Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Макконахи Шарлотта.

 Миграции

Посвящается Моргану
Забудь о безопасности. Живи там, где боишься жить. Руми


Migrations

Charlotte McConaghy



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Животные вымирают. Скоро мы здесь останемся одни.

Однажды мой муж обнаружил колонию буревестников на скалистом побережье в дикой части Атлантики. Он свозил меня туда ночью, а я и не знала, что они — едва ли не последние представители своего вида. Я знала лишь, что в ночных норах они удивительно свирепы, что с невероятной отвагой бросаются в залитую лунным светом воду. Мы провели там довольно много времени, и все эти темные часы нам удавалось делать вид, что мы такие же, как они: дикие и свободные.

Однажды — а животные уходили, явственно и неотвратимо, и это было не предупреждение о мрачном будущем, они уходили сейчас, прямо сейчас, массово вымирали, а мы это видели и ощущали — я решила, что последую за птицей через океан. Возможно, я надеялась, что она приведет меня в место, где они скрываются: все ее сородичи, все существа, которых мы вроде как уже уничтожили. Возможно, я думала, что обнаружу, что именно так неумолимо гнало меня прочь от людей, от знакомых мест, от всего, всегда. А возможно, я просто надеялась, что последний перелет этой птицы покажет, где мое подлинное место.

Когда-то именно птицы придали мне свирепости.



ГРЕНЛАНДИЯ.

СЕЗОН ГНЕЗДОВАНИЯ



Мне очень повезло, что это произошло на моих глазах. Она задевает крылом тонкую, как волос, проволоку, и корзина мягко смыкается над ее головой.

Я выпрямляюсь.

В первый момент она никак не реагирует. Лишь неведомым образом понимает, что теперь не свободна. Мир вокруг нее переменился — слегка или совсем.

Я подхожу медленно, стараясь ее не напутать. Воет ветер, покусывает мне нос и щеки. На замерзших скалах сидят другие ей подобные, кружат в воздухе — и стремительно от меня уклоняются. Ботинки хрустят, я вижу, как она топорщит перья — незавершенный первый взмах: «а попробую-ка я вырваться». Гнездо, которое она выстроила вместе с самцом, незатейливо: кучка травы и сучков, втиснутая в щель в камне. Ей оно больше не нужно, птенцы уже научились нырять за пищей, но она возвращается к нему, подобно всем матерям: не бросишь. Я задерживаю дыхание и протягиваю к корзине руку. Птица лишь раз взмахивает крыльями — внезапный всплеск возмущения, прежде чем моя холодная рука смыкается на ее теле, лишая крылья подвижности.

Теперь нужно действовать быстро. Но я долго тренировалась, так что смогу: пальцы стремительно надевают кольцо ей на лапу, сдвигают его к суставу в верхней части, под перьями. Птица издает звук, который знаком мне даже слишком хорошо: почти каждую ночь я издаю его в своих снах.

— Прости, уже почти все, почти все.

Меня пробирает дрожь, однако я продолжаю — бросать поздно: ты до нее дотронулась, оттиснула тавро, впечатала в нее свою человеческую сущность. Мерзость какая.

Пластмассовое кольцо крепко охватывает лапу — трекер-держится надежно. Он подмигивает мне, сообщает, что заработал. И в тот миг, когда я уже готова ее отпустить, она вдруг замирает, и я слышу, как в ладони стучит ее сердце.

И это «тук-тук-тук» меня останавливает. Такое стремительное и хрупкое.

Клюв у нее красный, будто она окунула его в кровь. В моих глазах это делает ее сильной. Я сажаю ее назад в гнездо и отхожу, забрав корзину. Я хочу, чтобы она рванулась на свободу, мне хочется увидеть ярость в ее полете — и она взлетает, во всей своей красе. Лапы красные, как и клюв. Черная бархатная шапочка. Хвост — раздвоенное лезвие, а какие крылья — острота их краев, элегантность.

Я смотрю, как она кружит в воздухе, пытаясь свыкнуться с новой частью себя. Трекер ей не мешает — он размером с ноготь моего мизинца и совсем легкий, однако ей он все равно не нравится. Она внезапно кидается на меня с пронзительным криком. Я ухмыляюсь — вот это да! — и пригибаюсь, чтобы защитить лицо, но она не повторяет попытку. Возвращается в гнездо и устраивается там: будто внутри по-прежнему яйцо, которое нужно защищать. Для нее последних пяти минут будто и не существовало.

Я провела здесь шесть дней, совсем одна. Прошлой ночью палатку смыло в море, дождь и ветер просто сорвали ее с моего тела. Меня раз десять клевали в голову и в руки — эти птицы свирепее всех других защищают свою небесную территорию. Но мне удалось окольцевать трех полярных крачек. И набрать в вены очень много соли.

Я задерживаюсь на гребне холма бросить еще один взгляд, и ветер на миг затихает. Сверкают широкие ледяные поля, за ними — черно-белая кромка океана и серый горизонт вдали. Мимо неспешно проплывают льдины лазурного цвета — даже сейчас, на самой вершине лета. А в белом небе и на земле — десятки полярных крачек. Возможно, они — последние в мире. Если бы я способна была жить на одном месте, наверное, осталась бы здесь. Но птицы не останутся, и я тоже.

В арендованной машине милосердно тепло: отопление я включила на максимум. Подношу закоченевшие ладони к вентилятору, кожу покалывает. На пассажирском сиденье папка с бумагами, я просматриваю их, ищу имя: Эннис Малоун, капитан «Сагани».

Я обращалась к семерым капитанам семи судов, и, как мне кажется, та часть моей души, что упорствует в своем безумии, порешила дать им всем отставку в тот самый миг, когда я прочитала название последнего судна. «Сагани» — ворон на языке инуитов.

Я просматриваю факты, которые удалось раскопать. Малоун родился на Аляске сорок девять лет назад. Женат на Сирше, у них двое маленьких детей. Судно — одно из последних, имеющих официальное разрешение на вылов атлантической сельди, чем капитан и занимается с командой из семи человек. Если верить графику стоянок, следующие две ночи «Сагани» проведет в Тасилаке.

Я вбиваю Тасилак в GPS и пускаюсь в медленный путь по холодной дороге. Ехать до городка целый день. Я пересекаю Полярный круг и направляюсь к югу, размышляя, как подступиться к Малоуну. Все капитаны, к которым я обращалась, мне отказали. Не нужна им на борту чужачка, не обученная морскому ремеслу. Не любят они, когда им сбивают распорядок, меняют маршрут; моряки люди суеверные, в этом я уже убедилась. Придерживаются заведенного распорядка. Особенно теперь, когда заработок их под угрозой. Пока мы целенаправленно истребляли животных на земле и на небе, моряки почти дочиста вычерпали запасы моря.

От мысли, что я окажусь на борту одного из этих судов-убийц, рядом с людьми, опустошающими океан, мурашки бегут по коже, но варианты у меня кончились, да и время почти истекло.

Справа тянется зеленое поле, на нем — тысячи белых пятнышек, которые я сперва принимаю за хлопок, но это из-за скорости перед глазами все смазалось, на самом деле там бежевые полевые цветы. Слева гудит темное море. Два разных мира. Я могу бросить свою затею, обуздать собственное устремление. Отыскать какую-нибудь деревенскую хижину и залечь там. Копать огород, гулять, следить, как постепенно исчезают птицы. Мысль мелькает в мозгу, не задерживается. Сладость обернется горечью, и даже такое огромное небо вскоре покажется клеткой. Я не останусь: если бы даже и могла, Найл никогда бы меня не простил.

Я заселяюсь в дешевый гостиничный номер, сбрасываю рюкзак на кровать. На полу — уродливый желтый ковер, зато из окна — вид на фьорд, его вода плещется у подножия холма. За полоской воды вздымаются серые горы, перерезанные прожилками снега. Снега меньше, чем было раньше. Мир стал теплее. Пока ноутбук заряжается, я смываю соль с лица, счищаю налет с зубов. Хочется в душ, но сперва нужно все спланировать.

Я вписываю теги трех крачек, открываю программу слежения, от нервов задерживаю воздух в груди. Три красные мигающие точки приносят мгновенное облегчение. Я понятия не имела, получится или нет, и вот они — три птички, которые полетят зимовать на юг и, если все получится, возьмут меня с собой.

Приняв душ, оттерев с кожи всю грязь и тепло одевшись, я запихиваю в рюкзак несколько листков бумаги и выхожу, задержавшись у стойки, чтобы спросить молоденькую дежурную, где у них лучший паб. Она рассматривает меня, видимо решая, на какой возраст мне предложить развлечение, а потом советует пойти в заведение возле гавани.

— Есть еще «Клуббен», но там для вас может оказаться… слишком живенько. — Она хихикает.

Я улыбаюсь, чувствуя себя старухой.

Путь через Тасилак холмист и очень живописен. На неровной почве примостились разноцветные домики, красные, синие, желтые — яркий контраст с зимним миром. Они пестрят на холмах, как веселые игрушки: все кажется меньше обычного под взглядом этих величественных гор. Лишь небо — небо как небо, хотя здесь, пожалуй, оно и что-то еще. Оно больше. Я сажусь и некоторое время смотрю, как по фьорду плывут айсберги, и невольно вспоминаю крачку и стук ее сердца в ладони. Я все еще ощущаю это ритмичное «тук-тук-тук», прижимаю руку к груди, воображаю, что сердца наши бьются в унисон. А вот носа своего я совсем не чувствую, а потому отправляюсь в бар. Готова поставить на карту все свое имущество (не так, если подумать, и много): если в городе пришвартовалось рыболовное судно, моряки проведут все свободные от сна часы тут, за стойкой.

Солнце не потускнело, хотя уже поздний вечер — оно простоит в небе до конца лета. У входа в бар привязан десяток сонных собак, а еще стоит, привалившись к стене, какой-то старик. Явно местный, поскольку в одной футболке, без куртки. Мне и смотреть-то на него холодно. Подходя, я замечаю что-то на земле, нагибаюсь, поднимаю: бумажник.

— Ваш?

Несколько собак просыпаются, безразлично смотрят на меня. Так же смотрит и незнакомец — я понимаю, что он не так уж стар и в стельку пьян.

— Утеквиссиннаавиук?

— Э-э… простите… Я просто… — Я снова протягиваю ему бумажник.

Разглядев, он расплывается в улыбке. Пугающе дружелюбной.

— Так вы по-английски говорите?

Я киваю.

Он берет бумажник, запихивает в карман.

— Спасибо, лапа. — Он американец, голос похож на рокот — низкий, далекий, постепенно усиливающийся.

— Не надо меня лапой называть, — говорю я мягко и пытаюсь его разглядеть. Светлые волосы с проседью, густая черная борода, но лет ему, похоже, под пятьдесят — не шестьдесят, как кажется на первый взгляд. Бесцветные глаза обведены морщинами. Он высокого роста, но горбится, будто всю жизнь пытался казаться ниже. При этом могуч. Могучие кисти и стопы, плечи и грудь, нос и чрево.

Его покачивает.

— Вам помочь куда-то дойти?

На это он снова улыбается. Открывает мне дверь, закрывает, разделяя нас.

В тесной прихожей я сбрасываю пальто, шарф, шапку и перчатки, вешаю, чтобы забрать, когда буду уходить. В снежных странах принято снимать верхнюю одежду. Внутри бара оживленно, женщина играет на пианино что-то незамысловатое, в центральном зале потрескивает камин. За столиками и на диванчиках, под высоким потолком с тяжелыми деревянными балками расположились мужчины и женщины, несколько парней играют в углу в бильярд. Этот паб современнее большинства безусловно очаровательных гренландских баров, в которых я успела побывать. Я заказываю бокал красного вина и усаживаюсь на высокую табуретку возле окна. Отсюда тоже виден фьорд — так проще находиться в помещении. Тяжело мне находиться в помещении.

Я разглядываю посетителей, выискивая группу мужчин, которая может оказаться командой «Сага-ни». Подходящей не находится: единственная достаточно большая компания состоит из мужчин и женщин, они играют в «Тривиал персьют» и пьют стаут.

Едва пригубив своего беспардонно дорогого вина, я снова вижу его — человека с улицы. Он теперь стоит у воды, ветер треплет бороду, хлещет в оголенные руки. Я с любопытством за ним наблюдаю, пока он не заходит в воду и не скрывается под поверхностью.

Едва не опрокинув бокал, я соскакиваю с табурета. Он все не выныривает. Ни сейчас, ни сейчас, ни сейчас. Господи, правда утонул. Я раскрываю рот, чтобы крикнуть, потом резко захлопываю.

И вместо этого бегу. За дверь, на веранду, по деревянным ступеням — они такие скользкие, что я едва не шлепаюсь на попу, — и на берег, покрытый грязной ледяной кашей. Где-то неподалеку визгливо, заполошно лает собака.

Сколько нужно времени, чтобы замерзнуть насмерть? В такой воде — очень мало. А он так и не вынырнул.

Я кидаюсь в воду, и…

Ух ты.

Душа вылетает наружу — ее вытянуло через поры.

Холод привычен и свиреп. На миг он хватает меня и загоняет в камеру, в камеру с крашеными каменными стенами, знакомую мне досконально, ибо я провела в ней четыре года, и поскольку холод снова пихнул меня туда, я трачу слишком много бесценных секунд на мысль: хорошо бы умереть, пусть все закончится, прямо сейчас, не могу больше ждать, не осталось во мне ни одной целой части…

Ясность возвращается с ударом по легким. Шевелись, приказываю я себе. Я всегда хорошо справлялась с холодом: плавала в нем дважды в день, вот только было это так давно, что я все забыла, размякла. Я подталкиваю пропитанные водой слои одежды к крупному телу впереди. Глаза мужчины закрыты, он сидит на дне фьорда с пугающей неподвижностью.

Я медленно вытягиваю руки, чтобы подхватить его под мышки. Отрываю от дна и одним рывком вытягиваю на поверхность. Он начинает шевелиться: глубоко вдыхает и шагает вперед, держа меня в охапке, как будто это он меня спас, а не наоборот — как, черт возьми, так могло получиться?

— Вы что творите? — хрипит он.

Слова приходят не сразу: я закоченела до бол и.

— Вы тонули!

— Я просто нырнул, чтобы протрезветь!

— Что? Да нет, вы… — Я затаскиваю себя дальше на берег. Постепенно приходит осознание. Зубы стучат так, что смех мой похож на хохот сумасшедшей. — Я решила, вам помощь нужна.

Вспомнить логическую последовательность своих действий я не в состоянии. Сколько времени я ждала, прежде чем броситься сюда? Сколько времени он провел под водой?

— Уже второй раз за сегодня, — говорит он. А потом: — Простите. Вам, лапа, нужно согреться.

Из бара высыпали люди — посмотреть, что тут за история. С озадаченным видом столпились на террасе. Как это унизительно. Я снова смеюсь, но получается визг.

— Порядок, босс? — кричит кто-то с австралийским выговором.

— Все путем, — отвечает мужчина. — Недоразумение.

Помогает мне встать. Внутри один холод и, чтоб ее, боль. Мне и раньше бывало так же холодно, но не так долго. Как ему удается это выносить?

— Вы где остановились?

— Как вы смогли так долго пробыть под водой?

— Легкие крепкие.

Я бреду вверх по берегу.

— Пойду согреюсь.

— Вам, может…

— Нет.

— Эй!

Я останавливаюсь, оглядываюсь через плечо.

Руки и губы у него синие, но его это явно не смущает. Наши взгляды встречаются.

— Спасибо, что спасли.

Я машу рукой:

— Всегда пожалуйста.

Даже пустив в душе горячую воду, я не могу согреться. Кожа воспаленно-красная, обожженная, но я ничего не чувствую. Только два пальца на правой ноге щиплет — в них возвращается тепло; странно, ведь несколько лет назад мне их отрезали. Но я часто ощущаю эти фантомные пальцы, а сейчас меня больше тревожит другое: с какой легкостью разум мой устремился обратно в камеру. Меня пугает, с какой готовностью я кинулась в воду вместо того, чтобы позвать на помощь.

Это мое стремление утонуть.

Надев всю, какая у меня есть, одежду, я отыскиваю листок бумаги и ручку, сажусь за колченогий стол и пишу своему мужу нелепое письмо.



Ну вот, случилось. Я так страшно опозорилась, что теперь не отмыться. Целая деревня видела, как чокнутая иностранка бросилась в ледяной фьорд, чтобы наброситься на мужчину, который спокойно занимался своим делом. Ну, хотя бы сюжет симпатичный.

И даже не пытайся использовать это в качестве очередного предлога заманить меня обратно домой.

Утром я окольцевала третью птицу и уехала с гнездовий. Лишилась палатки, почти лишилась рассудка. Но трекеры работают, а еще я присмотрела капитана — судно у него достаточно большое для намеченного плавания, так что останусь в Тасилаке, пока не уговорю его взять меня с собой. Вряд ли подвернется другая возможность, а я не знаю, как придать миру сносную для меня форму. Все поступают не так, как мне надо. Здесь особенно остро ощущаешь свою беспомощность. Я всегда была беспомощна перед тобой, я чертовски беспомощна перед птицами, а ноги у меня сейчас и вовсе беспомощные.

Зачем ты не здесь. Ты кого угодно на что угодно способен уговорить.



Я останавливаюсь, разглядываю каракули. Там, на странице, они выглядят глупо. За двенадцать лет я стала хуже выражать свои чувства, а так быть не должно — по крайней мере, с человеком, которого я люблю больше всех.



Вода, Найл, оказалась ужасно холодной. Думала, погибну. И на миг мне этого захотелось.

Как мы до такого дошли?

Скучаю по тебе. Это я знаю точно. Завтра напишу.

Ф



Я засовываю письмо в конверт, надписываю адрес, кладу рядом с другими, которые пока не отправила. К ногам-рукам возвращается чувствительность, в жилах беспорядочно пульсирует кровь — я опознаю в этом бракосочетание возбуждения и отчаяния. Жаль, что для этого чувства нет отдельного слова. Оно мне так хорошо знакомо — надо, наверное, такое слово придумать.

В любом случае, ночь еще только началась, а у меня есть дело.

Не знаю, когда во мне зародилась мечта об этом путешествии, когда оно стало такой же неотъемлемой частью меня, как дыхание. Уже давно — или мне так кажется. Я не сама выпестовала эту мечту, это она поглотила меня целиком. Началось все с неосуществимой дурацкой фантазии: наймусь-ка я на рыболовное судно и уговорю капитана отвезти меня как можно дальше на юг; суть была в том, чтобы пройти путь миграции одной птицы — самый длинный путь миграции живого существа. Но воля — вещь могучая, а мою всегда называли железной.

2

При рождении меня назвали Фрэнни Стоун. Мама-ирландка произвела меня на свет в маленьком австралийском городке, где ее бросили без денег и помощи. При родах она едва не умерла: до ближайшей больницы было слишком далеко. Но она выжила, потому что вообще была борцом. Не знаю, где она раздобыла денег, но через некоторое время мы вернулись в Голуэй, и там я провела первые десять лет жизни в бревенчатом домишке у самого моря — я даже выучилась подстраивать свой шустрый детский пульс под «шшш-шшш» отливов и весенних приливов. Я считала, что наша фамилия Стоун происходит от слова «камень»: мы жили в городке, обнесенном низкой каменной стеной, которая серебристой змейкой тянулась по желтым холмистым полям. Едва выучившись ходить, я начала гулять по этим извилистым стенам, водить пальцами по их шершавой кромке и знала: они ведут в то место, откуда я родом на самом деле.

Потому что одно мне стало ясно с самого начала: я не отсюда.

Я гуляла. По мощенным булыжником улицам, по пастбищам, где высокие травы шептали: «шурк», когда я проходила меж ними. Соседи обнаруживали меня у себя в саду, где я рассматривала цветы, или на дальних холмах, где я карабкалась на дерево, одно из тех, которые так согнул ветер, что их шершавые пальцы дотягивались до самой земли. Они говорили: «За ней глаз да глаз, Ирис, ножонки непоседливые, недалеко до беды». Мама бесилась, когда меня критиковали, при этом честно рассказала, что мой отец ее бросил. Рану она носила на груди, точно знак доблести. С ней такое было всю жизнь: ее бросали, и снести подобное человек способен лишь одним способом — с гордостью. И все же мне она почти каждое утро повторяла, что, если и я ее брошу, тогда все, это станет последним проклятием, она сдастся.

Так что я оставалась там и оставалась, но настал день, когда больше оставаться не смогла. Не таким я была существом.

Денег у нас было в обрез, однако мы часто ходили в библиотеку. По маминым словам, между страницами романов обитала единственная красота, которую нам предлагает мир. На стол мама накрывала так: тарелка, чашка и книга. Мы читали, когда ели, когда она меня купала, когда мы коченели в своих кроватях, вслушиваясь в вой ветра в растрескавшихся окнах. Мы читали, пристроившись на низких каменных стенах, которые Шеймас Хини прославил в своих стихах. Так можно уйти, на деле никуда не уходя.

И вот настал день, когда на самой окраине Голуэя, там, где переменчивый свет вытягивает синеву из воды и окутывает ею высокие травы, я встретила одного мальчика и он рассказал мне историю. Давным-давно жила некая дама, которая всю жизнь выкашливала перья, и вот однажды — она уже совсем иссохла и поседела — дама вдруг вытянулась и из женщины стала черной птицей. С тех пор сумерки держат ее в плену, а раззявленная пасть ночи заглатывает ее целиком.

Мальчик рассказал мне все это, а потом поцеловал уксусными губами (он ел чипсы), и я решила, что это будет моя любимая история и я хочу, когда поседею, стать птицей.

И как я могла после этого с ним не сбежать? Мне было десять лет; я сложила в торбочку одни лишь книги, перекинула ее через плечо и отправилась, ненадолго, так, на пробу, в крошечное приключение, ничего более. В середине того же дня мы отбыли на крыльях бури и продвигались по западному побережью Ирландии, пока его замечательная многочисленная семья не решила повернуть на своих машинах и кибитках в глубь суши. Мне не хотелось удаляться от моря, поэтому я ускользнула — никто не заметил, и два дня провела у штормящего моря. Вот здесь и оказалось мое место, сюда вели все серебристые стены. К соли, морю и порывам ветра, способным унести прочь.

Ночью я спала, мне снились перья в легких — столько, что впору задохнуться. Я проснулась с кашлем, в испуге и поняла, что поступила нехорошо. Как я могла ее бросить?

Путь в деревню оказался мне почти не по силам, книги стали совсем тяжелыми. Я начала оставлять их возле дороги — за мной потянулся след из слов. Хотелось думать, что они помогут кому-то еще найти дорогу. Добрая толстуха из пекарни накормила меня пышным хлебом, а потом купила билет на автобус и дождалась его вместе со мною. Она не говорила, а напевала вполголоса, мелодия застряла у меня в голове, так что, даже когда мы расстались на автовокзале, в ушах у меня все звучал ее низкий голос.

Я приехала домой, но мамы дома не было.

На том все и кончилось.

Может, ее нагнали перья — они ведь об этом перешептывались в моем сне. Может, за ней вернулся мой отец. Или сила тоски сделала ее невидимой. В любом случае, мои непоседливые ноги ее бросили — она ведь об этом предупреждала.

Меня забрали из маминого дома и отправили обратно в Австралию, к бабушке со стороны отца. С тех пор я не видела смысла долго задерживаться на одном месте. Попыталась лишь еще раз, много лет спустя, когда познакомилась с мужчиной по имени Найл Линч и мы полюбили друг друга, сочленили свои имена, тела и души. Ради Найла я старалась так же, как и ради мамы. Очень старалась. Но ритм морских приливов — единственная вещь, которую мы, люди, пока не смогли уничтожить.



ГРЕНЛАНДИЯ, ТАСИЛАК. СЕЗОН ГНЕЗДОВАНИЯ



Вторая попытка. Перед баром на этот раз ни души, одни собаки — бросают сонный взгляд, а потом, когда я прохожу мимо, не предложив угощения, теряют ко мне всяческий интерес.

Я вхожу, странный шорох проносится среди посетителей, а потом, почти одновременно, все они принимаются аплодировать. Я вижу его за одним из столов — он улыбается от уха до уха и бьет в ладоши вместе с остальными. Меня хлопают по спине, пока я иду к барной стойке, от этого мне смешно.

Там меня с ухмылкой встречает некто. Лет тридцать, красавец, с длинными черными волосами, собранными в пучок. Нижние зубы откровенно кривые.

— Даму сегодня поить за наш счет, — объявляет он бармену — либо это еще один австралиец, либо тот, кто чуть раньше кричал с балкона.

— Да не стоит…

— Вы ему жизнь спасли. — Он снова улыбается, и я не могу понять, то ли это такой стеб, то ли так все и было. Решаю, что неважно — нальют бесплатно, и хорошо. Снова заказываю бокал красного и пожимаю ему руку.

— Бэзил Лиз.

— Фрэнни Линч.

— Фрэнни — красивое имя.

— Бэзил тоже.

— Нормально себя чувствуешь, Фрэнни?

Никогда мне не нравился этот вопрос. Буду умирать от чумы — и то он мне будет поперек горла.

— Подумаешь, холодная вода.

— Холод-то разный бывает.

Бэзил берет мой бокал и, не спросив, несет за свой столик, так что я иду следом. Он сидит вместе с «утопающим» — тот тоже успел переодеться в сухое — и еще несколькими приятелями. Меня знакомят с Самуэлем, дородным дядечкой лет шестидесяти с густой рыжей шевелюрой, и с Ани-ком, щупленьким инуитом. Потом Бэзил указывает на троицу молодых людей за бильярдным столом:

— Эти два раздолбая — Дешим и Малахай. В экипаже недавно, тупые жутко. А красотка — Лея.

Лохматый кореец, долговязый негр. Женщина — Лея — тоже чернокожая, самая высокая из троих. Они свирепо ругаются по поводу правил игры в бильярд, так что напоследок я поворачиваюсь к «утопающему», ожидая, что его мне тоже представят, но Бэзил уже пустился в пространные излияния по поводу того, что ему подали на ужин.

— Переварили, переборщили с орегано, с маслом тоже. Про гарнир, елки-метелки, вообще молчу. А сервировка — ну вообще ни в какие ворота!

— Ты заказал сосиски с пюре, — скучающим голосом напоминает ему Аник.

Самуэль все не сводит с меня смешливых глаз.

— А ты откуда будешь, Фрэнни? Выговор не могу опознать.

Для австралийцев выговор у меня ирландский. В Ирландии меня принимают за австралийку.

Я с самого детства моталась туда-сюда, никуда не прилепилась.

Я делаю глоток вина, морщусь — уж больно сладкое.

— Можешь меня называть ирландоавстралийкой.

— Так я и думал, — говорит Бэзил.

— А как ирландку занесло в Гренландию, Фрэнни? — не отстает Самуэль. — Ты поэтесса?

— Поэтесса?

— Ну, ирландцы вроде как все поэты.

Я улыбаюсь:

— Нам, наверное, нравится так думать. Но я изучаю последних уцелевших полярных крачек. Они гнездятся на побережье, но скоро полетят к югу, до самой Антарктиды.

— Значит, ты все-таки поэт, — подытоживает Самуэль.

— А вы рыбаки? — спрашиваю я.

— Ага. Сельдь ловим.

— Значит, привыкли к разочарованиям.

— Ну, по нынешним временам, пожалуй, да.

— Вымирающий промысел, — поясняю я.

Их предупреждали, и не раз. Всех нас предупреждали. Запасы рыбы закончатся. Океан почти пуст. Забирали и забирали, ничего не осталось.

— Пока нет, — впервые подает голос «утопающий». Он тихо слушал, и вот я поворачиваюсь к нему.

— В дикой природе рыбы почти не осталось. Он наклоняет голову.

— И зачем ее ловить? — интересуюсь я.

— Мы ничего другого не умеем. А в жизни должно быть место подвигу.

Я улыбаюсь, но лицо будто задеревенело. Внутри все сжимается, я думаю о том, как воспринял бы этот разговор мой муж, боровшийся за сохранение вымирающих видов. Его презрение, отвращение не ведали бы пределов.

— Шкипер у нас нацелился отыскать Золотой улов, — докладывает, подмигнув, Самуэль.

— А что это за штука?

— Белый кит, — поясняет Самуэль. — Святой Грааль, источник молодости. — Он так широко поводит рукой, что пиво выплескивается на пальцы. Похоже, он пьян.

Бэзил бросает на старшего товарища нетерпеливый взгляд и поясняет:

— Огромный улов. Как в былые времена. Чтобы набить трюм под завязку и разом разбогатеть.

Я разглядываю «утопающего».

— То есть вы охотитесь за деньгами.

— Не за деньгами, — возражает он, и я почти ему верю.

Подумав, спрашиваю:

— А как называется ваше судно?

На это он произносит:

— «Сагани».

Мне не сдержать смех.

— Я Эннис Малоун, — добавляет он, протягивая мне руку. Я в жизни не пожимала такой огромной руки. Обветренная, как и его щеки и губы, а под ногти въелся пожизненный запас грязи.

— Она тебе жизнь спасла, а ты даже и не представился? — изумляется Бэзил.

— Не спасала я ему жизнь.

— Собиралась, — уточняет Эннис. — Это одно и то же.

— Нужно было его бросить там тонуть, — заявляет Самуэль. — Так ему и надо.

— Надо было камни к ногам привязать: утонул бы быстрее, — предлагает Аник; я таращусь на него.

— Не обращайте внимания, — говорит Самуэль. — Черный юмор.

Судя по выражению лица Аника, чувства юмора у него нет совсем. Он, извинившись, отходит.

— А еще он не любит подолгу оставаться на земле, — поясняет Эннис, пока мы следим, как инуит элегантной походкой пересекает паб.

Подходят Малахай, Дешим и Лея. Мужчины явно дуются, садятся с одинаково нахмуренными бровями, скрестив руки. Лея излучает тихую радость, пока не видит меня — тут в ее карих глазах промелькивает подозрительность.

— Ну, что еще? — спрашивает Самуэль у двух парней.

— Дэш любит сам решать, каким правилам он будет подчиняться, — объявляет Малахай с явственным лондонским выговором, — А когда и вовсе припрет, выдумывает их на ходу.

— По-другому скучно, — объявляет Дешим с американским акцентом.

— Скука — для людей, лишенных воображения, — объявляет Малахай.

— Ну и нет, скука — вещь полезная: становишься изобретательнее.

Они обмениваются косыми взглядами, и я вижу: оба едва одерживаются, чтобы не улыбнуться. Потом переплетают пальцы — перепалка окончена.

— А это кто? — осведомляется Лея. Акцент у нее, похоже, французский.

— Это Фрэнни Линч, — сообщает Бэзил.

Я пожимаю им руки, лица парней светлеют.

— Шелки, да? — спрашивает Лея. Рука у нее сильная, перепачканная жиром.

Я замираю, удивленная: попала в точку и столько всего всколыхнула.

— Это люди-тюлени, живут в воде, только не спасают других, как вон ты, а, наоборот, топят. Знаю, кто они такие, — бормочу я. — Вот только не слышала, чтобы шелки кого-то топили.

Лея передергивает плечами, отпускает мою руку, откидывается на спинку стула:

— Ну, они этакие причудники и хитрюги, нет? Она неправа, но я слегка улыбаюсь, причем и во мне зарождается подозрительность.

— Хватит об этом, — останавливает нас Дешим. — Вопрос к тебе, Фрэнни. Ты подчиняешься правилам?

На меня смотрят выжидательно.

Вопрос вроде как глуповат, хоть смейся. Вместо этого я отхлебываю вина, а потом говорю:

— Всегда старалась.

В какой-то момент Эннис направляется к стойке принести всем по новой, Самуэль в четырнадцатый раз отбывает в сортир («Доживешь до моих лет — не смешно будет»), а Бэзил, Дешим и Лея выходят на открытую террасу покурить, и я оказываюсь в углу дивана рядом с Малахаем, хотя предпочла бы тоже курить снаружи. Народу в баре поубавилось — пианистка на сегодня закруглилась.

— Ты тут давно? — спрашивает Малахай низким голосом. Он большой непоседа, этакий перевозбужденный щенок, а еще у него темно-карие глаза, пальцы же выбивают такт даже тогда, когда музыка уже смолкла.

— Всего неделю. А ты?

— Две недели как пришли. Завтра утром отбываем.

— А ты давно на «Сагани»?

— Мы с Дэшем два года.

— И как… нравится?

Он обнажает белые зубы:

— Ну, этого-того. Тяжело, больно, иногда ночью плакать хочется, потому что все тело болит, ничего с этим не поделаешь, и ты заперт в этом паршивом чулане. Но все равно хорошо. Это же дом. Мы-то с Дэшем познакомились несколько лет тому на траулере, но, как сошлись, на нас все косо смотреть стали. А здешнему экипажу без разницы, они нам как семья. — Малахай умолкает, потом в улыбке появляется лукавство. — У нас на борту полный дурдом, уж ты мне поверь.

— В смысле?

— Самуэль не успокоится, пока не заведет по ребенку в каждом порту отсюда и до Мэна, а еще он вечно читает стихи, чтобы все слышали, что он это умеет. Бэзил в Австралии вел какое-то кулинарное шоу, но его оттуда вышибли, потому что он не умел готовить нормальную еду, только эту микрохрень, какую дают в выпендрежных ресторанах — ну, знаешь, да?

Я ухмыляюсь:

— Он у вас за кока?

— Выпер всех остальных с камбуза.

— Ну, вас хоть, наверное, вкусно кормят.

— Едим мы в полночь, потому что он возится часами, а потом подает тебе тарелку какой-то дряни, типа песка с цветочными лепестками, и ее хватает только на то, чтобы во рту остался мерзкий привкус. А он выделывается почем зря. Ну, и еще Аник — ох, тут и вообще лучше не начинать. Он у нас первый помощник — ты его уже видела? Ну, в общем, этакая реинкарнация волка. Только если несколько раз поспрашивать, он может оказаться орлом или змеей — в зависимости от того, насколько его достали. Я сто лет не мог допетрить, что он надо мной прикалывается. Не любит никого и ничего. Вот прямо так. Но люди-ладьи, они, знаешь ли, все такие. Чужаки, все до единого.

Я помечаю в голове: про людей-ладей спрошу позже.

— А Дэш?

— А он, помогай ему боженька, мучается морской болезнью. Не след мне смеяться, потому что не смешно. Но у него теперь такой распорядок дня: проснулся, блеванул, закончил день, блеванул, лег спать. Проснулся — и все по новой.

Может, Малахай это выдумывает, но мне все равно нравится. По голосу слышно, что он каждого из них очень любит.

— Лея?

— Нрав у нее вздорный, а еще она из всех самая суеверная. Не рыгнешь, чтобы она не заметила в этом какого предзнаменования, а на прошлой неделе мы на два дня задержались с отправкой: отказывалась подниматься на борт, пока луна не встанет в нужное положение.

— А Эннис?

Малахай пожимает плечами:

— Он просто Эннис.

— Как это — просто Эннис?

— Ну, не знаю. Он наш капитан.

— Не пациент дурдома?

В общем-то, нет. — Малахай призадумался, он явно смущен. — Хотя тоже не без придури, как и все на свете.

В это я готова поверить, поскольку обнаружила капитана под водой во фьорде. Жду, когда Малахай продолжит. Пальцы его выбивают яростную дробь.

— Для начала, он страшно азартный.

— Разве не все мужчины такие?

— Не, не до такой степени.

— Ясно. Спорт? Скачки? Блек-джек?

— Да что угодно. Иногда совсем голову теряет. Мозги полностью отключаются. — Малахай умолкает, и я понимаю: ему стыдно, что он столько разболтал.

Я оставляю Энниса в покое.

— И зачем вам все это? — спрашиваю.

— Это — что?

— Жизнь в море.

Он задумывается.

— Наверное, просто там настоящая жизнь. — Он смущенно улыбается: — А потом, вот мне, например, чем еще заняться?

— А протесты тебя не смущают? — Спросить меня — в последнее время все, что я вижу в новостях, — это возмущенные демонстрации в рыболовных портах по всему миру: «Спасем рыбу, спасем океан!»

Малахай отводит глаза:

— Да еще как.

Возвращается Эннис, подает мне новый бокал вина.

— Спасибо.

— А что твой супружник думает о том, что ты здесь? — осведомляется Малахай, кивая на мое обручальное кольцо.

Я рассеянно почесываю предплечье:

— У него примерно такая же работа, он все понимает.

— Ученый, да?

Я киваю.

— Как там называется» наука про птиц?

— Орнитология. Он сейчас преподает, а я занимаюсь полевыми исследованиями.

— Уж я-то секу, что интереснее, — замечает Малахай.

— Мал, ты главный болтун по эту сторону экватора, — говорит, усаживаясь, Бэзил. — Спорим, тебе бы страшно понравилось сидеть в каком-нибудь тихом уютном классе. Хотя для этого нужно уметь читать…

Малахай делает неприличный жест, Бэзил усмехается.

— Что он действительно думает? — спрашивает меня Эннис.