Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— За что пьём?

Он удивлённо посмотрел на меня и сказал:

— Сам знаешь. Выпьем за сороковую армию. Помянем хлопцев.

Я кивнул и молча встал из-за стола, хотя не имел никакого права пить за это. Человек допил и, тронув меня за плечо, сразу ушёл куда-то, а девушки потащили нас к себе, в один из корпусов литературного санатория.

Подруга хозяйки куда-то отлучилась, и мы расположились в комнате, казавшейся мне огромной после моей каморки.

Высокий лохматый лабух перекинул гитару на грудь, как автомат, и запел.

Он пел страшную и печальную песню, которая совсем не вязалась с женским смехом и стуком стаканов.

Но всё же я смеялся и чокался со всеми, до кого мог дотянуться, и не думал ни о чём.

По дороге домой я снова вспомнил о Чашине, и настроение испортилось.

Можно было бы не думать о нём ещё целую неделю, но я возвращался и возвращался в мыслях на три года назад.



Я вспоминал, как Чашин долго и весело пил с нами, а потом уехал.

Как мы проводили его и вечером, протрезвев, стали ждать грузовика с продуктами.

Геворг и я вышли его встречать, и было славно спускаться с горы, зажав автомат под мышкой и придерживая за ствольную накладку.

Мы шли, вдыхая вечерний воздух, огибая валуны, и Геворг улыбался чему-то своему.

Мне было завидно от того, что вот он идёт по земле, которую считает своей, а я на ней случаен и одинок.

Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было понятно, что они свои на этой земле.

Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на праздник — просто так, поесть или выпить на дармовщинку.

Моя правда быть лишним в этой войне.

Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок.

Эти люди воевали за своё — а я был свидетелем.



Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни.

Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди.

Но было уже поздно, и, ещё не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга, и летят мне в лицо ошмётки его тела.

Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело.

Грузовик уже давно уехал, а у меня всё не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то.

Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звёзд его, ни солнца.

Ни один пророк не обещал мне ничего, и всё же я был свидетелем.

Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.



И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой, окончившейся уже жизни.

«Ты просто испугался, — говорил я себе. — Ты испугался и сделал вид, что ничего не произошло. А все ощущения должны быть чёткими, в ощущениях нельзя халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в оценке людей, с которыми ты говоришь».

Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня лежала початая пачка «More» — плата за глупый и долгий разговор. Такие сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро придумал, что с ними делать.

Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение. Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на лад. Три заменяли одну настоящую.



Тем же вечером ко мне пришёл старик-сосед, и я не сразу узнал его.

Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки.

Я поднялся и пошёл к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец плакал. Он плакал, размазывая слёзы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел, как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол миномета сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова, ему крикнули, что он сделал это зря.

Украинские пьяные мальчики кричали ему, захмелевшему, что если б он не совался куда не надо, они бы пили баварское, а не жигулевское пиво, а москали бы убрались с этой земли.

Раньше ему было чем жить, и вот душной коктебельской ночью этот смысл отняли.

Мы с соседом хлестали водку и плакали, все — я, старик и его жена.

Я обнимал украинца и бессвязно бормотал:

— Суки, суки… Мы им всем ещё покажем…

Я утешал старика и, забыв про разницу в возрасте, говорил ему:

— Прости, друг, прости… Не в этом дело, прости и не думай…



Они уехали на следующее утро, забыв на верёвке своё полотенце, и, когда я выносил мусор, розовый утёнок печально подмигивал мне с него: «Так-то вот, брат, и так бывает».

Я не жалел, что мои соседи уехали, потому что мне было бы тяжело теперь встречаться с ними.

Я всё позже возвращался в свою комнатку, но продолжал надеяться, что всё же мне удастся здесь что-нибудь сделать до конца.

Я писал, и снова мне снились страшные дневные сны. Я снова видел «Шилку», но уже не ползущую по склону, а заваливающуюся на бок и горящую, а потом видел школьный класс, и мучительный стыд двоечника, не знающего ответа, посещал меня в этом сне.

Страх смерти и одиночества был таким же, как боязнь невыученного урока, и мы не научились отличать эти чувства.

Злобными детьми взялись мы за оружие, не заметив, что оно — не игрушечное.



Однажды наводчик миномёта, стоявшего за селом на холме, отлучился. Пришедшие ему на смену бойцы оказались неопытными, а миномет — ворованным.

На миномёте отсутствовал предохранитель от двойного заряжания.

Дело в том, что мина, опущенная в ствол, иногда спускается вниз, но не вылетает тут же, наколовшись на боёк. Она остаётся внутри.

Я не знаю, отчего это происходит. Может, украинский или русский парень, стоя за токарным станком, не выдерживают размер. Может, что-то случается с зарядом.

Для таких случаев на ствол надевается кольцо из чёрного металла, с флажком, предупреждающим опускание второй мины в ствол.

Однако миномет был украден в какой-то воинской части, и предохранителя не было.

Две мины одновременно рванули в стволе, и по серому облачку на холме я догадался, что двое небритых крестьян перестали существовать.

И скоро об этом забыли все, но я был этому свидетелем.



Чашин нарушил моё одиночество. Вот в чём дело. И теперь мне тяжело думать о любви. Я ненавидел тупую мерзость войны, когда она превращает мир в танковый выхлоп и стреляные гильзы, и поэтому-то уже не получалось думать про любовь, а выходило лишь про эту мерзость.

«Война не пришла в наш дом, — повторял я. — Мы сами привели её за руку. И никуда от неё не деться».

Ветер жил в моей комнате, и снова скрипел стол. Мошкара стучала в стекло, негромко работал соседский приёмник, и в синкопированный ритм вплетался вкрадчивый голос неизвестной мне француженки.

Герой мой начал действовать самостоятельно, нет, я сам был им, но видел себя, как видят своё существо во сне — отстранённо и заинтересованно.

Для того чтобы писать, приходилось заново прожить не только то, что случилось со мной, но и чужие жизни.

Однажды, это было на исходе отпущенной мне недели, я прервался и пошёл в кухоньку вскипятить воды. Кроме того, я решил смочить полотенце и завесить им лампочку, чтобы отдохнуть от яркого света.

В этот момент в окно ударили автомобильные фары, обмахнули комнату и погасли.

Было отчётливо слышно, как хрустят под баллонами камешки на дворе. Хлопнула дверца, сказала что-то женщина, и я подумал, что вернулись с ночных приключений мои соседки.

Камешки под туфельками хрустели всё ближе, одна из женщин споткнулась, её, видимо, поддержали, кто-то засмеялся, и, наконец, в косяк моей двери постучали.

Занавеску отвели рукой в сторону, и я увидел вчерашних девушек.

Та, которую я знал, улыбнулась. Она ещё не раскрыла рта, но я сразу понял, что работа на сегодня кончена и надо вылить ненужный теперь кипяток.

Заперев комнату, мы вышли и сели в машину. За рулем тоже сидела женщина, и, только я увидел её, в груди что-то оборвалось. Я сидел на переднем сиденье и неприлично рассматривал её.

Кажется, её я видел на пляже в первый день здешней жизни. Тогда, на пляже, она казалась мне недосягаемой, и вот сидела рядом в машине, набитой японской электроникой.

Девушки засмеялись: «Познакомься, это Анна», — а она посмотрела мне в глаза — внимательно и просто.

Но было и другое воспоминание, не дававшее мне покоя.

Глядя на её длинные красивые ноги, я вспомнил туманное утро на чужой земле и другую, такую же красивую женщину. Мы с Геворгом лежали в кювете рядом, сжимая ещё молчащее оружие.

Пулемёт тогда ударил внезапно — это всегда бывает внезапно. Первую машину развернуло на дороге, и она двигалась по инерции, подставляя бок под пули. Идущий за ней грузовик тоже потерял управление и уткнулся рылом в кювет.

Мы быстро добили охрану и начали осматривать место.

Первое, что я увидел, была женщина. Она вывалилась из-за двери. Пулемётная очередь переломила её пополам, потому что пуля крупнокалиберного пулемёта больше сантиметра в диаметре.

Она была очень красива, эта женщина, но ноги её, почти отделённые от туловища, жили своей, отдельной жизнью. Лицо было залито красным, и я тупо смотрел на эти длинные красивые ноги, двигающиеся в пыли и крови. Рядом с женщиной лежала разбитая видеокамера.

Подошедший Геворг тоже уставился на дёргающееся тело и нервно сглотнул.

— Всё равно их стрелять надо, их надо стрелять, потому что они, как стервятники прилетают на свежую кровь, — сказал мой друг.

Если бы он прожил больше, то понял бы, как он неправ. Сначала приходили романтики из чужой стороны, потом приходили чужие люди за деньгами. Привыкшие к припискам, они воевали даже с некоторым дружелюбием — ведь там, за холмом, куда летели их снаряды, сидели такие же как они, с теми же фабричными клеймами на оружии.

И они действительно всегда что-то приписывали в донесениях. Лучше, когда смерть приписывают, и она живёт не в людях, а на бумаге.

А потом пришли другие — те, кто жил чужой смертью. Они любили и умели воевать, и вот эти-то и были стервятниками.

Но это было уже потом.



Когда мы отошли, кто-то более жалостливый дострелил женщину.

Мы забрали оружие, слили бензин из баков и минировали машины.

Геворга убили через несколько дней. Вынести можно было только раненых, и он остался лежать у дороги. Вчерашние крестьяне в милицейской форме, ставшие противником, но неотличимые от моих товарищей, сноровисто отрубили уже мёртвому Геворгу голову.

Я увидел эту голову потом, когда меня везли на санитарном грузовике, а село уже снова взяли с боем.

Фальшивые милиционеры валялись с вывернутыми карманами на улицах.

И всё это было бессмысленно.



Я сразу вернулся в ночной курортный мир, поскольку мы быстро доехали почти до набережной и, пройдя совсем немного, вошли в железные воротца.

Надо было ещё немного подняться по бетонной дорожке, и, наконец, я очутился в большой прокуренной комнате.

Там сидели один из лабухов, подбирая аккорды, и несколько моих старых знакомых. Нас встретили радостно, как необходимый компонент застолья.

Незнакомку усадили рядом со мной, и я молча улыбался ей, передавая то стакан, то вилку.

Мне было легко и просто, потому что я воспринимал её не как реальную женщину, а как видение, что-то нематериальное.

Справа от меня сидел бывший вертолётчик, а теперь владелец нескольких вертолётов, туристического комплекса и ещё чего-то, катавший за валюту богатых иностранцев над побережьем.

Мы с ним сразу заговорили о «вертушках», о том, как трясёт в Ми-4, но я всё время чувствовал присутствие своей соседки.

Внезапно все переместились в ночное кафе, и часть людей исчезла по дороге точно так же, как и появилась.

Надо было прощаться, но я не знал, как это сделать.

Эта встреча казалась мне продолжением моих мыслей о женщинах и оттого даже была чем-то неприятна. Я был отравлен собственными размышлениями и часто начинал думать о том, о чём думать не стоило — об унылой заданности курортных романов, об их утомительном ритуале.

Я думал об их бесконечных повторениях и о себе самом, о повторениях в моей жизни, о её похожести на тысячи других.

Больше всего мне не давало покоя то, что она уже описана — людьми военными и штатскими, говорившими о моей реальной жизни так, будто они видели то, что видел я. Они писали о ней разными словами и в разное время, но это была моя жизнь, и я не знал, что мне ещё прибавить к их словам.

Эдвард Банкер

Сама обстановка — южная ночь, пляжи, зарево над дискотекой, издали похожей на горящую деревню, запахи незнакомых женщин — раздражала меня.

Трудно было уместить это в себе достойно и правильно, без надрыва и тоски, а написать об этом было гораздо труднее.

И пожрет пес пса…

Наконец я тихо сказал «спасибо» и поклонился своей спутнице.

Пролог. 1981 год

В таких случаях надо было записать номер телефона женщины, с которой прощаешься, но я написал на какой-то бумажке свой, московский, и помахал рукой, отдаляясь, оставляя себе лишь её имя. Вот я и познакомился с Анной, будем знать, что она — Анна, и этого достаточно.

— Раз-два-три-четыре! Раз-два-три-четыре! Правое плечо вперед, шагом марш!

Я помахал рукой, будто разгоняя чад этого вечера, и повернулся.

Опять я шёл домой той же дорогой и радовался, что вырвался не так поздно.

Дойдя до поворота, я услышал шум машины и тихо отступил в тень кустов.

Бугор отсчитывал шаг и зычно выкрикивал команды, а тридцать мальчишек из отряда «Рузвельт» послушно маршировали в летних сумерках. Все до одного изображали непреклонную суровость. Даже те, кого мучил страх, сохраняли злобное выражение. Лица были каменные, глаза ледяные, не привыкшие к улыбкам рты кривились. Подчиняясь последней трущобной моде, мальчики до смешного высоко, едва не до груди, подтягивали штаны, туго затягивали ремни. Мерный шаг не мешал шутовской раскачке. Маршируя как курсанты военной академии, они оставались заключенными калифорнийской исправительной колонии. Среди сверстников четырнадцати — шестнадцати лет эти были самыми крутыми. В колонию не попадают за прогулы уроков и пачкотню на стенах. Здесь требовалось несколько приводов за угоны автомобилей или кражи со взломом. Если ходка следовала уже за первым приводом, значит, ограбление было вооруженным, угон — со стрельбой.

Это была её машина.



Колония, расположенная в тридцати милях к востоку от центра Лос-Анджелеса, красовалась уже на самых первых картах района, когда в городе жило всего 60 тысяч человек и земля вокруг стоила дешево. Было время, когда учреждение походило на небольшой колледж. Посреди широких лужаек стояли в окружении платанов ни дать ни взять кирпичные помещичьи усадьбы с покатыми черепичными крышами. Некоторые из таких домов еще сохранились — как живое напоминание о тех временах, когда общество верило, что молодежь можно спасти, когда дети собирали благотворительные посылки, а идеалом настоящего мужчины были герои Богарта и Кэгни.[1]

Женщина заперла дверцу и вышла ко мне.



Колонна дождалась, пока вертухай отопрет ворота спортивной площадки и сосчитает входящих. Забор вокруг площадки, укрепленный для прочности цепями, венчали мотки колючей проволоки. Вертухай кивнул бугру.

Мы брели по набережной и вот уже миновали притихшую дискотеку и кемпинг, светившийся огоньками портативных телевизоров, прошли пионерский лагерь и начали подниматься в гору. Задыхаясь от подъёма, я начал чувствовать, как во мне начинает расти желание к идущей рядом женщине.

— Разойдись! — гаркнул тот.

Ровные ряды рассыпались на кучки — землячества. Половину всех пацанов — пятнадцать человек — составляли латиносы, второе место удерживали черные — девять, белых было пятеро; раздел «другие национальности» представляли единоутробные братья — один чистокровный вьетнамец, другой наполовину вьетнамец, на четверть индеец, на четверть черный. Братаны взирали на белый свет с мрачным вызовом.

Я слышал, как она дышит, так же тяжело и неровно, как я. Наверху мы курили, и, наконец, я обнял её за плечи.

Латиносы и двое их белых земляков из восточного Лос-Анджелеса решили сыграть в гандбол, черные разделились на две команды для баскетбольного матча с игрой в одну корзину. Трое оставшихся белых стали прохаживаться вдоль забора, увитого колючей проволокой. На одном из троих были новенькие черные полуботинки, точь-в-точь как у американского моряка. Их выдали за неделю до досрочного освобождения, чтобы Трой Камерон успел их разносить. Дело было в субботу, а утром в понедельник его должны были отпустить.

Между нами возникло странное молчаливое соглашение. В тумане бухты переливались какие-то огоньки, и так же, как и во все эти дни, ярко горели августовские звёзды. Я чувствовал под рукой тепло её плеча и вспоминал Свидетелей Иеговы, двух девочек на пляже и шум прибоя.

— Сколько тебе осталось? — спросил Верзила Чарли Карсон. В пятнадцать лет в нем уже было шесть футов два дюйма росту и с полтораста фунтов весу. К двадцати одному году ему предстояло набрать еще фунтов восемьдесят и получить за огромную силу прозвище Дизель.

— Послезавтра — на свободу с чистой совестью, — ответил Трой. — Сорок часов. Как два пальца обоссать.

В этот момент я решил, что никто не заставил бы меня обменять этот вечер на горе ни на какой придуманный мир в будущем.

Третий осклабился, прикрывая ладонью рот с гнилыми зубами. Джеральда Маккейна уже успели прозвать за его художества Бешеным Псом. Всех впечатлило, как он отделал алюминиевой бейсбольной битой спящего обидчика, осмелившегося поднять на него хвост. Даже в свихнутом мире исправительной колонии таких отморозков обходили за милю. Суровость и злость — это одно, сумасшествие — совсем другое: чуждое, пугающее.

Мы спустились с горы и пошли по дороге к посёлку. Я думал о том, что случится со мной через несколько минут, и будто плыл в вязком киселе, не загадывая будущего позже утра. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, к внезапно знакомой мне двери, и она, раскрутив сперва ключ на пальце, открыла дверь.

Троица продолжала прогуливаться в удлинившейся тени забора. Фоном их беседы были тяжелые удары опускаемых на помост гирь, дробный стук баскетбольного мяча по асфальту, содрогание щита и корзины, восторженные крики и матюки с досады. Несколько шагов — и эти звуки менялись на характерные удары черного мячика о стену. Счет неизменно велся на «lengua de Aztlan» — уличном наречии, испанском со щедрой примесью английского. Гандбол был излюбленной игрой латиноамериканских кварталов, ведь для него только и нужно, что стенка да мяч.

— Готово! Пять — три. Dos juegos a nada.

Да, тут я и сидел два дня назад — под чужие песни. Комната была пуста, и вещи подруги исчезли.

Двое проигравших побрели прочь, обвиняя друг дружку в неудаче. Судивший закончившуюся партию латинос искал партнера. Увидев Троя, он позвал:

— Трой, земеля! Venga![2] Покажем этой деревенщине!

— Подожди немного, — шепнула моя спутница.

Трой посмотрел на противников — Чепе Рейеса и Ала Саласа. Чепе манил его пальцем.

— У меня обувка не та. — Он указал на свои черные ботинки, которым был противопоказан бетон гандбольной площадки.

И вот она вернулась, замотанная в полотенце, и обняла меня.

— Надень мои, — предложил Верзила Чарли и стащил свои кеды.

Волосы её были мокры от попавших капель, видно, после душа она почти не вытиралась.

Балкон был открыт, и с улицы доносился шум листьев.

Трой переобулся, снял рубашку, обмотал ладонь платком — за неимением перчатки. Готовясь к игре, он несколько раз ударил мячиком в стенку. В пятнадцать лет долгая разминка ни к чему.

Ближе к утру она кипятила воду в кружке, и мы пили растворимый кофе, обжигаясь от нетерпения.

Несмотря на это нетерпение, мы были медленны, даже чересчур медленны.

— Играем. Вбрасывай! — И он кинул мяч партнеру.

Переводя дыхание, я вспоминал свои страхи, но это были уже другие воспоминания, они лишились страха и горечи.

Наконец она уснула, крепко схватив меня за запястье, и только спустя час, случайно повернувшись, выпустила его.

Трой играл впереди. Соперники не жалели себя, ныряя за низкими мячами. В середине игры партнер Троя в ожидании мяча забежал вперед, а Трой, угадав, что противник пошлет мяч верхом назад, пустился со всех ног еще до броска. Следя за мячом, он не заметил троих чернокожих парней. Те тоже стояли к нему спиной и не ждали столкновения. В последнее мгновение Трой успел выставить руки. Двое черных устояли, третий упал.

Уснуть я не мог и, натянув брюки, прошёлся по комнате. Сегодня меня будет искать Чашин. Он начнёт меня искать, а я буду прятаться.

Пора уходить — менять дислокацию.

Я увидел на столе придавленный бумажником листик со своим московским телефоном, зажал его в ладони и скомкал. Нет, что-то было в этом гадкое, была какая-то мерзкая патетика. Я раскатал бумажный шарик и положил его обратно. Поискав на столе карандаш, я дописал на листке свой временный, такой же временный, как и телефон, адрес.

— Извини, я не хотел. — Трой протянул руку. Он знал сбитого: того звали Роберт Ли Линкольн, но он откликался на Эр-Ли. В свои пятнадцать он был накачан как двадцатидвухлетний культурист, имел не более одной извилины и самообладание двухлетнего ребенка, к тому же ненавидел богатеньких белых. Зная это, Трой избегал Эр-Ли все два месяца, с тех пор как тот появился в колонии.



Я шёл по шоссе на Феодосию, а мимо меня проносились первые утренние машины.

Поэтому он не удивился, когда в ответ на извинение Эр-Ли толкнул его обеими руками в грудь.

На середине пути я чуть не расплакался. Это не было излишней сентиментальностью, а всего лишь реакцией на нервное напряжение.

— Глаза дома забыл, козел? Блин, до чего же мне остопиздела вся эта белая шваль!

Я свернул с шоссе налево и начал, не сбавляя шага, взбираться на гору Климентьева.

День начинался без солнца, и это было хорошо, потому что горы, залив и холмы лежали подо мной без рекламной синевы неба и ослепительного солнца — тусклые, но прекрасные.

Голос Эр-Ли был полон презрения и вызова. У него был тяжелый выступающий подбородок, он смотрел на белых сверху вниз, источая расовую ненависть. «Поганый ниггер!» — подумалось Трою. Этим словечком он пользовался нечасто, только когда черные вели себя именно как ниггеры — шумно, грубо, глупо; ведь и «белой швалью» достойны называться только особенно тупые белые. Вместе с первой мыслью пришли еще две. В кулачном бою он не мог надеяться на победу, поэтому бить надо было без промедления, пока Эр-Ли не выпрямился. Только это могло сулить ему выигрыш. Но тогда прощай досрочное освобождение! Вертухай уже торопился к ним.

Я закурил под памятным знаком советского планеризма.

— Эй там, полегче! — крикнул он.

Из-под камня, который я случайно отвернул ногой, вылезли какие-то жучки и червячки и начали осматривать своё поруганное жилище. Они суетились, а я смотрел на них, чувствуя жалость. Жучкам я не в силах помочь. Один из них забрался мне на ногу, но потом, видимо, передумал и скрылся в траве.

Я пошмыгал носом и втянул в себя влажный морской воздух.

Эр-Ли отвернулся, бросив через плечо:

Смотря на мыс с двусмысленным названием Лагерный, более известный как Хамелеон, на холмы над морем, я думал, что надо уезжать.

— Мы еще разберемся!

Надо уезжать, потому что здесь мне было очень хорошо, а продлить это состояние души невозможно.

Радость не продлевается, а продлённая — похожа на спитой чай.

Трой вернулся к своим друзьям. Чувство пустоты, возникнув в желудке, волнами разошлось по всему телу. Страх лишил его воли. В драке ему Эр-Ли ни за что не одолеть: тот был слишком велик, слишком силен, слишком ловок, слишком поднаторел в кулачных баталиях. Но этот страх был не главным. У Троя на такие случаи заранее имелся план действий: открутить вентиль от пожарного шланга и нанести удар без предупреждения. До кулачного боя не дошло бы. Но победа вышла бы «пирровой»: его упреждающий удар означал бы «прощай свобода».

Никто из тех, с кем я жил здесь, не хватится моего отсутствия и не будет меня искать.

— Черт… — пробормотал он.

Я знал также, что если, экономя деньги, пройти километров шестнадцать до Феодосии, то можно там сесть на дизельный поезд и добраться до Джанкоя.

— Этот негр — псих, — сказал Большой Чарли. — Он из тех, кто на дух не выносит белых.

А там можно уехать, купив случайный билет, или просто договориться с проводником.

Я буду ехать и снова жить в мире, где мне не дадут пропасть — поднесут помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной.

— Это точно. — Трой выдавил смешок. — А я сейчас ненавижу негров.

И снова, как по дороге сюда, будут стучать друг о друга какие-то железнодорожные детали, и снова будет хлопать дверь тамбура.

Что же делать? Может, кулачный бой ему не зачтут? Ведь это он схлопочет серию поджопников, а то и пару-тройку раз в репу.

Мне нужно туда, и уходить нужно сейчас. Теперь я буду жить с надеждой, а впрочем, как повезёт.

— Всю жизнь, блин, мечтал париться от звонка до звонка! — прошипел он.

Сейчас, пасмурным утром, когда проснулись только местные жители, когда можно, не прощаясь с хозяйкой, повесить на дверь смешной замочек, а ключ оставить прямо в скважине, — моё время здесь окончилось.

— Да уж… — поддакнул Бешеный Пес. — Я и забыл. Плохо дело!



И тогда я начал спускаться с горы.

Еще можно было попросить защиты у вертухая и протянуть оставшиеся два дня. Пусть его запрут на эти два дня — он ничего не потеряет, не считая доброго имени в своей среде. Но даже мысль об этом оказалась невыносимой. Это было западло. Если бы он такое совершил, то на общественном дне, где он собирался жить, на нем навсегда поставили бы крест. Такую печать ничем не смыть. Он превратился бы в мальчика для битья.



По коридору ходил старик. Он ходил и бормотал что-то.

— Давай я им займусь, — предложил Бешеный Пес. — Увидишь, как он у меня запляшет!

Не знал я, о чём он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать.

Но он был теперь моим хозяином.

Трой покачал головой.

Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался.

— Нет, мое говно — мне и разгребать.



Резкий полицейский свисток — сигнал выстроиться у двери в здание — распорол сумерки.

Я устроился преподавать — временно, по контракту.

Вертухай считал парней на входе, как раньше перед спортивной площадкой. Некоторые сразу побежали к телевизионной комнате, желая занять лучшие места. Игравшие в гандбол и баскетбол, поднимавшие гири свернули налево, к умывальникам. Раковин было три, на три крана каждая.

Рано, в чёрном утреннем городском тумане, я ездил на другой конец города, чтобы там стоять между чёрной доской и студентами и писать на этой доске сербские и хорватские слова. Сербские я писал кириллицей, а хорватские — латиницей, хотя слова эти были похожи и составляли один язык. Я рассказывал им про чакавский и кайкавский диалекты, которые называются так по слову «что?» — ча, kaj и што. Я говорил про пять гласных звуков, два типа склонения прилагательных, тоническое ударение и вытеснение аориста и имперфекта сложным прошедшим временем — перфектом. Я рассказывал своим слушателям про Законник царя Душана и пейзажи северной Далмации.

Эр-Ли ждал в очереди впереди Троя, потом свернул налево. Отлично! Трой мог повернуть направо, в спальню. Пожарный шкаф находился сразу за дверью. Медный вентиль расколет человеческий череп, как яичную скорлупу, если как следует размахнуться. Трой решил, что другого выхода у него нет. Сильнее всего он ненавидел кретина Эр-Ли за то, что тот, вынуждая его драться, крадет у него забрезжившую свободу.

Студентам хотелось спать, да и мне — тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной — непонятное.

Но и Эр-Ли был не дурак. Зная, что сзади Трой, он, шагая в умывальную комнату, следил в зеркале за происходящим у него за спиной. Снял футболку, подошел к раковине. Наблюдая за дверью, он не заметил Бешеного Пса в туалетной кабинке справа от себя.

А днём я работал ещё и в другом месте — одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег неизвестным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных её начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения — «драка бульдогов под ковром». Организация долго жила своей жизнью.

Бешеный Пес спустил ногой воду и обернулся. Под штаниной у него было спрятано оружие — зубная щетка. Расплавив пластмассовый корпус, он вставил в нее два кусочка бритвенного лезвия. Пластмасса затвердела, и острия торчали на два дюйма без малого — оружие получилось миниатюрное, зато очень опасное. Бешеный Пес появился позади умывающихся. Две секунды — и он настиг Эр-Ли.

Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чём рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: «Ну съешьте одного нашего — и дело с концом».

Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта.

История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжёлых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом — с рук — колбасу. Отхлёбывая из горлышка, как последний лоточник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик.

Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин.



И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими, в общем-то, славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении — что, дескать, мы одной крови — с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже.

Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался.

Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени — или возраста.

Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта посылают охотиться на одного полковника.

— Ты убийца? — спрашивала лейтенанта будущая жертва.

— Я солдат, — гордо отвечал тот.

— Нет, — говорил полковник, готовясь умирать. — Ты просто мальчик, которого послали убивать.

Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась.

И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности.

Хотя, я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости.

Майкл Ридпат

Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далёкой стране, которая прекратила своё существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на верёвках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завёрнутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетёнками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, всё замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень.

Смертельный просчёт

Мои уроки не отнимали у меня много времени, но всё же это был хлеб. Это было пропитание.

Главное, что всё-таки я нашёл комнату.

Посвящается Хью Патону
Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей, детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала.

Несмотря на то, что это было временное жильё, очередная комната, я полюбил её так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты.

Часть первая

Тёмным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-жёлт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов.

А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили жёлтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлёкшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.

Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потёртой. Цвет её — зелень — превратился в белизну на линиях сгибов и затёртых прокладок.

1

Это тоже был маленький кусочек чужой земли — сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.

Сентябрь 1999 года, Кларкенуэлл, Лондон



Гай тронул меня за плечо.

Зима уже пришла на московскую землю.

— Ну что?

Я всегда любил зимнее утро — ещё со школьных времён, когда из-за болезни, впрочем, нет — в каникулы — я оставался дома.

Светил зелёный торшер, пейзаж за окном превращался из чёрного сначала в синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней дымке, чем при обычном свете.

Я поднял голову. Он улыбался, как всегда, уверенный в себе. Но меня не проведёшь, ведь мы дружим уже семнадцать лет. Этой улыбкой Гай скрывал тревогу.

Я сидел у окна в зелёном круге торшера, отец уже ушёл куда-то, а может, уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я один в свете утра и электрической лампочки.

В рабочей комнате — простом обширном помещении с покрашенными в белый цвет кирпичными стенами и школьными досками, тоже белыми, покрытыми блок-схемами, графиками, формулами, — всё было привычно. Столы и стулья дешёвые, но компьютеры дорогие. За ними — наши сотрудники, молодые люди в джинсах и футболках. Одни сосредоточенно смотрят на экраны мониторов, пальцы других быстро бегают по клавиатуре, кто-то разговаривает по телефону. В углу стоит настольный футбол, на него никто не смотрит. Как и на китайский бильярд. Все заняты работой. Для них это обычный день.

Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало и некого было ждать.

За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня кончились — сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением лёгких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь асфальтовые дорожки и крашеный в белую краску бордюрный камень ушёл из моей жизни совсем. Всё же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со всё ещё включённой лампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе.

А для нас… Я вздохнул. Через несколько минут решится судьба интернет-компании, которую мы с Гаем создали пять месяцев назад, нашего сайта «ninetyminutes.com»[1].

Это всегда были счастливые часы.

— Пошли. — Я взял папку с материалами. — Думаешь, он согласится?

— Конечно. — Гай снова улыбнулся.

Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на неё в дырочку оконной изморози. Смотрел спокойно, но пристально.

Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов, изучал и выбирал веры.

Сейчас ему придётся мобилизовать все своё обаяние. Хотя на отца оно вряд ли подействует. Гаю тридцать один год, как и мне, но выглядит он моложе. Коротко подстриженные светлые волосы, выступающие скулы на худощавом лице, ярко-голубые глаза, живой чувственный рот. И одежда под стать — белая футболка с черным костюмом от известного модельера. Но сквозь все это проступало совсем другое, что сложно выразить словами. Какой-то намёк то ли на непредсказуемость, то ли на некую отчаянную решимость. Плюс небольшой налёт меланхолии. В общем, точно определить, что именно, трудно, вернее, невозможно. Но по особому блеску в глазах, положению, какое иногда принимала его нижняя челюсть, это чувствовали все — женщины, мужчины и даже дети. Этим Гай и привлекал к себе людей. Побуждал следовать за собой.

Выбрал.

И почти всегда добивался своего.

* * *

Спокойно и не без своей выгоды.

За столом заседаний совета директоров могли разместиться двенадцать человек, но пока нас было четверо. Президент компании — Гай, финансовый директор — я, председатель совета директоров — отец Гая, Тони Джордан. Четвёртым членом совета был его адвокат, Патрик Хойл, высокий, массивный, с огромным животом и несколькими подбородками.

А потом продолжил воевать — со своими и чужими.

Руководили компанией Гай и я, однако большую часть денег в бизнес вложил Тони. Ему принадлежали восемьдесят процентов акций, и соответственно на совете он имел восемьдесят процентов голосов. Адвокат Патрик Хойл был его другом, и этим всё сказано. Интересы остальных акционеров — а это почти все служащие компании — защищали мы с Гаем.



Но хватит об этом — под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах возникли лужи талой воды.

Заседания совета директоров решили проводить ежемесячно, в третий понедельник. Впрочем, сегодняшнее было вторым. Тони и его адвокат постоянно жили на Французской Ривьере, и им пришлось специально прилететь в Лондон. Вначале Гай сделал краткое сообщение о работе компании. По его замыслу наш сайт должен стать лучшим футбольным сайтом в Интернете (отсюда и название «девяносто минут»), и пока сбывались самые оптимистические прогнозы. Удивительно! Компанию мы организовали в апреле, а сайт удалось запустить уже в начале августа. Там действительно можно найти о футболе все — комментарии, аналитические обзоры, репортажи с матчей, любые сведения обо всех клубах английской премьер-лиги, включая и слухи. Сайт приняли хорошо, было много положительных отзывов в прессе. И что самое важное, число посетителей неизменно росло от недели к неделе. В конце первого месяца работы в режиме онлайн у нас побывало сто девяносто тысяч. Сейчас штат компании насчитывал двадцать три служащих, и мы продолжали его расширять.