Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Йон Кальман Стефанссон

Летний свет, а затем наступает ночь



Sumarljos og svo kemur nottin

Jon Kalman Stefansson



[Мы чуть было не написали, что уникальность нашей деревни состоит в отсутствии чего-либо уникального, но это, конечно, не совсем так. Несомненно, есть и другие места, где большинство домов моложе девяноста лет, места, которые не могут похвастаться известными жителями, проявившими себя в спорте, политике, бизнесе, поэзии, преступлениях. Одно нас все же выделяет: здесь нет церкви. И кладбища тоже нет. В то же время неоднократно предпринимались попытки нанести урон этой уникальности, и церковь несомненно наложила бы свой отпечаток на округу: тихий колокольный звон может ободрить впавшего в уныние, колокола приносят вести из вечности.

На кладбищах растут деревья, на деревьях поют птицы. Сольрун, директор школы, дважды пыталась собрать подписи под петицией с тремя пунктами: церковь, кладбище, священник. Но ей удалось получить не больше тринадцати имен, а этого было недостаточно для священника, не говоря уже о церкви и тем более о кладбище. Разумеется, мы смертны, однако многие достигли преклонного возраста: доля тех, кому перевалило за восемьдесят, у нас самая высокая в стране, и это, наверное, можно назвать уникальностью номер два. Около десятка жителей деревни приближаются к столетнему возрасту, смерть, похоже, о них забыла, и вечерами мы слышим хихиканье, когда они играют в мини-гольф на площадке за домом престарелых. Еще никому не удалось объяснить, почему у нас в среднем такая высокая продолжительность жизни, но независимо от питания, жизненной позиции и расположения гор мы подсознательно благодарим за свое долгожительство удаленность кладбища и поэтому не спешим ставить подписи под бумагой Сольрун, искренне убежденные в том, что сделавший это подпишет себе смертный приговор, сам накличет на себя кончину. Это, конечно, полная чушь, но даже вздор может показаться убедительным, когда в деле замешана смерть.

В остальном о нас нельзя рассказать ничего примечательного.

Здесь несколько десятков коттеджей, большинство из них среднего размера, спроектированы бездушными архитекторами или инженерами; удивительно, насколько малые требования мы предъявляем к тому, что определяет облик окружающего нас мира. У нас также три шестиквартирных таунхауса и несколько красивых деревянных домов первой половины двадцатого века, самому старому из них девяносто восемь лет, его построили в 1903 году, и он настолько прогнил, что большие машины, проезжая мимо, снижают скорость. Самые большие здания в нашей деревне — это скотобойня, молочный цех, кооперативное общество, вязальня, но ни одно из них красотой не отличается. Однако пятьдесят лет назад в море выдавался короткий причал; сюда никогда не заходили суда, но как же здорово испустить с пристани струю, насладиться ее забавным плеском.

Деревня находится примерно в центре округа, на севере, юге и востоке от нее хутора, на западе — море. У нас открывается красивый вид на фьорд, хотя в нем нет и никогда не было рыбы. Весной фьорд притягивает к себе веселых оптимистичных прибрежных птиц, у воды иногда можно найти улитку, а вдали из моря зубьями торчат тысячи островов и шхер. Вечерами фьорд обагряет солнце, и тогда мы думаем о смерти. Вы, наверное, считаете, что мысли о смерти вредны для здоровья, они подавляют человека, вселяют безнадежность, негативно влияют на сосудистую систему, но мы настаиваем: чтобы не думать о смерти, нужно в буквальном смысле умереть. Кстати, вы замечали, что очень многое, если не всё, зависит от случая? Вероятно, эта мысль вам неприятна: там, где правит случай, редко проблескивает искра разума, и ход нашей жизни тогда мало чем отличается от хаотичного движения, иногда кажется, что она движется во все стороны, но потом вдруг заканчивается на середине предложения. Возможно, именно поэтому мы собираемся рассказать вам истории из жизни нашей деревни и ее окрестностей. Мы не собираемся описывать всю деревню, не поведем вас от дома к дому, такое вы бы вряд ли вынесли, речь пойдет о страсти, связывающей дни и ночи; о счастливом водителе грузовика; темном вельветовом платье Элисабет и о том, кто приехал на автобусе; о высокорослой Турид и ее тайном желании; о мужчине, который не мог пересчитать рыбу, и о женщине с робким дыханием; об одиноком фермере и четырехтысячелетней мумии. Мы расскажем о разных событиях — привычных и тех, что намного выше нашего понимания или вообще не имеют никакого объяснения; исчезают люди, сны меняют жизнь, появляются почти двухсотлетние старики, вместо того чтобы спокойно лежать там, где им положено. И, разумеется, расскажем о ночи, которая висит над нами и черпает силу глубоко в космосе, о днях, которые приходят и уходят, о птичьем пении и последнем вдохе. Историй точно будет много, мы начнем здесь, в деревне, и закончим на северном хуторе, а теперь мы приступаем, расскажем о веселье и одиночестве, об умеренности и абсурде, о жизни и сновидении — да, о снах.]

Вселенная и темное вельветовое платье

Однажды ночью ему приснился сон на латыни. Тu igitur nihil vidis?[1] Он долго не мог понять, что это за язык, считая его возникшим ниоткуда, во сне ведь всякое бывает и т. д. В те годы деревня выглядела совсем иначе, мы передвигались медленнее, и всем заправляло кооперативное общество, а он руководил вязальней, хотя ему едва исполнилось тридцать. Все у него в жизни спорилось, жена такая красавица, что некоторые, увидев ее, сходили с ума, двое детей — сын Давид, как мы рассчитываем, еще появится в этой истории. Молодой директор, похоже, был рожден побеждать: его семья жила в самом большом коттедже, он ездил на «ренджровере», шил костюмы у портного — по сравнению с ним мы все были просто серыми мышками, вдобавок он еще и начал видеть сны на латыни. То, что это именно латынь, в конце концов определил старый доктор. К сожалению, доктор вскоре умер, не выдержало сердце, когда на него с лаем набросился пес Гудйона. На следующий день мы бестию пристрелили, жаль, не сделали этого раньше. Гудйон грозился подать в суд, но ограничился тем, что завел нового пса, и тот оказался еще хуже своего предшественника. Некоторые из нас даже пытались его задавить, однако пес проворно убегал от машин. На латыни старый доктор знал только несколько слов и названия лекарств, но этого хватило, когда директору удалось запомнить приведенное выше предложение.

Тот, кому снятся сны на латыни, вряд ли соткан из повседневного материала. Одно дело английский, датский, немецкий, ну еще французский или даже испанский: знание этих языков полезно, оно расширяет твой внутренний мир, но латынь — это что-то совершенно иное, нечто настолько большее, что мы не смеем вдаваться в подробности. Однако директор был человеком дела, его почти ничто не останавливало, он хотел управлять всем в своей жизни, и поэтому его ужасно злило, когда в сны вторгался непонятный язык. Для него был лишь один выход из этой ситуации: поехать в столицу на двухмесячные частные курсы латыни.

В те годы он был великолепен, почти безупречен. Прежде чем уехать в столицу на «ренджрове-ре», он купил жене новую «тойоту-короллу» с автоматическим управлением, чтобы она в его отсутствие не перетруждала свои красивые стройные ноги. Покупать машину, в сущности, не требовалось, ибо кое-кто был готов носить его жену на руках по всем улочкам деревни, по всем жизненным дорогам. А он так и уехал в своем пошитом на заказ костюме, решительный и нетерпеливый. Такие манеры крепко и надежно засели в его натуре, но мы тогда, конечно, этого не знали. Мирные мечты раскрыли свои объятия, похожие на широкое озеро, а у берега его уже ждала лодка.

два

Мы были бы рады получить объяснение произошедшим с директором большим изменениям, его преображению. Он вернулся совсем другим человеком: был теперь ближе к небу, чем к земле. Свободно говорил на латыни, чем пустил нам пыль в глаза, и мы не сразу заметили разительные перемены. По-прежнему ездил на «ренджровере», но одежда поизносилась, голос стал тише, движения медленнее, и глаза совсем другие. Твердый взгляд сменило выражение, которое мы даже не знаем, как назвать: то ли рассеянность, то ли мечтательность. Он будто смотрит сквозь суету, нытье и пересуды, характерные для нашей жизни, сквозь переживания по поводу лишнего веса, денег, морщин, политики, прически. Наверное, нам всем следовало съездить на курсы латыни и обрести новый взгляд, тогда наша деревня, вероятно, поднялась бы в небо и воспарила над землей. Но мы, разумеется, никуда не поехали: у привычки, как вы знаете, очень сильное магнитное поле.

Именно привычка, эта колыбельная повседневности, быстро примирила нас с новым взглядом, потертым костюмом, странными манерами. Люди ведь постоянно меняются, обретают новые интересы и увлечения, красят волосы, изменяют, умирают — за всем этим просто невозможно уследить. К тому же нам хватает и собственных заморочек. А спустя чуть больше года после возвращения директора с курсов латыни на почту пришла посылка из-за границы, коробка с пометкой «Осторожно» на девяти языках. Августу, единственную работницу нашей почты, это событие настолько потрясло, что она не решилась открыть посылку, и мы смогли узнать о ее содержимом только через несколько дней. Представляете, какие пошли толки? Гипотез было много, но все они оказались весьма далекими от реальности, потому что, как выяснилось, в коробке лежала только книга, старая, известная всему миру книга «Звездный вестник» Галилео Галилея. Первое издание, что само по себе уже немало, ибо книга вышла более четырехсот лет назад. Написана она на латыни и содержит такое предложение:

Оставив земное, я ограничился исследованием небесного[2]

Невозможно лучше описать изменения, произошедшие с нашим директором, или Астрономом — именно так его стали называть с тех пор, как разошлась весть о содержимом посылки, в память о старом чудаке, который умер много лет назад. О книге мы узнали от его жены. Она, похоже, испытывала большую потребность в том, чтобы объяснить как можно большему количеству людей, насколько изменился ее муж, и, поверьте, нашлось немало желающих послушать. Она часто красила губы черной помадой; вы бы только видели ее в зеленом свитере — красивая и элегантная, для многих из нас девушка-мечта, кое-кто был буквально одержим ею. Симми, например, даже подумывал куда-нибудь уехать для восстановления душевного равновесия. Холостяк, большой любитель лошадей, у него их двенадцать, он тогда приближался к своему пятидесятилетию. Начал каждый день кататься верхом, и его нередко видели проезжавшим мимо ее дома в надежде хоть на минутную встречу. И вот однажды скачет Симми на своем гнедом и видит, как она быстро выходит.

Сделав большой крюк, он выехал прямо ей навстречу. Они встретились, она была как красивое видение: черные губы, утонченное лицо, рыжие волосы, нос капелькой, глубокие синие глаза, зеленый свитер под развевающейся курткой, и опытный наездник Симми по никому не ведомой причине вдруг не удержался в седле. Меня свалила красота, объяснял он позже, но некоторые считали, что Симми просто-напросто выбросился из седла от отчаяния или в минутном помешательстве. И лежал там со сломанной ногой и рукой. Врача в деревне тогда не было: старый лекарь умер за три дня до этого происшествия, черт возьми Гудйона с его собакой, нового обещали в лучшем случае через неделю, нам велели беречь здоровье, сердечникам — сохранять спокойствие, а тут Симми со своей лошадью.

Жена Астронома подбегает к нему, старается помочь мужику, глаза еще синее. Зашла речь о том, чтобы отправить его в столичную больницу, но нам эта идея не понравилась, учитывая все обстоятельства, взамен прибежал наш деревенский ветеринар и проявил себя с наилучшей стороны: сегодня Симми лишь немного прихрамывает. Те минуты, когда она стояла над ним на коленях и дышала ему в лицо сладким и теплым ароматом, стали лучшими в его жизни, и он вспоминает их снова и снова. Она же, напротив, вряд ли воскрешает в памяти это событие. Тогда как раз выяснилось, что муж вложил в «Звездный вестник» Галилея не только свой «ренджровер», но и ее «тойоту». Ничего особенного в своем поступке он при этом не видел и, что самое ужасное, даже не захотел об этом говорить. Задыхаясь от ярости, она выскочила на улицу, мир вокруг нее рушился, и вдруг откуда ни возьмись этот всадник.

Когда ты считаешь, что вдоль и поперек знаешь человека, того, в кого влюбился, на ком женился, с кем обзавелся детьми, домом и общими воспоминаниями, а он в один прекрасный день стоит перед тобой незнакомый и чужой, у тебя внутри непременно что-то оборвется, например сердечная струна. Конечно, большая глупость считать, что знаешь кого-то другого вдоль и поперек, всегда найдутся темные закоулки, даже комнаты, ну да ладно. Она была замужем за сравнительно молодым человеком с положением, одним из столпов деревни, человеком, который оказывал влияние на нашу жизнь, малоперспективное предприятие под его руководством процветало и приносило прибыль, он был образцом, надеждой и опорой, но потом вдруг начал видеть сны на латыни, поехал в столицу учить этот язык и вернулся с новым взглядом, а через год продал свои машины, чтобы заплатить за старые книги. По сравнению с такой метаморфозой падение человека с лошади — сущий пустяк, однако мы здесь говорим о начале.

Дни зарождаются на востоке и исчезают на западе; Астроном совсем забросил вязальню, а Августа то и дело относила в коттедж супругов новые посылки, некоторые из них с пометкой «Осторожно» на девяти языках.

Через три или четыре недели после того, как итальянец Галилей лишил супругов автопарка, Астроном получил еще более старую книгу — «О вращениях небесных сфер» Николая Коперника, напечатанную в 1543 году. Она обошлась в копеечку, практически по цене коттеджа. Но терпение жены, по которой кое-кто так отчаянно тоскует, окончательно лопнуло, когда пришли первоиздания семнадцатого века: «Рудольфовы таблицы», «Гармония мира» и «Сон, или Лунная астрономия» Иоганна Кеплера. Еще до этого многие пытались образумить Астронома: управляющий банком, глава администрации, директор школы, представитель работников вязальни. Люди спрашивали: что ты делаешь с нашей жизнью, выбрасывая ее в книги? Ты опустошаешь банковские счета, теряешь дом, разрушаешь свою жизнь. Опомнись, добрый человек! Однако все было напрасно, он лишь смотрел новыми глазами, жалостливо улыбался и произносил на латыни что-то непонятное. Множить подробности не имеет смысла: с тех пор прошло лет пятнадцать, книг у него уже около трех тысяч, и их число постоянно растет, ими заставлены все стены маленького дома, многие из них на латыни, они лишили его предметов удобства и красоты, лишили семейной жизни.

Вскоре после того, как Августа принесла посылку с книгами Кеплера, жена Астронома уехала в столицу, забрав с собой дочь, а сын Давид остался с отцом, который купил двухэтажный деревянный дом на отшибе, пустовавший с тех пор, как его старая хозяйка Богга умерла в своей постели, и никто об этом не знал, пока не переменился ветер и исходящая из дома вонь не добралась до молочного цеха. В маленьких деревнях тоже случается одиночество. Купив этот дом, похожий на старую клячу, почти ослепшую и доживающую последние дни, Астроном заменил прогнившие доски и разбитые стекла; представляете, если бы так же легко можно было обновить заплесневелую картину мира, умирающую культуру. Затем он выкрасил дом в черный цвет, но с белыми точками на трех стенах и крыше, которые образуют четыре его любимых созвездия — Большой Ковш, Плеяды, Кассиопею и Волопаса. Четвертая стена совсем черная, она обращена на запад, к морю, и символизирует границу мира. Не особенно оптимистично, конечно, но западная стена выходит не на дорогу.

Дом Астронома — это первое, что видят в нашей деревне приезжающие с юга; днем он будто кусочек ночного неба, упавший на землю, в нашу деревню. На крыше дома имеется большое подъемное окно, и поздним вечером из него выдвигается телескоп, который своим единственным глазом впитывает далекие расстояния, темноту и свет.

Теперь Астроном живет в доме один — Давид, едва достигнув семнадцати, переехал в деревню — и, когда за окнами сгущается зимняя тьма, слушает тишину.

три

В лучшие времена в вязальне работали десять человек, что для местечка с населением в четыреста душ совсем не мало. Она была построена за три месяца летом 1983 года: триста восемьдесят квадратных метров на двух этажах. Из окон второго этажа открывается вид на скотобойню и фьорд.

Строило вязальню государство. Такие объекты обычно возводятся медленно, с задержками, так что люди постепенно забывают об их целевом назначении. Но многое зависит от случая. Палитра в горах, мартовская простуда, темпы строительства. Выпивали как-то два депутата, один — прогрессист, другой — социалист, и в ночи поспорили, кто из них быстрее организует предприятие на десять рабочих мест в новом помещении в своем избирательном округе, поэтому вязальню и достроили. Осенью 1983 года ее запустили, поставив во главе энергичного молодого директора, который собирался покорить мир и был уже одной ногой за границей, когда депутат-прогрессист сделал ему предложение о работе. Затем последовали десять светлых лет, наполненных смыслом. Внизу неистово работали станки, наверху расположились столовая, туалет и даже душ, там же выделили комнату деревенскому союзу молодежи. Хорошие были годы: начало чего-то важного, как нам казалось; мы были убеждены, что наша деревня, в отличие от многих других, не обескровится, и, глядя на директора, чувствовали себя защищенными. Станки неистово работали, производя носки, свитера, шапки, варежки, и было так приятно, зайдя в кооперативное общество, застать там человек пять земляков за беседой, и на всех изделия вязальни. Тогда в мире царили красота и гармония, а теперь мы скучаем по тем временам. Но все заканчивается — это, вероятно, единственный непреложный принцип нашей жизни. Tu igitur nihil vidis, директор видит сны на латыни, превращается в Астронома, жертвует джипом, домом, женой, семейной жизнью, ореолом славы, получив взамен небо и несколько старых книг. И в один прекрасный день в середине девяностых станки с нижнего этажа вынесли и погрузили на большой грузовик. Так началась нескончаемая череда тяжелых месяцев, солнце и луна светили в окна пустых залов.

С нашей стороны было бы несправедливо винить во всех негативных и депрессивных изменениях лишь сны одного человека. Ибо тогда вы могли бы усомниться в нашей честности и порядочности, и для чего в таком случае продолжать рассказ? Станки вязальни отправились на восток страны, в другую деревню, где потребность в них была острее, а число безработных неопределившихся голосов больше. Но если бы директор уперся рогом, это непременно возымело бы действие, так всегда бывает, когда сопротивление оказывают большие способности, новый джип и пошитый на заказ костюм. Мы точно не помним, как долго первый этаж оставался пустым, но Астроном еще целый год получал огромную зарплату, оставаясь директором предприятия-призрака. Однако простых людей тогда просто бросили на произвол судьбы — девятерых сотрудников: семь женщин, двоих мужчин. Мужчины решили свои проблемы, переговорив с приятелями по футболу, школе, Ротари-клубу — миром ведь правят мужчины. Гуннар устроился помощником нашего электрика Симми, а Асгрим, для многих Осси, попеременно помогал слесарю, каменщику и столяру и со временем стал востребованным универсалом. Каждый день Осси начинает с благодарности провидению за то, что отправило станки вязальни на восток страны, поближе к восходу солнца.

Из семи женщин пять все еще сидят без работы, хотя с тех пор прошло много лет. Пять безработных женщин — это десять рук. Двум другим повезло больше: одну зовут Элисабет, и о ней мы расскажем позже, вторую — Хельга, она пять дней в неделю с 8:00 до 17:00 сидит на телефоне. Эту работу ей, вероятно, предложила Сольрун, директор нашей школы. Сольрун уже давно беспокоил стресс, терзающий современного человека, во всем виноваты перегрузки и растущий темп жизни. Она пыталась достучаться до системы, писала письма, говорила с влиятельными людьми, а затем усадила за телефон Хельгу, где та с тех пор и сидит.

Эта работа — пилотный проект или инновация, мы не уверены, как правильно назвать, — заключается в том, чтобы выслушивать позвонившего, изредка вставляя пару слов или даже целое предложение, и сохранять спокойствие, что бы ни происходило. Вот так просто и одновременно без преувеличения непросто. Некоторые звонят только затем, чтобы поговорить, они одиноки, хотят услышать чье-то дыхание, другие, напротив, чтобы выплеснуть нетерпимость, беспокойство и страх, которые в нас вздымает запыхавшаяся современность. Сольрун полагала, что работа Хельги поможет снять напряжение одним и уменьшит жгучую боль одиночества у других. О стрессе она писала в одном из писем: «…явление, которое накапливается в нас, и его нужно иногда выпускать».

Хельге около сорока, она не замужем, у нее один ребенок и красивая, гибкая шея. Отец ребенка, фермер с юга, много думает о ней, о ее шее, которую часто целует в мыслях, и мы, наверное, тоже. Хельга очень довольна своей работой, она погружается в фолианты по психологии, читает книги, где анализируется современность, многие из них на английском, и благодарна судьбе за то, что больше не работает в вязальне. Бывают, конечно, тяжелые дни: люди звонят на взводе и кричат или в ярости поливают Хельгу бранью, они очищаются, после этого им становится лучше, но, порой, когда вечером она дома накрывает на стол, от ее ушей исходит запах гари. Некоторые потом искренне сожалеют, что вышли из себя по телефону, и присылают ей что-нибудь приятное в знак раскаяния, благодарности, расположения. Деревенский таксист Антон привозит Хельге цветы, конфеты, красное вино, картонную коробку пива, бутылку водки, щенка, один раз даже рыжеватого ягненка с глазами, отражающими небо. Щенок стал образцовой собакой, ягненок — красивым барашком, который проводит лучшие моменты своей жизни во дворе у Хельги. Мы всегда рады видеть их хозяйку, упоминаем ее в вечерних молитвах и просим отвести от ее красивой головки черные ругательства, имея в виду не только те ужасные слова, которые орут или говорят в трубку истерзанные нашим временем люди. Мы также постоянно думаем о пяти женщинах, десяти руках, которые не смогли найти работу. С того самого дня, когда станки вязальни погрузили на грузовик, они собираются дважды в неделю, чтобы составить друг другу компанию и заполнить пустоту, неизбежно сопутствующую безработице. Десять рук в гостиной, десять безработных рук, которые когда-то были частью производственного цикла, оказывали влияние на нашу повседневную жизнь, теперь же видите, какое непростительное расточительство, а время идет. Эти женщины не всегда хорошо отзываются о Хельге, им кажется, что они выполняли бы ее работу лучше и не стали бы обращать внимания на выходки, им не нужны книжки по психологии и рыжеватые ягнята. Они одеты в красные футболки и черные джинсы, десять рук взлетают в воздух как рассерженные пчелы. А тут еще Хельге начали звонить мужчины обсудить проблемы брака, посетовать на жен и нехватку секса; вдовцы, разведенные и холостяки рассказывают об одиночестве. Мы должны пожаловаться в министерство социального развития, говорит одна из женщин, или, может быть, такая работа находится в компетенции министерства здравоохранения. Месяцы приходят и уходят, а женщины все не уверены, они впятером сидят в Сети, смотрят сериалы, кулинарные передачи, ток-шоу. На самом деле следить за тем, что происходит вокруг, — это полноценная работа. Все равно где: на экране телевизора или в жизни деревни, тем более что в последние годы разграничивать становится все труднее. Но это десять безработных рук; столы заставлены тортами, блюдами, запеченными в духовке, кофейниками, завалены рецептами, книгами по самосовершенствованию, популярными романами; это лето, зима, яркий летний свет, черные как смоль ночи.

четыре

Не будь зима такой долгой, а небо темным, здесь бы, на краю земли, едва ли кто-то жил. Зимними вечерами и по ночам Астроном бродит вокруг деревни, не отрывая глаз от неба, иногда вооружившись хорошим ручным телескопом, а если его нет на улице, значит, он сидит у себя на отшибе под большим телескопом, корпит над книгами, некоторые из них на этом древнем языке — латыни, смотрит на монитор и много думает. Волосы его седеют, он очень одарен и понимает в жизни многое из того, о чем мы не имеем ни малейшего представления. Некоторые из нас приставали к нему с вопросом, видел ли он Бога. Но Астроном отмалчивается, вероятно, ему вполне достаточно неба и латыни, звезды ведь человека никогда не покидают, чего нельзя сказать о Боге. Звезды вездесущи, хотя нам, поглощенным повседневной рутиной, нелегко одновременно говорить о близости и звездах. Рейкьявик очень далеко от нас, Сидней — на огромном расстоянии, но это совсем близко по сравнению с Марсом, до которого двести тридцать миллионов километров, просто недостижимое расстояние для старенькой «мазды» Астронома, на долгих спусках развивающей скорость до ста десяти километров в час. Однако все противоречиво и относительно, большинство слов так сложны, что кружится голова. Например, человек, с которым вместе живешь, иногда оказывается для тебя дальше планеты Марс, и ни космический корабль, ни телескоп не могут преодолеть эту пропасть. Но небом единым никто не живет. С тех пор как закрыли вязальню, прошли годы, и уже лет девять назад Астроном лишился директорского оклада — чем же он зарабатывает на жизнь? Жить нынче дорого, даже если тебя не интересуют насосы высокого давления, широкоформатные телевизоры, новейшее кухонное оборудование. Мы об этом время от времени думаем, но спросить у Астронома прямо не решаемся. Он бродит по земле, высокий, худой, с копной седых волос и бездонными серыми глазами; есть в этом человеке что-то блаженное, в его присутствии невольно приглушают голос, стараются отогнать мысли. Мы задаем ему вопросы о звездах, небе, Копернике, реже о чем-то еще и никогда о деньгах. Даже старуха Лаура не мучает его своими историями, вот бы нам всем так везло. Издалека она похожа на маленькую полужирную букву г, страшно медлительная, но подозрительно активно осаждает нас в кооперативном обществе, банке, медпункте и без предисловий начинает рассказывать о своей жизни, зачастую с середины предложения. А прожила она уже немало: если бы можно было вытянуть годы как ленту рулетки, с легкостью хватило бы до Юпитера, хотя еще все-таки не в оба конца. Но почему же мы, малосведущие и мало на что способные, должны косо смотреть на человека, который носит в голове систему небесных координат и ежегодно получает десятки писем из разных стран, все на латыни.

пять

Еще остались люди, которые пишут письма. Мы имеем в виду — старым добрым способом, когда слова выводят на бумаге или набирают на компьютере, распечатывают, затем кладут в конверт и несут на почту, даже если адресат получит послание только на следующий день, чаще же оно идет намного дольше. Что это, как не консерватизм, попытка изо всех сил удержать исчезнувший мир, раздуть остывшие угли? Мы привыкли к скорости: вводишь нужные слова, нажимаешь на кнопку, и они тут же преодолевают заданный путь. Это мы называем энергией. Но для чего тогда посылать письма обычной почтой, ведь нам едва ли хватит терпения на такой тихий ход? Зачем ездить в конном экипаже, если есть машина? Слова в компьютере имеют свойство исчезать, превращаться в ничто, становиться недоступными при обновлении программ, стираться, когда накрывается компьютер; наши мысли и мнения растворяются в воздухе: через сто лет, не говоря уже о тысяче, никто не будет знать, что мы существовали. Нам, естественно, было бы все равно, мы живем здесь и сейчас, а не через сто лет, но однажды мы натыкаемся на старые письма, и в нас вселяется какой-то черт, нам кажется, мы чувствуем нить, идущую от нас и исчезающую в прошлом, и думаем, что это нить, связывающая времена.

Лондон, 28 мая 1759 г.

Поскорее возвращайся с этой дурацкой войны, приди, согрей грудь мою. Без тебя меня нет, я потерялась.

Письма, которые мы шлем друг другу по электронной почте, за несколько лет превращаются в ничто, и нас гложет мысль, ощущение, что мы обрываем нить, она доходит до нас, но не продолжается дальше, мы оставляем лакуну, которая никогда не будет заполнена. Мы хотим быть верными нашему собственному времени, а не какому-то мыслимому будущему, но при этом нас гложет совесть, что мы совершаем преступление, нам вообще блестяще удается коллекционировать угрызения совести. За то, что недостаточно много читаем, редко разговариваем с друзьями, проводим слишком мало времени со своими детьми и стариками. Мы находимся в постоянном движении вместо того, чтобы сесть и послушать дождь, выпить чашку кофе, согреть душу. И не пишем писем.

Но все же иногда мы, живущие вдали от главной магистрали, садимся за письмо и затем несем его на почту. К большой радости Августы, которой мы дарим смысл жизни. А нас самих охватывает приятное ощущение, сходное с тем, которое мы испытываем, когда вспоминаем, как пили колу через лакричную трубочку, когда ходим в Национальный музей или в гости к старой тетушке; мы демонстрируем верность прошлому.

шесть

Прежде почта была одним из центров притяжения нашей деревни, туда стекались письма и посылки, там были две телефонные кабинки, чтобы звонить в другие населенные пункты, и у них по вторникам скапливались очереди — последняя возможность заказать из столицы вино на выходные. Но теперь кабинки убрали, прошли те дни, когда Августа могла подслушивать. В деревне даже появился винный магазин, открыт с 13:00 до 14:30 по вторникам и четвергам. Вот как все меняется.

Тридцать лет назад на почте работали четыре женщины, Августа тогда была совсем молодой, пользовалась помадой очень насыщенного красного цвета, как на уличном светофоре, возможно, именно поэтому она и сейчас, в зрелом возрасте, до сих пор не замужем. Четыре женщины тридцать лет назад, а теперь одна Августа, не считая почтальонов: один из них разносит почту в деревне, другие ездят по окрестностям. Но в декабре она призывает на помощь двух своих племянниц, они так молоды, что вокруг них все вибрирует: парни приносят на почту письма и открытки, они готовы отправить что угодно кому угодно, только бы увидеть девушек. Августа и почта едины, как рука и рукав. Она держит почтальонов в ежовых рукавицах, маленькая, худая, легкая как перышко, ей опасно для жизни выходить на улицу, когда скорость ветра превышает двенадцать метров в секунду, она морщинистая, и голос хриплый, такими бывают курильщики с большим стажем, ее руки иногда напоминают двух любопытных собачек.

Мы придумали это сравнение с собачками, потому что Августа очень любопытна, любопытство даже чуть не стоило работы и чести. Августу дразнили, ей угрожали, но она держалась стойко, не позволяла ввести себя в заблуждение и оставалась верной своей природе. Однако тогда, в середине восьмидесятых, мир был другим: все битлы еще живы; мы садились в самолет, не думая о террористах; дороги хуже, извилистее и длиннее; мир казался больше, и в общении людей почта играла важную роль. Августа проработала уже три или четыре года, была трудолюбива, на хорошем счету, но ее грызло какое-то беспокойство, мучила неудовлетворенность, ей чего-то в жизни не хватало. Как-то она открыла одно из писем, которые нужно было отправить, и прочитала его. Ее охватило приятное чувство: она словно втягивала в себя сигаретный дым после долгого воздержания, по телу разливалась сладкая истома. Августа вздохнула, где первое, там и второе. Она открыла следующее письмо, открыла посылку, открыла бандероль, и со временем стала основным источником новостей в нашей деревне: от нее мы узнавали о больших и малых событиях, надеждах и разочарованиях; она дважды разоблачала измену, три раза предупреждала родителей, когда подростки делились с друзьями по переписке своими планами, из которых выходило, что они вот-вот окажутся на скользкой дорожке. Вам, вероятно, покажется странным со стороны жителей деревни мириться с тем, что руки Августы, как две любопытные собачки, рылись в письмах и посылках, узнавали, кто что получает, кто выписывает желтую прессу, или постельные новости, как она выражалась. Но не забывайте, что зима бывает долгой и скучной, нас мало, на улицах снег и пронизывающий ветер. А в этом случае очень даже имеет смысл зайти по какой-нибудь надобности на почту, перемолвиться парой слов с Августой и вернуться затем оттуда с новостями и слухами, чтобы их медленно пережевывать, обсуждать за чашкой кофе, коротая время. И какая разница, что работа и честь Августы висели на волоске: ее обвиняли в нарушении неприкосновенности частной жизни, в злоупотреблении доверием, называли пронырой, сплетницей, змеей подколодной, ведьмой. Именно в то время она стала выкуривать больше двух пачек в день, хотя раньше не курила и одной. Эта привычка у нее с тех пор сохранилась, и можно считать, что нападки и горькие слова на несколько лет сократили Августе жизнь, а у некоторых из нас рыльце в пушку. Но ее не выгнали. Дело сошло на нет. С годами она научилась действовать тоньше, представлять новости так, будто от кого-то их услышала. Конечно, никто на этот трюк не повелся, но ведь ко всему привыкаешь, все становится будничным и, разумеется, заканчивается. От ее информации несомненно была определенная польза: любопытство Августы спасало браки, вытаскивало людей из безнадежных отношений, мы привыкли пользоваться своим положением, даже посылали друг другу письма, обеспечивая тем самым движение новостей. Но времена меняются, количество почтовых отделений постоянно уменьшается, их закрывают или засовывают в супермаркеты, где они теряют своеобразие, это все оптимизация, и почтальонов сокращают. Роль Августы в нашем обществе уменьшилась, она больше не центр притяжения, и лишь после того, как к Астроному потекли письма и посылки, мы почувствовали, насколько зависимы от Августы, ее бдительности и любопытства. Можете себе представить ее отчаяние, когда она открыла первое письмо и увидела, что оно на латыни. К тому времени Августа уже наловчилась разбираться в английском и скандинавских языках, у нее были хорошие словари. И что же теперь делать, подумала она, вертя письмо между пожелтевшими от табака пальцами. На следующий день пришло второе письмо, затем третье, через неделю их было уже шесть. Это не могло не сказаться на Августе: ее накрыла депрессия, появились круги под глазами; наверное, рак, думали мы, проклиная курение. Но Августа не из тех, кто сдается, она решительная, настоящий боец: поговорила с водителем грузовика Якобом, и через несколько дней тот привез ей латинско-исландский словарь. Однако латынь ей давалась плохо, кроме того, письма были написаны от руки, а их авторы, похоже, соревновались, у кого почерк хуже, вот гады, — поделилась с нами Августа. Мы испытали разочарование, нам казалось, что Августа нас обманула, и она это чувствовала, иногда безо всякого повода впадала в уныние. Письма все приходили, но постепенно Августа перестала их открывать, и на них легла печать молчания, таинственного молчания.

семь

О чем он думает, спрашивали мы иногда, имея в виду Астронома, как живет, что происходит в душе у того, кто пожертвовал всем, отвернулся от благосостояния, семьи, повседневной жизни? Эти жгучие вопросы не давали нам покоя, мы обсуждали их долгими зимними вечерами, когда мир, похоже, забывал о нашем существовании, ничего не происходило, только небо меняло краски. Поэтому объявление, которое Элисабет повесила в кооперативном обществе, на том самом месте, где старина Гейр, а затем и Кидди тридцать лет анонсировали киносеансы, сразу же привлекло всеобщее внимание.

ВАЖНО!

Начиная с ближайшей среды в общественном доме будут ежемесячно проходить доклады Астронома О том, что действительно имеет значение.

Начало выступлений: 21:00. Продолжительность: около 40 минут. Доклады будут сопровождаться показом слайдов. Организуются при финансовой поддержке Совета министров Северных стран. По окончании докладчик ответит на вопросы. Все желающие приглашаются на кофе.

В указанный день и час общественный дом был переполнен, посещаемость побила рекордные киносеансы Кидди: фильмы о Джеймсе Бонде и «Крепкий орешек». У Давида и Элисабет появилось чем заняться. Кофе, хворост, легкие закуски, нужно рассаживать публику, принимать у нее верхнюю одежду. Это был важный вечер, от нетерпения у нас сосало под ложечкой, время стремительно приближалось: скоро мы узнаем, о чем думает Астроном, что написано во всех этих книгах. Мы потягивали кофе, жевали хворост, смаковали закуски и весело трепались: важно лишь, чтобы «Арсенал» стал чемпионом, чтобы я успел на него сегодня вечером, чтобы Гогги не начал слишком рано заниматься сексом, важно хорошенько напиться в выходные. Все это время Астроном стоял на сцене, за кафедрой, смотрел в никуда, и ему, похоже, было наплевать на то, что происходит, на нашу болтовню, ожидание, на этот вечер, на доклад; он словно видел сквозь стены и крышу, разглядывал вечернее небо, которое с каждым осенним днем становилось все темнее. Он выше этого, думали мы, совсем не лишен почтения, он мудрец. Однако дело приняло такой оборот, что докладчик вцепился в кафедру, чтобы не упасть; я этого не переживу, думал он. Давид то и дело косился на сцену; Астроном этого не переживет, шептал он Элисабет — на ней было темное вельветовое платье, плотно прилегающее к телу; некоторые грызли ногти, кусали локти: темное вельветовое платье — вот что было важно. Как вы помните, Элисабет работала в вязальне, правда недолго, всего около двух лет до закрытия, однако, несмотря на свой юный возраст, быстро стала неофициальной помощницей директора, чертова шлюха, думали пять женщин, неотступно следя за ней глазами. Элисабет приглушила свет в зале, но сделала ярче освещение сцены; они с Давидом сидели в первом ряду, и свет прожекторов падал на них тонкими струйками. Сердце Астронома билось, как зверек, угодивший в ловушку, тело охватил озноб, руки дрожали. Мы не отрывали глаз от сцены: шли минуты, он молчал, только смотрел в потолок, и многие стали склоняться к мысли, что Астроном собрал нас, чтобы познакомить с тишиной, что именно она имеет значение, ею наполнены его книги. Да, естественно, ему противны наша болтовня, шум и гомон в зале; мы целыми днями треплемся о ничего не значащих вещах: о длине штор, профиле шин, — а затем умираем.

В молчании мы храним золото; тот, кто молчит наедине с собой, может многое узнать; тишина просачивается сквозь кожу, успокаивает сердце, притупляет страх, наполняет комнату, наполняет дом, за стенами которого неистовствует наше время, оно — спринтер, гоночная машина, пес, который бегает за своим хвостом и не может поймать. Но тишина, к сожалению, удел одиночек, она не терпит толпы и быстро исчезает. Кто-то кашлял, кто-то глотал, кто-то шептал и прятал ухмылку в ладони. Давид закрыл глаза и подумал: я больше не могу, меня здесь нет, но Элисабет медленно встала. Повернувшись, она обвела взглядом полу-сумрачный зал, как будто собираясь что-то сказать, смотрела на нас, размышляла. Шепот смолк, усмешки померкли и исчезли, все смотрели на нее. Всего двадцать четыре, темное вельветовое платье, темные волосы до плеч, темно-карие глаза, не особо красива, но что-то в ней есть такое, сам дьявол, думали мы, — пусть даже платье надето не на голое тело; и все успокоилось. Над общественным центром умолкло небо, кровь в нас потекла медленнее, значение имела только эта женщина. Свет на сцене, казалось, подкрадывался к ней, обхватывал мягкими, почти прозрачными руками; она была в темном вельветовом платье, которое, похоже, держалось только на груди или на слабом напряжении между бархатом и сосками. Черт в адском пекле, подумал кто-то в своем бессилии, скоро платье соскользнет и остановится лишь на бедрах. Господи, пусть так и будет, сделай так, чтобы платье соскользнуло, позволь глазам моим взглянуть на красоту, ибо впереди длинная зима. Проклятая шлюха, подстилка чертова, перешептывались пять женщин, а затем Астроном открыл рот и произнес: вдох неба вмещает все.

Такое предложение таит в себе все или ничего, а что из двух — мы не знали. Элисабет стояла, и не было никакой возможности подумать, подобрать слова, но затем она села, и Астроном сказал, взвешенно и одновременно так страстно, что напомнил нам о славных днях вязальни: простор неба велик, он вмещает в себя наше начало и конец.

Голос у него низкий и мягкий, как вельветовое платье.

Вот так это начиналось.

Около десяти лет мы раз в месяц ходим послушать Астронома, стоящего за кафедрой на сцене общественного дома. Как же летит время, — мы иногда просыпаемся в утренней тишине от рассерженного зова кулика и, выглянув на улицу, видим на небе иней.

Но несмотря на то, что октябрьский вечер девять лет назад вместил в себя простор Вселенной и темное вельветовое платье, количество слушателей зимой резко уменьшалось, и к весне хорошо, если послушать тиканье вселенских часов в докладе Астронома приходили десять человек. Вот так это продолжалось. Разумеется, мы должны были посещать доклады лучше, и теперь нас за это немного мучает совесть, еще один чертов укол совести, однако нельзя не учитывать, что у нас в деревне много дел, рутина будней как огромный снежный ком. Нужно уложить детей, прийти в себя после тяжелого дня, полистать журналы, покрасить дверь, заглянуть под машину, кому-нибудь позвонить, по телевизору, возможно, сериал или ток-шоу, возможно, матч Лиги чемпионов, а игроки мадридского «Реала» намного живее докладов Астронома. Однако иногда мы вваливаемся, когда нечем заняться, нет никакого матча, ломается ножка теннисного стола, кофе в киоске закончился, проехали тридцать кругов по деревне, пережевали все последние новости, обзавидовались тем, у кого есть модем, джакузи, хороший выбор DVD-дисков. Заглядываем, слушаем дыхание неба в словах Астронома, пьем кофе и поедаем канапе у Элисабет, смотрим на нее, гадая, не скрывается ли под блузкой, свитером, платьем обнаженная грудь, затем переводим взгляд на мертвенно-бледное лицо докладчика, похудевшего с годами: его острый нос стал еще острее, голова в профиль напоминает секиру. Десять рук уже совсем не показываются: звезды от нас слишком далеко, мы хотим думать о том, что близко, говорят они и, кроме того, считают, что мужчины ходят на доклады исключительно для того, чтобы поглазеть на грудь Элисабет, надеясь, что она посмотрит в их сторону, показав кончик языка между влажными губами, эта шлюха, ничего кроме фальши, и слишком хорошо знает, что путь к воле мужчины лежит через постель.

Вялая посещаемость никак не влияет на Астронома, он рассказывает с одинаковым вдохновением независимо от того, два человека его слушают или пятьдесят. А мы хотя и ходим на его доклады неохотно, довольны ими, даже гордимся. Приятно дополняя нашу общественную жизнь, они придают деревне культурный вид. В местечке с населением в четыреста душ заполнить вечера нелегко: семь-восемь раз в году танцы, любительские турниры по висту, бинго-вечера и кинопоказы Кидди.

восемь

В хорошие дни мы называем Кидди кинозвездой: он сыграл маленькую роль в фильме Фридриха Тора «Белые киты», тогда еще совсем молодой, и знает отрасль вдоль и поперек. Кинопоказы проходят в первый и третий четверг каждого месяца, с сентября до конца мая, афиша появляется уже в воскресенье, а в киоске можно за триста крон купить составленную Кидди программку. В ней он рассказывает о режиссере, актерах, иногда об операторе или монтажере и о сюжете фильма. Кидди приступил к сеансам в девяностые, сменив на этом поприще старину Гейра: тот показывал нам кино более двадцати лет, используя один и тот же проектор, который устанавливал на сиденьях последнего ряда. Под конец проектор изрядно поизносился, работал медленно, как заезженный трактор, громко гудел, заглушая тихие сцены на экране, вечные проблемы с фокусом, все цвета слились в один. Гейр умер во время показа уморительнейшей комедии, мы над ней ржали. Смеяться очень полезно, искренний смех — это таинственная смесь высшей точки блаженства и полного забвения, мы воспаряем над личностью, превращаемся из индивида в человека. К сожалению, названия картины мы не помним, но случилось это перед антрактом, после приступов безудержного смеха в зале сидевшие рядом с кинопроектором стали с удивлением замечать, что Гейр, который обычно отдавал должное своим фильмам и смеялся как ребенок вместе со зрителями, был каким-то молчаливым и серьезным. Хейда, агент всех лотерей, страховых компаний и газет, склонилась к Гейру и вполголоса прошептала: ты что, мертвый? Дело было именно в этом. Старина Гейр уже не дышал, он умер за кинопроектором и поэтому не мог больше смеяться. С тех пор Хейда аккуратно обращается со словами.

На место Гейра, разумеется, пришел Кидди, кинозвезда и к тому же его многолетний помощник. Он начал с покупки нового проектора, сказав, что не понимает, почему его предшественник так любил старый, затем принялся делать собственные программки, в которых делился своими мыслями, взглядами и знаниями, быстро набил руку и стал превращать пересказы фильмов в хорошие истории. Его жена Стейнун украшает программки рисунками в свободном стиле, объективно или субъективно связанными с сюжетом фильма. Стейнун и Кидди сошлись на одном из последних сеансов старины Гейра. Она тогда только приехала в нашу деревню из Рейкьявика заменить учителя, невысокая, изящная, с длинными вьющимися волосами и необычно мягкой походкой, сразу привлекла наше внимание своими нарядами: очень дорогие модные бренды, как определили знатоки. На кинопоказ пришла в голубых джинсах с цифрой 6 на правом колене и 8 на левом. У Кидди была с собой фляжка: во время фильма многие из нас смаковали, некоторые даже перепивали и блевали в туалете. Человек бывалый и киноактер, нерешительностью он не отличался, — направился прямо к учительнице, перед которой другие все еще робели, поинтересовался, как ей нравится в нашем бессобытье, и предложил из фляжки коньяк. Она пригубила, осторожно, Кидди улыбнулся, затем начался фильм. Она снова пригубила в антракте, они поговорили, Кидди не мог оторвать глаз от ее коленок с цифрами 6 и 8. Что? Она заметила его взгляд. Тогда, посмотрев ей прямо в глаза, он спросил: можно я буду номером семь? Такой вопрос значит: жизнь или смерть, пощечина или поцелуй. Вторую часть фильма они пропустили. У тебя над кроватью зеркало, произнесла она, тебе, наверное, некомфортно? Напротив, я бы не выходила круглые сутки.

девять

Вот так мы коротали время, однако никому не приходило в голову напиваться на докладах Астронома, тем не менее было бы неплохо немного смягчить восприятие разрушительных сил в его изложении, черных дыр, которые дремлют в космосе, как дьявольские пауки, и засасывают в себя все, что оказывается поблизости: метеоры, кометы, спутники, планеты, звезды — все исчезает в ненасытной черной пустоте.

Черные дыры представляют собой потухшие звезды, говорил он, об этом также написано в изданной Элисабет брошюре — она выпускает такие шесть раз в год, публикуя выдержки из его докладов. В одной из них рассказывается об Иоганне Кеплере, на котором мы немного остановимся. Его мать обвинили в колдовстве, она избивала мужчин мокрой тряпкой, но очень любила своего сына, написавшего книгу «Сон, или Лунная астрономия», ту самую, из-за которой лопнуло терпение жены Астронома, при воспоминании о ней подрагивают пальцы. Книга рассказывает о людях, летящих на Луну и стартующих из Исландии. Астроном перевел и зачитал исландскую часть книги. Кеплер жил в семнадцатом веке, тогда Исландия была на краю известного мира и часто вообще не попадала на географические карты. Сольрун, директор школы, давала ученикам задание проиллюстрировать рассказ, и весной проводилась выставка рисунков. Однако задания по черным дырам она давать не стала, считая эту тему вредной для детей: черные дыры хуже либерализма, хуже Соединенных Штатов, хуже парникового эффекта, черные дыры — это потухшие звезды, которые в свое время были намного больше нашего Солнца, однако именно его назвали оком Божиим. Они миллионы лет освещают миры, потом совпадают в маленькой, но очень тяжелой точке и превращаются в черные дыры. История черных дыр, как написано в брошюре, «несомненно напоминает историю Люцифера, светлого ангела, низверженного в ад; светлое стало темным, Божественное — дьявольским. Возможно, черные дыры — это орудия дьявола, его опасное оружие в вечной борьбе с Господом, который настолько от нас отдалился, что трудно отогнать от себя чувство полной безысходности».

Теперь нужно бы сказать «ваше здоровье!», «чур меня» или «больше света!».

[Море глубоко, оно меняет цвет и, кажется, дышит. Хорошо, что здесь есть море, потому что иногда целыми днями ничего не происходит, и тогда мы смотрим на фьорд — то синий, то зеленый, а затем темный, как конец света. Но если верно, что затишье — это сон скорости, тогда нам, вероятно, нужно создать санаторий для горожан, имея в виду не только Рейкьявик, но и Лондон, Копенгаген, Нью-Йорк, Берлин. Попадете туда, где ничего не происходит, ничего не движется, кроме моря, облаков и четырех домашних котов. Такая реклама, конечно, не во всем соответствует истине, но разве это не общее свойство всех рекламных текстов? Рекламщики должны убедить нас, что бесполезное важно, и это у них получается блестяще, потому что наша жизнь постепенно заполняется бесполезными и иногда ничего не значащими вещами; мы завалены удобствами и едва можем высунуть голову.

В прежние времена люди больше всего боялись дефицита, голода, бедности, холода, мечтали о приятных вещах: менее тяжелой работе, сокращении тягот, времени для себя; они работали на износ, жили в темных, иногда сырых домах, до врача далеко, до образования еще дальше; они преждевременно умирали, у них было мало радостей, жизнь уходила на прозябание. Но вы ведь знаете, как обстоит дело сегодня: у нас есть все, о чем наши предки могли только мечтать, мы живем намного дольше, и здоровье у нас лучше, мы не знаем голода, только чувствуем, что проголодались, когда худеем или застреваем в пробке, мы беспокоимся о телосложении, увеличиваем или уменьшаем грудь, боремся с лысиной, ходим в солярий, мечтаем исправить прикус и хотим знать как можно больше кулинарных рецептов, многие слишком много работают, и у некоторых мужчин размер члена зависит от продолжительности рабочего дня. Жизнь у нас спокойная, однако нам плохо, ибо что делать со всеми этими днями, с самой жизнью, как понять, для чего мы живем? Но, по крайней мере, у нас красивая береговая линия, дугообразная, чуть меньше километра длиной; какой же чувствуешь покой, когда стоишь там и смотришь на то, что больше самого человека.

Где-то сказано, что море вечно, — это, к сожалению, полная ерунда, все изменяется, солнце умирает, моря высыхают, великих людей забывают, но по сравнению с человеческой жизнью море действительно вечно. Лет тридцать назад у нас тоже было ощущение, что Советский Союз и Кооперативный союз вечны. Кооперативное общество было центром нашего мира: оно заправляло торговлей, складом, бензоколонкой, киоском, скотобойней, фермеры вкладывали все свое и получали продукты: концентрированные корма, керосин, материал для ограды, рождественские подарки, пасхальные яйца, — они никогда не видели денег, разве во время поездок в столицу к зубному врачу. Это было время застоя, проклятое душное безветрие, и за всем стояла Прогрессивная партия, наши альфа и омега; мы думали, что так будет всегда, и весело ошибались. Примечательно, как же все в конце концов меняется: железный занавес, черно-белые телевизоры, печатные машинки, — когда остановится это развитие? Вам не нужно отвечать, мы лишь размышляем вслух, потому теперь все меняется так быстро, что моргнувший глазом теряет связь с миром. И только когда Кооперативный союз рухнул, сгнив изнутри, как Соединенные Штаты в наши дни, и постоянный западный ветер несет резкий запах гнили за океан, мы почувствовали верховную власть Кооперативного общества. Ведь самые тяжелые кандалы чувствуешь только после того, как от них освободишься.

Но в нашей деревне живет человек, который мало думает о ходе времени, о том, как все меняется, его зовут Йонас, и это он покрасил Астроному дом. При помощи своей малярной кисти Йонас может изменить мир; он превратил обшитый гофрированным железом дом в ночное небо.]

Слезы по форме как весла

Йонас худой и мелкий, ниже среднего роста, очень хрупкий, не топайте, иначе он сломается. Он рос так медленно и тихо, что мы часто надолго о нем забывали, никогда ничего не говорил первым, отвечал в основном односложно, голос с намеком на хрипотцу, тонкий, как шерстяная нить, и легко рвался. В школе учился плохо, учителя не рисковали спрашивать его с места, не говоря уже о том, чтобы вызывать к доске, перед экзаменами он неделями почти не спал, два раза его рвало на стол экзаменатора, а однажды он потерял сознание. Друзей у Йонаса не было, впрочем, как и врагов; ребята его почти никогда не дразнили, причиной, возможно, был его отец Ханнес, наш деревенский силач и полицейский, но, скорее всего — нерешительность Йонаса, которая заставляла детей робеть в его присутствии, — а годы шли.

Йонас садился у шкальной стены, смотрел, как другие ребята дерутся, — это было в восьмидесятые и девяностые, — смотрел на свои руки, такие тонкие, что пропускали свет. В четырнадцать он бросил школу. Ровесники тогда вмиг выросли, а Йонас остановился. У девочек появилась грудь и округлились бедра, у мальчиков бурлили гормоны, они превратились в буйное стадо ревущих быков, крушили стены, орали, и у них вставал, когда девочка кашляла.

Йонас, похоже, ничего подобного не испытывал, он лишь сильнее вжимался в школьную стену, а потом и вовсе перестал приходить, закрылся в своей комнате. Ханнесу пришлось ломать дверь, он пытался подкупить сына, угрожал, ругался, просил, но сын в школу так и не вернулся. Парень просто идиот, считали некоторые, а Ханнес договорился с начальником молочного цеха — они дружили, — и однажды в понедельник ровно в девять Йонас пришел на работу. Держи щетку, сказал начальник, более развернутого описания обязанностей не последовало. На дворе были девяностые, совсем скоро сломают Берлинскую стену, и ее кусочки будет продавать как сувениры: люди большие мастера превращать страх, смерть и безысходность в твердую валюту.

У Йонаса всегда по-особенному светилась кожа, словно лампочка в темноте; постой здесь, рядом со мной, чтобы я мог читать, говорил его отец, когда зимними вечерами отключали электричество из-за бушующей непогоды и деревни спали под снегом. Несмотря на почти непереносимую застенчивость, Йонас никогда не краснел, если робел, становился еще бледнее, и мы до смерти боялись, что он сольется с дневным светом и исчезнет. Но через месяц после того, как Йонас приступил к работе в молочном цехе, он впервые покраснел, при этом без видимой причины; некоторые девушки и даже женщины оробели и задумались. Начальник настолько впал в эйфорию, что позвонил Ханнесу, который вечером приготовил курицу, пожарил картошку фри, налил сыну полкружки пива, себе же пять с половиной; у нас сегодня праздник, объявил он. Йонас ничего не понял, но потягивал пиво и опьянел; тебе надо не больше, чем птичке, засмеялся Ханнес, а парень вдруг похорошел, открыл рот и начал рассказывать об исландских болотных птицах. Говорил безостановочно целый час, с невиданной прежде у него горячностью. Ханнес слушал сначала удивленно, затем восторженно мельчайшие, порой щепетильные подробности, убежденный в том, что этот рассказ — символический язык пробуждения и его сын наконец станет мужчиной. На следующий день начальник отважился доверить Йонасу новое задание: нужно было покрасить стену, которая, правда, вечно скрыта за штабелями товаров и почти не видна, но наш директор человек проницательный и знает, что скрытое тоже нуждается в заботе. Он подвел парня к стене размером трижды три метра, указал на ведро с краской и кисточку, объяснив, что заботиться нужно не только о том, что на виду; это твоя дневная норма, добавил он осторожно, постоянно на иголках из-за робости парня. А что с малярной щеткой? Положи ее вон там у стены. Мне покрасить всю стену? Ничего не оставляй, сказал начальник. В кладовке есть еще краска, если понадобится, но ведра должно хватить. Дружески похлопав парня по плечу, он направился к выходу, стараясь идти как можно медленнее — быстрые движения могли выбить Йонаса из колеи, — сел в своем кабинете, вытер пот со лба; да, мальчик развивается, скоро начнет засматриваться на девочек, однако не будем ему мешать.

Был уже почти полдень, когда начальник решился проверить работу Йонаса. Парень стоял неподвижно среди ведер с краской и смотрел перед собой. Начальник долго не мог отвести глаз от стены, затем подошел к Йонасу: щеки парня раскраснелись, глаза блестели; после этого никому в голову не приходило складывать товары у этой стены. Начальник велел поставить два стола и несколько стульев: люди там сидят в перерыве или когда хотят подумать, успокоиться, разобраться, прийти в себя, они потягивают кофе и смотрят на картину, на красноватое солнце и порядка шестидесяти болотных птиц, которые словно с него прилетели, их контуры немного неуклюжи, однако птицы настолько живые, что в глубокой тишине слышится взмах крыльев.

два

Когда-то мир был настолько невинен, что полицейскому в деревне не хватало работы на полную ставку, и до рая тогда, вероятно, было ближе, чем до ада. В сельской местности доминировали прогрессисты, они управляли кооперативными обществами, которые объединяли хозяйственников и держали в узде деревенских маргиналов, понимали нас, из кожи вон лезли, чтобы все оставалось на месте: всегда удается хорошо управлять тем, что не движется. Однако затем все, похоже, перевернулось с ног на голову, и в последние годы было так много движения, что мы больше не в состоянии думать, вся энергия уходит на то, чтобы не броситься в пустоту. А вы замечали, что суть человека часто скрыта от постороннего взгляда и может никогда не выйти на дневной свет? В официальных документах нигде не упоминается, что, хотя по месту основной работы Ханнес столяр, полицейская форма была для него смыслом жизни и отрадой. Это не я, думал Ханнес по утрам каждый понедельник, пристегивая пояс столяра, нащупывая пилу, проклиная нашу законопослушность, мечтая о росте преступности, о времени, когда сможет сбросить столярный пояс и ежедневно облачаться в форму.

Ханнес был выше многих, ростом в сто девяносто три сантиметра, широкоплечий, когда двигался, напоминал крупного представителя семейства кошачьих. Побеждал всех в потасовках: его руки казались стальными; пил больше, чем мы, и делал это с младых ногтей, что, впрочем, никого не удивляло, ведь он происходил из троллей. Женщины к Ханнесу тянулись; наделенный сильным взглядом, он смотрел вокруг, словно маяк, подающий сигналы. Женщины были готовы оставить мужей и детей ради единственной ночи с ним. Две сестры, оглушительно красивые, много лет преследовали его: вы можете получить нас обеих, говорили они, жить с нами обеими, с двумя сразу ни много ни мало, и речь не идет о готовке, у нас обеих богатое воображение. Но потом он женился на Баре, чему мы очень удивились; она была хрупкой, светлая голова, тело как стебелек, говорили о ней старики. Бара уехала в столицу учиться в университете, но не для того, чтобы изучать хрупкие растения, как мы ожидали, она выбрала геологию, захотела узнать все о землетрясениях, извержениях, разрушительных силах. Училась она хорошо, стала прекрасным геологом, но на одном пасхальном балу в общественном центре увидела, как Ханнес устроил драку; истинный вулкан, подумала она, а через два года родился Йонас. Когда он появился на свет, Бара только что получила диплом бакалавра, собиралась три года проработать у нас учительницей, а потом продолжить учебу, специализироваться на вулканах; сосредоточиться на тебе, как она часто говорила Ханнесу, но однажды мы заметили, что над ее головой начал блекнуть свет. Старый врач, немного знавший латынь, не справился: это был рак толстой кишки, цветок дьявола; состояние Бары быстро ухудшалось, и она увяла. Ханнес поддерживал ее изо всех сил, но против смерти человек ничто, свет мира погас, и Ханнес потерял жену, трехлетний сын — мать, а мы — самое красивое и хрупкое из всего, что попадалось нам на глаза. В мире всегда есть место несправедливости.

Отец с сыном остались вдвоем.

Сын был внешне так похож на свою маму, что Ханнес не смел даже его коснуться. Шли годы. Они обитали каждый в своем мире, разговаривали друг с другом мало, но любили вместе смотреть телевизор, сидеть за кухонным столом, слушать радио или дождь, глядеть на фьорд за окном — они жили в одном из тех старых деревянных домов, которые стоят прямо у извилистой береговой линии. Но иногда, обычно вечером в четверг раз в шесть-семь недель, Ханнес устраивался в хозяйском кресле, звал сына и велел ему нести преподобного Халльгрима. И тогда Йонас понимал, что впереди четыре или пять дней и столько же ночей тяжелого запоя.

Как часто он не глядя тянул руку за стихами Халльгрима Петурссона на тяжелой темной полке: «Псалмы и поэмы» в двух томах, 1887–1889, однотомник «Стихотворения и поэмы», 1945, двухтомная биография поэта, написанная Магнусом Йонс-соном. Сначала раздается зычный голос Ханнеса, затем руки Йонаса тянутся к полке, его воспоминания заполнены собственными руками. Он рос медленно, и ему долгое время приходилось вставать на стул, чтобы добраться до книг, затем, обхватив маленькими руками, он с трудом тащил их через всю гостиную Ханннесу, сидевшему в своем хозяйском кресле под шерстяным одеялом, а рядом на столике лежали ржаные лепешки с паштетом, сушеная рыба и стояла бутылка водки. Повторяющийся мотив в памяти Йонаса, словно коллажи или кинокадры, которые прокручиваются у него в голове: руки увеличиваются, ему больше не нужно вставать на стул, но книги все равно тяжелые, путь по полу гостиной не становится короче, в углу сидит Ханнес и стареет. Многие женщины хотели бы иметь руки как у Йонаса: они похожи на крылья бабочки, сквозь них просвечивает свет. Мальчик изящный, как Бара, но ему не хватает ее решительности и светлого характера, она была изящной, но сильной, а Йонас такой хрупкий, и мы боялись, что он не вынесет тяжести жизни. Но жизнь весьма странная штука. У некоторых, похоже, какая-то внутренняя боль вплетена в саму ткань существования, и тогда сила рук не имеет никакого значения, все равно, сколько человек тренируется, какого веса гири поднимает или как часто бегает по пятнадцать километров, потому что он не может сбросить тьму, вырваться из теней, избавиться от меланхолии — черная или серая, она никого и ничто не щадит. Как-то вечером Ханнес сказал сыну: меня бы очень обрадовало, нет, стало бы для меня счастьем, если бы ты после моей смерти надел полицейскую форму и стал мужчиной, это будет значить, что жизнь я прожил не зря, это смягчит мои страдания, куда бы Господину Ангелов и Царю Небесному ни угодно меня определить.

Это было ноябрьским вечером на четвертые или пятые сутки после того, как Йонас принес отцу преподобного Халльгрима, на кухне две пустые водочные бутылки, порядка двадцати пивных жестянок; Ханнес, по обыкновению, мало спал, читал Халльгрима, слушал Мегаса, Кэта Стивенса, Элвиса Пресли, сочным языком читал сыну нотации; Йонас все еще работал в молочном цехе, и это было замечательно: он орудовал малярной кистью, иногда оживлял окружающий мир портретами птиц, у него было достаточно времени, чтобы предаваться размышлениям, после работы он шел домой, в свою комнату, читал о природе, о птицах, рисовал, часто запирался у себя, но никогда — во время запоев отца, тогда он оставлял дверь приоткрытой, и комнату наполняло басовитое бормотание Ханнеса.

Для меня стало бы счастьем, повторил Ханнес, близилась полночь. Йонас почистил зубы, как всегда, очень старательно, оправился, помылся, пошел в гостиную и пожелал спокойной ночи, Ханнес посмотрел вверх, обратив к нему лицо с грубыми чертами: спокойной ночи, сын, всегда спокойной ночи, не позволяй теням тебя охватить, не позволю, папа, Йонас пошел к себе, заснул, спасаясь от бормотания в гостиной, на нем была красная пижама. На следующее утро он проснулся рано, в сумерках, еще только семь, до работы два часа, есть время почитать биографию американского зоолога, который в течение тридцати лет целый месяц ходил по какому-нибудь выбранному ареалу — лесам Америки, пустошам Аляски, по Амазонии, Индии, Мадагаскару, но однажды изменил своим привычкам и на маленькой яхте отправился в плавание между островами Тихого океана — Йонас как раз дочитал до этого места. «Море иногда такое синее, — пишет зоолог, — что я абсолютно убежден в том, что умер, и штевень лодки рассекает небо». Йонас улыбнулся от предвкушения, потянулся к лампе, зажег свет и тогда увидел, что дверь его комнаты ночью закрыли, а под ручкой прикрепили большой конверт, подписанный «Моему сыну». Йонас сел на край кровати, сердце бешено колотилось, он вскрыл конверт и прочитал:

Дорогой сын, окажи мне услугу, не ходи в гостиную. Если ты меня хоть немного уважаешь или когда-нибудь уважал, выполни эту мою последнюю просьбу. Я старался как мог, но теперь отступаю перед тенями в голове. Для меня красота мира исчезла.

Весь красивый лес погиб, поблекла пашня, а печалей с лихвой теперь на всех хватает, исчезли радости совсем. Красивое я слышал пенье птиц. Вражда проснулась, убывает день, зверье и птицы в страхе пали ниц. И ум мой не блуждал повсюду.

Тени победили меня. Я боролся, собрав в кулак всю волю и мужество, битва продолжалась долго, но теперь силы мои иссякли. Я был к тебе недостаточно добр, прости меня, я хотел для тебя только самого лучшего. Не входи, потому что сегодня ночью я повесился. Ты не можешь увидеть меня таким, повесившийся — страшное зрелище, а если он к тому же твой отец, еще хуже. Эта картина воспламенит твое сознание и будет жечь всю твою жизнь, этого я не хочу, и поэтому не ходи в гостиную. Иди прямо на улицу, только не забудь сначала одеться, мужчине негоже показываться в красной пижаме. На часах двадцать минут пятого, пять часов назад я выпил последний глоток, только слабаки убивают себя пьяными. Сейчас я трезв как стеклышко. Ты спокойно спишь у себя, рот приоткрыт. Я долго стоял и смотрел на тебя. Прощался. Ты красивый мальчик, однако я предпочел бы, чтобы ты был мужчиной. Но ты мой сын. Я ухожу, и ты — единственное, что я оставляю после себя в человеческом мире. Будь сильным! Никогда не сгибайся! Когда тебя одолеет плач, а это обязательно произойдет, и в этом нет никакого стыда, выходи на улицу и бегай. Ничто так не очищает ум и не успокаивает нервы. Но помни, что ты можешь убежать от плача, но не от теней. Дочитай мое последнее послание до конца, затем подобающе оденься (не надевай оранжевую рубашку) и отправляйся прямиком к главе администрации Гудмунду и к Солърун. Я написал им письмо, оно в прихожей, передай его, но сначала расскажи, что случилось, говори четко и внятно, избавься от сентиментальности, она лишает тебя самообладания и достоинства.

Гудмунд и Солърун знают, что нужно делать, положись на них, только проследи, чтобы избавились от веревки, на которой я повешусь. Использовать веревку повешенного — плохая примета, это повлечет за собой тени и возможную скорую смерть.

Я отправляюсь на встречу с твоей матерью. Я не знаю никого лучше нее, и она заслуживала чего-то большего и лучшего, но судьба никому не подвластна. Сначала, однако, я должен получить наказание за свою капитуляцию. Постараюсь устоять перед приговором. Не знаю, каким он будет и как долго продлится наказание: один год или тысячу лет? Мне пришло в голову отправиться на юг и расспросить об этом Йоханнеса, потому что это не телефонный разговор, но было слишком поздно куда-либо ехать, решение уже принято. Вскоре узнаю об этом сам. Прояви силу и добейся в жизни большего, чем добился я.

Твой отец Ханнес Йонассон

Йонас медленно читал письмо, пропуская через себя каждое слово, словно пробираясь на ощупь в темноте или черном тумане, многократно прочитал стихотворение, надолго задержавшись на «пенье птиц», чувствуя исходящее от него тепло, затем встал, открыл дверь — его комната в самом конце дома, — и за дверью показался коридор, длинный, стокилометровый коридор, в самом далеке — гостиная с книжными полками вдоль стены. Йонасу потребовалось полжизни, чтобы преодолеть весь этот путь.

Через час он направился к Гудмунду и Сольрун. К тому времени Йонас уже увидел отца висящим в петле, рядом упавшая табуретка; Йонас стоял там в красной пижаме и чувствовал, как теплая струя стекает по тощим ногам на светлый в крапинку ковер. Ханнес вряд ли был бы всем этим доволен: и струей, и красной пижамой, только плюшевого мишки не хватает, сказал он, увидев в ней сына первый раз. Йонас постарался вытереть лужу, отстирать пятно, он сварил кофе, намазал на хлеб паштет, большими глотками выпил два стакана молока, одну чашку кофе выпил, цедя сквозь зубы, другую полной поставил в гостиной, пошел в ванную, намочил и намылил мочалку, тщательно вымылся, долго сидел на краю ванны и не отрываясь смотрел в потолок, затем встал, побрился станком Ханнеса, нашел одежду, не оранжевую рубашку, прошел в гостиную, долго смотрел на своего отца, который висел, тяжелый и безжизненный, над полом, как закатившееся и превратившееся в темную скалу солнце.

три

Нас хоронят хаотично по всей округе, вы ведь помните, что в нашей деревне нет и никогда не было кладбища, и заранее не известно, куда попадем, зависит от того, где окажется ближайший священник. Хуже всего умереть в середине лета, не потому что светло и птицы поют, а из-за сенокоса, священники ведь одновременно фермеры и не очень хотят тратить погожий день на мертвого жителя деревни. Однако Ханнес покинул этот мир света и тени в самом начале зимы, все вокруг засыпано смерзшимся снегом, мир белый, как крылья ангела, и найти священника не проблема: Йонас мог обратиться на восток, юг или север, только не на запад, потому что там океан.

Он позвонил на юг, Йоханнесу, и неудивительно: они были друзьями; народу на похороны пришло много. Красивый день, небо как начищенная до блеска оловянная пластина, горы такие белые, что сливаются со снами. Красивый день и душевные похороны. Йоханнес произнес прекрасную проповедь над своим товарищем: теперь тучи в твоей голове рассеялись, боль исчезла, и там, где ты находишься, так светло, что не описать ни на одном земном языке. Этот свет — само Божество. Этот свет — вечная жизнь. Нам, оставшимся здесь, тебя не хватает, мы, прозябающие в полумраке земной жизни, молимся, чтобы ты избежал слишком сурового наказания за содеянное, боль твоя была большой, тучи темными Мы позволим себе надеяться на вечную милость. Да, друг, ты сейчас, в этот миг, уже, наверное, пребываешь в вечной жизни, лежишь там на зеленом склоне, собираешь ягоды вместе со своей Барой и как раз произносишь: «Я и не подозревал, что бывает такой зеленый цвет».

Йонас сидел один в первом ряду, в полном одиночестве, некому сжать руку, темнота с одной стороны, темнота с другой; он вцепился в церковную скамью, чтобы не сорваться в пустоту. Но проповедь была хорошей, многим потребовались усилия, чтобы сдержать слезы, некоторые не смогли, затем служба закончилась. Ханнеса Йонассона, столяра, но в первую очередь полицейского, опустили в холодную землю — тело, напитанное вином и стихотворными строками Халльгрима Петурссона; комки земли стучали по крышке гроба, старые тетушки рыдали, плакали также двое мужчин средних лет и шесть молодых женщин. Слезы по форме как весла, под веслами горе и печаль. Тот, кто плачет на похоронах, оплакивает также собственную смерть и одновременно конец света, ибо все умрет и в конечном счете ничего не останется.

четыре

Уже почти десять лет, как Ханнеса опустили во тьму земли, десять лет — небольшой срок, однако мир может за короткое время совершить огромный прыжок: меняется погода, появляются новые виды птиц, разрушаются империи. Да, мир трясет, но мы крепко держимся за кухонный стол.

А вскоре после ухода Ханнеса мы потеряли старого директора кооперативного общества Бьёргви-на, который был с нами тридцать лет. Бьёргвин уже давно стал частью горной цепи, приближался к восьмидесяти, кожа пепельно-серая, спина согнутая, вся его энергия и концентрация уходили на то, чтобы дышать и беспрестанно моргать. Последние два года Торгриму, директору склада, приходилось по утрам относить Бьёргвина на второй этаж и спускать его вниз во второй половине дня, тридцать ступенек для стариковских ног равноценны Гималаям. Он целый день просиживал за письменным столом, руки без движения на столешнице, моргал очень осторожно, чтобы не перегружать сердце, но волосы в ушах росли невероятно быстро и в конце концов совсем закрыли слуховые отверстия, словно в них засунули двух гномов с красивыми пышными волосами. Около двух лет Торгриму приходилось носить Бьёргвина наверх, а затем вниз по ступенькам и вдыхать гнилостный запах его слюны, и все это время огромное колесо кооперативного общества крутилось будто само по себе. Но, как где-то сказано, все в конце концов исчезнет, и эти слова очень хорошо подходят к старику Бьёргвину; все произошло по окончании рабочего дня. Торгрим аккуратно нес эту прогнившую развалину, стараясь сдерживать дыхание, но как только он вышел на улицу, налетел ураганный северо-восточный ветер и, вырвав старика Бьёргвина из рук директора, понес его вдоль кооперативного общества, над парковкой и затем над пустошью. Там Бьёргвин кружил на высоте нескольких метров над землей, как переросший сухой лист, пока старые кости не распались, и он, опора нашей администрации, на протяжении тридцати лет возглавлявший кооперативное общество, не разлетелся на куски и не рассеялся по пустоши. Единственными свидетелями, кроме Торг-рима, который презрительно фыркал, когда с ним случилась эта история, оказались две четырехлетние девочки, каждая из них по-своему описала эти события, но в основном их рассказы почти совпали. Ветер поднял старого дядю в небо и унес далеко-далеко, туда, где кочки, Шарик бежал и громко лаял, потом дядя просто развалился, он лопнул и превратился в пищу для птиц, а Шарик убежал, потому что очень испугался.

Пища для птиц и исчезнувший Шарик — вот чем живет эта история, которая не хочет исчезать.

Шарик был псом из нашей деревни, умное и добродушное создание, черный с белой грудкой, всеобщий любимец, разумеется, с лаем бегал за старым директором кооперативного общества, считайте это шуткой — судьба, похоже, тоже повеселилась, она бывает злой, — но когда Бьёргвин распался на куски, Шарик с воем убежал и отправился на восток, фермер сбил его вечером километрах в пятидесяти отсюда, и пес тогда все еще несся во весь опор.

Несколько недель спустя у нас появился новый директор кооперативного общества, не кто иной, как сам Финн Асгримссон, наконец нам крупно повезло! Как вы помните, Финн только что завершил долгую и успешную карьеру депутата, многократно сидел в министерском кресле, его лицо не сходило с газетных страниц и телевизионных экранов, голос доносился из радиоприемников, он принимал участие в формировании нашего общества, оказав влияние даже на повседневную жизнь, и вот теперь, что же может быть естественнее, оказался в нашей деревне. Нетрудно себе представить, как мы распрямили спины. К сожалению, от работы в комитетах Финн вежливо отказался, однако согласился взять под свое покровительство Союз молодежи, держать речь Семнадцатого июня[3] и писать короткие заметки в местную газету, выходившую десять раз в год. Он быстро вник в дела кооперативного общества: бухгалтерия и все другое на первом этаже находилось в идеальном состоянии в руках Сигрид, и Финн сказал, что старик Бьёргвин вплоть до смерти принимал верные решения, как от него и ожидалось. Нас это заставило призадуматься.

Изучив и благословив деятельность кооперативного общества, Финн несколько дней потратил на то, чтобы ходить по деревне, пожимать людям руку и беседовать. Он заинтересовался историей Астронома, и его отвели к черному дому, но Астроном не откликнулся, хотя они стучали и звонили. Также Финна привела в восторг деятельность Хельги, она разрешила ему звонить в любое время, и днем, и ночью, тогда Финн заерзал, словно его кто-то пощекотал. Затем он вошел в гараж главы администрации, где сидел Йонас в черной полицейской форме.

пять

Судьба, если она вообще существует и наша жизнь не отдана на откуп невероятной силе случая, ходит странными путями. Ханнес поддается тьме, его одолевают тени, он вешается, оставив одно письмо сыну, а другое Гудмунду и Сольрун, в котором просит своих друзей позаботиться о том, чтобы Йонас получил полную ставку полицейского: «Я считаю, для него это единственный путь стать мужчиной. Это будет суровая школа, но такова жизнь, в мягкости таится неожиданная сила». Такого мнения, больше похожего на нелепое заблуждение, придерживался только Ханнес. Сольрун сказала, что об этом и речи быть не может, глава администрации был с ней согласен, но в то же время сомневался: мало что может сравниться с волей покойного друга. Решающим доводом стал неожиданный порыв Йонаса: он сам захотел занять это место, вероятно, был не в себе, в шоке после самоубийства отца, винил себя в таком исходе, конечно абсурдном, но человеческая психика ходит не менее странными путями, чем судьба; эта неожиданная решимость привела к тому, что несколько недель спустя он облачился в черную форму, мертвенно-бледный и тощий, словно потерянный в темной ночи. Сольрун велела временно переоборудовать гараж в полицейский участок: так Йонас, по крайней мере, будет в относительной безопасности; там поставили стол, шкаф для документов, компьютер, цветы, стены выкрасили в пастельные тона; Сольрун повесила карту обитания птиц. Однако откровенное, иррациональное и жесткое желание Ханнеса должно было иметь последствия, или, как говорится, человек вешается, и мир меняется.

Йонас в одиночку выполнял эту работу в течение года. Многие из нас старались делать его дни сносными, но за ночи мы не несли и не будем нести никакой ответственности, ночь безответственна, мы вырастаем на несколько сантиметров или уменьшаемся на четырнадцать, карие глаза становятся желтыми, лесная мышь нападает на кошек, собака превращается в бекаса, и мы целуем губы, которые никогда бы не поцеловали. Сольрун посоветовала Йонасу плавать в море: это тебя укрепит и закалит, придаст уверенности в себе, поможет снискать уважение среди брутальных, коих немало, поверь мне, может быть, не днем, ночь выявляет многое из того, что мы не осознаем при свете дня. Но Йонас только улыбался, это был единственный ответ, пришедший ему в голову, его парализовала робость перед своим бывшим школьным директором. Сольрун приближалась к сорокалетию, у них с главой администрации двое детей, Сольрун высокая, выше Йонаса, с довольно длинными огненно-рыжими волосами, но она всегда убирает их в пучок, который напоминает сжатый кулак, Сольрун изучала философию в университете, такая умная, что мы не всегда решаемся с ней заговорить, и дважды в неделю плавает в море в любую погоду. Сольрун крепкого телосложения, как тюлень или русалка, бросается в море, иногда холодное, как смерть, кожа у нее на ногах между пальцами напоминает плавательную перепонку. Она заплывает далеко, как мерцающее пламя в волнах, и глава администрации отводит взгляд, но мы охотно следим за ней в бинокль с того момента, как она выходит из машины, сбрасывает плащ и идет в небесно-голубом купальнике, медленно поднимает руки вверх, распускает пучок, волосы падают, и мужчины вздыхают. Иногда она погружается на дно морское: там совершенно другой мир, это все равно что разобраться в своих снах, увидеть мир глазами рыб и улиток. Но Йонас не следует ее советам, и хорошо, ведь его бы утопила первая же волна, парализовала бы холодная морская вода, и дно бы не отпустило. Йонас, напротив, пять дней в неделю приходит на работу ровно в восемь, зажигает лампу над письменным столом, читает книги о дикой природе, читает свою рукопись о болотных птицах, постоянно вносит изменения, меняет местами страницы, добавляет и заново перепечатывает главы, ибо природа переменчива, она никогда не бывает спокойной. Время от времени звонит телефон, и Йонас вздрагивает: фермер жалуется на соседскую овцу; ребята расписали стену; разбитое окно; помятая машина; конский навоз посреди улицы; что-то происходит; однако большинство из нас старалось его беречь: мы ездили с большей осторожностью, терпели пьяные разборки по ночам, отстреливали бешеных собак с определенного расстояния и тайно хоронили, но не все можно предотвратить. Ночь длинная и темная, она лишает нас разума, — и мир иногда совсем не добрый.

шесть

Вам нужно непременно как-нибудь забежать на бал в наш общественный центр; мы безумно ждем балов, они приводят жизнь в движение, деревня благоухает лосьоном после бритья, лаком для волос, парфюмом, они своего рода послание с небес, особенно зимой, обычно долгой и бессобытийной, ничего не происходит, мы встаем, если вдруг над нами пролетает самолет. Балы в нашей деревне всегда большое событие, руководство общественного центра вывешивает зимнюю программу в начале сентября, мы обводим красными кружками даты балов в своих календарях, заранее договариваемся с нянями, чтобы посидели с детьми, за несколько дней закупаемся алкоголем, в четверг гладим костюмы и платья, не можем найти себе места в пятницу, а в субботу томимся от ожидания. Наступление вечера вызывает в нас такую бурю эмоций, что мы не в силах себя сдерживать и кричим от радости. Йонас сидит в машине у общественного центра, как того требует традиция, в холодном поту, чувство страха терзает его всю неделю по нарастающей, он слушает крики, вопли, превращающие деревню в сборище идиотов. Однажды нам пришлось снимать Йонаса с качелей у школы: судя по слою засыпавшего его снега, он тогда провел на них не менее двух часов, к тому же исчезла полицейская машина — ее нашли на следующий день у заброшенного хутора недалеко от деревни, на водительском сиденье — дерьмо, щиток залит мочой, люди ведь не всегда хорошие, иногда они сущий сброд.

Как-то летней ночью Йонаса вытащили из машины — на танцах играла «Душа Йона», ночь была пропитана потом, — три типа привязали его к сетке гандбольных ворот у школы, ты — муха, спокойно объяснили они и, указав на двух женщин, добавили: они — пауки. Плохая ночь, но такая светлая, — летние ночи что-то освобождают; пауки срезали с Йонаса форму перочинным ножом. Не дергайся, иначе мы тебе что-нибудь случайно отрежем. Они тяжело вздохнули, обнаружив, какой он белый под черной формой. И много ли от него зависит, спросил один из мужчин, вытянувшись вперед, чтобы получше разглядеть, ты имеешь в виду, как мало, сказал второй и засмеялся. Одна из женщин аккуратно водила ножом у Йонаса под трусами, он не издал ни звука, некоторые виды животных никогда не оказывают сопротивления, у них такой способ защиты. Они делали это не с тобой, а с твоей формой, сказала Сольрун, срезая веревки, которыми его привязали к воротам. Узнаю, кто это, заставлю землю гореть у них под ногами. Йонас только молча тряс головой; его рассказ и не понадобился, тридцатилетняя жительница деревни призналась во всем еще до наступления нового дня. Она назвала все имена, включая свое собственное, и, кроме того, написала Йонасу письмо, мол, ей стыдно, она горько сожалеет.

Но что сделано, то сделано и отмене не подлежит, это настолько меняет твой внутренний ландшафт, что слова почти ничего не значат. Йонас сидел в гараже, читал книги по зоологии, рисовал птиц, вздрагивал, когда звонил телефон, иногда закрывал глаза и никогда не хотел открывать их снова. На совести большинства из нас было что-то в отношении Йонаса, мы непроизвольно стали считать неотъемлемой частью наших балов подшучивание над ним, вы ведь помните, что за ночь мы не несем никакой ответственности, но произошедшее у ворот нас шокировало, никак нельзя винить в этом ночь. И, возможно, мы в каком-то смысле пытались искупить грехи, когда мы вытащили из дома Эйнсли, могильщика и морильщика, зачинщика этого безобразия, — полное дерьмо, скажу вам; мы сорвали с него одежду, сначала нам пришло в голову оттащить его к Селье, которая летом выращивает телят, и дать одному из них пососать, но от этого мы отказались и сочли, что будет достаточно выкрасить Эйнсли в красный цвет с головы до пят, можешь кричать, сказали мы. К другим участникам, двум двадцатилетним парням, Торгрим пришел так рано утром, что они не могли отличить сон от реальности, он загрузил их в свой «виллис», вывез в горы, выкинул из машины и приказал: короткая тренировка по боксу, кулаки вверх и принимайте удары; затем быстро сел в джип, предоставив парням идти домой пешком. Семичасовая прогулка под дождем, охладятся гематомы и места ушибов, сказал он в открытое окно; ливень разошелся не на шутку, небо и земля слились воедино. И пока лил дождь, Грета, она была одним из пауков, стояла перед Сигрид, она бы тысячу раз предпочла тяжелый кулак Торгрима и весь дождь мира, чем один нагоняй своей начальницы. С другой стороны, в сильный дождь хорошо плавать, тогда нельзя определить, кто плывет — человек, рыба или птица. Соль-рун заплыла в море, погрузилась в сдавленную тишину, она думала о Йонасе, затем о Торгриме.

семь

Как же мы возгордились, когда в нашей деревне появился такой знаменитый человек, как Финн Асгримссон, словно Бог послал искру с небес. Вы ведь знаете Финна: движения медленные, будто идет по глубокому снегу, среднего роста, плотный, но не толстый, круглое лицо с грубыми чертами никогда ничего не выражает, невыразительность была его брендом и сослужила ему добрую службу в политике, свидетельствовала о жесткости и невозмутимости. Он приехал к нам с миром в душе, сытый победами, часть истории, принимавший судьбоносные решения, на него светило солнце, а мы жили в полумраке повседневности, наши решения, может быть, и двигали небольшие камни, но не скалы, что уж говорить о горах. Поэтому в день приезда Финна в нашу деревню мы принарядились. Женское общество напекло тортов с толстыми пропитанными коржами, кремом и консервированными фруктами, стол в общественном доме ломился от яств, мы глотали слюну, вот какими должны быть банкеты. Мы нагладили галстуки, платья, глава администрации держал речь, президент нашего Ротари-клуба и лидер местных прогрессистов держал речь, председатель женского общества держал речь, мы кричали ура, и Финн улыбался, он стоял в гуще собравшихся, и у нас было ощущение, что история и центр общества переместились к нам; мы имели значение. Когда Финн объявил, что решил, наряду с руководством кооперативным обществом, перенести свои мемуары на бумагу, атмосфера не изменилась, мы снова кричали ура, привели в порядок галстуки, погладили платья и спели «Исландию, изрезанную фьордами», Финн снова поднялся на сцену и встал за кафедру, сказал, что тронут, эта проникновенная красивая песня эхом отдается в его биографии.

Небо ведь не поменяло цвет, горы не закачались, когда Финн принялся бороться со своими воспоминаниями? Начало появилось быстро и уверенно: «В тридцать один год я стал депутатом». В конце Финн поставил запятую, потянулся за следующим листом и большими буквами написал на нем заглавие: «ГОДЫ, ИМЕВШИЕ ЗНАЧЕНИЕ». Откинувшись на стуле, погладил тяжелый темный стол, обвел взглядом большой офис и улыбнулся, потому что звук был приглушен, и мы двигались медленнее, чтобы не сбивать его с мысли. «В тридцать один год», — Финн писал чернильной ручкой, потому что чернила густые, как ночная тьма, накрывающая мир. «В тридцать один год». Он облокотился на тяжелый деревянный стол, слева стопка из пятисот чистых белых листов, потому что такой длины должна быть книга, так коротка жизнь. Справа на столе лежали три толстые папки с газетными вырезками, письмами, старыми речами, фотографиями. «В тридцать один год». Финн вздохнул и отложил ручку. Тридцать один год, а сейчас ему шестьдесят восемь, время идет большими шагами. Он посмотрел на лист перед собой, на незаконченное предложение в самом верху страницы, оно как туча, тяжелое от воспоминаний, тридцати семи лет, от жизни человеческой, подумал Финн, откинувшись на стуле; так шли недели. Луна растягивалась и сжималась. Лунный свет белый, иногда прозрачный, он зажигает мысли, чувства, с которыми мы плохо справляемся: одни завешивают окна темными шторами, чтобы сохранить рассудок, а у других вырастают крылья. Из тучи в самом верху страницы не пролился дождь слов, она постепенно высохла, в окно светило солнце, и чернила поблекли, и жизнь.

Звонил издатель, молодой человек в кожаных брюках, черноволосый, стройный, но склонный к полноте, гладкое лицо иногда немного лоснилось от жира. Финн, который хотел, чтобы его ассоциировали с молодежью, энтузиазмом, выбрал его сам, предпочтя многим другим. Зовите меня Йонни, сказал ему издатель при первой встрече, я хочу издавать таких людей, как вы, Финн. У нас с вами взаимные обязательства, вы рассказываете о закулисных событиях, колесе фортуны, решениях, изменивших жизнь страны, я же это качественно издаю и доношу до читателей. Но запомните, Финн, в этом бизнесе действует только одно правило: необходимо быть достаточно искренним и честным. Книга не должна оставлять читателя равнодушным, должна его трогать. Нужно рассказать о вызовах, с которыми вы сталкиваетесь в работе, о том, как вы решаете сложные политические вопросы, о политических противниках и соратниках, но не стесняйтесь также останавливаться на своих личных проблемах, это, конечно, не является нашей непосредственной целью, однако мало что продается успешнее, чем книга с небольшой долей несчастья, я был бы лицемером, если бы утверждал обратное. Со всеми из нас случаются несчастья, зачем об этом молчать? И, Финн, вы также должны отвести читателя в супружескую постель, должны плакать и ненавидеть, пока пишете. Будьте беспощадным, добросердечным и честным. Это золотое триединство всех хороших книг.

И вот теперь звонил издатель, тот самый Йонни. Как дела, Финн?

Жизнь человеческая, ответил Финн.

Согласен, ну, будьте здоровы и, как только что-то закончите, сразу присылайте мне, мы скоординируем дальнейшие действия. Непременно, согласился Финн. И ничего не скрывайте, Финн, честность не только благородна, она еще и приносит доход. Совершенно с вами согласен, сказал Финн и вдруг почувствовал, как воспылал рвением. Только не затягивайте, Финн, straight away, мы сделаем это! Straight away, повторил за ним Финн и, положив трубку, схватился за ручку, голос, который через горы и долины принес телефон, вытащил его из состояния апатии: «В тридцать один год я стал депутатом, так начались годы, которые имели значение». Уже намного лучше, вслух сказал Финн самому себе, открывая папку с газетными вырезками: он на трибуне, он закладывает первый камень, он на заседании парламента, он с иностранными гостями, он дает интервью, фотографии с семьей, тремя детьми и Анной, женой, умершей три года назад, жизнь, она приходит и уходит. Сидя за письменным столом, Финн воскрешал в памяти все, что имело значение, помнил некоторые речи, но редко припоминал их поводы, он писал, а дни шли, складывались в недели, в месяцы, и мы жили своей разнообразной жизнью, пока Финн переносил на бумагу полные событий годы. Лето превратилось в желтую осень, небо потемнело, затем пришла зима. Йонас наотрез отказался снимать черную форму, однако в молочном цехе его ждали малярная щетка и стены, чтобы их красить, ровно в девять он приходил в гараж, садился за письменный стол, нервно смотрел на телефон. Нехорошо, нужно было что-то делать, и поэтому, как мы и рассказали, Сольрун поехала вниз к берегу.

Она вышла из машины, сбросила халатик, три или четыре бинокля дрогнули, она пустилась вплавь, замелькала в волнах, превратилась то ли в русалку, то ли в тюленя, погрузилась на десятиметровую глубину, где время идет медленнее и тот, кто касается дна, смотрит на все новыми глазами.

Через несколько дней Торгрим, директор склада, стоял в кабинете Финна.

Прошли месяцы с тех пор, как Финн последний раз слышал голос издателя, и его пыл постепенно улетучился, а состояние апатии вернулось, он смотрел на телефон, думая, что нужно позвонить Йон-ни. Однако Финн так и не позвонил, а теперь перед ним стоял Торгрим: широкие плечи, карие глаза, взирающие на мир с высоты ста девяноста сантиметров, беспрестанно поглаживал толстый нос — он всегда его чесал, если приходилось говорить с кем-то о себе. Ты ведь хочешь уйти со склада, сказал Финн. Да, мощно прогремел бас Торгрима, — когда он повышает голос, у нас дрожат веки, — работа полицейского требует много сил, добавил он, но для меня это отнюдь не легкое решение, потому… Финн поднял вверх палец, откинулся назад, щуря маленькие миндалевидные глаза, решения, произнес он.

Мне приходилось принимать решения, и немалые!

Он медленно поднялся, подошел к окну и, всматриваясь в день, произнес: когда я был министром.

Торгрим ждал продолжения и немного нервничал, несмотря на то что руки у него как молоты и глаза на высоте сто девяносто сантиметров. Торгрим — терпеливый человек и может ждать долго. Часы на стене над дверью шли, на деревню мягко опускался вечер, через окно в дом устремились сумерки, все стало неясным и нечетким. Торгрим трижды с равными промежутками откашлялся, но Финн так ни разу на него и не посмотрел. Торгрим поморгал, ему стало трудно различать очертания Финна у окна. Торгрим медленно попятился, нащупал дверную ручку, тихо открыл, во все глаза посмотрел в сторону окна, но уже не смог различить, где сумерки, а где человек; он тихо закрыл дверь за собой.

восемь

Солнце с трудом поднялось над горами на востоке и зажгло для нас новый день. Астроном выключил компьютер, съел овсянку и лег спать, дул северный ветер, в горах падал снег. Мы надели шерстяные носки, думали о теплых плюшках, страхе и кофейнике. Торгрим вышел из дома и направился к главе администрации и его жене, всего десять минут ходьбы для человека с такими большими шагами. На нем была полицейская форма, он зашел в гараж, едва поместился в дверной проем, Йонас сидел за письменным столом и не знал, радоваться ему или бояться. Они встретились глазами, но не успели поздороваться, потому что Сольрун принесла торт, а ее муж — кухонный нож и четыре тарелки, он отрезал Торгриму кусок со словами, что теперь их двое и они должны благодарить за это Сольрун. Толстые пальцы Торгрима неожиданно легко обращаются с вилкой, эти толстые и сильные пальцы обладают большой чувствительностью, четыре или пять женщин деревни могут это засвидетельствовать, они всегда удивлялись, какими легкими и ласковыми бывают эти руки, как деликатно ощупывают. Они вчетвером едят торт, чокаются кофе, Торгрим что-то говорит своим низким голосом, и у остальных дрожат веки, из Йонаса слова не вытянуть, но он выпивает четыре чашки черного кофе, хотя обычно максимум пьет одну в день, потом Сольрун уходит на работу. Торгрим облегченно вздыхает, он рад и одновременно расстроен, всегда такой робкий, неуверенный и неуклюжий в присутствии Сольрун: эти таланты, этот небесно-голубой купальник, эти длинные рыжие волосы. Затем прощается глава администрации, офис, мальчики, чертовы бумаги, говорит он, и они остаются вдвоем. Ну вот, осторожно произнес Торгрим, теперь мы товарищи; отныне будем держаться вместе, как единое целое. Поднявшись, они взялись за руки, тролль и альв, полицейская машина двинулась с места и поехала за пределы деревни, Торгрим за рулем, Йонас дрожал на пассажирском сиденье, то ли от выпитого кофе, то ли от счастья.

[Время идет, оно проходит сквозь нас, и потому мы стареем. Через сто лет мы лежим в земле, только кости и, возможно, титановый штифт, который стоматолог вставил в верхний зуб, чтобы зафиксировать пломбу. Человек кончает не так хорошо, как титан, его историю можно описать в следующих словах: он то, что живет в сердце, костях, крови, а затем движение рук одним ноябрьским вечером.

Йонас, похоже, мало думает о таком существовании, и в этом, видимо, причина того, что он не стареет, кожа у него все такая же ровная и мягкая, и их приятно видеть вместе — Йонаса и Торгрима. Через несколько месяцев после того, как Йонас дрожал на переднем сиденье полицейской машины, он продал свой дом, дом своего отца, и переехал к Торгриму, там он в безопасности, весной и летом рано утром уходит из деревни на пустошь с биноклем, ручкой и блокнотом, наблюдает за болотными птицами, он любит бекасов и куликов, но недолюбливает чаек, кружащих над гнездами болотных птиц и предвещающих смерть. Йонас успокоился, его словно не касается ничего из того, что мучает нас: скорость, беспокойство, нам нужны большие телевизоры и новые мобильные телефоны, он же думает только об изгибе крыла у болотных птиц. Что же нам сделать, чтобы достичь такого же состояния?

Некоторые в нашей деревне с подозрением относятся к тому, что они живут вместе, эти двое мужчин, но это, вероятно, потому, что мы привыкли сводить все к сексу. Вы ведь знаете, какие нынче времена, мало какой журнал выходит без материала об интимной жизни: измены, изучение сексуального поведения, определение параметров мужского достоинства, обсуждение аксессуаров для секса. Мы где-то прочитали, что оргии и безудержная сексуальная жизнь сопутствовали распаду Римской империи, но ведь человек — это не только плоть и кости, нечто большее, чем один штифт из титана? Когда-то антидепрессантом была вера, она давала смысл и надежду, когда-то — наука, когда-то — мечты о лучшем мире, меньших расстояниях между людьми: так все меняется. Проходят дни, века, и в наше время вера ограничена воскресной службой, наука — собственность ученых, а мечта о лучшем мире спит на новеньком диване.

Нами управляет комфорт, не дает поднять голову, мы клюем носом, нам снятся сны, и они сливаются с красочными брошюрами из турфирм, проникают на экраны телевизоров, появляются в интернете. Как утверждают, герои каждого времени являются зеркальным отражением общества, своего рода описанием его состояния. Полвека назад это, вероятно, были космонавты, мы видели в них величие человеческого духа, они олицетворяли силу науки, новые миры, даже мужество, мы не хотим сказать, что все это характеризовало то время, далеко не так. Но символы — это всегда большое упрощение, однако герои каждого времени по-своему отражают его состояние, наши мысли, мечты и надежды, герой — цель, путеводный маяк и опора в трудную минуту, человеку нужен герой, это заложено в его природе. Не стоит ли называть героями нашего времени представителей СМИ, декораторов и шеф-поваров?

Время идет, мы живем и умираем. Но что есть жизнь? Жизнь — это когда Йонас думает об изгибе крыла у болотных птиц, когда он засыпает под глубокое дыхание Торгрима. Совершенно верно, однако это еще не все. Насколько велик промежуток между жизнью и смертью, есть ли он вообще и как называется? Мы измеряем его в километрах или мыслях, а некоторые преодолевают путь туда и обратно.]

Мы должны признать себя идиотами?

Темнота и холодный воздух устремились внутрь через открытые двери склада, Сигрид вошла и закрыла за собой дверь. Кьяртан и Давид клевали носом за столом над утренним кофе: Давид пытался вернуть атмосферу ночных сновидений, Кьяртан грыз сахар, чтобы отогнать сон. В те годы кооперативное общество иногда называли женским царством, поскольку на верхнем этаже правила материнская забота Астхильд — та была секретарем, варила кофе, следила за тем, чтобы не докучали Бьёргвину, а затем Финну, имела обыкновение отменять собрания по собственному усмотрению, тем, кто хотел продвинуть свое дело, нужно было сначала заручиться ее расположением. Но нижний этаж, сам магазин и бензозаправку держала в ежовых рукавицах Сигрид — незадолго до того январского утра в конце девяностых, когда она вошла на склад, ей как раз исполнилось пятьдесят, по радио играла британская группа Massive Attack и Давид отбивал такт. Одно время вокруг нее крутились парни, Сигрид тогда была молода, а мир еще чернобелый, с некоторыми она обошлась плохо, это были незабываемые времена, в сердцах разрушенные города, в восемнадцать ее выбрали «Мисс Западная Исландия», высокая, стройная, с длинными светлыми волосами, стоило ей взмахнуть ими, и горы меняли форму. Затем она устроилась продавщицей в кооперативное общество. Мы покупали молоко, печенье и картошку и смотрели на ее волосы, смотрели на ее нежное лицо, но потом Сигрид вышла замуж за окрестного фермера, за Гудмунда, которого частенько называли Гудмунд Ну-я-побежал. Гудмунду принадлежали местные рекорды в беге на четыреста, восемьсот и полторы тысячи метров, он часто ходил на поиски овец, был выносливее многих лошадей. Кто-то указывал на овцу высоко на склоне, и Гудмунд говорил: ну я побежал, — отсюда и пошло его прозвище. Очень сильный и энергичный человек. У Сигрид, напротив, тонкий нос, прозрачные руки и хрупкие плечи, одно время мы думали, что она слишком чувствительна для суровой жизни. Но, как и часто прежде, мы мало знали, ничего не видели и еще меньше понимали; за красивыми глазами, которые некоторым не давали спокойно спать, скрывалась железная воля, непоколебимая решимость. Сигрид быстро продвинулась по службе, за несколько лет стала единовластным правителем нижнего этажа, даже председатель кооперативного общества вынужден был с ней считаться. Прошли годы с тех пор, как она поражала нас своим восемнадцатилетием, разбрасывая вокруг улыбку, как золотой песок, однако волосы у нее по-прежнему дьявольски светлые, тело изящное, как у антилопы, иногда в нем будто проскальзывает скрытое и неясное напряжение, которое ждет, чтобы ему дали выход.

Сигрид никому не дает шанса, тем не менее ее нередко зажимают в угол на балах; выпив полбутылки водки, мужики хотят сказать ей, что она чертовски хорошо сохранилась, лучше всех своих ровесниц, она даст фору молодым, один признается, что вблизи нее всегда теряет покой, другой спрашивает, не думает ли она о нем, третий хочет вспомнить былые дни, поцелуй у стены. Сигрид, помнишь, мы всю ночь целовались, провалиться мне сквозь землю, только целовались, никогда не забуду твой узкий гибкий язык, я до сих пор мечтаю о нем; можно тебя сейчас поцеловать? Эй, Сигрид, давай на все наплюем, на мир и на других, и поцелуемся как прежде, тогда мы действительно жили, Сигрид, я женат, у меня дети, я счастлив, однако сейчас я ясно чувствую, что никогда не переставал тебя любить, пойдем со мной в ночь!

Но что бы они ни испытывали, какое бы оружие ни применяли — шестьдесят старых воспоминаний, безответственность ночей, жаркую страсть, — никакого проку. Сигрид лишь посмотрит, и они бредут к машине, вытаскивают из-под сиденья бутылку водки и большую часть вливают в себя, вот это жизнь, думают, пока спешно открывают дверцу, блюют и засыпают.

Сигрид закрывает двери склада, подходит к прилавку, смотрит на двух приятелей, они вздрагивают, сон слетает с Кьяртана, атмосфера сновидений испаряется из головы Давида, который почти на тридцать лет младше Сигрид, в его глазах она женщина преклонного возраста, беспощадный тиран, он не понимает парней, говорящих о ней в сладких снах, в объятиях инстинктов. Вижу, вы заняты по горло, — Сигрид поднимает створку прилавка и заходит. Выстраиваем день, Сигрид, отвечает Кьяр-тан, голос у него немного низкий, а между пальцами кусок сахара, и он сгорает от желания засунуть его в рот. Сигрид поочередно смотрит на приятелей, прищурившись, и им от этого не по себе. Затем она объявляет, что Торгрим уволился, о чем они, разумеется, уже прознали, и сегодня утром он вступил в должность полицейского, это случилось неожиданно, но у нее уже есть на примете человек, который займет место Торгрима, однако потребуются дни, возможно недели, пока место Торгрима займет человек, который у нее на примете, он далеко, и с ним трудно связаться, а до тех пор Кьяртан и Давид должны разделить обязанности между собой, проявить стойкость, показать, что сделаны из твердого материала и на них можно положиться. Кьяр-тан откладывает кусок сахара и говорит глубоким голосом: ты можешь на нас положиться! Сигрид неожиданно улыбается, то ли дружелюбно, то ли насмехаясь, кивает, разворачивается и уходит, на складе становится на три градуса теплее. Приятели долго смотрят на дверь, затем Кьяртан тянется за куском сахара и кладет его в рот, идет к прилавку, опускает створку и, опершись на нее, произносит: ну что ж. Давид тоже, опершись на прилавок, произносит: ну что ж. Там они компаньоны, Кьяртан ростом чуть выше среднего, но настолько упитан, что кажется ниже, бывший фермер, переехавший в деревню два года назад, Давид, естественно, сын Астронома, заметно ниже Кьяртана, очень худой, однако уже наметился небольшой животик, иногда он поглаживает его перед зеркалом в своем маленьком деревянном доме и проклинает питательную еду Кьяртана. Они стоят за прилавком, пока Кьяртан не произносит: теперь нужно подумать, и тогда они снова садятся за стол, Давид предается дремоте, ведь сон успокаивает, ты погружаешься в свой собственный мир и задвигаешь плотные шторы. Кьяртан разделяет сэндвич, заглатывает ветчину и кладет на ее место теплую венскую сдобу, снова соединяет куски хлеба и кусает, как же хорошо поесть, тело будет благодарно, мир не такой уж колючий, голову Кьяртана наполняют приятные мысли. Затем сэндвич заканчивается, и тогда он вспоминает о боли, которую чувствует под ребрами, в области сердца; слабая пульсирующая боль, несомненно, просто следствие того, что ты жив, однако лучше обратиться к доктору Арнбьёрну. Он толкает локтем Давида, тот, вздрогнув, просыпается, заканчиваем думать, объявляет Кьяртан, Давид зевает, наливает в чашку кофе, пытается размышлять о свалившейся на них ответственности, но ему в голову приходит только фортепианный мотив, лишь его звучание может описать поцелуй женщины из деревни, который отпечатался на его губах меньше полумесяца назад, и вызванный им жар, замужняя тридцатилетняя женщина, мать двоих детей, вспомнились запах табака и водка, ее тяжелые груди. Давид вскакивает на ноги, чтобы избежать эрекции из-за воспоминаний, за работу, призывает он, хлопая в ладоши. Кьяртан вздыхает, оставаясь со своими ста десятью килограммами на месте, ты истинное дитя небес и потому так легок на подъем, я же, напротив, из земли вышел, и во мне несколько граммов ада, потому я такой безбожно тяжелый, протяни мне руку. У тебя красивые глаза, мысленно добавил он. Облака открыли месяц, белый свет проник через большое окно над дверью и падал на лицо Давида, так что его темные глаза, казалось, горели темным огнем, Кьяртан вздохнул. Да, вздохнул Давид в ответ, черт возьми, легче сказать, чем присматривать за всем этим хламом. Кьяртан ничего не ответил, медленно поднялся, отягощенный плотью, но еще более неожиданной депрессией из-за жизни, самого себя, своей жены, из-за сильного чувства, овладевшего им, когда он увидел горящие глаза Давида. Они бок о бок направились в бездну склада.

два

Вы, разумеется, сталкивались с тем, что иногда вдруг краем глаза замечаешь движение в безлюдном доме, слышишь шум на чердаке, где никого нет, игру на пианино в пустой гостиной. Такие происшествия проникают в нервную систему, нас бросает в пот по каждому мелкому поводу, появляются мрачные истории, нарушающие сон и наполняющие темноту страхом. Однако такие истории по сути своей светлые, они доказывают, что за всем этим стоит мир. Тот, кто верит в подобное, лучше справляется с одиночеством, ему почти не знакома пропасть неуверенности, он даже счастлив. Кьяртан человек приземленный и знает, что в подавляющем большинстве случаев можно легко найти естественные, даже естественно-научные объяснения появлению привидений: шум ветра, игра цвета в атмосфере, помехи в зрительном нерве. Кьяртан был фермером и нередко обходил хозяйственные постройки на хуторе в пронизывающей зимней тьме, выл ветер, скрипело гофрированное железо: оптимальные условия для привидений, однако ничего не происходило, вероятно, потому, что Кьяртан — разумный малый. И Давид вроде не обделен способностями, о чем свидетельствуют высокие оценки в школьном аттестате и по тем курсам, которые он прослушал в университете, но он неврастеник, грызет ногти, когда сидит, дергает правой ногой, наполовину живет в своих снах, зажигает весь свет в доме, когда опускается зимняя ночь и темный небосвод нависает над деревней с хрипящим дыханием, с бездонной тьмой. А теперь они вместе, встав из-за стола, идут в кладовую, метров двадцать, приоткрывают тяжелую раздвижную дверь, включают свет, и их взору открываются бесконечные штабеля полок, главный коридор для подъемника, от которого отходят, извиваясь, несколько узких проходов, и над всем висят голые лампочки на длинных шнурах на восьмиметровой высоте. Кьяртан смотрит на список заказов, который захватил с собой, они начинают работать, ничего не изменилось, только Торгрим уволился, и так проходят дни.

Сначала ничего не происходит, совсем ничего, однако оба что-то замечают, хотя и не хотят об этом говорить. Чувствуют незримое присутствие, это действует на нервы, затрудняет дыхание. Кьяртану кажется, что у него за спиной кто-то стоит, он оборачивается, а там никого. Давид краем глаза видит неясное движение и слышит шелест, он смотрит в сторону, но там ничего нет, и тихо, только ветер за окном и Кьяртан напевает впереди.

Однажды с одной из полок с шестиметровой высоты падают шесть двадцатипятикилограммовых пакетов. Два из них рвутся при падении, коричневый концентрированный корм рассыпается по полу кладовой, и несколько кусков попадает в черные сапоги сорок пятого размера.

Кьяртан в шоке, одну-две минуты он дышит широко раскрытым ртом, сердце бешено колотится, кровь разливается по жилам. Пара секунд, пакеты на голову, и песенка его спета. Прибегает Давид, кричит, что случилось? Кьяртан, бледный, показывает наверх, туда, где на полках пустое место. Они подметают корм, молча, иногда поглядывая на полки, этого не должно было случиться, наконец произносит Кьяртан. Что ты имеешь в виду, нерешительно спрашивает Давид; ты имеешь в виду, что… Имею в виду что, спрашивает Кьяртан, когда голос его приятеля замолкает.

Давид. Ты знаешь.

Кьяртан. Ни черта я не знаю.

Давид. Ну я имею в виду, там что-то есть… Кьяртан. Всегда что-то есть.

Давид. Нет, ты же знаешь, эти истории, о женщине и там… ничего не замечал в последние дни?

Кьяртан. Замечал, нет, а что это должно быть? ДАВИД. Брось, ты же знаешь, мы здесь, похоже, не одни, что-то бродит и следит за нами…

Кьяртан. Да ну тебя, не будь идиотом! Ничего такого, совсем ничего.

Давид. Ты имеешь в виду, что привидений не бывает?

Он произносит слово «привидений» так, словно у него внутри динамит, который при малейшем резком движении может взорваться.

В Кьяртане раздается фырканье, он привозит подъемник, снимает полку с концентрированным кормом, они аккуратно расставляют упавшие пакеты и возвращают на место полку, затем достают фонарик и следующий час ходят по кладовой и, забираясь на стремянки, тщательно осматривают полки, некоторые из них находятся так высоко, что туда не проникает свет, и они исчезают в темноте под крышей. На следующий день ничего примечательного не происходит. И через день тоже. Кьяртана наверняка по ночам мучают кошмары, снится, что он один в кладовой, слышит странные звуки, вещи падают сверху из темноты, и он лишается зрения. Он успокаивает себя тем, что одно дело ночь, и совсем другое — день. И Якоб привозит товары на большом грузовике, их раскладывают на полках, другие он забирает, люди приходят за концентрированным кормом, лопатами, велосипедами, скейтбордами. Но ранним утром примерно через неделю после того, как Кьяртан едва избежал гибели от падающих пакетов концентрированного корма, он отчетливо слышит звуки в безлюдной кладовой, словно босоногие дети бегут по узким проходам. Я недостаточно ем, думает он, в этом-то и дело, и слишком мало сплю, это все нервы.

После обеда они стоят в бездне кладовой, Кьяртан как раз рисует водителя грузовика Якоба за рулем, Давид, смеясь, опирается на полку, когда в северо-восточном углу вдруг взрывается лампочка. Они вздрагивают, и Кьяртан двигает плечами, словно хочет так избавиться от дрожи, но затем гаснет вторая лампа, за ней третья, четвертая, пятая… проходит, вероятно, минут пять, они стоят, затаив дыхание, смотрят вокруг, мертвая тишина, гаснут другие лампы, седьмая, восьмая, темнота быстро приближается со всех сторон, теснится к ним, они начинают медленно продвигаться к двери, и когда выходят из кладовой, их спины мокрые от пота. Кьяртан наливает две чашки кофе, когда Давид поднимает свою, его рука дрожит.

Чертово электричество, только и произносит Кьяртан, когда наконец обретает дар речи. Над деревней за окном нависла полуденная темнота.

три

Потому жизнь и смерть, как считается, ходят бок о бок, что различие между ними весьма тонкое, и оттого мы иногда видим тени из царства смерти. Мы упоминаем смерть и думаем о привидениях, ибо на месте склада когда-то стоял хутор, там творились нехорошие вещи, хозяин отправился на путину, а когда вернулся, застал жену в объятиях незнакомого мужчины, черноволосого, жутко симпатичного, хозяин, человек вспыльчивый, схватился за нож, перерезал мужику горло, ударил ножом свою жену, нож вошел прямо в сердце, затем поджег хутор, и все сгорело: хозяин, два трупа, трое детей, две собаки, десять мышей. Руины медленно зарастали травой, но на них, как ночной кошмар, лежала печать несчастья и проклятия, люди говорили, что что-то чувствуют, некоторые видели призраков, и никто не решался строить вблизи этого места. Но много лет спустя, этак сто пятьдесят, мы возвели на этих руинах склад. Времена тогда уже изменились, электричество и длительное обучение в школе помогли победить тьму. А истории о призраках не просто истории, но и времяпрепровождение, иногда они затрагивают нас; меняется прическа, местожительство, походка, но они не в силах повлиять на законы жизни и смерти, не перемещают звезды на небе, и никто в них не срезает дерн и не выпускает стопятидесятилетнюю тьму, привидения и несчастье.

Но, разумеется, ночь прошла, наступило темное утро.

Давид пришел первым; накануне они забыли включить свет над входной дверью. Он вытащил ключи из кармана, затем снова положил их в карман, подожду Кьяртана, подумал он, посмотрел на часы: полдевятого. Они оба уже должны быть на работе, и кто-то в деревне ведь явно не спит, но на улице ни души, если не считать Элисабет, которая прошла мима склада, совершая свою ежедневную прогулку, только тьма и свет над входными дверями домов в глубине. Давид начал насвистывать себе под нос: сначала какую-то какофонию, но она быстро потекла по знакомому руслу — он насвистывал «Первый поцелуй» из репертуара «Молота Тора», разумеется, что же еще. Мне двадцать четыре, думал Давид, я уже целовался. Мелодия на его губах смолкла, он прислонился к углу склада и смотрел на деревню.

Они играли на новогоднем балу, группа Кьяртана и Давида, шестнадцать дней назад. Столичная группа отменилась за два дня до объявленного бала, чем вызвала волнение, и организаторы были вынуждены позвать их; группа называется «Хорошие сыновья», ее название отсылает к стихотворению австралийца Ника Кейва «Хороший сын». Их пятеро, они собираются два-три раза в месяц в старом сарае за деревней и три часа играют как одержимые. Один — чтобы снять стресс, другой — чтобы забыть обманутые надежды, третий бежит от воспоминаний, остальные двое, скорее всего, из простой потребности играть. Выступать на балу им никогда в голову не приходило, для этого нужна программа, нужна организация и мелодии, которые заставляли бы ноги двигаться, им же просто не из чего выбирать. Тем вечером они дрожали, как ветки деревьев. Давид за фортепиано, Кьяртан с гитарой, остальные: Аси на ударных, Хёрд на гитаре или на трубе, когда на него накатывала грусть, и, наконец, Ингви или Ингвар на контрабасе, по какой-то причине мы никак не могли запомнить, как именно его зовут, и всегда звали Ингваром. Но это был вечер Давида, он стал героем дня, объединял группу, ударяя по клавишам, пел медленные песни мальчишеским голосом со следами таинственной грусти, вполовину лучше, чем все остальные, вместе взятые; черные волосы упали на глаза, робость слетела, и он почти не пил, в отличие от Кьяртана, который опустошил полбутылки виски уже вскоре после полуночи, когда до конца осталось три с лишним часа. Виски превратил его в пасмурный дождливый день, пришлось прислонить его к стене, иначе он падал, они исполняли задорные и незамысловатые песни Гейрмунда Валтирс-сона, реально крутые композиции The Stranglers, танцевальные шлягеры Пресли, Кьяртан же играл только блюз. «Первый поцелуй»! — кричал Ингви в микрофон, а ритм-гитара плакала, Гт so lonesome I could die. Эту проблему они, однако, решили, просто убрав звук гитары Кьяртана и усилив его у Хёрда, который лупил по струнам семью пальцами, подслеповато щурясь на танцпол, затем бал закончился. Зал пропитался дымом, пропах алкоголем и потом, Кьяртан уже давно допил бутылку, выдерживает много, потому что тело большое, и пока он жадно глотал картошку фри с кухни общественного центра и понуро слушал нотации своей жены и Инги, Харпа, замужняя женщина, тридцатилетняя мать двоих детей, заблокировала Давида в углу сцены, затем толкала его перед собой, пока их не остановила стена и от зала отделял только тонкий темно-красный занавес.

Она крепко обхватила Давида за шею и поцеловала, разжав губы. Первый поцелуй, обжигающий поцелуй, вкус водки и табака. Она прижала свои губы к его, свои большие перси к его груди, свою талию к его твердому члену, и он закрыл глаза. Что я должен сейчас делать, нерешительно думал он, рассердится ли она, если я поглажу ее грудь, и как гладить, мягко или крепко, или нужно ее щипать, и как тогда быть с задницей, прикасаться ли к ней, как же хочется к ней прикасаться, я и не знал, что у женщин такой узкий язык. Его левая рука неподвижно лежала на ее бедре, правая растерянно ощупывала спину, словно ошалелая долгоножка, он раздумывал, долго ли они будут целоваться, такой же у него горячий язык, как у нее, довольна ли его поцелуями, его языком и что ему делать с руками? Между ними и миром только плотный бархатный занавес, но бархатный занавес иногда толще ночи и шире океана, правая рука Давида бесцельно шарила, коснись ее груди, или это задница, приказал он правой руке, Харпа медленно и спокойно ослабила ремень на его брюках, расстегнула пуговицы и молнию. Женская рука залезла в трусы, его синие трусы, обхватила член, быстро затвердевший в ее ладони, глаза Давида широко распахнуты, рот полуоткрыт, дотронься до моей груди, прошептала она, нет, под рубашкой, расстегивай, боже, какие у тебя пальцы, вынимай из лифчика, она твоя, что, не нравится? Напротив, ответил он надтреснутым шепотом. Несколько лет назад были красивее, более упругие. Но для меня они и сейчас восхитительны, никогда не видел подобной красоты. Боже, как же ты красиво лжешь, возьми их в руки, не щекочи, крепче, для тебя это безопасно, вот так, любовь моя, неужели ты никогда этого не делал? Нет, шепчет он, красный от усердия и стыда. У тебя никогда не было женщины? Он трясет головой, на глазах выступают слезы. О, как это приятно, вздыхает Харпа, задирай юбку, снимай с меня трусы. Давид нехотя выпустил груди, его руки остались пустыми, он наклонился, замялся, поднял на нее взгляд, дрожащими руками залез под юбку, медленно стянул трусы, она приподняла правую ногу, затем левую, положи в карман своего пиджака, шептала она. Она увлекла его в глубь сцены, к маленькому столу в углу, он дышал, будто вот-вот заплачет или утонет, она сбросила юбку, легла на стол, раздвинула ноги, прижала его к себе, а теперь направляй член внутрь, он никогда в жизни не подозревал, что бывает что-то такое мокрое, мягкое и теплое, а она гладила его лицо, сосала мочку уха, лизала его глаза, он начал двигаться, из ее нутра доносились тихие звуки, как вой и одновременно не вой, он что-то шептал, охрипший, счастливый, полный отчаяния, любовь моя, любовь моя, шептала она, продолжай, все хорошо, только продолжай, она засунула кончик языка в его левое ухо, и в мире не осталось ничего, кроме ее дыхания.

Воспоминания не одежда, они не изнашиваются от частого использования; Давид почти непрерывно думал об этом шестнадцать дней, и всегда с тем же результатом: душа наполнялась нежностью, и у него вставал. Последнего он иногда стыдился и тогда старался думать только о ее глазах, они были темными, о теплом аромате, исходящем от ее волос, об улыбке, появившейся на ее лице, когда они встретились в кооперативном обществе, в этой улыбке соединились робость, задиристость, провокация, сердечность, в ней был жар.

Но если это не помогало, он отходил в сторону, чтобы побыть наедине с собой и жаркими воспоминаниями, именно поэтому он стоял за старым трактором «Форд», когда из-за угла показался Кьяртан. Я тут за трактором отливаю, крикнул Давид, закончив, как только увидел приятеля, ведь кое-что в этом мире лучше доводить до конца в одиночестве.

Они просидели у кофеварки далеко за полдень. Говорили мало, Кьяртан съел принесенную из дома еду к десяти, еду Давида — около половины двенадцатого, но все еще был голодным. Давид пытался заснуть на стуле, поскольку спящий не знает, что происходит вокруг, свободен от оков времени, может летать, умирать, совершать то, что совесть запрещает ему при бодрствовании. По счастью, никто не приходил, была сильная облачность, мокрый снег, около нуля, январь. Иногда возникает полное ощущение, что январское утро ходит зигзагом, и тогда лучше оставаться дома, никуда не ходить, спрятать лицо и надеяться, что мир тебя забудет. Кьяртан разгрыз кусок сахара, раздался хруст, он ругнулся, и Давид очнулся от неглубокого сна без сновидений, никак не отпускает, сказал Кьяртан, увидев глаза друга, никак, согласился Давид, они встали, нашли длинную лестницу, которую можно разложить, увеличив вдвое, направились в сторону кладовой, постояли у раздвижной двери, размышляя, открывать или нет, глубоко вздохнули и нырнули в темноту, было около часа. Продвинулись на несколько метров внутрь, сначала не различали даже очертания своих рук, подождали, пока глаза привыкнут к темноте, затем установили лестницу, свет в торговом зале казался далеким, как слабое сияние иного мира. Ты уверен, что мы прямо под плафоном, спросил Давид, когда же человек уверен, ответил Кьяртан, доставая из кармана лампочку; ну и кто из нас полезет наверх? Орел или решка, спросил Давид, взяв десятикроновую монету, решка, ответил Кьяртан, Давид потряс монетку в сложенных ладонях, затем бросил ее на тыльную сторону руки, вгляделся, сорри, друг, но я держу стремянку. Я боюсь высоты, пробормотал Кьяртан, но принялся тем не менее карабкаться в темноту, которая, казалось, густела с каждой ступенькой, надо надежнее закрыть глаза, чтобы она не действовала на нервы, не наполняла бы каждую мысль, каждое воспоминание. Держи лестницу крепко, крикнул он вниз Давиду. Я пытаюсь! Что значит пытаюсь, заорал Кьяртан и открыл глаза, стремянка дрожала. Кьяртан, я что-то слышу, раздался дрожащий крик Давида.

Кьяртан выругался, спустился со стремянки и вслед за Давидом побежал из кладовой, они уселись за стол, и Кьяртан принялся журить неврастеника Давида, когда из темноты показался верхний конец серебристой стремянки, на несколько секунд она задержалась в воздухе, а затем упала со скоростью, предписанной законами природы. Когда стремянка ударилась о землю, приятели вздрогнули. Это имеет естественное объяснение, сказал Кьяртан.

День прошел, в пять часов они отправились домой.

четыре

На следующее утро Давид зашел за Кьяртаном, подождал, пока тот соберет детям с собой еду, закончит завтрак, поцелует на прощание Асдис, на работу они не спешили, шли неторопливо, что это, как тебе кажется, спросил Давид в сотый раз, а Кьяртан в сотый раз потряс головой, ты думаешь, это из-за руин? Кьяртан снова потряс головой, представляя в мыслях женщину с загадочным спутником, и у женщины было лицо Элисабет. Люди умирают, и на этом конец, сказал он. Тогда это у нас в головах. Кьяртан пробурчал, наверное, надо позвонить Хельге? Я никакой не неврастеник, а она лишь посоветует идти на берег и смотреть на море. Она бы могла дать нам книгу о таких… ну ты знаешь, фантазиях, видениях. Они ведь все на английском? Вероятно. Ты читаешь по-английски? Возможно, не такие научные сочинения, но у меня есть словарь. Это не для моей головы, видения, и откуда ты только берешь такие слова, произнес Кьяртан, они уже пришли, хотя брели так медленно, что даже улитки бы потеряли терпение; мы заменим лампочки, обслужим заказы, видения или привидения, мне пофиг, сказал Кьяртан, входя, а мне нет, пробормотал Давид, нехотя следуя за ним.

Вчера они не стали открывать раздвижную дверь в кладовую, Давид смотрел в темноту, пока Кьяртан безуспешно пытался дозвониться Симми. Надо бы кому-то рассказать, сказал Давид, когда Кьяртан в очередной раз сдался. О чем? Ты знаешь, корм, электричество, возможно еще стремянка и то, что мы оба замечали… не знаю… что-то.

Кьяртан. Рассказать о том, что мы не решаемся войти в кладовую из-за лопнувших лампочек? И тем самым признать, что мы идиоты?

ДАВИД. Я что-то заметил, ты что-то заметил, это вывело нас из равновесия, мягко говоря, зачем об этом умалчивать, нужно иметь мужество признаваться в своих страхах.

Кьяртан. Над нами будут смеяться.

ДАВИД. Ну…

Кьяртан. Мы никому не скажем, совсем никому, разве только об электричестве, я не позволю делать из себя дурака!

Он вспыхнул, сердито уставившись на своего приятеля, который откинулся вместе со стулом — передние ножки оторвались от пола, прижал голову к стене и мог держать в поле зрения как кладовую, так и входную дверь; я всегда боялся темноты, признался Давид. Кьяртан фыркнул, потащился в сторону кладовой, понурив плечи, но замешкался за несколько метров от дверей, от темного воздуха, проникавшего в отверстие. Нервы ни к черту, подумал он, сердясь на себя, на Давида, который цедил кофе, следил за приятелем, иногда беспокойно косился на входную дверь.

Что-то тяжелое упало на крышу склада, вероятно ворон, отнюдь не редкость, но Кьяртан схватился за сердце, Давид выплеснул кофе на правую ляжку. Чертова птица, пробормотал Кьяртан, придя в себя, затем развернулся, медленно-медленно пошел к Давиду, сел на стул.

ДАВИД. Я пролил на себя кофе. Кьяртан. Обжегся?

ДАВИД. Немного, ничего серьезного. Кьяртан. Охлади на всякий случай.

Вероятно, ты прав, сказал Давид, встал, снял брюки, в красных трусах пошел в туалет, намочил тряпку в холодной воде, вернулся за стол, положил тряпку на ляжку.

Наберу-ка Симми, у нас еще час, чтобы ему дозвониться, узнаю в нем себя, сказал Кьяртан, затем посмотрел на Давида и добавил, какие же у тебя худые ноги. Через полчаса появился первый покупатель. Фермер, его хозяйство к северу от деревни, длинный жилистый малый, черноволосый, с немного выпяченным ртом, слегка пахнет навозом. Я вам не мешаю, спросил он с ухмылкой, наклонившись над прилавком. Звали фермера Бенедиктом. Приятели лишь подняли глаза, Давид надел брюки. Один из тихих дней, бодро продолжил Бенедикт, не убирая с лица ухмылки, ладно, живите как хотите, но мне нужно шесть пакетов концентрированного корма, и вот еще, я подъехал задом к дверям кладовой… шесть пакетов, если вас не затруднит, или мне придется гнать вас пинками?

Приятели посмотрели на Бенедикта, словно оценивая его, посмотрели друг на друга, затем Кьяртан кивнул, медленно поднялся, почти как против воли, подошел к прилавку, поднял тяжелую левую руку и указал в сторону кладовой, Бенедикт взглядом следил за его пальцем. Не знаю, что и сказать, медленно произнес Кьяртан, нерешительно и так тихо, что Бенедикт непроизвольно наклонился вперед, но здесь все не совсем так, как должно быть; видишь, какая там внутри темнота… А свет включить не пробовали, спросил Бенедикт. Кьяртан оторопело посмотрел на него и сказал, хотел бы я, чтобы все было так просто, я пытаюсь дозвониться Симми, но ты ведь знаешь, каков он, а чертово электричество было, да сплыло, и подъемник мы не сдвинем с места, и… ну, входи, раз ты уж здесь, посмотришь на это вместе со мной. Бенедикт поочередно посмотрел на приятелей, Кьяр-тан глуповат, Давид откинулся назад на стуле, прикрыв глаза, затем на двери в кладовую, ну вы шутники, произнес он наконец и зевнул.

Он зевнул, и Бенедикт зевнул, фермеру за тридцать, живет один, жена ушла три года назад, зовут Лоа, родом из Акранеса, не вынесла деревенской бессобытийности; господи, говорила она, телефонный звонок уже новость, едет машина из другой деревни — это такое событие, что мы все бросаемся к окнам с биноклями, терпеть этого не могу. Лоа отнюдь не преувеличивала, однако на самом деле все не так просто, наша жизнь вообще штука непростая. Иногда Лоа могла часами смотреть на Бенедикта, обожала его широкие шаги, и красивее его узкой грудной клетки для нее ничего не было, но иногда его походка казалась ей неуклюжей, он сам — тощим, ей было жестко лежать у него на груди, она отчетливо слышала биение его сердца, но доступа к нему так и не получила. Изредка он не хотел никуда идти, некоторые вечера проводил сидя на диване и никого к себе не подпускал, кроме собаки, смотрел на жену так отстраненно, будто находился на огромном расстоянии, даже на другой планете. Как-то в начале октября Бенедикт отвез жену в Акранес, четыре сумки в багажнике, прицеп, груженный разным скарбом, который обычно у нас накапливается, Лоа обняла бывшего мужа на прощание, пусть у тебя все будет хорошо, сказала она бодро, но с трудом сдерживала слезы, когда он садился в машину, такой одинокий, брошенный на произвол судьбы, чего-то явно не хватало в его темных глазах, затем он поднял руку, улыбнулся или, вернее, попытался улыбнуться и уехал. С тех пор прошло три года, она все еще посылает ему осенью шерстяные носки, рождественские открытки, а как-то весной отправила футболку BOSS с короткими рукавами. Бенедикт изредка ей звонит, ты должен познакомиться с хорошей женщиной, говорит ему Лоа, я так не думаю, отвечает он. Однако не для того, чтобы его пожалели, в таких делах ничего нельзя сделать, ему судьбой предназначено жить одному.

Бенедикт редкий гость на тусовках, но тут вдруг оказался на последнем новогоднем балу, был самый разгар ночи, на сцене «Хорошие сыновья», когда Турид, она работает в медпункте, вытащила его на танцпол, они полчаса потанцевали, он несколько раз наступил ей на ноги, а она его поцеловала, обхватив рукой затылок, вероятно, чтобы не отвернулся, не ускользнул в силу своей застенчивости. Затем они отошли с танцпола к двери, ведущей в большой вестибюль, постояли там несколько минут друг напротив друга, сильная музыка и бурлящее море танцпола, наверху мужик успокоился рядом с большим цветочным горшком, никакой возможности поговорить, если не пододвинуться ближе, что Турид и сделала, она пододвинулась ближе, ее губы коснулись его левого уха, вздохнув, она сказала, у тебя такие красивые, но грустные глаза, Бенедикт. И что он мог на это ответить? Но было так хорошо чувствовать ее близость; затем откуда-то появился доктор Арнбьёрн, Турид упорхнула с ним в водоворот танцпола, а Бенедикт остался, одинокий и беззащитный. Он вышел на улицу, спустившись по ступенькам общественного центра, и сел в такси, вези меня домой, сказал он таксисту, сказал, не думая, не приняв никакого решения. Таксиста звали Антон, он недавно познакомился с польской девушкой и в ожидании пассажиров перебрасывался с ней эсэмэс-ками. Ее зовут Эстер, поделился Антон с Бенедиктом, который сидел на переднем пассажирском сиденье, смотрел в ночь и никак не мог разобраться в собственных чувствах. На следующий день он много размышлял о Турид, о ее губах, горячем дыхании, голосе. Мы были пьяны, она сделала это из жалости, сказал он своей собаке; и я также думаю, что между ней и доктором что-то есть.

Некоторым нравится жить в одиночестве, в компании чашки кофе, телевизора, книги, тишины, больше им ничего не нужно, однако в случае с Бенедиктом это не так или, по крайней мере, не совсем так. Мы не можем объяснить и не вполне понимаем, но иногда вершина блаженства для него — быть одному с собакой, а иногда его накрывает такое одиночество, что нет слов, только руки на кухонном столе, и время идет, или, как говорится в стихотворении: «есть раны настолько глубокие и совсем рядом с сердцем / так что даже дождь на кухонном окне может стать смертельным».



И вот он на складе у Давида и Кьяртана, притворно зевает, чтобы скрыть дискомфорт, который может охватить его вблизи людей, думает, они меня дразнят. Здесь внутри творится что-то странное, наконец говорит Кьяртан. Что ты имеешь в виду, резко спрашивает Бенедикт. Кьяртан делает глубокий вдох, затем очень осторожно спрашивает: а ты веришь в привидения? Бенедикт фыркает: это сказочки для детей и туристов. Кьяртан бьет по столу, Давид едва не падает со стула, ты совершенно прав, рокочет Кьяртан, охваченный порывом радости; это просто эмоциональная путаница, я так и знал! Боюсь, что нет, вздыхает Давид, но Кьяртан поднимает створку прилавка, наполовину втягивает Бенедикта внутрь, какой темперамент, ты смышленый малый, говорит он доверительно и крепко обнимает Бенедикта за плечи, тот сопротивляется, хочет вырваться из крепких рук Кьяртана, все еще уверенный в том, что приятели над ним подтрунивают, но Кьяртан сжимает хватку, тебя не одолевает смятение, как Давида, на тебе нет черных грехов, как на мне, ты живешь один, ты знаешь темноту и понимаешь, что это лишь отсутствие света, ничего более, знаешь, что мертвое мертво, никогда не оживет и больше не шевелится. Я это, естественно, тоже знаю, но нервы у меня не совсем в порядке, видимо, плохо питаюсь, недостаточно разнообразно, вот желудок и барахлит, а это сказывается на нервах, ты же знаешь, Бенедикт, что наука нам об этом говорит. Но хотя я и сам знаю и даже в это верю, здесь явно творится какая-то чертовщина, подъемник не едет, мы слышим разные звуки, кого-то видим, а в последнее время вообще ни в какие ворота не лезет… как бы то ни было, мне нужен здесь такой человек, как ты, без причуд, и тогда я приду в себя. После этих слов Кьяртан остановился и отпустил Бенедикта. Ну ладно, вздохнул Бенедикт, с тобой туда идти вроде как безвредно, тогда идем, ответил Кьяртан, однако не так басовито, как обычно, Бенедикт что-то пробормотал, и они исчезли в темноте.

Давид довольно долго смотрел им вслед, затем встал, пошел в директорский кабинет, после того как Торгрим забрал свои вещи, в нем было пусто, но там остался телефон, Давид снял трубку и позвонил в службу времени. Когда тебе неспокойно, возможно, одиноко, возможно, боишься темноты, роскошная идея позвонить в службу времени, услышишь рядом голос, более того, он убедит тебя в том, что время, вопреки всему, еще существует, с ним все в порядке и в разочаровании нет причин. Надо было рассказать об этом Бенедикту. Или Бенедикту даже лучше позвонить в 112 и попросить о помощи, хотя из этого вполне могло бы ничего не выйти, его бы только разнесли в пух и прах, оштрафовали, мол, горячая линия исключительно для тех, чья жизнь в опасности, для терпящих бедствие на море, переживших остановку дыхания, попавших под машину, а вы сидите дома, на уютной кухне; какая же в этом опасность для жизни? Давид положил трубку, вернулся за стол, уставился на часы на стене, с тех пор как Кьяртан и Бенедикт исчезли в кладовой, прошло семь минут. Такие долгие минуты, подумал Давид, если бы я превратил их в бечевку, ее хватило бы до Луны. Он сел на стул, откинулся, прикрыл глаза, на него снизошел покой, сознание словно затуманилось, он сам будто превратился в отдельный звук бытия, только отдельный звук и ничего больше; а потом они вышли. Кьяртан поддерживал Бенедикта, тот обо что-то споткнулся и упал, поцарапал лоб и был немного не в себе, под черными волосами кровь, красный источник жизни. Давид принес аптечку, промыл рану, Бенедикт просидел у них час. Давид нацарапал на листке «Закрыто до полудня», приклеил снаружи на дверь. Кьяртан налил кофе в чашки, Бенедикт держал свою, так и не притронувшись к содержимому, и чувствовал, как чашка холодеет в руках. Они болтали, Бенедикт не произнес ни слова об одиночестве, но иногда выпадал из разговора, забывался и смотрел перед собой, лицо смягчалось, взгляд становился чувственным или грустным. Они говорили о кладовой, вспоминали историю о руинах, существует несколько версий, Кьяртан сказал, что ясно мыслить в полной темноте трудно, сразу представляешь себе разные вещи, а когда начинаешь что-то представлять, теряешь самообладание. Дай мне это узнать, сказал Давид, я никогда ничего не замечал, однако не решался выходить в гостиную по ночам, всегда ожидал найти сидящим на диване кого-то из покойников, поэтому оставляю ночью свет.

ВЕНЕДИКТ. Мама была ясновидящей, она часто видела, как по двору ходят альвы, и утверждала, что прадедушка сопровождает папу.

КЬЯРТАН. А ты никогда ничего не видел?

ВЕНЕДИКТ. Нет, я никогда ничего не чувствовал, папа говорил, что у нас нет фантазии, но мама настаивала, что все дело в отношении, нужно только открыться другим мирам. Я не отношусь, никогда не относился к этому серьезно, однако иногда вечерами накатывает такая тоска, что даже призракам будешь рад!

Бенедикт засмеялся, но радости в его глазах было мало. Когда он ушел, Давид сказал, не слишком-то ему хорошо.

КЬЯРТАН. Заходил бы он к нам сюда почаще, он мне нравится, и ему бы это, может, помогло.

ДАВИД. Ты прав.

Тишина.

ДАВИД. И он просто там упал?

КЬЯРТАН. Чертова темнота.

пять

Темнота может быть дружелюбной, она приносит нам луну и звезды, свет соседских окон, телепередачи, секс, бутылку виски — не будем порицать темноту.

Кьяртан наконец дозвонился Симми, и тот пришел на склад через два дня после Бенедикта, когда слухи уже вовсю ползли по деревне: необычно медленное обслуживание, не работает подъемник, странная темнота, — вы же знаете, такие новости быстро расходятся. Но, пожалуй, мало кто в нашей деревне так боится темноты, как Симми, возможно, поэтому он и пошел в электрики. Симми сказал, что в доме явно вышла из строя проводка. А ты бы не мог ее починить, спрашивает Кьяртан, там хоть глаз выколи, а у нас работы по горло. Потребуется не один день, ответил Симми, и я не могу приступить прямо сейчас. Но дело не может ждать, возразил Кьяртан, он явно начинал сердиться. Мне придется заказывать запасные детали в столице, Симми глупо улыбался, косясь в сторону кладовки, а затем спросил тонким голосом, правда, что вы заметили, ну, что-то? О чем ты там лепечешь? Симми потряс головой, для меня это не стало неожиданностью, странно строить на руинах, не предприняв соответствующих мер, вот теперь это аукнулось, чего я, собственно, и ожидал. Думай только об электричестве. Приступлю, как только придут детали, но мне все-таки кажется, что дело не только в электричестве, случаются и более серьезные вещи. Не отрывая глаз от кладовки, Симми стал продвигаться к выходу; ссора с призраками — дело нешуточное, и потребуется не только ремонт проводки, мы должны помириться с этими людьми. Ты больной, прорычал Кьяртан, делая шаг в сторону Симми, который исчез, стремглав выбежав на улицу. Может, он в чем-то прав, этот парень, проговорил Давид, не вставая со стула; во всяком случае, это объяснило бы все странное и нелепое, что сейчас происходит: ощущение, которое возникает там внутри, беспокойство, истории с кормом, лестницей…

КЬЯРТАН. Нужно всего лишь хорошо выспаться ночью.

Возможно, сказал Давид, закрывая глаза, а возможно, и нет. Некоторое время Кьяртан внимательно следил за тем, как у приятеля менялось выражение лица: оно стало мягким, мечтательным, — ты там заснул, что ли, недоверчиво спросил он. Нет, слушаю шум в голове.

КЬЯРТАН. Какой, к черту, шум? Ты, часом, не сходишь с ума? Ты не можешь так со мной поступить!

ДАВИД. Думаю, мы оба спятили. Кьяртан. Это не про меня.

ДАВИД. Тогда нам нужно смириться с тем, что это, — он кивнул в сторону кладовки, — становится обычной, нормальной ситуацией.

КЬЯРТАН (молча смотрит перед собой, затем трясет головой). Ненавижу талантливых людей. Попробуем еще раз: какой, к черту, шум?

ДАВИД. Полагаю, все дело в нервных импульсах. Но иногда, если ничего не мешает, шум превращается в картины, своего рода кинокартины моих снов. Я не могу до конца объяснить, «кинокартины» не очень подходящее слово, но, как бы то ни было, они приносят мне счастье или, вернее, наслаждение, да, большое наслаждение.

Мне это не нравится, сказал Кьяртан, чертовски не нравится, он потянулся за контейнером с едой, достал бутерброд, но тут открылась дверь, и на пороге показался глава поселения, лежащего к югу от деревни, мужчина за шестьдесят: седые баки из-под красной фуражки и необычно густые брови придавали его лицу солидность; полноватый и неуклюжий, с выступающим животом. Он заговорил, даже не закрыв дверь, сказал, что до него дошли новости о происходящем на складе, бросил на прилавок потрепанную кожаную сумку и похлопал по ней рукой, смотрите, парни, продолжил он, не обращая внимания на их молчание и удивленные лица, в последние годы я собирал и записывал местные истории, и почетное место среди них занимает история этих руин, она сокровище, не побоюсь сказать. В ней как нигде мне удалось отшлифовать стиль, и не пришлось особо раскапывать источники, я выбирал одну дорогу, и она тут же разветвлялась на две, затем на четыре, а для меня кофейку не найдется? У приятелей ушло несколько секунд, чтобы понять, что кофе никак не связан ни со сбором материала, ни с разветвляющимися дорогами. Давид встал, налил гостю чашку кофе, тот осторожно отпил, целых четыре раза, все время поглядывая на приятелей из-под густых бровей. Кьяртан посмотрел на бутерброд, который все еще держал в руках, затем перевел взгляд на гостя, вероятно, собирался что-то сказать, но тот, быстро отставив чашку, без тени смущения продолжил свою речь с того места, на котором прервался. Выявилось много странных вещей. Этот неизвестный был, оказывается, знаком с хозяином и даже приходился ему сводным братом, некоторые источники считают его наполовину испанцем из-за смуглой внешности, в одном, напротив, отмечается, что у него славянские черты лица. Они родом с Восточных Фьордов, хозяин хутора приехал сюда еще в молодости, но брат годами жил за границей, ходил в море на китобойных суднах, и в наших краях его никто не видел, а женщина, ну жена хозяина, ее сильные плотские желания мужу так и не удалось удовлетворить, да, парни, темные инстинкты очень трудно контролировать, сказал гость басом, одной рукой он нащупал очки в кармане куртки, другую держал на весу, словно подавая Кьяртану и Давиду знак сохранять спокойствие, надел очки, взялся за сумку: да, история этих руин — это история о страсти, ревности и об огне, да, парни, об огне. Об огне, который скроет следы могилы и смерти! Он вытащил из кожаной сумки несколько листков, откашлялся и стал читать. Кьяртан с Давидом переглянулись; слабо улыбнувшись, Давид снова сел на стул, глава поселения читал медленно и, вероятно, начал чтение примерно в то же время, когда глава нашей администрации поднялся на второй этаж кооперативного общества и спросил Астхильд, не видела ли она Финна.

Нет, хотя она искала повсюду: здесь, в обществе, у него дома, но он словно испарился; последним Финна видел Торгрим, и у него возникло странное ощущение, что тот слился с сумерками. Глава администрации фыркнул — он стоял, склонившись над массивным письменным столом Финна, — пробормотал, тут все с ума посходили, и, проведя рукой по стопке бумаги, прочел название: «ГОДЫ, ИМЕВШИЕ ЗНАЧЕНИЕ», автобиография Финна Асгримссона; ему до смерти хотелось продолжить чтение, но рядом стояла Астхильд и смотрела на него своими синими глазами, он вдыхал ее аромат, она пользовалась каким-то мускусным парфюмом, буквально поливая себя.

Финн всегда хвалил этот запах. Главу администрации вдруг захлестнуло влечение к Астхильд, у него перехватило дыхание, я возьму ее прямо здесь, на столе, подумал он, расстегну ширинку и, черт возьми, быстро овладею. Астхильд что-то говорила о Финне, глава администрации тяжело дышал, пытаясь взять себя в руки, все его мысли были прикованы к Сольрун, он боролся с желанием, сбивавшим его с пути истинного, и медленно перевел взгляд на большую картину в тяжелой позолоченной раме, на ней утес гордо поднимается из бушующего моря, это картина оргазма, подумал он, Астхильд шла за ним, Финн это, Финн то, да, отвечал он односложно, почти сбегая вниз по ступенькам и не обращая никакого внимания на ее удивленное лицо.

Должно быть, кризис среднего возраста, подумал глава администрации, стоя на тротуаре и пытаясь успокоиться. И как только мне это в голову могло прийти, да еще с Астхильд, когда вокруг такие женщины, она ведь бочка бочкой и парфюмом воняет, что со мной происходит? Он развернулся, чтобы войти в магазин, и едва не столкнулся с Си-грид, которая лишь окинула его быстрым взглядом, ах, эти карие глаза! Глава администрации смотрел ей вслед, пока она шла вдоль дома, по дорожке между кооперативным обществом и складом, смотрел на изгибы ее тела, на движение бедер под свитером. Дьяволица, подумал он в бессильном отчаянии, взглянув на часы, обнаружил, что следующий урок у Сигрун начнется только через полчаса, и быстро зашагал в сторону школы.

Глава южного поселения не рассказал еще и половины своей истории, когда открылась дверь и вошла Сигрид. Кьяртан пошел навстречу, Давид опустил стул и широко открыл глаза, гость кивнул, сгорая от желания скорее продолжить. Подняв створку прилавка, Сигрид сказала: принесите фонарик. Кьяртан быстро выполнил, пройдя так близко от нее, как только отважился, но все-таки дальше, чем ему хотелось. Ее светлые волосы собраны в узел на затылке, лицо ровное, лишь мелкие морщинки вокруг глаз, нежный аромат парфюма, груди под красным свитером как две половинки дыни. Кьяртан протянул ей фонарик, их руки встретились в прикосновении, его наполнило смешанное чувство радости и надежности, она ничего не почувствовала, только зажгла фонарик, холодно посмотрела на него и сказала: я доверяла вам, дала вам шанс. Кьяртан что-то бормотал о взорвавшихся лампочках, никуда не годной проводке, о странном ощущении, Сигрид фыркнула и, вооружившись фонариком, исчезла в кладовке. Глава поселения глубоко вздохнул, снял фуражку, провел рукой по редеющим волосам и откашлялся, дьяволица, сказал он.

Через несколько минут Сигрид появилась из темноты. На свету она была невероятно красивой. Тонкое, но решительное лицо, светлые волосы, карие глаза, стройное тело — у Кьяртана дрожали струны сердца, гость снял фуражку и прижал ее к груди, словно собирался попросить Сигрид рассказать стихотворение о любви или спеть гимн, но она, не посмотрев ни направо, ни налево, протянула Кьяр-тану фонарик и, бросив на ходу, ждите от меня известий, ушла, погруженная в свои мысли, гость успел лишь открыть рот, а она уже исчезла, двери снова закрылись.

Войдя в магазин, Сигрид поднялась в кабинет директора: маленькая комнатка на постаменте, две ступеньки наверх, письменный стол, два стула, шкаф для документов, на стене позади стола большая фотография деревни с воздуха, остальные стены стеклянные, так что, сидя за столом, Сигрид могла держать в зоне видимости почти весь магазин, заставленные товарами полки, два прилавка. Однако в этот раз она не села за стол, а, надев короткую зеленую куртку, вышла на улицу, села в машину и медленно выехала за пределы деревни, мимо черного дома Астронома. Затем скорость начала постепенно увеличиваться, и Гудмунд, выйдя из овчарни, увидел стремительно приближающуюся машину жены, что-то случилось, решил он и почувствовал, как в нем, глубоко в животе, зародился страх, маленькая точка быстро увеличилась, заполнив грудную полость, охватив руки и ноги. Не прошло и трех минут с того момента, когда Гудмунд заметил машину жены, как она резко затормозила во дворе, но за это время можно было многое надумать и представить. У них имелось трое детей, всем уже за двадцать: две девочки, одна учится в университете, другая вышла замуж и живет на ферме к северу от деревни, и мальчик, у него столярная мастерская в Акранесе. Четверо внуков, затем брат и сестра Сигрид, и у Гудмунда четверо братьев и сестер, так что уже тринадцать душ, а если еще прибавить его родителей и мать Сигрид, то всего шестнадцать, и с ними многое может случиться, возможностей не счесть, ужасные вещи, о которых не говорят по телефону. Сигрид резко затормозила, выскочила и направилась в сторону мужа, оставив машину с включенным двигателем и распахнутой дверцей, голова Гудмунда наполнялась картинами аварий, скоротечного рака, мозгового кровоизлияния, вирусов, поразивших мозг, даже самоубийства, но вот Сигрид подошла к нему, раньше она никогда на него так не смотрела, в ее карих глазах не было никакой печали, вероятно, ни с кем ничего не случилось, и, казалось, можно было вздохнуть с облегчением, однако Гудмунда загипнотизировал взгляд жены, они были женаты уже тридцать лет, он знал ее смех, выражения лица, как она спала, как пила кофе, как открывала рот, поднося к губам мороженое в вафельном рожке, тридцать лет, но сейчас перед ним была незнакомая женщина, прежде он никогда не видел таких карих глаз. Сигрид схватила мужа за руку, потянула его в дом, он чуть не упал в прихожей, когда хотел снять сапоги, а она продолжала тащить, они прошли в коридор, ведущий к спальне, она всегда придавала большое значение чистоте, Гудмунд первым из местных фермеров стал надевать комбинезон, отправляясь в овчарню, и над ним несколько лет насмехались, теперь же он оставляет на полу грязные следы, а она швыряет его на кровать прямо в комбинезоне, в сапогах, сбрасывает короткую куртку, снимает длинный красный свитер, срывает с себя белую рубашку, иначе и не скажешь. На Гудмунда льются речи, он же ни о чем не думает, только лежит в кровати и ничего не знает, ничего не понимает, настолько удивлен, что у него встал лишь после того, как она расстегнула ему комбинезон, ширинку и склонилась над ним, и рот у нее такой мягкий и теплый.

Они оставались в постели до конца дня, вылезали, только чтобы сбегать выключить двигатель машины, принести себе перекусить; бутылку водки, из которой за полтора года лишь немного отпили, теперь прикончили за ночь, невероятно, собственно, это была не их жизнь, иногда ему казалось, что он снимается в каком-то фильме, словно занимается любовью с незнакомой женщиной, это очень возбуждало, однако Гудмунд никогда не думал изменять.

Сигрид ходила в кладовку в среду, а затем появилась на работе только в пятницу, впервые за двадцать лет пропустив рабочий день. В пятницу она была похожа на себя, уверенная, немного холодная, включила свет на первом этаже как раз в то время, когда Гудмунд плелся в овчарню, измученный, засыпая на ходу после бессонной ночи; видимо, настало время перемен, подумал он, смазывая кремом для вымени воспаленный член.

Время перемен?

У нас на этот счет есть сомнения. Иногда от секса до смерти рукой подать, их роднит отчаяние, сильная жажда жизни; мы говорим о смерти, потому что, несмотря на светлое настоящее, все еще боимся темноты, боимся призраков, необъяснимого по ту сторону жизни. А после того, как Сигрид заходила в кладовку, Лулле — она живет в деревне и гадает на шаре и картах, ее муж, счастливчик Оскар, несколько лет назад дважды выиграл в лотерею и, став миллионером, бросил работу и теперь предавался лени и бездействию за видео и компьютерными играми, — так вот, во сне к Лулле пришла жена хозяина сгоревшего хутора и сказала, что нужно убрать склад с руин, установить крест и освятить место, и тогда все будет по-старому. Но даже если мы поверим в сон и прислушаемся к просьбе или повелению этой женщины, передвинуть такой большой дом стоит немалых денег, миллионы, и откуда их взять? Супруги Лаки и Бег-га, выросшие в нашей деревне, распив бутылку водки, пытались как-то ночью поджечь склад, но сгорели только почти все волосы Лаки и одна варежка Бегги.

На следующий день Давид признался Кьяртану, что не прочь увидеть лысого Лаки. Будь моя воля, я бы его вообще не видел, с волосами или без — мне все равно, но я бы хотел, чтобы Сигрид заглядывала к нам почаще. Сигрид! Да она взглядом заморозит! Кьяртан посмотрел на друга, ты еще слишком молод, тебе этого не понять. Чего этого? Того, что у нее есть. Ей пятьдесят, сказал Давид и помотал головой. Она из той породы женщин, которые легко сводят с ума, боюсь, что намекни она, и я бы не устоял. Намекни? Ну, понимаешь, если бы она стала кокетничать. Мечтай больше! Давид засмеялся. Как же много тебе еще предстоит узнать, можно только позавидовать. А ты просто плоть. Кьяртан долго смотрел перед собой с тяжелой грустью, Давид прикусил губу. Возможно, ты прав, пробормотал Кьяртан.

Сродни концу света

Кьяртан вырос к северу от деревни, хутор примерно в километре от нее у фьорда; он был мальчиком, а море разливалось и меняло цвет. В двадцать с небольшим Кьяртан взвалил на себя хозяйство: его отец потерял правую руку на сенокосе, тогда раздались ужасные крики, а потом он уже не мог обнимать жену. Супруги переехали в деревню, оба получили работу в молочном цехе, жена осенью ходила на скотобойню, прилежная и проворная, одна из тех, кому нужно бы платить двойную зарплату. А над стариком мы подчас любим подшутить: работай не покладая рук или не к тому делу ты сегодня руку приложил! И он иногда веселится вместе с нами, хотя и не всегда. Несмотря на свой юный возраст, Кьяртан хорошо справлялся с хозяйством, он всегда был довольно полным, даже толстым, его полнота естественная, такое телосложение, и ест он много, пирожки и булочки по вечерам, набирает полные карманы печенья и шоколада, отправляясь пасти овец. В этом ему нет равных, бегает он, конечно, мало, устает после трех кочек или десяти шагов, но у него очень мощный бас, поистине громовой, именно им он собирает овец с целого склона, один зычный крик — и сыпется мелкая галька. Он много пел в загонах с овцами, ему хорошо удавались низкие звуки, глубокий бас заставлял вибрировать коленки женщин, но если поднимался выше, так фальшивил, что с ясного неба мог полить дождь, собаки выли, а копченое мясо горкло на ржаных лепешках. Кьяр-тана все любили, он был похож на маму, мягкий и с грубыми шутками. Никто не ставил такие же красивые ограды, а еще он выращивал лучших в округе бычков: фермеры приезжали издалека, чтобы взять их напрокат, или загоняли корову в прицеп, везли к Кьяртану и подводили к трехлетнему быку, Кьяртан подбадривал его зычным басом, и тот делал свое дело за пять секунд, член у него как переросшая морковь. Но не будем останавливаться на половой жизни быков и коров, она уныла, раз-два-три — рывок быка, пена изо рта, глаза вот-вот выскочат из орбит, затем все кончено, бык идет жевать траву, корова едет к себе домой, вот так примитивно, не то что у нас, к сожалению, или слава богу; у Кьяртана есть жена по имени Асдис, у них трое детей.

Казалось, все складывается, как было задумано, словно Богом и министерством сельского хозяйства предназначено, чтобы Кьяртан и Асдис жили на своем хуторе. Они приспособили хозяйство к изменившемуся духу времени, и мы представляли, где в будущем заблестят красивые изгороди, в семье появились дети, и супруги оставили след в жизни местного сообщества, Асдис записывалась на разные дистанционные курсы: бухучет, английский, немецкий, математика, — хотела немного расширить свой мир и вечерами, когда дети уже спали, сидела за кухонным столом и занималась, а Кьяртан, выключив телевизор, приносил себе что-нибудь почитать: сельскохозяйственную газету «Фрейр», детектив, — тоже садился за стол; вместе им хорошо. Но человек таков, каков он есть, и прежде, чем продолжить нашу историю, нужно подчеркнуть, что Кьяртан любил свою жену, называл ее солнышком, солнечным цветком, сиянием, и совершенно прав был поэт, сказавший, что любовь — мощнейшая из стихий, сила, толкающая вперед колесо жизни и не дающая нам скатиться в серую бессмысленность. Но хотя любовь все меняет, сдвигает земли и связывает вместе две разные жизни, у нее нет полной власти над плотью и желаниями. На соседнем хуторе живет Кристин вместе с мужем, двумя детьми и свекровью.

В то время, или в середине девяностых, Кристин вдохновилась здоровым образом жизни, волна которого, как спасение и искупление грехов, охватила западный мир: новые парадигмы, новое мышление. Фитнес-центры начали появляться как грибы после дождя, их стало неисчислимо больше, чем школ, намного больше, чем церквей; инструкторы влияют на нашу жизнь сильнее, чем священники, время которых подходит к концу: они вскоре окаменеют в своих черных рясах, нараспев прославляя Бога, которого две тысячи лет никто не видел, однако мы несомненно призовем его, когда наступит конец света. Кстати, интересное совпадение: мы упомянули Бога и священников, а вывеска над входом в тренажерный зал гласит: «ТВОЕ ТЕЛО — ХРАМ», и, по убеждению тех из нас, кто приходит туда на занятия и сорок минут как одержимый крутит педали велотренажера, пот и физическое напряжение настолько очищают дух и тело, что начинаешь чувствовать Бога. Сорок минут ты находишься вне времени и жизни, только нагрузка, твое собственное дыхание, гипнотизирующий голос Валли где-то вдалеке, а затем то великое, что, похоже, наполняет дыханием жизни все живое. Однако Кристин пришла в фитнес-центр не такой продвинутой, она не была стройной и гибкой — жена фермера, имеющая обыкновение выпивать вечером полный стакан непастеризованного и необезжиренного коровьего молока с куском пирога. Она не занималась спортом, не растягивала мышцы с тех пор, как окончила школу в Акранесе, собиралась учиться на медсестру, но прошло десять лет, а она так никуда и не поступила. Много лет не делала упражнения для пресса: живот вялый, слабые мышцы, обвисшие дряблые руки, и однажды Кристин сказала самой себе: мне нужно привести себя в хорошую форму. Она смотрела утреннюю гимнастику по телевизору, стараясь сохранять ту же радостную улыбку, что и люди на экране: улыбается тот, кто в хорошей форме; она купила одежду и обувь для бега — начните с коротких расстояний, было написано в одном журнале, и Кристин бежала через двор, направляясь на пустошь, тянувшуюся во все стороны: огромное пространство со множеством склонов, холмов, впадин, лошади бродили вокруг и щипали траву круглый год, а овцы весной и в погожие зимние дни. Какие же короткие расстояния на самом деле длинные, думала Кристин, она запыхалась, еще не добежав до ограды, преодолев менее ста метров от дома. Она оперлась о столб ограды и перевела дух, собака села, радостно виляя хвостом, раньше она никогда не видела, чтобы взрослый человек бегал без явной цели. Кристин оглянулась: она хорошо знала, что Петур и его мать торчат в кухонном окне и, глядя на нее, качают головой. Проклиная все на свете, Кристин устало пошла домой, пес разочарованно плелся следом, ей не хотелось видеть злую усмешку свекрови, и она отправилась прямо в душ, мастурбировала, грубо, даже со злостью, представляла себя в фитнес-центре с двумя незнакомыми мужчинами, вероятно, в отместку сидящим на кухне, оделась, села в машину, поехала в деревню, припарковалась у белого дома; «Фитнес-центр Валли» — значилось на фасаде, который выходил на парковку, а под вывеской какой-то подросток нанес призывной красной краской из баллончика: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПЕНИС!» Кристин вошла, задержалась у круглого прилавка со здоровым питанием под стеклом, у энергетических напитков в холодильнике, у полки с книгами по астрологии, над которой висело объявление на листе формата АЗ:

Валли гадает на картах Таро, предсказание на месяц — 6000 крон,

на три месяца —10 000, на год —14 000,

на всю жизнь — цена по договоренности (зависит от возраста и здоровья заказчика).

NB. Долгосрочные предсказания менее точные!



Над входом в тренажерный зал висит лозунг центра: «ТВОЕ ТЕЛО — ХРАМ!» Под ним Валли недавно приписал буквами наполовину меньше: «ПОМНИ, ЧТО В ЗДОРОВОМ ТЕЛЕ — ЗДОРОВЫЙ ДУХ!»

Устав ждать, Кристин нерешительно вошла в зал: на стенах по всему кругу двухметровые зеркала, они сильно увеличивают пространство, и трудно понять, сколько в нем человек, где отражения, а гдё реальные тела; из телевизора доносится тихая ритмичная музыка, с экрана смотрит молодая певица с задумчиво-грустным лицом, грудь напоказ, молодая и упругая, у нее за спиной время от времени появляются две танцующие женщины в обтягивающих майках и розовых стрингах, грудь тоже на виду, вот уж поистине живем в эпоху открытости. Кристин отвернулась от экрана и поискала глазами Валли. Когда-то он ничем не выделялся, работал на электростанции, жена — в банке, подрастало четверо детей, обычная жизнь, но затем что-то произошло, и Валли, по его собственным словам, увидел свет, неудивительно, сказал ему кто-то, ты же работаешь на электростанции. Но Валли, конечно, имел в виду не электрический свет, а свет, который меняет жизнь. Он организовал первый в деревне фитнес-центр, для начала арендовал небольшой подвал и открывал его после работы, своего рода хобби. Инициатива Валли была вполне в духе времени: близились перемены, по западному миру катилась волна здорового образа жизни, статьи и интервью в газетах и журналах описывали, как хорошо чувствуют себя люди, набравшие форму, яркие, убедительные заголовки типа «Жизнь без стресса», «Я счастлива», «Фитнес изменил мою жизнь», разумеется, оказали на нас свое влияние, к тому же Валли получил от государства внушительный грант на покупку белого особняка, опустевшего после того, как у старого хозяина за обедом остановилось сердце, а его жена переселилась в дом престарелых, где встретила свою первую любовь, старые чувства вспыхнули вновь через пятьдесят лет. Грант был частью оздоровительной кампании правительства под лозунгом «Лучше здоровье — лучше район», и в последние годы фитнес-центр работает с 7:00 до 9:00 и с 12:00 до 21:00, мы покупаем годовые абонементы, наша жизнь, разумеется, станет лучше, небо синее, а деревня красивее, если мы как можно регулярнее будем пользоваться нашими абонементами, однако мы перестаем тратить на это время летом и осенью, нам не до фитнеса в декабре, в январе и феврале мы обычно выходим на хороший уровень посещаемости и сохраняем его весной, чтобы можно было раздеться до пояса на солнечных пляжах летом, в остальное время абонемент пылится, а мы стыдливо улыбаемся при встрече с Валли, лицо которого всегда излучает силу, здоровье и радость.

Потренироваться пришла, спрашивает Валли, вдруг оказавшись рядом с Кристин, кладет мускулистую руку ей на плечи, и Кристин отвечает или да, или я думаю, но Валли шикает, уводит ее в угол, где сажает за стол, думать и медлить все равно что потерять, говорит он, и Кристин, не успев опомниться, снимает куртку, свитер, носки, встает на весы, Валли измеряет ей давление, рост, подобно врачу, мягко ощупывает тело, по его словам, ему часто приходится быть и врачом, и священником.

два

Наступили новые времена.

Валли составил пошаговый план тренировок, по которому Кристин должна была чередовать короткие пробежки с ходьбой на короткие дистанции. И она бегала: налобная повязка, спортивный костюм, спортивная обувь, собака следом. Кристин бегала и ходила, исчезая между холмами, она потела, как одержимая занималась на тренажерах у Валли: ритмичная музыка на экране, запах пота и разгоряченных тел; она убегала от дома, с каждым разом увереннее, сильнее и радостнее, это жизнь, думала она, а Петур тряс головой, и свекровь тоже, они говорили о крайностях и глупости, хорошо еще, что она занимается этим, пока дети в школе, собака же была счастлива, ничто не мешало бегать по пустоши вместе с человеком, слишком хорошо, чтобы быть правдой. Если погода позволяла, она бегала через день и тогда пропускала тренажеры: нужно по максимуму использовать лето, оно такое короткое, что можно его и проспать. Кристин бегала и однажды наткнулась на Кьяртана.

Домов не видно, ничего не слышно. Кьяртан вышел к межевой ограде, чтобы ее подправить и, кроме того, самому прочувствовать размеры своей земли, в кармане куртки у него лежали кувалда, молоток, плоскогубцы и пятьдесят скоб. Они с Кристин встретились в том месте, где почва мягкая и ограда часто проседает, даже заваливается набок, словно в бездонной тоске. Мягкая погода, облачное летнее небо, легкий ветерок, жужжат мухи, в траве пауки, бекасы взмывают вверх, затем срываются вниз, издавая звуки хвостовыми перьями. Кристин обвязала спортивную куртку вокруг талии; на ней белая футболка; она вспотела. Кьяртан разгорячился, борясь с меланхоличной оградой, разделся до пояса: легкая куртка, свитер и майка лежат на кочке. У Кьяртана крупное тело, жировые складки, как плотные кучевые облака, нависают над поясом брюк. Кристин только что пробежала двадцать минут без остановки, одежда прилипла к коже; сняв лифчик, она свернула его и положила в карман брюк — большое облегчение, груди явно не хватало воздуха. Она никого не ожидала встретить — в исландской глубинке редко кого встречаешь, разве только машина проезжает или люди не спеша ходят вокруг домов, но не больше, — а там стоял Кьяртан, обнаженный до пояса, и, опустив кувалду, произнес первое, что пришло в голову: ты здесь! Да, — Кристин постаралась скрыть усталость в голосе, — как и ты!

Больше мыслей у них не было, и поэтому они молчали. Между ними меньше десяти метров, мокрая футболка как прозрачные перчатки на грудях Кристин. Кьяртан изо всех сил старался не смотреть, но сил не хватало, трудно справиться с глазами, и безусловно легче быть собакой, чем человеком, они мгновенно стали обнюхивать друг друга, обмениваться новостями, пес Кристин принюхивался к заду собаки Кьяртана, всем своим видом говоря: вот что интересно изучить получше. Кристин отвязала куртку, надела ее, до половины застегнула молнию, стараясь делать это медленно и беззаботно, чтобы скрыть смущение, я бегаю, сказала она, почти извиняясь, и засмеялась, привожу себя в форму. Ничего себе! Да, нужно прислушиваться к своему телу, продолжила Кристин, но тут же прикусила нижнюю губу и покраснела, ее глаза быстро скользнули вниз, к заплывшей талии Кьяртана, а он, засмеявшись своим басовитым смехом, мальчишеским смехом, ответил, мне надо бы бегать с тобой, и ударил себя по животу, который задрожал под ладонями, легкая дрожь перекинулась на талию. Кристин тоже засмеялась, шевеля пальцами, терзаемая неожиданной, странной потребностью запустить их в это тучное тело, увидеть, как они погрузятся в жир. Собаки исчерпали новости, пес Кристин тихо выл и старался влезть на собачку. Хозяева смотрели на это, улыбаясь, затем Кристин шикнула на пса и сказала ну-ну, тогда и Кьяртан сказал ну-ну и нащупал кувалду. Кристин расстегнула куртку от спортивного костюма, замешкалась, затем сняла ее и обвязала вокруг талии, улыбнулась Кьяртану со словами «когда бегаешь, становится так жарко». Охотно верю, ответил он бодро, с легкостью поднял кувалду левой рукой, положил на один из оградных столбов и добавил, сжимая кувалду, замечательно, должно быть, бегать в такую погоду. У Кьяртана хорошее зрение: ее груди словно тянутся в его сторону, натянув мокрую футболку, — он видел темные контуры сосков. Кристин прикрикнула на похотливого пса, который снова уткнулся мордой в зад собачки, затем побежала; грудь подпрыгивала и раскачивалась. Через несколько метров Кристин обернулась, подняла руку в знак прощания и, сказав, пока стоит такая погода, я бегаю через день, исчезла. Пес последовал за ней, преданность и послушание оказались сильнее полового инстинкта, в этом собаки не похожи на людей.

Кьяртан выпустил кувалду, руки свисали по бокам, он смотрел вниз перед собой и чувствовал каждый грамм своего раздавшегося тела, я гора мусора, думал он, жирный как свинья, почему, черт возьми, я не надел свитер, ей явно неприятно смотреть на эту бесформенную талию, и какого рожна я пялюсь на ее грудь, как какой-нибудь извращенец. Кьяртан вздохнул, надел свитер, сел на кочку, смотрел перед собой и чувствовал голод, закрыл глаза, но видел перед собой Кристин, потную, такую сияющую во влажной футболке, которая облегает округлую грудь. Снова открыл глаза, охваченный страхом, что Кристин разнесет по всей округе, как он пялился на ее грудь. Тяжело встал, собрал инструменты и пошел домой, пообещав самому себе не чинить ограду на следующей неделе и уж совершенно точно в ближайшие два дня, я бегаю через день, крикнула она, имея в виду: сиди тогда дома, дорогой.

Два дня спустя Кьяртан в то же время стоит на том же месте. Ставит столбы ограды, трудится до седьмого пота, стоит, широко расставив ноги, сняв свитер, постоянно оглядывается вокруг, беспокойный, напряженный, нервный, ничего не понимая в самом себе, иди же ты домой, идиот, пока она не пришла, пока ты не стал посмешищем. Но он никуда не уходит и, когда она появляется, натягивает колючую проволоку, делает вид, что ее не замечает, занят делом, надеясь, что она исчезнет. Увидев его, Кристин резко останавливается, погода в тот день еще лучше, не меньше семнадцати градусов, она сняла лифчик и держит его в правой руке, майка липнет к потному телу; вытерев лифчиком грудь и живот, она приподняла ее, чтобы охладиться, и теперь видны немного набухшие на теплом ветру соски. Привет, здоровается она, потому что просто пробежать мимо было бы по-дурацки; он поднимает взгляд и удивленно говорит, ой, ты здесь, на одну, две, три секунды переводит взгляд от ее лица вниз, на груди, которые, кажется, кричат, нет, вопиют: смотри, мы здесь! Дьяволица в раскаленном аду, думает Кьяртан, но у него неожиданно вырывается: эй, ты не можешь вот здесь закрепить колючую проволоку скобой, мне не хватает третьей руки. Не хочу нарушать план тренировки, отвечает она сухо. Он весь холодеет, нет, конечно, не надо, извини, я справлюсь, не беспокойся, до свидания, без проблем. Она, пожав плечами, говорит: одна скоба, пожалуй, ничему не повредит, но потом я должна буду продолжить тренировку. Огромное спасибо, восхищаюсь твоей силой, я имею в виду, ты заставляешь себя бегать, совершенно замечательно, он еще крепче берется за проволоку, которая чуть дрожит, когда Кристин крепит ее скобой, несколько точных ударов. Краем глаза она видит его толстые руки, разбухающую талию, он мокрый от пота, она чувствует, как груди вибрируют при ударах молотка. Он, не отрываясь, смотрит на грудь, у мужчин одно на уме, думает она, брось глазеть, идиот, командует он себе. Проволока прикреплена, Кристин протягивает ему молоток и тихо прощается: пока, он без нужды громко отвечает: пока и спасибо за помощь! Она пробирается между колючей проволокой и оградой, делает несколько шагов и, оглянувшись, смотрит на него, он, опираясь на столб ограды, смотрит на нее: потный, блеск в глазах, в нем ничего, кроме плоти, и она скользит взглядом по его телу, спокойно, бесстыдно, словно гладит глазами его кожу, он сдерживает себя, она срывается с места, пробежав немного, останавливается, оглядывается, — и тогда что-то случается. И тогда случается это! Взрыв в них обоих, который парализует мышление, разум, стирает все прошлое, все будущее, потому что в мире нет ничего, кроме этого момента. Кьяртан издает приглушенный крик, лихорадочно пытается перешагнуть через ограду, хватается за колючую проволоку, до крови порезав ладонь, пятка куда-то проваливается, и он, потеряв равновесие, падает спиной на столб ограды, больно, штанина запутывается в проволоке, и, когда Кристин подходит, он барахтается, разъяренный и обезумевший, она бросается к нему, и из горла у нее вырывается звук, что-то среднее между рыком и воем. Я застрял, пыхтит Кьяртан, чертовы брюки, она ничего не говорит, держит руки перед собой, словно она слепая или находится в полной темноте, ощупывает его тело, ищет ремень в толстой складке на животе, разминая ее, дважды нажимает так сильно, что он испытывает дискомфорт, наконец находит ремень, расстегивает его, расстегивает пуговицы, молнию, Кьяртан приподнимает зад, помогает ей, чертова спина, стонет он, затем: я свободен, будто она сама этого не видит, не видит его толстых ляжек с лопнувшими венами, оттопырившихся черных трусов, она срывает с себя майку, он мгновенно хватается за ее груди, как утопающий, она берет его раненую руку и слизывает кровь, он стаскивает с нее брюки, они катаются в траве, одновременно крича «прочь!» возящимся рядом собакам, подложи под меня свои штаны, пыхтит она, чертова трава колет попу, и на этом слове «попа» его покидают остатки самообладания, он стаскивает трусы и ложится на нее, она раздвигает ноги, он вводит в нее свой возбужденный член, она колотит Кьяртана пятками, бьет руками, издалека кажется, что они дерутся. Затем все кончилось.

Они сидели каждый на своей кочке, одевались, почти украдкой, и глубоко в душе у них обоих зародилось сожаление, сначала как слабое предчувствие, мелкая рябь на зеркальной поверхности озера, которая постепенно увеличивается, и в конце концов все озеро накрывают волны. Они попрощались, стараясь не смотреть друг на друга, поспешили разойтись в разные стороны, думая: никогда, больше никогда. Вернувшись домой, Кьяртан не смел посмотреть Асдис в лицо, Кристин усадила Петура на кухонную табуретку и медленно стригла ему волосы, иногда лаская пальцами уши, а он закрывал глаза.

Мы многого хотим, но немногое можем. Шло лето, были солнце и дождь, ветер и штиль. Я ушла бегать, говорила она, пойду прогуляюсь, говорил он, посмотрю ограды, или ничего не говорил, потому что он хозяин и не должен ни перед кем отчитываться о своих передвижениях. Он думал о ее груди и ягодицах, она — о его широких плечах, о том, как погрузит свои руки в его мягкое полное тело. Они всегда встречались в одном и том же месте, и издалека казалось, будто они дерутся.

четыре

Сначала Асдис не предпринимала активных действий.

Шли дни.

Она следила за Кьяртаном, методично и сосредоточенно, как социолог, почти уверенная в его вине, но все-таки не на сто процентов, наверное, на девяносто пять — девяносто шесть, все еще надеялась, что ошиблась, что дело в чем-то другом: в депрессии, остывшей любви, в раке. Однако все, что она вспоминала, обращаясь мыслями назад, указывало на обратное: его неожиданный интерес к пешим прогулкам, особенно в западном направлении, странное беспокойство перед уходом, он даже брился и причесывался, а возвращался всегда в каком-то непонятном настроении, то грустный, то смущенный, то сердитый, то неестественно веселый. Моменты, которые она запомнила, еще ни о чем не ведая, теперь всплывали из глубины. Глаза Кристин, когда она вскользь посмотрела на Кьяртана на празднике середины зимы, рука Кьяртана на талии Кристин на том же празднике, неестественный голос Кьяртана, когда он произносил имя Кристин, его беспокойство, когда они встретили ее и Петура в кооперативном обществе. Как же я была слепа, думает Асдис, ведь это происходило у меня на виду всю зиму, меня же волновала только учеба, вот Кьяртан и воспользовался. Асдис думает, вспоминает, ее начинает трясти от страха, горя, возможно, от ненависти, она выглядывает в окно и долго смотрит на трех резвящихся щенков, родившихся в январе, у одного из них на лбу белая звездочка, совсем как у пса с соседнего хутора.

Все одно к одному.

Уверенность возросла с девяносто шести до девяносто девяти, недостающий процент был как соломинка над бездной. Но одна соломинка еще никогда не могла долго удерживать человека от падения, падение неизбежно, пропасть притягивает. Никакой смертельной болезни, только мерзкая, грязная измена.

Измена — это значит нарушить верность своей второй половине, заниматься сексом или крутить романы на стороне, измена сродни концу света.

И теперь уже Асдис не сомкнула глаз.

Лежала и смотрела в потолок, комок неопределенности, будоражащих противоречивых чувств. Лежала и слушала глубокое дыхание Кьяртана, изредка прерывавшееся храпом. Я подам на развод, он мне противен, нет, я сама виновата, была такой эгоцентричной, такой равнодушной, вечно говорила: не сейчас, позже, завтра, перестала наряжаться для него, дома хожу неряхой. Она лежала и не могла заснуть, все окутала ночь. Я недостаточно занималась домом, заботилась о детях, всю энергию, все внимание забирала учеба, я думала только о ней, только о себе, и вот теперь за это наказана. Отношения нужно возделывать, думает она. Она лежала на спине, тяжело дышала, небо над округой такое темное. Нет, я не виновата, ну разве совсем чуть-чуть, не более, и не собираюсь винить себя ему в угоду, потому что это он меня предал, предал детей, самого себя. Это он! Или нет, я сама, сама виновата. Асдис тихо вылезла из кровати, спустилась на первый этаж, сняла синюю пижаму, стояла обнаженная в прихожей и смотрела на себя в большое зеркало. Грудь меньше среднего размера, когда-то упругая, но сейчас обвисшая, словно больше не может бодрствовать. Талия совсем плоская, мальчишеская талия, никакого изящного, возбуждающего страсть изгиба, безобразный живот, морщинистый и дряблый после трех беременностей. Она смотрела на тело, ослабленное недостатком движения, я уродина, сказала она своему отражению, никому не интересна.

Так шли дни, шли недели. Асдис колебалась между различными чувствами, была вспыльчивой, злой, старательно следила за мужем, ждала возможности исключить тот самый один процент, ждала, что соломинка не выдержит и ее примет бездна. И как-то раз Кьяртан отправился в западном направлении.

Долго занимался какими-то мелкими делами надворе, заметно беспокоился, постоянно оглядывался в сторону дома и, не увидев ее в окне из-за цветов на подоконнике, пошел. Сначала медленно, но постепенно набирая скорость, и, оказавшись среди кряжей, холмов и склонов, быстро зашагал. Он направляется к ней, думала Асдис, не отходя от окна, вдыхая аромат цветов, пока его тело понемногу уменьшалось. Она села, часы в гостиной отсчитывали секунды, минуты, преданно следили за временем, присматривали за ним. Асдис собрала все силы, чтобы встать, подошла к лестнице, прислушалась, как там дети: старшая, Кольбрун, сегодня дома, восстанавливается после гриппа, Дилья, младшая, возится с лего в комнате своей сестры. Асдис вернулась в гостиную, включила видео на случай, если спустится Дилья, заниматься которой у нее не было сил, к тому же она боялась сорваться и начать ругать дочь без причины. Часы в гостиной делали свое дело: отсчитали уже двадцать минут, тик-так, вечно говорили они, тик-так. Асдис неподвижно сидела в кресле, внешне спокойно — как же поразительно мало выходит на поверхность! Так и сидела, словно вспоминая спряжение немецких глаголов, кулинарные рецепты, сюжет книги, какая корова должна отелиться следующей, но эмоции у нее так и бурлили, в мыслях она следила за Кьяртаном, представляя все в красках, дрожала от ненависти, которая выливалась в ясное и четкое желание убить; ее терзало отчаяние, накрывала тоска, накатывала злость, и это в лучшем случае, хуже всего, когда ее всю захватывала страсть, руки ходили ходуном, затем она исчезала, лопнув как мыльный пузырь и оставив после себя горькое чувство стыда и безраничное презрение к самой себе. Так она и сидела; синий и прохладный апрельский день, небо было очень высоко, а часы в гостиной сторожили время. Затем кто-то прошел по двору.

Он вернулся!

Накувыркался.

В очередной раз все предал. Как же он теперь сможет смотреть в глаза детям, не моргая, не сгорая от стыда; она должна бы выколоть ему глаза, со временем он был бы ей за это благодарен. Она быстро встала, пошла на кухню, замесила тесто, слушая радио, и, когда он вошел, не обратила на него никакого внимания. Кьяртан рвался с ней поговорить, хотел обсудить летний отдых: мы поедем за границу, в Копенгаген, представляешь, парки развлечений для детей — Тиволи и Баккен! А секс-шопы и проститутки Истедсгаде — для тебя, думала она, погружая руки в тесто, вероятно, чтобы держать их подальше от его шеи. Молчаливость жены заставила Кьяртана замолчать, он ретировался в гостиную, мне нужно в душ, пробормотал он и пошел в душ смыть с себя запах Кристин; горячая вода текла по широким плечам. Когда вышел, жены дома не было, убежала по делам, сказала Кольбрун. Куда? Не знаю. Кьяртан направился в гостиную, встал у окна с биноклем, но машины нигде не увидел: дорогу между хуторами закрывают холмы и пригорки.

Асдис сидит за кухонным столом на соседнем хуторе, Кристин только что вернулась, ее свекровь Лаура включает кофеварку, Петур копается на дворе, высокий сутулый мужчина, худой, почти тощий, с грубыми чертами лица, серьезный, редко выходит из себя, и некоторые вообще пребывают в уверенности, что он неизменно спокоен. Апрельский день все еще синий, но скоро наступит вечер и краски потемнеют. Между хуторами никогда не было особых отношений, однако о раздоре, наверное, говорить нельзя, скорее о глубоко укорененном раздражении, которое Кьяртан и Петур унаследовали от своих родителей, а те от своих; такая накаленная атмосфера иногда складывается между соседями в глубинке. Возможно, мы настолько привыкли жить разобщенно, что вообще не умеем общаться с соседями, не считаемся с мнением других, подобный социальный инфантилизм, видимо, находится глубоко внутри нас.

Лаура удивлена приходу Асдис, Кристин же охватил страх, она сидит напряженная, и на ней высыхает пот, пока Лаура возится с кофе, собирает на стол, размышляя о причинах визита, несколько раз повторяет «ну да» и «так я и думаю», интересуется новостями, расспрашивает о животных, о запасе сена, о состоянии лугов, Асдис лишь немногословно отвечает, после чего наступает пауза, и тогда Лаура нервно раскачивается. Асдис не притрагивается к кофе, перед ней стоит полная чашка, черный напиток остывает, Лауру охватывает злость, соседский сброд, думает она, ничего кроме апломба и чванства! Она прекращает все светские разговоры, скрещивает худые руки, поджимает тонкие губы и молчит. Долгое время ничего не слышно, затем Лаура отпивает кофе, остальные смотрят на нее, в каком-то замешательстве она засовывает в рот печенье, но тут же жалеет об этом. Медленно и осторожно кусает, Асдис и Кристин смотрят перед собой и слушают, Лаура жует медленно, в надежде, что так меньше слышно, но тогда она никогда не кончит, наконец проглатывает, это печенье невероятно жесткое, ее худое лицо покраснело, она тянется за чашкой с кофе, делает большой глоток, закашливается, Асдис и Кристин снова смотрят на нее, но затем наступает тишина. Как же тишина может искажать время: минуты не похожи сами на себя, никогда не проходят, они как неподвижное небо. Кристин слушает тяжелые удары своего сердца, басовый барабан, в который кто-то быстро и ритмично бьет: бум! бум! бум! Под солью, оставшейся после пота, все еще жжет, она чувствует, как запах Кьяртана поднимается по воротнику и заполняет кухню, запах поцелуев, вздохов, пота и спермы, тяжелый, сладкий запах мужского семени. Ты ведь бегала, вдруг спрашивает Асдис настолько неожиданно, что все вздрагивают, а Лаура от удивления берет еще одно печенье. Тишина от этих слов становится еще глубже, хотя и так была достаточно глубокой, а на самом ее дне сидит Лаура и не знает, жевать ей быстро или медленно, безрезультатно пытается переварить печенье во рту, Асдис и Кристин явно ждут, пока она закончит, и она решает жевать энергично, грызет, чавкает, глотает, на лбу выступает пот. И Кристин отвечает: да. Через пару долгих минут после вопроса.

АСДИС. И тебе, наверное, нужно в душ?

КРИСТИН. Я только вошла.

АСДИС. Тогда лучше как можно скорее пойти в душ, тебе непременно нужно привести себя в порядок, помыться, ты ведь вспотела после такого напряжения.

Губы Асдис разомкнулись, и показались белые, но не очень ровные зубы. Вот курва, думает Кристин, глядя на свою свекровь, которая гневно смотрит на Асдис. Да, я напрягаюсь, произносит Кристин.

Тогда тебе нужно помыться.

Асдис делает длинные паузы между словами. Каждое из них словно камень, которыми она выкладывает на столе: «ТОГДА ТЕБЕ НУЖНО ПОМЫТЬСЯ». Лаура фыркает, она собирается что-то сказать, не сводя гневного взгляда с Асдис и ее невыносимо полной чашки кофе. Но гостья встает, медленно отодвигает стул, говорит спокойно, даже холодно: надеюсь, ты получила удовольствие. И выходит из кухни. Выходит из дома. Она спятила, заявляет Лаура визгливым голосом, с жаром добавляя: это все чертов соседский сброд, это… Вдруг она удивленно, почти испуганно замолкает, когда Кристин вдруг бросается к двери, распахивает ее и во все горло кричит в убывающий апрельский день: да, я получила удовольствие, еще бы! Асдис смотрит на нее со двора, стоя рядом со своей машиной. Привет, Петур, говорит она затем, однако никакого Петура не видно. Кристин хлопает входной дверью.

шесть

Пуля летит быстро, даже если выпущена из обреза. Какая-то доля секунды, и она попадает в цель либо пролетает мимо. Доля секунды — это щелчок пальцами, но она же может длиться долго, может растянуться на все наши дни. Так случилось у Кьяртана. Он увидел ружье, услышал щелчок, затем мгновение растянулось до бесконечности, а он стоял в середине и ждал пулю. Тысячу раз спрашивал самого себя днем и ночью, во сне и наяву, в горе и радости, пьяный и трезвый: она бы попала?

семь

Примерно через десять минут после выстрела они сидели за кухонным столом. Ему не пришлось ни в чем признаваться, но это не принесло облегчения. Напротив, именно отпущение грехов очищает, оно убивает всякую заразу, однако Асдис заявила: я все знаю и никогда тебя не прощу, ты предал меня, детей и нашу жизнь. Кьяртан начал было говорить, он не собирался ничего объяснять, хотел только сказать, что ничего в себе не понимал, что хотел порвать, что он полный идиот, собирался рассказать, как мучается от бессонницы, как ему плохо, сказать, что Кристин ничто по сравнению с тобой, ей-богу, ты несравненно лучше, каким же я был идиотом. Все это он собирался ей сказать и, возможно, заплакать, хотел выплакаться, чувствовал потребность. Он также хотел, чтобы она на него накричала, нуждался в этом, хотел, чтобы она обвинила его, а он бы во всем признался, не стал бы оправдываться, ни слова о том, что она была слишком занята учебой, пустив все остальное на самотек, и, возможно, они недостаточно хорошо возделывали свое любовное поле, ведь любовь — это огонь, а огонь угасает, если его не поддерживать. Но едва он произнес несколько слов, как Асдис сделала знак рукой, чтобы он замолчал. Она сказала: в деревне продается хороший дом, есть вакансия на складе, я договорилась с Торгримом, что ты получишь это место, если захочешь. Кьяртан слушал, изумленный, почти испуганный, сначала он даже не мог ничего сказать, в горле встало что-то большое и твердое, наконец пробормотал, заикаясь, почти тонким голосом: продать землю? Да, ответила Асдис. Кьяртан огляделся вокруг, словно взывая о помощи, словно надеясь услышать слова поддержки от холодильника, кофейника, радио, стен, самого дома. Но помощь не последовала, и тогда он выпалил единственное, что пришло в голову: мы живем здесь вот уже почти век.

Мы с тобой часто говорили о продаже, спокойно, даже холодно возразила Асдис и привела все причины, которые они обсуждали в последние годы: что у таких средних хозяйств незавидное будущее; что надоело постоянно беспокоиться о том, как бы свести концы с концами; что они не могут ничего дать своим детям; что тратят жизнь на прозябание в бедности. Времена меняются, через несколько лет, десять или двадцать, останутся только большие хозяйства, в три-четыре раза больше нашего, они процветают, обрекая мелких хозяев на нищету и разочарование. Ты сам об этом часто говорил, и твой брат тоже. Но мама с папой, произнес Кьяртан, хватаясь за последний аргумент, как за соломинку, мы не можем так с ними поступить! Асдис взглянула через стол на мужа, в кухне заметно похолодало, мы много как не можем поступать с другими людьми, однако поступаем. Кьяртан понуро смотрел на стол и не хотел отрывать от него взгляд.

Асдис. Кроме того, мы живем не для них. И не нужно наделять чувствительностью тех, у кого ее нет; ты можешь, конечно, оставить клочок земли для летнего дома им и твоему брату. Но дело вот в чем: я переезжаю в деревню и приглашаю тебя с собой, несмотря ни на что. Предлагаю только один раз.

Кьяртан вздохнул. Затем пошел на улицу тушить «додж», дело шло медленно, машина горела, вся его жизнь горела. Только погасив огонь и стоя над обуглившимися остатками роскошного автомобиля, он заметил тишину вокруг себя, заметил, как все потускнело, и вспомнил о щенках, об их дурашливой жизнерадостности, вспомнил о своей верной собаке. Они, естественно, внутри, подумал он и пошел их выпускать. Но сделал лишь несколько шагов, когда вышла Асдис и, глядя на него с крыльца, медленно спросила: куда это ты направляешься, — только выпустить собак, я… Увидев ее лицо, он замолчал… Я, начала она, но больше ничего не сказала, этого и не требовалось, она лишь взглянула на него, и он понял: тишина, отсутствие щенков, он сразу осознал, что случилось. Как я объясню все это ребятам, подумал он, и в душе у него потемнело.

И Кьяртан продал землю: каждую травинку, каждую кочку, холм за домом, свои детские тайники, вид на широкий фьорд со всеми островами и шхерами, он продал скот, технику, постройки, и они уехали; но как же попрощаться с горой, как попрощаться с кочками, травинками и камнями на дворе?

[Для чего я жила, спросила нас тетя на смертном одре, мы открыли рот, чтобы ответить, но ответа не знали, затем она умерла, вот так смерть нас опережает.

Мы видели, как на горы опускается ночь, и стояли во дворе, когда слегка задрожало небо, — птицы смотрели вверх, — а потом на востоке поднялся огненный шар. Для чего мы живем: не опасно ли отвечать на такие вопросы? Наверное, нет. Есть ли у нас иная роль, чем целовать губы и так далее? Но иногда, пока нас вечером еще не одолел сон, а день со всем своим беспокойством уже закончен, мы лежим в кровати, слушаем кровь, и темнота входит в окна, в нас просыпается глубокое и неприятное подозрение, что закончившийся день прошел не так, как должен был, что мы не сделали что-то важное, вот только не знали, что именно. Разве вы иногда не размышляете о том, что нам никогда не бывает одинаково хорошо, индивид никогда не имеет больших возможностей влиять на свою среду, не всегда легко быть участником, но редко кто не хочет, — в чем же причина? Возможно, ответ кроется в другом вопросе: кому больше всего выгодно такое положение?

Для чего я жила; нашу тетю звали Бьёрг, она дважды была замужем, родила троих детей. Ее первый муж сорвался со скалы, когда собирал птичьи яйца, летел вниз тридцать метров, ему было чуть за двадцать, спустя полгода родился их сын. Второй муж Бьёрг разбился на русском джипе, машина укатилась вниз по склону, четыре раза перевернувшись, упала в реку, мужа припечатало в руль, голова наполовину оказалась в воде, которая тихо смыла его жизнь. Бьёрг сидела рядом, у нее были сломаны ноги, и она могла лишь смотреть на него и повторять его имя, пока не онемели губы, тогда ей было около пятидесяти. Тетя умерла в девяносто с лишним, и мы иногда называли ее вечно юной, потому что, несмотря на смерть двух любимых мужей, ее жизнерадостность и вера в жизнь казались неисчерпаемыми, когда она приходила, все становилось лучше. Поэтому нас и шокировал ее вопрос на смертном одре, но, возможно, в нем не было отчаяния, Бьёрг задала его, ничего такого не имея в виду, и, наверное, даже сама собиралась ответить, но помешала смерть. А нам теперь вечно жить с этой неопределенностью: вдруг в глубине души у Бьёрг действительно была густая тьма, но мы не очень хорошо знаем других, часто видим лишь то, что лежит на поверхности, а о скрытых внутри мирах понятия не имеем. В свое время мы даже не подозревали об отчаянии Ханнеса, нам и в голову не могло прийти, что директор вязальни превратится в Астронома, мы не знали, что у Кьяртана постоянные проблемы с тем, чтобы сдерживать свой половой инстинкт, что такой спокойный человек, как Асдис, обезглавит петуха и расстреляет щенков, — никогда не забудем их жизнерадостности. Не забудем мы также и вопрос Бьёрг: для чего я жила? И не являются ли наши рассказы о жизни и смерти в деревне и окрестностях своего рода реакцией на этот вопрос, на связанную с ним неопределенность?

Мы говорим, пишем, рассказываем о большом и малом, чтобы постараться понять, что-то постичь, даже саму суть, которая, однако, постоянно ускользает, как радуга. Древние предания гласят, что человек не может видеть Бога, это приведет к его смерти, аналогично обстоит дело и с тем, что мы ищем, — смысл в самом поиске, результат бы нас его лишил. И, конечно, именно поиск учит нас словам, которые описывают сияние звезд, молчание рыб, улыбку и грусть, конец света и летний свет. Есть ли у нас иная роль, чем целовать губы; знаете ли вы, кстати, как сказать «я тебя хочу» на латыни? А по-исландски?]