– А что, совсем не узнать?
Диму и вправду узнать было сложно – она помнила его курносым мальчишкой с длинными волосами, в вареных самопальных джинсах. Дед ругался – когда подстрижешься, балбес?
От того влюбленного, наивного пацана не осталось следа. Дима был прекрасно пострижен, хорошо одет и выглядел вполне цивильно и респектабельно.
«Господи, – подумала Леля. – Как неприятно в таком виде встретить старого поклонника! Хуже придумать сложно. Хотя какое мне дело? Какое мне дело до того, что он подумает? И вообще – какое мне дело до этого Димы? На общем фоне моих чудесных и радостных дел? Так, человек из прошлого».
– Таксуешь? – спросила она, шмыгнув носом.
Дима ответил не сразу:
– Ну да… таксую.
– Может, и меня подвезешь? Неохота с этими барыгами связываться. Противно! Сейчас начнут цены ломить.
Дима усмехнулся:
– А чего ж не подвезти хорошего клиента? Довезу, Лариса Александровна! В лучшем виде доставлю!
Они пошли к выходу.
На улице удивилась – машина у Димы была прекрасная, новенькая «Вольво» коричневого цвета. Ничего себе! На таких не очень таксуют!
А! Наверное, он личный водила какого-то босса. Отвез шефа и ищет халтуру.
В машине Леля молчала – говорить было совсем неохота: нос заложен, горло болит. К тому же начался сухой, резкий кашель. Да и температура давала о себе знать – лицо горело, тело ломило. Но молчать было неловко – все-таки старый знакомый. Да еще дедов водитель.
Разговор начал Дима:
– Заболели, Лариса Александровна?
– Да что ты со мной на «вы»? – удивилась она. – Мы с тобой, кажется, ровесники. И я давно не родственница твоего шефа. Оставь эти церемонии и реверансы! И если можно, не с таким пиететом! А то прямо чувствую себя старушонкой, ей-богу!
Дима улыбнулся.
– Договорились! Значит, будем на «ты»!
– Я с тобой давно на «ты», – напомнила Леля. – А для тебя я теперь… – Она задумалась: Леля – имя домашнее, так ее называли дед, мама. – Для тебя я теперь просто Лариса.
Спросила, скорее из вежливости, а не из интереса:
– Ну, как вообще? В смысле – жизнь? Семья, дети?
– Дети есть. Сыну шестнадцать. А вот с семьей не сложилось – была, и не стало, так вышло.
– Ну, не грусти! – улыбнулась Леля. – Какие наши годы? Для мужика это вообще тьфу! Еще возьмешь молодую, родишь нового ребеночка. Вам, мужикам, все это можно! Вам никогда не поздно начать новую жизнь.
Он задумчиво посмотрел на нее и протянул:
– Ну, в принципе, да. С нами такое случается. – И усмехнулся. – Ну а как вы? – спросил он и тут же поправился: – В смысле, как ты, Лариса?
Теперь пришло время усмехаться ей.
– Я? – переспросила она. – Да хреново я, Дим! Так хреново, что… жить неохота. Если по-честному. Ничего у меня, Дима, не получилось! Ничего в этой жизни. Все обернулось в тлен, прах и пыль – семья, работа. Вот так. И мать я фиговая – как жизнь показала.
Он вскинул брови.
– У тебя не получилось? Ни за что не поверю! Ты же внучка Семена Яковлевича! У таких, как ты, все получается!
– Жизнь показала, что нет, – грустно возразила Леля.
– А может, временные трудности, а? Бывает? Когда кажется, что все рушится и обваливается? А потом все приходит в нормальное положение. Ну не бывает же плохо всегда! Жизнь, она же как…
– Как зебра, хочешь сказать? Черное – белое, да? – перебила его Леля.
– Можно и так.
– Знаешь, как-то зебра эта… Слишком сильно и больно копытом бьет по сердцу и под дых. Так, что неохота ждать белой полосы, понимаешь?
– Понимаю. И все же не узнаю вас. То есть тебя!
Леля махнула рукой.
– Да какая разница – узнаешь, не узнаешь… – Отвернулась к окну. Слезы потекли по щекам и подбородку. Хлюпала носом, всхлипывала, жалела себя.
Дима дотронулся до ее ладони. Она остановила его:
– Не надо, Дим! Вряд ли сейчас меня можно утешить.
Оставшийся путь ехали молча, и Леля была ему благодарна за это. Он проводил ее до подъезда, и она вспомнила про деньги. Замешкалась и смутилась, доставая из сумки кошелек.
Дима внимательно посмотрел на нее.
– Что ты, Лариса? Зачем – и вот так?
Покраснев, она пожала плечом:
– Извини, если обидела.
Дима ничего не ответил и приоткрыл дверь подъезда.
– Может, помощь какая-то? А, Лариса? Ты не смущайся! Скажи.
– Нет, Дим! Спасибо! Я как-нибудь сама. Так будет привычней. Спасибо, что довез и поддержал. – Махнула рукой и зашла в свой подъезд.
Коньсержка окинула ее внимательным взглядом.
– Уже вернулись, Лариса Александровна? А почему же одна? Без Виктора Сергеевича?
Лариса не ответила и зашла в лифт. Подумала: «Совсем я… того! Бабке не ответила – откровенное хамство. А с другой стороны – да пойдите вы все!»
Открыла дверь в квартиру, и на нее дохнуло знакомым теплом. Она прислонилась к косяку и прикрыла глаза: «Господи! Неужели я дома?»
Сбросила куртку, скинула ботинки – все на пол, черт с ним со всем. Поставила чайник – нестерпимо хотелось пить. Глянула в холодильник – ни лимона, ни молока. Мышь повесилась, ну и ладно. «Есть я вообще не хочу, а захочу – закажу доставку». Выпила пустого чаю и рухнула в постель. Блаженно закрыла глаза – и все, все… «Как же хорошо дома, – подумала она. – И как я устала от всех этих самолетов, гостиниц и чужих городов! Спать, спать. Спать. Отлежаться, отболеться в полную силу. Позволить себе наконец расслабиться. Не думать ни о ком и ни о чем!»
Ну и конечно, сразу уснула. Проснулась поздно, к полудню. Почувствовала, что хочется есть.
В дверь раздался звонок. Леля чертыхнулась. «Кого это черт принес? Я никого не жду. И меня никто не ждет», – горько усмехнулась она.
Накинула халат и подошла к двери.
– Кто?
– Это я, Лариса! – ответил мужской голос.
Дима – узнала она. Спрашивается, какого черта?
Но дверь открыла. Неудобно все-таки… На пороге стоял Дима, увешанный пакетами из супермаркета.
– Зачем это ты? – смутилась и нахмурилась Леля. – Я не просила!
Он пожал плечами.
– А это не надо просить. Ты больна. Я всего лишь принес лекарства. Ну и поесть – что тут такого? Обычная человеческая помощь. – Было видно, что он тоже смущен и растерян.
– Ну проходи, – вздохнула она и подумала: «Опять он меня видит в черт-те каком виде. Просто Баба-яга, не иначе. – И тут же решила: – А наплевать».
На кухне Дима выкладывал на стол продукты и лекарства. Давал указания:
– Эти, желтые, выпьешь сейчас. А вот эти – через два часа! Поняла?
Леля смотрела на него молча, с большим, надо сказать, удивлением. Так, пожалуй, о ней заботился только дед. Но когда это было? В другой жизни, вот когда. А в этой… В этой никому до нее не было дела. Чистая правда – совсем никому.
– А сейчас я сварю тебе бульон, – объявил он, доставая из пакета цыпленка. – Помнишь, так говорил дед Семен: бульон – первое дело!
– Помню, – тихо сказала она. – Я вообще помню все, что он говорил.
– Вот и правильно. Мудрейший был человек! Учиться меня заставил. Говорил: что, будешь всю жизнь баранку крутить?
Леля вскинула брови.
– Так ты учился? И на кого, позволь спросить, выучился?
– Да так, ерунда, – покраснел он, понимая, что миф о таксисте разваливается. – На повара, – коротко бросил он и повторил: – Так, ерунда. Ничего особенного.
– Ну молодец! – ответила Леля и подумала: «Конечно, простой повар! Вот и таксует – подрабатывает, наверное! Только откуда такая машина? Странно все как-то. И одет! Слава богу, в тряпках и ценах я понимаю. Ладно, какая мне разница, где он и что».
Достала кастрюлю.
– Плиз! Для бульона.
Дима принялся стругать морковь, а ее отправил в постель.
Леля лежала в спальне и чувствовала, как по квартире пошел запах куриного супа. Она сглотнула слюну и снова уснула.
А когда проснулась и вышла на кухню, там был накрыт стол. Все разложено, порезано – красиво и аккуратно. Сразу видно – человек имеет отношение к еде и продуктам.
Сели обедать, все было вкусно, просто невыносимо вкусно – и прозрачный, янтарный бульон, и аккуратные, крошечные сухарики с сыром, и сочная отбивная с картошкой. И даже салат – казалось бы, банальные помидоры и лук!
– А это кисель! – кивнул он на высокий графин. – Кисель, знаешь ли, тоже лекарство! Ты уж прости, похозяйничал тут! Не хотелось тебя будить! Ты… так сладко спала.
Леля смутилась.
– Да? Вот интересно! А как ты об этом узнал?
– Да ты храпела! – рассмеялся он. – Просто на всю квартиру храпела!
– Правда? – покраснела она.
Он мотнул головой.
– Нет, конечно. Так, похрапывала слегка! Понятное дело – насморк! И очень даже симпатично похрапывала – уж ты мне поверь!
Она засмеялась. И в эту минуту им стало как-то… легко.
– Ну вот! – улыбнулась она. – Теперь ты знаешь интимные подробности моей жизни. Например, что я храплю!
Он посмотрел на нее очень внимательно.
– Не все, Леля! Далеко не все! Это и плохо, и хорошо. Почему плохо – ты понимаешь. А почему хорошо… Будут темы для разговоров.
Она съела почти все, что было предложено, и вдруг стала рассказывать ему про свою жизнь.
Он внимательно слушал, вопросов не задавал. Оказалось, что он знал про ее фабрику.
– Откуда? – удивилась она.
– Да прочитал твое интервью в каком-то журнале – не помню! В разделе «Успешные женщины».
Знал про дочь и про мужа. Ну, совсем коротко, пунктиром: брак – один, муж все тот же, есть дочь.
Она удивилась, но продолжала говорить – рассказала про Виктора и про бывшую подругу. Рассказала, как ее обидела Катька. Рассказала, как обманул М.
А он все внимательно слушал. Наконец она закончила и вздохнула:
– Ты извини! Пойду полежу, очень устала.
Он кивнул.
– Конечно! Ты не возражаешь, если я здесь приберусь, а потом уйду? Просто захлопну за собой дверь. А ты отдыхай! Ты уснешь – столько съела! – И он улыбнулся.
А она снова смутилась.
– Ну вот! Сначала ты узнал, что я храплю, а теперь – что я еще и обжора!
Леля лежала у себя в комнате и слышала, как на кухне тихо позвякивает посуда, журчит вода и хлопает дверца холодильника. Ей стало спокойно, и она скоро уснула, успев перед этим подумать: «Завтра Новый год. Еда у меня есть. Шампанское тоже. Буду валяться в постели и смотреть телевизор».
* * *
Тридцать первого утром Леля проснулась и поняла, что температура, кажется, упала. Слабость, конечно, осталась, но стало явно легче. Лежала в кровати и ни о чем не думала – просто запретила себе о чем бы то ни было думать. Потом смотрела телевизор – конечно, «С легким паром!». Любимое кино показывали под каждый Новый год. Смотрела и думала – какое же счастье! Какое счастье, что не надо никуда бежать. Не надо стоять у плиты, накрывать на стол. Переодеваться и краситься.
Часов в семь раздался звонок. Она вздрогнула от неожиданности и подошла к двери.
– Кто? – спросила она и услышала Катькин голос. Даже не голос – писк:
– Мам, это я…
Леля распахнула дверь – на пороге стояла дочка и смотрела на нее во все глаза – там читались испуг, радость и тревога.
– Мам! Это я… – тихо сказала она. – Вот, приехала! На Новый год! К тебе… Ничего, а?
– Катька! – воскликнула Леля. – Господи! Какое же счастье! «Ничего»? Да какое там «ничего»! Это же огромное счастье!
Они бросились друг к другу, обнялись и дружно заревели.
Катька оторвалась от нее и спросила:
– Мам! А это что?
За дверью, в коридоре, у лифта, стояла пушистая голубая елка с мохнатыми и тугими лапами. А под ней коробка – определенно с огромным тортом.
Катька осторожно открыла крышку коробки. В коробке был, разумеется, торт. На торте сидел улыбающийся заяц с марципановой оранжевой морковью в лапах.
– И кто у нас Дед Мороз? – подозрительно спросила дочь, в упор глядя на мать.
– А я почем знаю? – покраснев, ответила Леля.
– Ясно, – вздохнула Катька. – Ну тогда я – Снегурочка! Если ты, конечно, не возражаешь!
– А может быть, я… – растерянно и задумчиво ответила Леля. – Если, конечно, ты не возражаешь!
Катька качнула головой.
– Главное, чтобы ты, мама, не возражала!
От подъезда красивого кирпичного дома медленно отъезжала коричневая «Вольво».
Наступал вечер, и город загорался разноцветными огнями – праздник был совсем близко – только протяни руку. И снова поверь.
Самые родные, самые близкие
«Сонька, родная! Вот, пишу тебе. Занялась этим глупым делом оттого, что окончательно потеряла надежду тебе дозвониться. Представляю сейчас твое раздражение и вижу твое недовольное лицо. Да-да, я, конечно, знаю, что долгие телефонные разговоры ты ненавидишь. Что у тебя «устает ухо, начинает болеть голова, и вообще!». Что все это, по-твоему, потеря времени и ты лучше – а это и вправду лучше! – почитаешь что-нибудь или прошвырнешься по улице.
Ты не берешь трубку неделю. Нет, даже две! Вот я и решилась.
Я решилась на это от большой тоски и печали и от огромного моего «скучания» по тебе. Подсчитала – мы не виделись ровно три года. Три года я не обнимала тебя, не заглядывала тебе в глаза, не прислушивалась к тебе, не ловила жадно твои «штучки» – твой морок, разящий наповал, твою жесткую иронию, твой сарказм. И не любовалась твоим прекрасным лицом.
Грусть. Ну и самое главное – я не разговаривала с тобой. А для меня это как воздух, как хлеб. Как сама жизнь. Ну вот я и решилась.
Да и потом – ну, ты все знаешь сама, – поговорить и поделиться мне больше не с кем. Совсем. Мама – ну, ты понимаешь. Она уже давно, лет пять, между небом и землей, в своем странном мире. Наверное, это нормально. Линка – это вообще за пределами. Она и сама по себе штучка та еще, а уж сейчас, в этом ужасном возрасте! А Ася… Ася вообще не хочет общаться. Ни с кем. Смотреть на это невыносимо. Ася, моя добрая и прекрасная девочка!.. И еще – я очень скучаю по Ганке. Очень. Как без нее тяжело! Знаешь, я вот как-то подумала: вы, ты и Ганка, – это и есть лучшее, что было в моей жизни. Самые родные, самые близкие, ты и она. Нет, правда. Не родители, не мужья, не любовники, ха-ха! Мои жалкие любовники числом два. Ты засмеялась? Ну слава богу, я тебя развеселила. Даже не дети. Потому что все они приносили мне одни страдания, печали и головную боль. Нет, были, конечно, и радости. Но как-то мелко. Растворились они, разлились, утекли мелким ручейком в океане всего остального дерьма. Вот так.
Самые лучшие и дорогие воспоминания – лето, наш двор и мы. Ты, Ганка и я. Нам лет по восемь. Мы сидим на краю песочницы и, как всегда, болтаем – делимся секретиками и мечтами, планами на ближайшее время – например, на два часа, – и на всю остальную, такую длинную, жизнь. Наши секреты смешные и незначительные. Наши мечты наивные. Наши планы – сплошные фантазии. Мы в почти одинаковых сарафанах, обычных сатиновых сарафанах довольно мерзкой расцветки – советский легпром. Мы в дурацких и страшных сандалиях, помнишь? Ох, эти «испанские сапожки»! Три первых дня пытка, оскорбление вкуса, а потом ничего, разнашивали и привыкали. И через пару недель они уже слетали с наших загорелых, ободранных ног.
Мы мечтаем. Знаешь, у меня эта картинка перед глазами. Такая грусть! Мы, маленькие и глупенькие девочки, почти уверенные в том, что за углом нас ожидает волшебная и прекрасная жизнь! Топчется в нетерпеливом ожидании – когда же, когда? Когда эти дурочки подрастут? И уж тогда вывалю на них все свои подарки, все сюрпризы! Все заготовки свои. Осыплю счастьем, как новогодним конфетти. Слава богу, мы пока ничего не понимаем. Иначе – кранты.
Ганка водит ободранным носом босоножки по земле, вычерчивая какие-то загогулины. Молчит. Она всегда поначалу молчит. Но мы-то знаем: она самая смелая и самая шкодливая из нас трех. Вот она-то точно ничего не боится. «Оторва», называет ее моя бабушка. Ганка за любой кипиш, лишь бы не было скучно.
Она еще и самая хорошенькая из нас – прости! Нежное тонкое лицо, изящные скулы. Какой абрис, а? Изумленные глаза фиалкового цвета, пять веснушек на носу – помнишь, мы сосчитали? И волосы – в медь, искрящиеся на солнце, крупными завитками падающие ей на глаза. Как они ее раздражали, помнишь? Как она завидовала тебе – твоим гладким, прямым, ослепительно-черным. Индейским, как она говорила.
Ганка молчит – болтаем ты и я, две болтухи. Учителя нас ругали за это: «Матвеева и Литовченко! Хватит болтать!» Эх, замечания в дневники мы ловили, по-моему, через день.
Мы бежим за мороженым к метро. Выскребаем из карманов, полных песка, фантиков от конфет, раскрошенного печенья, каких-то подобранных бусин, мелочь, копейки. Иногда хватало на три пачки. Иногда на две. Ну и ничего, разделим две на троих! А если уж мы оказывались «страшно богаты», то тогда хватало еще и на три пирожка – с повидлом, самых дешевых, по пять копеек.
Ах, какой у нас праздник! Мы облизываем грязные, сладкие от повидла пальцы, запиваем все это газировкой из автомата – три копейки с сиропом, щекотно в носу и в горле, – и мы счастливы!
Нам по четырнадцать, и мы снова сидим во дворе. Правда, теперь уже не в песочнице – там нам неловко, там малышня. Сидим мы на лавочке. Нашей любимой лавочке на «заднем» дворе. И снова мечтаем. Нам уже нравятся мальчики, мы влюблены. Ты – в Алешу Фролова, жуткая судьба, да? Такая ранняя и нелепая смерть. Я в Гришку Рабиновича. А Ганка, поросенок, молчит! Но мы пытаем ее, укоряем, стыдим, что подруги так себя не ведут, что это нечестно. А она мотает красивой рыжей башкой:
– Да отстаньте вы, дуры! На фиг мне эти ваши любови? На фиг эти идиоты? Нет, вы вглядитесь! Вот твой Фролов, – говорит она тебе с возмущением, – и что в нем хорошего? Коротышка и тупица! Ах, синие глазки, ах, мускулатура! Баран. Сонька! Ты не видишь, что он тупой? Дура ты, Сонька!
Ты обижаешься – я бы тоже обиделась. Потому что Лешка Фролов вполне себе ничего – мачо такой, как бы сказали сейчас.
Потом она берется за меня и бедного Гришку:
– Ну а твой Рабинович! Нет, он умный, конечно. А уж по сравнению с Фроловым, – и осуждающий взгляд на тебя, – так просто Спиноза! Но тощий такой, носатый, неловкий и несовременный. Вот как ты с ним пойдешь в ресторан? Он же одет как чучело!
Я вздрагиваю от неожиданности.
– В какой ресторан? – испуганно спрашиваю я.
– В обыкновенный! – презрительно бросает Ганка. – В «Арагви», например.
Мы с тобой переглядываемся. Нет, про этот «Арагви» мы знаем – сто раз проходили мимо по Горького. Оттуда выходили черноволосые, носатые, шумные солидные мужчины и пышнотелые нарядные женщины. Но при чем тут Гришка и я?
А Ганка продолжает свои фантазии:
– А что тут такого? Куда ходят приличные люди? Конечно же, в ресторан.
Мы пытаемся возразить, что приличные люди ходят на выставки, в театры и в кино. В крайнем случае в кафе-мороженое.
Ганка презрительно усмехается:
– Ага, вы еще забыли упомянуть библиотэку! Мужчина водит свою даму в рестораны, покупает ей цветы и духи. Возит ее на курорты, – продолжает ликбез наша Ганка. А мы растерянно хлопаем глазами и молчим, ни минуты не соглашаясь.
Ганка, Ганка! Она всегда мечтала о красивой жизни – так, как себе ее представляла. А что получилось?
Но после этого я немного задумываюсь: мой объект и вправду слегка нелеп – и внешне, и вообще. Гришка Рабинович из очень интеллигентной и нищей семьи – я видела его родителей. Мама преподает в медучилище, кажется, биологию, а папа служит в оркестре не самого знаменитого театра и вечно болеет – астматик. Плюс еще бабка и дед – в общем, им сложно. «Нищая советская интеллигенция», – грустно вздыхает Гришка, явно повторяя слова кого-то из взрослых. Он носит коротковатые брюки с пузырями на коленях и довольно страшную курточку с короткими рукавами. Но как он умен, мой герой! А сколько он знает стихов! Это он, Гришка Рабинович, открыл мне Ахматову и Пастернака, Бродского и Рейна. Но в ресторан? С Гришкой Рабиновичем в ресторан? С нелепым, неуклюжим и неловким Гришкой?
От этих мыслей мне становится дурно. Да и откуда у Гришки деньги? Смешно.
И вот жизнь, да? Помнишь Гришку на нашем слете одноклассников на двадцатилетии школы? Помнишь, как никто, даже я, его не узнал? Как зашел в актовый зал невозможно элегантный и роскошный мужик – высокий, стройный, красивый. В шикарном твидовом пиджаке и умопомрачительных мокасинах, с дорогими часами на запястье, пахнувший неземным одеколоном? Еще бы – профессор Калифорнийского университета! Мистер Рабин, ага! Мистер Грегори Рабин. Неплохо?
А на улице его ждало такси.
Ничего не осталось от прежнего смешного и нелепого Гришки. Ничего. Наверное, только мозги. И его добрая, бескорыстная душа. Помнишь, как он всем старался помочь? Дал денег Ганкиному отцу, дяде Боре. Ты тогда спросила, не жалею ли я. Он ведь и вправду был «тепленьким» – раз, и попался. Да, поймать его было несложно. Но жалею ли я? Знаешь, мне сложно представить свою жизнь там, в Америке, с мужем-профессором. Даже почти невозможно. Вот эти его фотографии, помнишь? Трехэтажный дом из розового кирпича, ровнехонькая лужайка перед парадным входом. Кусты синей гортензии у крыльца. Дорогущая машина. Он даже смущался, показывая все это, – Гришка есть Гришка.
Нет, не жалею, Сонь! А не жалею потому, что никогда не представляла себе ту, другую жизнь и не мечтала о ней. Я про нее не знаю. Вот мне и легче, ага.
А ведь Гришка звонил мне еще года четыре, почти до самого своего отъезда, когда уже был Понаевский.
А твой герой, твой Фролов… Тоже личность, ха-ха! Глава ОПГ, каково? Что ж, вполне предсказуемо, а? Ну и итог его жизни – тоже можно было представить с самого начала.
Наш двор. Наши и только наши липы и тополя. Наша сирень, помнишь? Белая, фиолетовая, розовая. Как мы ее ждали! Помнишь, как ломали охапки и растаскивали по домам? Мама ругалась – куда? Ваз не хватало, ставили в банки. И запах сирени, невозможный запах сирени расползался по нашим убогим комнатухам, заползая в душные кухни, пытаясь забить, заглушить невыносимые запахи коммуналки – щей, жареного лука, бельевой выварки и всего остального.
Кому помешали наши липы, тополя, наша сирень? Варварство просто. Вам легче – вы уехали из нашего двора гораздо раньше, чем я. А мне пришлось наблюдать.
Наши семьи. Родители. Твои тетка и мама. Мои – мама, отец, бабуля.
И Ганкин отец.
Осталась одна моя мама. Все остальные, увы, ушли. Знаешь, я часто думаю о них – например о твоих. Обе красавицы – и тетка Рая, и мать. И такие вот судьбы. И все-таки зря тетя Рая отвергла Ганкиного отца! Мы никогда не говорили с тобой на эту тему. А вот сейчас я решилась, прости. Тебе так не кажется? По-моему, он был не самым плохим мужиком? Ну да, поддавал. Но при его-то судьбе – похоронить любимую жену, остаться вдвоем с пятилетней дочерью. Кошмар. Он ведь и не женился ни на ком из-за Ганки! А тетя Рая ведь была своя, почти родная. Она бы Ганку точно не обидела. Зря она, зря. Чего испугалась? Уж точно не Ганки – она ее любила. Может, все вообще сложилось бы по-другому? Впрочем, история не знает сослагательного наклонения.
Помнишь, как после ухода Ганки дядя Боря страшно запил. Страшно, по-черному. Все повторял: «За что меня бог наказывает? Сначала жена в двадцать семь, потом дочь в двадцать пять. За что? За какие грехи и так страшно?» Бедный, одинокий старик.
Говорили, что дядя Боря никого не пускал – открывал только медсестре из поликлиники. Был у них какой-то пароль. А она потом разносила по двору – тараканы, клопы, смертный ужас. Он и мне не открывал – ну, ты знаешь. Я пару раз попробовала и поставила точку. А что я еще могла? А вообще-то кошмар.
Сколько этих кошмаров за жизнь, да? И ничего, пережили. Мы пережили. А Ганка нет.
Я стараюсь не смотреть фотографии, где мы все вместе. Невыносимо. Но иногда рука тянется сама, и я подолгу разглядываю наши славные детские мордочки, милые, лучистые, наивные. Прекрасные наши мордахи.
Это сейчас я шарахаюсь от зеркал, как от чумы. Нет, правда! Смотреть на себя не могу. А ведь была ничего, а, Сонь? Куда все делось! Да растащили! Первым был Понаевский. Уж он постарался. Вторым – первый мой, Галкин. Первый законный. Следующим – второй законный, Васильев. Ну а потом – все остальные. Все растащили, разграбили, уничтожили, как не было. Точнее, это я оказалась такой идиоткой, что позволила все растащить по кусочкам, по крошкам, по каплям. И ничего не осталось. И вот теперь я одинокая и ущербная, по мнению моей собственной младшей дочери Линки, всеми брошенная разведенка, почти старуха. Неухоженная и запущенная. Да-да, старуха – именно так Линка и считает. Для нее наши пятьдесят два – глубокая старость, Сонь! Хотя… Мы в ее годы, помнишь, и сорокалетних считали старухами, что говорить.
Моя дочь меня презирает за многое, почти за все – за суетность мою, за тревожность, за вечное пустое беспокойство, за постоянную усталость. И правильно делает, кстати. Я себя тоже за все это презираю. Все я в жизни делала неправильно, все не так. Всё. И со всеми себя вела не так. Ты правильно говорила – я себя не любила. Вот оно, главное! Всех любила, кроме себя.
Дура, чего уж там. Моя дочь права. Но все равно от этого горько.
А у тебя получилось – в смысле, любить себя получилось. Твои слова: «Здоровая доза эгоизма еще никому не вредила!» Ты права. Поверь, говорю это с огромным восхищением – никакого сарказма. Я всегда мечтала научиться быть эгоисткой, тем более что рядом имелся учитель – ты. Но, как я ни старалась, не получалось. Думаю, с этим нужно родиться – с чувством собственного достоинства, которого у меня никогда не было. Всегда, всегда лучший кусок мужьям, детям, родителям. На себе сплошная экономия. Главный слоган, рефрен моей жизни – «Я перебьюсь». Маме нужно пальто, Линке – ролики, Асе – новые туфли. Первый муж копил на машину, второй мечтал о морском круизе. И у всех получилось – один купил машину, второй отправился в путешествие. Правда, без меня, ха-ха! На две путевки денег не нашлось.
Вот жалуюсь, жалуюсь. Ты уж прости – знаю, как ты этого не любишь. Жалею себя, жалею. Реву. А ведь виноватых нет и искать не надо. Вернее, есть. Я. Только я одна, всё. Но жизнь-то прожита, и поэтому очень обидно. Знаю, ты сейчас усмехаешься, и ты снова права, как всегда. Жизнь, разумеется, в пятьдесят два не кончается. Но это у нормальных людей, к коим я себя давно не отношу. Поверь, это не пессимизм – это всего лишь горький реализм, констатация фактов. Я отлично понимаю, что у меня впереди, и иллюзий не строю.
Можно коротко. Неудачный брак Аси. Это уже всем понятно, только не ей, кажется, она все надеется. Дурочка, в мать. Двое внуков, которых еще нужно поднять. Линкины гадости – ничего хорошего я от этой стервы не жду. Это тоже понятно. Замуж она не выйдет – кто будет ее терпеть, с ее невыносимым характером, вечными претензиями ко всему свету, капризами, алчностью, нетерпимостью, даже злостью? И даже если найдется – случайно, конечно, – такой дурачок, то глаза у него откроются быстро, поверь. Сущность свою ведь не скроешь. Я ничего не преувеличиваю – даже кое-что опускаю. Матери сказать такое непросто, поверь. Но что я буду перед тобой валять дурака? В смысле – дурочку? И перед собой, кстати, тоже.
Мама. Здесь все понятно. Но и мои силы на исходе. А там все новые капризы, все новые претензии. Невыносимо. Мне ее очень жаль, безумно жаль! Но и себя мне жаль тоже. Вот, прорыв, Сонька! Я, кажется, научилась себя жалеть. Но все это от безысходности, только от нее. Чуть бы пораньше научиться жалеть себя, а? Когда еще все не так плотно сели тебе на голову. Ладно, хватит. Это уже перегруз для тебя, подруга. Я понимаю.
Давай лучше о прошлом – куда веселее. Правда, до определенного момента. Ну вот, опять сплошной пессимизм. Снова прости.
Почему-то я очень ярко помню несколько моментов из нашей юности. Например, Парк культуры – ты помнишь? Это было, кажется, второе мая, праздники. Да-да, точно – везде продавались воздушные шарики и гремела веселая музычка – праздник трудящихся, как же.
И вот мы, втроем. Рыжая бестия Ганка с шальными глазами и шальной же улыбкой. Я ловлю встречные взгляды. Мужики столбенеют, сбиваются с шагу, спотыкаются, краснеют и бледнеют. Еще бы! Вся она, наша Рыжая, сама не ведая того, всем своим отчаянным видом обещает райские кущи. Но такие опасные райские кущи! Ее яркая весенняя красота бьет в глаза, ошеломляет и немного пугает. К тому же она горда и независима, а это притягивает еще сильнее. На ее лице написано: «А мне на все наплевать!» Помнишь, как кто-то назвал ее Лесной колдуньей? Кто – убей, не помню. Кстати, а какие еще бывают колдуньи? Может, морские?
Потом взгляды переводят на тебя. И тут еще хлеще! Я вижу их лица – восторженные, но перепуганные до смерти. Еще бы! Твои гладкие, блестящие, черные, до талии волосы переливаются на солнце, сверкают, как антрацит. А глаза! «Твои зеленые глаза» – помнишь такую песню? Так вот, твои зеленые глаза тоже покоя не обещают, куда там! И добротой они, увы, не полны. Они яростно и возмущенно сверкают, обещая сплошные тревоги и неудобство. Но от этого и пробирает дрожь – я видела, как мужики замирали и не могли оторвать от тебя глаз. И твои строго, по-учительски поджатые губы и сведенные к переносице брови – твои соболиные, с отливом, длинные четкие брови, – обманка!
Ты их презирала – всех подряд, без исключения. И они это чувствовали и боялись тебя. Но еще и желали – больше всего на свете! Черт с ним, что потом – смерть, виселица, гильотина, вечная каторга. Ты заманивала, расставляла силки, одним взмахом ресниц рыла могилу. И все они, глупые и смешные, мечтали туда попасть.
Но была еще третья – я. И вот тогда-то, разглядев вас двоих, после паралича и остановки дыхания, они переводили взгляд на меня. И вырывался облегченный выдох: мы, кажется, живы. Я, обычная, вполне заурядная и такая понятная, тут же приводила их в чувство. Милая блондиночка, ничего особенного, но все-таки милая, да. Хвост на затылке, пара непослушных завитков, заложенных за ухо. Серые глаза, нос, рот – все такое знакомое, среднерусское, как говорил Понаевский, помнишь? А я обижалась. Вот дура! Я всем была понятна, как дважды два. Я не пугала – таких девчонок море, оглянись вокруг: глуповатых, прыскающих в кулак от смущения, легко краснеющих, вечно хихикающих – своих. С этими дурочками можно целоваться в подъезде, пороть всякую чушь – которую ты бы, например, никогда не простила. С ними можно сидеть на последнем ряду в кинотеатре и мять их потную ладонь своей, не менее потной, класть им руку на колено. Они, эти дурочки, как бы им ни было тревожно и муторно, эту ладонь никогда не оттолкнут. Попробуй взять за руку тебя или Ганку! Даже представить страшно. Ганка укусит, а ты – ты обольешь таким презрением, как ошпаришь.
Так вот, глядя на меня, мужики тут же выдыхают, моментально успокаиваются, перестают чувствовать дрожь в ногах и холодный пот на спине. Они быстро приходят в себя и начинают нести свои глупости: «Девушки, девушки, ах, какие красавицы! А пойдемте в кино! Там такая комедия с Луи де Фюнесом, просто шикарная!»
От слова «шикарная» тебя мутит, а Ганку воротит. А вот меня – нет! Что тут такого? Кстати, я бы пошла с удовольствием! А вы, ты и Ганка, презрительно фыркаете им в лицо, снова вводя их в анабиоз.
Вы гордо и быстро идете прочь. «Подальше от этих идиотов», – говорите вы. А что в них плохого? Лично я не заметила. Парни и парни. Обычные. Студенты. Лично я бы с ними и в кино пошла, и куда б ни позвали. Но я фыркаю вместе с вами, подпеваю вам, подыгрываю, словно я такая же, как вы: красивая, умная, гордая, неприступная.
Но я точно знаю – я не такая. И еще точно знаю – мне надо стремиться к идеалу. А идеал – мои лучшие подруги.
Мы ели мороженое, катались на каруселях, толкались в комнате смеха у кривых зеркал и помирали от смеха. Кривые, косые, толстые, худые, перекошенные. Как же мы ржали, помнишь?
А потом сели в шашлычной. Конечно, деньги, как всегда, были у Ганки, потому что дядя Боря ей ни в чем не отказывал. Она небрежно махала рукой:
– Это все от комплексов, девочки! Снова бабу завел, дома три дня не ночует. И слава богу!
Итак, мы сели в шашлычной. Стеснялись. Даже вы с Ганкой стеснялись – ведь мы играли во взрослых. А взрослыми не были – соплячки. Ну и заказали три шашлыка, три салата и бутылку вина. Ох! Шашлык был жестким, салат безвкусным, а вино кислым. Но мы не сознались в этом. Мы ели и пили с таким удовольствием! Мы так вошли в эту роль – в роль бывалых, искушенных, взрослых.
А потом закурили. Какие же дуры – высмолили всю пачку, и нас затошнило. Ганку вырвало сразу, в кусты. Повезло. А мы с тобой шли и качались. Бледные как полотно, с синяками под глазами, кошмар. И все-таки мы были довольны собой. Нет, даже горды!
А помнишь наш выпускной? Ганка, как всегда, отличилась – пришла в брючном костюме. Все обалдели, еще бы! Кто бы еще мог себе такое позволить? Уж точно не я. Как она была хороша, правда, Сонь? Узкая, длинненькая, невозможно стройная. А костюм? Югославский, да? Да, югославский, кримпленовый. Брюки клеш и пиджак, фиолетовые. Достала Ганке этот костюм папашина любовница – выпрашивала ее расположение. А блузку под пиджак Ганка не надела – ну кто бы на такое осмелился в те годы-то, а? Все обалдели – пиджак на голое тело! Глубокий вырез, а там – дорожка. Невинная такая, полупрозрачная ложбинка, ведущая в рай или в ад. Ну и все дружно, как крысы за дудочкой, обреченно и радостно туда поплелись – на свою же погибель.
Что там наши мальчишки, придурки и сопляки, – фигня. А вот приглашенные музыканты… Кажется, это называлось ВИА – вокально-инструментальный ансамбль. Взрослые дядьки с волосами до плеч в модных джинсах и батниках. Недосягаемые! Для меня точно боги. А боги эти моментально сбились с нот, едва завидев нашу красотку. Стали переглядываться, перешептываться, чуть не побросали свои электрогитары, тарелки и барабаны.
И ты в своем красном платье. Немыслимом красном платье, шелковом, с открытой спиной. Всё. Здесь можно остановиться. И какой хитрый ход, Сонь! Под твоими длиннющими, до попы, волосами этого никто вначале не заметил. А потом ты волосы забрала. Легко так: раз – и заколка. И всё, всем кранты. Всем нам кранты – учителям, родителям, девчонкам, стонущим в голос от зависти. И мужикам. Конечно, речь не о наших одноклассниках. Что о них говорить, много чести – напыщенные, прыщавые и тупые индюки. Хотя была парочка нормальных – Кротов и Тазетдинов. Всё. Кротов даже присвистнул. Тазик, Тазетдинов, тогда уже сильно нажрался и дрых в раздевалке.
А вот музыканты вообще выпали в осадок – сначала Ганка, потом ты. Ты еще опоздала, помнишь? Мне кажется – уж прости! – это был ход, чтобы ошарашить. Музыканты и ошалели – такие девочки! А никуда не денешься – все оплачено. Пилите, Шура, пилите. Со сцены не спрыгнешь – попробуй! Директриса, наша Бомба, их бы разорвала в ту же минуту.
Бомба, кстати, Ганкин брючный и пиджак без «поддевки» – как она выразилась – пережила. Только строго велела «на сиськах заколоть булавку».
А вот твою голую спину… Я помню, как все забегали – наша классная, завуч, чьи-то мамашки. Поджимали губки, кривили ротики, закатывали глазки, возмущались, всплескивали ручками: «Ох, Литовченко! Ох, и зараза! Провокаторша, шлюха! Ну, с ней все понятно – шалава. Пропадет ведь! Быстро пропадет – с такими задатками!» А тебе было на всех наплевать. Как всегда. Прости, Сонь, это не осуждение – восхищение! Мне бы так научиться поплевывать на окружающих.
А потом артисты эти возбужденные подослали ко мне казачка: поняли, что мы из одной шайки – ты, Ганка и я. Ну и выбрали самую простую и обычную – меня. И зашептал казачок, обдавая меня горячим дыханием: дескать, в пять утра мы заканчиваем – все, отбой. И приглашаем вас, девочки, на дачу. Недалеко, да и машина у нас. За полчаса домчимся. А там! Там рай, чесслово! Пруд, шашлыки, грузинское вино! Банька, девульки!
Я чуть не задохнулась от волнения и возбуждения. Нет, правда! Чуть не померла. Ну и забормотала что-то невнятное, что, типа, мне надо посоветоваться с подругами. Ха! Как будто не понимала, что волную их не я, а именно вы, мои подруги!
Ганка сразу – почти сразу – согласилась. Глаза у нее загорелись. Она уже тогда запала на этого бас-гитариста. Еще бы – такой высокий, синеглазый блондин. Все наши дурочки с него глаз не сводили. А ты, ты, конечно, завыпендривалась, Сонька! «Куда, с кем, я хочу спать!» Ну и принялась демонстративно зевать, широко и сладко. А я вообще затряслась. Я тогда насмерть влюбилась в барабанщика. Лохматый такой, в очках, как у Леннона. Вот, думаю, сейчас ты откажешься, Ганка подумает – и тоже. Ну а меня – кто спросит меня? Я – так, за компанию. Это ж понятно, кого позвали и кого ожидают. И все, пропала жизнь! Ку-ку моя женская судьба, прощай, мое счастье!
Но Ганка уже завелась:
– Сонька, поедем! Что дома торчать? Ты же не собираешься с этими уродами по Красной площади шататься?
Ты, конечно, не собиралась. А я бы пошла. И на Красную площадь – а что там плохого? Но куда я без вас?
Слава богу, ты согласилась, сделала одолжение.
На часах было три. Музыканты объявили перерыв и пошли перекусить тем, что осталось после нас, выпускников. Я видела, как они по-тихому разливали водку, но никому не сказала – не дай бог, вы откажетесь ехать! А потом всю жизнь себе не могла простить – ведь если бы не я, если бы мы не поехали туда, никакого бы романа у Ганки с этим белобрысым уродом не было. Правда, ты тогда сказала, что она приключения на свою задницу все равно бы нашла. «Свинья грязь найдет», – сказала ты, и я пришла в шок от твоих слов. Но понимала, что ты права. Всегда ее заносило куда не надо. Хотя мне ли об этом говорить, Соня.
Дача эта. Озеро, баня. Пережаренные шашлыки. Водка – рекой. Ну и мы, три дуры. И четыре вполне взрослых и опытных мужика.
Двоих лабухов сразу списали – они быстро нажрались и рухнули спать. Ты тоже ушла – уснула в гамаке. Я из окна на тебя любовалась. Нашла какой-то вытертый плед и укрыла тебя, а сама уснуть не могла. Не спалось. Барабанщик мой напился и спал, некрасиво распахнув рот и похрапывая, никакого дела до меня ему не было. Ну и слава богу, кстати. Я была очень этому рада. Моя влюбленность в него моментально прошла, когда я увидела, как он мочится с крыльца, не обращая на меня никакого внимания. Меня чуть не стошнило.
А Ганка… Ганка ушла на второй этаж с бас-гитаристом. И там состоялось ее грехопадение. Казалось бы, подумаешь! Мы уже окончили школу, так что вперед и с песнями. Но кто ж знал, что так выйдет? Песен не получилось. А получилась ее беременность. С первого раза – вот ведь, а? Да, бывает. И первый аборт. Господи, сколько абортов она от него сделала! А потом родила. Я часто думала – зачем? Неужели чтобы удержать эту сволочь?
Пьяное зачатие, как в кино. Только в жизни это куда страшнее!
Мы с тобой выбрались из этого «веселья» без потерь. А наша Ганка… А нашей Ганке не повезло. Ужасно не повезло, да, Сонь? Ну почему ей выпала такая судьба? Я задаю себе этот вопрос всю жизнь, Соня, всю жизнь! И не нахожу ответа. Вернее, ответ есть – такая судьба.
Господи, я представляю, как ты сейчас злишься! Да-да, отлично представляю, прямо вижу перед собой твое недовольное, крайне недовольное лицо. Ты думаешь, зачем я снова тебя втягиваю во все это, в эти воспоминания, которые ты наверняка назовешь сопливыми и климактерическими. Плохое надо забыть – тоже твои слова. И ты снова права! Но я не умею.
К тому же, если ты помнишь, я всегда была сентиментальной, в отличие, кстати, от вас с Ганкой. Всегда была плаксивой, тревожной. Да. И тут еще добавилось это – моя графомания. Меня и саму это пугает. Нет, честно! Прямо рука тянется к клавиатуре, ей-богу! Наверное, это гены деда Ивана – помнишь, как он обожал строчить кляузы? Просто заваливал ЖЭК, райсовет, Моссовет и что там еще, черт его знает. Помнишь, как он написал кляузу на нашу директрису, на Бомбу, когда в десятом классе нашел сигареты у меня в кармане и обвинил во всем школу. Кстати, после смерти деда я нашла его записи – типа воспоминаний. Довольно интересные записи, кстати, даже увлекательные – война, послевоенные годы, неудачи, удачи и все остальное. Веришь, написано здорово!
Бабушка говорила – и мама ее поддерживала, – что до инсульта дед был вполне нормальным и приличным человеком. Не знаю, по его воспоминаниям так не скажешь. Там на каждой странице обвинения всех и во всем – во всех его несчастьях виноваты другие: родители, жена, преподаватели, друзья, коллеги.
Когда дед ушел, я только обрадовалась. Нет, правда – признаться в этом неловко, но так и было. Сразу стало легче дышать. Мою позицию разделяли и мама, и папа – я это чувствовала. А вот бабушка горевала, да как – плакала, убивалась по нему лет восемь, до самой смерти. Знаешь, я тогда с удивлением думала – надо же, любят и таких! И за что, интересно? А бабушка говорила – у всех людей есть недостатки, а его было за что ценить и любить.
Позже я поняла – было, да. Дед всегда был добытчиком. Хорошая зарплата и все в дом. На рынок и в магазин ходил только он, со слесарями и врачами общался тоже он, за квартиру платил он – бабушка не брала в руки квитанции и не знала, как их заполнять. А на даче? Это дед развел огород и вырастил – помнишь? – помидоры с кулак и виноград. И это у нас в Подмосковье! А грибы? Он притаскивал их корзинами, даже не в грибные годы, и солил, мариновал. Какие были у него закрутки, помнишь? Как мы открывали банки с солеными огурцами и вишневым компотом? А? Он был хозяином, мой склочный дед, и был хорошим мужем, хорошим отцом и хорошим дедом. И даже тестем он был хорошим. Мой склочный, невыносимый, занудный дед Ваня.
Ну вот! Опять меня потащило в какие-то дебри.
А что до моей графомании… Сонька! Я и вправду хочу писать! Смеешься? Конечно, смеешься! Ну вот, я тебя развеселила, ура! А может, и вправду попробовать? Ну пишут же сейчас все кому не лень. А мне вот точно – не лень. При моей жизни это, скорее всего, единственная отдушина, барьер, стена, чтобы отгородиться от всех и всего. Как будто я ныряю в теплое озеро и вижу прекрасный подводный мир – разноцветных рыб, кораллы, качающиеся растения. И на какое-то время меня отпускает. Я ничего не помню, когда пишу – что было сегодня, что ждет меня завтра. Вот такой релакс у меня, Сонь! Так что прости уж, а?
Так вот, про Ганку. Ты тогда сказала на мои причитания по поводу гитариста и того, что он погубил нашу Ганку, что «она сама во всем виновата», ее выбор, добровольная Голгофа.
Да, наверное. Никто ее не тянул на аркане, правда. Но разве это повод не жалеть ее, не тосковать, не горевать по ней, бедной? Она оказалась слабой, наша девочка. Но мне слабых еще жальче, потому что сама, наверное, не из сильных.
Вот и получилось, что умная и сильная у нас только ты, Сонька. Нет, главное – ты умная, сразу разобралась, чего хочешь от жизни. А это самое главное.
Знаешь, признаюсь тебе, мне было неловко слушать твои рассуждения по поводу детей. Я даже думала, что у тебя просто не получается, вот ты и утешаешь себя.
У меня тогда уже была Аська. Я смотрела на нее, и мое сердце рвалось от любви, восторга и нежности, а еще от страха. Это кошмарное чувство – вечный материнский страх. Он буквально сжирает тебя – ни дня не дает передышки. Жрет изнутри, грызет по кускам, лязгает зубами, снедает и истязает. Вечный страх, понимаешь – до самого твоего конца. И если по-честному, не для того, чтобы потрафить тебе, нет! Просто набраться смелости и произнести это вслух. Да-да, набраться смелости! Потому что и про себя это подумать страшно. Невозможно. Неприлично. Ужасно.
И все-таки. Дети. У меня их двое, две дочери. Я всегда думала – счастье, что девочки! Боже, какое счастье! Мы будем подружками, а как же! Станем шушукаться, доверять друг другу самое сокровенное, самые-самые невозможные секреты, меняться шмотками и обувью. Они, разумеется, будут поливаться моими духами. Я стану злиться и орать на них. Без скандалов не обойдешься – бабы ведь! Но мы будем и читать вслух стихи – они, мои девочки, станут обожать поэзию и бардовские песни, как и я, я их научу, все объясню. Хотя вряд ли можно любовь объяснить. Мы будем рассуждать о мужчинах. Я научу их многому – да-да, не смейся! Потому что у меня опыт – горький, но опыт. А это еще лучше, что горький – я предостерегу их от ошибок, которые совершила сама. В конце концов, мы будем печь пироги, все вместе на нашей кухне, заляпанные мукой и вареньем. И они, мои девочки, будут очень дружные. И я буду спокойна – когда я уйду, они останутся вдвоем. Ничего не получилось. Ни-че-го.
Что у нас в сухом остатке? Вот именно. Правда, и остаток тот не сухой, а мокрый, щедро сдобренный моими слезами. Девки мои не то что не дружат – они с трудом выносят друг друга. И дело не в том, что они разные и рождены от разных отцов, нет, я уверена. Значит, это моя вина? Копаюсь, ковыряюсь, мучаюсь, страдаю. Но ответа не нахожу, веришь? Мне кажется, что любила я их одинаково. Жалела тоже. Баловала обеих. Покупала всегда всего поровну. Уделяла внимание тоже поровну, одинаково. Тогда почему так вышло?
А самое главное, что ни с одной, ни с другой у меня ни дружбы, ни взаимопонимания не получилось. Нет, с Асей, конечно, лучше. Она хорошая, нежный, тонкий, тревожный человек. Все чувствует, все понимает. Но она не нуждается во мне, в наших с ней разговорах. Не страдает от того, что нет у нас с ней близости. Она бы вполне обошлась без меня, будь у нее все в порядке, – мне так кажется.
А Линка – ну здесь вообще тяжелый случай. Я понимаю: Ася хорошая, но вечно несчастная. Она всегда, при любых обстоятельствах, будет считать себя жертвой – такая натура. Еще хуже, чем я. С ней очень сложно. Линка – та просто стерва. Банальная стерва, и все. Вот эта всех сожрет, всех подомнет под себя. Для нынешнего времени, наверное, хорошо. Не такая мямля и тетеха, как мы с ее старшей сестрой, за это она нас и презирает.
Но мне неприятно, что моя дочь с таким откровенным презрением относится ко всем вокруг. Такой я ее не растила. Она очень цинична, моя младшая дочь, и не собирается это скрывать. Она гордится своими недостатками, как другие гордятся достижениями. Она пинает и без того несчастную, депрессивную Асю, насмехается над больной бабушкой – жалости и сострадания в ней нет ни на йоту! И посмеивается надо мной: «Ну-ну, давай продолжай! Ты же у нас жертвенница! Герой Соцтруда. Вы же с этой, – кивок на Асину комнату, – тащитесь от того, что вам плохо и тяжело. Вы ж как маньяки – чем хуже, тем лучше!»
Глупости. Бред. Я упиваюсь своим одиночеством? Своими неприятностями? Вранье. И сравнивать меня и Асю глупо – я ведь выстаивала всегда, правда? Всегда боролась – как могла, как умела. Сопротивлялась. Шла наперекор. Падала, да. Мордой об стол – да сто раз, кто ж спорит! Но поднималась и шла дальше. А Ася, бедная Ася! В ней, мне кажется, совсем нет жизненных сил, энергии. Слаба она во всем – телом и духом. Чуть что – в слезы. Правда, не без оснований. Ей и вправду сейчас очень сложно. Очень. И ничего у нее хорошего – что правда, то правда. И самое ужасное, что Линка нисколько не жалеет старшую сестру. Представляешь? Ей незнакомы сочувствие, сопереживание, эмпатия, жалость. Какая-то душевная ущербность. Она моральный ампутант. И к племянникам она совсем равнодушна. Дети ее раздражают, выводят из себя, «бесят», как она говорит. Мне кажется, она вообще какой-то душевный инвалид, наша Линка. В общем, резюме, дорогая! Дети – далеко не цветы жизни! Ох, не цветы! Нет, были, конечно, и радости, и умиление, и даже восторги. Но – мне ты можешь поверить! – куда больше в жизни родительской печалей, нескончаемых хлопот, тревог – бесконечных, непрекращающихся. Обид и неоправданных ожиданий.
Ты уж прости. Пишу об этом не для того, чтобы ты меня пожалела, нет! А чтобы ты посмеялась над такой дурой, как я. И порадовалась за себя, что ты от всего этого свободна. В общем, почувствуйте разницу. Ха!
Вот мой день. Итак, раннее утро. Точнее, полседьмого утра. Сейчас декабрь, и за окном – ну, ты понимаешь. Тоска смертная, вот что за окном. Кстати, снега почти нет, и это печально. Он, по крайней мере, дает освещение. А сейчас кругом черный и мокрый асфальт, грязные лужи, даже не серость – сплошная чернота. А уж по утрам!.. Куда делись зимы, Соня? Куда? Куда делись морозное свежее утро, снегири под окном, рыхлый серебристый снежок? Помнишь, как мы балдели зимой? Санки и горки, коньки и лыжи? Ничего этого нет и в помине, увы.
В окно я стараюсь не смотреть. Да и времени нет. Я подхожу к маме, слушаю ее дыхание – дышит. Облегченно выдыхаю и бегу в ванную. По дороге ставлю чайник. Умываюсь и – шмяк, бряк крем на лицо. И снова на кухню. Чайник вскипел, и я кидаю в чашку две ложки растворимого кофе. Страшная расточительность, совесть мучает. Но так хотя бы его можно пить. Ты знаешь, что кофе я обожаю. А вот варить его в турке времени нет. Сыр на хлеб, масло не мажу – экономлю время. Ну и не нужно мне масло – стройнее буду. Сыр – барахло. Точнее, полное дерьмо этот наш сыр. Почти несъедобный, жухлая трава. Просто отрава. Ладно, проехали.
Тут же, одновременно, крашу глаза. Дело это минутное, я давно не заморачиваюсь на эту тему. Пудра, тушь, чуть духов на шею. Духи, кстати, твои! Хорошо, что я экономная – им уже три года, а все не кончаются и продолжают меня радовать. Чудный запах, настоящая Франция, не подделка, спасибо тебе! Помнится, ты привезла их из Андорры?
Все, чашка пустая, и я громко выдыхаю – пора! Захожу к Линке, как в клетку с тигром, потому что знаю, что меня ждет. Тереблю ее за плечо:
– Лина, вставай, опоздаешь!
Выбрасывает ногу из-под одеяла – я отпрыгиваю на шаг. Нет, она не собирается меня пинать – просто так выражается ее недовольство.
– Отстань! – шипит она. – Как же вы все надоели!
Я, конечно, не отстаю:
– Лина, пора! Ты опоздаешь!
Никакого ответа, только шипение сквозь зубы. Отворачивается к стене и укрывается одеялом.
– Пошли все на…
Боже! Может, все-таки мне послышалось?
Я уже ору:
– Лина! В конце концов! У тебя сегодня английский! Тебе в этом году поступать! Как можно так легкомысленно…
Я не успеваю закончить, как она резко поворачивается ко мне. Я сталкиваюсь с ней взглядом, и мне становится страшно: ненависть, ненависть. Сплошная ненависть, даже не раздражение!
– Я знаю! – Змеиное шипение сквозь плотно сжатые зубы. – Я помню! Отстань! Я пойду ко второму уроку, слышишь? Или к третьему! Поняла? Все, уходи! И закрой плотно дверь!
– Стерва, – бросаю я и чуть не плачу. – Мне, как ты думаешь, легко платить твоим репетиторам? Какая ты дрянь!
– А я тебя не просила, – широко зевает она. – И кстати, это твоя прямая обязанность – платить за несовершеннолетнюю дочь, поступать ее в институт. Позвони своему бывшему и попроси у него. Точнее – поклянчи!
Я с бешенством хлопаю дверью. Ну как могла у меня получиться такая вот дрянь? Такая стервоза? Не понимаю! У меня дрожат руки, подкашиваются ноги и ноет сердце. Пытаюсь взять себя в руки – у меня впереди трудный день. Хотя почему трудный? Обычный. Обычный трудный день, ничего нового.
Я знаю, что ты усмехаешься, читая про эту дрянь, мою дочь. И ты, как всегда, права. Но, поверь, я все время откручиваю пленку. Все время анализирую. Все время ищу свои ошибки – ну ты меня знаешь, помучить себя я умею. И представь, ничего крамольного не нахожу, даже при моем колоссальном чувстве вины всегда и перед всеми!
Тогда – почему? Почему она получилась такая? И кто виноват? Может быть, дело в наших отношениях с ее отцом? Но скандалов, громких, отвратительных, у нас не было. Мы выясняли отношения тихо, чтобы не слышал никто из домашних. Да и было ей тогда три с небольшим. Что она может помнить?
Обида на отца – вот причина ее поведения? Да вряд ли. С ним она довольно мило щебечет и никогда не отказывается от встреч. Еще бы! Он поведет ее в дорогой ресторан и подкинет деньжат.
Может быть, она осуждает меня, что я его упустила, а потом отпустила? Не хватала за рукав, не удерживала: полюбил – уходи. А могла бы перетерпеть, переждать, пере… И дочь осталась бы при отце, а я при муже. И все его деньги принадлежали бы нам, его семье. И ничего не пришлось бы выклянчивать, унижаться.
Не знаю. Она как-то с презрением сказала: «А что вообще он в тебе нашел? Вы же совсем не подходите друг другу!»
Конечно, ее успешный отец и курица-мать! Не пара. А вот следующая жена ее отца – в самый раз! Умница, красавица, молодуха. К тому же у нее свой цветочный салон.
Ладно, поехали дальше. Со злостью думаю: «Черт с тобой, дрыхни дальше».
Темочка. Я осторожно захожу в комнату Аси и внуков. Главное, не разбудить Асю и малышку – бедная Ася и так не высыпается. И это при ее-то здоровье и настроении! Темочка – теплый и сладкий, любимый комочек. Пока еще комочек – три года! Самый нежный возраст. Невообразимо теплый и сладкий – чуть потненький кудрявый затылочек, самый любимый на свете!
Не знаю, возможно, кто-то любит детей сильнее, чем внуков. А у меня не так – внука и внучку я точно люблю больше, чем своих дочерей. И не только потому, что они маленькие и беззащитные – внуки пока не приносят мне боли и огорчений. Не обижают меня. Они не хамят мне, не требуют денег.
Они просто меня любят, я надеюсь. И кажется, чувствую это. Темочка особенно, Лизонька еще слишком мала. К тому же он нуждается во мне, а мои дочери – нет.
Мне ужасно жалко его, моего мальчика. Ему достались слишком нервная мать и неважный, равнодушный отец. А мальчик хочет любви. А кто не хочет любви, Соня? Даже в преклонном возрасте. Это я про себя, но не о мужской любви речь – от них мне не надо любви, отлюбилась.
Ася занята девочкой. Мой зять… Ну об этом чуть ниже. Тетка детьми пренебрегает – и это в лучшем случае, а то и пошлет. Прабабушка болеет и почти ничего не понимает. Сестричка слишком мала. И кто у него остается? Правильно – я, его бабушка. Ну я и стараюсь хоть как-то компенсировать, хоть как-то долюбить. Дать то, чего ему не хватает. И мне кажется, что он это чувствует. Дай-то бог!
Мне безумно, просто до слез, жалко его будить, умывать, одевать, кормить кашей, тащить по этой хмари в сад. Сердце рвется, но надо! Ася не справляется с двумя, ей тяжело. Да и Лизонька дает прикурить – неспокойный ребенок. А какой она может быть при такой нервной беременности, таких родах и вечно плачущей матери?
Темочка удивленно смотрит на меня, и на его личике появляется жалкая гримаска:
– Баба! А давай не пойдем в сад?
Я чуть не плачу.
Но он встает, мой храбрый солдатик, и медленно, пошатываясь, бредет в ванную. Он тоже не выспался – Лизонька спит плохо, тревожно. Но взять его к себе я не могу – мама. Я встаю к ней раза три за ночь – попить, поменять памперс. Мама громко стонет по ночам и даже разговаривает во сне.
Темочка умыт и послушно сидит на кухонном табурете – ждет ненавистную кашу. Молча глотает, не спорит – знает, что каша полезна. Сидит напротив и хлопает сонными глазенками. Невыносимо.