Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Погрузившись в размышления, забывшись в своей пещере, Гамаш вдруг почувствовал, как что-то скользит по его лицу. И вдруг вспомнил, где он находится.

Главная героиня спектакля – актриса Зинаида Матросова, удивительно органичная, земная, ладная, красивая и естественная. После этого спектакля в ее жизни изредка появлялись значительные роли, и пока она ждет своего счастливого часа, когда во всей полноте раскроется ее талант.

Его глаза распахнулись, он не удивился бы, увидев перед собой змею.

Наш молодой герой в спектакле – Юрий Васильев. По своим данным он настоящий долгожданный герой – стройный, высокий, с копной пепельных волос, прекрасно двигается и поет, необычайно заразителен на сцене и полон неуемной, веселой, обаятельной энергии. После «Восемнадцатого верблюда» он прекрасно играл и играет героев в спектаклях «Идеальный муж» О. Уайльда, «Молодость Людовика XIV» А. Дюма, «Трехгрошовая опера» Б. Брехта и других. Спектакль «Молодость Людовика XIV» тоже поставил Евгений Каменькович, в этом спектакле я сыграла Анну Австрийскую, но, по-моему, неинтересно, без изюминки и неожиданностей. Юрий Васильев многое унаследовал от Андрея Миронова – страсть к профессии, обаяние на сцене и в жизни и огромную творческую энергию.

Но увидел только трубы. И шнурок, свисающий с лампочки в потолке. Сердце Гамаша колотилось, он опустил голову, перевел дыхание, глядя прямо перед собой на грубую стену. А стена будто смотрела на него. Дразнила его. Высмеивала. Старый дом Хадли, казалось, спрашивал, кто же из них на самом деле угодил в ловушку.

В «Восемнадцатом верблюде» меня поразил мой партнер по любовному дуэту Зиновий Высоковский. Все его хорошо знают как блестящего эстрадного артиста, остроумного и комедийного, а в наших сценах он был умным, сдержанным и очень глубоким.

Гамаш отвернулся и попытался вспомнить, о чем думал.

Впоследствии эту роль исполняли Юрий Авшаров и Борис Кумаритов, с которыми мне было всегда приятно и легко играть.

«О Колетт? Нет. Не о ней. Хотя может быть».

А в роли главной героини позже была актриса Татьяна Титова, тоже удивительно правдивая и достоверная.

Он пошел по длинному подвальному помещению к двери, схватил свою куртку.

Я часто задумываюсь, почему спектакль так нравился публике? Ведь пьеса не поднимала каких-то глобальных проблем. Но в ней царили добро и человечность, и смотрелась она легко, словно комедия, и все узнаваемо, и все мчится, как в жизни.

– Мне нужно подышать немного.

Очутившись на улице, Арман опять попытался вернуться к ходу своих мыслей.

Но есть минуты в каждой роли, когда зритель, узнавая видимую, внешнюю сторону жизни, посмеиваясь над ней, вдруг ощущает свое душевное родство с героями спектакля. Потому что как бы мы ни шутили, ни острили, ни обманывали себя счастьем успехов или преуспевания в жизни, все равно все хотят понимания, простого человеческого тепла, и главное – любви.

Лучи солнца осветили его, и он подставил им лицо, глубоко вдыхая свежий морозный воздух. Из деревни доносился детский смех. С вершины холма долетал визг ребятишек, несущихся вниз на санках.

Духовная красота или ее отсутствие – вот что всегда задевает зрителя. Ведь они – это наши герои и это мы сами. Людям свойственно все человеческое, и поэтому так берет за сердце то, что не чуждо любому.

Я любила эту роль, потому что она в какой-то степени была созвучна и моей душе.

И он нашел то, что искал, в этих восторженных криках. Ухватил кончик того, за что пытался мысленно зацепиться. Эбби Мария…

Сказав о спектакле, о режиссере, о своих партнерах, я хочу поблагодарить драматурга – Самуила Иосифовича Алешина, который дал мне счастливую возможность прожить жизнь моей Агнессы Павловны. А ведь я не впервые играла в спектаклях, поставленных по его пьесам. До этого у меня была роль Госпожи Посла в спектакле «Ее превосходительство», режиссером которого выступил всеми нами любимый актер Александр Ширвиндт.

Одна сестра была освобождена от мучений. Другая получила свободу и могла жить своей жизнью.

Мне роль Госпожи Посла досталась в тот момент, когда я в третий раз была избрана депутатом Моссовета, так что имела возможность иногда наблюдать советских деловых женщин. Вспомнилась и наш министр культуры – Екатерина Алексеевна Фурцева, с ее задорным носиком на обаятельном русском лице, с прелестными ножками, изящной фигуркой… Как женщина она мне очень нравилась: ее манера вести себя, ее решительность, артистичность…

По пьесе моя героиня – очень разносторонняя личность. И как же мне помог Александр Анатольевич Ширвиндт с его чувством юмора, умением подсказать не навязывая, а будто играючи, шутя.

Ниточка была ненадежной. Тонкой и измочаленной. Арману казалось, что, если он потянет слишком сильно или слишком рано, она порвется.

Но если он будет действовать очень-очень осторожно, то, возможно, на другом ее конце найдет убийцу.

Не сказать о том, какой обаятельный, красивый, контактный, добрый и умный человек наш Александр Анатольевич – просто невозможно. Я вообще люблю, когда на сцене красивые люди: красивые мужчины, в которых можно влюбиться, красивые женщины, из-за которых можно потерять голову.

Ведь очень часто о некоторых актрисах думают: «Ах, какая красавица!» И это прекрасно, так обязательно должно быть в театре, если в жизни уже почти исчезло поклонение человеческой красоте.

Между прочим, о красоте актрис очень хорошо сказала Алла Демидова в своей книге «Вторая реальность»: «Я убеждена, что легенда о красоте многих прославленных актрис идет от их веры в нее, от ощущения легкости и радости, которые сопутствуют этой вере, от счастья, которое давала им игра на сцене».

Удивительно верно! Даже в своей скромной актерской жизни я замечала, что зачастую вхожу в театр пожилая, стертая, незаметная, а ухожу по крайней мере лет на десять помолодевшая, с блестящими глазами, легкой походкой.

Глава тридцать девятая

Александр Ширвиндт – лучшее подтверждение того, как нужны на сцене красивые люди. А уж если они еще и умны, талантливы, ироничны, то это просто чудо. При взгляде на него мысли о его неудовлетворенности, одиночестве исключаются. У такого красивого, элегантного человека должно быть всегда всё хорошо, ведь он всегда ровен, мягок, приветлив. А ведь, наверное, не всё?..

Рейн-Мари и Хания уселись рядом на одну коробку, а Сьюзан и Джеймс Гортон устроились на отдельных.

Он сыграл ряд таких ролей, о которых заговорили как о больших творческих удачах, так как удача на эстраде, разных встречах, юбилеях ему сопутствует всегда, в этом жанре он является всеобщим любимцем. А вот спектакль «Чествование», где он играет не комедийную роль, показал, как тонко, прикрываясь юмором, он заставляет почувствовать драматизм роли; разговаривая очень просто и современно, часто отшучиваясь, он дает понять, как умен, мужественен и одинок его герой.

Он работает в паре с Михаилом Державиным – актером, который необычайно мягко, с юмором может играть самые разнообразные роли, и всегда зрители воспринимают его с любовью.

Они сидели в гостиной дома Гортонов среди упаковочных ящиков, газет, мотков скотча.

Как я уже говорила, моя «зона молчания» длилась несколько лет, а точнее – около пяти. И спектакль «Восемнадцатый верблюд» стал на какое-то время единственной моей отдушиной, единственным источником радости творчества.

– Надо было бы привезти вам это раньше, – призналась Рейн-Мари, положив руку на коробку с вещами их матери. – Но, по правде говоря, меня разбирало любопытство.



– Касательно обезьянок, – сказала Сьюзан. – Мы открыли коробки, которые вы оставили, а Джеймс осмотрел стену рядом с кроватью мамы.

Для меня довольно непривычно проводить отпуск в санатории, но однажды приходится задуматься о том, что нужны какие-то процедуры, помогающие восстановить силы и необходимый для актрисы внешний вид. И вот мы с мужем уже гуляем по тенистой тропе, купаемся и загораем в санатории «Актер» в Сочи. Конечно, встречаются знакомые. Некоторых из них я не видела уже много лет. Жизнь в Москве очень бурная, у всех дефицит времени, все спешат. Бывает, что человек тебе интересен, приятен, хочется с ним общаться, но… как всегда, отсутствие времени ставит непреодолимые преграды.

Ее брат молчал. И молча закипал.

А здесь, на отдыхе, можно посидеть вместе на лавочке или на пляже, прогуляться по пешеходным тропам или просто пригласить кого-то в гости. Эти общения очень приятны. Актеры – народ в большинстве своем веселый, остроумный, словоохотливый. Столько узнаешь новостей, услышишь интересного, а иногда и очень для тебя важного, ценного, что надолго оставляет след!

«Знал ли он?» – спрашивала себя Рейн-Мари. Был ли он достаточно взрослым, чтобы помнить, какой была его мать «до» и «после»?

Лежу у самого моря на пляже. Рядом со мной присел большой, красивый, ничуть не постаревший Валентин Гафт – мой первый партнер в любимом спектакле, мой граф Альмавива. Очень хороший артист, талантливый человек, непростой, неуспокоившийся. Он рассказывает о себе. Вспоминаем репетиции «Женитьбы Фигаро», пьесы Шварца «Тень». Гафт – один из тех немногих актеров, которые, разговаривая, не показывают себя. Он весь – мысль, весь – сжатая пружина, даже здесь, на отдыхе, когда можно расслабиться, стать ленивым – никаким.

Понимал ли Джеймс, что скрыто в коробке перед ним? Семейная тайна, которая каким-то образом, как это нередко происходит с тайнами, обернулась позором.

– Так почему она это делала? – спросила Сьюзан. – Почему рисовала обезьянок. Даже умирая? Не могу понять.

Никаким он быть не может. Творчество клокочет в нем или неприятием, или ненавистью, или восторгом – мечтой. Он известен и как очень талантливый пародист. Но он и поэт-романтик, например, в таком вот маленьком стихотворении:

Хания Дауд шевельнулась, пытаясь устроиться поудобнее. При этом она подтолкнула Рейн-Мари ближе к краю.

Вот облако похоже на рояль,Кусочек влаги надо мной несется.Сейчас оно, как сердце, разорвется,Но не сыграть на нем. А жаль…

Рейн-Мари представила Ханию Гортонам, но не стала уточнять, кто она такая. Ей показалось, что Джеймс, судя по выражению лица, вспоминает и не может вспомнить, где видел ее.

Гафт многогранен. Некоторые устные рассказы носят печать его яркой индивидуальности. Мы стали вспоминать о том, как репетировали с Гариным «Тень» у него дома.

А Сьюзан просто не отрывала от Хании глаз. Она, казалось, не видит ничего, кроме шрамов.

Квартира у Гарина была выражением его самого и его жены Хеси Александровны Лакшиной. Я это знаю сама, так как в те времена мы – будущие участники спектакля «Тень» – часто приходили к Гарину, который ставил этот спектакль, домой. Запомнилась его комната с редкостным хаосом и спальня, где царил изысканный вкус и женственность Хеси Александровны – с безделушками, духами и прелестным беспорядком, который отличался от аскетического и сумбурного беспорядка комнаты Эраста Павловича с его простой железной кроватью, покрытой серым, почти больничным или тюремным по виду одеялом, а на полу, на стуле, на подоконнике – всюду книги, книги, книги…

Теперь же брат и сестра ждали каких-то конструктивных слов от Рейн-Мари.

* * *

Валентину Гафту предстояло сыграть ученого. Гарин показывал, как он чувствует эту роль. Я это тоже видела когда-то неоднократно. Гарин был так бестелесен, добр, наивен и сказочен, и ясно чувствовалось, что так, как он, никто сыграть не может. Его удивленные незабудковые глаза не понимали этой жизни. Он был так душевно прекрасен, что не смыкался со всеми нами, земными, плоскими. Его показы и сам процесс репетиций этого внепланового спектакля были особенными.

Арман побрел куда глаза глядят, куда ноги несут, чтобы разум, освобожденный от необходимости выбирать дорогу, мог найти верный путь среди многих загадок этого расследования.

Мы приходили на два часа раньше назначенного времени, Хеся Александровна приносила чай или кофе в большом термосе и бутерброды, после работы начиналось кормление всех нас чем-то вкусным, домашним. Чай был ароматным, с примесью запахов душистых трав.

Старший инспектор шагал по лесу, его сапоги утопали в мягком снегу тропы. Здесь было тихо. Мирно.

Однажды на репетицию Эраст Павлович пришел с маленьким букетом ландышей, по-сказочному галантно преподнес их мне и сказал, что мы сегодня будем репетировать нежнейшую сцену: рассказ Аннунциаты – завещание короля Карла XV.

Эбби Мария. Аве, Мария. Радуйся, Мария, благодати полная.

Ну как же после этого можно было плохо репетировать! Нас переполняли тогда романтичность, наивная сказочность – все то, что было присуще самому Эрасту Павловичу, передавалось нам.

Процветай, Мария.

Он отпустил свои мысли на свободу, не связывая их путами логики.

Тогда в наш театр Гафта так и не приняли, хотя он готов был работать и осветителем, и рабочим – кем угодно, лишь бы попасть в театр. Какое-то время он был без работы. Потом работал у Эфроса, у Гончарова, а через десять лет Плучек пригласил его на роль графа Альмавивы в «Женитьбе Фигаро» Бомарше. «Я был одержим профессией, не очень сдержан, но Плучек мне многое прощал», – рассказывал Гафт. А я тут же вспомнила, как мы репетировали сцену Графа и Графини и я, пытаясь быть светской и изнеженной, слишком много внимания уделяла ахам и охам, как Валя Гафт взорвался, закричал, что все, что мы делаем, – это мура, ужимки и прыжки, что нет живого человека, нет крови. А ведь это муж и жена, плоть и кровь, мужчина и женщина, они любят друг друга, ревнуют друг друга, они живые люди, и об этом надо помнить во-первых, а уж потом – что это граф и графиня.

Ça va bien aller. Все будет хорошо. Мария.

И вот, спустя два десятилетия, сидя на пляже, я увидела, как тогда, что загораются его глаза гневом, делается злее его рот и он кричит: «Граф любит свою жену, это драматическая роль, он сам жертва своего самодурства… Я был весь ухоженный, благополучный в начале спектакля, а в конце – как легавая собака».

Гамаш остановился, поднял голову и увидел, куда его занесло, куда завела нить размышлений. Перед ним была лачуга отшельника. Дом святого идиота.

Удивительно верно он помнил себя в последней сцене: загнанный, вспотевший, как голодный волк со впалым животом, он не комиковал, был серьезен, смешон в своем трагизме, в своей одержимости. «В те времена, работая над графом в “Женитьбе Фигаро”, я чувствовал своим соавтором Андрея Миронова в роли Фигаро, он был близок мне и моей работе», – говорил он.

На крыше лежала пышная снежная шапка. Из трубы не шел дым. В окнах не горел свет.

После этой роли Ефремов пригласил Гафта в «Современник», и тот с радостью принял приглашение.

Никаких признаков жизни. И все же дом не казался брошенным. Пустым. Он словно ждал возвращения Винсента Жильбера. Домой.

Гамаш не раз заглядывал к Жильберу.

Мы разговорились о старшем, почти ушедшем поколении актеров. Он сказал: «Тогда театр был с ярко выраженными индивидуальностями, но то были и личности, выражавшие свое время. Эти люди были наполнены изнутри, и задача у них была самая человеческая. Сейчас этого стало меньше. Люди увлечены внешним, а от этого даже становится скучно: ждешь, пока выйдет знаменитый артист, потом другой и так далее. Сейчас больше выставка-продажа популярных артистов, после спектакля не чувствуешь себя обогащенным…»

Летом они сидели на крылечке, попивали лимонад. Осенью собирали урожай в огороде на заднем дворе у ручья. Зимой Гамаш приходил сюда на лыжах. Они пили чай, ели хлеб с медом, принесенным Арманом из деревни, Винсент подкладывал дрова в печку.

Я спросила, как он ощущает в данный момент себя, и он ответил: «Сейчас у меня жизнь еще не успокоенная, есть силы бороться. В “Современнике” работаю неплохо, есть любимые спектакли… Очень люблю Фирса. В последнем акте – на секунду трагическое прозрение – те люди, которым был так предан, именно они оставили. (Я смотрела на его лицо и представляла, как он это играет.) А затем, как преданная собака, Фирс говорит: “Ничего, я посижу, я подожду”. (И тут он, видимо, снова вспомнил ощущение, которое потрясло его. На глазах почти закипали слезы, но это слезы возмущения, гнева, неприятия.) Я видел однажды собаку, которую оставили, когда снесли дом. Я не мог смотреть, как она ходила кругами по тому месту, где стоял дом (снова на глазах – почти слезы)». И тут же, снова став ироничным, спокойным, добавил: «Когда ничего не делаю, пишу этюды, стихи, – потом это помогает играть. Эпиграммы придумывал для капустников. Они пишутся на людей талантливых, которые не должны обижаться, ведь они сильны. Но сейчас не пишу. Слишком много мне приписывают чужого».

Говорили о разном. О семье. Париже. Эмерсоне[114]. Одене. Келлер.

На мой вопрос: «Что же мне делать? Играть не дают» – решительно ответил: «Надо искать пьесу, доказать, чтобы поставили в театре. Руки не должны опускаться».

Говорили о выборе, случае и судьбе.

Это сказал мне мой товарищ, мой собрат по искусству, он протянул мне руку, поддержал меня. И каким бы ершистым, одетым в броню он ни казался, я поняла: у него большое, ранимое сердце, и ран на нем больше, чем брони.

Одним из любимых высказываний Жильбера были слова Торо: «Вопрос не в том, на что ты смотришь, а в том, что ты видишь».

Вот еще одно из его стихотворений:

И Арман поделился с Винсентом историей из числа своих любимых – она тоже была связана с Торо.

Когда писателя арестовали за его протесты против несправедливости, Ральф Уолдо Эмерсон посетил его в тюрьме и спросил: «Генри, что ты здесь делаешь?» А Торо ответил: «Ральф, что ты делаешь там?»

Я строю мысленно мосты,Их измерения просты.Я строю их из пустоты,Чтобы туда идти, где ты.Мостами землю перекрыв,Я так тебя и не нашел.Открыл глаза, а там обрыв,Мой путь закончен, я пришел.

Винсент тогда рассмеялся. Как и Арман. Оба оценили ответную реплику Торо.

А перед самым отъездом Валя подошел ко мне и дал такое вот стихотворение:

Наступило время, когда совестливые люди должны занять четкую позицию.

Пришло ли это время для Винсента Жильбера? Неужели кризис совести заставил его перейти от слов к действию?

Граф так в графиню был влюблен,Что как-то, лежа на перине,Скучая, вспомнил про СюзоннИ изменить решил графине!Сюзонн – невеста Фигаро!Тем интереснее интрига! —Подумал граф, представив мигомСей вариант со всех сторон.И в тот же миг, ля фам шерше,Перо взял в руки Бомарше!

Не придется ли ему, Гамашу, арестовывать святого идиота за эту решимость? А когда он арестует Винсента, тот наверняка спросит у него: «Что ты делаешь там?»

За время отдыха мы общались со всеми понемногу, но пара Борис Рацер и Татьяна Катковская мне была дорога по воспоминаниям о кинокартине «Звезда экрана», поставленной режиссером Владимиром Горрикером, музыку к которой написал Андрей Эшпай. Сценарий подготовили Борис Рацер и Владимир Константинов.

Но Арман знал ответ. Он искал преступника, чтобы над тем свершилось правосудие.

Фильм получился, по-моему, симпатичный, а моя роль директора гостиницы, в прошлом партизанки Тани, явилась для меня приятным сюрпризом в кино, так как долгие годы я не снималась. Моим партнером был Михаил Пуговкин – артист с яркой внешностью на комедийные роли, сыгравший в кино уже более пятидесяти ролей.

При близком знакомстве с ним меня очаровали его скромность, интеллигентность, доброта. У нас с ним получился славный дуэт, а в жизни мы стали относиться с большой и прочной симпатией друг к другу.

Кто-то шел за ним следом. Он слышал шаги почти с того самого момента, как свернул с дороги на лесную тропу.

Однажды мимо меня прошествовали две удивительные женщины, талантливые, чудесные, очень разные, но связанные крепкой дружбой. Они спускались по аллее вниз к морю в роскошных халатах – одна в белом, а другая в голубом – и в легких соломенных шляпах. И никто бы не поверил, что у них за плечами солидный груз лет.

Теперь этот человек был совсем рядом. В двух шагах.

Татьяна Ивановна Пельтцер, худенькая, невесомая, с прекрасными, уложенными в парикмахерской седыми волосами, с легкой, точно летящей походкой, с веселыми искорками в смешливых глазах, с сетью веселых добрых морщинок на лице. Рядом с ней – Валентина Георгиевна Токарская, героиня знаменитого когда-то фильма «Марионетки», бывшая примадонна мюзик-холла, красавица, пленявшая своей фигурой, хрипловатым голосом и, как теперь говорят, сексапильностью. Мы в театре частенько звали ее «графиня», «Валик», «Токарик», потому что, несмотря на возраст, она всегда была женщиной, и женщиной с капризами.

– На самом деле ты ведь не веришь в то, что говорил, да? – спросил Арман. – Я говорю о Поле Робинсоне. О том, что он убил свою дочь.

И в то же время эта самая «графиня» была удивительно скромна, тактична, умна, мужественна и правдива.

Обе они шли играть в свой любимый преферанс у моря.

Шедший сзади замер. На мгновение воцарилась полная тишина.

Затем взгляд мой скользнул вверх по нашему корпусу, и на самом последнем этаже я увидела Андрея Миронова. Он был один на балконе, ходил, жестикулировал, неожиданно останавливался и снова ходил.

– Нет. Я верю.

Я знала, что он учит роль Клаверова в спектакле «Тени» Салтыкова-Щедрина. Эту пьесу он ставил как режиссер в нашем театре, а я у него репетировала роль матери героини Сонечки Мелипольской – Ольги Дмитриевны.

Арман повернулся к Жану Ги. Улыбнулся. Он с самого начала понял, кто идет за ним. Узнал по походке. И более того, он был убежден, что Жан Ги всегда, если сможет, будет рядом. В двух шагах.

* * *

Я знала немногих людей, которые были бы так влюблены в театр, как Андрей. В жизни очень разный, но всегда очаровательный, и всегда в него все влюблялись. Я вспоминаю, как однажды мы поехали в Ригу на гастроли. Андрей на своей машине, а мы с мужем – на своей. И с нами еще молодая актриса Таня Егорова, которая в те времена очень нравилась Андрею (он не был тогда женат).

Пожалуй, в моей жизни не было более веселой, более озорной и счастливой поездки!

Изабель Лакост почти не замечала, как темно становится в оперативном штабе. Она была поглощена своими мыслями. Ей не давали покоя нерешенные вопросы.

Раннее утро, две мчащиеся по пустому шоссе машины. Прозрачность лесов и полей, пение птиц, голубое небо, наша молодость… Андрюша – добрый, остроумный, веселый, бесшабашный, рядом Таня – хорошенькая, дерзкая, уверенная в себе, позволяющая себе быть капризной, диктующей и в то же время влюбленная, нежная, с огромными темными глазами.

Она взяла телефон:

Остановились на ночь в одной из гостиниц. Мы с Таней устроили костюмированный вечер, оделись как можно смешнее. Тут были и мужские пиджаки, и высокие сапожки, и шляпы с импровизированными шарфами. Мужчины хохотали, а мы себя чувствовали превосходно – это и было, наверное, счастье молодости…

– Барри? Это Изабель. Я по поводу фотографии, которая была на столе Дебби. Там на обороте есть надпись? Дата или еще что-нибудь?

Тогда же в Сочи как-то в откровенном разговоре Андрей сказал мне следующее: «У меня такое ощущение, что вы себя загнали в какой-то единственно придуманный образ, в присущую вам какую-то радужность, от чего окружающие люди приходят в тупик, думая, что вы играете это. В юности такая радужность, благостность естественна, в зрелом возрасте это кажется противоестественным, надуманным. Может быть, это ваша суть, но выглядит как неправда. На сцене вам мешает и некоторая аккуратность, приглаженность…»

– Я ее уже упаковал, коробка готова к отправке.

Слова довольно жесткие, и не мне судить, прав он был или нет. Для самой себя – я органична. Моя «радужность» идет, вероятно, от характера отца, он был религиозным человеком и, как я уже писала, необычайно добрым, скромным и внутренне благородным. Я же живу в самых сложных психологических переплетениях, но стараюсь, особенно в самых тяжелых случаях, остаться наедине с собой с чистой совестью и твердо следовать своим взглядам. Наверное, в чем-то я кажусь или старомодной, или благостной, или искусственной – не знаю, но знаю одно, что это не поза и не игра. Я такая, какая есть.

А рассказала я об этом потому, что в нашей суматошной жизни почти невозможно познать не только очень близкого тебе человека, но даже и самого себя…

– А не можете найти?

С Андреем и его родителями мы дружили давно. Однажды театр выехал на гастроли в Кузбасс, и во время этой поездки, в очень смешной по теперешним воспоминаниям ситуации, возникла между нами с Андреем дружба, которая то разгоралась, то теплилась, но не гасла до самого конца его жизни.

Он тяжело вздохнул:

Теперь на гастроли мы всегда летаем на самолетах, всегда торопимся, суетимся, и никому ни до чего нет дела. А в те времена мы часто ездили в поездах, подолгу общались друг с другом, и это очень сближало. Из каждого купе раздавались раскаты громкого смеха – то веселый анекдот, то театральная байка или сплетня. В общем, отдыхали, болтали, кокетничали, сплетничали всласть.

Жизнь казалась мне прекрасной – я была значительно моложе, любима своим мужем, зрителями и потому беззаботна.

– Да. На это уйдет какое-то время.

Мы ехали, как всегда, дружно, с заранее приготовленной вкусной едой (не обходилось тут и без вина, но все в меру). Андрюша молодой, веселый, привыкший к театральным компаниям, к милому кокетству женщин, хотел, естественно, чувствовать себя взрослым мужчиной наравне со всеми.

– Пожалуйста, поскорее.

Вечерело, за окнами алел закат. Всем нам, ехавшим в одном купе, было очень радостно и уютно. Мой муж вышел и застрял в какой-то веселой компании, а Андрей, чувствуя себя неотразимым, шутя ухаживал за мной, чуть-чуть разыгрывая опытного сердцееда. Шутливо склонившись, он несколько раз поцеловал мою руку, и в этот момент в дверях появился мой муж. Взяв за шиворот молоденького Дон Жуана, он выставил его за дверь, а мне, охнувшей от неожиданности, дал увесистую пощечину. Затем закрыл за собой дверь и, оставив меня ошеломленную, оскорбленную, пошел в тамбур объясняться с Андреем.

Я была так потрясена, что приросла к месту. Такого я себе не могла представить даже в самых страшных сновидениях. Моя дверь была закрыта. За окном мелькала сумеречная природа, отовсюду слышался смех, а я со звоном в голове, с горящей щекой и с незаслуженной обидой в сердце плакала в своем купе.

Барри, вероятно, услышал волнение в ее голосе:

Через несколько минут появились оба – муж и Андрей – и стали заботливо спрашивать меня, как я себя чувствую. Оба были какие-то тихие и лирические, точно два закадычных друга. Потом Андрей невероятно смешно рассказывал, как Владимир Петрович готов был его побить, но увидев его наивные испуганные голубые глаза, почувствовав абсолютную искренность его поведения, уважение к нашему возрасту и к нашим взаимоотношениям, вдруг сразу проникся к своему «сопернику» самой нежной симпатией. Эта симпатия сохранилась до последних дней жизни Андрея. В отношениях Ушакова к Андрею была и нежность, как к сыну, и влюбленность в него как в актера, безобидная зависть к его бурной жизни и некоторая причастность к тем влюбленностям, которые всегда сопровождают жизнь любимца публики. Через него он как бы ощущал всю радость бытия и прелесть жизни неотразимого повесы, каким временами бывал Андрей.

– Уже иду вниз.

…А с Токарской мы тогда встретились всё на том же морском берегу и там разговорились, хотя, казалось бы, было достаточно возможностей поговорить и в театре, где обе работали.

Был у нас в театре спектакль-концерт, который назывался «Молчи, грусть, молчи». Его автор, режиссер и главный актер – наш остроумный красавец, Александр Ширвиндт. Публика на этом спектакле видела многих своих любимцев, хохотала, отдыхала…

– И еще: можете прислать список других предметов, которые находились в ящике вместе с этой фотографией?

Почти каждый актер имел в нем эстрадный номер, как правило остроумный, экстравагантный, как подобает на эстраде. Конферансье-лектор – наш великолепный, элегантный Ширвиндт, а его постоянный ассистент – не менее великолепный, обаятельный, с бархатным голосом и с большим чувством юмора Державин.

– Список у меня в компьютере. Там были скрепки для степлера. Два картриджа для принтера. Линейка, ежедневник, поздравительные открытки ко дню рождения, коробочка со скрепками и эта фотография. Я вам вышлю список.

Стержнем спектакля являлся диалог этих двух лекторов об истории нашего театра. И предпочтение, естественно, в данном случае отдавалось легкому жанру. Я выезжала в инвалидной коляске, в черном старомодном салопе и в шляпке с вуалью, с торчащим перышком, вся трясясь и разваливаясь от старости, что у меня, в общем-то, наверное, получалось довольно примитивно, и только скинув все эти старческие одежды, оставалась в наивном голубом платьице Лизаньки Синичкиной и исполняла песенки из своего первого спектакля «Лев Гурыч Синичкин», потом сбрасывала наивное платье Лизаньки, под ним у меня было современное короткое платьице, и пела куплеты современной актрисы, тоже Лизочки, но уже из водевиля Дыховичного и Слободского «Гурий Львович Синичкин», а заканчивала песенкой из спектакля «Проснись и пой!». Мне до сих пор кажется, что этот номер у меня не получился, и от этого я мучаюсь.

– Merci. Когда найдете коробку, не будете ли так добры отсканировать открытки?

Она завершила разговор и уставилась в пустоту перед собой.

Спектакль начинался с выхода Токарской, она задавала тон, исполняя одну из песен, которые во времена старого мюзик-холла пользовались большим успехом.

* * *

– Ты не веришь, что Пол Робинсон убил свою дочь, – сказал Арман.

Итак, сидя с Токарской у моря, я взяла в руки тетрадочку и ручку и сказала: «Расскажите о себе. Я пишу что-то вроде мемуаров и хочу написать о вас». Валентина Георгиевна смущенно, трезво, просто, с иронической улыбкой ответила: «Кому я нужна!» – «Мне. Я вас люблю, уважаю вас и хочу, чтобы о вас знали». И она нехотя согласилась, внутренне посмеиваясь над ненужностью нашей беседы. Передо мной сидела очень немолодая женщина в эффектном халатике и тапочках на все еще красивых, стройных ногах, о которых когда-то говорили: «стрельчатые ноги». Они были настолько стройны и хороши, что казались длинными, хотя, как уверяла она сама, это совсем не так.

– Я верю.

– Правду говори, Жан Ги.

Токарская рассказала довольно скупо о своем детстве. Родилась в Киеве, мечтала стать балериной.

– Я считаю, Пол Робинсон сделал это. Он сожалел об этом, он пытался оправдать это убийство, но да, я думаю, он ее убил.

Отец ее был известным комическим артистом оперетты, которого окружало всегда много поклонниц. А когда в моду вошло танго, он стал танцевать его на эстраде и пользовался таким успехом, что открыл школу этого танца. Валентина Георгиевна окончила гимназию. В четырнадцать лет впервые вышла на сцену. Потом началась Гражданская война, она уехала в Ташкент, поступила там в музыкальный театр и танцевала в опере и балете характерные танцы. А в драматическом театре была занята в массовках.

– Думаешь… Ты так думаешь. Но что ты чувствуешь? Что в этой истории кажется тебе достоверным?

Потом пошла в оперетту. В Ленинград, когда она выступала там в оперетте, приехал Протазанов, который собирался ставить фильм «Марионетки», его ассистент Роу увидел Токарскую в сцене с партнером и пригласил на киностудию попробоваться. Ее утвердили на роль. Валентина Георгиевна так боялась Протазанова, что даже не могла понять, как он работает. Танцы в фильме ставил Голейзовский. О своем фильме, который принес ей славу, она рассказала очень сухо, без лишних восторгов и сантиментов. После того как фильм прошел по экранам, ее сразу пригласили в мюзик-холл на спектакль «Артисты варьете». Пришел успех, хотя в те времена артисты не были так всенародно популярны, как теперь, благодаря телевидению и кино.

Гамаш ткнул Бовуара пальцем в грудь. Этот жест, эта настойчивость привели Жана Ги в ярость. Он ненавидел это, ненавидел, когда Гамаш давил на него. Конечно, шеф не подталкивал его к работе физически, а заставлял анализировать то, что он, Бовуар, чувствует. Во что верит. Приходилось раскладывать по полочкам собственные эмоции. А Жан Ги терпеть не мог, когда Гамаш начинал утверждать, что все это вполне может быть таким же важным, как мысли. Как факты.

Зная, что Валентина Георгиевна была одной из самых элегантных и эффектных женщин того времени, я попыталась узнать у нее секрет этого успеха как женщины и как актрисы. У всех женщин обычно подобное вызывает приятные воспоминания, они становятся разговорчивее, откровеннее, как бы снова все переживая. Но Валентина Георгиевна отделалась несколькими фразами. «Я много зарабатывала, слыла одной из самых элегантных женщин Москвы. По амплуа в мюзик-холле была женщиной-вамп, а в жизни просто хохотушкой». Я видела, как смеялись ее глаза, когда она вспоминала свою молодость, а мне, по свойственной чувствительности, хотелось от нее услышать что-то сокровенное, и я спросила, кто же был ее самой большой любовью. Лицо Валентины Георгиевны стало серьезным, даже грустным. «Самой большой любовью был Алексей Каплер, может быть потому, что это была последняя любовь».

Жан Ги был эмоциональным человеком, он умел сильно чувствовать, но не любил, когда его вызывают на откровенность, и Гамаш знал это. Но все равно настаивал.

Она задумалась. А я вдруг представила, что мы в театре, что сейчас раздастся звонок и Валентина Георгиевна начнет торопливо одеваться. Она наденет черное, блестящее, как чешуя, платье, на него накинет легкий летящий черный плащ с огромным алым цветком на груди, усталые ноги обует в тонкие французские кружевные туфельки. (Я их помню потому, что точно такие же купила вместе с ней в Париже много лет назад, когда наш театр был там на гастролях с «Клопом», а Валентина Георгиевна так выразительно и артистично играла Лунатичку. Было это давно, а туфельки сохранялись с надеждой, что пригодятся для какой-нибудь роли. И пригодились!)

– Хорошо. Вы хотите знать, что я чувствую? Вот что я пришел вам показать.

О, эта милая привычка беречь все необычное для сцены – авось пригодится! И ведь действительно, как выручают нас и старые лайковые перчатки, и роскошные веера, и перья, которые придают красоту, стиль костюму, и туфли, вышедшие из моды, но увидев ножку в такой туфельке, сразу переносишься в те годы, когда «так одевались», «так носили». Шляпки, вуалетки, бусы, браслеты, боа, общипанные или, наоборот, роскошные меха, расшитые стеклярусом накидки – пожалуй, только актриса может понять, какие это сокровища! Как в них прочитывается время, внешность красивой женщины или, наоборот, женщины с жалкими ухищрениями быть красивой… Это театр! Это любовь моя! Во время войны, выступая с концертами в воинских частях, Токарская попала в плен. Там спасла от смерти нашего актера красавца Холодова, сказав, что это ее муж (его как еврея должны были убить). А с окончанием войны они возвратились в Москву, и он оставил ее, вернувшись к своей семье. За то, что Токарская работала в театре при немцах, ее сослали в Воркуту вместе с другими бывшими военнопленными, где она и познакомилась с также сосланным туда за связь с дочерью Сталина Алексеем Каплером, известным сценаристом и впоследствии талантливым ведущим «Кинопанорамы». Там, в Воркуте, она и вышла за него замуж.

Он вытащил мобильный, несколько раз тапнул по экрану и сунул телефон Гамашу в лицо, чуть не задев его.

Когда Валентина Георгиевна, уже при мне, поступила в наш театр, она была женой Каплера, интересной молодой женщиной. На моих глазах она рассталась с любимым человеком, оставшись совсем одна, и перенесла это мужественно, сдержанно, сохранив доброту, ровность и мудрость. Токарская всегда принимала жизнь такой, какой она была.

На экране была фотография Пола Робинсона, которую Жан Ги нашел в Интернете. Робинсон на конференции, стоит перед стендовым докладом, разъясняет смысл графиков. На лице натянутая, глуповатая улыбка.

До последних дней она выходила на сцену и ушла из жизни, красиво отметив свое 90-летие. В моих глазах Токарская всегда останется прекрасной мужественной женщиной-актрисой.

– Посмотрите на баннер у него за спиной, – сказал Жан Ги. – Это было за неделю, может быть, за день-два до смерти Марии. Тут Робинсон не слишком похож на человека, доведенного до такого отчаяния, что замышляет убийство дочери.

Иногда от некоторых актеров исходит какая-то магнетическая сила личности, и это прекрасно, нужно, необходимо. Ведь недаром когда-то крупные актеры, сумевшие выразить чувства наиболее передовых слоев общества, становились властителями дум. Искусство – синоним понятия красоты, гармонии, нравственности, веры и совести человека. А мы задыхаемся от нехватки этих качеств!

Гамаш взял телефон, пригляделся к фотографии, вернул его зятю.

Актер имеет право на творчество. Но ведь в чем трудность нашей актерской жизни? Если, как говорится, режиссер меня не видит, не хочет видеть – у меня пропадает желание его переубеждать. Это как любовь. Меня не любит такой-то человек, и я не могу своей волей заставить в меня влюбиться. Чем больше я буду добиваться, тем хуже будет. Так мне кажется.

– Это ничего не доказывает, Жан Ги. По твоим же словам, если Пол Робинсон задушил Марию, то был в тот момент невменяем. Находился в состоянии психического расстройства.

Я думаю, что правильно делала: ни единым упреком не досаждала Плучеку своей болью, своей мечтой – сыграть Раневскую в «Вишневом саде». Я просто сыграла ее в другом театре. И в этом есть человеческая гордость. Правда, казалось бы, что человек, ведущий свой театр, отвечающий за своих артистов, мог поинтересоваться, что же это такое – работа его актера в другом театре? Но этого не случилось. Наоборот, этого события как бы и не было…

– Вы правы, – сказал Бовуар. – Я не сбрасываю со счетов эту версию. Но вы спросили, что я чувствую. А я чувствую, что не мог этот человек по возвращении домой прижать подушку к лицу своей дочки.

И подобное происходит не только в нашем театре. Чаще всего мы, коллеги, работающие рядом, то ли оттого, что привыкаем друг к другу, то ли оттого, что собственная судьба поглощает все силы, мало интересуемся друг другом. Редко видим чужие работы на стороне, не хватает времени, сил, любопытства. Еще чужих иногда смотрим, а своих очень редко… Оттого, я думаю, все мы достаточно одиноки, чувствуем, что никому ни до кого дела нет. Нужно иметь мужество и веру в себя, чтобы не сникнуть от этого безразличия. И тут помогает зритель – он наш спаситель.

Арман уставился на своего заместителя. На своего зятя.

Моя последняя встреча с Андреем Мироновым как с режиссером и партнером была в спектакле «Тени» по пьесе Салтыкова-Щедрина, который был выпущен в марте 1987 года.

– Тогда кто же это сделал?

В центре – судьбы двух молодых людей, связанных прошлой дружбой. Они – как два лика раздвоенной личности. Никто из них не родился негодяем, но один им становится, а другому не хватило характера и силы воли стать его антиподом.

* * *

Изабель Лакост перечитывала последние заключения криминалистов за рабочим столом, когда ей пришла эсэмэска от Бовуара, который просил ее прийти к ним в бистро.

Я была очень признательна Андрею Миронову, что он, замечательный друг, пригласил меня в свою постановку. Наши репетиции проходили непросто. Андрей боролся с моей узнаваемостью, специфичностью, я прислушивалась и старалась выполнить то, что от меня требовал режиссер, но иногда пыталась отстоять и какой-то свой взгляд на роль. Мне казалось тогда, что ему хотелось соединить в этом образе многие качества, которые он считал в человеке абсолютно неприемлемыми. Отсутствие ума, культуры, интеллигентности. Иногда казалось, что, по его замыслу, моя Ольга Дмитриевна своим видом и манерами должна была напоминать современную недалекую чиновницу. Я же прежде всего воспринимала ее как женщину, не желающую расстаться со своими былыми успехами. Бывшая провинциальная «красавица» довольно доступного поведения, в данный момент царственно недовольная тем недостаточным вниманием, которое ей оказывают окружающие мужчины, увлеченные ее молоденькой дочкой. Мы оба сходились в том, что я не должна была играть этот характер грубовато и излишне сочно.

Она нашла шефа и Бовуара в отдаленном уголке зала. Они сидели, сблизив головы, погруженные в разговор. Возможно, о расследовании. Но скорее, подумала она, они обсуждают, что им заказать.

Прислушиваясь к требованию режиссера «себя не заявлять», я вспоминала советы Немировича-Данченко (в письме Станиславскому по поводу Сатина):

– Ты пришла повидаться со мной, ma belle?[115] – спросил Оливье, целуя ее в обе щеки.

Как ни боролся с собой Оливье, каждый раз, встречаясь с Изабель, он видел одну и ту же картину: она лежит на полу бистро. В крови. Умирающая. А вокруг – стрельба.

«1. Не навязывать свою роль и себя публике. Она сама возьмет ее и Вас.

И теперь, когда Лакост входила в бистро, он воспринимал это как ее воскресение.

2. Не бояться, что роли не будет, если Вы не заиграете там, где Вам играть много не приходится по самому положению. Если роли нет – ее почти нельзя сделать, а надоесть раньше времени легко.

– Конечно, mon beau[116], – ответила она и прошептала: – Я и в Sûreté остаюсь работать, только чтобы видеть тебя.

3. Знать назубок.

4. Избегать излишеств в движениях.

Он рассмеялся, взял ее пальто, кивнул в сторону столика в дальнем углу.

5. Держать тон бодрый, легкий и нервный. Беспечный и нервный…»

– Ты знаешь, где они. Что тебе принести?

– Травяной чай и…

Я понимаю, как мы далеки по своей значимости от этих великих людей, но улавливаю в этих советах и то, что происходило в наших взаимоотношениях с Мироновым-режиссером, постановщиком спектакля. Он хотел увидеть меня другой, и это прекрасно, я сама этого хотела, но я как женщина не выражалась полнокровно в своей роли, а в основе образа моей героини должна обязательно присутствовать женщина. Но вот как соединить в себе все это! Ведь и тема спектакля, созвучного нашему времени, – борьба за успех любой ценой, в которой лучшие человеческие порывы гибнут. И моя Ольга Дмитриевна – жертва своей страсти, своего стремления царить. В этом драматизм роли, ее сатирический трагизм. Поэтому если я, упиваясь своей царственностью, неотразимостью, буду смешна и жалка для зрителя – это нормально. Я не боюсь быть смешной и жалкой, наоборот, даже хочу, но моя Ольга Дмитриевна ощущать себя такой не должна. «Я – царица, все, кто этого не понимает, жалки и ущербны» – вот ее кредо. Но в конце концов мы с Андреем всегда находили общий язык, общее решение. И мне кажется, что у нас что-то получилось!

Он поднял руку:

В одном из интервью Жан Габен говорил: «Добывай каждый кадр из недр себя, как шахтер добывает уголь». Добывать из недр себя… Если быть по своей природе сатирической актрисой, то все проще: подмечать все дурное и показывать это остроумно, весело, узнаваемо.

– Понял. Их только что достали из духовки. Ты, наверное, уже чувствуешь аромат. Ты же как ищейка, которую натаскали на выпечку!

А если я не сатирическая актриса, а только в силу обстоятельств оказалась в этой сфере, как мне через себя все-таки добыть необходимую сатирическую правду или правдивую сатиру? Наверное, мне это дается труднее, чем многим нашим актерам! Но ведь тем ценнее, если что-то получится, если твои старания принял и понял зритель. Это – награда за все.

В бистро было тихо. Завтрак уже закончился, время ланча еще не наступило, и потому было занято лишь несколько столиков: родители привели детей погреться и заказали им горячий шоколад, о чем вскоре пожалеют. Практически все бистро в этот момент принадлежало трем полицейским.

Наверное, трудно описать зарождение другого человека в тебе самом, и в то же время это – чудо нашей профессии, счастье и горе ее.

Изабель пододвинула стул к столику, дождалась, когда Оливье принесет ей чай из ромашки с медом и поставит на стол тарелку с брауни. Когда он ушел, она положила перед каждым по копии фотографии:

Помню, когда я репетировала в спектакле «Ложь для узкого круга», я любила свою роль, так как разоблачала через нее ненавистные мне человеческие качества, но я не была в стороне, напротив – играла ее как исповедь уродливой души, но души со своими страстями, болью, стремлением к своему идеалу, и эта роль была моей плотью и кровью, как могли бы быть роли Кручининой, Катерины, мадам Бовари. Только души этих женщин – прекрасны, а душа Клавдии Бояриновой изуродована излишним честолюбием, неверием в человека, безжалостностью, бездуховностью.

– Это нашли в ходе обыска дома Дебби. Фотография лежала в запертом ящике стола.

Счастье нашей профессии еще и в том, что в момент душевного одиночества, холодного вакуума, не заполненного человеческими чувствами, они – роли – в нас самих, они с нами, и мы не так одиноки.

Со снимка на них смотрели юные Дебби и Эбигейл. Стоявшие бок о бок. Словно сросшиеся бедрами. По другую сторону от Эбигейл стоял ее отец. Но в центре фотографии, в центре внимания, находилась маленькая девочка в инвалидном кресле.

Иногда, если очень тяжело на душе, если не спится долгой ночью, я мысленно молю Бога: пусть мои боль, тревога, одиночество уйдут в роли, пусть я освобожу душу в единении со зрителем. Ведь зритель чувствует, пустой или не пустой человек перед ним, он тянется к искренности, ему тоже становится легче, если он поплачет или посмеется со мной.

Так они в первый раз увидели Марию.

Лет восьми-девяти. Худенькая. Руки искривлены и явно неподвижны, пальцы скрючены, рот перекошен. Но невозможно было не заметить радость, веселье на ее лице. В ярких карих глазах. Как невозможно было не увидеть в них ум.

Удивительное воздействие может оказать спектакль на человека, я это чувствую не только как актриса, но и как зритель. Ведь в театре – при реальности событий, поставленных проблем, при сложных конфликтах еще присутствует, если это хороший спектакль, воздух поэзии. Зрители, кроме видимой стороны спектакля – зрелищности сюжета, актеров, музыки, декораций, – ощущают еще и сокровенное, сокрытое в людях, о чем они сами и не подозревают. В этом есть и эмоциональные воспоминания, одухотворяющие нас, и сострадание к человеку, которое делает нас лучше, человечнее, добрее.

То, что вызвало физические увечья, явно не затронуло мозг.

Они видели на фотографии счастливую любознательную девочку.

Ведь недаром все так любят Чехова, его пьесы, его героев, и любят, думаю, прежде всего за полифонию человеческих чувств, им присущих, и даже их оттенков.

Арман перевел взгляд на Пола Робинсона – отметил спокойное выражение лица, открытую улыбку. Отец, наслаждающийся семейными радостями.

Одна его рука лежала на спинке кресла Марии, другая – на плече Эбигейл.

Та, в свою очередь, заботливо, по-сестрински положила руку на плечо Марии.

Я люблю свои творческие встречи со зрителем. Они идут как единый спектакль, в который входят и размышления о ролях, и показ сцен, монологов, воспоминаний-фантазий на тему некоторых ролей, стихи и романсы… А в конце – разговор со зрителями, ответы на вопросы. Наша профессия вся пронизана эмоциями, чувствами, верой – словом, тем, что составляет человеческую душу. Иногда на таких встречах я ощущаю почти полное единение со зрительным залом. Я всегда искренна с моими слушателями, неотделима от них, и бывает такое ощущение, что своей душевной открытостью я как-то помогаю сидящим в зале. Для меня зрители – это мои друзья. Им я дарю свое сердце, а они мне – свое.

Дебби смотрела на Эбигейл, держала ее под руку. Обе девочки смеялись. Одна из них только что сказала или сделала что-то смешное.

Однажды на одной из встреч я получила такую записку:

Обычная фотография – таких сотни; похожие снимки есть в каждом семейном альбоме. Она согревала сердце и одновременно внушала тревогу тем, кто знал, что случилось вскоре.

«Эта записочка – не вопрос к Вам. На все наши вопросы Вы отвечали сегодня, как отвечаете своей прекрасной работой в театре и в кино. К сожалению только, не так часто мы Вас видим, как хотелось бы. Спасибо большое Вам, актрисе и человеку, за сегодняшний вечер, за сегодняшний, говоря по-современному, моноспектакль. Нам редко приходится встречаться с таким отношением к нашей аудитории. Мы не подготовились к такой встрече, не принесли Вам, к сожалению, цветы. Извините. Но думаю, в этой коротенькой записке я сумела выразить наше отношение к Вам. Долгих творческих Вам лет».

– Дата стоит? – поинтересовался Бовуар.

– Не знаю, – ответила Изабель. – Я попросила детектива в Нанаймо посмотреть, не написано ли что-нибудь на обороте.



– Ты говоришь, фото было заперто в ящике стола Дебби? – спросил Гамаш.

Часто говорят, что актеры умеют долго сохранять молодость. Я думаю, это потому, что в нас, благодаря нашей профессии, есть какая-то повышенная эмоциональность, наподобие детской, и вообще актеры по своей природе чем-то всегда похожи на детей.

– Oui.

Ну вот, казалось бы, я пожилая женщина, у которой полно забот, вдруг вспоминаю, что сегодня примерка костюма для будущего спектакля. И как описать то чудо, что происходит в душе от одной только мысли: сегодня я прикоснусь к себе другой, к той, которая еще только зарождается, и от первого взгляда на костюм в душе или разгорится костер робкой и страстной надежды, что все будет хорошо, роль получится, или, наоборот, охватит смятение, паника оттого, что все совсем, совсем не то, не соединяются представляемый образ и я – настоящая.

Арман вдруг понял, что жертва из «мадам Шнайдер» превратилась в «Дебби Шнайдер», а потом и просто в «Дебби». Они все лучше и лучше узнавали ее, и какой-то момент стал переломным. У них с убитой женщиной вдруг завязались отношения, гораздо более близкие, чем могли бы сложиться, останься Дебби Шнайдер в живых.

Какое счастье, когда рядом работают талантливые мастера своего дела! А мне везло, со мной всегда работали и работают удивительные художники по костюму, замечательный мастер-гример, истинная художница своего дела – Сильва Васильевна Косырева и ее ученики.

– А что еще было в ящике?

Итак, я вхожу в наш костюмерный цех. На столе пиршество тканей – ярких и темных, легких, блестящих и плотных, дорогих, современных и ветхих от времени, кусочки, расшитые бисером, разрисованные и т. д. Иногда здесь лежат еще украшения – перья или стразы.

Изабель достала свой телефон, прочла вслух опись.

На высокой перекладине висит мое – чудо! Вот сейчас я встану у зеркала во весь рост, и это чудо снимут, чтобы надеть на меня. Но сначала я надеваю юбку-кринолин. Он пока еще белоснежно-чистый, это потом его кружевные оборки посереют от того, что будут соприкасаться с полом сцены. А пока – это каскад чистейшей ткани, аккуратно отороченный белоснежной тесемочкой.

– Скрепки для степлера. Два струйных картриджа. Ежедневник. Линейка. Несколько поздравительных открыток ко дню рождения и коробка с канцелярскими скрепками.

– Поздравительные открытки? – удивился Бовуар. – Зачем их запирать?

Моя нижняя юбка так красива, что я, стоя в закуточке перед большим зеркалом, замерзая, не прикрытая ничем, смотрю на нее, и мне хочется чуть прогнуть спину, чтобы соответствовать моему пьедесталу – огромному кринолину, так красиво и величественно заканчивающему фигуру.

– Да зачем запирать вообще что-либо из названного? – добавила Изабель.

– А были в доме другие фотографии Марии? – спросил Гамаш.

– Нет. Только фото Эбигейл и семьи Дебби, но ни одного снимка Марии.

Наконец, взяв платье, художница и наш мастер по созданию костюмов Валентина Фоминична Маркина облачают меня в него. И – о радость! Все сходится, все пуговки застегиваются, все крючочки стягиваются!

В это время звякнул телефон Изабель, сигнализируя о получении сообщения.

Я в платье! Смотрю на себя… Это уже не я…

– Из Нанаймо. – Прочитав текст, она сказала: – Поздравительные открытки Эбигейл от Дебби.

– Неотправленные, – уточнил Гамаш. – А фото?

Не желая расстаться с ним, я еще немного хожу в платье по мастерской… Художникам пошивочного цеха тоже не хочется расставаться с этим чудом. Они любуются и говорят: «Да, в таком платье и говорить ничего не надо, оно само за себя говорит…»

– Без даты, но кто-то подписал: «Последняя». Похоже, писала не Дебби, если сравнивать с почерком на открытках.

Лакост показала коллегам экран: «Дорогая Эбби, счастливого семнадцатилетия! С любовью, Дебби».

Это правда. Когда найден точный по характеру персонажа, по эпохе костюм – от него самого исходит поэзия театра. Можно молчать, а фигура в платье уже уносит нас всех в другой мир…

Над словами «с любовью» было нарисовано сердечко.

Наконец с нежностью, любовью, надеждой расстаюсь со своим первым костюмом, и начинается примерка костюма второго акта.

– Негусто, – сказал Жан Ги.

Ну вот, например, моя героиня, Ольга Дмитриевна, дорвалась до столичной жизни, это, может быть, последний всплеск ее жалкого женского успеха, головокружение от видимости всеобщего внимания. Второй акт начинается почти так, как заканчивается первый: она с дочерью и компанией мужчин снова в ложе, слушает оперу. Они уже другие. Петербург «пошел им на пользу». Кричащие, но не безвкусные туалеты. Мое платье с тусклой и тяжелой позолотой кричит о зрелости, все в нем нескромно, с претензией на царственность. Но вот я смотрю на плечи и вижу, что их обнимает довольно скромное декольте, от чего они кажутся узкими, хрупкими, и я обращаю на это внимание художницы. Она долго смотрит. Да, платье выполнено по эскизу, все правильно, оно очень красиво, но мои плечи в нем кажутся хрупкими – это не подходит для моей героини. Надо что-то делать! Снова поиски в царстве тканей, лоскутков, перьев, позолот, шарфов и вышивок – и наконец кусок золотой парчи найден.

– Да, почерк разный, – согласился Гамаш, сравнивая тексты на фото и на открытке. – У нас где-то должны быть образцы почерка Эбигейл.

Перекрутив его, как торсаду, приложив к плечам, видим, что это меняет весь мой верх. Все становится законченным: я уже не жалкая, не хрупкая, а обвита, окаймлена золотом. Мне кажется, это то, что нужно…

Закрываю глаза на свою прозаическую прическу, вижу себя сильно набеленную, с подкрашенными щеками, с яркими губами: перезрелая красавица с последними усилиями взять от жизни наслаждения…

Бовуар нашел снимок документа с почерком Эбигейл. И здесь при сравнении совпадения не обнаружилось.

Как безумно хочется не разрушить своей неумелостью тот уже ясно проступающий образ.

– Так кто же написал «Последняя»? – спросил Жан Ги. – Отец?

Бережно, благоговейно снимаю платье. Вижу счастливые глаза тех, кто кропотливо это создавал. Я так им благодарна! Это миг счастья! Это театр!

Но кто знает, что будет завтра? Будет ли премьера, буду ли я? Но… лучше не думать об этом, отдам свое сердце этой минуте, а там – будь что будет. Перед генеральными репетициями наступает момент, когда режиссер и актеры, уже выдыхаясь, выбиваясь из сил или, наоборот, набирая силу, открывая в себе какие-то неведомые резервы, идут к финишу. Но это совсем не значит, что все хорошо, что работа окончена. Совсем нет. Данный период зыбок, почти ничто нельзя предсказать, каждый день многое меняется.

– Больше некому. – Изабель погасила экран. – Но с какой стати он стал бы передавать эту фотографию Дебби? И почему она заперла ее?

Кто-то, казавшийся благополучным, вдруг становится неинтересным – интонации все выверены, каждый поворот тела, головы уже привычен за год работы. А кто-то вдруг прозвенит неожиданной, нервной нотой, заставит взглянуть на себя как бы другими глазами, и, глядишь, все остальные уже насторожились, словно настроили свои локаторы на неожиданность, свежесть, правду, и сами готовы отвечать тем же.

Все трое разглядывали фотографию счастливого семейства. Последнюю.

– У меня есть снимок для тебя, – сказал Жан Ги.

По ходу спектакля у меня много появлений на сцене, но слов мало, так как я не участвую в главных больших сценах. Мы много раз меняли эти короткие появления: то в дверях, то за кулисами должен раздаться мой голос, то я должна пересаживаться с места на место и т. д. Все эти мелочи надо запомнить, так как мне нужно это делать во время чужих сцен. Отвлечься нельзя, я напряженно смотрю, слушаю, как играют партнеры, чтобы вовремя выкрикнуть из-за кулис какую-нибудь свою фразу. Интересно пишет Алла Демидова в своей уже упоминавшейся книге: «Один ученый сказал: знание существует объективно, помимо нас, вне того, открыто оно или нет. Наша задача – тянуться к нему и по частям его открывать. У актеров то же самое. Образы существуют сами по себе. Главное – их увидеть и понять».

Он вывел на экран своего телефона фото Пола Робинсона на конференции. Изабель некоторое время рассматривала ее.

По-моему, это очень верно. Мы тянемся к тому, что нам видится. Мне моя героиня видится переполненной желанием царить, нравиться, быть первой, являться законодательницей мод, чтобы ее салон был заманчив для мужчин, но вполне благопристоен по виду. И тут на репетиции вдруг какая-то внутренняя осечка… У одного из наших актеров, играющих эпизодическую роль, в последние дни появилось пенсне. Пенсне, конечно, репетиционное, плохое, еле держится на носу.

Но вот наш режиссер, Андрей Миронов, из зала предлагает мне: «Вера, наденьте пенсне…» Я пробую, на носу ничего не держится, и в это время быстро, мучительно думаю о роли. В пенсне я чувствую себя гувернанткой. Однако ведь моя героиня не только стареющая ханжа, она также и стареющая провинциальная львица…

– Конференция закончилась в день смерти Марии. – Она взглянула на коллег. – По этой фотографии не похоже, что он собирается…

Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее… что-то обещающее будет в продолжительном взгляде.

– Он не собирается, – кивнул Гамаш. – И тогда вот вопрос, Изабель. Если Марию убил не Пол Робинсон, то…

И все же я чувствую какую-то неуверенность, ощупью иду к роли, то ученически выполняю требования режиссера, то робко пробую что-то свое… И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда она большая! Конечно, в какой-то момент все мелочи и неувязки вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас), куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемной комиссии и пока узкому кругу зрителей.

– То кто же ее убил?