Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энди Дэвидсон

Дочь лодочника

Andy Davidson

The Boatman’s Daughter



© 2020 by Andy Davidson

© А. Агеев, перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

Маме и папе
…все прошлое – пролог[1]. «Буря»
Сейчас, Мышка, я поведаю тебе правду. Пускай мой голос донесет эти слова до глубины твоей души. Прежде чем сядет солнце, я поведаю тебе тайны, что ты так желала узнать. Ведь я тоже когда-то была девочкой и, как и ты, познала такие великие печали, что нет слов, чтобы их описать.

I. В некотором царстве, в некотором государстве

Уже перевалило за полночь, когда лодочник с дочерью забрали ведьму из Воскресного дома и вернулись к реке. Старуха Искра сидела на средней банке плоскодонки в головном платке и мешковатых мужских штанах. Последние отсырели от крови, однако ее железный запах терялся в ночном благоухании жимолости, которая заполоняла берега Проспера. На коленях у старухи – глубокая хлебная миска с сухими веточками эвкалипта и комьями красной земли, рассыпанными вокруг неподвижной фигурки, прикрытой белой наволочкой. Наволочка, как и старухина одежда, была в красных пятнах.

Они свернули с реки в устье байу, и вскоре их окружила густая стена ночи. Раздавались уханье совы, крики лягушки-быка, влажное хлюпанье бобра в тростнике. Миранда Крабтри сидела лицом к ветру, подсвечивая Хираму путь прожектором, закрепленным на носу лодки. Свет падал на смыкающиеся над ними ветви, на кипарисы, скребущие вдоль корпуса плоскодонки, будто костлявые пальцы. На висящих на деревьях пауков и их сверкающие серебром паутины. На щитомордника[2], взбалтывающего мелководье. Миранда выставила руки, чтобы защитить лицо от веток, вспоминая Алису в кроличьей норе, которая открывала дверцу за дверцей, снова и снова, пока каждая последующая оказывалась меньше предыдущей.

– Толкай вперед! – крикнула старая ведьма.

Ветки скрежетали по металлу, когда они проталкивались дальше. Лодочник отламывал мертвые кипарисовые ветви, пока лодка не выскользнула на широкую гладь озера. Здесь Хирам заглушил двигатель, и на лягушку, сверчка и сову опустилась сверхъестественная тишина, будто их лодка каким-то образом проникла в потаенный, священный храм ночи.

На западе в небесной клетке раскатывались пурпурные безгромные молнии.

В воде виднелись жутковатые искривленные ветви, поваленные ветром. Они торчали над поверхностью, словно гробы, качающиеся в затопленных могилах.

– Что это за место? – спросила Миранда, водя прожектором по сторонам.

Но ей никто не ответил.

Впереди широкий илистый берег тянулся вдоль высокой густой рощицы, и когда лодка остановилась, уткнувшись носом в ил, старая ведьма встала, хрустнув костьми, перешагнула через борт и побрела по дорожке света с миской в руках. От нее падала длинная тень.

Хирам взял из-за сиденья на корме дробовик и фонарик. Миранда знала, что эта двустволка принадлежала ее деду и была единственным стрелковым оружием, которым когда-либо владел Хирам. Она никогда не видела, чтобы он из него стрелял. Крабтри охотились из лука. Так было всегда.

– Она хочет, чтобы я пошел с ней, – сказал он. – Ты оставайся здесь.

– Но…

Он выступил из лодки в грязь и прошагал к носу. Тогда Миранда увидела его лицо в свете прожектора. Вытянутое и узкое, с первой сединой на висках, оно казалось глубоко пронизанным печалью. В воздухе между отцом и дочерью кружили капельки влаги.

– Оставайся тут, – сказал он. – Свет будет нашим маяком.

Он взял ее за подбородок и, проведя костяшками пальцев по щеке, сказал, что любит ее. Миранду это напугало, потому что подобные слова Хирам Крабтри произносил нечасто. Они ошеломили ее, точно заклинание от чего-то, какого-нибудь зла, которое ей только предстояло постичь. Он поцеловал ей тыльную сторону ладони, коснувшись нежной кожи шершавой бородой. И сказал, что вернется. Пообещал ей.

– Не гаси свет, – сказал он, после чего оставил ее, последовав за согбенной фигурой ведьмы среди деревьев. Их глубокие следы заполнялись водой, будто сама земля решила их стереть.



Весенняя ночь затихла, слышалось лишь отдаленное ворчание надвигающейся бури, еще с сумерек грозившей черными облаками, которые, будто флотилия военных кораблей, готовились обстрелять землю огнем, водой, ветром и льдом.

Несколькими часами ранее, когда Хирам разбудил Миранду, ей снилось, как она, пробираясь через лес, набрела на тропу, и та привела ее на поляну, которая поднималась к вершине холма, заросшего кудзу[3]; белые цветочки сияли в лунном свете. В руках у нее был черный сомик, скользкий и мертвый; она вытащила его из байу. На холме стояла ведьмина лачуга на сваях, одно окно горело желтым пламенем. Миранда прошла по извилистой тропинке, покрытой красной глиной, взобралась по широким дощатым ступеням на крыльцо и шагнула в дом, где ждала старая ведьма. Девочка бросила рыбу старухе в миску, и ведьма, вынув из передника филейный нож, рассекла сомье брюхо. Миранда поддела большими пальцами рыбьи жабры, подняла, и внутренности вывалились лиловой кучей. Старая ведьма бросила кишки в чугунную печь, где те зашипели и полопались на огне, а мертвая рыба затрепетала у Миранды в руках, ожила и закричала. Она кричала детским голосом.

В этот момент Хирам потряс девочку за плечо.

Она ждала на плоскодонке. Сидела, обхватив подбородок пальцами, точно так же, как чуть ранее вечером, когда ждала на крыльце Воскресного дома. Они забрали ведьму из ее лачуги в байу, а оттуда поднялись по реке к этому неприятному, брошенному пасторскому дому.

Парадная дверь была открыта, через нее врывался прохладный порывистый ветер. Прошлогодние листья метались по доскам, будто гигантские рыжие тараканы, пока внутри, за закрытой дверью спальни ведьма занималась своим древним ремеслом. Через гравийную дорожку от дома, в голом, вспученном корнями дворе перед низеньким «домом-ружьем»[4] стоял Хирам и тихонько беседовал с мужчиной ростом не более пяти футов. Последний внимательно слушал, опустив голову и не вынимая руки из карманов. В окнах остальных пяти лачуг, располагавшихся под деревьями, горел свет, и несколько мужчин тревожно курили между своими дощатыми жилищами, стоя едва за пределами света оголенных крылечных фонарей. Миранде они виделись просто расплывчатыми фигурами.

Из пасторского дома донесся крик – каждая душа, что его слышала, тотчас замерла.

Затем еще один – вопль дикого создания, которое вырвалось на свободу и скрылось в темноте.

Хирам с карликом проскочили мимо Миранды в прихожую, но тут же, ошеломленные, застыли у подножия лестницы. Миранда протолкнулась между ними и увидела старика в черных брюках и окровавленной белой рубашке. Он неуклюже проковылял из спальни, чтобы сесть на верхней ступеньке лестницы, точно разбитая игрушка. В руках он сжимал какой-то предмет – какой именно, Миранда не видела, – а предплечья его были красными до самых манжет, которые он закатал по локоть. Миранда почувствовала отцовскую руку на плече, а когда подняла на него глаза, то увидела, что лицо Хирама стало белым как мел. Карлик справа от нее выглядел сильным и крепким, но и на его лице она заметила ужас.

Ведьма степенно вышла из спальни с миской в руках. Прошла мимо старика на лестнице, который не отрывал взгляда от далекой точки, на которой, казалось, было сосредоточено все его внимание.

С его потертых классических туфель на доски стекала кровь.

Хирам подтолкнул Миранду к входной двери, и она заметила в гостиной на первом этаже мужчину, сидевшего на антикварном диване. Молодой, подтянутый, симпатичный, он сжимал в полных губах зажженную сигарету, а в руке – стакан с янтарной жидкостью. Также при нем был пистолет и жетон.

Когда Миранда проскакивала мимо, он подмигнул ей васильково-голубым глазом.



В плоскодонке. Она тихо ждала, ковыряя струпья на голой коленке.

Прогремел гром, на этот раз ближе.

Прямо впереди из деревьев на луч прожектора вышел белый журавль. Стоя в жиже, он будто бы сиял потусторонним светом посреди болотной черноты. Миранда смотрела на него, он – на нее. Луч словно связывал их миры – Миранды и этого журавля. Она ощутила сверхъестественный трепет, мурашки забегали у нее по рукам.

Из-за деревьев донесся медленный раскатистый грохот, и это был не гром. Журавль поспешил скрыться во мраке.

Вода в отпечатках ботинок Хирама зарябила, и Миранда ощутила, как всколыхнулась алюминиевая лодка.

Верхушки деревьев закачались вдалеке, хотя воздух был тяжел и неподвижен.

Сердце Миранды колотилось в груди.

Из глубины леса донесся выстрел – он буквально расколол ночь надвое.

За ним последовал еще один, громкий, раскатистый, точно из пушки.

Миранда, ахнув, спрыгнула с лодки. Жижа потянула ее вниз, но она вырвалась и ринулась к деревьям, забыв, что свет прожектора на носу не достает дальше. В лесу же тьма окутала и зажала ее в своих ладонях. Девочка остановилась.

Позвала Хирама. Прислушалась.

Позвала еще раз.

Миранда побежала. Сердце у нее колотилось, кровь бурлила, а берег и прожектор остались за спиной.

Молнии сверкали с короткими интервалами, озаряя деревья, будто днем.

Миранда бежала, выкрикивая имя Хирама, пока ее голос не превратился в грубый, сиплый хрип. Она врезалась в дерево, отскочила, стукнулась о другое и встала, затем оперлась о шершавую кору и перевела дух.

Снова мелькнула молния, и в этой отрывистой вспышке показался уклон к лабиринту пальм, окутанному клочьями тумана. За лабиринтом путаной, непроходимой стеной вздымался подлесок: колючие лозы, туго сплетенные, точно птичье гнездо.

И в глубине этого гнезда, словно нить, по которой Миранда проследовала от лодки, слабо светился оранжевый луч фонаря. Совсем неподвижный, он стелился по земле. Почти поглощенный тьмой.

Миранда, пошатываясь, вошла в лабиринт пальм. Травинки царапали ее обнаженные руки и ноги. На щеках она ощутила нити пауков-кругопрядов; паутина окутывала ее, растягиваясь, будто сама природа одевала ее в себя, желая подготовить к тайному ритуалу. Когда до пальмовых листьев осталось совсем немного, она опустилась на четвереньки и поползла по влажной земле, а свет впереди засиял ярче и ближе. Вскоре Миранда наконец достигла подлеска и увидела, что сквозь него ведет тоннель, достаточно большой, чтобы по нему пробрался кабан – или маленькая девочка. Она прижалась животом к земле и поползла через густой клубок, осознавая, какие звуки издает – первобытное кряхтение, от которого ей чудилось, будто она сейчас извергнет из себя внутренности и там, в липких розовых складках желудка, окажется груда камней – источник этого кряхтенья. Наконец она вышла в месте, где в зарослях мха и бледных мясистых поганок валялся фонарик Хирама.

– Папочка, – промолвила она, задыхаясь. – Папочка.

По стеклу линзы и синему пластиковому корпусу ползали букашки.

Вся в крошечных порезах, в грязи, паучьем шелке и раздавленных останках кругопряда с зеленым брюшком, застрявшими в темных волосах, будто заколка, Миранда подняла фонарик и встала на ноги. Снова позвала Хирама, скользнув лучом по голым бледным деревьям, которые торчали, как вонзенные в землю здоровенные копья. Пучки болотного тростника вздымались из черных лужиц, блестевших на свету, точно масло. А между ними тянулись узкие, поросшие мхом полосы земли.

Миранда осторожно обошла одну из лужиц, которая переходила в мощный черный ручей. Мох вдоль берега украшали бурые поганки и странные звездовидные растения, подобных которым она никогда не видела за все свои поездки на охоту, рыбалку и расстановку ловушек с Хирамом. Из воды ручья выпирали почерневшие палки и обломки коры, а в самом широком и глубоком его месте свет фонарика выхватил что-то крупное и наполовину погруженное в воду. С бурыми в крапинку перьями – сову.

Ручей расширялся в нечто наподобие рва, окружавшего широкую поляну, и в центре ее находилось существо – Миранда увидела его во вспышке молнии. Огромную темную фигуру, укрытую в тумане. Присмотревшись, девочка различила то, что показалось ей головой, двумя огромными рогами и длинными ободранными конечностями, которые оканчивались скрюченными пальцами. Она едва не вскрикнула и даже на шаг отпрянула. А потом поняла, в следующей стремительной вспышке, что это был лишь выступ скалы, на чьей вершине росло дерево – толстое, искривленное и мертвое, со стволом, который накренился под таким углом, что ему надлежало бы свалиться с обрыва в грязь.

Через ров, окружавший скалу, было перекинуто очищенное от коры бревно. Миранда прошла по нему, стараясь сохранять равновесие. Ее юбка и белье пропитались потом. Земля на той стороне оказалась рыхлой, мягкой, плодородной. Девочка ощутила, как утопает в ней с каждым шагом. Она преодолела заросли тростника и травы, чтобы затем направить свет фонарика на скалу, в чьей тени очутилась, и увидела длинную ветку, которая тянулась от ствола, точно рука. От этой руки отвесом спускалась толстая лиана, нависая над холмом свежей черной земли, в центре коего была глубокая темная яма, широкая, как колесо трактора.

Среди зарослей тонкого бурого тростника у подножия холма валялась перевернутая миска старой ведьмы – она была в крови. А на влажной земле белела наволочка.

Миранда услышала треск во мраке, рядом со скалой что-то хлюпнуло.

На нее смотрели, она это чувствовала.

По фонарику Хирама ползали букашки.

– Папочка? – Ее тоненький голос поглотила ночь.

Она посветила на скалу – холодная поверхность блеснула черным клубком жирных корней и лиан, напоминающим прядь влажных волос. Луч уловил что-то в грязи, некий медный блеск. Миранда подошла туда, наклонилась и подняла красную гильзу от дробовика. Поднесла ее к носу, вдохнула едкий запах пороха – тот был еще свеж. Смахнула букашек с фонарика и огляделась, ища кровь Хирама, еще гильзу, хоть какой-нибудь след…

Ничего.

Она сунула гильзу в карман шорт.

В траве у ее ног что-то зашуршало.

Миранда крутанула фонариком.

Во мху, неподалеку от перевернутой миски, лежало что-то круглое, красное и ободранное. Сперва Миранда не поняла, что это. Весь в запекшейся крови, он больше походил на освежеванного кролика, чем на ребенка. Безжизненная плоть посерела. Миранда посветила на ручки и ножки. Они покрылись пятнами, загрубели и облезли, внизу вился длинный белый червь пуповины. К темным волосикам прилипли листья.

Животик всколыхнулся. Открылся ротик.

Мгновение Миранда не шевелилась. Затем подбежала к младенцу и упала перед ним на колени.

Когда дитя сглатывало и всасывало воздух, ниже подбородка, точно второй рот, пузырилась свежей яркой кровью широкая щель.

Миранда заметила в тростнике наволочку и устремилась туда, не глядя под ноги. Плюхнулась в неглубокую черную лужицу, та оказалась вязкой и теплой. Промочила туфлю и носок. Миранда ахнула, когда ее ногу стало покалывать, а потом и жечь. Но она, не обращая внимания на ногу, спешно вывернула наволочку наизнанку и прижала чистый край к горлу младенца. Только теперь ей показалось, что там нет никакой раны: кровь стерлась, а кожа под челюстью была совершенно цела.

Неужели ей все показалось? Это какая-то игра теней и крови?

Она вытерла руку о шорты и, все еще ощущая внутри змей адреналина, надавила большим пальцем на сморщенную, как у старика, ладонь младенца – тогда его пальчики разомкнулись. Между каждым показалась тонкая пленка кожи, фонарик Хирама высветил лиловые вены.

«Перепонки…»

В тростнике, где она нашла наволочку, вдруг раздался шорох.

Хлыстовидная клякса, розовая кожа, белый клык.

И звук – словно огромный гвоздь пронзил чью-то плоть.

Ошеломленная, Миранда опустилась на корточки. Едва разглядев его, жирного и длинного, болотного цвета – водяного щитомордника, спиралью уходящего прочь.

«…змея укусила, ой, ой, папочка, нет…»

…она схватила фонарик, посветила себе на левую руку, увидела рану, из которой хлещет кровь, плоть уже набухала…

«…оставайся спокойна, чтобы сердце сильно не билось… лодка, ребенок…»

Последний раскат грома – и дождь. Крупные капли, холодные, сбивающие с толку.

«Ой, ой нет, папочка, прости…»

Миранда неуверенно поднялась, подхватила ребенка правой рукой, в левой держа фонарик. Почувствовав, что правая нога онемела от скользкой слизи, девочка направилась в ту сторону, откуда пришла.

Доковыляв до тоннеля, упала на колени. Сердце колотилось, обливаясь ядом, все плыло как в тумане.

Фонарик укатился, его было не достать.

Миранда ползла, пробиралась вперед, но медленно, очень медленно. Онемение в левой руке уже достигло плеча, покалывание в ступне поднималось выше, к икре, к бедру. Все ее тело подвергалось нападкам, длинные шипы цеплялись за рубашку и волосы, а сердце младенца колотилось рядом с ее собственным. Вокруг распространялась рыбная вонь.

Снова выпрямившись, пошатываясь…

Прижимая левую руку к боку, спотыкаясь, царапаясь об острые листья, с онемевшей по бедро правой ногой, ощущая обжигающую кожу черную слизь…

Она упала.

Миранда просто лежала на спине, и дождь хлестал ее по лицу, забегая крошечными речушками прямо под нее.

Пальцы на левой руке распухли, став толстыми, как пробки.

Младенец лежал на маленькой девичьей груди. Слабый, но живой.

«Ты сегодня умрешь», – подумала Миранда Крабтри, уставившись на темные лапы деревьев, где молния рисовала рваные фигуры, превращая деревья в демонов, явившихся на службу. «Вот такая у тебя смерть».

Ей вдруг захотелось попробовать черную лакрицу, что они держали в банках на продажу. Сомью наживку, как звали ее заходившие в магазин старожилы.

«Ох, папочка, где же ты, прости меня, папочка, прости, что я такая глупая…»

Шел ливень, холодный, отупляющий.

Затем из темных глубин чащи у нее за спиной раздался ужасный грохот, затрепетали ветви над головой. Со всех сторон раздался треск, будто деревья выдирало из земли и бросало на землю, а ветер швырялся холодными каплями, так что Миранде чудилось, будто ее касалось дыхание какого-то громадного существа, и с этим ветром доносился яркий сосновый запах свежей смолы, который жалил ей ноздри, и да, что-то крупное, темное, рогатое, скалящееся, невозможное выходило из гущи деревьев…

«Это не по-настоящему, не на самом деле»

…чтобы поднять ее своей ужасной, ободранной от коры рукой, оплести лианами ее запястье, талию и ногу, поставить на землю и подтолкнуть по сырой земле. У нее крутило живот, намокшие волосы липли к голове, рука и голова горели.

А потом Миранда поняла, что к ноге вернулись чувства, жжение от черной слизи прошло, и она могла идти, вся мокрая и продрогшая, молча прижимая младенца к груди.

Наконец впереди забрезжил свет – булавочная головка посреди мрака. Поначалу девочка подумала, что этот свет перенесет ее в другой край, туда, куда ушла ее мать, Кора Крабтри, давно, когда Миранде было четыре годика. Но оказалось, что нет. Она огляделась и увидела, что стоит, увязнув в илистом берегу, где ее следы, как и Хирама и старой ведьмы, наполнились водой. Они вели к месту, где в грязи осталась плоскодонка, светя закрепленным на носу прожектором.

«Чтоб привести нас назад».

Но в свете молнии она не увидела ни лодочника, ни ведьмы, а ее левая рука, несмотря на ледяной дождь, вся горела, став твердой, как полено. Миранда вымолвила имя отца. Потом – всхлипы. Слезы. Рвотные позывы. Тошнота. Она рухнула в грязь, завалилась на спину, положив сверху ребенка и прикрыв правой рукой его слабо пульсирующий родничок.

Из темноты к слабому лучу лодочного прожектора вышла сутулая фигура. Невысокая, она смотрела себе под ноги. Повязанный на голову платок, сверкающие черные глаза, гладкий подбородок. В одной руке был дробовик Хирама Крабтри, в другой – пустая окровавленная миска.

Гром – будто весь мир содрогнулся.

«Мне только одиннадцать, – подумала Миранда, угасая. – Я не хочу умирать…»

Она ощущала на себе вес младенца, его слабое тепло сулило надежду.

Она закрыла глаза. Тьма забрала ее.



Буря несла на землю разрушения. Она воистину была из тех, какие жители округа Нэш, Арканзас, запомнят на долгие годы. Она ярилась, точно живое создание. На окраине заброшенного лесопильного городка, он назывался Майлан, проститутки из Пинк-Мотеля стояли под дождем, будто забытые часовые у открытых дверей; весь их ночной бизнес будто смыло водой. Они курили сигареты и жались друг к дружке, пока градины, точно пули, разбивались на заросшей сорняками парковке. Старшие женщины уходили, закрывали двери и завешивали шторы. Молодые оставались начеку, неутомимые, сосредоточившись, может быть, на какой-нибудь далекой звезде, на которую долго смотрели, пока ту не скрывала буря.

В милях к югу оттуда, где был лабиринт гравийных дорог, вьющихся и сплетающихся между собой, где песчаные берега Проспера уступали болотам и топям, жители дна выходили на веранды своих лачуг – длинноногие мужчины в комбинезонах и худые, как щепки, женщины в хлопчатобумажных сорочках. Дети же вовсе не носили одежду. Они смотрели, как дождь льет со свесов жестяных крыш, смывая грязь внизу, и видели в этом предвестье своего медленного уничтожения, ведь их судьбы были неразрывно связаны с землей, которую получили от давно забытых предков.

И наконец, вдоль берега реки – прихожане Воскресного дома, насчитывавшие не более дюжины душ, кучка оборванных юнцов, укрывались не от бушующих небес, а от ужаса, коим был их безумный, заблудший пастор Билли Коттон. Он даже сейчас сидел, пропитанный кровью мертвой жены и ребенка в своем доме на другой стороне улицы. С тех пор как помешательство впервые проявилось в старике несколько лет назад, численность прихожан неизменно сокращалась. Они ютились в «домах-ружьях», пока завывал ветер, сосновые ветви трескались и падали на землю, словно неразорвавшиеся бомбы. Некоторые при этом молились. Кто-то плакал.

К утру никого из них точно не останется.

Старый пастор сидел в своем доме на лестнице и не шевелился – даже когда огромный дуб накренился и протаранил западную стену, разбив стекло и врезавшись в медную крышу, он этого будто и не заметил. У Билли Коттона пересохло во рту, язык был как наждачная бумага. Сердце стучало размеренно, словно часы. Предметом в его окровавленных руках – тем, что не разглядела любопытная дочь лодочника, – была украшенная перламутром бритва. Ветер снаружи ревел, как громадный циклон, явившийся, чтобы унести старого пастора прочь, и наконец, когда вода полилась на него, он поднял глаза на разверзшуюся в небе дыру и увидел, как в ней треснула молния, словно Господь вершил над ним суд за его грехи. Тогда он встал, спустился по ступенькам с лезвием в руке, прошагал по гравийной дорожке на шаткий причал, выступавший над стоячей водой, поступавшей из Проспера, куда лодочник привез ведьму, чтобы помочь родиться его ребенку. Но ребенок оказался чудовищем, и когда Коттон ухватил эту мерзость за лодыжку, чтобы явить перед перекошенным, исступленным от боли лицом матери, которая полюбила бы эту тварь, родись та живой. Потому как иначе она не могла, эта женщина, которой он однажды отдал свое сердце, чья печаль, чей голос сдвигали горы. И бритва сверкнула в свете прикроватной лампы, и старая ведьма смотрела, как резко, как споро он им правит. И ничего не сделала, потому что знала, как и он, что существо было чудовищным, что это дитя не было дитем. И теперь, здесь, в конце причала, он закрыл бритву, что принадлежала ему с юных лет в приюте в Галвестоне, и швырнул в воду, после чего припал к коленям и разразился громкими, душераздирающими рыданиями. А вскоре лег, распростершись, опустошенный, завывая, точно баньши, скользкий от крови и дождя, затем свернулся калачиком на боку и уснул прямо на досках. Через какое-то время буря утихла, воздух посвежел и остыл, а лягушачий хор обняла темнота.

II. Первая ходка

Вверх по реке

Кук сидел на корточках на лодочном пандусе, шевеля пальцами в неторопливой техасской воде. Ниже по течению, сразу за местом, где река впадала в Арканзас, по мосту-эстакаде пронесся поезд, разорвав последние ошметки ночи. Кук почти мог разглядеть граффити на вагонах. Шум поезда напомнил ему старую песню – что-то о ребенке в чемодане, которого сбросила с поезда женщина, которая его растила. За свои сорок девять прожитых лет Кук ни разу не ездил на поезде, а женщина, растившая его, давно умерла. Он почесал бороду. Снова погрузил пальцы в воду, наслаждаясь ее ощущением. Река же была безразлична к его присутствию. Миру ничего от него не было нужно, чтобы вращаться.

Он посмотрел на часы: 5:12.

Спустя лишь несколько минут после поезда он услышал лодку дочки Крабтри ниже по течению.

Он поднялся с пандуса и вышел на побитый, весь в складках бетон, туда, где был припаркован его «Шовелхед»[5]. Отсюда на поляну вела старая гравийная дорожка, которая давно не использовалась и заросла гречкой. На клочке земли, где трава была утоптана, остались давно превратившиеся в золу останки костра. Лес за поляной еще темнел, светила только голубая ртутная лампа на опушке. Кук взял две бутылки пива из седельной сумки и открыл обе открывалкой, висевшей у него на цепочке с ключами. Спустившись по пандусу, увидел, как девушка огибала поворот на своем «Алюмакрафте»[6]. Эстакада тянулась в темноте за ее спиной. Кук поднял руку, а девушка указала на старую плоскую баржу, привязанную у берега, чуть выше пандуса. Он подошел туда по достававшей до голени траве, смочив носки ботинок росой.

Баржа стояла там сколько Кук себя помнил и гнила, но никак не тонула. На палубе валялись ее части, будто судно находилось в ремонте, когда его бросили: ржавый внутренний двигатель, прокладки, водяной насос и соленоид – все в негодном состоянии.

Девушка привязала «Алюмакрафт» за правую утку.

Кук ждал, держа оба пива в одной руке за спиной, будто букет цветов.

Она наклонилась, чтобы взять свой термобокс «Иглу» и уже собиралась перейти на борт баржи, когда заметила, что он держит руку за спиной. Она напряглась. Он показал пиво, помахал бутылками. Она многозначительно посмотрела на него и, поставив «Иглу» на палубу баржи, взошла на борт.

Они сидели, скрестив ноги, напротив рубки с выбитыми окнами и изрисованными стенами, и пили, прислушиваясь к медленному течению Проспера и далекому гулу плотины Уитмена в четырех милях вверх по реке. За плотиной располагалось озеро, а за озером – еще сотня миль зеленовато-бурой воды, что бежала на юг с северо-восточного Техаса, точно по шраму на земле, возникшему эоны лет назад, когда окаменелости были рыбами, а вся страна – юрское море, в котором плавали огромные бегемоты. Теперь же среди кленов, дубов и буков пели птицы, день оживал.

Кук косился на девушку в слабом свете. На ее острый и вытянутый, как и все остальное, профиль, россыпь веснушек на носу и щеках, несколько шрамов от прыщей, похожие на царапины поперек подбородка. На крепкую уверенную челюсть. На темные волосы, зачесанные назад, аккуратные, но немытые. На тусклые серо-зеленые глаза. Она вырезала что-то из себя, чтобы выжить на реке, как вырезают крюки, глубоко впившиеся в плоть. В чем у нее не было недостатка, так это в выдержке и отваге. В том, что требовалось, чтобы разделать зверя, разрубить кость, содрать шкуру и зачерпнуть внутренности голыми руками, а потом смахнуть пот, оставив кровавую полосу. Во всем этом у нее не было недостатка.

Она видела, что ее ждет, это точно.

Конец.

Наверное, он уже настал.

Она заметила, что Кук на нее пялится. Поерзала на месте, затем прикончила пиво тремя долгими глотками и швырнула бутылку через плечо в разбитое окно рубки. Бутылка задела краешек стекла, громко и резко звякнув. Она поднялась, стряхнув пыль с задней части джинсов, успешно проигнорировала Кука. Вернулась в свою лодку, проверила уровень топлива. Взяла металлическую канистру и наклонила над баком двигателя.

Он осушил свою бутылку, бросил ее в траву у берега и решительно спустился с баржи, прошел по пандусу, вернулся к «Шовелхеду», откуда взял спальный мешок с завернутыми в него деньгами. К тому времени, как он вернулся, она опять сидела на палубе баржи, положив руки на поясницу, потягиваясь и глядя на отдаленный силуэт железнодорожной эстакады. Кук присел на колено рядом с ее термобоксом. Развязал мешок и расстелил его на палубе. Бросил ей наличку, лежавшую в свернутом бумажном пакете, спрятанном в середине мешка, будто мякоть ореха. Она беззвучно пошевелила губами, считая банкноты. Кук сорвал скотч с крышки «Иглу», достал оттуда наркоту и выложил все рядком на мешок: восемь пинтовых консервных банок, забитых доверху и запечатанных. Затем обернул их в яркую шаль, а ту закатал в мешок.

Когда он закончил, девушка бросила бумажный пакет в «Иглу», закрыла его и хотела было взять в руки.

– Погоди, – сказал Кук и, вытянув руку, аккуратно взял ее за запястье.

Она отпрянула и пристально посмотрела на него.

Он знал, она искала какую-нибудь зацепку, которую упускала последние семь лет, с первой ходки. Любую истину, которая могла ей навредить или заманить в ловушку. И стоить чего-то, чего она не желала отдавать. Он выставил ладони, как бы извиняясь.

Она же просто стояла и смотрела на него. Подозрительная, как кошка.

– У меня есть для тебя еще кое-что, – сказал он.

Ему хотелось добавить: «Все вело к этому, с самой первой ночи, когда тебе было четырнадцать и ты приехала на этой здоровой лодке сама».

Он потянулся к пояснице и вынул из-за ремня пистолет.

Она застыла.

Он перевернул его и предложил ей на ладони, будто подношение.

– «Смит-энд-Вессон», с коротким стволом, – сказал он. – Хорош в ближнем бою, если до этого дойдет.

Она смотрела на него, лицо ее было невозмутимо, как камень.

– Бери, – сказал он. – Научись пользоваться. И бери с собой в следующий раз. Не показывай никому, но бери, слышишь?

– Зачем? – спросила она, не пытаясь взять оружие.

Он положил револьвер на палубу между ними и перевязал оба конца своего мешка кожаным шнурком.

– Затем, – ответил он тихо. – Может, однажды человек скажет сделать что-то конкретное для пастора, а я откажусь, скажу, что таким не занимаюсь. Я вожу наркоту, и все. А человек возит невинных… – Он сглотнул ком в горле. Покачал головой. – Тебя просто подсаживают на подобное. Если бы я знал, о чем меня попросят, я бы, может, никогда и…

Он осекся, уставившись на реку, спокойную и неумолимую.

– Заставляет задуматься, – сказал он, скорее себе, чем ей. – Чего ты вообще хочешь? Где это кончается?

Мускул на ее челюсти дрогнул. Она отвела взгляд.

Кук встал и взвалил мешок на плечо. Пистолет он оставил на ржавой палубе баржи.

– Они попросят тебя сделать еще ходку, – сказал он. – Потом, может, еще и еще, не знаю. Это последнее, о чем тебе стоит переживать, сечешь?

Небо над ними уже почти рассвело.

Ее ответ прозвучал едва слышно, но Кук его уловил. Он всегда ее слышал, как бы тихо она ни говорила, а это входило у нее в привычку – говорить очень тихо.

– Крабтри не стреляют, – сказала она. Затем взяла «Иглу» и спрыгнула с баржи на свою лодку, оставив пистолет на палубе.

Поэтому он сам забрал его, а потом сделал то, чего не делал ни разу за все время, что знал ее. Он позвал ее по имени, и лишь его звучания хватило, чтобы заставить ее обернуться, пусть лишь на миг, но этот миг был из тех, что останется между ними навсегда, до тех пор, пока хоть один из них жив. Утренняя мгла свертывалась над рекой, точно древесная стружка.

– Миранда, – позвал он и, когда она повернулась, бросил ей пистолет.

Она его поймала – рефлекторно, обеими руками.

Он думал о том, что еще сказать. Ему хотелось объяснить, что это означало – знать ее; сказать, как он, сам неведая почему, тревожился каждый раз, когда не видел ее по несколько месяцев. Что она привносила в его жизнь загадку, магию. Но подобные речи никогда не давались Куку легко, поэтому он лишь сказал:

– Передай коротышке, чтоб был осторожен. Мы с ним были друзьями. Думаю, он поймет.

По ее лицу пробежала тень – то ли сомнения, то ли страха. Но затем исчезла, так же быстро, как появилась, и тогда девушка небрежно бросила пистолет на днище лодки. Потом развернула «Алюмакрафт» и направилась вниз по течению, не удостоив его и взглядом, не попрощавшись, даже не махнув рукой. Будто, увеличив поскорее расстояние между ними, она могла стереть эту новую таинственную линию, которая только что проявилась. Границу, которую нужно было пересечь, но она, напротив, отступала от нее.

«Хоть пистолет взяла, – подумал Кук. – Уже что-то».

Он снова поднялся на пандус и встал наверху, прислушиваясь, как затихает шум двигателя.

Едва он завел свой «Шовелхед» и тот зарычал, плюясь, как Кука захлестнула волна такой глубокой утраты, что он обмяк на сиденье. Он в последний раз посмотрел на мутную реку, где единственная загадка в его жизни только что исчезла, возможно, даже не ведая о той пустоте, которую оставила в его сердце.

Он вывел мотоцикл из леса и покатил по прямой гравийной дороге, какое-то время тянувшейся параллельно железнодорожным путям, пока слева в янтарном утреннем свете простиралось поле сорго.

«Может, куплю себе большой серебристый «Эйрстрим»[7] и фургон и уеду на запад. Далеко на запад…»

Впереди, там, где гравий сменялся асфальтом, поперек дороги стоял белый «Бронко»[8] и рядом с ним – двое мужчин в футболках и джинсах. Один – невысокий, бледный, лысый – смотрел на Кука в бинокль. Другой – огромный и неуклюжий – держал винтовку с прицелом. Кук сбросил скорость, как раз чтобы успеть осознать, что видит, а потом уловил дымок из ствола. Выстрела он не слышал, но почувствовал удар в грудь, будто металлический кулак отбросил его назад, разлучив с мотоциклом, с грезами, с этим миром. Он рухнул спиной на гравий, а мотоцикл заскользил в высокой траве.

Лежа на земле, ощущая вкус крови, поднимающейся в горле, он не чувствовал своего тела. Только слышал треск гравия под колесами и как хлопают дверцы.

– Товар не очень, – сказал голос. – Там одно стекло.

Он увидел, как золотое небо заслонила громадная темная фигура. В руке у нее было лезвие – длинное, кривое, опасное. Коса.

– Там, откуда его взяли, есть еще, – произнес великан и занес лезвие.

Кук закрыл глаза.

Воскресный дом

Карлик Джон Эйвери прислонился к свае в конце Воскресного причала, устало понурив голову и задумчиво разглядывая собственные ботинки. На нем были грязные джинсы и мятая клетчатая рубашка, выбившаяся сзади из-за пояса. Птичье гнездо на голове держалось благодаря вязаной коричнево-зеленой повязке. Под глазами темнели круги, а вокруг распространялся застарелый запах травки.

Он стоял и ждал, глядя на узкий водный путь впереди и заросли похожих на зубочистки деревьев, голых и колючих, где примостились белые журавли, чтобы поймать восходящее солнце. Позади тянулся неровный ряд ликвидамбаров и сосен, а за ними – обнаженная под лучами рассвета громадина Воскресного дома. Картонные прямоугольники в разбитых западных окнах, ставни без перекладин, облупившиеся белые колонны крыльца, задушенные смилаксом. На крыше поверх листов меди, половину из которых десять лет назад сорвало бурей, были беспорядочно прибиты жестяные заплатки. Эйвери знал: она нещадно протекала. Потрескавшаяся штукатурка, пятна от воды и обнаженная, похожая на ребра дранка. Дом давил своей тяжестью карлику на плечи, будто ярмо. Однако плечи эти несли куда большее бремя, чем позволяла им ширина, коей наделила их природа.

И тем не менее. Что было, то было.

В четверть восьмого маленький двигатель загудел выше по проливу, впадавшему в Проспер. Из тумана между болотистой полоской земли и зарослями кедров вынырнула лодка Миранды Крабтри. Высокая и жилистая, она сидела у руля в поношенной серой толстовке и запятнанных джинсах, закатанных до икр. Рукава толстовки были оторваны, из-под них показывались сильные стройные руки. Эйвери испытал знакомое волнение при виде нее, какое-то глубинное чувство, которому он никогда не давал названия из страха произнести его вслух – ни дочке Крабтри в минуту собственной слабости, ни во сне, когда лежал в кровати с женой, любившей его гораздо сильнее, чем он того заслуживал.

Мотор затих. Миранда швырнула веревку и сошла на нижнюю ступеньку грубо прибитой лестницы в конце пристани. Эйвери привязал веревку к свае. Она отдала бумажный пакет из «Иглу» и подождала, пока он пересчитал купюры и вынул из кармана рубашки пачку – гораздо тоньше той. Их она не пересчитывала, а сразу сунула в задний карман. Затем взошла по лестнице, переступив пустой «Иглу».

– Выглядишь хреново, – сказала она.

– Красавчик Чарли хочет поговорить, – сказал Эйвери и указал большим пальцем за плечо.

Она взглянула на гравийную дорожку от причала, где в тени кроваво-красной лагерстрёмии стоял белый патрульный «Плимут» с синими мигалками на крыше. Пассажирское сиденье заполнял бесформенный толстяк в шляпе, и из треснувшего окна вилась тонкая полоска дыма.

– Зачем?

Эйвери пожал плечами:

– Он мне не рассказывает.

– Кук чокнулся.

– В смысле чокнулся?

Она пожала плечами:

– Просто чокнулся. Сказал передать тебе, чтоб ты был осторожен. Сказал, ты поймешь, что это значит.

Эйвери сжал губы.

– Ладно, – проговорил он, выдержав паузу. Затем покосился на «Плимут». – Он хочет поговорить.

Миранда перевела взгляд с «Плимута» на пролив и реку за ним. Эйвери заметил, как у нее напряглась челюсть.

За темным стеклом пассажирского окна «Плимута» вспыхнул огонек сигареты толстяка.

– Он знает, где меня найти, – проговорила она наконец.

– Ему это не понравится.

Но голос Эйвери затерялся в шуме мотора, и она уплыла, так же быстро, как пришла, оставив за собой только след на воде рядом с пристанью.

Когда она скрылась из виду, он подошел к «Плимуту» с пакетом денег, волоча по гравию пустой «Иглу». Пассажирское окно опустилось, явив необъятную темную фигуру констебля Чарли Риддла, с двумя подбородками, черной атласной повязкой на глазу под фетровой шляпой с кокардой и широченными полями и складками жира под коротко стриженными волосами, толстыми, как два рулона четвертаков. Риддл взял пакет у Эйвери и принялся перебирать купюры большим пальцем, шевеля губами вокруг сигареты, пока считал их про себя.

За рулем сидел тощий как жердь заместитель Риддла, Роберт Алвин, и отмахивался от мух.

– Она сказала…

Риддл выставил ладонь, продолжая считать. Затем, удовлетворенный, открыл «Плимут» и сунул пакет в бардачок к бумажным салфеткам, запасным наручникам и блокноту для заметок. Оттуда, будто птица из клетки, выпали трусики.

– Она сказала, если хочешь ее увидеть, то сам знаешь, где ее найти.

Риддл сунул белье обратно и со второй попытки захлопнул бардачок.

– Мы с Тейей завтра уезжаем, – сказал Эйвери. – На рассвете. Забираем Грейс и уезжаем. С нас довольно, Чарли.

– Уходите? – Риддл рассмеялся. – Просто схватишь попутку на шоссе, и все, да? И куда же вы поедете?

– Куда угодно, лишь бы не оставаться здесь.

– Ладно. – Риддл стряхнул пепел в окно. – Только помни, Джончик, можно свалить с пустыми карманами, а можно и с полными. Что ты выберешь?

Эйвери подумал о Грейс.

– Сколько надо времени? – спросил он.

– Еще день, максимум два.

– Кук мог нас сдать. Ты не можешь доставить товар, если его некому принять.

– А кто говорит, что некому? Может, я завел новых друзей.

– У тебя отродясь не было друзей, Чарли.

Риддл улыбнулся и пожал плечами:

– Я образно говорю.

– Ты должен мне три штуки за последние полгода. Я знаю, они у тебя есть. Ты присваиваешь себе часть моей доли за каждую ходку. За последние две я вообще ничего не получил. А я должен платить дочке Крабтри и заправлять генераторы, чтобы фитолампы горели, и еще покупать эпоксидную смолу, на хрен, чтобы латать трубы, когда чертовы унитазы не смываются…

– Сколько, говоришь, я задолжал?

– Три тысячи.

– Видишь ли, забавно, я думал, что две. Или, может, одну?

Эйвери ничего не ответил.

– Не сердись, Джон. Просто постарайся, чтобы остатки партии оказались в банках и вечером были готовы к отправке. А потом возвращайся в свою лачугу, забирайся в постель к длинноногой жене, рядом с ребеночком, и отправляйся в страну грез. Я закончу дела, и вы получите все, что причитается, и ты, и твоя жена. Обещаю. И на этом кончатся великие муки Билли и Лены Коттон на Проспере, раз и навсегда. Как тебе?

Эйвери посмотрел на тяжелые железные ворота участка в конце дорожки. Они были открыты. По другую сторону гравийной дорожки в окружении рабицы стояло невысокое кирпичное здание без окон, некогда служившее Праздничной церковью. За ней возвышалась красная телевышка, на вершине которой располагался деревянный крест, привязанный к металлу веревкой. К нему была прибита мрачная пародия на распятие: давно сгнивший труп белого журавля с расправленными крыльями, размахом в шесть футов, от него остались одни кости, не считая последних клочков плоти и перьев. Похожий на тыкву череп и клюв были вывернуты к небу, вместо глаз – пустые впадины. Эйвери не знал, кто разместил его там и зачем, но больше не испытывал особого ужаса при его виде – только усталость от невзгод последних лет.

– Слишком хорошо, чтобы быть правдой, – ответил он.

Жирный констебль улыбнулся и бросил сигарету на дорожку рядом с карликом.

– Прикорни пока, – сказал он и, коснувшись шляпы, поднял окно.

Эйвери отступил от машины, когда та завелась.

Воскресный дом отбрасывал рогатую тень на неухоженную лужайку, поросшую желтыми одуванчиками, когда Эйвери плелся по дорожке, разделявшей участок пополам, волоча «Иглу» за собой. Мимо облупившихся «домов-ружей» справа, в стенах которых, будто обнаженные кости, виднелся голый картон, а у трех отвалились сгнившие крыльца. Все стояли сырые и опустевшие, за исключением одного, у ворот, где, избегая утренней жары, спали жена Эйвери и его маленькая дочь. Их крыльцо было чисто выметено, а на двухместных качелях, свисавших с проушин в его бледно-голубом потолке, не виднелось ни паутин, ни осиных гнезд.

Оранжерея – принадлежавшая ему, Джону Эйвери, и никому больше, – располагалась на открытом участке земли с другой стороны дорожки, примерно в пятидесяти ярдах к востоку от Воскресного дома. Она была викторианская, деревянная и со стальным каркасом, и, подобно многому на этой обширной лесистой земле, являла собой воскресшую руину. Кто ее построил, какая-нибудь богатая плантаторская жена? Одержимая желанием растить что-то свое и только свое? Эта развалина взволновала его, когда он, девятнадцатилетний, впервые ее увидел, сам став новым дополнением только что основанного пастырства Коттона. Кирпичный фундамент рассыпался, во фронтонах не хватало досок – прорехи Эйвери закрыл синим пластиком. Стекла он зачернил аэрозольной краской, все до последнего дюйма. Замысел, навеянный запустением. Возвращение из небытия. Собственная история карлика, рассказанная стеклом, краской, сталью и тщательным культивированием новой жизни.

Он вытащил из сорняков шлакоблок, встал на него и отпер висячий замок на двери ключом, который носил на кожаной веревке у себя на шее.

Растения внутри располагались по три-четыре в ряд в старых тракторных шинах, деревянных ящиках и пластиковых пятигаллонных ведрах. Спереди росли низкие, густые и подрезанные, те, что за ними, – тянулись вверх на шесть-семь футов. Сверху на цепях висели флуоресцентные лампы под жестяными формочками для пирога, придававшими им схожесть с летающими тарелками. Эйвери слышал шум пыхтящего снаружи генератора; свет горел здесь всегда. Эйвери толкнул пустой «Иглу» к стене и, взобравшись на табуретку, встал у верстака, заваленного подсушенными почками и оберточной бумагой. Он взял почку и помял ее пальцами, затем свернул и затолкал в бумагу, предварительно ее облизнув.

«Нас было целое сообщество дураков, – подумал он. – И я был в их числе, и не последним».

Какое-то время он сидел на гравийном полу оранжереи под самыми высокими из деревьев и курил.

Позже, когда солнце скрылось за деревьями, он, уставший и одурманенный, пересек дорожку в сторону последнего «дома-ружья». Решительно взобрался по ступенькам крыльца и вошел через дверь с рваной сеткой, чтобы оказаться в гостиной, где стояли диван со сломанной пружиной и потрепанное каминное кресло, а рядом – приставной стол и оранжевая настольная лампа с мятым абажуром. Затем прошел через кухню, где стоял открытый пустой холодильник, источавший тухлый запах, а по облупившемуся линолеуму перед ним бегали тараканы, и попал в тесную спальню с провисающим на железной раме матрацем. В стенах зияли отверстия от сучков, в которые проникал солнечный свет. Он забрался в кровать рядом с Тейей, улегся в одежде поверх одеяла. Ребенок лежал под единственным покрывалом, прижавшись к изгибу материного живота. Обе были нагие в это влажное утро. Вентилятор в окне разгонял теплый воздух. Тейя лежала между Эйвери и малышкой, на фут выше его четырех футов семи дюймов[9], ее темная кожа взмокла от пота.

– Я люблю тебя, – пробормотала она огрубевшим от сна голосом.

– И я люблю тебя, – ответил он.

– Который час? – спросила она, не открывая глаза.

– Рано еще. Спи. – Он сжал ее руку.

Эйвери вскоре уснул, и ему снилась грозная фигура в черном, которая, хромая, мерила шагами наклонную комнату над теми, кого он любил.

Знамения и чудеса

Далеко за Воскресным домом, в такой глубине сосновой чащи, куда не заходил никто из прихожан, на небольшом пригорке посреди поляны стоял выгоревший каркас заброшенной каменной часовни, чьи контрфорсы упирались в землю, точно крылья покалеченного дракона. Здесь, в прохладной черной крипте под церковью, старому умирающему пастору Билли Коттону снилась девочка, которая бежала по лесу. Дитя лет двенадцати в белом платьице, запачканном речным илом. Дивное создание. Коттон гнался за ней среди густых беспорядочных зарослей деревьев, где огромные гнилые стволы вздымались над сырой поверхностью и всюду встречались корни, паутины и косматые больные березы. В какой-то момент девочка остановилась и подождала его – на поляне у подножия холма. Протянула руку. Коттон взялся за нее. Луна освещала заросли кудзу на склоне. И темную хибару на вершине. Из-под ее крыльца, стоящего на сваях, ветер доносил маслянистую рыбную вонь.

«Твой час близок», – произнесла девочка, переплетя свои мягкие, теплые пальчики с пальцами Коттона.

Он проснулся.

Понадобилось мгновение, чтобы вспомнить, где он находится. Свернувшийся в позе зародыша, голый, на камне между двумя гробами из опалового стекла, каждый на трехфутовом бетонном пьедестале. Тот, что стоял слева, был пуст. В другом, запечатанном уже десяток лет, лежали иссохшие останки жены Билли Коттона, завернутые в золотисто-пурпурный шелк. В изножье блестела маленькая бронзовая табличка, на которой было выгравировано:



ЛЕНА БОУЭН КОТТОН

1936–1968

Многодетная мать, раба Божья



На полу стояла керосиновая лампа. Рядом с ней были аккуратно сложены темный пиджак и брюки Коттона, его белая рубашка и красные подтяжки. Он сел, и от этого простого движения пах и кишечник словно вспыхнули. Когда же он встал, то весь взмок от пота и боли, будто у него в копчике ковырялись тупым ножом. С немалым усилием натянул брюки и, не надевая рубашки, поднял лампу. Вышел с ней из крипты и достиг железной двери в конце тоннеля, который вел к свету этого утра.

Коттон стоял с затуманенным взглядом, с неровной, потрепанной бородой и пятнами на лысине, а вокруг пели птицы. Его живот пересекали старые побелевшие шрамы искупления. Большинство из них он нанес в дни, недели и месяцы после смерти Лены осколком стекла, прямо в этом сыром месте, где молился над ее трупом сорок дней и сорок ночей, прося Господа о прощении за боль, которую ей причинил. Сорок дней с преклоненным коленом, сорок ночей на холодном камне.

Этим утром Коттон стоял на пороге крипты и испытывал желание помочиться, но не мог из-за рака простаты, давшего метастазы – последнее слово использовал доктор, осматривавший его три месяца назад, тот же доктор, которому Коттон с Чарли Риддлом платили, чтобы вырезать детей и лечить болезни еще с тех пор, как они стали держать шлюх в Пинк-Мотеле. Старый костоправ с пристрастием к виски, он пришел к нему в дом, натянул резиновую перчатку, а потом, за крепким напитком, представил Коттону свои заключения. Он оставил брошюру и полдюжины пузырьков с таблетками. Коттон принимал их несколько недель, но некоторое время назад перестал. Он решил, что не умрет в каком-нибудь химическом тумане, а лучше будет выдерживать все мелкие унижения и боли, пока не сумеет уйти на собственных условиях. И эти условия он исполнял сейчас.

Держа член в руке, весь напряженный, он обливался по́том.

«Черт побери…»

В этот момент в косых лучах солнца, заливавших росичку, он увидел голубя. Безупречно белого, за исключением головы, которая была почти оторвана от туловища. В птичье тельце, будто конфетка в пластиковое пасхальное яйцо, была воткнута украшенная перламутром ручка опасной бритвы.

Старый пастор убрал тонкий серый пенис обратно в брюки. Затем переступил порог и, выйдя к солнцу, наклонился, чтобы взять птицу. Пернатая голова бессильно висела на шее, откуда выползали муравьи. Он смахнул их и увидел, что лезвие и в самом деле вырастало из птицы, будто…

«раковая»

…опухоль.

Коттон вытащил лезвие – оно вылезло с влажным хлюпом. Он бросил птицу. Механизм лезвия заржавел, покрылся илом и водорослями. Когда он все же раскрыл его, солнце сверкнуло на узкой, но острой стали. Это могла быть любая на свете бритва, но это было не так. Коттон знал это лезвие. Он носил ее в ботинке в молодости, потом за лентой на шляпе и, наконец, уже взрослым, в кармане. Он носил ее почти сорок лет, до ночи, когда умерла его Лена, когда он применил его на том… том существе…

Коттон ощутил постороннее присутствие – холодное дыхание на шее, от которого у него зашевелились волосы. Он медленно повернулся.

Она появилась из длинного черного горла тоннеля, сперва расплывчато, затем образовав изящную фигуру в белом платье, длинном, развевающемся, отделанном перламутром, с легким тюлем на обнаженных бледных плечах. Она напоминала эльфийку с золотыми волосами, оттянутыми назад в элегантном пучке. Лицо прикрывала паутинка-вуаль. К груди вместо букета роз она прижимала Библию в красной коже. Она не улыбалась. Не шевелилась. Просто смотрела. По лощине промчался ветерок, охладив пот, выступивший у Коттона на голой спине, но на свадебном платье Лены Коттон не колыхнулась ни единая складка.

– Ли? – вымолвил пастор.