— Потому что это нарушило бы первое правило шоу-бизнеса.
— Какое из первых правил? — спросил Кастенбаум.
Генри подумал и ответил:
— Все сразу.
*
После того как Кастенбаум ушел с мрачным видом, Генри помыл и убрал посуду. Хотелось бы знать способ, как заставлять тарелки исчезать, но он его не знал; приходилось мыть самому. После этого он прошел в конец гостиной, где они с Марианной репетировали, и мысленно повторил всю последовательность их выступления и слова, которыми он будет сопровождать номера. Он все помнил наизусть — до каждого удара сердца, до каждого вздоха.
Выключил свет, но, прежде чем отправиться спать, заглянул к ней. Тихонько приоткрыл дверь. В окно светила луна и касалась ее щеки. Ее длинные черные волосы беспорядочно рассыпались по подушке, словно она металась во сне. Но нет. Генри прекрасно знал это, потому что видел ее такой каждую ночь, и она всегда лежала без движения, даже дыхания почти не было слышно. Казалось, днем она отдала без остатка все свои силы, и волю, и энергию и теперь отдыхала и была совершенно как я (такое, конечно, только мне может прийти в голову): застывшая в неподвижности. Иногда он даже касался ее, брал ее за руку, клал ладонь на ее щеку — и даже тогда она не шевелилась. Сегодня он присел на краешек ее кровати, склонился и поцеловал в щеку, как свою маму в тот день, когда та умерла.
*
Ну так вот. Он не любил меня, а я никогда и не ждала, что полюбит. Никогда не ждала, что у него хотя бы возникнет такое желание. Можете верить, можете нет, но есть мужчины, которые желали бы, которые слышали мои речи, видели искру в моих глазах, которым нравилось мое чувство юмора, — некоторые мужчины хотели, чтобы я не была как каменная. Хотели, чтобы можно было обнять меня. Чтобы я обняла их в ответ. Еще не любовь, но желание любви, что невероятно хорошо для девушки в моем положении.
Но Генри был способен любить одновременно только одну, и когда полюбил, то полюбил беззаветно. Любовью, которая верит, что мир существует единственно для того, чтобы служить декорацией их жизням. Так он любил свою мать, потом Ханну и, наконец, Марианну. А когда никого из них не осталось, та же энергия и страсть стали питать его ненависть. И ненавидел он так же, как любил: одновременно только одного — мистер Себастиан был вечным злосчастным объектом его ненависти. К тому времени, когда он пришел ко мне, он потерял все.
*
Утром в день премьеры Кастенбаум проснулся от видения. Это не был сон, потому что все произошло в первые мгновения после пробуждения, когда ты уже не спишь, но еще не бодрствуешь. В этом видении он сидел в смокинге в первом ряду переполненного «Эмпориума». Он улыбался такой широкой улыбкой, что она едва умещалась на лице. И хлопал как безумный, с такой силой и неистовством, на какие только способен человек. Но хлопал лишь он один. Остальная публика не шевелилась. Они были все равно что мертвые.
Тут увидел, что сцена пуста. Что на ней никого нет. И вообще не было.
Он прекратил хлопать, и в зале повисла тишина.
Наконец из-за кулис вышел его отец. Встал перед публикой.
— Примите, пожалуйста, мои извинения, — сказал он. — Это был величайший провал, какой я даже представить себе не мог. Уверен, все мы ждали, что так и случится. Встань, Эдгар. — Отец в первый раз посмотрел на него. — Встань, пожалуйста.
Кастенбаум нехотя поднялся. Он обернулся, посмотрел в зал, на публику и увидел, что у всех только один глаз, как у циклопа, посреди лба.
— Поприветствуем же аплодисментами человека, ответственного за это фиаско, — сказал его отец. — Моего сына.
И он принялся хлопать. Но никто не поддержал его; одноглазая публика, оставаясь неподвижной, смотрела на Кастенбаума, словно пытаясь разрешить загадку, как человеку удалось в одиночку стать столь грандиозным неудачником. Отец продолжал хлопать до тех пор, пока Кастенбауму стало невыносимо слышать его. Он достал из кармана нож и метнул в него, целясь прямо в сердце. Отец перестал хлопать и спокойно смотрел на летящий в него нож. Но Кастенбаум затаил дыхание. Одноглазая публика тоже. Они смотрели, как летит нож, словно в замедленной съемке, и все одновременно вздохнули, когда он достиг цели.
Но он пролетел сквозь отца, как если б тот был облаком пыли, и, не причинив ему вреда, упал на пол позади него. Публика разразилась аплодисментами, а отец раскланялся. Подмигнул сыну и тихо, так что только Эдгар мог слышать, сказал:
— Вот как это делается.
*
Когда вечером люди начали заполнять театр, Кастенбаум невольно заглядывал им в лица — удостовериться, что у каждого по два глаза; он уже во всем сомневался. Хотя у одного была повязка на глазу — потерял на войне, объяснил тот, когда Кастенбаум остановил его.
Но Кастенбаум был в полной растерянности. Он даже не был уверен в том, кто он такой. Он больше не видел в себе самоуверенного и бойкого бизнесмена, который перехватил на пристани Генри Уокера. Весь его задор пропал. Понимание, что все его надежды и замыслы — все его будущее — зависят от успеха или провала одного-единственного представления, обрушилось на него тяжким грузом. Дыхание стеснилось, голова закружилась, и он вынужден был сесть. Он хотел увидеть, как придет его отец. Тот пообещал прийти, но при этом в его голосе звучало сомнение. «Никогда не увлекался магическими представлениями. Твоя бабка под их влиянием стала спириткой. Каждую пятницу устраивала сеанс. Таких болтливых типов, как мертвецы, вряд ли найдешь».
Эдди так и не увидел его.
*
Появление Генри никак не было обставлено: ни музыки, ни прожекторов, ни тумана. Ровно в семь свет внезапно погас, и мгновение спустя он вышел на сцену. Кастенбаум вынужден был согласиться, что Генри выглядел потрясающе — истинный Великий Маг, каковым он считал себя. И лицо какое надо: такое внушительное и серьезное, притягательное и красивое. В нем не было ни намека на страх, или по крайней мере он не показывал его: Кастенбаум-то знал, какой страх он испытывает внутренне.
Когда аплодисменты смолкли и воцарилась тишина, Генри заговорил.
— Искусство иллюзии, — сказал он, и его голос был слышен в самых дальних рядах, — это занимательное развлечение.
При этих словах из его пустой ладони выпорхнул голубь и, пролетая над передними рядами, рассыпался сверкающей золотой пылью, которая, как снег, опустилась на головы самых богатых зрителей.
— Мы могли бы весь вечер развлекаться подобными вещами.
Он сделал шаг в сторону, и за ним открылись еще два Генри, сделал еще шаг, и к ним добавился третий. Щелкнул пальцами, и его подобия исчезли. Кастенбаум мог поклясться, что все до единого в зале охнули. Должно быть, он использовал зеркала; у Генри их было много. Но что, собственно говоря, было известно Кастенбауму? Благодаря Генри — ничего.
— Есть магия более великая, — сказал Генри. — И мы знаем, что это за магия. Это — магия любви.
Медленно разгоравшийся луч прорезал темноту, высветив Марианну Ла Флёр в другом конце сцены. Одиноко стоящая вдали от Генри, она походила на призрак в своем белом одеянии. Генри выглядел идеальным магом, но она ничем не напоминала ассистентку. В душе Кастенбаума начали таять последние остатки надежды. В этот миг он понял: что бы ни ожидала увидеть публика, каких только чудес, — ее ожидания не сбудутся.
— Любовь, — сказал Генри, сделав шаг к Марианне, которая, казалось, вовсе не замечала его. — Если бы только знать ее тайну! Потому что, конечно же, любовь — это обман, иллюзия. Может ли что-нибудь столь могущественное, столь непостижимое, столь обманчивое вообще быть реальным?
Генри извлек из ниоткуда розу — старый трюк, вряд ли достойный исполнения. Но потом, словно ловя бабочек, стал другой рукой хватать воздух, и каждый раз в ней оказывалась новая роза, пока не собрался букет в дюжину цветков.
— Любовь должна быть реальна. Потому что в ином случае ранит слишком сильно.
Зрители в первых рядах первыми увидели это — кровь, капавшую с ладоней Генри. Женщины заслонили руками глаза. Публика в дальних рядах подалась вперед, чтобы удостовериться — нет, зрение их не обманывало.
Кастенбаум затаил дыхание.
— Шипы, — объяснил Генри.
А красные капли падали на сцену. Каждая капля, упав, превращалась в крохотное облачко тумана. Потом они все соединились, образовав рисунок сердца. Генри дунул на него, и туманное облачко поплыло через сцену к Марианне и, подплыв к ней, растаяло. А розы в его руке обратились в пыль.
Кастенбаум следил за Марианной. Она едва обращала внимание на плывущее к ней сердце, а когда оно растаяло, лишь пожала плечами, если вообще можно так сказать об этом ее почти незаметном движении. Какую, черт возьми, ассистентку она взялась изображать из себя? Она не делала абсолютно ничего. Это, конечно, была идея, сообразил Кастенбаум. Но зачем? Генри не обманул: он нарушал все существующие и когда-либо существовавшие первые правила шоу-бизнеса, любое первое правило, какое он мог придумать или даже установить. И где реквизит, на который он потратил столько денег? Где зеркальный столик и машина призраков? Где колесо смерти?! Он потратил несколько недель на то, чтобы разыскать одно такое, и две сотни долларов, чтобы доставить его пароходом. Полный надежд, он провел ночь перед прибытием корабля Генри, выпивая в одиночестве, крутя колесо смерти и меча длинные серебряные ножи, входившие в комплект. У него отлично получалось, на его собственный взгляд. Он не мог ждать, пока Генри, настоящий артист, покажет, на что способен. В одной из историй, которая попала в «Гералд трибюн», рассказывалось, как однажды ночью Генри расправился с тремя немцами одним броском ножа. Сейчас Эдди воспринимал отсутствие колеса как оскорбление. Это злило и огорчало его. Он все ниже сползал на стуле.
Генри смотрел через всю сцену на Марианну, которая продолжала игнорировать его и, казалось, вообще не сознавала, что находится на сцене и что сотни людей смотрят на нее, ожидая, чтобы она сделала хоть что-нибудь. Публика привыкла к тому, что ассистентка — это очаровательная девушка, миловидная, пикантная, с соблазнительными бюстом и ножками. Про Марианну же трудно было сказать, есть ли у нее вообще тело под ее призрачно-белым одеянием. А если и есть, то кому захочется его увидеть?! Генри так поставил свет, что она казалась даже более хрупкой и серой, чем обычно, круги под глазами — темней, будто, подобно Чеширскому коту, она вот-вот растает в воздухе. Но вместо улыбки после нее останутся эти круги.
— Нет, — сказал Генри. — Любовь не магия — по крайней мере, пока она безответна. Сегодня вечером вы увидите печальную историю. Не испытывали ли все мы в какой-то момент своей жизни нечто подобное? Не оказывались в какой-то момент жизни тем, кто отверг, или тем, кого отвергли? Это может свести с ума. Этого достаточно, чтобы заставить нас совершать поступки, каких мы никогда не ожидали от себя. Лишь бы завладеть предметом нашей страсти — любым способом.
Генри повел рукой, и дверцы ящика, стоящего рядом с Марианной, распахнулись словно сами по себе. Марианна не пошевелилась. Кастенбаум не был уверен, как Генри это проделал. Он приподнялся на стуле, чтобы лучше видеть. Это был большой простой дубовый ящик. На полфута выше Генри. С того места, где сидел Кастенбаум, он казался приблизительно трех футов в глубину и пяти в ширину. Публика, похоже, была наконец заинтригована. Генри вновь повел рукой, и Марианна поплыла — она всегда словно плыла, а не шла, — в ящик, дверцы быстро захлопнулись, и в первый раз Генри направился через сцену к ней, но не для того, чтобы открыть дверцы, а чтобы запереть их. Он повесил громадный серебряный замок и вздохнул.
— Теперь она моя, — сказал он.
Раздались жидкие хлопки, но большая часть публики была сбита с толку и молчала. К тому же, если бы Генри открыл ящик и Марианны там не оказалось, — неужели он думает, что они родились вчера? Он даже не показал им внутренность ящика, ни задней его стороны, ни нижней. Большинство иллюзионистов сделали хотя бы это. Поступи он как они, у зрителей было бы больше причин гадать, куда она исчезла, если ее действительно не окажется в ящике, когда он снова откроет дверцы, если действительно вообще произойдет что-то интересное. Ее исчезновение могло бы быть объяснено множеством причин, и в итоге вся публика пришла к заключению — молчаливому, — что столь явно банальный трюк не стоит и гроша.
Но произошло то, чего никто не ждал.
— Она моя, — сказал Генри, — но невозможно завладеть женщиной так, словно она вещь, предмет, вроде картины или кресла. Когда так поступаешь, когда совершаешь подобную ошибку, когда держишь женщину в плену против ее воли, у женщины не остается иного выбора, как… умереть.
При этих словах замок упал, дверцы распахнулись, и безжизненное тело Марианны повалилось из ящика на сцену. Поразило то, как это выглядело. Она как будто была без сознания, потому что совсем не пыталась за что-нибудь удержаться. В первых рядах охнули, но это было еще ничего: раздались вопли, крики ужаса. Одна дама в самом первом ряду вскочила и бросилась вон из зала. Потом она рассказывала, что увидела глаза Марианны, лежавшей на сцене: они были открыты, но пусты. Без единого признака жизни.
Генри опустился на колени и обнял ее тело. По его лицу текли слезы.
— Думаю… думаю, она мертва, — объявил он. — Я убил ее тем, что удерживал против ее воли. Есть в зале врач? Кто-нибудь, кто может подтвердить это для меня, для всех нас? Подтвердить, что это не мелкое притворство, а правда, что моя Марианна действительно мертва?
В зале произошло легкое замешательство, затем поднялись трое мужчин и бросились к сцене. Все это уже не походило на сеанс магии: жизнь женщины была в опасности или, хуже того, оборвалась. Кастенбаум сперва было усомнился, не подсадные ли эти врачи, и, будь врач один, можно было бы не сомневаться, — но трое? Один был седовласым, с длинными закрученными вверх усами, и Кастенбаум узнал в нем довольно известного в городе врача, другие двое были помоложе, чисто выбритые, прекрасно одетые, выглядевшие внушительно в своих очках и с прилизанными волосами. Первый, а потом другой взяли Марианну за запястье, прощупывая пульс, третий поднес к ее губам зеркальце, проверяя, дышит ли она.
Она не дышала.
Все трое поднялись, ошеломленные. Усатый посмотрел на Генри, потом повернулся к залу и низким звучным голосом, слышным даже в самом последнем ряду, объявил:
— Эта женщина мертва.
Черт побери! Мертва! Разве можно было предположить, что все обернется таким кошмаром? Нет. Когда умирает ассистентка, поневоле приходится признавать, что худшего шоу не бывало. Оно войдет в историю. В будущем люди станут вспоминать это представление в «Эмпориуме», что иллюзионисты, что обычная публика. Трагическая Смерть Марианны Ла Флёр, и Как с Ее Смертью Завершилась Карьера Многообещающего Мага. Или как-нибудь в этом роде. Сам Кастенбаум будет фигурировать всего лишь как сноска к этой истории, хотя он все равно что тоже умрет для карьеры. Он останется ни с чем. Глядя на врачей, медленно покидавших сцену, он спрашивал себя, не несет ли он ответственность как импресарио за случившуюся трагедию и не стоит ли немедленно бежать из города. Он огляделся вокруг: женщины плакали, рыдали, уткнувшись в рукава платья, по лицам уродливо размазалась тушь. Но он ничего не чувствовал. Во всяком случае, жалости к Марианне Ла Флёр не было. Честно говоря, ее смерть вполне его устраивала. Если бы только она не случилась на сцене.
Итак, представление завершилось досрочно. Большая часть публики встала и надевала шляпы и пальто, а некоторые уже потянулись к выходу и удивились, когда Генри произнес: «Нет». Он произнес это тихо, но все услышали спокойную грусть, прозвучавшую в его голосе. Он повторил, на сей раз громче: «Нет!»
Люди повернули головы.
Генри стоял над ее телом. Один из врачей приблизился к нему и взял за руку, успокаивая. Но Генри оттолкнул его.
— Я не могу допустить этого, — сказал Генри. — Если моя любовь может убить ее, то она может и вернуть ее к жизни.
— Мистер Уокер, — вмешался врач, — мы уже вызвали карету «скорой помощи». Думаю, будет лучше, если мы…
Генри поднял на руки ее хрупкое обмякшее тело. Ее длинные черные волосы укрыли его как шаль, когда ее голова безвольно откинулась. Публика зачарованно смотрела на него, ничего не понимая.
— Вам нельзя этого видеть, — объяснил он им. — Любовь — подлинная любовь — интимная вещь, происходящая между двумя людьми, и только между ними одними.
И с Марианной на руках он шагнул в ящик.
Дверцы закрылись.
Они исчезли.
*
Сколько минут прошло, прежде чем Генри и Марианна Ла Флёр вновь появились перед публикой, было на другой день предметом бурных споров в газетах и на улицах Нью-Йорка. Кто говорил, что пять, другие — десять, однако были и такие, что утверждали, что прошло лишь мгновение и им только показалось, что больше, поскольку им не терпелось увидеть, что будет дальше, как детям, ждущим рождественских праздников.
Не важно, как долго, но они ждали. Те, кто оставался на своих местах, сидели молча, не сводя глаз с ящика. Те, кто уже собрался уходить, застыли в проходах. Мужчина скрылся с мертвой женщиной в ящике. Зачем, совершенно непонятно, просто в голове не укладывалось. Добавьте сюда тот факт, что они заплатили за привилегию наблюдать все это, и от мрачной абсурдности происходящего у них голова шла кругом, и в тот момент, и позже. Особенно позже.
Сколько бы времени ни прошло, дверца ящика в конце концов открылась, и Генри Уокер шагнул на сцену — один. Вид у него был измученный, в лице ни кровинки. Смокинг — мокрый от пота. Он отвернулся от яркого света, бившего в глаза, словно провел в темноте ящика несколько часов, споткнулся о неровность помоста и едва устоял на ногах. Что бы ни случилось с ним в ящике, выглядел он так, будто только что избежал смертельной опасности, однако справился с собой, подошел к краю сцены и посмотрел на море незнакомых и молчаливых лиц.
— Любовь, — сказал он, — побеждает все.
Потом повернулся, торжествующе вскинул руки. И — вот — явилась она.
Марианна Ла Флёр была жива.
Она подошла — подплыла — к нему и встала рядом. Он взял ее за руку.
И поцеловал ее. Не просто прикоснулся губами к губам. Его поцелуй на сцене «Эмпориума» перед пятью сотнями зрителей побил все рекорды.
На другое утро «Таймс» писала, что половина зрительниц в зале упала в обморок; Кастенбаум знал, что это огромное преувеличение. Однако он собственными глазами видел, что было довольно много тех, кто повалился, как безвольные марионетки, одних подхватили мужья, другие исчезли в проходах между рядами кресел. Кастенбаум сам почувствовал, как сердце у него остановилось. Вся жизнь промелькнула у него перед глазами, но это длилось лишь мгновение.
Генри вернул Марианну Ла Флёр к жизни.
*
Мне надо было бросить курить, когда засохла правая рука. Я знала, что к тому все идет (левая уже приклеилась к туловищу), и поэтому постаралась поместить правую так, чтобы она лежала у меня на коленях и казалась живой и гибкой. Мне ее подвязали жокейским поясом, и в таком положении она была у меня и днем и ночью. Но тело рассудило иначе. Рука вытянулась вперед, а ладонь приоткрылась, словно протянутая для пожатия; за четвертак люди могут ее пожать. А за второй — только зажечь спичку о ногу Женщины-Аллигатора. Пожать мне руку — это самое популярное из дополнительных развлечений, которые мы предлагаем.
Мне надо было бросить курить тогда, но я не бросила. У Ника, нашего рабочего сцены, есть сын, который еще слишком мал, чтобы помогать отцу, так вот теперь, когда Генри пропал, он все делает для меня. Ему только семь лет. У него очки с толстыми стеклами и челка, на дюйм короче, чем нужно. Он прикуривает для меня сигареты и подносит мне к губам. Он не слишком разговорчив, и это хорошо.
Но Генри, когда еще был с нами, любил делать это. И при этом говорил не умолкая; для этого я и была ему нужна. Он закуривал сигарету, делал затяжку, а потом передавал мне; я затягивалась, потом снова он. Мы курили ее вместе, как это иногда делают влюбленные. Сам он не курил, но умел пустить кольца, потом послать сквозь них стрелу, а в заключение собрать весь дым в ладонь и превратить его в новую сигарету, что меня всегда смешило. Мое участие в этом фокусе состояло в том, что я вообще не курила. Дым выползал из моего рта и застилал мое лицо, как вуаль. Потом Генри отдувал его. Я чувствовала его дыхание на лице, его губы были рядом с моими, как у влюбленных.
*
В последующие дни в городе почти ни о чем другом не говорили, как только о воскрешении Марианны Ла Флёр. Женщина умерла и была возвращена к жизни. Когда происходит такое, мыслимо ли говорить еще о чем-то? Как бывает при всех небывалых событиях, даже те, кто не присутствовал на представлении, могли рассказать о нем так, будто видели его собственными глазами от начала до конца. Не было газеты, которая бы не написала о Марианне, и, как об Амелии Эрхарт
[20] почти девять лет назад, все только о ней и говорили. Известный спирит утверждал, что обморок большого числа зрительниц можно объяснить тем, что у них была отнята «небольшая доля» жизненной энергии и передана Марианне Ла Флёр. Репортеры попытались раскопать что-нибудь о ее прошлом, но только и узнали, что прошлого у нее нет. Даже Генри Уокер, ставший знаменитым во время войны, до нее как будто не существовал. Обоих окружала полная тайна, лишь подогревавшая интерес к ним.
Что до Кастенбаума, то он был в восторге. О такой рекламе можно было только мечтать. Ему казалось, что боги следили за ним и, едва возникла угроза катастрофы, спасли его и дали все, чего он желал. Он ощутил себя новым человеком; больше того, он наконец почувствовал себя фигурой. Он положил все яйца в одну корзину, и они не разбились. Наоборот — они превратились в золотые. Он сам превратился в золотого парня. Навестив отца на следующее же утро, он держался с ним на равных. Люди это тоже заметили. Как он вел себя, какой упругой стала его походка. Он даже, по собственному мнению, похорошел. Прежний коротышка с опущенными плечами, неудачник Кастенбаум умер. В жизни ему не доводилось быть так близко к прекрасным женщинам, как теперь, когда у него брали интервью об ассистентке Генри, и в смелых фантазиях он видел себя с каждой из них. Да что там фантазии! Теперь эти женщины больше не казались ему недоступными. Он чувствовал, что может заполучить любую, какую пожелает. Шагая по улице новой подпрыгивающей и размашистой походкой, привлекающей внимание прохожих, он говорил себе: «Вот для чего мы живем: чтобы чувствовать себя так».
Он открыл тайну существования. Эта тайна заключалась в успехе.
На другой день после шоу он дал Генри отоспаться. Тот, должно быть, был без сил. Генри и Марианна Ла Флёр исчезли сразу после представления; и публика не вызывала их долгими аплодисментами. Она была слишком потрясена; и произошедшее словно было несовместимо с аплодисментами, словно они принижали его. Кастенбаум надеялся, что Генри не воспринял это неправильно.
Но Генри как будто был в прекрасном настроении. Когда Кастенбаум пришел к нему около одиннадцати утра, Генри был в темно-синем шелковом халате и пил кофе. Шторы были задернуты. Такое впечатление, что ночь еще не кончилась. Марианны нигде не было видно.
— Где она? — поинтересовался Кастенбаум. — Наша маленькая старлетка.
— Спит, — ответил Генри. — После того, через что она прошла вчера, может, весь день проспит.
— Думаю, на самом деле ей это далось легче, чем всем нам. В действительности все сделал ты. Я сам умирал, пока ты не закончил номер. Мои поздравления, Генри.
И Кастенбаум стиснул его в объятиях. И почувствовал себя несколько неловко: Генри не ответил на его объятие. Кастенбаума поразило, каким тот был безучастным. Глядя на друга (глаза уже привыкли к полутьме), Кастенбаум пытался вспомнить, каким Генри был всего день назад. Он выглядел постаревшим на двадцать лет, в лице ни кровинки, а глаза — когда-то такие лучистые, такие зеленые — тусклые и серые.
И голос его, когда он говорил, дрожал.
— Думаю, представление прошло хорошо. С учетом всего.
— Хорошо? Не просто хорошо, а потрясающе! Ты был прав, что ничего не говорил мне, иначе я бы абсолютно сошел с ума. Но ты справился, и отныне я никогда не усомнюсь в тебе, дружище. Никогда.
— Приятно знать, что тебе понравилось.
— Но теперь ты должен рассказать мне.
Генри посмотрел на него:
— Что рассказать?
— Как ты это сделал, Генри. Я должен знать. Просвети меня. Я ж пришел не на твою красивую физиономию полюбоваться.
Генри отвернулся:
— Не спрашивай.
— Как я могу не спрашивать? Все в Нью-Йорке хотят это знать. Ты, конечно, им не расскажешь — и я тоже, — но мне, как твоему импресарио, другу и уж не знаю, кому еще, ты просто обязан рассказать. Не успокоюсь, пока не узнаю.
Генри собрался было заговорить, но Кастенбаум поднял палец:
— Сперва я подумал, что те докторишки подсадные. Как пить дать. Но их было трое — трое! — и потом, в утренних газетах сегодня — уверен, ты уже видел, — пишут, что они настоящие. Имеют приемные. Имеют дипломы! Поэтому моим вторым предположением было — ладно, потерпи немного, — что у Марианны от природы такой слабый пульс — она тоже, ну, как ярмарочный урод, достаточно посмотреть на нее, — что без стетоскопа никакой доктор не услышит. Тогда я подумал: какой-никакой, но пульс есть пульс, и они определили бы его. Поэтому третье мое предположение…
— Можешь остановиться, — сказал Генри.
— Почему?
— Потому что никогда не догадаешься.
— У меня тринадцать вариантов, Генри. Спорим, один из них…
— Нет, даже если их у тебя сотня, — сказал Генри. Он вздохнул и направился в гостиную, почти исчезнув в темноте. Тяжело опустился на кушетку и покачал головой. — И ты не хочешь ничего знать, Кастенбаум. Тебе кажется, что хочется, но тебе не хочется.
— Правда? Это почему же?
— Потому что, даже если я расскажу, ты не поверишь.
— Думаешь? — рассмеялся Кастенбаум. — Я не новичок в мире магии, Генри. Тебе это известно. Я изучил все трюки и проследил их историю. И возможно, знаю больше тебя. Ты когда-нибудь слыхал об Александре Пафлагонце?
[21] Сомневаюсь. А о Жаке де Вокансоне?
[22] Я даже умею недурно метать ножи, насколько могу судить. Разбираюсь в тонкостях магии — и понимаю, насколько все это сложно. Единственное, во что я не поверю, это если ты скажешь, что она действительно умерла и ты действительно воскресил ее, — этому я не поверю, потому что это невозможно. Но любое другое…
Кастенбаум смотрел в бесплотное лицо Генри, и его голос постепенно замер. Потому что Генри не улыбался и был серьезен как никогда.
— Генри, — сказал он. — Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, не пытайся убеждать меня.
Тут Генри улыбнулся:
— Ладно, не буду..
Дрожащей рукой он поднес чашку к губам. Он старался смотреть в сторону, но Кастенбаум не давал, пригвоздив его взглядом.
— Генри, — сказал он, — тебе меня не провести. Я не так наивен. Собаку съел на… Я же все это затеял. Ты обязан мне своим успехом. Серьезно. Слушай, я буду сидеть здесь и смотреть тебе в глаза, пока не расскажешь, как ты это сделал.
И вот в комнате как будто остались только две пары глаз, горящих, проникающих друг в друга.
— Давным-давно я дал клятву, — сказал Генри. — Клятву на крови. Поклялся самому дьяволу. Поклялся никогда не выдавать секрет какой-либо иллюзии или хотя бы говорить о магии с теми, кто не обучен тайным искусствам и кто не давал, как дал я, клятвы мага. Поклялся никогда не открывать источника моей магии или называть имя мага, учившего меня, и не исполнять перед человеком, не являющимся магом, какой бы ни было трюк, предварительно не доведя его до совершенства; в противном случае я потеряю все обретенные знания и умения. Также поклялся не просто создавать иллюзию, но жить в ней, казаться, но не быть, ибо только таким образом мы можем полностью слиться с магическим миром. Когда кровь мага и его ученика стали одно, я поклялся исполнять все это отныне и навсегда. Частица его во мне, Кастенбаум.
— Частица дьявола?
— Верно, — сказал Генри. — Частица самого дьявола. Вот почему я не могу говорить об этом.
Кастенбаум подумал, что Генри, наверно, сошел с ума, — судя по тому, как он говорил сейчас, как произносил слова, будто мысленно читал по старинному свитку.
— Генри, — прошептал он.
— Но тебе я скажу, — продолжал Генри, — потому что ты мой единственный друг в целом свете.
— Благодарю.
— Ее трюк — это смерть, Эдди, а мой — воскрешение.
И Кастенбаум поверил ему.
*
Генри объяснил это так. Марианна Ла Флёр жила так близко к смерти, как это только возможно для живой души. Она могла переходить из одного мира в другой так же легко, как из одной комнаты в другую.
Но это не всегда было добровольно. В течение дня она вдруг чувствовала, как это манит ее: смерть подспудно присутствовала в ее жизни. «Следи, когда она моргает, — говорил он мне, — тогда это и происходит». Не каждый раз, но Генри видел, как она просто моргает, а потом прикладывает усилие, чтобы открыть глаза. Ей требовалась вся энергия ее живой души, чтобы вернуться назад. «Вот отчего она так выглядит», — сказал он. Это постоянная борьба. Она засыпает, не зная, сможет ли выкарабкаться из крутой и каменистой бездны, в которую проваливается, засыпая. Единственное, что удерживало ее от смерти навек, были сны, потому что ей снилась жизнь. Они возвращали ее, и каждое утро, просыпаясь, она чувствовала себя словно выброшенной на берег приливной волной.
— И давно с ней такое? — спросил Кастенбаум.
— С самого рождения. Ее мать умерла при родах, и с тех пор она не может полностью забыть о смерти. Смерть родилась вместе с ней, всегда сопровождает ее, как запах, врожденный запах.
— Понимаю.
Кастенбаум сам удивился, что услышанное не удивило его. Марианна всегда казалась ему словно мертвой или по крайней мере полумертвой; поэтому он и был так против того, чтобы принимать ее в ассистентки. Все те другие женщины — они были так полны жизни!
— Но, если она способна умирать и снова воскресать, тогда в чем состоит твоя роль?
Генри улыбнулся и пожал плечами. Как будто сам не знал.
— Иногда ей требуется рука помощи.
— Продолжай.
– Они мне, конечно, не докладываются. Но, кажется, как всегда, буксует.
— Все дело во времени. Чем дольше она мертва, тем труднее ей возвращаться к жизни. Во время трюка, когда ей надо было лежать на сцене, пока кто-нибудь из зрителей не удостоверит подлинность ее состояния, она пробыла в нем слишком долго, чтобы вернуться самостоятельно.
— И? — спросил Кастенбаум.
– А почему ты следаку денег не предложила, а предпочла ко мне обратиться?
Глаза Генри ушли в тень. Остался только голос.
— Она показала мне, как ей помочь, — сказал он. — Я сам могу следовать туда за ней.
– Потому и предпочла, что совсем пусто у них, понимаешь? Да и мутный он какой-то, этот следователь.
Кастенбаум покачал головой: эта история начинала утомлять его.
— Погоди минутку, — сказал он. — Ты имеешь в виду, что тоже умираешь?
– Но, ты знаешь, по свидетельским показаниям квартирные кражи редко раскрываются (когда подготовленная, конечно, кража, а не наркоман сдуру полез). Что там свидетели расскажут? Мужик в красной майке, бейсболка надвинута на глаза. Вот и все. К тому же нынче лето. Мало кто сидит в городе. Да у вас, наверное, в Гусятниковом переулке и зимой-то мало кто живет. Ведь квартира в центре – не крыша над головой, а инвестиция капитала.
— Нет. Не думаю. Но я могу пойти за ней туда, куда там она уходит, и найти ее там. Не знаю, где и что это такое. Это вроде промежуточной области, и там она плывет, я вижу ее и мысленно зову: Марианна! Вот все, что я делаю. Мысленно зову. И как только я ее позову, она возвращается. Мы оба возвращаемся. Тогда-то мы и выходим из ящика.
*
– Да уж! Мне неоднократно звонили, сумасшедшие деньги за нее предлагали.
Генри пошел в другую комнату взглянуть на Марианну — по понятной теперь причине, — и Кастенбаум нарушил твердое правило не-пить-до-полудня, налил себе стакан бурбона из стоявшей у Генри бутылки и залпом выпил. Дождался, когда спиртное ударит в голову, разгонит кровь в мозгах.
– Мне тоже.
Генри появился, тихо притворив за собой дверь:
— Она в порядке.
Я хотел установить с Мишель неформальные отношения. Чтобы нас связывало что-то личное. Общие интересы – прямой путь в койку.
— Не очень-то долго ты пробыл в ящике, — сказал Кастенбаум. — Не знаю, правда ли ты совершил короткое путешествие. Ну, ты понимаешь. В иной мир. — Он поддразнивал Генри или по крайней мере пытался.
– А где ты живешь? – заинтересовалась она.
Генри ничего не сказал в ответ, не улыбнулся — последние несколько недель он был так серьезен, — но посмотрел на стакан Кастенбаума и на бутылку рядом:
– Жил, – поправил я. – Я-то, в отличие от тебя, на уговоры поддался. А проживал на Пушкинской, ныне Дмитровке, напротив генпрокуратуры.
— Не рановато ли для тебя?
— Ты нарушил свое правило, а я — свое.
Мишель посмотрела на меня с интересом.
— Ясно. Что ж, пожалуй, я присоединюсь.
– Жалеешь?
Но едва он наклонил бутылку над стаканом, в дверь постучали. Генри поставил бутылку.
— Я открою, — сказал Кастенбаум. — Почему ты не включишь свет? Тут тьма кромешная.
– Не без этого… Но вернемся к теме дня. А ты следователю про битловский автограф сказала?
Генри включил лампу и встал позади Кастенбаума, который открывал дверь. Они увидели старика. Или человек казался стариком на первый взгляд.
– Нет.
Но когда Генри присмотрелся, он понял, что тот вряд ли намного старше его самого. На нем был старый костюм, пошитый много лет назад и на куда меньшую фигуру. Печальные покрасневшие глаза провалились в глазницы, словно хотели вовсе скрыться; обтягивавшая скулы кожа шелушилась и потрескалась от холода. Даже у бакенбард, казалось, не было сил расти; они обрамляли его лицо, как мелкая металлическая стружка. На всем нем как будто лежал какой-то легкий серый налет, тонкий слой пыли. Впервые за прошедший год Генри подумал об отце.
— Вы… Генри Уокер? — нервно спросил человек, склонив голову набок, как собака, ожидающая, что ее турнут.
– Почему?
— Нет, — ответил Кастенбаум со смешком и отступил в сторону.
– Догадайся с трех раз.
— Я Генри Уокер, — сказал Генри.
– А все-таки?
— Маг? Генри Уокер Великий?
— Он самый.
– Ну, слишком многое пришлось бы рассказывать, – скучающим тоном начала она. – Слишком похоже на сказку. И слишком мало шансов, что менты бумагу найдут.
Человек смотрел на Генри, и его глаза загорелись.
— Генри Великий, — повторил он и стоял, словно не зная, как приступить к делу, с каким пришел.
– Ты сама кого-нибудь подозреваешь?
— Могу я вам чем-то помочь? — спросил Генри.
– Понимаешь… – Она размышляла, колебалась, потом все-таки решилась. – Не знаю, стоит ли говорить… В ментовке я не сказала… Короче, был у меня друг, довольно близкий…
— Надеюсь, — сказал человек. — О господи, так надеюсь! — Он помолчал. — Я слыхал о том, что произошло вчера вечером. — После каждого слова он делал паузу, еще тяжело дыша после подъема пешком; лифт не работал, а этаж был далеко не первый. — Сам я там не был, к сожалению. Но слышал об этом. Читал в газетах, да к тому же все говорят о происшедшем, как вы, должно быть, знаете.
— Благодарю вас, — сказал Генри, хотя, наверное, лучше было бы ему промолчать.
– Любовник, – уточнил я.
Человек приблизил лицо к Генри и прошептал:
— Ведь это было чудо?
– Бойфренд. Богатый. И даже очень. Он хотел быть моим продюсером. Точнее, моим – всем. Это он певицей мне стать предложил, и план моей раскрутки составил…
— Выглядело как чудо, — ответил Генри, — и это главное.
– Короче, он знал, что у тебя есть автограф битла.
— Но оно же произошло? Чудо произошло?
— Что произошло, то произошло.
– Да, знал.
Человек взволновался еще больше, тяжело дышал, кивал головой. С безумным взором, с сумасшедшей улыбкой на лице он придвинулся еще ближе.
– А потом ты с ним рассталась.
— Вы воскресили ее, — сказал он.
Генри оглянулся на Кастенбаума.
– Да.
— Вы воскресили ее, ведь так?
— Так, — согласился Генри.
– И теперь у тебя другой покровитель, еще круче первого?
Человек наконец был как будто удовлетворен, словно услышал то, зачем пришел, и Генри надеялся, что теперь он повернется и уйдет. Но не тут-то было. Вместо этого он жестом пригласил кого-то, стоящего за углом, войти.
– Тебе всю мою личную жизнь рассказать? – прищурилась она.
Там были еще двое. Один — крупный мужчина, которому Генри дал бы двадцать с небольшим, а другой — совсем еще мальчишка, худой и малорослый, с бледным лицом в оспинах. Они держали что-то, завернутое в старое рыжевато-коричневое одеяло, и едва Генри увидел сверток, он понял, что это такое. Понял и Кастенбаум.
– Нет, только о тех людях, которые могли иметь отношение к преступлению. Или хотя бы к ключам.
Они положили тело на пол.
– Слава богу, таких всего двое.
Старик опустился на колени и осторожно откинул одеяло. Глаза мертвой были открыты, каштановые волосы зачесаны назад, словно для того, чтобы представить ее в лучшем виде. Похоже, ее даже слегка подкрасили. Пальто на ней было застегнуто на все пуговицы. Приподнявшийся подол длинного голубого платья открывал лодыжки, и старик движением, полным нежности, поправил его.
— Прошлой ночью, — сказал он, мягко отводя с ее лба выбившуюся прядку. — Это случилось прошлой ночью. Мы ничего не могли поделать. Не могли получить лекарства — доктора у нас нет. Как не могли отправить в одно из этих чудесных мест, где, вы знаете, их лечат, — санатории, так они называются.
– Значит, ты думаешь, что тот, первый, решил тебя ограбить? Так сказать, в отместку за измену?
— Она…
– Да.
— Чахотка, — сказал старик. — Туберкулез.
Генри опустился на колени, чтобы разглядеть ее. Он был ошеломлен. Насколько этот человек напоминал ему отца, настолько женщина напоминала ему мать и те дни, когда он смотрел в окно, как она умирает. Он словно вернулся в прошлое, когда был мальчишкой, а Ханна стояла рядом с ним, еще маленькая девочка.
– А что, есть какие-то улики? Именно против него? Или – только домыслы?
— Пожалуйста, — сказал старик. — Я не могу заплатить вам, но мы будем вечно молиться за вас, а в Божьем мире ничто не может сравниться по силе с молитвой.
— Кроме вашего, — сказал мальчик. — Вашего могущества.
– Понимаешь, Синичкин, он, этот первый, Вано – религиозный человек. На самом деле Вано – просто ник, он никакой не грузин, а Иван Иваныч Иванов. Трижды Ванька. Я же говорила об иконках, которые положили в пакет и спрятали в тумбочку. Вот и суди сам. Все вещи в комнатах побросали, пошвыряли, а их – нет.
— Он прав, — подтвердил старик. — Кроме вашего могущества.
Кастенбаум стоял позади Генри и молчал, потрясенный.
Я развел руками.
— Верните ее, — взмолился старик. — Пожалуйста. Она мать мальчика. Посмотрите на него. Он слишком мал, чтобы остаться без матери. Она нужна ему. И всем нам. Она была всем для нас.
– Истинно религиозный человек вряд ли станет грабить квартиру. Даже своей бывшей. Да и для богатого человека – странное занятие: квартиры грабить. Насколько я знаю, они предпочитают грабить зрителей.
Семейство в благоговейном молчании ждало от Генри свершения чуда. Он же не шевелился. Не мог. Смотрел поочередно на каждого из них. Здоровенный парень беззвучно заплакал, слезы, как дождь, бежали по его лицу. Старик коснулся лица жены и смотрел в ее глаза, мальчик часто-часто моргал, готовясь заплакать, и ни на секунду не сводил глаз с Генри.
– Он мог нанять кого-нибудь.
Генри отрицательно покачал головой. Попытался что-то сказать, но не мог выдавить из себя ни слова. Ему нечего было сказать, нечего было совершать. Бросив последний взгляд на тело, лежавшее на полу, он ушел к себе и тихо прикрыл дверь.
Семейство ждало, не без надежды даже сейчас. Они думали, что это, вероятно, хороший знак. Часть магии, наверняка. Он ушел за волшебной палочкой, или за живой водой, или за хрустальным шаром — что там он использует для воскрешения мертвых. Они были уверены в этом.
– Ага, а искал он исполнителей в воскресной школе, да? – съязвил я.
Они ждали в полном молчании, неподвижные, как сама умершая.
Она закатила глаза.
Они ждали долго.
— Где он? — спросил старик. — Что он делает?
– А ты, Синичкин, раньше в милиции служил, да?
— Вам стоит уйти, — сказал Кастенбаум.
— Уйти? Но маг…
– Намекаешь на мою тупость?
— Он не вернется.
– Нет, на то, что ты версии с порога отметаешь. Как будто работать не хочешь.
Но это казалось совершенной бессмыслицей.
— Не вернется? Вы уверены?
– Вано твоего я проверю. Как и всех других перспективных фигурантов. А скажи, кто-то из твоих новых знакомых не мог позавидовать тебе и тому, как ты роскошно живешь?
Кастенбаум кивнул.
Старик взглянул на сына. Мальчик стоял на коленях возле матери и проводил пальцами по ее волосам: это он причесал ее так красиво.
– На моего нынешнего намекаешь?
— Понимаю, — проговорил старик, но было ясно, что он ничего не понимает, не может понять, как все так обернулось. Ничто больше не имело смысла. — Тогда не знаю, что делать. Нам оставить ее тут?
– Боже упаси! Хотя и про него тоже расскажи. Ты, кстати, уверена, что он тот, за кого себя выдает?
— Оставить ее? — переспросил Кастенбаум. — На полу? Посреди комнаты?
— На случай… на случай, если он передумает.
– То есть?
Но Кастенбаум покачал головой и крепко зажмурился. Он не мог выносить все это ни секундой дольше. Хотелось одного: выпить. Хотелось, чтобы эти люди наконец ушли и он мог бы глотнуть спиртного. Но они по-прежнему не двигались. Все происходило не так, как они себе это представляли: Кастенбаум скоро понял, что они чувствовали.
– Да бывали в Москве случаи: весь такой из себя продюсер, в «бриони-армани», на «Мерседесе»-кабриолете рассекает, тысячами чаевые дает. А потом выясняется: «бриони» у друга одолжил, «мерс» напрокат взял, чтоб на богатых москвичек охотиться. Ты ведь – богатая?
— Тогда что же нам делать? — спросил старик.
– Мысль хорошая, – усмехнулась Мишель. – Что ж, прокачай его на всякий случай, будет даже забавно. Зовут моего нынешнего Егор Константинович Желдин.
Кастенбаум посмотрел на нее, она показалась ему маленькой, жена старика, словно усохшей. Может, ее душа стояла рядом, тоже надеясь на чудо. Но теперь ушла.
— Она умерла, — сказал Кастенбаум. — Похороните ее.
– А кто еще, кроме обоих мужчин, под подозрением?
*
Кастенбаум вернулся в свой офис, разлегся на холодном металлическом столе и уставился в потолок, украшенный следами протечек. До этого он никогда не смотрел наверх. Не отрывая глаз от потолка, выдвинул левой рукой верхний ящик и машинально достал бутылку скотча. Отхлебнул, сморщился и заговорил сам с собой, что временами случалось с ним.
– Была домработница приходящая. Я ее, кстати, после ограбления уволила. Чисто на всякий случай. Звать ее Василиса Станиславовна. С Украины. Но она здесь, в Москоу, с мужичонком каким-то живет. И вот эта Василиса мне больше всего не нравится. Для нее мои шубы и драгоценности – реально большие деньги. Для нее, а не для Вано и Желдина.
— Марианна Ла Флёр живет так близко к смерти, как это только возможно для живой души. Она не больна; это ее естественное состояние. Она способна переходить из одного мира в другой так же легко, как из одной комнаты в другую. Куда она уходит? В своего рода неведомую область, и там плывет, плывет во тьме, и он может видеть ее там, и берет ее за руку, и тогда она возвращается. Тогда они выходят из ящика.
– А ты ее когда-нибудь в неблаговидном уличала?
Он помолчал секунду, вникая в смысл этих слов, эха истории, рассказанной Генри, пока взбудораженный рассудок не усвоил его.
— Чушь.
– Нет. Она даже моими духами не душилась. Но – как это говорят русские? – и на старуху бывает проруха. Копила свою злость и зависть – и вот, пожалуйста…
Это была чушь. Генри пытался просто ошарашить его. Это был трюк. Что такое магия, как не трюки, причем трюки, выглядящие так, будто все по-настоящему, слишком хитроумные, чтобы вообще быть трюками. А что такое маг? Мошенник, и ничего больше. Парящая женщина — это сплошные проволоки, искусно натянутые, с U-образной перекладиной на одном конце для поднятия тяжести. Говорящая голова — система зеркал, поставленных под определенными углами. Это не магия — это геометрия! Это был, конечно, новый трюк, но вся история магии представляет собой новое, становящееся старым, причем очень быстро. В конце концов каждый станет исполнять номер «Умирающая девушка». Секрет трюка разгадают, и вскоре он перестанет поражать воображение.