Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда-то там были волки

Шарлотта Макконахи

Моей малышке




ONCE THERE WERE WOLVES

Charlotte McConaghy




Один-единственный зверь воет в лесу по ночам.

Анджела Картер



1

Когда нам было восемь лет, отец раскроил меня сверху донизу.

В лесу в дебрях Британской Колумбии стояла его мастерская, пыльная и воняющая кровью. Там сушились шкуры, и, пробираясь между ними, мы задевали их лбами. Я дрожала от каждого прикосновения, в то время как, шедшая впереди меня Эгги, которая была гораздо смелее меня, дьявольски скалилась. Несколько летних сезонов я мучилась от любопытства, что же происходит в том сарае, однако сейчас мне внезапно отчаянно захотелось сбежать оттуда.

Отец поймал кролика. Хотя он и позволял нам рыскать вместе с ним за добычей по лесу, но раньше никогда не показывал, как забивают животных.

Эгги сгорала от нетерпения и в суете опрокинула бочку с рассолом, ненароком пнув ее с низким гулким стуком, который отразился и в моей ноге. Отец поднял глаза и вздохнул.

— Вы действительно хотите посмотреть?

Эгги кивнула.

— И вы готовы к этому?

Снова кивок.

Я видела пушистого кролика и разнообразные ножи. Жертва не шевелилась; она уже умерла.

— Тогда подойдите.

Мы встали с двух сторон от верстака, выставив вперед носы.

Вблизи были хорошо видны приятные оттенки кроличьей шкурки: красновато-коричневый, и темно-оранжевый, и теплый кремовый, и серый, и белый, и черный. Целая палитра цветов, созданная природой, как я полагала, для маскировки, чтобы предотвратить именно такую судьбу. Бедный кролик.

— Вы понимаете, почему я это делаю? — спросил нас отец.

Мы обе кивнули.

— Только для поддержания жизни, — сказала Эгги.

— А что это значит? Инти?

— Мы охотимся, исключительно чтобы прокормиться, и вносим свой вклад в экосистему, а еще выращиваем пищу, мы живем по возможности на самообеспечении, — ответила я.

— Правильно. Поэтому мы выражаем уважение этому созданию и благодарим его за то, что оно помогает нам выжить.

— Спасибо, — монотонно произнесли мы с Эгги. Меня посетило чувство, что кролик на нашу благодарность плевать хотел. Я мысленно принесла ему печальные извинения. Но в животе, в самом низу, тем временем что-то трепетало. Мне захотелось сбежать. Это были отцовские владения, шкуры, и ножи, и кровь, и он постоянно носил с собой особый запах, здесь всегда было его царство, и пускай бы так оно и оставалось; казалось, вот-вот откроется дверь в какое-то более мрачное пространство, более жестокое, взрослое, и я не знала, почему Эгги решила тут присутствовать, но если это так, если она решила, значит, и я никуда не уйду. Я следовала за сестрой повсюду.

— Прежде чем есть мясо, нужно снять шкуру. Я обработаю ее, чтобы можно было использовать или продать, а потом мы съедим все части тушки, чтобы…

— …Ничего не пропало, — привычно закончили мы фразу.

— А почему это важно?

— Потому что пустая трата ресурсов наносит непоправимый вред планете, — хором сказали мы.

— Давай уже, папа, — капризно поторопила отца Эгги.

— Хорошо. Сначала разрезаем от горла до живота.

Кончик ножа вошел в шерсть, и я поняла, что совершила ошибку. Прежде чем я закрыла глаза, нож вскрыл мне горло и одним быстрым ловким движением разрезал грудную клетку.

Я рухнула на пол, распоротая и кровоточащая. Ощущения были такими реальными, что я не сомневалась — из меня течет кровь, и кричала, кричала, и отец теперь тоже кричал, и нож упал, и Эгги упала и крепко прижала меня к себе. Ее сердце билось вплотную с моим. Пальцы выстукивали ритм на моем позвоночнике. И в ее щуплых руках я снова стала невредимой. Самой собой, без крови и даже без малейшей ранки.

Я всегда знала, что отличаюсь от других, но в тот день впервые поняла, что это опасная особенность. И в тот же день, когда я, шатаясь, вышла из сарая в долгие фиолетовые сумерки и взглянула на край леса, я увидела своего первого волка, а он увидел меня.



Теперь, в другой части света, стоит тяжелая темнота и их дыхание чувствуется повсюду. Запах изменился. Он по-прежнему теплый, землистый, но более мускусный — а это означает присутствие страха, а это означает, что один из них не спит. Самка.

Ее золотые глаза тускло светятся в темноте.

«Спокойно», — без слов говорю я ей.

Это Номер Шесть, волчица-мать, и она наблюдает за мной из металлической клетки. Шкура у нее бледная, как зимнее небо. Ее лапы до сих пор еще не касались стали. Будь моя воля, я бы забрала у нее этот безрадостный опыт. Интуиция подсказывает мне, что нужно попытаться утешить волчицу добрым словом или ласковым прикосновением, но больше всего ее пугает мое присутствие, а потому я оставляю зверя в покое.

Я осторожно пробираюсь мимо остальных клеток в заднюю часть фургона. Петли скользящих дверей скрежещут, выпуская меня. Сапоги с хрустом касаются земли. Жуткое место этот ночной мир. Снежный ковер тянется к луне, сверкая для нее. Нагие деревья отлиты в серебре. Я выдыхаю в воздух облачка пара.

Стучу в окно кабины, чтобы разбудить остальных. Они поднимают головы, сонно моргая. Эван укутан в одеяло; я чувствую шеей его шершавый край.

— Шестая не спит, — говорю я, и они понимают, что это значит.

— Нас по головке не погладят, если узнают, — замечает Эван.

— Никто не узнает, — отмахиваюсь я.

— Энн взбесится, Инти.

— К черту Энн.

Ожидалось присутствие прессы, чиновников и глав ведомств, вооруженной охраны; ожидались фанфары. Однако в действительности все обернулось иначе. Мы оказались связаны по рукам и ногам решениями, которые принимались в последнюю минуту; это повлекло за собой проволочку, путешествие затянулось, и теперь нашим подопечным угрожает смерть в результате переутомления. Наши враги заставят нас держать зверей в клетках, пока у волков не откажет сердце. Но я на это не поддамся. Итак, мы вчетвером — три биолога и один ветеринар — тайком при свете луны пробрались в лес со своим ценным грузом. Молча и незаметно. Без разрешения. Именно так и следовало действовать с самого начала.

Дальше для фургона дороги нет, а потому придется идти пешком. Первым делом мы достаем клетку с Номером Шесть, Нильс и я беремся сзади, а спереди здоровяк Эван жилится один. Амелия, наш ветеринар и единственная среди нас местная жительница, останется здесь охранять другие два контейнера.

До загона чуть меньше километра, а снег глубокий. Шестая молчит, только часто дышит — она в панике.

Кричит гагара, отчетливо и чудесно.

Не вспугнет ли волчицу этот одинокий крик в ночи, такой же древний зов, как ее собственный вой? Но понятным для меня способом она своих чувств не выражает.

До загона мы добираемся, кажется, целую вечность, и вот наконец впереди маячит ограждение из сетки-рабицы. Мы ставим клетку с Шестой за ворота и направляемся за двумя другими животными. Мне не нравится, что приходится оставлять ее без присмотра, но о местонахождении загона в лесу мало кто знает.

Следующим мы несем самца Номер Девять. Он очень крупный, а потому второй заход труднее, чем первый, но слава богу, что зверь хотя бы не просыпается. Третий волк — годовалая самка, Номер Тринадцать, дочь Шестой. Она легче, чем два других животных, и в это последнее путешествие мы берем с собой Амелию. Когда мы приносим Тринадцатую в загон, уже начинает светать, и, хотя все мое тело ноет от утомления, я чувствую и душевный подъем, и волнение. Самка Номер Шесть и самец Номер Девять никогда не встречались. Они из разных стай. Однако мы селим их в одном загоне в надежде, что они понравятся друг другу. Чтобы наши намерения осуществились, нам нужна размножающаяся пара.

Правда, вероятность того, что они загры зут друг друга, ничуть не меньше.

Мы открываем клетки и выходим из загона.

Шестая, пробудившаяся раньше времени, не шевелится, пока мы не отходим на приличное расстояние, чтобы понаблюдать за волками издалека. Волчице не нравится наш запах. Вскоре мы видим, как ее пружинистая фигура поднимается и мягко ступает на землю. Белая шкура поблескивает и почти сливается со снегом, по которому волчица передвигается необычайно легко. Проходит несколько мгновений, она поднимает морду и нюхает воздух, вероятно учуяв кожаный радиоошейник, и потом, вместо того чтобы изучать новое место, быстро подскакивает к клетке, где лежит ее дочь, и ложится рядом.

От этого в душе у меня всколыхнулось теплое и хрупкое чувство, которого я стала бояться. Оно предупреждает об опасности.

— Давайте назовем ее Пепел, — говорит Эван.

Рассвет золотит предутренние серые сумерки, и когда встает солнце, два других животных начинают шевелиться, просыпаясь от искусственного сна. Все три волка выходят из клеток на участок искрящегося леса размером в полгектара. Пока у них будет только это тесное пространство. А мне бы хотелось, чтобы забора не было вовсе.

Направляясь к фургону, я говорю:

— Никаких имен. Она Номер Шесть.

Еще сравнительно недавно (по меркам вселенной) этот маленький и редкий лес был дремучим и пышущим жизнью. Он изобиловал рябинами, тополями, березами, дубами и можжевельником и простирался на обширной территории, окрашивая пестротой шотландские холмы, теперь голые, и предоставляя пищу и убежище разнообразным видам диких животных.

И по этим корням, между стволами, под пологом листвы бегали волки.

Сегодня волки снова ступили на эту землю, которая не видела их сотни лет. Остались ли в их крови воспоминания об этих местах? А вот лес их помнит. Он хорошо знает своих бывших обитателей и давно ждет, когда они снова появятся и разбудят его от долгой дремоты.



Весь день мы проводим, развозя остальных волков по их загонам, а когда опускается вечер, возвращаемся на базу — в маленький каменный коттедж на краю леса. Наши коллеги пьют в кухонном уголке шампанское в честь выпуска всех четырнадцати серых волков в загоны для акклиматизации. Но они еще не на свободе, наши волки, эксперимент только начался. Я сажусь за мониторы и смотрю записи из загонов. Что звери думают о своих новых домах? Лес во многом похож на тот, где они жили раньше, в Британской Колумбии, хотя климат здесь умеренный, а там субарктический. Я тоже происхожу из того леса и знаю, что он пахнет иначе, выглядит иначе, тут другие звуки и другая среда. Однако мне отлично известно, что волки очень хорошо адаптируются. Вдруг я затаиваю дыхание: крупный Номер Девять приближается к хрупкой волчице Номер Шесть и ее дочери. Самки вырыли ложбинку в снегу в самом конце загона и затаились там, настороженно наблюдая за Девятым. Он возвышается над ними, шкура его переливается серым, белым и черным — это самый величественный волк из всех, что я видела. Демонстрируя доминирование, он кладет голову на загривок Шестой, и я с особой живостью чувствую, как его морда прижимается к моей шее. Мягкая шерсть щекочет мне кожу, от жара его дыхания по спине ползут мурашки. Номер Шесть скулит, но остается лежать, выражая почтение. Я застываю на месте; малейший знак неповиновения и сильные челюсти сомкнутся у меня на горле. Он щиплет самку за ухо, и зубы впиваются мне в мочку, отчего я в испуге закрываю глаза. В темноте боль стихает почти так же быстро, как и появляется. Я возвращаюсь к самой себе. И когда я снова смотрю на экран, Девятый уходит, больше не обращая внимания на самок, и расхаживает по периметру загона вдоль ограды. Если я буду смотреть дальше, то почувствую холод снега под голыми ступнями, но я не смотрю, я и так уже на пределе и почти забылась. Поэтому я поднимаю глаза к темному потолку и жду, когда пульс успокоится.

Я не похожа на большинство людей. Я иду по жизни другим путем, ведомая совершенно уникальной чувствительностью к прикосновениям. Я понимала это еще до того, как узнала название своего состояния. Объясню: это вид неврологического расстройства — синестезия зеркального прикосновения. Мой мозг воспроизводит тактильные чувства живых существ — не только всех людей, но даже некоторых животных; глядя на человека, я разделяю его осязательные ощущения и на мгновение сливаюсь с объектом наблюдения, мы становимся единым целым, и чужие боль и удовольствие становятся моими. Это может показаться чудом, и долгое время я так и думала, но на самом деле мой мозг работает почти так же, как и у других людей: при виде чьих-то страданий у вас возникает физиологическая реакция — вы морщитесь, отшатываетесь, испытываете неловкость. Самой природой мы запрограммированы на эмпатию. Когда-то я испытывала восторг, ощущая то, что чувствуют другие. Теперь же постоянный поток сенсорной информации утомляет меня. Сейчас я бы многое отдала, чтобы освободиться от этого дара.

Короче говоря, новый проект не увенчается успехом, если я не смогу установить дистанцию между волками и собой. Мне нельзя раствориться в них, иначе я не выживу. Жизнь волков полна опасностей. Большинство из них скоро умрут.

* * *

В следующий раз я смотрю на часы в полночь. Все это время я наблюдала за тем, как волки спят или ходят по загону, тщетно надеясь, что они завоют — один начнет, а остальные подхватят. Но, когда волки подвержены страху и тревоге, они не воют.

В коттедже одно большое помещение, где мы храним все мониторы и оборудование, к нему прилегают кухня и туалет, расположенные в задней части дома. Снаружи есть конюшня с тремя лошадьми. Эван и Нильс уже явно уехали в ближайший город, где они снимают жилье, — я так устала, что даже не помню, как попрощалась с ними, — а Зои, наш аналитик, спит на диване. Я должна была уйти еще несколько часов назад и сейчас наконец-то натягиваю свой зимний комбинезон.

Морозный воздух кусается. Я выезжаю из леса на змеящееся шоссе и еду около трех километров по северо-западной части национального парка Кернгормс, видя только маленькие сферы своих фар. Всю жизнь не люблю ездить на машине ночью, когда насыщенный разнообразием простор вокруг превращается в зияющую пустоту. Если остановиться и войти в нее, то окажешься в совершенно другом мире, наполненном дрожащей жизнью, светящимися моргающими глазами и шуршанием маленьких лап в подлеске. Я сворачиваю на извилистую дорогу поменьше, которая приводит меня в долину с Голубым коттеджем. Днем можно увидеть, что постройка из серовато-голубого камня с травянистыми загонами для выгула лошадей по сторонам находится между густым манящим лесом, расположенным к югу, и длинными голыми холмами к северу, на которых с приходом весны будут щипать траву благородные олени.

Свет в доме погашен, но теплится оранжевый огонек камина. Я снимаю свою экипировку, одну вещь за другой, и осторожно прохожу через маленькую гостиную к спальне, не своей. Она лежит в кровати неподвижно, просто фигура в темноте. Я забираюсь в постель рядом с ней; если она и проснется, то не подаст виду. Я внимаю ее запах, не изменившийся даже сейчас, такой же расхристанный, как и она сама, и нахожу в нем утешение. Мои пальцы утопают в ее белокурых волосах, и я позволяю себе заснуть, чувствуя защищенность в орбите своей сестры, которой судьбой предназначено быть из нас двоих более сильной.

2

«Бережно», — говорит он. Маленькие ручки крепко держат поводья. Она, такая крошечная, сидит верхом, такая крошечная, что конь наверняка ее сбросит.

«Бережно».

Он замедляет ее движения, ладонь лежит на ее спине, прижимая ее к шее животного.

«Почувствуй его. Ощути его сердцебиение внутри своего».

Жеребец не так давно был свободным, и вольный дух еще не выветрился из него, но когда она так обвивает его своим телом, бережно, бережно, как говорит отец, он успокаивается.

Я оседлала забор площадки для выгула лошадей и наблюдаю. Руки упираются в грубо оструганное дерево, под ногтем заноза. И я тоже сижу на том коне, я — моя сестра, прижавшаяся к теплому дрожащему сильному животному, и чувствую большую уверенную руку отца, которая придерживает меня, я — и отцовская рука тоже, я — и жеребец, и легкий груз у него на спине, и холодный металл в пасти.

«Всем божьим тварям известна любовь», — говорит отец. Я вижу, что объятие Эгги становится ласковым и горячим. Конь ее не сбросит.

Но голова жеребца поднимается в розовом вечернем свете; ветер принес ему запах, и он бьет копытами по земле. Я поворачиваюсь на заборе, чтобы осмотреть опушку леса.

«Тише», — говорит отец, успокаивая и коня, и дочь. Но мне кажется, уже поздно. Потому что я это уже увидела. Из леса смотрят два немигающих глаза.

Наши взгляды встречаются, и на мгновение я становлюсь волком.

В то время как позади меня сестра падает со вставшей на дыбы лошади…



Я просыпаюсь, в растерянности из-за сна, который снится часто, сна-воспоминания. Несколько мгновений я лежу в теплой кровати, перебирая в голове подробности, но приход дня нельзя отрицать — через окно струится свет, и мне надо будить сестру.

— Доброе утро, дорогая, — шепчу я, нежно убирая волосы Эгги с ее лица и осторожно помогая ей встать.

Я веду ее мыться, и она позволяет мне раздеть себя и посадить в ванну.

— Там светит самое настоящее солнце, — говорю я, — так что давай лучше помоем тебе гриву, вдруг тебе захочется посидеть на крыльце, чтобы высушить ее.

Мое предложение нравится ей не больше, чем все остальное, но я и сама знаю, что болтаю попусту: ясно ведь, что сегодня Эгги на улицу не пойдет.

— Волки в загонах. Они хорошо перенесли путешествие, — рассказываю я, втирая ей шампунь в корни волос. — Рвутся домой.

Она не отвечает. Нынче один из ее дурных дней, а значит, я могу говорить и говорить, а она станет только равнодушно смотреть на что-то скрытое от моих глаз. Но я все равно буду делиться с сестрой новостями — вдруг она услышит меня из своего далека.

Волосы у Эгги густые, длинные и белесые, как у меня, и, равномерно нанося кондиционер на спутанные пряди, я размышляю: может, она была права и следовало их состричь? Ей сейчас все равно, но я, хотя с ними много возни, не могу решиться избавиться от этой гривы, которой она всегда отличалась, которую я всю жизнь расчесываю, заплетаю и подравниваю.

Если бы мы не перевезли волков через океан, они бы смогли сбежать. — Я помогаю Эгги вылезти из ванны и вытираю ее, потом одеваю в теплую удобную одежду и сажаю около камина, а сама начинаю готовить завтрак. — Между Шестой и Девятым пока не возникло влечения, — говорю я. — Но они, по крайней мере, не загрызли друг друга.

Эти слова вылетают из моего рта так буднично, что я вздрагиваю. Неужели всякой любви уготован такой путь? Всегда ли страсть несет риск смерти?

Но Эгги мои слова ни о чем не напоминают — она слишком далеко, до нее не дотянуться. Я готова следовать за ней повсюду, куда бы она ни отправилась, но этого места я боюсь больше всего на свете. А еще боюсь, что однажды она перестанет оттуда возвращаться.

Сестра не ест яичницу, которую я ставлю около ее локтя, — слишком устала, слишком утомлена душой и не в силах справиться даже с такой малостью. Я медленно, бережно расчесываю ее влажные волосы и веду разговор о волках, потому что, кроме ярости, у меня остались только они.



Голубой коттедж расположен недалеко от базы. Оба дома находятся на краю леса Абернети, одного из последних остатков древнего Каледонского леса, появившегося здесь после ледникового периода. Эти старые деревья принадлежат к непрерывной эволюционной цепи длиной в девять тысяч лет, и именно среди них мы устроили ближайший загон для волков, куда поместили Шестую, Девятого и Тринадцатую. Если им удастся сформировать стаю, мы так и назовем ее — Абернети. Домов вокруг мало, но позади нас раскинулось сочное зеленое пастбище для овец с многочисленных ферм, отделяющих нас от ближайшего города. Это не очень удачный район для новой стаи волков, но в Шотландском высокогорье не так много территорий, где вы не найдете овец, да и вообще волки не станут сидеть на месте. Надеюсь только, что они предпочитают скрываться в лесу. За этим участком неприветливого соснового леса высятся горы Керн-гормс, а дальше, как мне говорили, лежат дикие края, самое сердце Хайленда, куда не забредают овцы и не ведут дороги. Возможно, там валкам понравится больше всего.

Обогреватель у меня в машине работает на полную мощность. Дорога обледенела, начался легкий снегопад — медленно кружащиеся снежинки плетут в воздухе кружево. По сторонам раскинулись красивые пейзажи: деревенский простор, пологие холмы, извилистые замерзшие реки, густые леса.

Когда впереди вдруг появляется черная лошадь, я поначалу подозреваю, что у меня видение. Хвост струится позади нее, как черная комета. Я слишком поспешно жму на тормоза, и колеса начинают вихлять. Машина описывает полукруг и останавливается посередине дороги, развернувшись в обратном направлении, и я как раз успеваю заметить, как лошадь исчезает между деревьями.

Пока я осторожно увожу автомобиль на обочину, в груди у меня давит.

Около меня с грохотом тормозит пикап.

— Эй, у вас все хорошо? — окликает мужской голос из приопущенного окна со стороны водительского сиденья.

Я киваю.

— Лошадь не видели?

Я показываю рукой, куда она убежала.

— Фу ты черт, — ругается водитель, и пикап, к моему изумлению, мгновенно съезжает с дороги вслед за животным.

Я в ужасе смотрю, как он буксует в снегу. Проверив время, я выскакиваю из машины и иду по следу шин. Это несложно: в снегу остались две борозды.

Снег сыплется гуще, падает вокруг меня. Я спешу, опаздываю на работу, но все равно. Я запрокидываю голову и смотрю наверх. Хлопья ложатся мне на губы и на ресницы. Рука тянется к прохладной, похожей на бумагу коре березы. Во мне дышат воспоминания о сорока тысячах тополей с густыми канареечно-желтыми кронами и таких же живых, как мы.


Лес умирает. Мы его убиваем.


Крик откуда-то издалека.

Я отбрасываю воспоминания и бегу. Мимо пикапа по глубокому снежному покрову, нарушенному только шагами незнакомца и следами копыт взбудораженной лошади. Вся мокрая от пота, я добегаю до реки — узкой полоски льда между крутыми берегами.

Его темная фигура впереди. Внизу на льду стоит лошадь.

Даже с такого расстояния чувствую я холод под ее копытами. Убийственный холод. Мужчина высокий, но его фигуру под многослойной зимней одеждой не разглядеть. Волосы короткие, темные, как и борода. Рядом с ним спокойно сидит чернобелый колли. Мужчина поворачивается ко мне.

— Вы в курсе, что это заповедный лес? — спрашиваю я.

Он с недоумением хмурится.

Я жестом показываю на его пикап и разворошенный им снег.

— Не боитесь нарушать закон?

Он осматривает меня и потом улыбается.

— Можете настучать на меня после того, как я разберусь с лошадью. — У него явный шотландский выговор.

Мы смотрим на растерявшуюся лошадь. Она старается не опираться на переднее копыто.

— Чего же вы ждете? — интересуюсь я.

— У меня нога никудышная, я потом не смогу забраться назад. А лед вот-вот провалится.

На поверхности реки заметны крошечные трещины, которые с каждым движением лошади распространяются все шире.

— Лучше принесу ружье из машины.

Лошадь всхрапывает, трясет головой. Кожа у нее полностью черная, только между широкими бегающими глазами белый ромб, похожий на бриллиант. Я замечаю, как тяжело она дышит, как надувается и опадает ее живот.

— Как ее зовут? — спрашиваю я.

— Понятия не имею.

— Разве она не ваша?

Мужчина качает головой.

Я начинаю спускаться по крутому берегу.

— Не надо, — говорит он. — Я не смогу вас вытащить.

Скользя по неровному обрыву, я не отвожу глаз от лошади. Сапоги касаются льда, и я осторожно шаркаю вперед, остерегаясь трещин под ногами. Пока лед меня держит, но местами он очень тонкий, и сквозь него просвечивает темная вода. Того гляди ступишь не туда и молча провалишься под растрескавшуюся ледяную корку; так и представляю, как мое тело погружается в воду, беспомощно бултыхается и уходит на дно.

Лошадь. Она смотрит на меня.

— Привет, — говорю я, глядя в ее глубокие водянистые глаза.

Она трясет гривой и стучит копытом. Горячая и непокорная кобылица; я подхожу ближе, она встает на дыбы, и копыта с грохотом опускаются на лед, образуя новую трещину. Понимает ли она, что ярость погубит ее? А может, ее это устраивает, может, она готова кануть в небытие, лишь бы не возвращаться туда, откуда сбежала? К поводьям, узде и седлу. Некоторые лошади не рождены для того, чтобы на них ездили.

Я приседаю на корточки, чтобы уменьшиться в размерах. Она больше не поднимает передние ноги, но не отрывает от меня глаз.

— У вас в машине есть веревка? — спрашиваю я мужчину, не поворачиваясь к нему, и слышу, как он уходит.

Мы с лошадью ждем. «Кто ты?» — молча спрашиваю я ее. Сильное животное, насколько я догадываюсь, лишь недавно приученное к поводьям. Я уже давно не ездила верхом, и сейчас я уже не та, что прежде. Я позволяю лошади смотреть на меня, размышляя, что она обо мне думает.

Мужчина возвращается со скрученной веревкой и бросает ее вниз. Мой взгляд прикован к животному, а руки механически вяжут хорошо знакомый узел; не отводя от нее глаз, я встаю. Быстрым движением набрасываю лассо ей на шею и затягиваю веревку. Лошадь снова в бешенстве взвивается на дыбы, и я уверена, что на этот раз лед треснет. Чтобы не упасть, я слегка ослабляю веревку, но стараюсь держать ее крепко. Когда лошадь опускает передние копыта, я не даю ей возможности снова вскинуться и тяну за веревку, вынуждая наклонить голову, а потом подхожу близко, чтобы поднять ей переднюю ногу. Двумя движениями заставляю животное согнуть и вторую переднюю ногу, и почти с облегчением кобыла опускается на лед и тяжело ложится на бок. Я обнимаю ее, глажу ей лоб и шею, шепчу: «Хорошая девочка». Сердце у нее громко стучит. Я чувствую веревку вокруг собственной шеи.

« Лед, — предупреждает мужчина, потому что под нами теперь расползается целая паутина тонких трещин.

Когда лошадь готова, я перекидываю ногу через ее спину и сжимаю ее коленями, несколько раз цокаю языком и — «встаем, встаем». Она подается вперед, и я сажусь на нее как надо, кладя другую ногу на место и плотно прижимая бедра к бокам животного. Веревка все еще обвивается вокруг его шеи, но мне она уже не нужна, я держу лошадь за гриву и подталкиваю к крутому берегу, а под нами дрожит и трескается лед. «Будет больно», — говорю я лошади, но она прыгает на склон, отчего я наклоняюсь назад. Я к этому готова и двигаюсь вместе с ней, крепко держась ногами, чтобы не упасть. Она изо всех сил рвется наверх, роя копытами в поисках точки опоры, земля оползает под ней, и вот мы уже наверху, и все закончилось, и нервная дрожь, которая пробегает по ее телу, передается мне и обжигает. Лед позади нас растрескался и провалился вводу.

Я снова приникаю к ее шее. «Молодец. Храбрая девочка». Лошадь теперь спокойна, но не знаю, надолго ли это. На больную ногу она не ступает. Подъем по крутому склону мог необратимо ее повредить. Я слезаю и передаю веревку мужчине. Она шершавит его голую ладонь, мою ладонь.

— Обращайтесь с ней бережно.

— Весьма признателен, — говорит он и кивает. — Вы наездница?

Усмешка на моих губах.

— Нет.

— Не отведете ее домой? Она с фермы Бернсов, тут недалеко, чуть на север.

— Зачем же вы за ней гнались, если она не ваша?

— Просто увидел ее, так же как и вы.

Я внимательно смотрю на него.

— У нее травма ноги. На ней нельзя ездить.

— Тогда я сообщу по рации, чтобы прислали ко-невоз. Вы ведь не отсюда?

— Только что переехала.

— И где поселились? — интересуется мужчина.

Да не из тех ли он, кто считает своим долгом знать подробности обо всех живущих в радиусе ста пятидесяти километров? У него тяжелый лоб и какой-то темный взгляд; не могу понять, привлекателен он или нет, но что-то в нем настораживает.

— А что вас сюда привело?

Я отворачиваюсь.

— Разве вам не надо радировать хозяевам лошади?

— Вы ведь занимаетесь волками? — спрашивает он, и я останавливаюсь. — Нам говорили, что надо ожидать австралийскую мамзель. Как это вас сюда занесло? Мало вам дома коал, чтобы тискать, что ли?

— Мало, — отвечаю я. — Большинство из них погибли в лесных пожарах.

— Вот, значит, как.

На какое-то время он замолкает.

Потом спрашивает:

— Волки уже на свободе?

— Еще нет. Но скоро мы их отпустим.

— Надо предупредить жителей деревни, чтобы запирали своих жен и дочерей. Большие злые хищники выходят на охоту.

Я встречаюсь с ним глазами.

— На вашем месте я бы больше беспокоилась, чтобы жены и дочери не сбежали с хищниками.

Он оторопело смотрит на меня.

Я направляюсь к своей машине.

— Когда в следующий раз будете выслеживать животное, позвоните тому, кто в состоянии справиться с этой задачей, чтобы не вспахивать своим бульдозером заповедный лес.


Придурок.


До меня доносится его смех.

— Слушаюсь, мэм.

Я оборачиваюсь, только чтобы взглянуть на лошадь. «Пока, — мысленно прощаюсь я с ней. И добавляю: — Мне жаль». Потому что травмированная нога может означать свободу совсем иного рода.

3

В первые шестнадцать лет жизни мы с Эгги каждый год по два месяца гостили у отца в его лесу. В нашем настоящем доме, там, где нам было лучше всего. Пейзаж придавал моему существованию смысл. Ребенком я считала деревья из этого леса нашей семьей. У самых высоких и раскидистых ветви начинались высоко над землей, что говорило об их внушительном возрасте. Стволы туи складчатой исчерчивали полоски, почти ровные вертикальные бороздки, но в остальном они были гладкие, и от полуденных лучей солнца, которые заглядывали под крону, серая кора казалась серебристой. Они элегантны, эти туи, с ветками, похожими на вайи папоротника. Тсуги иные — темнее, землистее, с извилистым рисунком на шершавой коре. На тех и других сидели пронзительно-зеленые брызги мха, похожие на пятна краски. Там росло и много других деревьев, совсем молоденькие обвивались вокруг стволов покрупнее — эти напоминали строптивых подростков. Некоторые протягивали по земле змеистые щупальца, чтобы мы спотыкались о них, — эти отличались шаловливостью, хотя кое-какие из них были толстые, с густой листвой, а другие — тонкие и тщедушные. Не существовало в лесу двух похожих деревьев; каждое было уникальным, удивительным, выделяющимся, но все имели общее качество: они говорили.

— У леса есть бьющееся сердце, которого мы не видим, — однажды сказал нам отец. Он распластался на земле, и мы последовали его примеру: положили руки на теплую почву, прижали уши к траве и прислушались. — Оно здесь, под нами. Таким образом деревья общаются и заботятся друг о друге. Их корни перевиваются, десятки деревьев сплетаются с десятками других в бесконечную сеть, и так они шепчутся. Предупреждают об опасности и делятся питательными веществами. Подобно людям, они образуют семью. Вместе они сильнее. Никто и ничто в мире не может прожить в одиночку. — Он улыбнулся и спросил: — Слышите биение сердца? — И мы каким-то чудом услышали.

В тот день, когда нам исполнилось десять лет, отец отвел нас туда, где мы никогда не были. По этому лесу мы ходили всю жизнь, но так далеко он нас прежде не заводил. Пять ночей мы спали под открытым небом среди зелени, пять дней гуляли по лесу. Эгги любила дождаться полной тишины и громко выкрикнуть что-нибудь, потрясая спокойствие природы. Мне же больше нравилось молчание.

Отец всюду носил с собой атлас цветов Вернера — он верил, что это универсальная книга, на все случаи жизни. Мы с Эгги по очереди изучали страницы, водили пальцами по цветным квадратикам и их описаниям, которые заучивали наизусть. В каждой строчке указывалось животное того или иного цвета, растение и горная порода. Отец часто с гордостью говорил, что именно терминами из этой книги Чарльз Дарвин передавал цвета природных явлений, которые видел во время путешествия на «Бигле», корабле Королевского флота Великобритании. Меня всегда поражало, что «телесно-розовый», который я бы определила как розоватобежевый, — это не только цвет известняка и дельфиниума, но также оттенок человеческой кожи. Или что примерами «берлинской лазури» могут быть зеркальце на крыле кряквы, тычинки синевато-лиловой ветреницы и минерал медная лазурь.

— Эта книга связывает явления природы воедино, — обычно втолковывал нам отец, — уравнивает их, показывает, что они различаются только оттенками цвета. Она и нас представляет такой же частью пейзажа.

Но в тот день отец молчал, и мы молчали вместе с ним, пока, вместо того чтобы перейти через холм и углубиться в очередные заросли густого леса, не вышли в пустую долину. Участок земли перед нами был вычищен, все до единого деревья срублены и увезены.

— Что тут случилось? — спросила Эгги, но отец безмолвно осматривал эту картину, вбирал ее в себя и на глазах старел.

Потом взгляд его остановился на чем-то в отдалении. Трудно было не заметить это одинокое дерево, самое мощное из всех, что я видела в жизни. Изумительная дугласова пихта, упиравшаяся в небо, с почти полностью голым стволом и ветвями только на самой верхушке. Я оцепенело стояла среди разорения.

Отец направился к дереву; чем ближе мы подходили, тем громаднее оно становилось. Я легла на спину и стала наблюдать, как где-то далеко вверху пихта ласкает своей хвоей небо.

Потом отец рассказал нам историю.

— Я не всегда был тем человеком, которого вы знаете, — начал он. — Много лет назад, когда вас еще даже и в проекте не было, я работал лесорубом.



Он поведал нам о своих прогулках по лесу, таких похожих и таких не похожих на нынешние. Его обязанностью было указывать коллегам, где рубить и когда прекращать; он оценивал древесину и с помощью разноцветных лент отмечал деревья. Затем являлись лесорубы и орудовали цепными пилами, после чего живой уголок леса превращался в мертвое пространство.

Однажды он пришел на эту землю. В то время она выглядела иначе. Он двинулся сюда от реки, которую мы пересекали тем утром, отмеряя расстояние и помечая стволы. А потом дошел до этого гиганта. И дугласова пихта изменила его жизнь.

Отец сразу понял, что это дерево не простое. Ему еще никогда не доводилось видеть таких исполинов, и древесина такого огромного растения могла стоить целое состояние. Он пометил ствол для вырубки и отправился дальше.

Однако в течение дня снова и снова возвращался сюда. Великан тронул его за душу. В конце концов двадцатипятилетний Александр Флинн сменил красную ленту на зеленую, что означало «сохранить». И на этом его карьера закончилась.



— В тот день я бросил работу и никогда больше к ней не возвращался, — завершил свой рассказ отец. — Но было поздно. Слишком поздно. — Он оглядел пеньки. — Теперь этот вид деревьев находится под угрозой исчезновения. Девяносто девять процентов реликтовых дугласовых пихт спилено. Эта — одна из последних.

— Ей одиноко? — спросила я, чувствуя боль корней, которые тянутся к товарищам, но никого не находят.

— Да, — ответил отец.

Он прижался лбом к пихте, и мы с Эгги увидели зрелище, небывалое ни раньше, ни после того дня, — отец заплакал.



Путешествие из Ванкувера в Сидней было длинным, и мы с Эгги хорошо это знали. Долгое путешествие от отца, бывшего лесоруба, ставшего живущим в лесу натуралистом, к привязанной к большому городу решительной матери-детективу. С мамой мы оказывались словно бы в другом мире. Но даже когда я вернулась домой, в бетонное многоквартирное здание, к песчаным пляжам без деревьев и к изумительному океану, мне снилась одинокая дугласова пихта, и я просыпалась с уверенностью, что ее корни — мои собственные и я не могу дотянуться ни до кого, даже до Эгги.



Мама не спросила нас, как прошла поездка, — она никогда не спрашивала. Собственно, она вообще задавала мало вопросов. Это была моя привычка; я всегда желала знать больше, и ответов мне вечно недоставало — как попугаю, которого выучили только слову «почему», чтобы сводить с ума его мать. Так мама говорила.

Больше всего меня интересовали родители. Почему они не только не вместе, но даже никогда не встречаются. «Почему вы с папой живете так далеко друг от друга?» Авиалинии на то и существуют, чтобы на самолетах кто-то летал, говорила мама, или что-то в этом роде. Тогда я спрашивала: «Где вы познакомились?» В Канаде. «Что ты делала в Канаде?» Иногда люди ездят в другие страны, Инти. «Сколько вам было лет?» Не помню. «Вы полюбили друг друга?» У взрослых это слово имеет другое значение. «Папа обрадовался, когда ты забеременела?» Никогда не видела его счастливее. «А ты?» А как ты думаешь, дуреха? «Тогда почему вы расстались?» Потому что я мечтала работать, а он не хотел оставлять свой лес. «Почему?» Что почему? «Почему он не мог оставить лес?» Не знаю, Инти, я никогда этого не понимала, говорила мама и шутливым жестом будто бы вставляла мне в рот кляп, отчего мы обе смеялись, и на тот день допрос заканчивался.

После той самой поездки к отцу мне некоторое время снились кошмары о мертвых деревьях, и однажды мама позвала меня в свой кабинет, и это было так необычно, что я занервничала. Мамин кабинет ассоциировался с ранами, кровью и смертью, совсем как отцовский сарай. Обычно нам не разрешалось туда входить.

— Сядь сюда, — сказала мама, придвигая к своему столу второй стул.

Я села, поглядывая на щель между приоткрытой дверью и косяком, где подслушивала Эгги.

— Что вы делали у отца в этот раз? — спросила мама.

— Ну, просто жили в лесу.

— Что вас обеих так растревожило?

Я подумала над вопросом.

— Срубленные деревья.

Она изучала мое лицо, казалось, целую вечность, потом произнесла:

— Инти, ты слишком нежное создание, с этим нужно что-то делать.

Я вспыхнула.

Мама погладила меня по волосам и сильными руками посадила к себе на колени. На столе лежали раскрытые папки. Внутри — фотографии. Улыбающиеся женские лица.

— Смотри, — сказала мама, — это женщины, за последний месяц убитые мужьями или бойфрендами. — Я не понимала, к чему она клонит. — В Австралии такое происходит каждую неделю.

— Почему?

— Не знаю. Зато знаю, что неразумно тратить силы на переживания по поводу деревьев. Переживай лучше из-за других людей. Твой синдром делает тебя уязвимой, а кроме прочего, ты слишком добра, Инти. Если не научишься осторожности — если не будешь бдительной, — кто-нибудь сильно тебя обидит. Понимаешь?

Она вынула из ящика стола перочинный нож. Дубинка и электрошокер лежали там же, а вот пистолет хранился на работе. Я никогда не видела, чтобы мама носила кобуру с пистолетом, но Эгги все время рисовала ее в полной амуниции и постоянно расспрашивала об оружии.

Мама раскрыла нож и без предупреждения порезала себе указательный палец.

Я взвыла от боли и крепко схватилась за свой палец, инстинктивно желая остановить кровь, которой не было и не будет, — я знала это, и все же чувства каждый раз обманывали меня.

Эгги ворвалась в комнату с криком:

— Не надо!

— Успокойся, Эгги, — сказала мама. — С ней ничего не случилось. Открой глаза, — велела она мне и, когда я открыла, порезала себе еще один палец — порезала мне еще один палец, — потом третий, и четвертый, и пятый. Я плакала, а она говорила: — Это не твои пальцы. Это не твоя боль. Мозг тебя обманывает, а потому ты должна выработать защиту.

— Я буду ее защищать, — пообещала Эгги.

— Я знаю, но вы не всегда будете вместе — ей надо самой позаботиться о себе.

Мы с Эгги посмотрели друг на друга и взаимно не согласились с этой репликой.

— Как это сделать? — спросила я у мамы.

— Любым способом, потому что люди постоянно наносят друг другу вред. Я вижу это каждый день. Тебе нужно приучаться беречь себя. Я буду резать себя, пока ты не перестанешь чувствовать мою боль.

И она выполнила обещание.

* * *

Мониторы на базе не показывают вид сверху, а потому я иду к загону, забираюсь на дерево и через бинокль наблюдаю, как Номер Шесть и Номер Девять принюхиваются друг к другу.

Ничего не получится. Я уверена в этом. Мир не так устроен, да и я не настолько удачлива.

И вдруг все получается. Потому что на самом деле ни я, ни моя удачливость здесь ни при чем.

Он подходит к ней, и она встает ему навстречу. Я уверена, что в итоге они подерутся и один из них будет убит — без сомнения, самка, как более слабая. Но вместо этого Номер Девять касается своей мордой ее морды и укладывается возле нее, так чтобы они согревали один другого. Они тыкаются носами и лижут друг друга, потом соприкасаются мордами и кладут головы рядом.

Первая чета волков, спарившаяся в Шотландии за сотни лет.

Легко убедить себя: происходящее между ними — это только биология, природа; но кто сказал, что в природе нет места любви?

Я слезаю с дерева. Даже если в этом сезоне ни одна самка не забеременеет, у нас теперь есть три пары для размножения, а это значит, что мы подошли на один шаг ближе к возвращению волков в Шотландию. Только с ними лес снова оживет.



Я делаю крюк в сторону дома, чтобы остановиться и пройтись по холму с опытной делянкой — стержнем нашего проекта.

Когда несколько недель назад я прибыла в Шотландию, Эван первым делом привез меня сюда. Этот склон выбрали для наблюдений за растительностью, результаты которых в итоге представят правительству. Эван, в прежней жизни бывший ботаником, поддерживает связь с консультантами в данной области, проводящими независимое исследование.

Большой участок земли шириной приблизительно сто метров разбили на четыре квадрата.

— В этих четырех секторах, — объяснил мне Эван в первый день, — изучается разнообразие и богатство видов, и наблюдения будут продолжаться в течение нескольких лет, чтобы выяснить, какое воздействие оказывают волки на возрождение своей естественной среды обитания.

Тогда, так же как и сейчас, я осмотрела скудную зелень на этом ветреном склоне. Деревьев очень мало, только кусты вереска да низкая трава под ними. В таких местах на Шотландском высокогорье любят питаться благородные олени.

— Значит, этот клочок земли покажет, добились мы успеха или нет, — сказала я.

— Да. И передай своей грымзе, чтобы не тянула волынку.



Когда я прибываю на базу, у меня звонит телефон. Мне предстоит очередная выволочка от Энн Барри из Фонда спасения волков, поскольку я разместила животных по загонам, не получив отмашки. Думаю, больше всего она бесится, потому что хотела сама быть здесь и увидеть все своими глазами. Она так много сделала для согласования проекта, что обойти ее было с моей стороны свинством, но, если подумать, какой разгильдяй будет долго держать волков в клетках для перевозки? Я даже размышляю, не пропустить ли ее звонок — я не в настроении для очередного втыка.

— Привет, Энн.

— Полагаю, ты будешь сегодня вечером на собрании?

Я вздыхаю.

— Будешь, Инти. Руководитель проекта должен там показаться.

— Ладно.

— Только ничего не говори, хорошо? Оставь это Эвану. Он обаятельный, а ты нет.

— Супер.

— Я серьезно. В наших интересах разрядить обстановку, а не накалить ее еще больше.

— А я хотела принести плакат с веганской символикой. Как думаешь, это поможет?

— Прошу не умничать, Инти, у меня нет времени на твои остроты.

— Почему мы вообще ублажаем всякие союзы?

— О господи, только не начинай. Я знаю, что ты не настолько глупа.