Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лорен Грофф

Тайны Темплтона

Посвящается моим родителям — Джеральду и Джанин Грофф
-


«А ведь и верно, мой друг! — вскричал старый Натти Бампо, хлопая себя по коленке. — Не может человек узнать себя, если не знает истоков своих».
Джейкоб Франклин Темпл. Колонисты Темплтона



Кто может отворить двери лика его? Наводят ужас зубы его… Из ноздрей его струится свет, а очи его подобны глазницам утренней зари… Излучает сияние след, что стелется за ним, и уводит сей след в седые глубины. На земле нет ему подобных, кто так же не ведал бы страха. Ничто не укроется от всевидящего взора его, ибо царит он над всеми чадами гордыни.
Библия короля Якова. Иов 41:14, 18, 32–34



Это история сотворения.
Мармадьюк Темпл. Повести американской глуши, 1797


ПРЕДИСЛОВИЕ

Интересный вымысел… каким бы парадоксальным ни показалось это утверждение… рассчитан на нашу любовь к истине — не на одну только любовь к фактам, что черпаем мы из достоверных имен и дат, но и на нашу любовь к той самой высшей истине, к истине самой природы и незыблемых устоев, к истине, которая является первичным и основным законом человеческого сознания. Джеймс Фенимор Купер. Из ранних критических эссе, 1820–1822
Однажды зимой, когда я была уже взрослой и находилась очень далеко от дома, я стала просыпаться каждую ночь со странным ощущением — мне не давали покоя сны, в которых я видела мое тихое маленькое озеро. Я скучала по родным местам так, как скучают по близкому человеку. Из той долгой зимней тоски и родилась эта книга — мне захотелось написать историю о любви к родному Куперстауну.

Для начала я, как прилежная ученица, засела за чтение и проштудировала множество книг об истории города и о творчестве Джеймса Фенимора Купера, ибо нельзя взяться писать о Куперстауне и не написать при этом о Фениморе Купере. Но вот какая любопытная произошла вещь — чем больше я погружалась в факты, тем чаще они срывались с якоря и уносились по течению. Как-то сами собой они начали облекаться у меня в голове в истории, и истории эти постепенно занимали место фактов. У меня менялись даты, рождались дети, которых на самом деле никогда не существовало, исторические фигуры приобретали новые черты, превращались в совершенно новых персонажей и начинали вытворять что-то немыслимое и пугающее. Постепенно я начала замечать, что пишу уже не о Куперстауне, а скорее о каком-то его искаженном, перевернутом отражении.

Поначалу я испугалась, но, к счастью, на помощь мне пришел сам Джеймс Фенимор Купер. В романе «Пионеры» он тоже писал о Куперстауне, и подлинные факты у него тоже пошли чуточку вкривь и вкось, поэтому он решил переименовать свой город в Темплтон, штат Нью-Йорк. Тогда я перестала переживать по этому поводу и последовала его примеру.

Приблизительно в то же время в дверь ко мне постучались его персонажи и, напросившись в гости, так сказать, присоединились к вечеринке. Пришли ко мне Мармадьюк Темпл и Натти Бампо; Чингачгук, и вождь Ункас, и Кора Манро. Собственной персоной явилась даже Почтенная Петтибонс, только вторая часть ее имени заменилась на более смешную — Притибонс. Их приход не был случайным — ведь я выросла на этих персонажах, жила в их обществе, как будто они были настоящими живыми людьми, они-то и сформировали в моей голове мифический образ моего города. Они стали неотъемлемой частью моего Темплтона.

Ведь что такое в конечном счете художественная литература? Это искусство передавать правду посредством вымысла, то есть лжи. В итоге получилась у меня совсем другая история о моем городе, нежели та, что я взялась писать поначалу. Здесь исторические факты стали исходным материалом. Это была попытка поведать совсем другую правду о моем городке у озера, правду, пронизанную таинственностью и магией, что окружала меня в детстве. Такие мифические образы, как Эбнер Даблдэй, и чудовище, живущее в озере, и Кожаный Чулок, и многие-многие другие, мы, местные жители, привыкли считать частичками подлинной истории нашего города. Мой Темплтон похож на Куперстаун, как похожа на дерево отбрасываемая им тень; он принял его очертания, как принимает очертания земной поверхности расстеленная на ней ткань.

Конечно, все персонажи книги по большей части являются плодом вымысла, а любое сходство их с реальными живыми обитателями Куперстауна случайны. Реальные исторические фигуры изменены до неузнаваемости. Я надеюсь только, что этого не произошло с самим городом, местом, которое я люблю всей душой.

Глава 1

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

В день моего бесславного возвращения в Темплтон мертвая туша весом футов в пятьдесят всплыла на поверхности озера Глиммерглас. Это был один из тех редких багровых июльских рассветов, когда долина, обрамленная стенами холмов, словно громадная чаша, наполняется густым туманом, а птицы поют так боязливо, будто не могут определить, ночь ли еще или день.

Туман не успел поредеть, когда доктор Клуни, гребя в лодке по озеру, обнаружил это чудовище. Воображаю, как все случилось: лодка бесшумно скользит по воде, мерцая в сумраке красным носовым огоньком, весла с тихим плеском оставляют на водной поверхности расходящиеся круги. И вдруг за спиной у доктора нависает остров, какого здесь никогда не бывало, да и не остров вовсе, а необъятное брюхо дохлого зверя. Старый доктор сидит к нему спиной и поначалу его не видит. Но вот лодка приближается к туше и упирается носом в ее упругую резиновую плоть, как будто кто пальцем ткнул в надувной шар. От толчка доктор обернулся, но, неготовый к такому зрелищу, не сразу понял, что перед ним. Увидев огромный и жуткий глаз, белесый и омертвелый, несчастный испуганно заморгал и потерял сознание.

Когда доктор пришел в себя, предрассветная мгла уже рассеялась, а озерная гладь была в полосах света. Доктор обнаружил, что лицо его мокро от слез, а сам он кружит в лодке вокруг плавающего кверху брюхом зверя. Во рту у него стоял приторно-жженый вкус лакричных леденцов — давно забытый вкус далекого детства. И только когда чайка, опустившись на плоскую челюсть левиафана, спугнула это пришедшее из детства леденцовое воспоминание, только тогда доктор Клуни окончательно очнулся и отчаянно заработал веслами в направлении пробуждающегося города.

— Чудо! — кричал он. — Чудо! Сюда, скорее, смотрите!



А я в тот самый момент брела по парку, что расположен через улицу от Эверелл-Коттеджа, моего отчего дома. Не меньше часу провела я в низине, где город зимой заливает каток, — все собиралась с духом. Пелена тумана окутывала мой огромный нелепый дом: первоначальная его постройка датировалась 1793 годом, одно крыло относилось к викторианскому 1890-му, другое — к 1970-м, когда представления о вкусе были совсем утрачены. Облагороженный вуалью тумана, дом обретал более внятные формы и казался почти красивым. В бредовых фантазиях я представляла, как увижу в нем мать среди бесчисленных семейных реликвий и тихое привидение, обитавшее в моей детской, — бледные, словно мелом намеченные очертания вроде костей на рентгеновском снимке.

Я чувствовала: призрачный мир распадается, как трещит и лопается нить за нитью веревка, натянутая до предела.

Еще в Буффало, торопливо оглядев себя в душевой, я ужаснулась. В кого я превратилась? Из зеркала на меня смотрела незнакомая мне особа в измятой грязной одежде, с лицом в красных вздувшихся волдырях. Я осунулась, исхудала, распухла, искусанная аляскинской мошкарой. Мои волосы, наголо остриженные в апреле, теперь отросли и в беспорядке торчали каштановыми клочками. Оголодавший полудохлый птенец, которого собратья выбросили из гнезда за немощность и уродство.

Ночная мгла вокруг начала светлеть. Меня вырвало, но я так и не тронулась с места, даже услышав на Озерной улице звук приближающихся шагов. Я знала, кто это. Бегуны, или, как их еще называли здесь, «молодые побеги» — сплоченная группа нестарых еще мужчин, совершающих каждое утро пробежки по улицам Темплтона в любую погоду: в снег, и в дождь, и в такой вот густой туман. Шаги приближались, я даже слышала, как компания переговаривается, слышала, как эти неугомонные дышат и отплевываются на ходу. Они вбежали из темноты в круг света одинокого уличного фонаря и, заметив в парке мою фигуру и, возможно, уловив в ней что-то знакомое, но так и не узнав меня издали, все шестеро помахали мне. Я помахала в ответ и долго провожала взглядом нехуденьких крепышей, пока они не скрылись из виду ниже по улице.



И ноги сами понесли меня к дому, к гаражным воротам. Вскоре рука моя уже тянулась к дверной ручке, и из передней на меня пахнуло запахами соломы, пыли и горького апельсина — запахами моего дома. Я чуть было не развернулась и не пустилась в малодушное бегство. Еще бы! Я не виделась с матерью больше года — у меня не было денег, а она ни разу за все это время не предложила оплатить мне дорогу. Но как бы то ни было, я тихонько проскользнула в дом, надеясь сколько-нибудь вздремнуть, пока она не проснется. Поставив свои сапоги рядом с ее белыми старушечьими ботами, я вошла по передней сначала в кухню.

Вопреки моим ожиданиям Ви почему-то сидела там за столом, перед ней лежал раскрытый «Фриманз джорнал». Профиль ее отражался в стеклянной двери, выходившей на лужайку в два акра, озеро и холмы. Она, видимо, только недавно вернулась с ночной смены: ноги ее отмокали в эмалированном тазике с горячей водой, глаза были закрыты, лицо она склонила над чашкой чая, словно пытаясь отпарить его черты, как-то разгладить их: в ее сорок шесть у матери была дряблая неровная кожа, свидетельствующая о слишком большом количестве наркотиков, принятых в слишком юном возрасте. Плечи ее были понуро опущены, в разъеме расстегнутой сзади на юбке молнии виднелись красные трикотажные трусики и сдобная полоска тела над ними.

Мать показалась мне откровенно старой. Если бы я внутренне не подготовилась к встрече, зрелище наверняка разбило бы мое сердце.

Кажется, я пошевельнулась или шумно сглотнула слюну, ибо Ви повернулась в мою сторону, прищурилась, поморгала, со вздохом провела по лицу ладонью и пробормотала:

— Примерещится же!

Я усмехнулась.

Она снова посмотрела на меня, сосредоточенно наморщив лоб.

— Да нет, как будто не мерещится… Вилли, это и впрямь ты?

— На этот раз не мерещится. Это действительно я. — Я подошла и поцеловала ее в пробор. От нее пахло больничными антисептиками, но из-под них пробивался другой, ее собственный запах — что-то птичье, напоминавшее теплые пыльные крылья.

Вмиг зардевшись, она сжала мне руку.

— Выглядишь ты ужасно. И с чего это вдруг тебя принесло?

— Ну вот! — Я вздохнула и отвернулась, уставив тоскливый взгляд в озеро, подернутое колечками редеющего тумана. Когда я снова повернулась к матери, улыбки на ее лице не было.

— Какого?.. Какого черта? Какого черта тебе здесь понадобилось? — вопросила она, с каждым произносимым словом сжимая мою руку все крепче, пока не затрещали косточки.

— О Господи! — взмолилась я.

— Так… — отреагировала она. — Если у тебя что-то стряслось, то следовало молиться раньше.

Только теперь я заметила у нее на груди грубый железный крестик — будто она сходила в Музей ремесел и собственноручно выковала себе там распятие из двух сапожных гвоздей. Я пощупала его и нахмурилась.

— О… Ви, ты что, впала в религию? Ты же хиппи! Забыла? Массовое верование — такая же паршивая штука…

Она выдернула у меня крестик.

Не твое дело! — И долго еще избегала моего взгляда.

— Нет, Ви, я серьезно. Что с тобой происходит? — настаивала я.

Мать вздохнула:

— Люди меняются, Вилли.

— Люди, но не ты же! — не унималась я.

— Да ты должна радоваться, что я меняюсь, — возразила она и потупилась, словно только сейчас обнаружив меня в своем доме, тогда как я должна была быть на Аляске, в тундре, где круглые сутки полярный день.

Сейчас я должна была рыть носом лишайники в поисках убедительных доказательств того, что человеческая цивилизация существовала более тридцати пяти тысячелетий назад, искать в глубинах вечной мерзлоты какой-нибудь зуб или орудие труда, смазанное тюленьим жиром. И делать все это я должна была под неусыпной опекой доктора философии Праймуса Дуайера и профессора Бартона П. Трэшера из Стэнфордского университета, где через несколько месяцев мне предстояло защитить диссертацию и после этого в новом качестве опять устремиться навстречу жизни, как можно более яркой и ослепительной.

Когда, учась еще на втором курсе, я потрясла мою мать, заявив, что намерена сосредоточить свои яростные амбиции на области археологии, она в первый момент растерялась, затем сказала: «Эх, Вилли, доченька, что же ты собираешься открывать? В этом мире уже до тебя все открыто. Зачем же копаться в прошлом? Не лучше ли думать о будущем?*

И тогда я часами взахлеб объясняла ей, какое же это чудо, сдув с находки пыль многих веков, обнаружить, что держишь в руке древний череп, или, откопав кремневый нож, заметить на нем отметины от зубила, оставленные уже давным-давно мертвой рукой. Как и многие те, в чьих душах страсти давно перегорели, улавливают в других порывы эмоций, мать сразу почуяла эту страсть во мне. Ей самой хотелось того же. Археология сулила незнакомый огромный мир, пустыни и тундры, а главное, могла унести далеко-далеко от Темплтона во всяком случае, мне казалось, что матери моей всегда хотелось именно этого. И она честно вкладывала средства в свою мечту, видя дочь бесстрашным открывателем костей и черепков, пробивающим туннель из современности в древность. И вот сейчас, глядя на меня и кривясь от противного жужжания моторной лодки на озере, она проговорила:

— Ох, Вилли, у тебя неприятности. — Это было утверждение, не вопрос.

— Нет, Ви, — отозвалась я. — Я давно уже окончательно запуталась.

— Разумеется. Иначе с какой бы радости ты оказалась здесь, в Темплтоне? Ты и на Рождество-то раз в году с трудом выбираешься сюда.

— Черт возьми, Ви! — Я плюхнулась на стул и уткнулась подбородком в стол.

Мать посмотрела на меня и вздохнула:

— Извини, Вилли, я очень устала. Давай выкладывай, что там у тебя случилось, потом я посплю и мы будем со всем разбираться.

Потупившись, я одним духом выпалила одну из версий в сильно усеченном варианте:

— Знаешь, Ви, кажется, я беременна. И по-моему, от доктора Праймуса Дуайера.

Мать прикрыла ладошкой рот:

— О, святые небеса!

— Прости, Ви, но это еще не все. — Останавливаться было нельзя.

И я поведала ей, как вдобавок пыталась переехать двухместным самолетом его жену, а поскольку та работает у нас в университете заместителем декана по работе со студентами и против меня теперь, возможно, выдвинут обвинения в покушении на убийство, вернуться в Стэнфорд мне не удастся. Я умолкла, чтобы перевести дух, и ждала, сосредоточив взгляд на побелевших костяшках пальцев на руке матери. Это сердитое сопение и злобный прищур через стол я помню еще с детства, когда у нас с Ви доходило до схваток. А пару раз за какие-то особо тяжкие прегрешения она даже треснула меня этим своим с побелевшими пальцами кулачком.

Но сейчас она меня не ударила, зато тишина повисла такая, что я даже слышала, как отбивает время маятник на старинных часах моего деда в столовой. Часам было две сотни лет. Я робко подняла глаза. Ви покачивала головой.

— Что я слышу? — проговорила она, пальцем отодвигая чашку. — Я растила тебя и надеялась, что в тебе не будет изъянов, и вот пожалуйста, из тебя вышла такая же безголовая сучка, как и твоя мамаша! — Лицо ее дергалось и все более багровело.

Я хотела тронуть ее за руку, но она отдернула ее, словно боясь обжечься.

— Мне надо принять таблетки, — сказала она, поднимаясь. — Высплюсь как следует, потом будем думать. — Она поплелась к двери и, не оборачиваясь, бросила: — Да, Вилли, а что у тебя с волосами? Они были такие красивые…

Сказала и вышла. Я слышала, как ее шаги отдавались на каждой скрипучей доске старого дома, а потом на большой лестнице в дальнем конце холла, ведущей в хозяйскую спальню.

Такая прохладца в наших с Ви отношениях появилась лишь в последние несколько лет. Когда я была маленькой, а мать еще очень молодой, мы с ней, случалось, До полуночи играли в карты, хохоча до упаду, после чего я просыпала школу и всякие там дни рождения, когда меня туда приглашали. В городе к нам с матерью отношение было особое — как к последним потомкам его основателя Мармадь-юка Темпла и прямым потомкам великого романиста Джейкоба Франклина Темпла, чьи романы входили в школьную программу старших классов и чье родство со мной до слез умиляло учителей, когда я в том признавалась. Но мы были очень бедны, мать — молодая и незамужняя — слишком помешана на своем макраме и свободных взглядах, поэтому, когда мы выбирались на улицу из своего эксцентричного дома, меня всегда преследовало ощущение, будто мы с ней идем против всего мира. Особенно хорошо запечатлелся в моей памяти один случай (мне было тогда лет десять, Ви, стало быть, как и мне сейчас, двадцать восемь) — я слушала под ее дверью, как она долго плакала, не один час кряду: ей нагрубили в бакалейной лавке. Я всю ночь не спала и представляла себе — вот вырасту большая-пребольшая, настоящая великанша, и пройдусь по Главной улице, сметая и сокрушая на своем пути наших врагов.

И вот теперь, оставшись на кухне одна, я допила за матерью чай, чтобы хоть как-то растопить кусок льда, забивший мое нутро. Ви была не права — меня тянуло домой. Темплтон был для меня чем-то вроде не самой важной конечности, чем-то таким, что я воспринимала как само собой разумеющееся. Это был мой милый маленький городок с большими старинными особняками и первозданным озером, не городок даже, а большая деревня, где каждый знает всех по имени, но деревня очаровательная, со своими рюшечками и оборочками, делающими ее неповторимой — музеем бейсбола, оперой, громадной больницей, а главное, с этим причудливым смешением сельской простоты и городского лоска. Я приезжала сюда, когда мне было необходимо укрыться в надежном убежище, дать душе отдохнуть, восстановиться — однако этой необходимости довольно давно не возникало.

Сколько-то времени я сидела в одиночестве за столом, наблюдая в окно за воронами, нагрянувшими в огород поклевать овощей, буйно разросшихся на грядках безо всякого присмотра со стороны Ви, но с ее милостивого позволения. Потом моторная лодка, которую мы слышали с матерью, прожужжала обратно, и вскоре множество других лодок огласили ревом поверхность озера, словно севшая на него стая диких гусей. Охваченная любопытством, я вышла на крыльцо. Холмы, окружавшие озеро, казались отсюда ляжками спящего льва. Я подождала. Вскоре лодки показались снова — все вместе они тащили что-то огромное, бледное, поблескивающее на утреннем солнце.

Забыв об усталости, я понеслась босиком по холодной от росы траве к Приозерному парку. Я промчалась мимо нашего прудика, теперь заросшего тиной так, что он стал больше похож на лягушачье царство, чьи обитатели при моем приближении шумно попрыгали в воду. А мой путь лежал дальше по лужайке, к бетонному мостику через Тенистый ручей, за которым мне пришлось вторгнуться в частные владения миссис Хэрриман, откуда я смогла выскочить на дорогу, ведущую к Приозерному парку, и уже с нее наблюдать за людьми, приближавшимися к берегу.

Я стояла под памятником вождю могикан, самому знаменитому из персонажей прославленного уроженца нашего города Джейкоба Франклина Темпла, и вокруг меня медленно собиралась толпа — люди, которых я знала с детства и которые кивали, узнавая меня, поначалу изумляясь такой перемене в моей наружности, но тут же, смешавшись, умолкали, впечатляясь торжественностью момента. Да и чему было тут удивляться? Темплтон — это город, обросший легендами: и бейсбол, оказывается, придумали здесь; и какой-то окаменелый десятифутовый великан, изъеденный временем, был вырыт из-под земли прямо под старой мельницей. В общем, проще сказать, миф на мифе: среди нас и сейчас живут некие духи прошлого. И к этому дню мы также были готовы. Благодаря мифу, что в нашем озере обитает чудовище. Эти истории мы рассказывали друг другу в детстве в летнем лагере у костра. И городской дурачок Пиддл Смолли, взобравшись на скамью в парке, в штанах наизнанку, как всегда, мокрых — за что и был прозван Зассанцем, — возбужденно вещал всем о том, как в дождливый апрельский день, стоя на мосту над Саскуиханной и глядя на вздувшуюся от половодья реку, он видел: мимо проплыло что-то огромное и ощерилось на него черной гнилой пастью. Тут он обычно начинал верещать, причитая: «Глимми! Глимми! Глимми!»

Почти весь город сбежался сейчас на берег озера. Все наблюдали за тем, как прибывают лодки. Туристический катер «Вождь Ункас» надрывно стонал, борясь с волнами у причала. Из него, напрягая суставы, повыпрыгивали давешние бегуны. Они закрепили канаты, которыми была обвязана пушка, о чугунные крючья в стенах набережной. И пока сюда не набежали шумливые туристы с вездесущими камерами и пока телевизионщики еще мчались сюда со скоростью девяносто миль в час из Онеонты, Ютики и Олбани, мы, жители Темплтона, имели возможность в тишине и спокойствии поглазеть на свое чудовище.

В тот короткий промежуток времени у нас была возможность разглядеть целиком его гигантскую тушу цвета густых сливок. Цвет местами становился лимонно-желтым. Существо походило на карпа, вымахавшего до невероятных размеров, с толстенным брюхом и круглыми глазками, но с длинной и прямо-таки точеной, как у балерины, шеей и четырьмя плавниками-ножками, пухлыми, как у лягушки. Лодочные веревки врезались в шкуру зверя, и из образовавшихся ран сочилась темная густая кровь. Я выступила из толпы, чтобы потрогать несчастного гада, и моему примеру последовали остальные. Шкура на его брюхе была пористая, покрытая коротким пушком, почти таким же нежным, как у меня на руке, только гуще, и на ощупь напоминала кожицу персика. Вопреки моим ожиданиям шкура не нагревалась на солнце и от чудовища веяло холодом, словно оно было не из плоти, а изо льда, который, говорят, до сих пор лежит на дне нашего ледникового озера.

Как-то сразу было понятно, даже еще тогда, что это одиночная особь. Складки вокруг глаз придавали морде древнего мертвого озерного жителя какое-то печальное выражение, а сам он распространял впечатление такого скорбного одиночества, что все собравшиеся в то утро в парке ощутили какую-то оторванность свою от мира, несмотря на то что теснились друг к дружке в толпе. Позже мы узнали, что, когда водолазам не удалось добраться до дна озера, они начали спускаться туда в батискафах — все искали еще одного такого же зверя — в пару. Но другого они, как ни старались, не нашли, только всякий хлам — ржавые тракторы, пластмассовые буйки и какой-то допотопный фонограф. И еще — сохранившуюся тушку фаэтона с косточками спаниеля в утробе. И множество человеческих скелетов — останки тех, кто утонул или был утоплен насильственно, — разложенных в ряд по хитрой причуде не то течения, не то метафизики, в подводных пустотах шельфа близ башни Короля-рыбака, у мыса Юдифи.

В то утро, коснувшись рукой брюха зверя, я вдруг ощутила тоску. Мне почему-то вспомнилось, как в юности мы с друзьями однажды удрали в полночь на пляж за пирсом и там, хихикая, искупались голышом в темной, с рябью воде, отражавшей звезды, и плавали до середины озера. Ощущение идеальности этого черного пространства ввергло нас в какую-то благоговейную немоту. Я, помнится, задрала голову и начала кружиться в воде, и звезды над моей головой тоже кружились. Я не чувствовала ни рук, ни тела, только теплую обволакивающую черноту, собственную голову и глаза. И вот сейчас, трогая зверя, я вспомнила, как в ту далекую ночь почувствовала в темных бездонных глубинах внизу под собой что-то невероятно огромное, белое и поющее…

Глава 2

МАРМАДЬЮК ТЕМПЛ

Отрывок из «Повестей американской глуши», 1797



Весной 1785 года я оставил мою семью в Нью-Джерси и отправился путешествовать по бескрайним и унылым просторам Нью-Йорка, чтобы запастись впечатлениями и увековечить свое имя в местах, что принесли мне впоследствии успех и славу. Это было чудесное время, после революции, когда в нашей молодой стране такой человек, как я, бывший безграмотный бочар, мог сделать себя из ничего и прославиться. Путешествие мое было трудным, и на этой земле, еще не отогревшейся после зимы и утоптанной только ее кровожадными коренными обитателями, я был один. Я постоянно чувствовал на себе все глаза леса и спал, зажав в руке нож.

Достигнув наконец края моих земель, я оставил лошадь пастись в зеленой долине, а сам устало полез на гору, чтобы обозреть с высоты места, по каким не ступала нога человека. Лес стоял отрешенный, и я нашел там какие-то неведомые оранжевые грибы, выросшие прямо на узловатых древесных корнях. Сначала я пробирался по густой темной чаще, потом в этом мраке показался пробел, и через поваленные деревья я вышел на свет к краю обрыва.

Внизу передо мной простиралось озеро, обрамленное холмами и сверкающее как стеклянное блюдце. Три ястреба кружили в бледно-голубом небе над взгорьями, поросшими сосняком. Я наблюдал сверху за медведицей с медвежатами, вышедшими из чащи напиться воды. В этой пустынной дикой глуши не было ни ветерка, стояла первозданная благая тишь.

Вот тогда-то взору моему вдруг явился призрачный город на краю озера, настоящий город со шпилями и высокими крышами, с дымами и людской толчеей на улицах. Я опустился на колени среди нетоптаных папоротников и мысленным взором стал вглядываться в этот город, который мне предстояло построить в этих девственных краях, — Темплтон, город великой значимости, огромный метропо-лис, ни в чем не уступающий Филадельфии или Лондону. И, обводя глазами окрестные холмы, я видел на них пасущиеся стада, фруктовые сады, виноградники и пшеничные поля. Я воображал, как воздвигну на этом диком месте великую цивилизацию, как из ничего, собственными руками, выстрою здесь город.

Должно быть, я простоял так на том обрыве много часов, потому что, когда я очнулся от грез, колени мои гудели. Поднявшийся ветерок прогнал с моих глаз эту призрачную картину, и ей на смену пришла другая, еще более причудливая — что-то огромное и белое, вздымая волну, проступало сквозь толщу воды, окруженное темным пятном, и потом вдруг ушло в глубину. Позже я понял, что это была туча, отражавшаяся в зеркальной глади озера, но в тот момент картина сия наполнила мое сердце жутью, я ощутил во всем теле слабость, меня охватил озноб, и я затрясся как в лихорадке. Я поднялся с колен и ринулся обратно во мрак чащобы. Только там, под прохладной сенью деревьев, я вспомнил свое первое видение во всем его великолепии — будущий город Темплтон с богатыми урожаями и ремеслами. Ступая по влажному перегною, я поклялся себе, что обязательно вернусь сюда и выполню свою волю — выстрою в этом диком месте город мечты. Гору, откуда я впервые узрел мой Темплтон, я так и назову — Горный Вид, а зеркальное озеро, которым я любовался, будет называться Глиммерглас — Мерцающее Стекло. И, бредя среди первозданных дебрей, я воображал себя Адамом, ступившим в новый Эдем. Я был безгрешным и чистым, и взор мой пылал решимостью, и каждый мускул мой был напряжен в предвкушении созидания.

Глава 3

ВИВЬЕН, УМНАЯ И ПРЕКРАСНАЯ

В тряском автобусе, залитом солнечным светом, ехала девочка. Ее щеки были покрыты угревой сыпью, а полиэстровое платьице выкрашено в черный цвет в раковине женского туалета на одной из автостанций Среднего Запада. Краска плохо взяла ткань — оранжевые цветочки еще просматривались на волокнах, и цвет получился не черный, а пепельный, а там, где платье плотно прилегало к телу, на коже оставались черные следы, напоминавшие синяки. Впрочем, платье мало где прилегало так плотно, ибо и прилегать было нечему — открытый, на лямочках, топ, пришитый к юбке, такой короткой, что короче некуда. По правде сказать, девчонка напрасно напялила это платье — во-первых, она была для него, что ни говори, полновата, да к тому же отсидела и отбила на ухабах всю попку, пока добиралась из теплого февральского Сан-Франциско на север штата Нью-Йорк, где бушевали ледяные ветра. Только этого холода девчонка, конечно, не чувствовала, так как несколькими часами ранее приняла одну чудесную таблеточку и теперь мирно и сладко посапывала, приоткрыв рот.

Сердитая фермерша, забравшаяся в автобус в Эри, штат Пенсильвания, наблюдала за спящей с негодованием, сосредоточенно проводя языком по верхней десне. Две сотни миль она натужно кряхтела, как курица над яйцом, и наконец припечатала: «Хиппи!» Выпустив таким образом пар, она тут же уснула, причем точно в такой же позе, что и девчонка.

Девчонкой была, конечно, Вивьен, моя мать. Это было начало 1973 года, ей было семнадцать, и она возвращалась домой в Темплтон. В тот момент она была самой честной и искренней, какой ей довелось быть — сначала любимой дочкой из хорошей семьи, по природе бунтаркой, увлекающейся натурой, хиппи из Сан-Франциско, потом матерью, больничной медсестрой, религиозной фанатичкой и преждевременно состарившейся женщиной. Вивьен была человек-луковица— это я заподозрила, нагрянув домой в день, когда всплыло мертвое чудовище. Тогда мне показалось, что ярая баптистка, скрывавшаяся под многими слоями этой луковичной шелухи, как раз и была ее настоящей, едучей, пронимающей до слез сердцевиной.

Но тогда, в далеком семьдесят третьем, она была просто девчонкой, пусть и изрядно нашпигованной таблеточками. Дешевенький оловянный медальон хлопал ее по грудке, не знавшей лифчика, в такт трясущемуся автобусу и словно бы в знак сочувствия к новому для нее состоянию осиротелости. Она лишь смутно осознавала, что родители ее почему-то умерли, хотя толком не знала, как и почему, до нее так и не дошло до конца, что их больше на этом свете нет. Когда Вивьен очнулась от сна, первым, что бросилось ей в глаза, были белые здания Темплтона на берегу озера, сбившиеся в кучу, словно готовая злобно зашипеть стая гусей. Вивьен была тогда очень наивна и даже не подозревала, что город вскоре ополчится против нее. «Эта девочка зашла слишком далеко! — станут скоро шептать здесь. — Вы только посмотрите на нее!» По их меркам, она была опасна, эха бунтарка-отщепенка, развращающая детей, ибо благодаря ей и никому другому те узнавали, что такое спиртное, секс и этот неряшливый, неопрятный вид.

Но Ви о таком надвигающемся предательстве пока и понятия не имела, она знала только одно — Темплтон ее город. Она вела происхождение от знаменитого Мармадьюка Темпла и считалась прямым потомком как этого великого человека, так и его не менее великого сына, прославленного романиста Джейкоба Франклина Темпла. Этот город был ее родовым гнездом, хотя, будучи хиппи, она вроде бы не должна была верить в подобную чепуху.

Бедная Вивьен. Высадившись из автобуса у старого железнодорожного депо и оттащив на обочину стибренный у кого-то синий чемодан, она и предположить не могла, что здесь не найдется ни единой души, кто подвез бы ее до города. Она просидела там целый час, дрожа от холода, уверенная, что предупредила отца о приезде и что тот подойдет к автобусу. Наконец она вспомнила: автомобильная катастрофа… тот ужасный телефонный звонок во время веселой вечеринки… она упорно думала, что адвокат просто разыгрывает ее, сообщая о том, что ее родителей больше нет в живых.

И вот новоявленная сирота в легком калифорнийском платьице вынуждена была волочить за собой чемодан в гололед до самого центра — по Главной улице, мимо здания городского суда, мимо памятника жертвам Гражданской войны, мимо одинокого подмигивающего фонаря на Каштановой, до самого Эверелл-Коттеджа, отчего дома, где ее не ждали ни свет, ни тепло — никто, одна гнетущая тишина.

Рядом с телефонным аппаратом она нашла записку от адвоката, но слишком устала, чтобы читать ее. Лишь тяжело поднявшись в родительскую спальню, где на большом матрасе остались две одинаковые вмятины, она наконец поняла, что произошло. Что это хоть и казалось чем-то ложным и обманчивым, но было, как выяснилось, самой настоящей, неизбывной правдой. Проснувшись утром в их постели, она поняла, что родителей по-прежнему нет и что она опоздала на их похороны всего на сутки.

Весь день Вивьен слонялась по дому в тупом оцепенении, словно голова ее была набита шерстью, и впервые в жизни чувствовала себя сиротой. Но она не плакала, как не плакала еще сколько-то лет, пока однажды, разрезая на дольки еще теплый, с грядки, помидор, вдруг не бросила нож и не побежала в родительскую спальню, и там рыдала взахлеб три дня подряд, не поднимаясь даже тогда, когда ее четырехлетняя дочка стояла на пороге, сосала пальчик и совала в красное и мокрое от слез лицо матери коробку с растворимой кашей. Только наплакавшись вдоволь, Ви осушила слезы, счистила с подбородка три присохших помидорных семечка и спустилась на кухню, где продолжила колдовать над гаспачо, приготовлением которого занималась до того, как устроить себе этот маленький перерыв.

Официальная версия смерти моих бабушки с дедом выглядела так: Джордж и Фиби Аптон (урожденная Типтон) погибли в одночасье в автокатастрофе. В некрологе говорилось, что они ехали с очень большой скоростью по Восточному шоссе, когда их машину занесло на скользкой дороге и они полетели в пропасть. Во время падения они сильно побились, получили смертельные ранения и утонули в воде зимнего озера. Джордж был историком, в свое время получил степень доктора философии в Йельском университете и работал научным сотрудником в библиотеке Государственной исторической ассоциации штата Нью-Йорк. Библиотека эта располагалась в старинном особняке, именуемом Домом Франклина, и Джордж называл ее сокращенно ГИАН. Отстроена она была еще Джейкобом Франклином Темплом, выстояла, конечно, все это великое множество поколений, но содержать такую громаду Джорджу оказалось не по средствам.

Джордж был не из тех, кто привык горевать об утраченных состояниях, но его робкая женушка Фиби, заводя любую речь, частенько начинала ее с фразы: «Когда мы были богатыми…» Печально вздыхая, она, например, говорила: «Когда мы были богатыми, хозяин мясной лавки всегда отпускал нам в кредит». Или: «Когда мы были богатыми, мы знались с Рузвельтами». Последнее не имело никакого отношения к ней лично, ибо знакомство с Рузвельтами водили родители Джорджа. В городе у нас считалось, что своего состояния семья лишилась во времена Великой депрессии двадцать девятого года, хотя есть подозрение, что произошло это скорее по безалаберной непрактичности Джорджа, нежели по какой другой причине.

Сам Джордж нередко говаривал, что меньше всего на свете его волнует презренная прибыль. Он вообще был странным — одряхлел раньше времени, был суров до аскетичности и жил только затхлым духом книжных собраний. Ви не могла припомнить, чтобы он хоть когда-нибудь обнял ее. Но она не обижалась, она понимала его и всегда говорила: «Его же вырастила бабушка, а у бабушки его была только одна страсть — сиротский приют в Помрой-Холле». У Ви вообще зачастую складывалось впечатление, что отец чувствовал себя не бабушкиным родственником, а одним из ее сирот. Его собственная мать утопилась в озере, когда Джордж пребывал в самом нежном возрасте. Отца с тех пор он больше не видел — не пережив горя, тот уехал в Манхэттен и раз в месяц присылал мальчику денежный чек и скупое посланьице. Но Джордж, как рассказывала мне Ви, был по-своему счастлив. У него, как выяснила Ви по возвращении в Темплтон, была, оказывается, одна-единственная неодолимая страсть, которой он отдавал себя целиком.

Трясясь в то утро словно в лихорадке в кабинете адвоката, Ви узнала: неуемная страсть отца к работе была даже сильнее, чем она могла себе вообразить. В сущности, именно эта страсть, как доверительно поведал ей адвокат, по-видимому, и сгубила ее флегматичного отца, отправив его вместе с женой и «кадиллаком» в пропасть.

— Видишь ли, папа твой был к тому же еще… ну… как бы это сказать, слишком чувствителен к критике.

Вивьен, чертыхнувшись, вынуждена была согласиться, вспомнив, как отец выходил из себя, когда кто-либо позволял себе отпустить пусть даже самое невинное критическое замечание по поводу республиканской партии, Темплтона или его съехавшего в сторону галстука. Адвокат заулыбался, испытав заметное облегчение. Чонси Тодд был старым другом семьи и имел привычку произносить слова медленно и нараспев, когда хотел придать им особое значение. А еще он любил пялиться на сиськи — сначала на них и только потом уже на их обладательницу. Сиськи ему, кажется, много о чем говорили. Вот и сейчас он убедился, что эти девчонки-хиппи и впрямь такие раскованные, как о них говорят.

— Вивьен, — произнес он нерешительно, обращаясь не столько к ней, сколько к соскам под ее платьем. — Ты, наверное, слышала… э-э… о книге твоего отца?

Неа, — ответила Вивьен, тряхнув упругой девичьей грудкой, отчего старика бросило в пот. — А он что, написал книгу? Ух ты, ну надо же!

На самом деле она знала про книгу. Она получила ее по почте вместе с пятидесятидолларовым чеком, который ежемесячно ей высылали родители. И даже снизошла до того, чтобы черкнуть отцу открытку. Прочтя целых три главы книги, она-запихнула ее под ножку тумбочки у кровати — чтоб не качалась. Запихнула и благополучно о книжке забыла. Такой забывчивости немало способствовал стоявший на той самой тумбочке кальян, который она курила каждое утро, едва проснувшись.

И вот теперь адвокат оживил ее память. Он сообщил, что отец работал над книгой ни много ни мало восемь лет — начал еще задолго до того, как Вивьен, охваченная бунтарским духом, покинула родной кров, пустившись в свободное плаванье. В книге, как сообщил адвокат, рассказывалось о Мармадьюке Темпле и его позорной тайне. Тайна, по словам адвоката, должна была волновать всех — и Вивьен, и семью ее матери, и всех американских историков. Тут адвокат умышленно замолчал, дабы придать своим речам пущей убедительности.

— И что же это была за тайна? — спросила Вивьен, невольно заинтересовавшись.

Адвокат зычно прокашлялся и пустился в объяснения:

— Твой отец выдвинул гипотезу, что темплтонские предки твоей матери, Эвереллы, вели свое происхождение от внебрачной связи Мармадьюка Темпла и принадлежавшей ему рабыни по имени Хетти. — Адвокат откинулся на спинку стула и впервые за все утро внимательно посмотрел в лицо собеседницы, надеясь увидеть ее реакцию. Он еще не забыл той скандальной шумихи, которая поднялась по выходе книги, и сейчас ожидал прочитать на лице моей матери что-то похожее на потрясение.

Но та лишь изумленно улыбнулась, заметив:

— Ого! Значит, я негритоска.

Пока Чонси Тодд переваривал эту идею, неторопливый мыслительный процесс в головке Вивьен перетек в совершенно иное русло. Личико ее омрачилось, на нем обозначилось выражение разочарования.

— Секундочку! — сказала она. — Если мой папа — потомок старого Мармадьюка, и мама тоже, выходит, это инцест? Так? То есть я, выходит, родилась в результате инцеста?

Вивьен разволновалась. «Ну тогда все понятно. Этим все объясняется», — заключила она про себя, хотя было совершенно неясно, что именно можно тут объяснить.

Озадаченный Чонси Тодд провел рукой по лицу и, снова таращась на ее грудь, вздохнул.

— Видишь ли, Вивьен, — завел он. — Речь идет, возможно, о пяти поколениях. Так что твои родители состояли лишь в очень отдаленном родстве.

— A-а, ну да… — Она помолчала, затем снова нахмурилась: — В чем же тогда проблема?

У Чонси Тодда возникло ощущение, будто его посадили на разогнавшуюся, потерявшую управление карусель. Зажмурив глаза, чтобы избавить себя от созерцания сей изумительной, свободной от сбруи грудки, он, вложив в голос все имеющееся у него в запасе самообладание, объяснил: Мармадьюк Темпл, будучи истинным американцем, человеком, собственными руками выковавшим свою судьбу, и квакером, наконец, при всем при этом имел рабов, что само по себе уже было весьма возмутительно. Но еще того хуже — он, женатый человек, вступал во внебрачные связи с рабынями, а это уже настоящий скандал! От этого был ущерб всем, ибо терял в весе идол по имени Мармадьюк Темпл. Он оказался совсем не таким, каким его принято было считать. После страстной двадцатиминутной речи Чонси Тодд тяжело дышал, дивясь своему пылу и гордясь красноречием. Открыв зажмуренные глаза, он обнаружил: Вивьен смотрит на него с еще большим недоумением.

— Ну и что? — вымолвила она. — Он тоже был человеком, правда? Никто и не утверждает, что он был богом или еще там кем… А люди иной раз такие гадкие вещи делают. Ну хватит. А то я что-то не понимаю, в чем тут загвоздка.

— Загвоздка, как ты говоришь, в том, что ты здесь в меньшинстве. В подавляющем меньшинстве! Весь Темплтон был этим взбудоражен, и ты должна об этом знать. Темплтон был в расстройстве. И американская научно-историческая общественность тоже. Твоего отца поносили и порицали за такую спекулятивную версию. Его даже хотели уволить из ГИАНа. Будучи его доверенным лицом, я хорошо знаю, как он переживал из-за этого и из-за всех осудительных отзывов в прессе. Переживал и так же, как ты, не понимал, из-за чего весь шум. — И, сокрушенно качая головой, адвокат прибавил: — Он был как слепец. Не понимал, обо что ударился. И поэтому я думаю, что этот несчастный случай с твоими родителями на дороге, возможно, и не был несчастным случаем.

— Знаете что, мистер Чонси Тодд, — сказала тогда моя мать. — Я так не думаю. Я имею в виду все эти родственные связи. Они же не были никогда секретом. И мать моя, и бабушка всегда говорили, Что состояли в родстве с Мармадьюком Темплом через что-то там незаконное. Что от них все и пошло. И они всегда гордились этим родством. Только говорили, что не могут его доказать. А мой папочка, как я понимаю, как раз взял и доказал. Так? Но факты от этого не перестали быть фактами. Я имею в виду историю. История — она состоит из фактов, правильно? И что-то меня совсем не тянет во всем этом копаться.

В пыльном кабинете, обитом ореховыми панелями, на некоторое время воцарилась тишина. Чонси Тодд подошел к окну и выглянул на улицу. Мимо спортивной трусцой проследовала немногочисленная группа молодых мужских особей с молочной белизны ляжками, торчащими из-под рискованно коротеньких шорт.

— Помешались на здоровье, — буркнул презрительно адвокат. Повернувшись к Вивьен, он бросил тоскливый взгляд на ее грудь и снова сел. — Я думаю, Вивьен, с этим на сегодня все. Теперь что касается завещания. — И он достал из папки документ.

Вот тогда-то Вивьен и узнала: родители не оставили ей ничего. Кирпичный особняк с видом на озеро, выстроенный еще ее двоюродным прапрапрадедушкой Ричардом и дававший долгие годы доход их семье, подлежал продаже для уплаты налогов. Портрет дородного Мармадьюка Темпла кисти Гилберта Стюарта, масло, и жалкие портретные потуги романиста Джейкоба Франклина Темпла, уходили из родимых стен Эверелл-Коттеджа в ГИАН в счет уплаты похоронных расходов. Огромная библиотека, включавшая в себя первые издания всех книг Джейкоба Франклина Темпла, почти целиком должна была пойти с молотка для уплаты остальных счетов. Правда, Вивьен могла утешиться, оставив себе на память по экземпляру каждой книги, так как Джейкоб, слава Богу, имел привычку держать по пять копий каждого своего издания, написанных от руки. Драгоценности ее прапрабабушки, Шарлотты Франклин Темпл, тоже шли на продажу, и Ви имела право оставить себе только карманные часики с дарственной надписью их владелице от любящего отца. Сам Джордж еще при жизни передал во владение ГИАНу все наиболее ценные бумаги — карты и письма Мармадьюка, записки Джейкоба, в которых тот запечатлел свое восхищение такими людьми, как Эдгар Аллан По, Сэмюэл Морс и генерал Лафайет, и прочие архивные ценности. Ви получала лишь семейную Библию, молитвенник жены Мармадьюка и огромную коллекцию бейсбольных раритетов, собранную отцом ее отца Астериском Саем Аптоном, знаменитым бейсбольным комиссионером. Она также могла оставить себе мебель, стоявшую на тот момент в Эверелл-Коттедже. После всего сказанного и сделанного на счету в банке у нее оказалось пятнадцать тысяч долларов — подарок от дедушки ко дню рождения и остатки от миллионов Мармадьюка.

— Конечно, хорошо, что Эверелл — Коттедж твой, — сказал Чонси Тодд. — Мать сберегла его для тебя.

Вивьен сиротливо смотрела на адвоката. Тот сидел, откинувшись на спинку стула, и тер переносицу. Трясясь через всю страну в автобусе, она тайком для себя решила: она все продаст, заберет деньги и купит себе миленький, увитый глицинией домик с видом на океан в Кармеле-бай-зе-Си. Она решила, что станет поэтом — слова, как она всегда говорила мне, пока я росла, были для нее в ранней юности самой притягательной вещью. Несколькими годами позже, когда я училась в классах постарше, она читала мои убогие школьные сочинения и со знанием дела, прямо-таки играючи, переиначивала их, после чего даже эти суконные тексты начинали приобретать некий смысл. В том самом автобусе она в деталях представляла себе свою долгую и безмятежную жизнь в доме у моря, искренне полагая, что работать ей больше никогда не придется. По-видимому, посредством этих мечтаний она пыталась заглушить печаль, точившую ее изнутри, это еще не до конца постигнутое чувство утраты.

Теперь же, в кабинете Чонси Тодда, все стало выглядеть несколько по-другому — ей, по-видимому, придется остаться здесь на какое-то время, чтобы привести эту развалину Эверелл-Коттедж в более или менее приличное состояние, а потом попытаться продать. Но даже тогда денег у нее останется лишь лет на десять относительно безбедной жизни и в месте, куда более скромном, чем то, о котором она мечтала, а потом ей скорее всего придется найти работу, если, конечно, к тому времени она не станет известной поэтессой.

Адвокат смотрел в ее бледное, усыпанное угольной крошкой подростковых угрей личико, и что-то вроде жалости шевельнулось в его душе.

— Денег у тебя, конечно, не много, — заключил он не без сочувствия, — но при разумных тратах тебе хватит на вполне достойную жизнь.

— На достойную, говорите? Великолепно!

Чонси Тодд, не уловивший сарказма, решил, что с ним согласились, и, пялясь на девичью грудь, расплылся в довольной улыбке. В ответ Ви, взявшись рукой за левую грудь, сделала ею дяде «до свидания», после чего, в возмутительном своем платьице и туфлях на пробковой платформе, отправилась восвояси.

Вернувшись домой, она долго стояла у окна в гостиной и смотрела на озеро. Снежные демоны кружились вихрями над его ледяной поверхностью, и сосны в белых шапках наблюдали за ними с холмов. Вивьен почему-то представился Мармадьюк Темпл, прелюбодействующий с рабыней, и она рассмеялась.

Потом, все так же стоя у окна, она замечталась. Она то воображала себя милой принцессой в воздушном розовом платье, то ей мерещилось, что она выступает перед восхищенной аудиторией историков: рассевшись на старинных стульях в родительской гостиной, они увлеченно внимают ей и, дымя табачными трубками, то и дело кричат «браво!». После каждого удачного выступления отец нежно гладит ее по щеке, провожая спать. «Девочка моя! Моя умница!» — говорит он. И у этого холодного окна ей почему-то припомнились слова, которые она знала с детства — они всплыли сами собой, словно бы ниоткуда. «Весной 1785 года я оставил мою семью в Нью-Джерси и отправился путешествовать по бескрайним и унылым просторам… — бормотала она себе под нос…Сначала я пробирался по густой темной чаще, потом в этом мраке показался просвет, и через поваленные деревья я вышел к краю обрыва… В этой пустынной дикой глуши не было ни ветерка, первозданная благая тишь. Вот тогда-то взору моему вдруг явился призрачный город на краю озера, настоящий город со шпилями и высокими крышами, с дымами и людской толчеей на улицах. Я опустился на колени среди нетоптаных папоротников…»

Это были слова Мармадьюка Темпла, произнесенные им в то сокровенное мгновение, когда он впервые увидел землю, где ему предстояло построить Темплтон. И вот этого смелого, героического, поистине великого человека теперь выставляют закоренелым рабовладельцем. Что за гримаса судьбы!

Ви посмотрела на портрет Мармадьюка, что висел над камином.

Не волнуйся, старина. Теперь, когда я знаю про тебя такое, ты мне нравишься даже больше! — Она рассмеялась. Смех ее перешел в хохот и эхом разнесся среди стен холодного дома. Ви хохотала долго и надрывно, даже чуть-чуть описалась. Но вдруг резко умолкла. Сомнений не было: человек на портрете усмехнулся и подмигнул ей. Сочувственно подмигнул.

Пораженная чудесным обстоятельством, Вивьен задумчиво смотрела на портрет. У нее и раньше случались странные видения, но обычно они были вызваны веселящими веществами. А еще в детстве она часто видела привидение, бродившее по Эверелл-Коттеджу. Оно являлось Ви гигантским дрожащим голубем, ронявшим по всему дому огромные призрачные перья. Так что это подмигивание портрета отнюдь не было чем-то находящимся за гранью возможного. Глядя на Мармадьюка, она робко улыбнулась ему и подмигнула в ответ. Потом ее замутило, и она побежала в ванную и там вытошнила съеденные на завтрак консервированные ананасы — все, что удалось найти в кухонном буфете. Ее тошнило еще с утра. И пупок немного раздулся. И месячных у нее последний раз не было.

Вивьен, похоже, была беременна.

Историю моего зачатия я знала еще задолго до того, как научилась говорить. Глаза Ви загорались радостью и ностальгией, когда она описывала, как жила в Сан-Франциско в хипняцкой коммуне, где стилем жизни была, как выражалась сама Ви, «экспериментальная свободная любовь», хотя я всегда воспринимала ее как любовь напрокат, только напрокат задешево. В этой коммуне было четверо мужчин и только три женщины, так что Ви никогда не ложилась спать в одиночестве, а учитывая, что там ошивались еще всякие йоги, художники, ситаристы и оголтелые вегетарианцы, то и они, конечно, со всей радушностью приглашались принять участие в празднике любви.

И было ей только семнадцать, как она сама говорила со вздохом. Откуда она могла знать о каких-то там мерах предосторожности? Весь следующий месяц Ви просыпалась с запахом рвоты во рту, ходила как во сне, ее все время мутило. В общем, о том, что беременна, Вивьен знала еще до того, как сделала анализ мочи.

В день теста на беременность Ви сидела в хлопчатом больничном халатике, ноги ее мерзли на холодном полу. Наконец к ней вышла медсестра, такая же девчонка, года на три постарше, и, стыдливо краснея, не глядя пациентке в глаза, объявила:

— Вы беременны, мисс Аптон.

Беременна, конечно, мной — Вильгельминой Солнышком Аптон, которую хипповая мамаша звала просто Солнышком до двух лет, пока во мне не проснулся дух противоречия и я не перестала отзываться на эту «кличку».

Когда стыдливая медсестра сообщила Ви о беременности, та уже знала: ей придется застрять в Темплтоне. В вязком болоте, которое представлял собой мозг моей матери, все-таки бродили какие-то мысли. Она понимала, что не сможет завязать с наркотиками, если вернется в Сан-Франциско, а здесь, в Темплтоне, раздобыть их будет почти невозможно. Сердце у нее было здоровое, и рожать ребеночка с заторможенным развитием ей вовсе не хотелось. Да и что толку было возвращаться в Сан-Франциско, если она понятия не имела, кто из тех четверых мужчин — да прибавить к ним остальных околачивавшихся в коммуне — является моим отцом. Впрочем, когда я уже родилась, вернее, месяцев через десять с лишним после ее возвращения домой, она сократила число претендентов до трех. Моя розовая кожа подсказала ей: это не негр. Все это она поведала мне, когда мне было всего два годика и когда я и представить-то не могла, что такое секс. Да, моя мать всегда отличалась откровенностью. И, пока я не подросла достаточно, чтобы получить представление о механике вышеупомянутого процесса, мне нравилась эта идея про трех отцов — тут одному-то будешь рада, так представьте, какое счастье иметь сразу трех!

Однажды меня отправили домой из детского сада за то, что я устроила там конфуз. Миссис Пэррот, сочувственно погладив меня по головке, приколола к моей курточке записку. Мать от души хохотала, когда открепила ее в нашем стареньком «вольво», а дома наклеила в мой альбом. «Дорогая мисс Аптон, — значилось в том послании. — Сегодня Вильгельмина хвасталась перед детьми своими якобы тремя отцами, за что я ее наказала, отправив домой. Старайтесь осторожнее упоминать о своих прошлых неразборчивых связях в присутствии впечатлительных деток. Эти крохи имеют довольно большие уши. Миссис П.».

— Эта целка хоть бы писала поразборчивей, — выдавила мать сквозь смех, когда приклеивала записку в альбом.

Но в тот момент в больнице, щупая свой живот и чувствуя внутри мою слабенькую пульсацию, Ви точно знала: она останется в Темплтоне и будет растить здорового ребенка подальше от гедонистических соблазнов. Она решила, что станет хорошей матерью, а я буду расти здесь в полной безопасности.

Откровенно говоря, эта часть истории всегда казалась мне немного сомнительной, я только не могла понять почему. Я просто слушала и впитывала. И, пока сама не побывала в Сан-Франциско, была очень даже рада, что выросла в нашем маленьком красивом городке. Но потом, увидев этот великолепный раззолоченный город в дымке тумана, я поняла, как убог и провинциален наш Темплтон с его дикими ордами туристов, приезжающих полюбоваться на колыбель бейсбола; наш маленький захудалый Темплтон, где нет даже приличного кинотеатра. Мне было очень жаль, что я не выросла в Сан-Франциско с его трансвеститами в невероятных одеяниях, с его знаменитыми кафе; мне казалось, я была бы совсем другим человеком, если б выросла в таком большом и впечатляющем городе. Я была бы лучше, значительней. В общем, мне мой аквариум показался мал.

Вивьен, должно быть, догадывалась, что я была бы рада более яркому детству. Она могла бы задуматься об этом тогда, когда решила осесть в Темплтоне навсегда. И даже могла бы уговорить себя вернуться в Сан-Франциско, чтобы дать своему ребенку жизнь, которую наполнили бы запоминающиеся впечатления. Но в ту затяжную холодную весну она была беременна, бедна как церковная крыса, напугана, и нервы ее шалили от слезания с наркотиков — одним словом, тогда она была неспособна задумываться и рассчитывать жизнь на много ходов вперед. Конечно, нетрудно вообразить, какой одинокой и никчемной она чувствовала себя в этом городе из-за отсутствия образования, в городе, повернувшемся к ней спиной. А огромный старый дом и эта внезапно свалившаяся на нее нищета лишь еще более усугубляли ее одиночество. Вот и росла я на просторной зеленой лужайке перед домом, лето напролет играя возле пруда, вырытого еще при моем деде неподалеку от центра города. Это была поистине сказочная привилегия, но при всем том одета я была в обноски с благотворительной раздачи при пресвитерианской церкви и уж совсем в трудные времена бегала в «Грейт американ» за уцененным сыром. Я была не кто-нибудь, а Вилли Аптон, потомок знаменитостей, любимица учителей истории, меня каждое лето приглашали на практику в ГИАН и на встречи с известными писателями, но при этом я не переодевалась на уроках физкультуры — по той простой причине, что боялась, как бы кто не увидел плачевное состояние моего белья.

Впрочем, это Вивьен тоже считала полезным для моего воспитания; ее излюбленным педагогическим орудием было немножко сырой морковки вместо пряника и регулярная порция едких назиданий вместо кнута. «Ничего не достигнешь, не приложив хоть немного усилий», — постоянно твердила она и всякий раз на Рождество (в случае с нами — языческое) мне приходилось своими руками делать гирлянды из оберточной бумаги, и только после этого мне разрешалось пойти к моим игрушкам, тоже по большей части самодельным — каким-то допотопным уточкам, выструганным из дерева, и тряпичным куклам, сляпанным некогда черной рукой жертв американского рабства. В шесть лет я училась читать по сборнику Энн Секстон «Превращения» и запнулась на слове «предпоследний». Страдальчески вздохнув и сдув со лба челку, я заявила:

— Не могу это прочесть!

Ви, не отрываясь от вязанья, с невозмутимой улыбкой произнесла:

— А я уверена, Солнышко, — можешь.

— Нет, не могу! — крикнула я и швырнула книгу через всю комнату.

Поджав губы, моя мать встала и удалилась на кухню. Приготовив себе там целую тарелку хрустящих хлебцев, намазанных маслом и медом, она вернулась в комнату и начала неторопливо, с наслаждением поедать их, а когда я, не выдержав, подбежала тоже взять себе один хлебец, убрала тарелку за спину, открыла книгу и положила ее мне на колени.

Я, конечно, поняла, что она задумала, но упорно отказывалась прочесть слово, бесившее меня длиной и непостижимым коварным смыслом. Поэтому мне пришлось лишь наблюдать, как Ви смачно хрустит хлебцами, закатывая от удовольствия глаза, облизывая пальцы и приговаривая: «Такой вкуснотищи я сроду не ела!» Когда на тарелке остался всего один хлебец, я не стерпела — и выдала вслух несколько собственных версий проклятого слова: «Пре-под-след-ный, пре-дос-плед-ный, пере-пос-лед-ний». Наконец у меня получилось. Мать улыбнулась, протянула мне хлебец, и я жадно смолотила его в ту же минуту.

Кстати, она была права — такой вкуснотищи я и сроду не ела. В те годы, хоть я и осмеливалась с ней спорить и идти против ее воли, она всегда оказывалась права. Мне и в голову не приходило, что она может быть не права — в мои ранние годы мать была единственной моей подругой. А я ее. А потом она отдала меня в детский сад, а сама записалась на курсы медсестер в Онеонте, после чего получила работу в больнице Финча у нас в Темплтоне и мир ее внезапно расширился. У нее появились подруги, они пили с ней кофе, терли свои ноющие спины и жаловались ей на судьбу. Чуть позже, уже в старшей школе, я начала подозревать: некоторые из женщин были ей не просто подругами — особенно те, кто оказывался у нас по утрам в субботу, завтракал ее омлетами и смотрел со мной мультики. Меня настораживали их крутые бедра, голодные обкусанные рты, странные улыбки… Они не догадывались, что я за ними наблюдаю, но я заподозрила кое-какие странности еще задолго до того, как узнала об их существовании. Окончательную точку в моих «изысканиях» поставила сама мать, назвав себя как-то спьяну бисексуалкой, — мне тогда было уже шестнадцать.

Такая вот жизнь была у Вивьен в годы после моего рождения. Она работала медсестрой в отделении неизлечимых больных, скрашивая последние дни потерявшим всякую надежду людям неистощимыми запасами нежности, какой мне от нее почти не доставалось, но я точно знала — она у нее есть, только сидит глубоко внутри. И уже совсем недавно, всего за несколько месяцев до моего бесславного возвращения в Темплтон, она, просыпаясь по утрам, нет-нет да и благодарила судьбу за то, что сумела выжить тогда, в семидесятые. А иной раз у нее было чувство, что она израсходовала всю себя — отдала мне без остатка. В начале своего долгого пути к Христу она проводила многие часы в горячей молитве, пытаясь оградить меня от ужасных ухабов и ям, которые ей виделись на моем пути. Глубоко за полночь она сидела за кухонным столом, низко склонив голову, и молилась, от всего сердца желая мне успеха. Иногда в этом молитвенном механизме что-то заклинивало, и тогда она ощущала всю хрупкость такой конструкции, как вера в Бога.

А я, находясь на другом конце страны, в Сан-Франциско, где ночами терзала эзотерические трактаты, вдруг отрывалась от текста, словно услышав далекий зов. В такие моменты этот громадный пульсирующий мир представлялся мне коварным и жестоким, вероломные сирены на его улицах, казалось, так и заманивали ловушки смерти и хаоса. В ту зиму после атаки на Нью-Йорк страна погрузилась в угрюмый мрак и замерла в шаге оттого, чтобы ввергнуться в апокалипсис. Наш хрупкий мир повис на волоске, и такую же хрупкость я чувствовала внутри себя. Мне достаточно было лишь легкого толчка, чтобы свалиться в пропасть.

Только зная все о Вивьен, можно, наверное, понять ее состояние в тот день, когда всплыло чудовище, а я вернулась домой. Странных параллелей трудно было бы не заметить — беременность, незамужнее одиночество, в одночасье утраченные амбиции. Мое возвращение в Темплтон было унизительным. Вместе с ним, который раз в жизни, рухнули ее собственные амбиции — погибли как сбитый ударом трости цветок. Да и как еще ей было смотреть на меня в то утро, когда я стояла перед ней, двадцативосьмилетняя дурочка, грязная с дороги, отощавшая, остриженная как мартышка, с разбитым сердцем, с глазами, распухшими от слез? Конечно, она видела во мне только жалкую неудачницу, а уж никак не ту элегантную и успешную молодую женщину, какой она всегда хотела меня считать. Ощущение, что годы прошли впустую, а силы были потрачены зря, в один миг опустошило ее. И я могу себе вообразить, как она в тот момент меня ненавидела.

ВОТ КАК ВИЛЛИ АЛТОН ВСЕГДА ПРЕДСТАВЛЯЛА СЕБЕ СВОЮ РОДОСЛОВНУЮ

Глава 4

«МОЛОДЫЕ ПОБЕГИ» РАССКАЗЫВАЮТ

Нам нравится бегать трусцой. Мы бегаем вместе уже двадцать девять лет и будем бегать, пока хватит сил. Пока не развалимся на части и не начнем харкать кровью. Пока из нестарых не сделаемся стариками — как когда-то из молодых еще не старыми, про кого говорят «средних лет». Так вот и бегаем. Зимой — под снегом, по скользкому льду. И летом, которое у нас в Темплтоне всегда бывает бархатным. Бегаем по утрам, когда можно спокойно полюбоваться красотой нашего города. Когда он принадлежит только нам, а туристы в своих постелях еще видят сны о бейсболе, Клайдсдейле и гольфе. О, как красив наш город на заре! Он согревает душу, как праздник, — и наша больница с дымовой трубой, похожей на огромный торчащий палец, и озеро, сверкающее словно змеиная чешуя, и Музей бейсбола, и Музей ремесел, и холмы, и наши дома, веером раскинувшиеся в туманной долине, дома, где в это время еще мирно спят наши семьи. Не спим только мы, «молодые побеги». Мы бежим трусцой и любуемся всей этой красотой, как любовались ею двадцать девять лет подряд и летом, и зимой, и весной, и осенью.

Иногда мы только молча пыхтим на бегу, а иногда разговариваем — о наших семьях, о наших проблемах.

Например, о том, как средний сын Большого Тома огорчает его, ошиваясь со своими дружками-балбесами в «Тростниковой хижине» в Мушином ручье.

О семейных проблемах Сола, который, будучи женат уже трижды, до сих пор не имеет детей.

О тромбозе Маленького Тома.

О любовных интрижках Дуга.

О дочке Иоганна, которая ни с того ни с сего вдруг стала лесбиянкой, и о том, что подобное, похоже, стало болезнью у этих стриженых современных девчонок.

О нашем острослове Фрэнки и о смерти его родителей. Теперь и шутки его стали горше, они для нас как черный кофе — пьешь его морщась, стараясь проглотить поскорее.

Да что там говорить! Мы знаем все-все друг о друге, даже то, о чем старались умалчивать. Просто бег помогает нам где выговориться, где помолчать за компанию, бег во всем дает нам утешение. Мы знаем все о делах друг друга, о наших тайных желаниях; мы знаем все, но никому не расскажем. И когда бежим, мы короли этого города, он принадлежит нам. Только мы просыпаемся, когда все еще спят, и, обегая город, храним его. Его верная, неусыпная стража. Всегда вместе и всегда начеку.

Мы были первыми, кто услышал вопли бедного доктора Клуни в то туманное утро. Конечно же, сразу изменили курс и помчались к нему. Мы сразу поверили ему. Взяли веревки, сели в свои моторки и поехали смотреть. И мы увидели его — оно было такое большое, такое белое и такое прекрасное! Дуг, как ни старался, даже не мог скрыть слез. Да разве один только Дуг! И Сол был тронут до глубины души, и Фрэнки, который, наверное, вспомнив о своих родителях, стал вдруг кашлять, чтобы не разрыдаться. Большой Том, и Маленький Том, и Иоганн — они тоже жалобно моргали. Мы словно вдруг обнажили души, словно почувствовали свой возраст. Возраст и одиночество.

Это мы позвали людей, сбегали за другими лодками. Это мы обвязали наше чудо веревками и потащили к берегу. Это мы привязали его к постаменту памятника Натти Бампо и его собаке. Или Чингачгука с собакой — мы толком так и не знаем, кто именно из них увековечен в этой бронзовой статуе. И это мы разбудили доктора Цукермана из выездной биостанции и вызвали Национальную гвардию.

А потом, сделав все это, мы гладили холодную коченеющую шкуру чудовища. И каждый с головокружительной тоской вспоминал давно минувшее детство. Вспоминал залитую солнцем лужайку, кузнечиков и терпкий запах новенькой кожаной футбольной перчатки, древний замшелый валун, аромат жевательной резинки, ласковый ветерок, залетающий под короткие штанишки, гомон озерных гагар и теплое-теплое солнце.

Глава 5

СЕКРЕТЫ МАЛЕНЬКОГО ГОРОДКА

Чудовище плавало кверху брюхом, и к нему стекалась толпа.

С Главной улицы набежали туристы с сумками, набитыми всякими бейсбольными принадлежностями, с клубными битами и камерами. Они топтались на жарком июльском солнце, пытаясь отдышаться, прихлебывали на ходу кофе, шаркали шлепанцами. Некоторые, не сдержавшись, даже пустили слезу, и другие, глядя на них, тоже начинали всхлипывать — кто громче. В такой толпе щемящее чувство, охватившее было меня, куда-то делось. Скорее всего его просто спугнули. Здесь все были мне очень уж хорошо знакомы — бывшие школьные воздыхатели, отрастившие брюшко и заделавшиеся республиканцами, подружки по девчачьей футбольной команде — их я узнавала теперь с трудом, — старые доктора, знающие вдоль и поперек тайны моего организма. Когда же я увидела, что навстречу мне с распростертыми объятиями и заплаканным лицом ринулся наш директор начальной школы, эдакий лысый гномик, тут я и вовсе не выдержала и бросилась в панике через соседские угодья, по мостику через Тенистый ручей, домой, под надежные стены Эверелл-Коттеджа. Пока еще я не готова была общаться со всеми ими.

Вообще-то в любом городе человек может легко оставаться незамеченным — в этом благословенное преимущество городов. Любых, но только не нашего Темплтона. Здесь все равно как в большой деревне. Здесь всем известно, что я Вилли Аптон, потомок великого рода Темплов, звезда школьных команд по велосипедной гонке и футболу, школьная королева красоты, умница, подававшая большие надежды, без пяти минут великое разочарование всего города. Прислонясь к холодному оконному стеклу, я ждала, когда сердце перестанет трепыхаться в груди, как проглоченная цаплей лягушка. А затем побрела по огромному дому. Поднялась по скрипучим ступенькам мимо вывешенных в ряд портретов многочисленных предков в мою бывшую детскую спальню. Она была частью первоначального старого дома, в ней провела детство и моя мать. С тех пор комната так и осталась нетронутой. Мутно-розовые стены, почти совсем выцветшие в местах, куда часто заглядывало солнце. Поблекшие пионы на занавесках. Огромная кровать с пологом на четырех столбиках и старинный телефон с круглым диском. Мои девичьи плакаты куда-то все подевались с двери и со шкафов, служившие мне игрушками чучела были аккуратно сложены в старую плетеную колыбель в углу, книги в идеальном порядке выстроились на полках, а все трофеи, упакованные в коробку, отправились на чердак. На всем лежал толстый слой пыли. Со стороны Приозерного парка начал доноситься шум ревущей толпы, и я закрыла ставни.

В этом благодатном сумраке я села на постель. Скинув туфли, подняла голову: в углу было заметно какое-то слабое мельтешение — призрак Эверелл-Коттеджа, это я точно знала. Моей матери оно являлось в виде птицы, мне — в виде размытого чернильного пятна. Его фиолетовые контуры были так расплывчаты и неуловимы, что увидеть их можно было лишь боковым зрением — такой же зрительный отпечаток остается обычно, если долго смотреть на яркую лампочку, а потом перевести взгляд.

— Привет, — поздоровалась я с привидением, стараясь не шевелиться и потупив глаза. — Рада видеть тебя снова.

Я то ли увидела, то ли почувствовала, как привидение приблизилось.

— Вот, вернулась ненадолго, — сказала я. — Надеюсь, ты не против?

В ответ оно посветлело, стало краснеть, а местами даже и розоветь, и вдруг, зыбкое, все исчезло.

Это было доброе привидение. Я жила с ним, пока не уехала учиться в колледж, частенько просыпалась посреди ночи и краем глаза видела, как оно поспешно исчезает — словно до этого момента исправно сторожило мой сон. Я неизменно ощущала его смутное присутствие, набухающее и темнеющее, когда я врала кому-нибудь по телефону или хлопала дверью, была несдержанна с матерью или даже просто ковыряла в носу. Мое привидение почитало чистоту, ненавидело пот, плевки, запахи — в общем, все неприятные отправления человеческого тела. Но по-настоящему оно пригрозило мне лишь однажды — когда, уже будучи в старшем классе, я потихоньку провела к себе потенциального ухажера, с чьей помощью собиралась избавиться от порядком надоевшей мне девственности. Тогда мое привидение, маячившее у нас сбоку, почерневшее до цвета свежего синяка по краям и сильно поблекшее в середине, разрослось до невероятных размеров, заняв собой почти всю комнату. Оно швырнуло нас об стену с такой силой, что чуть не вышибло из нас дух, после чего парень, едва не наделав в штаны, позорно бежал. Когда он в понедельник пришел в школу, одна прядь волос была у него абсолютно седая. Он перестал разговаривать с девчонками и впоследствии, уже в колледже, окончательно чокнулся, выскочив однажды из шкафа в чем мать родила.

Несколько мгновений я как будто была одна в комнате, но потом, даже с закрытыми глазами, Почувствовала: привидение вернулось.

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — проговорила я, открывая глаза. — Что мне очень и очень грустно.

В ответ, после паузы, трепетание.

— Это все из-за одного парня, — продолжала я. — Вернее, из-за одного мужчины.

Я немного подождала и, когда края моего привидения сердито потемнели, поспешила объяснить:

— Я его ненавижу!

После этих слов привидение приблизилось — темное влажное пятно, от которого веяло анисом и прохладой. Почувствовав вдруг, что очень устала, я прилегла на кровать.

— Да и не одна я такая, знаешь ли. Весь мир предается грусти. Это как вирус. И кончится это заболевание плохо. Ледники тают, озоновые дыры увеличиваются. Террористы взрывают здания, водопроводы заражены радиоактивными отходами. Ужасный птичий грипп передается от голубей людям и убивает миллионы. Даже миллиарды. Люди заживо гниют и мрут прямо на улицах. Солнечная активность растет. А еще голод, каннибализм. Младенцы-мутанты с глазами на пупке. Ужасное это место — земля, чтобы еще рожать здесь. Да, ужасное. Просто ужасное!

Мне вспомнилась моя лучшая подруга Кларисса, оставшаяся там, в Сан-Франциско, больная, свернувшаяся калачиком под одеялом, и ее парень Салли, нежно гладящий ее по лицу, чтобы она уснула. Мне захотелось позвонить ей, но ноги и руки словно окаменели и не двигались. Я задумалась о чудовище и о том комочке плоти, что живет теперь у меня внутри, и постепенно мысли мои дошли до Праймуса Дуайера. И вспомнились мне почему-то просторы штата Нью-Йорк за лобовым стеклом в то раннее утро, какие-то горбатые покосившиеся сараи и вспугнутый машиной олень, мгновенно нырнувший в лес. И как после этой сорокачасовой автомобильной гонки, когда мне все время казалось, что рядом со мной на соседнем кресле сидит, поблескивая круглыми очками, улыбающийся Праймус Дуайер, уже после поворота за Музеем ремесел я увидела выплывший из темноты мой маленький городок, такой добрый и родной, и тогда вдруг почувствовала, как что-то большое и важное во мне начало растворяться и исчезать.

Я вспомнила все это, и глаза мои закрылись сами собой. «Я же должна быть сейчас на Аляске, искать там следы первого человека, — сказала я себе и, вздохнув, совсем уже с трудом прибавила: — Что я делаю в Темплтоне?» Сказала и уснула.



Мне снился Праймус Дуайер, а когда я очнулась, в мозгу по-прежнему колыхался убогий, унылый пейзаж Аляски. Еще сквозь опущенные веки я почувствовала слабый свет и, открыв глаза, увидела восход, краснеющим полосатым шатром накрывший деревья Приозерного парка. Вот где надо было прятать чудовище от июльского солнца, подумала я. Принимая горячий душ, с мылом и шампунем, я чуть не рыдала от облегчения. Закончив, я посмотрелась в запотевшее зеркало: выглядела я теперь гораздо лучше. Все такая же худенькая, такая же потерянная, но лицо уже не распухшее, и глаза откуда-то появились, и даже какое-то тщеславное чувство, шептавшее мне на ухо, что я не такая уж уродка и по-прежнему весьма хороша собой. И даже мой животик, внутри которого я нащупывала руками живое биение, был по-прежнему плоским.

Я нашла какую-то огромную старую футболку, натянула ее и спустилась вниз. Мать повернулась ко мне из-за кухонной стойки — с сырой куриной грудкой в руках — и слабо улыбнулась.

— Проснулась, моя спящая красавица! — Голос ее был хриплым, точно она сама только что вылезла из постели. — Знаешь, сколько ты проспала? Тридцать шесть часов! Я даже зеркальце тебе ко рту подносила — проверить, дышишь или нет.

— И я дышала?

— Почти нет. — Она нашпиговала грудку брынзой с мексиканскими приправами. — Ты бы только знала, какое событие пропустила. Невероятно! — Она кивнула на телевизор. На экране его репортерша, раскрасневшись от возбуждения и восторженно прикладывая руку к груди, другой рукой указывала на чудовище — огромное, желтоватое и расплывчатое, похожее на гигантский кусок подтаявшего сливочного масла. Чуть дальше был виден памятник Последнему из Могикан и его собаке. Приозерный парк. Мать улыбалась и выжидательно смотрела на меня.

— A-а, ты про чудовище? Так я же знаю, — отозвалась я. — Я была там, когда его вытаскивали.

Ви посмотрела на меня с удивлением, нахмурилась, будто я отказалась от подарка, над которым она ломала голову много времени, и вернулась к куриным грудкам. Ее железный крестик позвякивал о стойку. Я повернулась к экрану. Там уже другой репортер начал брать интервью у какого-то ученого. Снизу в кадре появилась строчка: «Доктор Герман Хван, всемирно известный биолог, специалист по изучению позвоночных». Я прибавила громкости.

Репортер, четко отделяя одно слово от другого, сообщал в микрофон:

— Весь мир с затаенным дыханием ждет, когда станет известно, что же такое жители Темплтона, штат Нью-Йорк, вытащили вчера утром из озера Глиммерглас. Что вы можете сказать нам по этому поводу, доктор Хван?

— Да пока, знаете, не… — замялся ученый, то и дело поправляя на переносице очки. Он заметно вспотел от волнения и от жара направленных на него софитов, на рубашке под мышками темнели влажные пятна. — По правде говоря, мы пока ничего не можем сказать. Ничего более или менее вразумительного. А вообще-то, конечно, это поразительная находка. — Совсем разволновавшись, он часто-часто заморгал. — Просто поразительная и прекрасная! Эго поистине исторический день!

— Исторический? — оживился репортер. — Доктор Хван, почему исторический? Объясните, пожалуйста, зрителям.

— Видите ли, Питер, прежде всего таких открытий у нас давно уже не было. В сущности, с 1938 года, когда у побережья Сулавеси в Индонезии местными рыбаками была выловлена особь латимерии. По сути дела, это живой динозавр. Животное, считавшееся исчезнувшим около восьмидесяти миллионов лет назад. И вдруг оно было найдено! Но открытие на озере Глиммерглас, возможно, будет еще более значимым. Просто пока мы не знаем, что это за животное. Оно может оказаться каким-нибудь совершенно новым, еще не изученным видом. Возможно, его даже нет в списке ископаемых животных! — Биолог неловко рассмеялся.

— Да-а, это поистине невероятно! Профессор Хван, а вот один из наших зрителей спрашивает, можно ли считать эту находку так называемым недостающим звеном? Что вы думаете по этому поводу? — с важным видом вопрошал репортер.

Пока биолог собирался с мыслями, задумчиво шевеля губами, моя мать очень тихо проговорила:

— Солнышко, мне нужно сказать тебе кое-что.

Я ждала, что она скажет дальше, но она молчала. Биолог же наконец подал голос.

— Прошу прощения, — уточнил он. — Но недостающее звено между чем и чем?

— М-м-м… — растерялся репортер. — Между, как я понимаю, рыбами и… не рыбами. Так, наверное.

Биолог потер мокрый лоб. На груди его тоже проступил пот.

— Э-э… я, правда, не знаю, что это такое, но может быть. Еще очень рано о чем-либо говорить.

Репортер поблагодарил ученого, и камера отъехала. Далее последовало интервью другого репортера с мэром нашего города, дородным мужчиной, известным своим пристрастием ко всяким расписным тросточкам и непомерно коротким шортам, а еще не просто громким, но прямо-таки оглушительным голосом, от которого, казалось, вздрагивала земля.

— У нас, жителей Темплтона, — пророкотал он, — всегда существовал миф о чудовище, живущем в озере Глиммерглас. Мы так и зовем его — Глимми. На протяжении многих лет эти истории привлекали сюда туристов, которые, сидя у костров, рассказывали их друг другу…

Тут моя мать, перепачканной брынзой рукой выключив телевизор, решительно заявила:

— Вильгельмина Солнышко Аптон, ты меня слышишь? Мне нужно поговорить с тобой.

— О Господи! Я минуты три уже жду, что ты хоть что-нибудь скажешь!

— Не поминай имя Господа всуе, — одернула она меня.

— Ви!.. — вздохнула я. — Ты можешь сколько угодно верить в Господа и все такое, но это не означает, что ты будешь мне назидать и цепляться к моим словам.

— В моем доме правила устанавливаю я. — Она уселась за стол, разложив перед собой куски сырого мяса и сыр. — Это правило номер один. Теперь правило номер два — пока мы не разрешим твои проблемы, которых ты сама себе нахватала, ты не будешь сидеть целыми днями в доме и киснуть. Ты меня слышишь?

— Слышу, — буркнула я, теребя тигровую лилию в вазе.

— Ты займешься делом. Пойдешь поработаешь в ГИАНе. Я не сомневаюсь, в Национальном американском музее обрадуются новой порции черепков. Начни какие-нибудь раскопки. Почитай лекции… я не знаю… устройся в Музей бейсбола. Или обрядись в старинное платье и отправляйся в Музей ремесел, поучись вязать веники. В общем, историку есть чем заняться. Можно придумать что-нибудь подходящее, пока ты не сможешь вернуться в Стэнфорд.

— Знаешь, Ви, — ответила я, — не люблю тебя огорчать, но, я считаю, возвращение в Стэнфорд не обсуждается.

— Это мы поглядим. — Она покосилась на меня. — А пока займись чем-нибудь. Иначе совсем раскиснешь. Я вот могу тебе предложить помыть вместо меня больничные утки. Меня бы такая помощь устроила. — Она улыбнулась, и лицо ее на мгновение помолодело. — Да и тебе трудовые заботы не помешают.

— Видишь ли, Ви, я люблю тебя, однако утки мыть не буду. Никогда.

— А я считаю так — если ты живешь со мной, то, боюсь, у тебя нет выбора. — Она вздохнула, потерла лоб, и рот ее повис в унылой складке. — Вилли, я просто не могу в это поверить. Не могу, и все. Я же возлагала на тебя такие надежды. Я хотела, чтобы у тебя получилось все, что не могло получиться у меня, потому что не была такой умной, такой красивой, как ты. В пятнадцать лет я сбежала из дому, не желая доучиваться в школе, как меня заставляла мать. И вот мой печальный итог.

— Да все ты правильно делала, Ви! — Я попыталась ее утешить, но вдруг поняла: мне больше нечего ей сказать.

Далее последовала тягостная болезненная тишина, в которую вторгались лишь крики толпы из парка, кваканье из лягушатника и мерное тиканье дедушкиных часов в столовой. Потом мать сказала:

— Ну что ж, когда-нибудь я охотно выслушаю твою историю полностью — когда ты созреешь. Возможно, смогу помочь. К тому же покаяться в грехах само по себе полезно — это облегчает душу.

Я потупилась, уставив взгляд на свои руки. Молниеносной вспышкой в памяти мелькнула картина — красные блики от брезентовой палатки на моем спальном мешке, густой пушок на руке Праймуса Дуайера, пустая бутылка из-под виски. Я передернулась, прогоняя воспоминание.

— Знаешь, Ви, я не думаю, что это надо рассказывать, — откликнулась я. — Ничего хорошего нет в той истории. Правда, нет ничего хорошего.

— Ну разумеется. Теперь ты думаешь именно так. Но ничего, все образуется, вот увидишь. — Она похлопала меня по руке, оставив на моих пальцах хлопья тертого сыра. — Мне больно видеть тебя такой, Вилли. Куда подевалась твоя энергия, твой задор? Вид у тебя просто жалкий.

— Знаю. Моя энергия застыла маленьким комочком посреди аляскинской тундры.

— Еще бы. — Лицо ее озарилось каким-то нежным светом, и она добавила: — А все-таки я рада видеть тебя дома.

Вздохнув поглубже, она закрыла глаза и продолжила:

— Я говорила, что мне нужно многое тебе рассказать, и сделаю это. Я все откладывала, и сейчас, возможно, не лучший момент, но чем дольше скрываю от тебя правду, тем больше лжи между нами. — Пристально глядя на меня, она теребила на груди крестик.

— Что именно? Что ты хотела сказать? Говори! — Я уже начинала нервничать.

— Дай мне минутку, Вилли. Это не так просто.

— О Господи! Наверняка что-то ужасное.

— Это с какой стороны ты на все посмотришь. Только сначала, Вилли, я должна извиниться за то, что врала тебе столько времени. Ты готова?

— Нет.

— Ладно, все равно слушай. Я лгала тебе, Вилли, когда говорила, что у тебя три отца. Отец у тебя один, он живет в Темплтоне. Почтенный гражданин, и у него есть семья. Я не знаю, известно ли ему о твоем существовании. Нет, он, конечно, знает о твоем существовании, только… вряд ли знает, что принял участие в твоем появлении на свет. Я просто уверена: он не подозревает о том, что ты его дочь. Как и ты понятия не имеешь, что он твой отец. Просто поделился спермой, только и всего.

Я тупо моргала. Мать вдруг заметно просветлела и улыбнулась:

— Ты не представляешь, какое это счастье — сказать после стольких лет правду!

— О Господи! — опять простонала я.

— Я тебя предупреждала — не поминай его имя всуе. Это правило номер один.

— Потаскушка! — не сдержалась я.

— Так лучше.

— Потаскушка, потаскушка!..

— Я тебя понимаю.

Я отвернулась к окну и стала смотреть на озеро. Дикая утка чинно плыла, похожая на старую даму в купальном чепчике.

— Но ты хоть знаешь, кто этот человек, который якобы является моим отцом? — спросила я наконец, все еще глядя в окно.

— Может быть, — отозвалась мать после некоторого раздумья. По ее удовлетворенной усмешке я поняла: она ожидала от меня худшей реакции.

— Ну и кто он?

— А вот этого я не могу тебе сказать.

Я уставилась на нее.

— Не можешь — или не хочешь?

— Не хочу. Это было бы нечестно по отношению к нему.