Предоставить это дело Эммету она согласилась без долгих уговоров.
С одобрения миссис Уитни Эммет перенес коробки с вещами Вулли в гараж и сложил их там, где раньше стоял «кадиллак». Нашел в подвале кое-какие инструменты, разобрал кровать и вынес туда же, куда и коробки. Когда комната опустела, он заклеил плинтусы внизу еще не покрашенных стен, расстелил на полу ткань, размешал краску и приступил к работе.
Если подготовиться к делу правильно – освободить комнату, все заклеить и прикрыть пол, – покраска стен превращается в умиротворяющее занятие. Есть в этой работе ритм, под который мысли успокаиваются или вовсе затихают. В конце концов перестаешь думать о чем бы то ни было – только двигаешь кистью туда-сюда, и загрунтованная белая стена превращается в голубую.
Увидев, чем занят Эммет, Салли одобрительно кивнула.
– Помощь нужна?
– Справлюсь.
– Ты там у окна ткань закапал.
– Ага.
– Ну ладно. Я так, просто.
Салли обвела взглядом коридор и нахмурилась, словно расстроилась, что в других комнатах красить нечего. Она не привыкла сидеть без дела, особенно оказавшись непрошеным гостем в чужом доме.
– Свожу, наверное, Билли в город, – сказала она. – Найдем там кафе-мороженое, пообедаем.
– Отличная идея, – согласился Эммет, положив кисточку на край банки. – Давай дам тебе денег.
– Один гамбургер меня не разорит. К тому же миссис Уитни точно не обрадуется, если ты закапаешь краской весь дом.
* * *
Пока миссис Уитни внизу делала сэндвичи, Эммет снес все инструменты по черной лестнице вниз (дважды проверив, что подошвы чистые). В гараже отмыл скипидаром кисточки, поддон для краски и руки. А затем пришел на кухню к миссис Уитни – там на столе его дожидались сэндвич с ветчиной и стакан молока.
Эммет сел за стол – миссис Уитни с чашкой чая, но без какой-либо еды опустилась на стул напротив.
– Мне нужно ехать в город к мужу, – сказала она. – Но, как я поняла со слов вашего братишки, машина у вас в ремонте и будет готова только в понедельник.
– Верно.
– В таком случае, оставайтесь на ночь у нас. В холодильнике есть еда – угощайтесь, а утром просто захлопните за собой дверь.
– Вы очень великодушны.
Эммет сомневался, что мистер Уитни одобрил бы это приглашение. Наверняка дал жене понять, что уйти они должны, как только проснутся. И подозрения его только укрепились, когда, словно припомнив что-то, миссис Уитни добавила: если будет звонить телефон, трубку брать не нужно.
Расправляясь с сэндвичем, Эммет увидел в центре стола, между солонкой и перечницей, сложенный лист бумаги. Миссис Уитни заметила его взгляд и подтвердила, что это записка от Вулли.
Утром, когда Эммет только спустился и миссис Уитни сказала, что Вулли уехал, Эммету показалось, что отъезд брата принес ей облегчение – но и обеспокоил ее. Теперь она смотрела на записку, и на лице у нее отразились те же эмоции.
– Хотите прочитать? – спросила она.
– Что вы, я не стану.
– Все в порядке. Вулли не стал бы возражать.
В любом другом случае Эммет снова бы запротестовал, но сейчас он чувствовал: миссис Уитни хочется, чтобы он прочел записку. Положив сэндвич, он достал и развернул листок.
В записке, написанной рукой Вулли и адресованной сестренке, говорилось, что Вулли просит прощения за переполох. За салфетки и вино. За телефон в ящике. За то, что уезжает так рано, не попрощавшись как следует. Но пусть она не волнуется. Ни минуты. Ни секунды. Ни секундочки. Все будет хорошо.
Внизу – таинственная приписка: «Капиталы изображали реверанс в теплых водах!».
– Правда будет? – спросила миссис Уитни, когда Эммет положил записку на стол.
– Прошу прощения?
– Все будет хорошо?
– Да, – ответил Эммет. – Обязательно.
Миссис Уитни кивнула, выразив этим, как понял Эммет, скорее не согласие, а благодарность за утешение. Она посмотрела на чай, теперь, должно быть, едва теплый.
– Вулли не всегда был таким бедовым. Да, он был чудаковатым, но все изменилось во время войны. Должность офицера военного флота принял отец, но почему-то накрыло волной именно Вулли.
Она грустно улыбнулась своему каламбуру. Затем спросила, знает ли Эммет, за что ее брата отправили в Салину.
– Он как-то говорил нам, что уехал на чьей-то машине.
– Да, – сказала она со смешком. – Примерно так все и было.
Случилось это, когда Вулли учился в школе святого Георгия – третьей школе за три года.
– Как-то весной он во время уроков решил прогуляться по городу и поискать – только представьте – рожок мороженого. Приехал к небольшому торговому центру в нескольких милях от кампуса и заметил у тротуара пожарную машину. Огляделся по сторонам, не увидел ни одного пожарного и совершенно уверился – как только мой брат и умеет, – что ее там забыли. Забыли, как – даже не знаю – как зонтик на спинке стула или книгу на сиденье автобуса.
Тепло улыбнувшись, она покачала головой и продолжила:
– Вулли захотел вернуть машину законным обладателям, забрался на водительское сиденье и отправился на поиски депо. Он ездил по городу в каске пожарного – так позже сообщали – и гудел всем детям, мимо которых проезжал. Один Бог знает, сколько он так кружил, пока наконец не нашел депо – припарковался там и пошел пешком до самого кампуса.
Теплая улыбка миссис Уитни стала угасать, когда мысли ее обратились к тому, что произошло после.
– Оказалось, что пожарная машина стояла у торгового центра, потому что пожарные зашли в магазин. А пока Вулли кружил по городу, поступил вызов – горела конюшня. К тому времени, как команда из соседнего города приехала на место, конюшня сгорела дотла. К счастью, из людей никто не пострадал. Но в тот день там работал только один конюх, совсем молодой, он не успел вывести всех лошадей, и четыре из них погибли. Полиция проследила путь Вулли до самой школы – и все.
Помолчав, миссис Уитни указала на тарелку Эммета и спросила, наелся ли он. Эммет ответил, что да, и она унесла его тарелку и свою чашку в раковину.
Она старается не думать о них, понял Эммет. Не думать о тех четырех лошадях, запертых в стойлах, – как они ржут и встают на дыбы, а пламя подбирается все ближе. Старается не представлять невообразимое.
Пусть она и стояла спиной к Эммету, по движениям руки он видел, что она вытирает слезы. Решив, что лучше будет оставить ее одну, Эммет засунул записку обратно и тихо отодвинул стул.
– Знаете, что мне кажется странным? – спросила миссис Уитни, не оборачиваясь и не отходя от раковины.
Он не ответил, и она обернулась с печальной улыбкой.
– В детстве нас все время учат не давать воли порокам. Злости, зависти, гордости. Но вот я смотрю вокруг себя и вижу, сколь многим мешает вовсе не порок, а добродетель. Возьмите какое-нибудь качество, которое по всему кажется достоинством, которое воспевают святые отцы и поэты, которым мы восхищаемся в друзьях и которое хотим воспитать в детях, – наделите им в избытке какую-нибудь несчастную душу, и почти наверняка оно станет препятствием к ее благополучию. Можно быть слишком умным на свою беду – и точно так же можно быть слишком терпеливым или слишком усердным.
Покачав головой, миссис Уитни посмотрела на потолок. Когда она опустила взгляд, Эммет увидел, что по щеке у нее катится слеза.
– Слишком уверенным… Или слишком осторожным… Или слишком добрым…
Эммет понимал: миссис Уитни пытается осмыслить, найти причину, подыскать объяснение проступку добросердечного брата. И в то же время он подозревал, что в этом перечислении таится и подспудное извинение за мужа – слишком умного, уверенного или усердного. Может, даже все вместе. И он вдруг задумался, какой же добродетели слишком много у самой миссис Уитни. Что-то подсказывало – хотя Эммет вовсе не хотел этого признавать, – что на свою беду она слишком умела прощать.
Вулли
– А это кресло-качалку я любил больше всего, – сказал Вулли сам себе.
Он стоял на веранде, а Дачес только что уехал в хозяйственный магазин. Вулли качнул кресло и прислушался к стуку полозьев: слушал, как все короче становились промежутки между ударами, смотрел, как все меньше наклонялось оно вперед и назад и наконец замерло.
Вулли снова качнул кресло и посмотрел на озеро. Сейчас оно было спокойным – каждое облачко можно было рассмотреть в отражении. Но пройдет час, пробьет пять, вечерний ветер усилится, и рябью пойдет вода, и все отражения унесет. И всколыхнутся занавески на окнах.
Порой, думал Вулли, порой поздним летом, когда ураганы бродили по Атлантике, вечерний ветер усиливался настолько, что двери в спальнях захлопывались, а кресла-качалки начинали качаться сами собой.
В последний раз качнув любимое кресло, Вулли прошел сквозь двойные двери обратно в комнату.
– А это Большая комната, – сказал он. – Здесь мы играли в парчиси и собирали пазлы в дождливую погоду… А это коридор… А это кухня – здесь Дороти жарила курицу и пекла свои знаменитые черничные кексики. А это стол, за которым мы ели, когда были еще слишком маленькими, чтобы обедать в столовой.
Вулли достал из кармана записку, которую написал за прадедушкиным столом, и аккуратно воткнул между солонкой и перечницей. И вышел из кухни через ту единственную в доме дверь, что качается вперед-назад.
– А это столовая, – он указал на длинный стол, за которым собирались двоюродные братья и сестры, тети и дяди. – Когда дорастал до того, чтобы сидеть здесь, можно было выбрать любое место, но только не во главе стола – там сидел прадедушка. А вон там голова лося.
Из столовой Вулли зашел в Большую комнату – полюбоваться вдосталь, потом взял школьную сумку Эммета и стал подниматься по лестнице, считая ступеньки:
– Семь, восемь, девять, десять, солнце спит – на небе месяц.
Лестница выводила в коридор, который уходил в обе стороны: на восток и запад – и там, и там были двери в спальни.
На южной стене не висело ничего, зато северная, куда ни посмотри, была вся в фотографиях. Семейное предание гласило, что первую фотографию в коридоре второго этажа, над столиком напротив лестницы, повесила бабушка Вулли – это был снимок четырех ее детей. Вскоре справа и слева от этой первой фотографии появились вторая и третья. Потом сверху и снизу – четвертая и пятая. Многие годы справа и слева, сверху и снизу прибавлялись все новые фотографии, пока они не распространились во всех возможных направлениях.
Вулли поставил сумку и подошел к первому снимку, потом стал рассматривать другие в том порядке, в котором их вешали. Вот фото маленького дяди Уоллеса в матросском костюмчике. Вот фото дедушки на причале: на руке татуировка в виде шхуны; он готовится к своему полуденному заплыву. А вот фотография отца: он держит в руке синюю ленту за первое место по стрельбе, дата – четвертое июля сорок первого года.
– Стрелял он всегда лучше всех, – сказал Вулли, ладонью стирая слезу со щеки.
А вот, на снимке в двух шагах от столика, – он с родителями в каноэ.
Сделали это снимок – ох, Вулли даже и не знает наверняка, но ему было тогда, кажется, лет семь. Точно до событий в Пёрл-Харборе и того авианосца. До Ричарда и «Денниса». До святого Павла, Марка и Георгия.
До, до, до.
«Фотография – забавная штука», – подумал Вулли. Забавная, потому что знает только о случившемся до спуска затвора и абсоленно ничего не знает о том, что будет потом. И несмотря на это, стоит только вставить фотографию в рамку и повесить на стену – начинаешь вглядываться и видишь все то, что должно случиться. Всё небывшее. Непредусмотренное. Неожиданное. И необратимое.
Стерев со щеки еще одну слезу, Вулли снял фотографию со стены и взял сумку.
На втором этаже была одна спальня, в которой нельзя было спать, потому что она прадедушкина. Все, кто не прадедушка, в разное время спали в разных спальнях в зависимости от возраста, наличия супруга и от того, раньше или позже они приехали. За эти годы Вулли успел переночевать во многих комнатах. Но чаще всего – или только так казалось – он жил с двоюродным братом Фредди в предпоследней слева по коридору. Туда Вулли и пошел.
Вулли зашел в комнату, поставил сумку на пол, а фотографию – на комод, прислонив к стене за графином и стаканами. Посмотрел на графин, сходил с ним в ванную на втором этаже, налил воды и принес обратно. Налил воды в стакан и поставил на прикроватный столик. Затем открыл окно, чтобы впустить вечерний ветер, и стал раскладывать вещи.
Сначала он достал радио и положил на комод рядом с графином. Затем достал толковый словарь и положил рядом с радио. Затем – коробку для сигар, в которой хранил коллекцию разных вещей одного вида; ее он положил рядом со словарем. Затем – запасной пузырек с лекарством и еще один, коричневый, который нашел в ящике со специями, и поставил оба на прикроватный столик рядом со стаканом воды.
Вулли снимал обувь, когда к дому подъехала машина – Дачес вернулся из хозяйственного. Вулли подошел к двери, услышал, как хлопнула дверь в тамбур. Потом шаги по Большой комнате. Передвигание мебели по кабинету. И наконец – громкий лязг.
Звук не мелодичный, вовсе не как от вагонов на канатной дороге в Сан-Франциско, подумал Вулли. Лязгнуло резко и мощно – словно кузнец ударил по раскаленной подкове.
«Или, может, не по подкове…» – подумал Вулли, болезненно поморщившись.
Пусть лучше кузнец бьет по чему-нибудь другому. Чему-то вроде… чему-то вроде… вроде меча. Да, точно. Лязг, словно от ударов легендарного кузнеца, кующего меч Экскалибур.
С этой гораздо более приятной мыслью Вулли закрыл дверь, включил радио и направился к кровати слева.
В сказке про Златовласку и трех медведей Златовласке приходится забраться на три кровати, чтобы найти самую удобную. Но Вулли забираться на три кровати не нужно – он и так знал, что кровать слева самая удобная. Потому что никогда прежде она не была ни слишком жесткой, ни слишком мягкой, ни слишком длинной, ни слишком короткой.
Прислонив подушки к изголовью, Вулли допил последнюю бутылочку лекарства и устроился поудобнее. Он смотрел в потолок и снова вспоминал, как они собирали пазлы в дождливую погоду.
Разве не чудесно было бы, если бы всякая жизнь была кусочком пазла. И никогда ничья жизнь не представляла бы неудобств для жизней других. Вставала бы на свое, только для нее предназначенное местечко, и так складывалась бы затейливая картина.
Пока Вулли обдумывал эту чудесную идею, реклама кончилась, и начали передавать детективный радиоспектакль. Вулли слез с кровати и убавил громкость до двух с половиной.
В детективах, по опыту Вулли, главное понимать, что все самые тревожные моменты – перешептывания убийц, шуршание листвы и скрип ступенек – звучат тихо. А те, на которых выдыхаешь с облегчением (вроде внезапного явления героя, или визга шин, или выстрела из пистолета), звучат громко. Так что, если убавить громкость до двух с половиной, тревожные моменты будут едва слышны, а те, от которых становится легче, все равно услышишь.
Вулли вернулся к кровати и высыпал на столик все розовые таблетки из коричневого пузырька. Кончиком пальца по одной передвигая их к себе в ладонь, он отсчитывал: «Раз картошка, два картошка, три, четыре, пять, шесть картошек, семь картошек, посчитай опять». Запив все большим глотком воды, он снова устроился поудобнее.
Можно было решить, что, когда Вулли надлежащим образом поправит подушки, проглотит розовые таблетки и убавит звук до надлежащего уровня, думать ему будет совсем не о чем, ведь Вулли такой Вулли и мысли у него по-вулливски путаные.
Но Вулли совершенно точно знал, о чем будет думать. Он знал, что будет думать об этом, уже тогда, когда все еще только происходило.
– Я начну с витрины в «ФАО Шварц», – улыбнулся он. – Ко мне подойдет сестра, и мы с ней и пандой пойдем пить чай в «Плазу». А потом Дачес приедет за мной к памятнику Аврааму Линкольну, мы поедем в цирк, и там вдруг снова появятся Билли и Эммет. Потом мы поедем по Бруклинскому мосту к Эмпайр-стейт-билдинг и там встретимся с профессором Абернэти. А потом – вперед к поросшим травой путям, слушать у костра историю про двух Улиссов и древнего провидца, который расскажет, как найти дорогу домой после десяти долгих лет.
Но не нужно торопиться, подумал Вулли, когда всколыхнулись занавески, а между половиц стала пробиваться трава, и лоза обвила ножки комода. Ведь неповторимый день заслуживает того, чтобы пережить его как можно медленнее, в мельчайших подробностях вспоминая каждый миг, каждый шаг, каждый поворот событий.
Абакус
Много лет назад Абакус заключил, что истории величайших героев напоминают собой бриллиант. Начавшись с некой точки, жизнь героя выходит на широкую дорогу: он понимает, в чем его сила, а в чем слабость, кто его друзья, а кто враги. Он заявляет о себе, рука об руку с верными соратниками совершает подвиги, его осыпают почестями и похвалами. Но в один невыразимый миг те два луча, что очерчивали границы его разворачивающейся жизни, полной бравых друзей и великих приключений, – те два луча одновременно отклоняются в сторону и начинают сходиться. Земли, по которым путешествует герой, количество людей, которых он встречает, цель, что двигала его вперед, – все, уменьшаясь, неизбежно стремится к установленной точке, определяющей его судьбу.
Возьмите, к примеру, легенду об Ахилле.
Дочь Нерея Фетида, желая сделать сына непобедимым, берет младенца за пятку и опускает в воды реки Стикс. С этой изначальной точки – с пальцев, сжимающих пятку, – начинается история Ахилла. Кентавр Хирон обучает подросшего Ахилла истории, литературе и философии. В состязаниях он обретает силу и проворство. Узы крепчайшей дружбы завязываются у него с Патроклом.
Молодым мужчиной Ахилл заявляет о себе, совершает один подвиг за другим, поражает всевозможных соперников, и молва о нем разносится по всему свету. И вот, на самом пике славы и боевой удали, он направляет парус к Трое и там, на стороне Агамемнона, Менелая, Улисса и Аякса, сражается в величайшей битве в истории человечества.
Но именно тогда – тогда, когда он плыл по Эгейскому морю, расходящиеся лучи жизни Ахилла незаметно для него самого отклонились в сторону и устремились навстречу друг другу.
Десять лет проведет Ахилл под Троей. Десять лет, за которые войска подступят к самым стенам осажденного города и сузится поле их битвы. Поредеют некогда бесчисленные отряды греков и троянцев, и войско будет уменьшаться с каждой новой смертью. И на десятый год, когда сын троянского царя Гектор убьет возлюбленного его Патрокла, мир Ахилла сузится еще сильнее.
С этого момента для Ахилла все войско противника сокращается до человека, руки которого окрашены кровью друга. Вместо бескрайних полей брани – лишь шаги, что отделяют его от Гектора. А на смену долгу и жажде почестей и славы приходит лишь жгучее желание отомстить.
Так что, возможно, не стоит удивляться тому, что уже через несколько дней после убийства Гектора отравленная стрела пронзает единственное беззащитное место на теле Ахилла – пятку, за которую держала его мать, окуная в воды Стикса. И тогда все его мечты и воспоминания, чувства и привязанности, пороки и добродетели – все исчезает, как гаснет пламя свечи, если сжать пальцами фитиль.
Да, много лет назад Абакус понял, что истории величайших героев напоминают собой бриллиант. Но недавно им завладела мысль о том, что не только жизни прославленных людей подчиняются этому закону. Ему подчиняются и жизни шахтеров и грузчиков. Жизни официанток и нянек. Жизни людей «третьего ряда» – безвестных, незначительных, забытых.
Все жизни.
Его жизнь.
Его жизнь тоже началась с точки – с пятого мая тысяча восемьсот девяностого года, когда в спальне маленького домика на острове Мартас-Виньярд родился мальчик по имени Сэм – единственный отпрыск страхового оценщика и швеи.
Как и всякий другой ребенок, первые годы жизни Сэм провел в теплом семейном кругу. Но однажды, когда ему было семь, случился сильный ураган. Отец как представитель страховой компании поехал оценивать урон от кораблекрушения и взял Сэма с собой. Судно унесло от Порт-о-Пренса до самого Вест-Чопа в Массачусетсе – и там оно село на мель: корпус пробит, паруса изорваны, ром из трюма плещется у берегов.
С того дня стены жизни Сэма начали раздвигаться. После каждого шторма он упрашивал отца взять его с собой посмотреть на обломки – шхун, фрегат, яхт, выброшенных на камни или разметенных бурным течением. Он смотрел на них и видел перед собой не просто корабли, потерпевшие бедствие. Он видел за ними мир. Видел порты Амстердама, Буэнос-Айреса и Сингапура. Видел специи, и ткани, и посуду. Видел моряков – потомков мореплавателей со всего света.
От восхищения кораблекрушениями Сэм перешел к фантастическим рассказам о море, вроде историй про Синдбада и Ясона. А от них – к историям про величайших исследователей, и картина его мира ширилась с каждой страницей. Наконец, неиссякаемая любовь к истории и мифам привела его в осененные плющом коридоры Гарварда, а оттуда – в Нью-Йорк, где он, окрестив себя Абакусом и приняв звание писателя, встречался с музыкантами, архитекторами, художниками, коммерсантами, а равно и с преступниками и изгоями. И наконец, он встретил Полли – чудо из чудес, подарившую ему радость, поддержку, дочь и сына.
Какой необыкновенной главой стали те первые годы на Манхэттене. Тогда Абакус на себе ощутил это жадное, вездесущее, столь по-разному проявляющееся движение вовне, каким и является жизнь.
Или, скорее, первая половина жизни.
Когда все переменилось? Когда векторы внешних границ мира сменили направление и устремились к неизбежной точке схода?
Ответа у него не было.
Должно быть, вскоре после того, как дети выросли и уехали. Но точно еще до смерти Полли. Да, скорее всего, это случилось, когда ее время стало подходить к концу – пусть они этого и не замечали, а он все так же беззаботно занимался своим делом в так называемом расцвете сил.
Больнее всего оттого, что о роковом отклонении узнаешь всегда неожиданно. А избежать этого нельзя. Потому что сходиться линии жизни начинают, когда находятся так далеко друг от друга, что заметить это невозможно. В первое время мир все еще кажется полным возможностей, и ни о каком сужении даже не подозреваешь.
Но однажды, годы спустя, можно не только ощутить смену вектора – но и различить впереди точку схода; и остается только смотреть, как все теснее, с нарастающей быстротой, сдвигаются стены.
В те золотые годы, когда ему еще не исполнилось тридцати, вскоре после переезда в Нью-Йорк, Абакус нашел трех отличных друзей. Двоих мужчин и женщину – вместе они были отважнейшими соратниками, путешественниками по волнам знаний и духа. Бок о бок с должным прилежанием и редкостной выдержкой бороздили они воды жизни. Но вот за последние пять лет одного поразила слепота, другого эмфизема легких, а третью – деменция. Вам, быть может, захочется отметить, сколь различны их участи: утрата зрения, свободы дыхания, разума. Но в действительности все три недуга сводятся к одному и тому же сужению в одной, финальной, точке. Понемногу арена их жизни, равная некогда целому миру, сжалась до страны, города, дома и, наконец, до комнаты, в которой они, слепые, задыхающиеся, беспамятные, обречены были закончить свои дни.
И хотя у Абакуса не было еще недугов, достойных упоминания, его мир тоже уменьшался. Он тоже смотрел на то, как некогда обнимавшие весь видимый свет границы его жизни сузились до острова Манхэттен, до заставленного книгами кабинета, в котором он с философским смирением дожидался того дня, когда пальцы сомкнутся на фитиле. А потом вдруг…
Вдруг!
Вдруг события приняли совсем другой оборот.
У него на пороге появился мальчик из Небраски с кротким нравом и фантастической историей. И заметьте: историей не из обтянутого кожей фолианта. Не из эпической поэмы, написанной на мертвом языке. Не из архива или читальни. А из самой жизни.
Как легко мы – занятые рассказыванием историй – забываем о том, что превыше всего всегда жизнь. Исчезнувшая мать, неудачник-отец, целеустремленный брат. Путешествие по стране в грузовом вагоне со странником по имени Улисс. А потом – железная дорога, парящая над городом, словно Вальхалла в облаках. И там они с мальчиком и Улиссом у костра, древнего, как само человечество, начали…
– Сейчас, – сказал Улисс.
– Что? – спросил Абакус. – Что сейчас?
– Если вы еще не передумали.
– Не передумал! – сказал он. – Я с вами!
Абакус поднялся на ноги в молодой рощице в двадцати милях к западу от Канзаса и стал в темноте продираться сквозь поросль, порвав о ветку карман своего полосатого пиджака. Тяжело дыша, он вслед за Улиссом нырнул в просвет между деревьями, промчался по набережной и вскарабкался в грузовой вагон, что унесет их бог весть куда.
Билли
Эммет спал. Билли понял это, потому что Эммет храпел. Храпел Эммет не так громко, как отец, но достаточно громко, чтобы было понятно, что он спит.
Билли тихонько выскользнул из-под одеяла. Стал на колени, вытащил из-под кровати вещмешок, отстегнул клапан и достал свой армейский фонарик. Направив фонарик на ковер, чтобы не разбудить брата, Билли включил его. Затем достал «Компендиум героев, авантюристов и других неустрашимых путешественников» профессора Абернэти, пролистал до двадцать пятой главы и занес над страницей карандаш.
Если бы Билли начинал с самого начала, его рассказ открывался бы рождением Эммета двенадцатого декабря тысяча девятьсот тридцать пятого года. Через два года после того, как их родители поженились в Бостоне и переехали в Небраску. Страна переживала Великую депрессию, президентом был Франклин Рузвельт, а Салли почти исполнился год.
Но Билли не хотел начинать с начала. Он хотел начать in medias res. Но, как он уже объяснял Эммету на вокзале в Льюисе, самым сложным было понять, в какой момент начинается середина.
Сначала Билли думал начать со Дня независимости в тысяча девятьсот сорок шестом году, когда они с Эмметом, мамой и папой поехали в Сьюард смотреть фейерверк.
Билли тогда был совсем кроха и ничего не запомнил. Но Эммет как-то раз про эту поездку рассказал. Рассказал про мамину любовь к фейерверкам, про чемоданчик для пикника на чердаке, про клетчатую скатерть, которую они разостлали на траве в Палм-Крик-парке. Так что, опираясь на рассказ Эммета, можно было описать все в точности, как оно было.
А еще у Билли была фотография.
Билли засунул руку в мешок и из самого потаенного кармана достал конверт. Открыл его, достал фотографию и поднес к свету. На ней были Эммет, Билли в чепчике, их мама и чемоданчик для пикника – бок о бок на клетчатой скатерти. Снимал, видимо, отец, раз его на фотографии нет. Все улыбаются, и, пусть отца не видно, Билли чувствовал, что он тоже улыбается.
Билли нашел эту фотографию там же, где и открытки с шоссе Линкольна, – в металлической коробке в нижнем ящике папиного бюро.
Но когда Билли убирал открытки в конверт, чтобы показать Эммету по возвращении из Салины, фотографию из Сьюарда он положил отдельно. Он положил ее в другой конверт, потому что знал, что Эммет злится, когда вспоминает об этой поездке. Билли знал это, потому что, когда Эммет рассказал ему про поездку в Сьюард, он разозлился. И больше никогда о ней не заговаривал.
Билли хранил эту фотографию, потому что знал, что Эммет не всегда будет злиться на маму. Как только они найдут ее в Сан-Франциско и она сможет наконец рассказать им обо всем, что передумала за годы разлуки, Эммет больше не будет злиться. Тогда Билли отдаст ему фотографию, и Эммет обрадуется, что Билли хранил ее для него.
Но нет никакого смысла начинать историю с того дня, подумал Билли, убирая фотографию обратно. Потому что четвертого июля тысяча девятьсот сорок шестого года мать от них еще даже не ушла. Так что тот вечер был скорее началом истории, чем серединой.
Потом Билли думал начать с того вечера, когда Эммет ударил Джимми Снайдера.
Вспомнить этот вечер Билли мог и без фотографий, потому что был тогда с Эмметом и уже достаточно подрос, чтобы помнить самому.
Случилось это в субботу, четвертого октября пятьдесят второго года, в последний день ярмарки. Отец уже ходил с ними на ярмарку в пятницу и в субботу решил остаться дома. Поэтому Билли с Эмметом поехали туда на «студебекере» одни.
Бывало, что погода во время ярмарки говорила о начале осени, но в тот год ощущалась скорее как конец лета. Билли запомнил это, потому что ехали они с опущенными стеклами, а приехав, решили оставить куртки в машине.
На ярмарку они отправились в пять, чтобы успеть перекусить и покататься на аттракционах, прежде чем бежать занимать места в переднем ряду на конкурсе скрипачей. Эммету с Билли нравился этот конкурс – особенно если удавалось сесть в переднем ряду. Но, пусть времени у них было с избытком, на скрипачей они в тот вечер так и не посмотрели.
Они шли тогда от карусели к сцене, и Джимми Снайдер стал говорить гадости. Сначала Эммет, кажется, не обращал внимания. Потом он начал злиться, и Билли хотел его увести, но Эммет не шел. И когда, наконец, Джимми начал говорить какую-то гадость про их отца, Эммет врезал ему по носу.
Джимми упал и ударился головой, а Билли, должно быть, закрыл глаза, потому что не помнил, как дальше все выглядело. Помнил только, как все звучало: как ахнули друзья Джимми, как звали на помощь, как кричали на Эммета и как вокруг стали собираться люди. А потом – как Эммет, ни на миг не выпуская руку Билли, раз за разом пытался объяснить, что произошло, пока не приехала «Скорая». И все это время играла карусельная каллиопа и ружья в тире выстреливали: чпок, чпок, чпок.
Но начинать с того дня тоже бессмысленно, подумал Билли. Потому что тот вечер был до того, как Эммета отправили в Салину, – до того, как он усвоил урок. И это тоже было началом истории.
Чтобы начать in medias res, подумал Билли, надо не только чтобы много важного оставалось впереди, но и чтобы столько же важного уже произошло. В случае с Эмметом это значило, что он уже должен был увидеть фейерверки в Сьюарде, мама их уже должна была уехать в Сан-Франциско по шоссе Линкольна, Эммет уже должен был перестать работать на ферме, пойти в обучение к плотнику, накопить на «студебекер», разозлиться на ярмарке, ударить Джимми Снайдера в нос, отправиться в Салину и усвоить урок.
Но приезд Дачеса и Вулли в Небраску, поезд до Нью-Йорка, поиски «студебекера», воссоединение с Салли и путь, который они проедут от Таймс-сквер до Дворца Почетного легиона, чтобы четвертого июля встретиться с мамой, – это все еще должно оставаться впереди.
Поэтому, склонившись с карандашом в руке над двадцать пятой главой, Билли решил, что историю приключений Эммета лучше всего начать с его возвращения домой из Салины на переднем сиденье машины директора колонии.
Один
Эммет
В девять часов утра Эммет в одиночестве шел в западный Гарлем со станции метро на Сто двадцать пятой улице.
За два часа до этого в доме семейства Уитни Салли, спустившись со второго этажа, зашла на кухню и сообщила, что Билли крепко спит.
– Вымотался, наверное, – сказал Эммет.
– Еще бы.
На секунду Эммет подумал, что Салли своим ответом метила в него, что это тычок ему за то, что за последние дни Билли пришлось пройти через столько испытаний. Но по выражению ее лица он понял: она просто вторит его же словам о том, что Билли устал.
Так что они решили дать ему выспаться.
– К тому же мне еще нужно постирать постельное белье и заправить кровати, – сказала Салли.
Эммет тем временем должен был на поезде поехать в Гарлем и забрать «студебекер». Поскольку Билли хотел начать путешествие непременно на Таймс-сквер, Эммет предложил им троим встретиться в половине одиннадцатого там.
– Хорошо, – сказала Салли. – Но как мы найдем друг друга?
– Пусть тот, кто придет первым, ждет под вывеской «Канадиан Клаб».
– И где это?
– Поверь мне. Ее не пропустишь.
…
Когда Эммет подошел к мастерской, Таунхаус уже ждал его у входа.
– Все готово, – сказал он, пожав руку Эммету. – Забрал свой конверт?
– Да.
– Хорошо. Теперь можете отправляться с Билли в Калифорнию. Самое время…
Эммет взглянул на него.
– Вчера здесь снова была полиция, – продолжил Таунхаус. – Только не патрульные, а следователи. Спрашивали то же самое, но на этот раз еще и про тебя. И дали понять, что, если узнаю что про тебя или Дачеса, а им не скажу, проблем не оберусь. Рядом с домом «ветхозаветного» Акерли видели машину – по описанию один в один твой «студебекер», – и в тот же день Акерли чьими-то стараниями угодил в больницу.
– В больницу?
Таунхаус кивнул.
– Судя по всему, неизвестный или группа неизвестных проникли в дом Акерли в Индиане и ударили его по голове тупым предметом. Думают, что все с ним будет в порядке, но в себя он еще не пришел. А пока парни в форме съездили в какую-то ночлежку к отцу Дачеса – отца не нашли, зато Дачес там побывал. На светло-голубой машине вместе с каким-то белым парнем.
Эммет прикрыл рот рукой.
– Господи.
– Вот именно. Слушай, как по мне, этот подонок Акерли получил по заслугам. Но какое-то время лучше тебе держаться подальше от Нью-Йорка. И заодно подальше от Дачеса. Идем. Близнецы внутри.
Таунхаус проводил Эммета к тому отсеку, где ждали братья Гонсалес и парень по имени Отис. «Студебекер» снова стоял накрытый брезентом, а Пако и Пико широко и белозубо улыбались – им явно не терпелось показать результаты своего труда.
– Все готово? – спросил Таунхаус.
– Готово, – сказал Пако.
– Тогда давайте.
Братья стянули брезент, и на мгновение Таунхаус, Эммет и Отис утратили дар речи. Потом Отис затрясся от смеха.
– Желтая? – неверяще спросил Эммет.
Братья посмотрели на Эммета, переглянулись и снова посмотрели на Эммета.
– Что не так с желтым? – спросил Пако с вызовом.
– Это девчачий цвет, – сказал Отис, снова усмехнувшись.
Пико стал что-то быстро-быстро говорить брату по-испански. Когда он закончил, Пако повернулся к остальным.
– Он говорит, что это не девчачий желтый. Это желтый как у шершня. Но эта тачка не только цветом на него походит – она еще и жалит, как шершень.
Пако, словно коммивояжер, стал указывать на машину и объяснять, где и что они усовершенствовали.
– Мы не только ее покрасили – мы убрали вмятины, отполировали хромированные детали и заменили масло в коробке передач. И загнали еще несколько лошадок под капот.
– Что ж, – сказал Отис. – По крайней мере, полицейские тебя теперь не узнают.
– А если и узнают, то не догонят, – сказал Пако.
Братья Гонсалес довольно рассмеялись.
Пожалев о своей изначальной реакции (особенно если учесть, как быстро братья проделали всю работу), Эммет не поскупился на слова благодарности. Но, стоило ему достать из заднего кармана конверт с деньгами, оба покачали головой.
– Это за счет Таунхауса, – сказал Пако. – Вернули долг.
* * *
Пока Эммет подвозил Таунхауса до Сто двадцать шестой улицы, они вместе смеялись над братьями Гонсалес, машиной Эммета и ее новеньким жалом. Остановившись напротив дома из коричневого песчаника, оба притихли, но к дверной ручке ни тот, ни другой не потянулся.
– Почему Калифорния? – спросил Таунхаус, помолчав.
И тут Эммет впервые рассказал кому-то о том, на что собирается пустить отцовские деньги: что хочет купить дом-развалюху, отремонтировать его и продать, а на выручку купить еще два дома. И что для этого ему нужно переехать в большой город с растущим населением.
– Вот это план Эммета Уотсона, – Таунхаус улыбнулся.
– А ты? Что ты собираешься делать?
– Не знаю.
Таунхаус взглянул на крыльцо родного дома.
– Мать хочет, чтобы я вернулся в школу. Всё мечтает, что получу стипендию и двину в колледж, но ни того, ни другого не будет. А папка – папка хочет, чтобы я устроился на почту.
– Ему там нравится, да?
– Нравится? Нет, Эммет. Он почту обожает.
Таунхаус покачал головой, сдерживая улыбку.
– Знаешь, когда работаешь почтальоном, у тебя есть маршрут. Кварталы, по которым таскаешь свою сумку изо дня в день, как вьючный мул по тропинке. Но для моего старика это даже не работа. Он знает всех на своем маршруте, и все знают его. Старушки, дети, парикмахеры, торговцы.
Таунхаус снова покачал головой.
– Как-то вечером, лет шесть назад, он пришел домой как в воду опущенный. Мы его таким никогда не видели. Когда мама спросила, что случилось, он расплакался. Мы подумали, что кто-то умер или что-то в этом роде. Оказалось, после пятнадцати лет работы начальство решило сменить ему маршрут. Передвинули его на шесть кварталов южнее и на четыре восточнее. Чуть сердце не разбили.
– И что дальше?
– Встал утром, поплелся на работу, а к концу года полюбил и этот маршрут.
Оба рассмеялись. Потом Таунхаус поднял палец.
– Но первый он никогда не забывает. Проходит по нему каждый год в День поминовения, когда у него выходной. Здоровается со всеми, кто узнает его, и с теми, кто не узнает, тоже. Говорит, если работаешь почтальоном, правительство США платит тебе за знакомства с новыми друзьями.
– Звучит вполне неплохо.
– Может быть, – согласился Таунхаус. – Может быть. Я люблю отца, но не могу представить такой жизни для себя. Таскаться по одним и тем же дорогам день за днем, неделя за неделей, год за годом.
– Хорошо. Не колледж и не почта – тогда что?
– Я думал пойти в армию.
– В армию? – удивился Эммет.
– Да, в армию, – сказал Таунхаус так, словно сам еще только примерялся к звучанию этих слов. – А что? Войны сейчас нет. Жалованье хорошее, тратить ни на что не надо. Если повезет и отправят за границу – мир посмотрю.
– Придется вернуться в бараки, – сказал Эммет.
– Там было не так уж плохо.
– Стоять в строю… Исполнять приказы… Носить форму…
– А как еще, Эммет. Если ты черный, то что бы ты ни делал: разносишь ты почту, управляешь лифтом, заливаешь бензин или сидишь в тюрьме – все равно будешь носить форму. Так, может, я хотя бы выберу ту, которая мне подходит. Если не высовываться и делать свое дело, думаю, смогу подняться по званию. Стану офицером. И честь будут отдавать уже мне.
– Почему бы и нет, – сказал Эммет.
– Знаешь что? Я тоже так думаю.
Когда Таунхаус наконец вышел из машины, Эммет последовал за ним. Обошел капот и шагнул к Таунхаусу на тротуар. В их прощальном рукопожатии без слов выразилось теплое дружеское чувство близких по духу людей.
Неделю назад, когда Билли разложил перед Эмметом открытки и рассказал, что они найдут маму на одном из крупнейших праздников в честь Дня независимости во всей Калифорнии, Эммет посчитал задумку в лучшем случае малоисполнимой. И тем не менее, пусть они с Таунхаусом готовы были отправиться в совершенно разных направлениях и не было ничего, что подсказало бы, где они в итоге окажутся, – несмотря на все это, когда Таунхаус сказал на прощание: «Увидимся», – Эммет нисколько не усомнился в том, что так оно и будет.
* * *
– Ради всего святого, что это? – сказала Салли.
– Моя машина.
– Так же похожа на машину, как эти вывески.
Дело было в северной части Таймс-сквер, «студебекер» стоял прямо за Бетти.
Салли не зря сравнила машину с вывесками – внимания она привлекала не меньше. Настолько, что вокруг начали собираться зеваки. Смотреть на них Эммету не хотелось, так что он понятия не имел, остановились они полюбоваться или позубоскалить.
– Она желтая! – воскликнул Билли, вернувшись от газетного киоска. – Прямо как кукуруза.
– На самом деле это цвет шершня, – сказал Эммет.
– Как тебе будет угодно, – сказала Салли.
Эммет поспешил сменить тему и указал на пакет в руке Билли.
– Что у тебя там?
Салли отошла к своему пикапу, а Билли аккуратно вытащил покупку и передал Эммету. Это была открытка с фотографией Таймс-сквер. Позади зданий на ней виднелся крошечный кусочек неба – как и на других открытках из коллекции Билли, синева его была безукоризненна.
Билли стоял рядом с Эмметом и тыкал то в открытку, то на здания вокруг.
– Видишь? Это театр «Крайтирион». А это магазин «Бонд кловьерз». А вот реклама сигарет «Кэмел». И вывеска «Канадиан Клаб».
Билли восторженно огляделся.
– Продавец в киоске сказал, что ночью все вывески светятся. Все до одной. Представляешь?
– Да, зрелище то еще.
Глаза у Билли расширились.
– Ты был тут, когда они светились?
– Недолго, – признался Эммет.
– Эй, парень, – позвал какой-то моряк, приобнимая за плечи темноволосую женщину. – Не прокатишь нас?
Эммет не ответил и присел на корточки, чтобы поговорить с братом с глазу на глаз.
– Билли, я знаю, что на Таймс-сквер очень здорово. Но у нас впереди долгий путь.
– И мы только в самом его начале.
– Именно так. Давай ты оглядишься еще разок напоследок, мы попрощаемся с Салли и двинемся в путь.
– Хорошо, Эммет. По-моему, отличный план. Огляжусь еще разок напоследок, и двинемся в путь. Но прощаться с Салли нам не нужно.
– Почему это?
– Из-за Бетти.
– Что не так с Бетти?
– Отъездила свое, – сказала Салли.
Эммет взглянул на Салли – она стояла у пассажирской дверцы его машины с чемоданом в одной руке и корзиной в другой.
– Она дважды перегревалась, пока Салли ехала из Моргена, – рассказал Билли. – А когда мы приехали на Таймс-сквер, она загрохотала, и из нее вылетело огромное облако дыма. А потом она заглохла.
– Похоже, я требовала от нее слишком многого, – сказала Салли. – Но она довезла нас, куда было нужно, и благослови ее Бог за это.
Эммет выпрямился, и Салли перевела взгляд с него на «студебекер». Помедлив, Эммет шагнул к машине и открыл заднюю дверцу.