знать назубок.

4. Избегать излишеств в движениях.

5. Держать тон бодрый, легкий и нервный. Беспечный и нервный…»

Я понимаю, как мы далеки по своей значимости от этих великих людей, но улавливаю в этих советах и то, что происходило в наших взаимоотношениях с Мироновым-режиссером, постановщиком спектакля. Он хотел увидеть меня другой, и это прекрасно, я сама этого хотела, но я как женщина не выражалась полнокровно в своей роли, а в основе образа моей героини должна обязательно присутствовать женщина. Но вот как соединить в себе все это! Ведь и тема спектакля, созвучного нашему времени, – борьба за успех любой ценой, в которой лучшие человеческие порывы гибнут. И моя Ольга Дмитриевна – жертва своей страсти, своего стремления царить. В этом драматизм роли, ее сатирический трагизм. Поэтому если я, упиваясь своей царственностью, неотразимостью, буду смешна и жалка для зрителя – это нормально. Я не боюсь быть смешной и жалкой, наоборот, даже хочу, но моя Ольга Дмитриевна ощущать себя такой не должна. «Я – царица, все, кто этого не понимает, жалки и ущербны» – вот ее кредо. Но в конце концов мы с Андреем всегда находили общий язык, общее решение. И мне кажется, что у нас что-то получилось!

В одном из интервью Жан Габен говорил: «Добывай каждый кадр из недр себя, как шахтер добывает уголь». Добывать из недр себя… Если быть по своей природе сатирической актрисой, то все проще: подмечать все дурное и показывать это остроумно, весело, узнаваемо.

А если я не сатирическая актриса, а только в силу обстоятельств оказалась в этой сфере, как мне через себя все-таки добыть необходимую сатирическую правду или правдивую сатиру? Наверное, мне это дается труднее, чем многим нашим актерам! Но ведь тем ценнее, если что-то получится, если твои старания принял и понял зритель. Это – награда за все.

Наверное, трудно описать зарождение другого человека в тебе самом, и в то же время это – чудо нашей профессии, счастье и горе ее.

Помню, когда я репетировала в спектакле «Ложь для узкого круга», я любила свою роль, так как разоблачала через нее ненавистные мне человеческие качества, но я не была в стороне, напротив – играла ее как исповедь уродливой души, но души со своими страстями, болью, стремлением к своему идеалу, и эта роль была моей плотью и кровью, как могли бы быть роли Кручининой, Катерины, мадам Бовари. Только души этих женщин – прекрасны, а душа Клавдии Бояриновой изуродована излишним честолюбием, неверием в человека, безжалостностью, бездуховностью.

Счастье нашей профессии еще и в том, что в момент душевного одиночества, холодного вакуума, не заполненного человеческими чувствами, они – роли – в нас самих, они с нами, и мы не так одиноки.

Иногда, если очень тяжело на душе, если не спится долгой ночью, я мысленно молю Бога: пусть мои боль, тревога, одиночество уйдут в роли, пусть я освобожу душу в единении со зрителем. Ведь зритель чувствует, пустой или не пустой человек перед ним, он тянется к искренности, ему тоже становится легче, если он поплачет или посмеется со мной.

Удивительное воздействие может оказать спектакль на человека, я это чувствую не только как актриса, но и как зритель. Ведь в театре – при реальности событий, поставленных проблем, при сложных конфликтах еще присутствует, если это хороший спектакль, воздух поэзии. Зрители, кроме видимой стороны спектакля – зрелищности сюжета, актеров, музыки, декораций, – ощущают еще и сокровенное, сокрытое в людях, о чем они сами и не подозревают. В этом есть и эмоциональные воспоминания, одухотворяющие нас, и сострадание к человеку, которое делает нас лучше, человечнее, добрее.

Ведь недаром все так любят Чехова, его пьесы, его героев, и любят, думаю, прежде всего за полифонию человеческих чувств, им присущих, и даже их оттенков.

Я люблю свои творческие встречи со зрителем. Они идут как единый спектакль, в который входят и размышления о ролях, и показ сцен, монологов, воспоминаний-фантазий на тему некоторых ролей, стихи и романсы… А в конце – разговор со зрителями, ответы на вопросы. Наша профессия вся пронизана эмоциями, чувствами, верой – словом, тем, что составляет человеческую душу. Иногда на таких встречах я ощущаю почти полное единение со зрительным залом. Я всегда искренна с моими слушателями, неотделима от них, и бывает такое ощущение, что своей душевной открытостью я как-то помогаю сидящим в зале. Для меня зрители – это мои друзья. Им я дарю свое сердце, а они мне – свое.

Однажды на одной из встреч я получила такую записку:

«Эта записочка – не вопрос к Вам. На все наши вопросы Вы отвечали сегодня, как отвечаете своей прекрасной работой в театре и в кино. К сожалению только, не так часто мы Вас видим, как хотелось бы. Спасибо большое Вам, актрисе и человеку, за сегодняшний вечер, за сегодняшний, говоря по-современному, моноспектакль. Нам редко приходится встречаться с таким отношением к нашей аудитории. Мы не подготовились к такой встрече, не принесли Вам, к сожалению, цветы. Извините. Но думаю, в этой коротенькой записке я сумела выразить наше отношение к Вам. Долгих творческих Вам лет».



Часто говорят, что актеры умеют долго сохранять молодость. Я думаю, это потому, что в нас, благодаря нашей профессии, есть какая-то повышенная эмоциональность, наподобие детской, и вообще актеры по своей природе чем-то всегда похожи на детей.

Ну вот, казалось бы, я пожилая женщина, у которой полно забот, вдруг вспоминаю, что сегодня примерка костюма для будущего спектакля. И как описать то чудо, что происходит в душе от одной только мысли: сегодня я прикоснусь к себе другой, к той, которая еще только зарождается, и от первого взгляда на костюм в душе или разгорится костер робкой и страстной надежды, что все будет хорошо, роль получится, или, наоборот, охватит смятение, паника оттого, что все совсем, совсем не то, не соединяются представляемый образ и я – настоящая.

Какое счастье, когда рядом работают талантливые мастера своего дела! А мне везло, со мной всегда работали и работают удивительные художники по костюму, замечательный мастер-гример, истинная художница своего дела – Сильва Васильевна Косырева и ее ученики.

Итак, я вхожу в наш костюмерный цех. На столе пиршество тканей – ярких и темных, легких, блестящих и плотных, дорогих, современных и ветхих от времени, кусочки, расшитые бисером, разрисованные и т. д. Иногда здесь лежат еще украшения – перья или стразы.

На высокой перекладине висит мое – чудо! Вот сейчас я встану у зеркала во весь рост, и это чудо снимут, чтобы надеть на меня. Но сначала я надеваю юбку-кринолин. Он пока еще белоснежно-чистый, это потом его кружевные оборки посереют от того, что будут соприкасаться с полом сцены. А пока – это каскад чистейшей ткани, аккуратно отороченный белоснежной тесемочкой.

Моя нижняя юбка так красива, что я, стоя в закуточке перед большим зеркалом, замерзая, не прикрытая ничем, смотрю на нее, и мне хочется чуть прогнуть спину, чтобы соответствовать моему пьедесталу – огромному кринолину, так красиво и величественно заканчивающему фигуру.

Наконец, взяв платье, художница и наш мастер по созданию костюмов Валентина Фоминична Маркина облачают меня в него. И – о радость! Все сходится, все пуговки застегиваются, все крючочки стягиваются!

Я в платье! Смотрю на себя… Это уже не я…

Не желая расстаться с ним, я еще немного хожу в платье по мастерской… Художникам пошивочного цеха тоже не хочется расставаться с этим чудом. Они любуются и говорят: «Да, в таком платье и говорить ничего не надо, оно само за себя говорит…»

Это правда. Когда найден точный по характеру персонажа, по эпохе костюм – от него самого исходит поэзия театра. Можно молчать, а фигура в платье уже уносит нас всех в другой мир…

Наконец с нежностью, любовью, надеждой расстаюсь со своим первым костюмом, и начинается примерка костюма второго акта.

Ну вот, например, моя героиня, Ольга Дмитриевна, дорвалась до столичной жизни, это, может быть, последний всплеск ее жалкого женского успеха, головокружение от видимости всеобщего внимания. Второй акт начинается почти так, как заканчивается первый: она с дочерью и компанией мужчин снова в ложе, слушает оперу. Они уже другие. Петербург «пошел им на пользу». Кричащие, но не безвкусные туалеты. Мое платье с тусклой и тяжелой позолотой кричит о зрелости, все в нем нескромно, с претензией на царственность. Но вот я смотрю на плечи и вижу, что их обнимает довольно скромное декольте, от чего они кажутся узкими, хрупкими, и я обращаю на это внимание художницы. Она долго смотрит. Да, платье выполнено по эскизу, все правильно, оно очень красиво, но мои плечи в нем кажутся хрупкими – это не подходит для моей героини. Надо что-то делать! Снова поиски в царстве тканей, лоскутков, перьев, позолот, шарфов и вышивок – и наконец кусок золотой парчи найден.

Перекрутив его, как торсаду, приложив к плечам, видим, что это меняет весь мой верх. Все становится законченным: я уже не жалкая, не хрупкая, а обвита, окаймлена золотом. Мне кажется, это то, что нужно…

Закрываю глаза на свою прозаическую прическу, вижу себя сильно набеленную, с подкрашенными щеками, с яркими губами: перезрелая красавица с последними усилиями взять от жизни наслаждения…

Как безумно хочется не разрушить своей неумелостью тот уже ясно проступающий образ.

Бережно, благоговейно снимаю платье. Вижу счастливые глаза тех, кто кропотливо это создавал. Я так им благодарна! Это миг счастья! Это театр!

Но кто знает, что будет завтра? Будет ли премьера, буду ли я? Но… лучше не думать об этом, отдам свое сердце этой минуте, а там – будь что будет. Перед генеральными репетициями наступает момент, когда режиссер и актеры, уже выдыхаясь, выбиваясь из сил или, наоборот, набирая силу, открывая в себе какие-то неведомые резервы, идут к финишу. Но это совсем не значит, что все хорошо, что работа окончена. Совсем нет. Данный период зыбок, почти ничто нельзя предсказать, каждый день многое меняется.

Кто-то, казавшийся благополучным, вдруг становится неинтересным – интонации все выверены, каждый поворот тела, головы уже привычен за год работы. А кто-то вдруг прозвенит неожиданной, нервной нотой, заставит взглянуть на себя как бы другими глазами, и, глядишь, все остальные уже насторожились, словно настроили свои локаторы на неожиданность, свежесть, правду, и сами готовы отвечать тем же.

По ходу спектакля у меня много появлений на сцене, но слов мало, так как я не участвую в главных больших сценах. Мы много раз меняли эти короткие появления: то в дверях, то за кулисами должен раздаться мой голос, то я должна пересаживаться с места на место и т. д. Все эти мелочи надо запомнить, так как мне нужно это делать во время чужих сцен. Отвлечься нельзя, я напряженно смотрю, слушаю, как играют партнеры, чтобы вовремя выкрикнуть из-за кулис какую-нибудь свою фразу. Интересно пишет Алла Демидова в своей уже упоминавшейся книге: «Один ученый сказал: знание существует объективно, помимо нас, вне того, открыто оно или нет. Наша задача – тянуться к нему и по частям его открывать. У актеров то же самое. Образы существуют сами по себе. Главное – их увидеть и понять».

По-моему, это очень верно. Мы тянемся к тому, что нам видится. Мне моя героиня видится переполненной желанием царить, нравиться, быть первой, являться законодательницей мод, чтобы ее салон был заманчив для мужчин, но вполне благопристоен по виду. И тут на репетиции вдруг какая-то внутренняя осечка… У одного из наших актеров, играющих эпизодическую роль, в последние дни появилось пенсне. Пенсне, конечно, репетиционное, плохое, еле держится на носу.

Но вот наш режиссер, Андрей Миронов, из зала предлагает мне: «Вера, наденьте пенсне…» Я пробую, на носу ничего не держится, и в это время быстро, мучительно думаю о роли. В пенсне я чувствую себя гувернанткой. Однако ведь моя героиня не только стареющая ханжа, она также и стареющая провинциальная львица…

Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее… что-то обещающее будет в продолжительном взгляде.

И все же я чувствую какую-то неуверенность, ощупью иду к роли, то ученически выполняю требования режиссера, то робко пробую что-то свое… И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда она большая! Конечно, в какой-то момент все мелочи и неувязки вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас), куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемной комиссии и пока узкому кругу зрителей.

На обсуждении нас, безусловно, критикуют, делают поправки, а иногда бывают разгромы, и нешуточные. Но вот все доработано, увязано, все расставлено по местам, и… в один замечательный день, вернее вечер, на афише загорится слово «премьера».

Остается совсем немного времени до начала спектакля. Это святые минуты… Целый день я не могу дождаться этих минут, меня нет дома, нет на улице, нет с моими близкими, я только жду, когда наконец окажусь в своей грим-уборной, где около зеркала разложены любимые мною мелочи, лежит букетик цветов, кем-то бережно и любовно принесенный, висят мои божественные платья.

Наступает минута, когда я в зеркале снова становлюсь не совсем собой, а уже той, другой, и по радио слышу рокот зрительного зала… А потом все затихает, и наступает моя настоящая жизнь – Спектакль!

Драматический год

…Но и в театре и в жизни зияют места. Их уже не займет никогда и никто. Р. Рождественский
Горечь потерь

Летом 1987 года наш театр поехал на гастроли в Вильнюс, а затем в Ригу. Гастроли в Вильнюсе прошли вполне благополучно. Переехали в Ригу. Я должна была приехать на неделю позже.

На перроне в Риге я издали заметила встречавшего меня мужа. Лицо у него было какое-то странное, вид подавленный. Я сразу испугалась, почувствовав неладное.

– Ты знаешь, что умер Папанов? – спросил он.

– Что?!! – вопрос, крик, стон.

Да, вчера отменили спектакль. Он должен был прилететь, ждали до последнего, потом объявили о замене.

Как же это произошло? Папанов снимался в кино и через Москву должен был прилететь к самому спектаклю в Ригу. Все его знали как человека безукоризненно аккуратного по отношению к работе и поэтому не волновались.

В Москве он находился один, так как его жена – наша актриса Надя Каратаева – была с нами на гастролях. Вероятно, накануне отъезда, вернувшись со съемок в свою квартиру, он пошел в душ, едва успел намылить голову – и смерть настигла его. Двое суток под струей холодной воды сидел он, мертвый, в ванне, одной рукой держась за ее край. Так и нашли его родные, когда вскрыли квартиру после звонка из Риги, поняв: произошло что-то трагическое.

Это известие потрясло весь наш коллектив. Прямо с вокзала я приехала на траурный митинг, который проходил в помещении оперного театра Риги. Застывшие, оцепенелые от ужаса и горя, молча сидели мы в зрительном зале. В.Н. Плучек, едва сдерживая слезы, говорил первым. Он сказал, что умер великий русский артист. Затем говорил о его ролях, его отдаче своей профессии… Сказала несколько слов и я. Моя речь была короткой, но за эти несколько минут передо мной прошла вся его жизнь в театре, весь его путь от нашего актерского общежития, где мы вместе жили много лет назад, до самого последнего его творческого акта: первого режиссерского дебюта – постановки пьесы Горького «Последние», где я работала вместе с ним над ролью госпожи Соколовой.

Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. Его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького «Последние». Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам совсем другого Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: «Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?» – он отвечал: «Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера, на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю… Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему…»

Часто рано утром раздавался телефонный звонок: «Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене».

Я говорила «спасибо» и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем и временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он очень огорчился, чуть не до слез: «Ребята, прогон прошел плохо… очень плохо! – Затем большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа. – Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!»

И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, участием.

…Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла «Восемнадцатый верблюд» и из-за этого не смогла поехать на похороны Папанова. Потрясенные случившимся, мы не сумели даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву проводить в последний путь великого артиста.

Из-за растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший сорок лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.

Гастроли в Риге продолжались. Я из наших актеров ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы разделился по спектаклям.

Четырнадцатого августа, вернувшись с вечернего представления, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:

– А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?

– Как?!

В последнем акте «Женитьбы Фигаро», почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: «Вон в ту?» – «Вон в эту…» – отвечает Фигаро. Андрей, Фигаро, вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту постояв, зашатался. Александр Ширвиндт – Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко: «Занавес!» Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова, увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла ее в свои руки. Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: «Голова… очень болит голова…»

Вызвали врачей, дали нитроглицерин, приехала неотложка, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.

По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти Миронова, говорил потом, что, открыв его глаза, увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни…

Но это я узнала позже. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация – это естественная забота, что все не так страшно, не может быть так страшно!

Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то неспокойно! Не может же быть…

Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать – что с Андреем?

Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя – обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги и Москвы. Положение почти безнадежное…

Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда, – реанимацией.

Мы с мужем поехали туда в надежде не знаю даже на что, но не поехать мы не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда…

Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки.

Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался.

В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж – точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: «Андрюша… Андрюшечка!..»

В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние.

Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова «смерть» и «никогда». Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына, – так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти.

Умереть на сцене в расцвете сил в любимой блистательной роли, в костюме Фигаро! Уже сама эта смерть становилась легендой, как и жизнь, полная самозабвенного труда, успеха и художнической неудовлетворенности.

Было объявлено, что в день похорон, которые должны состояться в Москве, пойдет малочисленный (по количеству участников) спектакль – мой «Восемнадцатый верблюд»! Я была ошарашена. Как можно было мне опять не ехать?! Ведь мы дружили, я работала с ним в его последнем спектакле, в трудную минуту мне протянул руку именно он.

Я пришла в дирекцию и сказала, что готова лететь утром, быть на гражданской панихиде и четырехчасовым самолетом вернуться к спектаклю. Было решено, что пойдет спектакль «Затюканный апостол», я полечу, и, возможно, мне придется говорить на панихиде от коллектива театра. До сих пор не могу понять, почему при первой и второй тяжелых потерях в знак траура не были отменены спектакли!

Два последующих дня прошли для меня в каком-то аду. Ночью поднялась высокая температура, утром мой муж вызвал «скорую помощь», мне вкололи три каких-то сильных укола, но жар и озноб не проходили. Я боялась, что это помешает мне выполнить мой человеческий долг.

Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища.

Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя умирающая мать, и оттуда приехала в театр.

Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках.

На сцене в гробу лежал наш Андрей Миронов – наша гордость, любовь, наш милый, родной Андрюша. Лицо его было строго и печально.

Я не могла оторвать от него взгляда, все не верилось, все хотелось запечатлеть его в своей памяти.

Судьба щедро наградила Андрея талантом, трудолюбием, обаянием. Его любили все. Об этом говорит скорбь десятков тысяч людей, пришедших проститься с ним и утопивших его гроб и всю сцену в цветах. Об этом говорят охапки свежих цветов, которыми постоянно осыпана его могила на Ваганьковском кладбище…

Так закончилось это лето.

А осенью я потеряла свою мать.

Думаю, что смерть матери, и вообще смерть любимых родителей, – особая утрата для каждого из нас. После нее наступает ни с чем не сравнимое одиночество, ничем не восполнимая пустота. Рвутся нити, связывающие с прошлым, с лучшей порой жизни – детством. Потому что пока жива мама – мы еще дети, хоть и большие и пожилые, но дети. После смерти родителей мы уже до конца одиноки и как бы выдвинуты на передний край жизни: теперь наша очередь.

За два года до смерти мама пережила тяжелую операцию. Год после операции она прожила неплохо, а потом навалились недуги, которые стали быстро подтачивать ее силы. Сестра, жалея меня, взяла на свои плечи тяжелую ношу: уход за умирающей мамой.

Когда теряешь близкого человека, то всегда терзаешься, что уделял ему мало внимания, мало отдавал любви и радости. Мы с сестрой всегда старались окружить маму теплом и заботой. Жизнь ее не баловала. Она так и не могла забыть своего деревенского замужества, в котором она, городская девушка, окончившая гимназию, познала суровые будни тяжелой крестьянской жизни, суровый характер свекрови и бессловесную покорность мужа. Кому там был нужен ее французский язык, ее любимые книги! Я всегда удивлялась, как надолго остается в душе человека чувство обиды и боли. Ведь уже более шестидесяти лет прошло с тех пор, а страсть протеста в ней не угасала!

С приближением лета мама стала мечтать о даче, надеясь там, как всегда, набраться сил.

Перед отъездом на гастроли мы перевезли ее на нашу дачу в Опалихе, где она вырастила своих внуков. Думали, может быть, сама природа поможет ей! Но нет – с террасы она не сходила, силы покидали ее, но когда с нашей помощью садилась она в кресло на крыльце, как была счастлива, видя деревья, солнце, закат!

Чтобы услышать ее добрые слова, я все спрашивала: как ей на даче?

«Очень хорошо!» – всегда слышала мамин ответ, да с такой интонацией счастья, точно лучше ничего на свете и быть не может.

Уехав на гастроли, я все время узнавала, как и что, и вести доходили все тревожнее. Наконец, измучившись до предела, я взяла отпуск за свой счет, оставила гастроли и с самолета помчалась ночью прямо в Опалиху.

Темно, такси стоит и ждет меня, я вхожу на террасу, оттуда в полутемную комнату. На постели крошечное тело моей матери, тихие, непрекращающиеся стоны: «Помогите, Христа ради! Ну хоть кто-нибудь! Ради Бога! Ведь я же никому ничего плохого не сделала! Ради Христа!»

Я увидела маму отекшую, сознание ее едва тлело. Господи, как не сошла с ума моя сестра, слушая эти страдальческие стоны!

Я помчалась обратно в город, чтобы за ночь и за утро успеть что-то предпринять. Я понимала: она умрет, если ей не помогут.

Срочно связалась с врачами, заручилась ходатайством о помещении в больницу, куда ее обещали принять. Стонущую, почти без сознания, привезла я маму в больницу. Замечательный врач и редчайшей доброты человек, Борис Михайлович Гершман, совершил героические усилия, и жизнь стала возвращаться к ней. Я бы не стала все это описывать, если бы даже в болезни, даже в этом аду не проявился характер моей мамы! Сколько терпения к физическим страданиям и какое желание быть самой собой исходило от нее! Я садилась рядом с ее кроватью, брала исхудавшую руку в свою, гладила и видела запавшие испуганные глаза. Ее усохшее тело терялось под одеялом. Его почти не было. Были лишь испуганные, бездонные глаза. Правильно ли мы сделали, продлив ей жизнь, согласившись на операцию в ее возрасте?..

Мама расспрашивала меня о работе, и когда я говорила, что должна буду снова вернуться на гастроли, она, смотря на меня умными, преданными глазами, отвечала: «Гастроли – это хорошо, а что ты там будешь играть?» Я перечисляла свои роли, она понимающе качала головой: «Ну конечно, поезжай».

Ей давали обычный больничный чай, и мама каждый раз говорила: «Как вкусно! Какой замечательный чай». У нее не было сил ни на что, но на вопрос доктора, как она себя чувствует, неизменно звучал ответ: «Очень хорошо! Ничего не болит». И он улыбался ее счастливой интонации.

После окончания гастролей, после тяжелой утраты наших товарищей наступил отпуск. Муж уехал в Сочи, я осталась с сестрой и мамой, которую уже перевезли домой. С каждым днем муки ее становились сильнее. В последний вечер ее жизни приехал маленький Саша – ее правнук, белоголовый, голубоглазый человечек. Он весело бегал по комнате, играл в свои игры, рисовал и иногда оглядывался на кровать, где лежала мама. Потом подошел к постели, встал и тихо стал смотреть на нее.

– Мама, ты видишь, кто около тебя?

Она полусознательно перевела на него глаза. Лицо ее озарилось добром и ясной улыбкой, точно солнце из-за тучи показалось.

– Это твой правнучек – Сашенька!

С любовью в глазах она едва кивнула мне, точно откуда-то издалека дошло до нее родное, любимое, земное.

И это было ее последним прощанием с жизнью. Мамы не стало.

Я вспоминаю ее, и на душе у меня становится печально и светло. Наверное, давая мне имя Вера, мои родители хотели передать и частицу своих сердец, полных веры в добро, надежды на лучшее, любви к людям и к жизни. Низкий, земной поклон им. Спасибо за все.

Утешение

Год 1987 – такой трагический для нашего театра, такой глубоко печальный для нашей семьи – вдруг завершился для меня неожиданным душевным выходом в редкостно желанную работу.

В одной из телевизионных передач я исполняла отрывок из «Воительницы» Лескова. Однажды, разговаривая с режиссером Борисом Александровичем Львовым-Анохиным, я услышала, что он хотел бы поставить со мной «Воительницу».

Я знала, что это чудесный режиссер, не раз восхищалась его спектаклями, и особенно «Холопами» Гнедича в Малом театре, где великолепно, с редчайшей простотой играла Елена Николаевна Гоголева.

Услышав эти его слова, подавив чувство пронзительного счастья, я без особой надежды сказала об этом Валентину Николаевичу Плучеку. Мои слова были встречены как будто доброжелательно, но ясного ответа тогда не последовало. Потом трагические события на гастролях в Риге заслонили все.

Затем прошел отпуск, выяснилось, что репертуар наш резко сократился по вполне понятным причинам. И вот на сборе труппы Валентин Николаевич вдруг неожиданно для меня сказал о приглашении Львова-Анохина на постановку «Воительницы» со мной в главной роли на малой сцене как о желанном событии.

Я сначала думала, что ослышалась… Роль удивительная! Прекрасная! Для меня немыслимо трудная! В ней все есть! И возрастной переход, и русская национальная основа характера, и великая любовь, и душа, воспарившая над жизнью.

О такой роли актриса может только мечтать! Я ждала ее долго, может быть, всю жизнь. Я ее предчувствовала даже тогда, когда годами сидела почти без работы и не верила в свое предчувствие. А главное – это вопрос, который терзал меня постоянно: сумела ли я сохранить что-то в себе, в своей душе для такой роли?

Не одолели ли меня усталость, возраст, не иссушили ли разочарования, неверие? Не может ли случиться так, что мне уже нечем будет играть? Ведь это так часто бывает, в театре ломается много судеб, характеров…

Как рассказать о том, что я испытала, работая над этой ролью с редким по своему таланту, эрудиции и душевной тонкости режиссером – Борисом Александровичем Львовым-Анохиным! О счастье писать труднее, чем о горе: сердце замыкается, не хочет расплескать драгоценное, что в нем заключено. Ведь важна не только роль – сама работа и то, с кем ты ее делаешь! Я считаю, что встреча с Львовым-Анохиным, наверное, была послана мне за все мои страдания, за творческий голод последних лет.

Весь наш постановочный коллектив – замечательный ансамбль: режиссер Борис Александрович Львов-Анохин, сорежиссер и автор инсценировки Василий Федоров (критики и все мы считаем, что инсценировка очень удачная), художник Андрей Сергеев (о его декорациях я скажу ниже), автор замечательного музыкального оформления Анатолий Кремер и мои одержимые своей профессией партнеры – энтузиасты нашего спектакля.

Не могу не сказать о церковном пении, записанном специально для нашего спектакля. Руководитель церковного хора присутствовал на репетициях и, воодушевленный их атмосферой, отнесся к своему делу как настоящий художник. Так всегда бывает при явлении большого искусства – стоит возникнуть искре, а у нашего режиссера их в запасе было много, как обязательно рядом загорается ответный огонь.

Я присутствовала на записи этих церковных песнопений, и наслаждался не только мой слух, но и взгляд. Я видела лица певчих, их одухотворенность, и те чувства, что я тогда пережила, воскресли во мне, когда я уже стояла на сцене в образе Домны Платоновны. Как они мне помогали! Поистине ничто прекрасное не исчезает!

В моем первоначальном представлении Домна Платоновна была сильной, хитрой, агрессивной, властной женщиной. Я совсем не представляла, как можно соединить в конце этот характер с той жертвенной любовью, которая спалит насмерть ее сердце. Мне казалось, моей задачей было как можно дальше отойти от себя, заклеймить ненавистные человеческие качества: корысть, цинизм, отсутствие жалости путем показа такого характера, от которого можно содрогнуться. И вдруг… я услышала от Бориса Александровича совсем другое: эту роль он видит в моем исполнении именно потому, что у меня самой, как ему кажется, этих качеств нет. Домна Платоновна, по его мнению, обладает детской непосредственностью, убежденностью в нравственной правоте своих поступков и еще большей убежденностью в том, что в этой жизни иначе поступать и невозможно. Покоренная этим неожиданным для меня новым образом моей героини, нарисованным режиссером, я, конечно, не стала противопоставлять свое понимание роли, я его просто зачеркнула и стала осваивать новый для себя образ. Но при всем моем желании это оказалось непросто. Не буду говорить о том, сколько душевных сил было затрачено и режиссером, и мною. Но, кажется, мы все преодолели.

В результате получился спектакль монолитный, законченный, с особой формой существования актеров на сцене, необычный, на мой взгляд.

Необычность начинается с декораций, созерцаемых зрителем еще до начала спектакля: огромное многоярусное кружево, свисая сверху, как бы придавливает сцену, лишает ее воздуха и простора, но само не лишено красоты и пышности. В середине сцены то же кружево, с аппликацией, дает ощущение комнаты. Два проема по бокам означают как бы входы. По кругу сцены, точно по набережной Петербурга, окружая все это великолепие, идет чугунная решетка, а в середине, в разрезе этой решетки, стоит огромная кровать. Домна Платоновна в ночной рубашке и капоре, почти сливаясь с этим кружевным фоном, крестится и, погасив свечу, ложится на кровать. Слышится звук шарманки, и Автор, двинувшись по внешнему кругу вдоль решетки, приступает к рассказу о Домне Платоновне. Так начинается наш спектакль.

Русская мещаночка – хлопотливая, бойкая, на все руки мастерица. И кружево продаст, и сведет, и сосватает, и обведет… Хитрая и простодушная, «эченная» петербургской жизнью – «петербургскими обстоятельствами», – и добрая, готовая тотчас оказать помощь, конечно, в соответствии со своим пониманием добра. «Что ж, я отягощусь, похлопочу, – говорит она Леканидке, предлагая свести ее с купцом, который может дать денег, – только уж и ты, сделай милость, не капризничай!» – и крестится, глубоко веруя, что делает доброе дело. Живет она неторопливо, словно плетет кружево. Очень любит поговорить, а разговор ее простонародный, образный, сочный, красочный, давно нами забытый, вот с такими «перлами»: «Жизнь для своего пропитания веду самую прекратительную». Или: «Врешь ты, рожа твоя некрещеная, врешь, лягушка ты пузатая!»

Маленький человек, песчинка в мироздании… И вдруг нежданная, запоздалая любовь вошла в сердце Домны Платоновны, зажгла его факелом; вспыхнула яркая звездочка, на краткий миг осветила все вокруг и погасла, спалив себя дотла. «А я все люблю и все без радости, и все без счастья без всякого», – говорит она, а сама уже счастлива только тем, что говорит об этом. Открыла свою светлую тайну и простила всех, кто не понял ее: «Бог с вами, люди! Не понять вам, какая это беда, если приключится такое не ко времени».

От тоски, от нестерпимой сердечной муки умирает Домна Платоновна – просто истаяла, как свечка, но на миг познала она силу большого чувства, и душа ее осветилась неземной и трагической красотой. «Лежала она в гробике черном такая маленькая, сухонькая, точно в самом деле все хрящечки ее изныли и косточки прилегли к суставам».

Если бы моя героиня была, как я ранее представляла, хищницей, то не смогла бы так полюбить. И потому она скорее жертва «петербургских обстоятельств», а по натуре своей добра, очень простодушна (сама часто попадает впросак и бывает обманута) и глубинно сильна. Эти качества режиссер считал свойственными и моей натуре, и это заставило меня призадуматься.

Моя роль имеет в спектакле как бы две стороны характера. Внешняя – это профессионализм и наблюдательность. А вот внутренняя – это уже сложнее, она касается жизни духа, какого-то почти религиозного ощущения себя, своих истоков, своей веры, своего покаяния. Лесков, как мне чувствовалось, писатель неистовый, мгновениями (на наш современный, холодный взгляд) по-своему безумный, с неожиданными прозрениями, и очень искренний. Не дай бог играть его просто как бытописателя местных и современных ему нравов – это будет уже не Лесков! Надо, не прерывая, вести главную линию характера и, что основное, – жизни человеческого духа, и только этот единственный путь может дать какой-то результат.

Осилила ли я эту вершину? Не знаю… Мне не нужны никакие блага и радости, только бы мое сердце, испытавшее любовь и прощание, полное боли от потерь, от длительности творческого молчания, только бы оно выдержало и дало мне силы, право произнести со сцены выстраданные слова, написанные великим русским писателем Лесковым: «Огненным прощением пресекается перед смертью душа моя. Боже мой! Боженька! Миленький! Да поди ж к Тебе моя молитва прямо столбушком: вынь Ты из меня душу, из старой дуры, да укроти мое сердце негодное!»

Я постоянно мысленно произношу эти слова как заклинание, как мольбу о жизни в театре, только бы не кончилось это счастье – мой труд, мое продолжение души.



P.S. Годы мчатся. Вот уже много лет я не играю «Воительницу» – она больше не идет на сцене нашего театра. Оставались мечты и планы о новой работе с Борисом Александровичем Львовым-Анохиным.

И однажды в чудесный солнечный день, находясь на гастролях в Белгороде с Орловским театром, зная, что вечером играть «Филумену», сижу в своем номере, включаю телевизор… И вдруг вижу портрет Бориса Александровича в темной рамке и слышу голос диктора: «…им были написаны прекрасные книги о Галине Улановой, о Владимире Васильеве»… Что говорилось дальше – не помню, поняла, почувствовала, что не стало моего прекрасного учителя. Учителя жизни в искусстве.

Звоню в Москву. Да… умер… сердце.

19 апреля 2000 года театральная Москва провожала великого режиссера в последний путь, я открывала траурную церемонию. Прекрасные актеры, режиссеры, критики с любовью, печалью и благодарностью прощались с этим светлым человеком.

Потом было отпевание в церкви, а потом, стоя в стороне на кладбище, я видела, как быстро опустили гроб, как быстро закопали его, поставили большой крест и большой прекрасный портрет Бориса Александровича.

Он смотрел на нас с доброй печальной улыбкой, скрестив красивые аристократические руки с большим оригинальным перстнем.

Поставили венки, вырос холм из цветов, а их все не убывало… Потом стали класть цветы около портрета, вот уже и прекрасные руки скрылись за цветами, вот и лица почти не видно. Остались только глаза – добрые, умные, печальные. И казалось, что они смотрят только на меня. Грустя и прощаясь…

«Священная» и «Безумная»

Так жаль несыгранных ролей В театре и кино. Так жаль ближайших из друзей, Тех, что ушли давно. Так жаль, что много не сбылось Того, в чем жизни смысл. И всех – прости ее, Господь, Актрису из Актрис. А.Н. Вилькин
Ах, как я молила Судьбу о том, чтобы жизнь моя в театре продлилась, чтобы душа моя через роли соединялась с сердцами зрителей. Но, как ни странно, то, что в моей жизни много хорошего произошло без моих усилий, сыграло со мной злую шутку. Оказывается, мой инфантилизм – мне и друг и враг. Друг, так как что-то внутри меня остается от той девочки, мечтающей о театре, о ролях, где есть идеальная любовь, доброта, доверчивость, кротость, тишина и душевная ясность. И это подкупает зрителя, может быть, и не такого многочисленного, но того зрителя, который любит меня и верит мне. Я это чувствую, идя по улице и видя, как, узнав меня, теплеют глаза незнакомых людей, как потом они бегут за мной и дарят букетик цветов или говорят несколько благодарных слов, удивительно искренних. Это самая большая награда за прожитую жизнь.

А враг же мой он потому, что я не умею бороться, не верю в свои силы, если рядом не верят в меня или просто равнодушны ко мне, не могу добиться ничего в своем театре, чувствую себя уважаемой, но мало нужной, в то время как публика еще полна ко мне доверия, любви и ожидания чего-то нового или даже не очень нового, но желанного для нее.

Оказалось, это довольно мучительно для моей внутренней жизни. Если бы не было успеха в тех ролях, которые я играю в других театрах, если бы не было успеха в «Священных чудовищах», я бы спокойно и, конечно, с естественной грустью приняла для себя приближение конца своей артистической жизни. Возможно, иногда я играла бы незначительные возрастные роли, где нет материала для того, чтобы эмоционально прожить то, что близко моему пониманию жизни.

Но, к счастью и к горю моему, именно в эти годы, когда и претендовать-то ни на что не имею права, жизнь подарила мне те роли, которые я играю сейчас. И я каждый спектакль отдаю себя всю без остатка, упиваюсь чувствами на сцене, замираю от благодарности, ощущая, что зрители со мной, любят и понимают меня.

Но, как это часто бывает, и горе, и счастье врываются в жизнь неожиданно. Сначала расскажу о счастье.

В 1995 году мне исполнилось семьдесят лет. По всем понятиям – это старость. Но я не чувствовала ее, может быть потому, что жила только театром, своими ролями, мечтами о спектаклях и у меня не было бытовых забот, связанных с детьми и внуками. Очень незначительное внимание я уделяла быту и исключительное – театру. Не любя никакие праздники и юбилеи, связанные с собой, я ничего не праздновала, не было у меня ни юбилейного спектакля, ни юбилейного вечера. В день рождения я играла «Воительницу», и молодые актеры тепло и мило поздравили меня после спектакля. В печати и на телевидении мне уделили доброе внимание, за что я, естественно, была очень благодарна.

В это время В.Н. Плучек решил подарить ряду актеров бенефисы, то есть мы сами могли выбрать пьесу, роль и режиссера. Я стала снова и снова перечитывать пьесы, чтобы, с одной стороны, найти роль, где могла бы выразить себя, и, с другой, чтобы эта пьеса не была противопоказана нашему театру. Так я случайно прочитала «Священные чудовища» Жана Кокто. Какое безумие – хотеть сыграть роль Эстер! Но это безумие охватило меня. Эстер – актриса на вершине славы, но возраст и мысли, связанные с ним, где-то внутри подтачивают ее. Играя на сцене, она неожиданно обратила внимание на старуху, которая, сидя на спектакле, пожимала плечами и вызывала смех зрителей. Такое произошло впервые – и от этого страшно. Затем одна девушка, влюбленная в талант Эстер, по молодости безжалостно говорит, что любимый муж актрисы изменяет ей. Это унижение надо скрыть, эту боль нельзя показать. Моя героиня испивает чашу горя до дна и сама ставит себя в невыносимые обстоятельства, при которых ты словно летишь в пропасть. И лишь раз прорывается ее отчаянье, когда она уходит из дома от любимого, но предавшего ее человека. Но все равно в итоге Эстер побеждает, и публика счастлива ее победе. Роль удивительно прекрасна, в ней всё: женственность и ум, мужество и затаенное горе, гордость и сила духа.

Ставил этот спектакль Александр Вилькин, с которым у меня была счастливая возможность работать над ролью Раневской в спектакле «Вишневый сад», поставленном им в польском городе Щецине.

В «Священных чудовищах» он снова своей верой в мой талант, в пьесу снимал с меня излишнюю чувствительность, придавал моему облику европейский лоск, уверенность и элегантность. Последнему очень способствовали потрясающие по своей красоте и изысканности костюмы Дины Могильницкой, которой я обязана чувством уверенности и счастья.

Все партнеры мне безгранично дороги, особенно Юрий Авшаров, с которым когда-то, лет пятьдесят назад, я играла влюбленную в него Наденьку Кленову в спектакле «Белый телефон». Работали мы, любя друг друга и радуясь успеху и самого спектакля, и каждого его участника.

Рецензий на спектакль «Священные чудовища» было много, и все хвалебные, но я до сих пор не знаю, правильно ли я поступила, не поблагодарив ни одного из рецензентов (я их, естественно, не знала) по телефону за те высокие оценки, которые нечасто бывают в жизни актера. Не знаю, как в таких случаях полагается поступать, я это сделала от скромности, а не от неблагодарности, не считая для себя приличным оценивать лестные слова в мой адрес, а слова часто были удивительными…

Играя эту роль, я каждый раз, стоя на верху лестницы, откуда выхожу в начале спектакля, прошу у Бога силы, благодарю Его за счастье, смотрю в полутьме на еле освещенные декорации, представляющие сцену театра, что-то недоделанное, неоформленное мерцает за кулисами… Но вот зазвучала музыка, она иронична, будто говорит зрителю: «Сейчас перед вами развернется довольно банальная история, почти житейская: пожилые супруги, молодая красотка, измена мужа, страдание и унижение жены и ее гордая – до вызова судьбе – борьба». Ах, как все знакомо, но какими необычными оказываются поступки и реакции человека, раненного в самое сердце. Мы все так мало знаем себя, а между тем в нас настолько всего много, что мы сами от себя такого не ожидаем. Да и эта роль неожиданна и для меня, и для публики. Я в жизни ничего подобного не испытывала, никогда не чувствовала себя звездой, не была ранена изменами, не могла себе представить, как бы поступила в такой ситуации… И вдруг я чувствую, что понимаю свою Эстер, понимаю ее страстное желание испить чашу страдания и унижения с поднятой головой и открытыми глазами и точно так же принять от жизни, если суждено, удар в самое сердце.

В конце спектакля, в мой последний выход под бурные аплодисменты и крики «браво!» (особенно когда зал полон до отказа), я спускаюсь по лестнице победительницей, я не чувствую лет, не чувствую веса, я лечу навстречу любви.

Конечно, можно подумать, что я слишком хвалю себя и этот спектакль. Нет, я понимаю, что мы не открываем каких-то невиданных театральных новаций, но спектакль создан А.М. Вилькиным так тонко, театрально, иронично, так просматривается за иронией глубокая боль, так воспевается театр, что я впервые поняла это прекрасное слово «бенефис». Когда все делается именно для бенефицианта, когда высвечиваются и преподносятся его лучшие качества, при этом не ущемляя ни одного артиста, занятого в спектакле. В старые времена с бенефисом связывались материальные блага – сбор шел в пользу бенефицианта, в наше время режиссерского театра – это прекрасная возможность дать актеру, достойному такой чести, выбрать для себя ту роль, в которой он пропоет свою песнь.

Я рассказала, почему роль неожиданна для меня. А сейчас попробую разобраться, чем она неожиданна для публики. Сейчас время телевидения, когда популярность и слава приходят, если артист «раскручен». Со мной этого, естественно, не может быть, я актриса прежнего времени, мои фильмы и спектакли помнят люди старшего поколения, им запала в душу ясная, добрая, уравновешенная русская женщина, с которой спокойно, добропорядочно, без неожиданностей, все ясно и поэтому любимо. И вдруг такая женщина на сцене. Волевая, резкая, трезвая, знающая себе цену. Раненная в сердце, Эстер не плачет, не грустит (как не похоже на ту Верочку Васильеву, которую знают). Откуда элегантность? Откуда затаенный порок? Откуда спокойный цинизм? И при всем этом сильнее всего любовь к профессии, к мужу, которого, может быть, она создала как артиста, он – ее Галатея. И во всем сильная личность, бросившая вызов судьбе.

Да, конечно, это не постаревшая Ольга из «Свадьбы с приданым», это не затихшая робкая кокетка Розина из «Женитьбы Фигаро» – это кто-то другой. Но эта женщина прекрасна! – и это та самая скромная, бесскандальная, мудрая Вера Кузьминична Васильева, о которой, казалось, все известно, с которой все ясно.

И еще одна радость для зрительниц – моих ровесниц. Да, ей, актрисе Васильевой, за семьдесят, а она еще любит и любима, она летает по сцене, она танцует, она прекрасно носит костюм. И сидящие в зале молодеют. Ну конечно же, еще не все потеряно, все зависит от нас, важно самой ощущать себя молодой, интересной, не бояться ничего, верить в себя, – думают они, глядя на сцену.

Об этих ощущениях мне часто говорили или писали в письмах зрители, поэтому я и рискую описать все свои чувства. Но и трезвой самооценки у меня достаточно, и я так же откровенно поделюсь всем, что меня мучает: и неуверенностью в себе, и одиночеством в своем театре, и размышлениями о том, что же дальше. Что я могу? На что не имею права?



А теперь попробую, мой друг, разобраться в своей огромной неудаче, которую я потерпела с такой сокрушительной силой, что это до сих пор не дает мне покоя, не отпускает и заставляет думать, искать причину в окружении, в партнерах, в режиссере, но главное – в самой себе.

В 1998 году, спустя два года после выпуска «Священных чудовищ», я, естественно, надеялась на новую роль. И вдруг на сборе труппы неожиданно услышала, что берут в репертуар пьесу Жана Жироду «Безумная из Шайо». И, о радость, кажется, роль Безумной предназначена мне. Пьесу я до того не читала, но слышала, что Майя Плисецкая танцевала в Париже эту партию. Значит, есть в этой роли магия, привлекшая великую балерину. Обрадовалась я и режиссеру Евгению Каменьковичу – молодому, озорному, с которым радостно и довольно успешно работала над спектаклем «Восемнадцатый верблюд», играя роль Агнессы Павловны, одинокой, но на вид благополучной женщины. Этот спектакль шел у нас около пятнадцати лет и всегда с неизменным успехом. Мы встретились с взаимной надеждой на успешную работу. Пьесу я прочитала, роль мне понравилась, но насторожило то, что пьеса очень многословная, без особой интриги, несколько холодная и рациональная. Прочитали пьесу и участники будущего спектакля, но восторга она не вызвала. Со свойственными нашему театру остроумием и насмешливостью участники спектакля почти всегда начинали репетиции с вопроса: «А кому нужна эта пьеса? Про что она?» Режиссер отвечал, что это театральная утопия. Весело смиряясь, начинали репетировать, и снова по ходу репетиций одни и те же вопросы: «Кого это может заинтересовать? Кому это нужно?»

Я, всегда благоговейно относясь к репетициям, терпеливо все это слушала, начиная унывать, но думала, что, наверное, так теперь репетирует молодежь – весело, с уверенностью, что все можно сыграть.

Моя роль меня очень влекла, но мне не было комфортно на репетициях, я не верила в себя, роль требовала абсолютного взаимопонимания с режиссером и с партнерами. Мои последние работы с Александром Вилькиным, Андреем Сергеевым в Новом драматическом театре, с Борисом Голубицким в Орле приучили меня к удивительной вере в себя, в свои возможности, к страстному желанию раскрыться по-новому, но на основе своего душевного строя.

Здесь же, в наших репетициях, две-три неосторожные, несколько уничижительные фразы сразу же лишили меня крыльев. Однажды из зала раздался голос режиссера: «Вера Кузьминична, я знаю, в вашем театре к вам относятся не так, как публика, а мы докажем, что вы можете играть ярко, остро…» Приблизительно так звучали эти слова, но моя избалованность бережным и влюбленным ко мне отношением сразу же сыграла со мной злую шутку.

Я зажалась. Как-то неловко перед этой малознакомой молодежью было что-то доказывать. Но, как всегда, старательно и послушно я продолжала.

И еще: неоднократно режиссер предлагал всем молодым актерам учить мой текст, чтобы, если я забуду, подсказывать мне на сцене.

Такого я в своей жизни не ожидала, я себя ощущаю в другом возрасте, никогда не прибегала к суфлерам; а здесь, правда, роль очень большая и часто нелогичная, поэтому трудно запоминаемая… Но разве я дала повод сомневаться в моей памяти?

Наверное, читая это, люди, далекие от нашей профессии, скажут: «Какие пустяки! Неужели это имеет хоть какое-то значение?»

Как ни странно, все имеет значение. Взаимоотношения актера и режиссера – это творческий роман, и только тогда может что-то получиться.

Я, актриса, верю, что режиссер любит меня, ведет меня, мы вместе мечтаем создать роль – это наша общая тайна. Я для него желанный материал, и он, любя меня, вылепит свою мечту – роль, спектакль.

Можно было бы и не вспоминать этих деталей, но хочется попытаться понять все тонкости своей профессии, своих ран и своих взлетов.

Репетиции проходили цинично, весело, на мой взгляд, а на взгляд других исполнителей, может быть, молодо и раскованно. И где правда – я не знаю. Многие до генеральной репетиции ходили с тетрадками, так и не выучив роли.

Евгений Каменькович переживал тяжелейший период – смертельно больна была его мать, но он мужественно и энергично проводил репетиции. Иногда что-то обнадеживало в моих репетициях и его, и меня.

Нащупывался довольно смелый внешне и достаточно неожиданный для меня образ. Но то, что наметилось вначале и обнадеживало, дальше не развивалось, я повторяла найденное, а работа проходила больше эпизодами – с молодыми и немолодыми актерами, занятыми в этом спектакле.

Может быть, режиссер верил, что образ сам созреет во мне и я рвану к финишу, а может быть, не очень чувствовал, что надо подсказать мне, и я болталась от веры к безверию, но все надеялась: вот будут прогоны, и все мы озаримся, хотя в театре очень скептически относились к пьесе.

Теперь попробую проследить свои ощущения от роли и от самой себя в ней.

Слово «безумная» – ведь это не «сумасшедшая» – прекрасно. В этом слове вызов, полет, может быть и безумный, но полет. Ее называют «графиней» – значит, она аристократична, хотя может быть и в лохмотьях. Мне казалось, ее безумие – это эпатаж той жизни, которая ее жестоко обманула. Она безумно одинока и не хочет быть с людьми. Когда-то ее предал любимый человек, и она мысленно возвращается к нему. Он ей чудится в образе молодого человека, бросившегося в Сену, и она спасает его. Ее любовь теперь – это Париж, парижские улицы и люди Парижа. Когда она узнает, что хотят уничтожить город, она спокойно и просто считает, что надо уничтожить тех людей, которые ради наживы готовы на все. Эта мысль для нее проста и естественна. Вместе с художницей по костюму и нашими гримерами мы нашли мой внешний облик. Бледное лицо со следами былой красоты, седые развевающиеся волосы с тонкими подкрашенными прядями, платье из разных кусков материи, обрисовывающее фигуру, и огромный палантин из тюлевой занавески темно-золотого цвета, перчатки с порванными пальцами и лорнет в руках. Старые туфли на высоком каблуке.

Видя меня впервые, люди от неожиданности охали, и мне это казалось залогом неожиданности решения самой роли. Оказалось, что внешний вид заманил, но не оправдал ожидания.

Во втором акте я другая. Проснулась та женщина, которая когда-то любила, ревновала, но была красива и желанна. У меня уже был другой парик: темного рыже-красного цвета, прическа – попытка нагромоздить нечто эффектное на голове. Прическа напоминает наши подиумы, когда нечто немыслимое на наших красавицах придает им что-то независимое и загадочное.

Тонкое тягучее платье, с бывшей золотистой скатертью на плечах… Кажется, что я похожа на обнищавшую опереточную примадонну, но такой вид мне давал основание думать, что моя героиня, упрекая своего предателя – любимого Адольфа Берто, вспоминает о том, как они вместе ходили в театр оперетты. Сцена с мнимым Адольфом Берто задумывалась как выпадающая из всего спектакля, я должна была играть ее просто и глубоко, забыв, что моя Орели (так зовут Безумную) безумна, экстравагантна. Нет, просто она обманутая и любящая женщина.

На репетициях эта сцена получалась и была даже мною любима, но постепенно режиссер ввел туда, на мой взгляд, ненужное пребывание служанки, и ее немой диалог за моей спиной с Адольфом Берто отвлекал зрителя от нашего дуэта.

Однажды, когда молодые актеры, играющие эти роли, слишком весело развлекались за моей спиной, я спросила: «Может быть, мне лучше уйти со сцены, чтобы не мешать?»

Мне надо было слишком глубоко почувствовать свою ненужность в этой сцене, чтобы так сказать. Ведь обычно я очень терпелива и покладиста.

Все эти мелочи я описываю для того, чтобы было понятно: на актера влияет все, он может погибать и расцветать от потайных ощущений. Актерская профессия – это любовь, а любовь ведь вся состоит из нюансов – счастье от прикосновений, взгляда, мечты и горе от непонимания, холода, бестактности, неуверенности.

Мы показали наш спектакль, и нас разгромили все единогласно, и меня в том числе. Я слушала спокойно, внутренне соглашаясь с жестокой оценкой, жаль было только, что совсем не было зрителей, и поэтому оставалось смутное ощущение, что, может быть, некоторая новизна театрального языка просто чужда нашему театру.

Огромное количество взаимоисключающих советов то повергало меня в отчаяние, то вырисовывало новый взгляд на роль; сначала мной овладевало желание бежать из спектакля, признав поражение, а потом возникала надежда, пересмотрев роль, спасти его: ведь от меня зависела его судьба.

Вместе с Е. Каменьковичем мы решили пересмотреть роль и попытаться спасти спектакль, хотя в театре, начиная от уборщиц и заканчивая руководством и актерами, говорили, что это обречено на провал.

Я предложила режиссеру новый взгляд на роль – моя Безумная может быть похожа на современного интеллигентного бомжа, на бывшую аристократку из арбатских переулков. Ведь пьеса о том, как Безумная спасла Париж от рук богатых дельцов, от неминуемой гибели.

В ней Париж для меня был любимой Москвой. Через эту роль я должна быть одержима идеей спасения людей.

Я пересмотрела свой внешний вид: сняла парик, осталась со своими седыми короткими волосами без всякой прически, надела старое вытянутое платье с открытой шеей, большое мужское черное пальто, потертое и обжитое, черную старую шляпу с дырками от ветхости и легкой вуалью сзади. Разная обувь на ногах, без всяких каблуков. На веревочке какое-то старое перламутровое украшение в виде амулета – перламутровая туфелька на каблучке – и, конечно, рваные перчатки.

Этот вид диктовал другое поведение, и первый акт, когда спектакль мы вновь показывали руководству, даже как-то обнадежил, но второй опять рухнул, и по окончании показа – снова миллион советов, снова сочувствие нашей неудаче и просьбы закрыть спектакль. Я была совсем растеряна, перестала верить своему ощущению, перестала верить в силы режиссера создать для роли те условия, которые вынудили бы меня «впрыгнуть» в другое, убедительное качество. Нам дали еще две недели на доработку, и вновь я осталась одна с мучительными размышлениями.

Участники спектакля неожиданно объединились в отношении к нему, и все, кому не нравилась пьеса, стали искать оправдание неудачи в плохом настрое театра к этой затее. Мои близкие не приняли меня в этой роли.

Я не находила поддержки ни в чем и ни в ком.

После мучительных бессонных ночей, опасаясь, что не смогу после этого провала играть то, что люблю, начну бояться публики, я решила отказаться от роли, предложив вместо себя другие кандидатуры, которые, по-моему, подходили больше. Но режиссер, тяжело переживая и наш разрыв, будучи уверенным в своем спектакле, не пошел на замену. Мы расстались с ощущением трагического недоразумения, и я так до сих пор и не знаю, права была или нет. Роль по-прежнему не отпускала меня, я пыталась найти причину своего провала и больше всего упрекала себя за то, что своевременно не била тревогу, не требовала от себя и режиссера должного отношения к главной роли, от жизни которой зависела судьба спектакля.

А может быть, публика не хочет видеть меня в роли безумной, слишком привыкли ко мне положительной и нормальной, вид же сумасшедшей, да еще старой и нищей, вызывает у зрителя печальные мысли – «вот и она состарилась», и не хочется им с этим смиряться, или мне не идет быть такой. Ведь роль должна идти к человеку, как платье, как прическа, даже как тембр голоса. Прошло больше года, как я рассталась с ней, а ночью, когда не спалось, я видела себя в этой роли. Теперь она мне чудилась на пустой, но с хорошей глубиной сцене, среди прозрачных серых тканей, подсвеченных то снизу, то сверху, то сбоку. Какая-то очень странная – то резкая, то излишне эмоциональная музыка, и я в истлевшем от времени подвенечном платье серо-жемчужного цвета из тонкой, местами порвавшейся шифоновой ткани, тонкие седые волосы, легкими прядями падающие на плечи, и съехавший набок флердоранжевый венок на голове. Почему подвенечное платье? Потому что это ее истлевшая любовь, это мечта, которая не состоялась, но это то, что не ушло из ее жизни. Этот костюм будет тлеть на ней, как ее жизнь… Но остановлюсь… Что толку мечтать о невозможном… А может быть, возможно?

Ведь наша жизнь, особенно актерская, такая непредсказуемая. Вот, кажется, настал конец, и надо только к этому приспособиться, смириться, не ныть, не хотеть… А жизнь преподносит какие-то неожиданные предложения и снова начинает сверкать всеми красками, походка летит, все кажутся прекрасными и любимыми, и я сама себе уже не противна, полна планов, и сил, и надежд.

И еще хочу поделиться совсем наивными, но упорными ощущениями, над которыми, возможно, улыбнутся мои читатели. Иногда мне кажется, роль не получилась, потому что я ей изменяла, моя любовь к ней не была единственной. Для меня роль – как человек, которого я люблю. Я должна принадлежать ей и только ей, а если душа раздваивается, то судьба меня за это наказывает. Так получилось с моей «Безумной». Во время репетиций «Безумной из Шайо» я продолжала репетировать в Орле с Борисом Голубицким роль Филумены в спектакле «Филумена Мартурано» Эдуардо де Филиппо. Я начала эту работу, когда в Театре сатиры для меня была очередная пустота, и бросить тот спектакль и тот театр, коллектив работающих актеров я не имела права.

Об этом спектакле я расскажу подробнее. Но сначала о том, как моя жизнь переплелась с этим городом, где я в течение двенадцати лет играла сначала Домну Платоновну в «Воительнице» Лескова, потом Кручинину в спектакле «Без вины виноватые» и наконец Филумену в пьесе «Филумена Мартурано».

Нечаянные радости

Опять тревога, опять – стремленье, Опять готов Всей битвы жизни я слушать пенье До новых снов! А. Блок
Орловские зарисовки

Итак, Орел! Чудесный небольшой, истинно русский, спокойный город, родина Ивана Бунина, Леонида Андреева, Лескова. Рядом Спасское-Лутовиново – усадьба Тургенева. Тихий, живописный, поэтичный по своей природе уголок России, подаривший нашей культуре этих великих писателей.

Зимой белоснежный, с хрустящим снегом под ногами, с шумными ребятишками, которые, весело повизгивая, съезжают с горки на замерзшую речку Орлик, а летом весь в чудесной зелени с трепещущими листочками на кудрявых деревьях, и снова сверкающая чистой водой веселая речка Орлик. На большой просторной площади, стандартно построенной, как все площади в маленьких городах в советские времена, – здание обкома, елочки, чисто убранный газон, стандартная фигура Ленина и напротив – здание городского театра, тоже достаточно стандартное, в меру комфортабельное, в меру удобное для общественных мероприятий, но все же достаточно удобное и для зрителей, пришедших на спектакль.

В Орле поддерживается театральная и музейная культура, город гордится своими духовными ценностями. В театр ходят хорошо, сборы почти всегда полные. Приглашение на роль Воительницы, сыгранной мной в Театре сатиры, было чисто творческим началом и со стороны театра, и с моей стороны. Спектакль поставил Б.А. Львов-Анохин, сохранив для меня почти все, как и на сцене Театра сатиры. Правда, декорации и костюмы были созданы художником А.В. Сергеевым именно для Орла. Во мнении, что нужны новые, режиссер и художник сошлись единогласно.

В Орле моя Воительница стала мещанской уроженкой Мценского уезда, а в Москве я внешне была ближе к петербургской даме, свахе, которая занимается устройством амурных дел своих подопечных. Партнеры у меня были очень хороши, особенно Автор – артист Артур Максимов – и Леканидка, которую играла ведущая актриса театра, настоящая героиня, красавица с трагедийным темпераментом Наташа Золотарева, которая впоследствии, выйдя замуж, уехала в Петербург. Я всегда жалею, что ее нет в этом театре. Огромное количество пьес проходит мимо этого театра из-за того, что нет красавицы-героини, хотя есть в театре очень талантливые и обаятельные актрисы, которые с честью несут репертуар театра. Особенно хороша актриса Т. Попова, тонко играющая Коринкину в «Без вины виноватых» Островского и Василису Петровну в пьесе Леонида Андреева «Не убий» – это те роли, которые я видела, но знаю, что на ее плечах серьезный репертуар театра.

Как всегда, я встретила удивительно доброе отношение, и когда главный режиссер однажды заговорил со мной о Кручининой, сомнений в том, стоит ли браться за эту дивную роль, несмотря на большие трудности – репетиции, отъезды, приезды, бессонные ночи в поезде, – не было. Снова детские мечты возликовали во мне. Как же захотелось, чтобы я, как Кручинина, приехала бы в небольшой городок и прожила бы свою драматическую судьбу, и испытала бы и боль, и счастье матери, потерявшей и обретшей своего сына. С возрастом я все больше чувствую связь с детством, с детскими мечтами, ощущаю в себе то мамины, то папины черты характера. Наверное, так у всех, но ведь в нашей профессии мы сами являемся и материалом для ролей.

Но немного истории. Однажды, в 1986 году, вернувшись из Щелыкова, я узнала, что в Кинешме из спектакля «Без вины виноватые» ушла актриса, игравшая роль Кручининой, и Юрий Резниченко, главный режиссер театра, хотел бы предложить эту роль мне…

Господи, какая буря поднялась в душе! Кручинина! Ну какая актриса не содрогнется от страха и безумного желания сыграть эту роль! В Кинешме – городе, тесно связанном с жизнью и творчеством Островского! И сразу же хотелось крикнуть: «Ну конечно, согласна!» И тайный голос мне шепчет: «Соглашайся, Вера! Это твой последний шанс. Ведь в Театре сатиры никогда не пойдет эта пьеса, тебе уже много лет, и вряд ли будет когда-нибудь возможность прожить на сцене эту судьбу».

Беру пьесу, читаю, переписываю роль, и начинает вырисовываться то, что манит бесконечно, но может разбиться о реальность. Главная реальность – это моя возможная несостоятельность в этой роли (и тогда бессмысленны все усилия: выучить, сыграть, ездить туда-сюда, проводя бессонные ночи в поезде). Вторая реальность – мой возраст. Уже поздно мне быть Отрадиной! Третья реальность – сам спектакль и партнеры, которые могут оказаться совсем не такими, какими видятся мне при прочтении пьесы. Я могу быть плоха, но ведь и они могут быть плохи. Тогда зачем? Если это не искусство, тогда к чему эти нервы, муки? Ведь сил-то уже мало…

И все-таки я – актриса… Я не должна, не имею права отказываться от таких подарков судьбы. Если бы это удалось, я, наверное, была бы согласна преодолеть и вдвое большее расстояние, лишь бы сыграть эту женщину, этот характер – бесконечно русский, глубокий, страдающий и прекрасный.

Запомнилось наше первое маленькое разногласие, которое заострило мысль и уточнило внутреннее желание.

Резниченко сказал, что сейчас, в наш жестокий рациональный век, материнская любовь – это огромное внутреннее богатство и надо вернуть зрителям прекрасные чувства. А на мой взгляд, главное в этой роли то, что она – Кручинина – актриса, и ее страдания, любовь питают ее творчество, дают ему силу и нравственную основу. Короче говоря, он видел в Кручининой прежде всего мать, а я – актрису.

Вскоре я даже съездила в Кинешму и познакомилась с участниками спектакля, с его оформлением…

Потом долго и мучительно думала, как мне быть и что делать дальше. Прикидывала все «за» и «против». Очень хотелось сыграть Кручинину. И все же я так ничего и не решила. Но жизнь внесла свои поправки: Юрий Яковлевич Резниченко скоро ушел из театра, спектакль был снят, и вопрос отпал сам собой…

Когда-то я видела Аллу Тарасову в этой роли, и, конечно, учитывая мою детскую влюбленность в актрису, ее исполнение мне казалось идеальным. Но сейчас пришло другое время. Сценический язык изменился. То, что раньше потрясало, теперь не воспринимается совсем. Борис Наумович Голубицкий, главный режиссер Орловского театра, в разговоре о Кручининой подкупил меня и увлек тем, что мы расскажем современным театральным языком об актрисе прежде всего – это очень совпадало с моим пониманием роли. Правда, у этой актрисы трагическая женская судьба, но мы не хотели усиливать драматизм, который был задан в роли. Нам хотелось показать характер благородный, не кричащий о своем горе, удивительно скромный, достойный, с большой тайной в душе. Я часто вспоминала портрет Ермоловой работы Серова. Как величественна, как скромна и как таинственна в изображении художника эта великая актриса. Мне моя Кручинина чудилась примерно такой. Я ее воспринимала как идеал женщины-актрисы, поэтому все, что я не люблю в человеке – бестактность, показное поведение, истеричность, самолюбование, – отсутствовало в моей роли. Мы, конечно, из-за моего возраста не играли первый акт, несколько фраз из него указывали на то, что в Кручининой живы трагические события, перевернувшие ее жизнь, будто все произошло вчера. Спектакль оформил тот же Андрей Сергеев. Замечательная музыка Альфреда Шнитке насытила пьесу эмоционально и приподняла ее духовную планку.

Я очень люблю начало нашего спектакля. По краю сцены на полу мерцают керосиновые лампы, похожие на те, что когда-то, в далеком прошлом, освещали провинциальные сцены. Обветшалые сероватые стены и полузавядшие цветы в корзинах и букетах, на полу и около стен, это подношения зрителей любимой актрисе.

На сцене полутемно, мерцают свечи и в тонком луче света появляюсь я. Я, Кручинина, вернулась в свой город, где провела юность, где полюбила, была обманута, потеряла сына. Я стою одна и с болью смотрю на свой город, на свое прошлое. У меня замечательное платье – синее, бархатное, скромное, оно очень стройнит – и чудесная маленькая шляпка с тонкой вуалеткой, чуть-чуть похожая на ту, что можно видеть на картине Крамского «Неизвестная». Такой наряд мы придумали с художницей по костюмам. Хотелось впечатления девичьей хрупкости, тонкого вкуса, ничего лишнего – силуэт конца XIX века, очень женственный и строгий. У меня остался эскиз этого костюма, и я всегда любуюсь им и внутренне тянусь к этой идеальной и в чем-то таинственной женщине. Мне всегда казалось, что название «Без вины виноватые» не полностью относится к Кручининой. Я ведь думаю, что она всю жизнь мучается своей виной и вина эта гонит ее по жизни, неприкаянную, одинокую, не находящую себе места, своего гнезда. Ведь при ее красоте и славе она могла бы встретить новую любовь, обрести новую радость. А Кручинина предельно одинока, и только на сцене ее душа раскрывается. Недаром Дудукин говорит ей: «А как вы вчера играли!» Мне хотелось, чтобы за мягкостью, скромностью поведения и неактерской затаенностью чувств все время ощущалось, а иногда и прорывалось очень трагическое, нервное, неустойчивое состояние неприкаянной души. Вот Дудукин в первой сцене рассказывает о Незнамове, о его трудной, беспризорной жизни, и я, слушая, уношусь мыслями в невозможное и уже почти не слышу его слов и только задумчиво, даже мечтательно спрашиваю (в мыслях, как в сказке, – «вдруг это он, мой Гриша»): «А много ли ему лет?» – «Лет двадцать». – «Не меньше?» – «Никак не меньше…»

И Дудукин, чувствуя, что со мной происходит что-то тайное, обеспокоенно интересуется: «А почему вы об этом спрашиваете?» И я отвечаю, старательно скрывая свое некоторое безумие, свою тайну, стараясь говорить обыденным тоном. Но эта секунда настораживает зрителя, он чувствует, что со мной происходит что-то необъяснимое. Такие секунды рассыпаны по спектаклю, и мне кажется, зритель верит, что не все раскрывается на сцене, не все играется ясно, многое лишь чувствуется за кадром. Есть такое выражение «возвышенная стыдливость страдания», и мне очень хочется, чтобы моя Кручинина вызывала сочувствие и интерес к себе, не демонстрируя всего, что происходит в душе. Ведь в жизни для нас более притягательны люди, которые не демонстрируют свое горе, свой внутренний мир, а даже как бы скрывают его от посторонних глаз.

Впоследствии я видела в театре им. Вахтангова спектакль «Без вины виноватые» в постановке Петра Фоменко, который пользуется огромным успехом у зрителей, Юлию Борисову в роли Кручининой и узнавала в ней, в ее решении близость нашего подхода к роли.

В орловском спектакле большое внимание уделяется теме актерской братии – с ее нищетой, служением театру, интригами и в то же время божественным поклонением таланту. А для меня очень важна последняя сцена с Незнамовым не только потому, что я обретаю сына, а и потому, что я, стоя перед ним на коленях, молю о прощении. Да, я не произношу этих слов, но всей душой благодарю Бога, судьбу, прижимая к своей груди дрожащего от сдерживаемых слез Незнамова, благодарю за незаслуженно свалившееся счастье. Ведь играя Кручинину, я живу ею и поэтому не могу избавиться от собственной души, от своего понимания вины перед ним, и через свою вину взываю к тем матерям, которые могут бросить собственных детей, оправдывая себя тем, что им невыносимо трудно жить. Сейчас такая страшная жизнь, может быть, потому, что слишком много темной, негативной информации, но охватывает ужас при виде брошенных, никому не нужных детей, когда их показывают по телевизору или когда читаешь об этом в газетах.

Во многом поэтому в Орле (да и на гастролях) всегда очень тепло принимали наш спектакль и часто аплодировали в конце стоя, с благодарностью за очищение души. Во всяком случае, для меня Кручинина – это не только роль, это проповедь моей души, взывание к человечности. Конечно, не скажу, что у меня все получилось, как мне хотелось бы, но я пишу о движущей силе, которая давала свободу и уверенность на сцене. Я знала, что люблю, проповедую свою веру в добро и сострадание. Сейчас уже мне остались лишь воспоминания об этой роли, но около десяти лет жизни были связаны с ней. Мои бессонные ночи в поезде, тишина и отрешенность от жизни в скромном номере гостиницы, одинокие тихие прогулки по прекрасному городу, встреча с исполнителями всех ролей этого любимого спектакля и постоянное чувство благодарности и счастья, что это чудо состоялось. Я прожила жизнь Кручининой.

Иногда думаю, что читатель может спросить: «Что это она все пишет о ролях да о ролях, у нее что, нет другой, настоящей жизни?» Есть… Конечно, есть. Но, может быть, скромность и тихость моей личной жизни, нерастраченность эмоций требуют, чтобы эти эмоции в более одухотворенном виде материализовались на сцене в ролях. И снова театр… снова тревога… снова творческое молчание… В свои 70 лет я сыграла «Священные чудовища» и потом года четыре один или два раза в месяц на сцене родного театра испытывала несказанное счастье, но тем не менее все время понимала: хочу, мечтаю найти что-то новое, ведь без этого актерская жизнь очень трудна.

Огромное количество пьес прочитывается мной, некоторые предлагаю, учитывая специфику театра, и пока все безуспешно, но… Снова судьба улыбнулась мне…

Я прочитала «Филумену Мартурано» Эдуардо де Филиппо. Конечно, я ее прекрасно знала и по фильму «Брак по-итальянски», и по спектаклю Театра им. Вахтангова с чудесной Цецилией Мансуровой и Рубеном Симоновым в главных ролях. Но, как ни странно, пьесу я прочитала свежими глазами, совсем отбросив свои впечатления от виденных фильма и спектакля. И меня тронула, а главное, показалась очень актуальной и близкой нашим зрителям, и прежде всего зрительницам, тема женской судьбы в этой пьесе. Мне подумалось, что зрители будут понимать эту женщину – Филумену. Хотя она необычна, неординарна, но ситуация, ее страстное желание счастья своим детям, соединения с любимым человеком будут очень близки зрителю.

Конечно, я пришла с робкой надеждой к Валентину Николаевичу Плучеку, сказала о своей влюбленности в пьесу, в роль. И услышала трезвый и, как всегда, отрицательный ответ: «Вера, в роли Филумены были потрясающая Софи Лорен, дивная Мансурова, не стоит нам браться за это». Что можно было возразить? Конечно, я понимаю, как они прекрасны. Замолкаю, ухожу, убежденная в правоте этих слов, стараюсь забыть свою дерзость, и, кажется, это удается… Снова читаю разные пьесы, снова ничего не нахожу, а годы идут, и в репертуаре из восемнадцати пьес только один мой спектакль. И всегда после него я слышу восторженные отзывы… Что же делать? Не хотеть? Не сметь?

В один из своих приездов в Орел на «Без вины виноватые» делюсь моей печалью с Борисом Наумовичем Голубицким. Он с интересом выслушивает, а в мой следующий приезд предлагает поставить эту пьесу у себя в театре и дать мне эту роль. Я счастлива, но в сомнении, как всегда: сумею ли сыграть, не поздно ли берусь за нее, и вторая тревога – ведь силы уже не те, снова езда в поезде, урывками репетиции, недовольство мужа моим отсутствием – значит, и чувство вины перед ним, ведь он больной человек, а я дня на три-четыре буду довольно часто уезжать. Но хочется, хочется, а главное, верится, что публике это будет нужно. Что тема детей, семьи, справедливости очень жива.

Мы мечтаем вместе с Голубицким, очень понимаем друг друга. Мы не стремимся играть итальянцев, это должны быть мужчина и женщина, прожившие двадцать пять лет вместе, со всеми сложностями их взаимоотношений, и она, Филумена, на склоне лет рискнувшая пойти на авантюру, убежденная в своей правоте.

Прежде всего пьеса показалась очень многословной, и мы ее разбили на отдельные сцены, каждая из которых имела свои декорации. А когда прибавилась итальянская музыка, все стало динамичнее и легче.

Огромная белая круглая терраса, много воздуха и простора. Я выхожу на сцену первая в состоянии победного самочувствия. Авантюра удалась! Да, я притворилась умирающей, но нас обвенчали. Исполнилась мечта…

Это потом все разрушится, а сейчас, в начале спектакля, музыка, солнце, легкие белые занавеси на террасе трепещут от ветра, и я в ночной голубой рубашке, точно в иконописном рубище, верю в свою победу, на все крики возмущенного Доменико отвечаю спокойным молчанием и знаю, что я права… и это главное…

Роль Доменико исполняет прекрасный актер Петр Воробьев, с ним я уже на сцене играла любовь – любовь несостоявшуюся – Кручининой и Мурова. Правда, в начале репетиций «Филумены» я была несколько смущена его слишком яркой игрой, мне казалось, что это несколько провинциально. Но потом, чем ближе к премьере, тем мягче и человечнее становился мой Доменико. Я думаю, что с этим спектаклем я не могла бы с верой в успех приехать в Москву, как это было со спектаклями «Без вины виноватые» и «Вишневый сад», которые были встречены зрителями и критикой очень хорошо. Думаю, меня бы упрекали, что я не создала характер, и упрекали бы, наверное, справедливо. Но, как ни странно, я меньше всего хотела тратить силы на какую-то далекую взбалмошную итальянку, каковой я все равно не стала бы, а бросила свои силы на создание женской судьбы, узнаваемой тысячами россиянок. Как часто я встречала женщин, у которых жизнь складывалась, как у Филумены – где-то любимый человек, у которого другая семья, а у нее уходит молодость, она живет в ожидании чуда, жаждет своего семейного счастья.

Когда я говорю слова Филумены: «Знаешь, когда люди плачут? Слезы появляются тогда, когда знаешь, что такое добро, и не можешь его иметь. Сколько праздников, сколько новогодних ночей я провела одна, как бездомная собака…» – я их чувствую. Господи, как мне знакомы эти слова! Хотя я это пережила более пятидесяти лет назад, боль, обида, несправедливость в одну минуту вспыхивают в душе, питают ее, наполняют мою роль живым чувством.

Я люблю многие эпизоды в этом спектакле: например, монолог Филумены о зарождении ребенка, ее первого ребенка; я вспоминаю, как она одна на улице в страхе, в счастье, в отчаянии спрашивает у Мадонны совета: «Что делать? С кем посоветоваться?» В ушах у нее еще раздавались голоса подруг: «Зачем он тебе? И не думай! Мы знаем одного опытного доктора…» «Что мне делать? Ты все знаешь… Тебе известно даже, почему я согрешила. Ну как мне быть?» – Филумена встает на колени перед святым ликом. А Мадонна молчит… Когда вспоминаю, как в двадцать пять лет я, Филумена, ждала милости от своего любимого Доменико, как не дождалась этого и решила бороться сама за свое счастье, и с полным правом, устав от борьбы, я почти кричу: «Это мой дом! Я выстрадала его».

Или сцена, когда я говорю своим детям, что они мои сыновья. Увидев, что Доменико готов защитить себя, прибегнув к помощи адвоката, я произношу гордые слова: «Ты мне тоже не нужен! Да, я не была при смерти, я хотела сыграть шутку, я хотела украсть фамилию! Я не знаю законов, но у меня есть свой закон, который велит мне смеяться, а не плакать!» Я зову детей, которые играют в мяч; начинаю с ними играть, смеюсь и потом серьезно и просто признаюсь, глядя им в глаза: «Дети, вы уже взрослые люди. Выслушайте меня. Вы – мои сыновья».

Очень люблю сцену расставания с Доменико. Наши воспоминания переносят нас в далекое молодое прошлое, мы танцуем, с болью и нежностью ощущая то хорошее, что было когда-то. А как только разговор касается того, кто же сын Доменико, сказка воспоминаний разрушена. Он оскорбляет меня своим неверием. И я внешне спокойно и внутренне глубоко печально прощаюсь с ним и, приняв свою судьбу, желаю ему: «Прощай, Думми, детей не покупают» (разрываю пополам и отдаю ему его половину, 100 лир, которые он когда-то отдал мне за ночь любви). И продолжаю совершенно искренне: «Живи хорошо», вкладывая в это пожелание все, что считаю действительно хорошим в жизни: это и совесть, и добро, и верность любви.

Потом после большой паузы, глядя в зрительный зал, говорю: «Живите хорошо», – и убегаю, крича: «Прощай, Думми!»

В последней картине, когда уже ясно, что венчание состоится, я, Филумена, победила, Доменико признал всех моих детей, мне дороги такие мгновения: я поднимаюсь по маленькой лесенке к Мадонне, тихо благодарю Ее и просто, как мудрая, счастливая женщина, произношу, глядя на Нее: «Как я устала», и слезы текут от счастья и благодарности. Я сажусь у подножия Мадонны на лестнице и, не скрывая счастья и усталости от жизни, говорю: «Думми, я плачу. Как хорошо плакать». Окруженная детьми, рядом с любимым, я даю себе возможность радоваться жизни и благодарю, благодарю эту жизнь…

Наш разговор об этом спектакле, мой дорогой читатель, мне хочется закончить словами Бориса Голубицкого, который как-то сказал: «Всякий раз, когда Вера Кузьминична и ее героини – Домна Платоновна, Кручинина, Филумена – входят в наш театр, его пронизывает неизъяснимый свет. В эти дни театральный дом наполнен доброй тишиной, сердечностью, радостным сиянием. И невозможно, чтобы кто-нибудь беспричинно повздорил, накричал или был несправедлив. Что это? Мистика? Чудо, которое длится уже столько сезонов и с годами становится все необыкновеннее? Или просто актерская душа ее так лучезарна?..»

Мне очень дороги эти его слова.

Прикоснувшись к петровским временам

Может быть, я слишком часто произношу это слово «Благодарю». Но оно мне очень свойственно, иногда даже кажется, что именно это слово сопровождает меня всю жизнь. Все хорошее дарила мне судьба, а я благодарила, отдавая душу людям. Ну и еще одно чудо!

Я уже говорила, что приносила разные пьесы в театр и делилась различными соображениями о своей работе в них с В.Н. Плучеком. Однажды Б.А. Львов-Анохин предложил ему поставить со мной или «Ассамблею» Гнедича, где я должна была сыграть умную, волевую боярыню Бехтереву, или пьесу Островского и Невежина «Блажь», где для меня предполагалась роль вдовы Сарытовой, безрассудно полюбившей своего приказчика, обобравшего ее до копейки. Валентин Николаевич сначала пообещал, согласился, а потом переменил свое решение и даже не поговорил об этом с Борисом Александровичем; таким образом, этот хрупкий творческий союз двух маститых, уважаемых художников развалился, как карточный домик. Я снова осталась без работы.

Спустя сезон Б.А. Львов-Анохин предложил мне роль боярыни Пехтеревой в спектакле «Ассамблея» в Новом драматическом театре, которым он руководил, в постановке художника Андрея Сергеева, который оформлял все его спектакли, начиная с «Холопов» Гнедича в Малом театре и кончая работами в Новом драматическом. На этот раз Андрей Сергеев хотел себя попробовать в режиссуре. Работая с ним, я чувствовала его веру в меня, желание сделать мою героиню в спектакле победной, озорной, независимой и шикарной. У меня были изумительные костюмы, старинные, точно с картин лучших художников – парча, натуральный мех, жемчуг, легкие шелковые струящиеся ткани. Все это помогало ощутить себя на сцене прекрасной, уверенной в себе, что было необходимо в данной роли. Публика принимала наш спектакль весело и благодарно. Ведь это комедия, а зрителю всегда так хочется отдохнуть, посмеяться, тем более что многие реплики моей роли оказались очень актуальны для нашего времени. Узнав о воровстве чиновника – отца невесты моего сына, я спокойно говорю: «У нас без воровства нельзя, дай тройное жалованье – втрое больше украдут. У нас что ни прохожий на улице, то вор».

На этом спектакле зрителя охватывали не только смех при узнавании своих вечных недостатков, но и гордость за свое прошлое при виде персонажей – честных молодых людей, красоты русских женщин, их гордых натур и разумного поведения. Такова и моя героиня – спокойная, уверенная, веселая и женственная. Режиссер, оказывая мне большое внимание, в ответ ощущал мое огромное желание выполнить те задачи, которые он ставил передо мной. Этот пример настраивал на подобную работу и других актеров, и Андрею Сергееву было легко работать в дружной атмосфере взаимного уважения.

После этого спектакля я как будто помолодела, полюбила в себе озорство и уверенность и каждый раз, когда надевала дивные костюмы, радовалась любому пустяку, будь то маленькие перчатки, отороченные белым песцом, или парчовые сапожки, расшитые жемчугом, или чудная шапочка из песца, покрытая легким серым нежным платком. Выходя на поклоны, все тридцать исполнителей одновременно демонстрировали такие дивные русские типажи, удивительной красоты и изобретательности костюмы, выполненные замечательными мастерами Нового драматического театра под руководством талантливой художницы по костюмам Наталии Закурдаевой, которая придирчиво следила за каждой линией и складочкой платья, за каждой бусинкой.

И зрители, узнавая свое далекое прошлое, прошлое своей страны, радовались красоте, веселью, русской удали, царившим на сцене. Закончив нашу работу, мы понимали, что это только начало, что мы еще не раз будем желать встречи с молодым, неопытным, но талантливым режиссером и художником Андреем Сергеевым.

Мой необычный Островский

Сыграв в Орле Кручинину, я с болью думала, как много потеряла счастья на сцене, как близко мне в Островском все: и его прекрасная русская речь, и удивительно яркие жизненные характеры, и простодушие русского человека во всех его проявлениях – от темного, тупого, алчного зверя до святой кротости и чистоты женских образов. Да, прошло время, могу только жалеть, печалиться, что этот дорогой моему сердцу мир Островского, как мираж, будет еще чудиться мне, но реально вряд ли сцена подарит встречу с ним.

Наверное, поэтому особенно любима, окутана моей недосказанностью роль Серафимы Сарытовой в пьесе Островского и Невежина «Блажь», поставленной вновь А. Сергеевым в Новом драматическом театре в 1997 году.

И процесс работы, и сам спектакль оказался для меня необычным. Трепетно любимым, открывающим меня и для публики, и для самой себя совсем новой, тревожной, живой, греховной, счастливой и несчастной женщиной.

Прочитала пьесу. Она мне показалась не самой лучшей, эскизной, как будто набросок других, более совершенных пьес. Роль Сарытовой вроде бы ничего, но как много у Островского женских ролей более ярких, точных, а эта ускользающая, словно и не роль вовсе, а намек на нее. Ее надо додумывать, сочинять, а может быть, просто сыграть, как роль Гурмыжской в «Лесе». Да, вдова в возрасте полюбила приказчика своего имения, он промотал ее состояние, родственники спасают Сарытову от полной нищеты и одиночества, отторгнув от нее любимого. Но что-то мешает мне воспринять ее, как Гурмыжскую, как бесцеремонную барыньку, отдавшуюся своей запоздалой страсти. Каждый раз, как только начинаю читать свой текст, слезы безудержно текут из моих глаз. Как мне ее невыносимо жалко. А ведь Гурмыжская не вызывает у меня жалости. Значит, моя вдовушка другая. Она беззащитна, доверчива и безоглядно, бездумно любит, не видит недостатков своего любимого, не чувствует пропасти, которая вот-вот разверзнется перед ней. Может быть, другая актриса увидела бы здесь другие черты роли, может быть, осудила бы запоздалую любовь к молодому красавцу, еще больше заклеймила бы ее как мать, которая промотала состояние свое и своих дочерей, а я не могу. Чувствую, что люблю свою героиню и не осуждаю, а только понимаю ее всей душой, а судить ее – пусть судят другие. Родные, знакомые, дочери – это ее окружение в спектакле, а в зале – зрители, которые, придя в театр, судят со стороны, дают свою оценку тому, что хорошо и что плохо. А уйдя, те же зрители, утерев невольные слезы, глубже прочувствуют мою героиню, ее последнюю любовь, почувствуют сквозь роль меня, коснутся своим сочувствием моей души.

Как и в предыдущей работе, мы с Андреем Сергеевым стали мечтать о роли, об атмосфере, которой должна быть окутана эта банальная история. Хотя, судя по моим взглядам на предложенную мне роль, она – эта история – не покажется банальной. В том и есть искусство, когда обычный случай находит такое художественное воплощение, что слово «обычный» уже не подходит, и начинает звучать совсем другое – «необычное».

Опять хочется извиниться за нескромность, но буду писать, как понимаю свою роль, как и почему зажила ею и какой получила отклик от людей, видевших меня в этом спектакле.

Отношения с режиссером очень доверительные, поэтому я открываю себя до донышка, ощущаю мою героиню, как саму себя.