Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жан-Клод Грюмбер

Самый дорогой товар

Jean-Claude Grumberg

La plus précieuse des marchandises. Un conte



© Editions du Seuil, 2019.

Collection La Librairie du XXIe sie`cle, sous

la direction de Maurice Olender.



© ИД «Книжники», 2020

© Н. Хотинская, перевод, 2020

© Е. Кравцова, оформление, 2020

1

Жили-были однажды в густом лесу бедный дровосек и его жена.

Нет-нет-нет-нет, успокойтесь, это не «Мальчик-с-пальчик». Ничего подобного. Вы не любите эту глупую сказку? Я и сам ее терпеть не могу. Где это слыхано, чтобы родители бросали своих детей, потому что не могли их прокормить? Вздор какой…

Ну вот, стало быть, а в этом густом лесу царили великий голод и великий холод. Особенно зимой. Летом удушливая жара накрывала лес и изгоняла великий холод. Голод же был всегда, особенно в то тяжелое время, когда лютовала вокруг этого густого леса мировая война.

Мировая война, да-да-да-да-да.

Бедный дровосек был мобилизован на трудовую повинность – он работал на победителей, захвативших города и села, леса и поля, – и жена дровосека одна от зари до зари гнула спину в лесу в надежде – часто, увы, тщетной – поддержать огонь в своем жалком очаге.

К счастью – правду говорят, нет худа без добра, – у бедного дровосека и его жены не было детей.

Каждый день благодарил бедный дровосек небеса за эту милость. А жена дровосека горевала тайком.

Кормить лишний рот ей не приходилось, что верно, то верно, но ведь и любить было некого.

И она молила небеса, богов, ветер, дождь, деревья и даже солнце, когда его лучи, пробиваясь сквозь листву, озаряли лесную чащу волшебным сиянием. Все силы неба и природы молила она явить милосердие и даровать ей наконец ребенка.

Шли годы, и мало-помалу она поняла, что все силы небесные, земные и волшебные объединились с мужем-дровосеком в одном намерении – лишить ее этой радости.

Отныне жена дровосека молилась, чтобы кончились хотя бы холод и голод, которые терзали ее с утра дотемна, денно и нощно.

Бедный дровосек вставал до зари, все время и силы тратил на строительство военных сооружений, имевших важное оборонительное и даже наступательное значение.

Тем временем жена дровосека и в дождь, и в снег, и в любую непогоду, и даже в тяжкую, душную жару, о которой я уже упоминал, гнула спину в густом лесу, подбирая каждую веточку, каждую сухую деревяшку так бережно, точно потерянное и найденное сокровище. Попутно она проверяла ловушки на птиц и зверей, которые муж ставил в лесу с утра, отправляясь на работу.

У жены бедного дровосека, сами понимаете, развлечений в жизни было немного. Шла она по лесу, мысленно повторяя свои молитвы и уже не зная, о чем молить, а живот у нее сводило от голода. Теперь она лишь просила небеса ниспослать ей возможность хотя бы раз в жизни поесть досыта.

Этот лес, где она знала каждое деревце, широко раскинулся густой чащей, равнодушный и к холоду, и к голоду, но еще в начале мировой войны мобилизованные мужчины с мощными бензопилами прорубили в ее родном лесу просеку во всю его длину, проложили по просеке рельсы, и с недавних пор зимой и летом один-единственный поезд ходил туда-сюда по этой одной-единственной колее.

Жена бедного дровосека любила смотреть на этот проходящий поезд и уже считала его своим. Она представляла, как тоже едет в поезде далеко далеко, от голода, холода и одиночества, и ее прямо в жар бросало.

Мало-помалу она подстроила всю свою жизнь под расписание этого поезда. Надо сказать, что поезд вовсе не радовал глаз. Вагоны были простые, деревянные, и в каждом вагоне – единственное зарешеченное окошечко на самом верху. Но других поездов жена бедного дровосека в жизни не видела, так что этот ее вполне устраивал, особенно после того, как муж в ответ на все расспросы авторитетно заявил, что это товарный поезд.

Слово «товарный» окончательно покорило сердце и распалило воображение жены бедного дровосека.

«Товарный»! Поезд, который везет товары… С тех пор она представляла, что поезд битком набит едой, одеждой, всякой всячиной, и она идет из вагона в вагон, ест досыта и берет все, что хочется.

Мало-помалу фантазии сменились надеждой. Однажды, может быть, завтра, может быть, послезавтра, поезд сжалится над ней, голодной и холодной, и подарит ей хоть одну товарную единицу из своих ценных товаров.

Вскоре она осмелела, подходила к поезду совсем близко, звала его, манила, молила в голос или просто махала руками, когда была слишком далеко, чтобы подойти вовремя.

И было такое раз-другой, что из зарешеченного окошка высовывалась рука и махала в ответ. Было раз-другой и такое, что какая-то рука что-то бросала ей, и она стремглав бежала поднять это что-то, мысленно благодаря поезд и руку.

Обычно это был всего лишь клочок бумаги, который она расправляла тщательно и трепетно, после чего аккуратно складывала и прятала у сердца. Сообщала ли эта записка о будущем подарке?

Поезд проносился мимо, и спустя время, когда уже смеркалось, когда голод становился невыносимым и холод жалил все сильней, она, чтобы не так щемило сердце, вновь с благоговейным трепетом расправляла бумажку и рассматривала торопливые неразборчивые каракули. Жена дровосека не умела ни читать, ни писать ни на каком языке. Муж немного умел, но она не хотела делиться дарами поезда ни с ним, ни с кем бы то ни было еще.

2

Едва увидев этот товарный вагон – вагон для скота, судя по соломе на полу, – он понял, что удача от них отвернулась. До сих пор, и в Питивье, и в Дранси[1], им везло, их хотя бы не разлучили. Увы, у них на глазах уводили других, менее везучих, и никто не знал куда, а они все-таки оставались вместе. Этой благодатью, думал он, они обязаны своим драгоценным близнецам – Анри и Розе, Гершеле и Рореле.

Вообще-то близнецы появились в самый неподходящий момент, весной 1942 года. Разве можно в такое время производить на свет еврейского ребенка? Хуже того, двух еврейских детей разом! Да еще чтобы их угораздило родиться под желтой звездой! Однако именно благодаря близнецам – в этом он был уверен – они с женой встретили новый, 1943 год в лагере Дранси по-прежнему вместе.

Более того, желтая звезда еще их хранила, и еврейская администрация лагеря даже нашла ему работу! Он почти окончил медицинский факультет – по специальности «хирургия уха-горла-носа», но в Дранси, сказали ему, врачей много, правда, много и больных – повсюду, где есть евреи, много врачей, а больных еще больше, – зато один из двух их парикмахеров как раз выбыл из строя… Парикмахер? Что ж, парикмахером так парикмахером.

Волосы – они и есть волосы, не стоит рассуждать и пытаться понять, потому что понимать нечего.

Пока лагерь охраняли жандармы-французы, он их стриг. Он так часто видел, как орудовал ножницами отец, щелкал лезвиями в воздухе, словно предупреждая шевелюру клиента, что переходит в наступление, а потом, зафиксировав другой рукой затылок, сосредоточившись, направлял их прямо на мятежный вихор и состригал клок одним решительным щелчком. Даже профессиональные парикмахеры принимали его за своего.

Но, с тех пор как французских жандармов сменили серо-зеленые мундиры, к его услугам еще обращались только члены лагерной администрации да редкие заключенные – клиенты немногочисленные и отчаявшиеся, а он должен был им лгать снова и снова. «Ну да, ну да, все хорошо, все будет хорошо, все обязательно будет хорошо…»

Сказать по правде, весной 1942 года они с женой чуть было не избавились от близнецов, еще не зная тогда, что их будет двое. Но жена по зрелом размышлении решила их сохранить. И она родила на свет два маленьких существа, которые были уже евреями, уже помеченными, уже в черных списках, уже преследуемыми, разыскиваемыми, загнанными, девочку и мальчика, которые хором надрывались в крике, будто всё знали, будто всё понимали. «У них глаза твоего папы», – сказала мать отцу. Да, их первый крик был ужасен. Одна только мать, переполненная молоком и надеждой, смогла их успокоить. Очень скоро они перестали кричать и, доверчиво потянувшись к материнской груди, продолжали сосать во сне.

В том маленьком и неприметном родильном доме на улице Шаброль, на углу квартала Отвиль, им даже предложили забрать детей и устроить их в надежную семью. Что такое надежная семья? «Какая семья может быть надежнее родного отца и родной матери?» – воскликнула Дина, с гордостью прижимая близнецов к груди. И то сказать, невзирая на лишения, невзирая даже на Дранси, молока у нее, как говорили, хватило бы на четверых. Она была полна до краев молоком, любовью и верой. Разве возможно, чтобы Бог дал жизнь этим двум ангелочкам, если не собирался помочь им вырасти?

И вот теперь в этом тряском поезде она сидела на соломе, прижимая детей к груди, в которой не было больше молока. Дранси в конце концов одолел и ее молоко, и ее надежду, и ее веру. В вагоне, в сутолоке и панике, среди крика и плача, отец, муж, самоучка-парикмахер, еще не настоящий врач, но уже настоящий еврей искал местечко потеплее для своей семьи. Он рассматривал спутников, заглядывал им в глаза, и вдруг его осенило. Нет-нет, этих стариков, этого слепца, этих малых детей, его близнецов и всех остальных – нет, их везут не работать. Их отправляют подальше отсюда, не хотят больше видеть здесь, даже помеченных, даже с желтыми звездами, даже в черных списках, даже за решеткой, даже лишенных свободы и всего-всего лишенных – даже таких не хотят их здесь.

Не хотят и отправляют. Но куда? В каком месте на этом свете захотят их видеть? Какая страна готова дать им приют? В какой стране согласятся принять их сейчас, в феврале 1943 года?

Беда была даже не в этом. У Дины осталось совсем мало молока. В Дранси ее груди иссякли. Жуткие слухи, уход ее родителей, потом его отца. Они ушли, и больше их никто никогда не видел. Она лежала на полу, там, где еще недавно стояли коровы или лошади, которых наверняка везли на бойню. Рядом была расстелена теплая шаль из пиренейской шерсти, которую ей из милости оставили, чтобы укутать близнецов. Кругом царили холод, война, страх. Она укачивала одного, второй плакал. Укачивала второго – заливался плачем первый. Это были очень красивые дети, мальчик и девочка. «Царский подарок, – твердили им. – Самые красивые младенцы на свете. С ними счастье вам обеспечено на всю жизнь! Вот у меня, слышь, родились три девочки, пока не появился наконец долгожданный мальчик! А у вас оба сразу!» Где все они теперь? У каждого были свои воспоминания, свой плач, свой гнев. Уныние и ожесточение владели всеми. Какая-то женщина пела колыбельную на идише. Дина понимала идиш, но притворялась, будто не знает его.

Что делать? Что делать? – ломал голову бывший парикмахер-самоучка. До сих пор он считал, что справляется с ролью отца в совершенстве, невзирая на все тяготы. Несмотря на все препятствия, он сумел защитить своих близнецов. Сколько он донимал лагерную администрацию! «Ее близнецы! Мои близнецы!» Близнецы стали общими, все должны были их спасать, защищать, и вот… и вот. Он чувствовал бессилие, беспомощность, не знал, что делать. Нельзя сидеть сложа руки, он должен вновь войти в роль, необходимо найти выход. Уже два дня в пути. Запах, нестерпимый запах. Ведро на соломе в углу, общий стыд, стыд намеренный, запланированный теми, кто отправил их неведомо куда.

Превратить их сначала в ничто, а потом и меньше, чем в ничто, не оставить в них ничего человеческого – ладно, пусть. Но он должен был ради своих детей, которые на его глазах кусали груди матери и не могли выдавить из них ни капли молока, ради них он должен был найти выход.

Один из спутников в вагоне спросил его, не румын ли он. Да, он был румыном. Тот румын сказал ему, что раньше и он тоже был румыном, а теперь человек ниоткуда румынского происхождения. В этом вагоне было много людей ниоткуда румынского происхождения. Их взяли в Париже и по всей Франции. И вот один такой заговорил с ним о Яссах[2].

– Вы знаете Яссы?

– Конечно, я знаю Яссы.

– Там был погром.

– Погром? Там идет война, как и здесь, к чему теперь погромы?

– Нет-нет, погром. Они посадили тысячи евреев в поезд в Яссах, и этот поезд ехал, ехал и ехал, пока все евреи в нем не умерли от жары и духоты, от жажды и голода.

На каждой остановке из поезда выносили мертвых, и он вез дальше тех, кто был еще жив. Иногда он ехал в другую сторону, даже в прямо противоположную. Этот поезд никуда не ехал, он двигался с одной целью: выбрасывать умерших на каждой станции…

– Мы-то едем вперед, вы же видите, и не останавливаемся! И потом, здесь холодно, а не жарко.

– Всё как в Яссах, говорю я вам! Всё как в Яссах!

С тех пор каждый раз, когда поезд останавливался в чистом поле, он боялся, что они поедут в другую сторону. Что остановятся на станции, и из вагонов станут выбрасывать умирающих, детей, стариков. Он готов был локти кусать. Что делать? Что делать? Он пробрался к окошку, извиняясь, толкая одного, отодвигая другого. Какой-то старик пытался там перевести дыхание. Он дышал тяжело, со свистом. Астма, сказал он. И улыбнулся отцу близнецов. Он качал головой и смотрел на него такими глазами, как будто уже все понял, такими глазами, как будто с самого рождения все знал. Старик не сетовал, ему просто нужно было немного воздуха.

Шел снег, замедляя ход поезда. Потом поезд вдруг замер, постоял немного и снова пошел, пыхтя как астматик. И тогда он понял.

Он растолкал соседей. Добрался до шали из пиренейской шерсти. Только не выбирать, только не раздумывать, взять скорее одного из двух, не важно – мальчик или девочка. Он взял того, кто попался под руку. Из-под пальто уже достал свое молитвенное покрывало. Ребенок дремал. Дина на миг взглянула на него и снова закрыла глаза, прижимая к груди второго близнеца.

А он, разворачивая на ходу покрывало, вновь добрался до окошка. Решетка, да, решетка, но высунуть руку было можно. Поезд набирал скорость. Он увидел густой лес, согнувшиеся под снегом деревья. Различил фигурку, которая, казалось, бежала за поездом, высоко вскидывая ноги в глубоком снегу, и что-то кричала.

Он прижал к себе ребенка, закутал его в молитвенное покрывало. Астматик смотрел на него во все глаза, будто говоря: «Не делай этого! Не делай этого! Не делай того, что собрался сделать!» Но он уже решился. Молока на двоих не хватало. Может быть, хватит на одного?

Как в лихорадке он поднял закутанного в покрывало ребенка. Пройдет ли головка? Астматик, глядя на него, сказал ему на идише: «Не делай этого!» Но отец уставился на него и сделал вид, будто знать не знает идиш. Прошла головка, следом плечи. Он помахал рукой старой женщине, которая стояла на коленях в снегу, словно благодарила небо.

Поезд выехал из леса.

3

Вернемся к жене бедного дровосека, которая этим утром, как и в любое другое утро, рано, очень рано, еще в рассветной полумгле бежит, выбиваясь из сил, по снегу, чтобы не пропустить поезд. Она бежит-торопится, на ходу подбирая там и сям сучья и сломанные ветки, упавшие под тяжестью ночного снега. Она бежит, бежит, и вязнут в снегу ее ноги, обутые в лисьи шкурки, сшитые руками мужа-дровосека.

Она бежит, с трудом выпрастывая свои лисьи ботики из глубокого снега. Бежит, бежит, тяжело дыша, и, выбежав наконец на просеку к железнодорожным путям, слышит поезд – он кряхтит, как и она, пыхтит и стонет, замедляет свой бег, как и она, в этом густом и вязком снегу, который не дает им обоим двигаться.

Она машет руками и кричит что есть мочи: «Подожди меня! Подожди меня!»

А поезд, кряхтя, катит дальше.

Но на этот раз, проезжая, он ответил ей. Товарный поезд – состав под номером 49 – ответил жене дровосека!

И не просто взмахом руки, но подарком. Не просто выброшенным жалким клочком смятой бумаги с наспех нацарапанными каракулями – нет, подарком, настоящим подарком! Сначала из маленького окошка показалось полотнище, которое держала рука, рука человеческая или божья, неведомо, но вдруг она его выпустила, и с полотнища на снег покатился сверток в каких-то двадцати шагах от нашей бедной жены дровосека; та при виде его упала на колени, прижав руки к груди, не зная, как ей благодарить небеса. Наконец-то, наконец, после стольких тщетных молений! Но рука из окошка уже тянется к ней и пальцем, властным указующим перстом делает ей знак взять сверток. Этот сверток для нее. Для нее одной. Он ей предназначен.

Бедная жена дровосека, опомнившись, скидывает с плеч тощую вязанку зимнего хвороста и, увязая в снегу, изо всех сил кидается к маленькому свертку, пока его не засыпало. И жадно, лихорадочно принимается развязывать узлы, как распаковывают загадочный подарок.

И вот появляется – о чудо! – товар, тот самый товар, которого она ждала, о котором молила столько долгих дней, предмет ее мечтаний. Но вот беда: в этом маленьком свертке едва распакованный товар не улыбается ей и не тянет к ней ручки, как младенцы на картинках в церкви, а извивается, захлебывается криком, машет сжатыми кулачками, цепляясь за жизнь, мучимый голодом. Товар протестует, снова и снова протестует.

Наша бедная жена дровосека прижимает к себе маленькое существо, прячет его под платки, которыми укутана в несколько слоев, и снова бежит, бежит, все крепче прижимая свое сокровище к груди. Вдруг она замирает на бегу, почувствовав, как жадный ротик сосет ее тощую грудь, потом перестает и снова заходится плачем, и машет ручками, и сучит ножками, и кричит, и визжит. Он голоден, ребенок голоден, мой ребенок голоден. Жена дровосека сразу почувствовала, что она мать, счастливая и смертельно испуганная. Одаренная небесами, но в неведении, что с этим даром делать. Она мать, да, но мать без молока. Мой ребенок голоден, что делать, что делать? Почему бог товарного поезда, подарив ей ребенка, не подарил и молока, чтобы его накормить? Почему? О чем они только думают, боги? Чем, боги, мне его накормить?

В избушке дровосека маленький товар, положенный на кровать, извивается и корчится еще пуще, со всей силой отчаяния, помноженной на голод, как попавшийся в капкан волчонок. Бедная жена дровосека хлопочет, разводит огонь, наливает воду в чайник и ищет, ищет, ищет.

Пока закипала вода, она нашла остатки каши и развела их крутым кипятком, но прежде, чтобы успокоить свой маленький товар, протянула к жадному ротику палец. Маленький товар схватил его губами и сосал, сосал упрямо и яростно. Потом вдруг, поняв, что его обманули, перестал сосать и снова зашелся плачем. Бедная жена дровосека расплакалась эхом и снова прижала его к себе, а другой рукой толкла вареную крупу, чтобы сделать жидкую кашицу, которую попыталась ложечкой влить в разинутый в крике ротик. Это не удалось, тогда она окунула палец в кашицу и снова поднесла его к ротику ребенка, который опять принялся отчаянно сосать, но вскоре выпустил палец и выплюнул невкусную кашицу.

Бедная жена дровосека, пользуясь случаем, ухитрилась влить в открытый ротик немного кипяченой воды, потом снова подставила палец, и ребенок опять принялся сосать. Мало-помалу вода утолила жажду, кашица обманула голод, и младенец затих на руках у новой матери, а жена дровосека шептала-напевала ему на ушко колыбельную, всплывшую из мрака времен, сама себе удивляясь:

– Баю-баю, спи, мой маленький товар, баю‑баю, спи, моя товарная единичка, баю-баю, спи, моя детка, баю-бай.

Потом жена дровосека осторожно уложила драгоценное сокровище в свою постель. И тут ее взгляд упал на расправленное покрывало, которое она оставила сушиться прямо на кровати. Это было роскошное покрывало, сотканное из тончайших нитей искуснейшим узором, украшенное бахромой с двух сторон и расшитое золотом и серебром. Никогда она не видела и тем более не держала в руках такого великолепия. Боги, подумала она, постарались на славу, упаковав свой подарок в такую дивную ткань. Вскоре она тоже задремала, продолжая баюкать на руках свой маленький товар, свою драгоценную товарную единичку, закутанную в чудесное покрывало.

Спит наша бедная жена дровосека, спит, обняв своего младенца, спит сном праведников, вознеслась во сне высоко, куда выше райских кущ для бедных дровосеков и их жен, выше даже Эдема для счастливцев мира сего, высоко-высоко, в райский сад, куда допущены только боги и матери.

4

Поздней ночью, когда жена дровосека и ее дар небес крепко спали, вернулся в избушку бедный дровосек, с ног валясь от усталости после долгого дня работы на благо общества. От хлопка двери и звука шагов маленький товар проснулся и, вновь ощутив неутоленный голод, тотчас заплакал.

– Это что еще такое? – взревел бедный дровосек.

– Ребенок, – сказала жена дровосека и встала со своим маленьким свертком в руках.

– Что это еще за ребенок?

– Радость моей жизни, – отвечала жена дровосека, не моргнув и не дрогнув.

– Что-что?

– Мне его подарили боги поезда.

– Боги поезда?!

– Чтобы он стал моей дорогой деткой, которой у меня никогда не было.

Тут бедный дровосек выхватил маленький товар из рук жены, отчего, как ни странно, стихли крики и плач младенца, который тотчас вцепился своими жадными ручками в бороду бедного дровосека и немедленно попытался ее пососать.

– Разве ты не знаешь, что это за ребенок? Разве не знаешь?

И он бросил младенца на кровать, брезгливо, как бросают в помойку кусок протухшего мяса.

– Он смердит! Разве ты не знаешь, какой он породы?

– Я знаю, что это мой маленький ангелочек, – гнула свое жена дровосека, снова взяв ребенка на руки. – И станет твоим тоже, если ты захочешь.

– Он не может быть ни моим, ни твоим ангелочком! Это отродье проклятой расы! Родители выбросили его из поезда в снег, потому что они из породы бессердечных!

– Нет-нет-нет! Это боги поезда мне его послали в дар!

– Ты заговариваешься, старая. Когда он вырастет, будет как они, бессердечным!

– Нет, если мы его вырастим.

– А чем ты будешь его кормить?

– Он такой маленький, давеча я дала ему пососать палец, и этого хватило, чтобы унять его голод.

– Разве ты не знаешь, что запрещается под страхом смертной казни прятать у себя бессердечных? Они убили Бога.

– Не он, не он! Он такой маленький.

– Они убили Бога, и все они воры.

– Слава Богу, здесь у нас красть нечего. А скоро, если ты позволишь, он будет помогать мне собирать хворост в лесу.

– Если его найдут в нашем доме, нас поставят к стенке.

– Кто узнает?

– Другие дровосеки донесут на нас охотникам за бессердечными.

– Нет, нет, я скажу, что это мой ребенок, что я наконец понесла от твоих трудов.

– И разрешилась на старости лет младенцем весом пятнадцать фунтов?

– Поначалу не будем выпускать его из дома.

– Он не может быть нашим, он меченый.

– Как это – меченый?

– Разве ты не знаешь, что бессердечные мечены, по этой метке их и узнают?

– Как это?

– Их естество не такое, как наше.

– Я не видела никакой метки.

Бедный дровосек, перейдя от слов к делу, распаковал маленький товар и явил взорам его голенькое естество.

– Смотри, смотри, видишь?

– Что вижу?

– Метку.

– Какую метку? – удивилась жена дровосека, внимательно посмотрев, в свою очередь. – Я не вижу метки!

– Смотри, он сложен не так, как я.

– Нет, но она сложена так, как я. Смотри, какая она красивая.

Бедный дровосек поспешно отвел глаза и, почесав затылок под шапкой, принялся упаковывать маленький товар, который отталкивал сжатыми кулачками чужие руки.

– Что ты делаешь? – всполошилась жена дровосека, видя, что муж взял сверток и пошел к двери.

– Отнесу его назад и положу у железнодорожных путей.

Бедная жена дровосека кинулась на мужа как фурия, пытаясь вырвать у него свой маленький товар. Он держал его крепко, и тогда она загородила ему дорогу и громко сказала:

– Только попробуй, дровосек, тебе придется бросить вместе с ней меня под колеса поезда, и боги, все боги, какие только есть на свете, боги небес, природы, солнца и поезда, не оставят тебя в покое, куда бы ты ни пошел! Что бы ты ни сделал! Ты будешь проклят во веки веков!

Бедный дровосек остановился, заколебался. Он отдал жене «маленький товар», который лучше будет теперь называть «товарной единичкой», коль скоро естество его было явлено, и естество это, бесспорно, женское.

И вот товарная единичка, переходя из рук в руки под брань и крики в пылу ссоры, вдруг тоненько запищала, как пищит тысяча труб, если их закупорить.

Бедный дровосек, который никогда не был большим любителем музыки, тотчас заткнул уши и завопил:

– Ладно! Ладно! Пусть будет так, и пусть все беды, которые ты навлечешь на наш дом, будут твоими бедами!

И жена дровосека, прижимая к сердцу свою товарную единичку, отвечала:

– Счастьем моим она будет, и твоим тоже.

– Благодарю покорно! Оставь это счастье себе! На здоровье! Но знай, что я не желаю ни слышать ее, ни видеть, никогда! Ступай, положи ее в дровяной сарай! Да пусть помалкивает, заруби это себе на носу!

И бедная жена дровосека, укачивая свою товарную единичку, ушла в пустой дровяной сарай, решив отныне там и жить с ребенком, которого послали ей боги, чтобы было кого любить. Бедный дровосек вошел за ней следом и бросил ей медвежью шкуру, со всех сторон изгрызенную мышами.

– Держи! Не хватало еще тебе простудиться насмерть!

– Боги меня хранят, – отвечала жена дровосека.

Ребенок между тем еще плакал в полусне.

Бедный дровосек приказал, выходя:

– Пусть она замолчит! Не то…

Жена дровосека опять стала укачивать малютку, крепко прижимая ее к себе и покрывая лобик ласковыми поцелуями. Так они и уснули обе. Воцарилась тишина, нарушаемая только мрачным храпом из носа бедного дровосека и умиротворенными вздохами товарной единички, дара Божьего, звучавшими в унисон умильным вздохам ее новой любящей мамы, пока обе мирно спали под медвежьей шкурой, изгрызенной мышами.

5

Товарный поезд, занесенный в бюрократию смерти как состав под номером 49, отправился из Бобиньи-Гар близ Дранси-Сен 2 марта 1943 года и 5 марта прибыл на конечную станцию, в сердце ада.

Выгрузив из вагонов партию бывших портных, мужских, дамских и детских, живых и мертвых, вместе с их родней, близкой и дальней, а также их клиентов и их поставщиков, не забыть бы еще для верующих их служителей культа, а для калек, стариков, больных и немощных – их семейных врачей, – так вот, выгрузив их всех, бывший состав под номером 49, которому, очевидно, не терпелось стать составом под номером 50 или 51, немедленно отправился в обратный путь.

Жена дровосека не видела, как он проехал порожняком в обратную сторону, всецело поглощенная своей новой ролью матери семейства.

Не видела она и состава под номером 50, да и всех следующих составов.

После приемки товара следовало немедля приступить к его сортировке. Опытные сортировщики, все как один дипломированные доктора, после осмотра отобрали лишь десять процентов партии. Сотню голов из тысячи. Остальные же – брак, старики, мужчины, женщины, дети, инвалиды – после обработки растаяли под вечер дымом в бескрайней глубине негостеприимного неба Польши.

Так Дина, именуемая Дианой во временных бумагах, и ее новенькие метрики, и ее ребенок Анри, младенец, брат-близнец Розы, обрели невесомость в лимбе рая, уготованного невинным душам.

6

Во многих сказках – а у нас с вами сказка – обязательно есть лес. А в чаще этого леса непременно есть самая густая чащоба, куда и пробраться-то трудно, девственное тайное место, защищенное от чужаков деревьями и кустами. Место уединенное, куда ни человек, ни зверь, ни бог не проникнет без трепета. Вот и в том большом лесу, в котором худо-бедно выживают дровосек с женой, есть такое место, где деревья растут чаще и гуще. Место, которого не смеет коснуться топор дровосека и где не найти ни одной тропки. Чащоба, куда можно пробраться только тайком. Детей, конечно, нельзя туда пускать. И даже родители боятся забрести туда и заблудиться.

Жена дровосека знает лес не хуже собственного кармана – у платков, в которые она кутается зимой и летом, карманов нет, а если бы и были, бедной женщине нечего было бы туда положить, – но все равно она хорошо знает это заповедное место, где, как ей представляется, живут только лесные феи и эльфы, но также лешие и волки-оборотни. А еще она знает, что там живет человек, совсем один, человек, наводящий ужас на всех и вся, – даже серо-зеленые мундиры и их жалкие полицаи боятся встретить его в лесу. Многие считают этого человека злым колдуном, другие же называют его другом животных и врагом людей. Сама она мельком видела его иной раз, когда собирала хворост на опушке этой чащобы, где он царит полновластным хозяином и живет в полном одиночестве.

Увы, знает она и то, что ее товарная единичка не сможет выжить и вырасти без молока – жена дровосека хорошо поняла это ранним утром.

Когда бедный дровосек ушел на работу, она закуталась в платки и ими же привязала на грудь свою товарную единичку, завернутую в покрывало, подарок богов с золотой и серебряной бахромой, словно сотканное ручками феи.

И отправилась она в ту самую часть леса, куда не всякий решится зайти, а если и зайдет, то дрожа и вверяя свою душу Господу. С опушки жена дровосека всмотрелась в темень, что всегда царит в этой части леса. Прислушалась. Здесь ли тот человек? Видит ли он ее? А козочка? Жива ли его козочка? Дает ли она еще молоко?

Перед уходом она снова попыталась накормить свою товарную единичку остатками разведенной в воде каши. Напрасный труд. Кашу малютка выплюнула. И теперь маленькая холодная головка товарной единички бессильно покачивается у ее груди. Ей нужно молоко, думает жена дровосека, молоко, молоко, иначе… Нет, нет, невозможно, не для того боги сделали ей подарок, чтобы малютка умерла у нее на руках!

Бедная жена дровосека шагнула во тьму, пригибаясь под низкими ветками и мысленно призывая богов поезда, богов природы, богов леса и богов козочек. Она даже взмолилась о помощи феям, как знать, и даже злым духам, ведь не так они злы, чтобы погубить невинное дитя. «Помогите мне, помогите мне все», – шепчет она в густой чаще, и ветки хрустят под ее ногами. Никто никогда не собирает здесь хворост. Даже снег редко ложится на землю. Он тает на верхушках деревьев и оседает на нижних ветках.

– Кто идет?

Жена дровосека замерла.

– Это жена дровосека, – отвечала она дрожащим голосом.

– Ни шагу дальше, жена дровосека! – приказал голос из чащи.

Она стояла как вкопанная. Голос продолжал:

– Что надо жене дровосека?

– Молока для ее ребенка!

– Молока для ее ребенка?

Раздался низкий зловещий смех.

Потом захрустели сапоги по гнилому дереву, и появился человек в шапке на голове и с ружьем в руках.

– Почему ты не накормишь его своим молоком?

– У меня нет молока, увы. А если эта малютка, – жена дровосека достала ее из-под платков, – не получит молока сегодня, она умрет.

– Твоя дочь умрет? Невелика потеря! Родишь другую.

– Годы мои уже не те. А эту малютку подарил мне бог товарного поезда, который ходит туда и обратно по железной дороге.

– Что же он не дал тебе с ней и молока?

И снова раздался горький смех, от которого ледяной ужас пробирал до костей.

Жена дровосека отвечала боязливо, но решительно:

– Он забыл. Боги не могут думать обо всем сразу, у них столько дел в нашем мире.

– И делают они их так плохо! – заключил лесной человек.

Потом, помолчав немного, спросил:

– Скажи мне, жена дровосека, откуда, ты думаешь, я возьму тебе молока?

– Из вымени твоей козочки.

– Моей козочки? Откуда ты знаешь, что у меня есть козочка?

– Я слышала ее блеяние, когда собирала хворост на опушке твоих владений.

Он опять засмеялся, потом спохватился, посерьезнел и спросил:

– Что же ты дашь мне за мое молоко?

– Все, что у меня есть!

– А что у тебя есть?

– Ничего.

– Этого мало.

– Каждый божий день, зимой и летом, я буду приходить сюда и приносить тебе вязанку хвороста за два глотка молока.

– Ты собираешься платить за мое молоко моим хворостом?

– Это не твой хворост.

– И не твой.

– Но ведь и твое молоко не твое!

– Как так?

– Это молоко твоей козочки.

– Но это моя козочка. Ничто в жизни не дается даром.

– Но без молока моя дочь умрет даром.

– Великое дело, столько людей умирает!

– Ее подарили мне боги, если ты поможешь мне ее выкормить, она будет жить, и за это они отблагодарят тебя и защитят.

– Они меня уже защитили, смотри.

Он сорвал с головы шапку, и открылось его лицо: лоб помят, висок вдавлен, а одного уха не хватает.

– Теперь я обхожусь без их защиты и защищаю себя сам.

– Но они сохранили тебе жизнь и вдобавок твою козочку.

– Премного благодарен.

– Я буду приносить тебе каждый день две вязанки за один глоток молока.

– А ты, я вижу, сведуща в делах!

Он опять засмеялся.

– Скажи, не дали ли тебе боги вместе с девчонкой какую-нибудь ценную вещь?

Наша бедная жена дровосека в отчаянии уже готова была сказать «увы, нет», как вдруг лицо ее просияло. Она развернула молитвенное покрывало, в которое была закутана ее товарная единичка, и протянула лесному человеку с козочкой, который взял его с надменным видом.

– Это божественное покрывало, смотри, какое оно тонкое.

Лесной человек набросил его на плечи, повязал на шею.

– Смотри, какое оно красивое! Не сомневайся, это пальчики феи соткали его и расшили золотом и серебром.

Товарная единичка тихо заплакала. Громко кричать у нее уже не было сил.

Лесной человек с козочкой и разбитым лицом осмотрел малютку и сказал:

– Это божественное создание хочет есть, как самый обычный человеческий детеныш. Я дам тебе ложку молока моей козочки. Тебе бы нужно молоко ослицы, но у меня его нет, удовольствуйся козьим, я буду давать его тебе три месяца каждое утро, разводи его кипяченой водой, две ложки воды на ложку молока, и добавляй ей в пищу жидкой кашицы, а весной прикармливай свежими фруктами и овощами.

Он протянул ей малютку. Жена дровосека взяла ее с любовью, бросилась к ногам лесного человека и попыталась поцеловать ему руку. Он отпрянул.

– Встань!

Бедная жена дровосека дала волю слезам.

– Ты добрый, добрый, – шептала она.

– Нет-нет-нет-нет, мы с тобой заключили сделку. Я жду твоей вязанки завтра же.

– Кто разбил тебе голову, добрый человек?

– Война.

– Эта?

– Эта ли, другая – какая разница. Никогда больше не становись на колени ни передо мной, ни перед кем бы то ни было, никогда больше не называй меня добрым, да смотри – не пусти слух, что у меня-де есть козочка и я даю молоко. Идем, я дам тебе что причитается.

Сказано – сделано.

Каждое утро жена дровосека приносила вязанку хвороста и получала взамен глоток теплого молока.

И наша бедная товарная единичка, маленькая, но бесценная, была жива и здорова благодаря лесному человеку и его козочке. Правда, она никогда не наедалась досыта, и голод терзал ее непрестанно. Она сосала все, до чего могла дотянуться губами, и, набравшись сил, кричала во все горло.

7

Без ножниц, вооруженный одной лишь машинкой для стрижки, отец близнецов – муж Дины, наш герой, – зажав муку в сердце и проглотив горькие слезы, брил и брил тысячи голов всех тех, кого доставляли товарные поезда из всех стран, оккупированных палачами, ненавистниками желтых звезд.

Благодаря этим головам, этой машинке, да еще потаенной мысли, что, может быть, может быть… он, сам того не желая, был пока еще жив.

8

Затемно, когда бедный дровосек возвращался домой, еле волоча ноги от усталости, мучимый ломотой во всем теле после долгого дня работы на общественное благо, он не желал ни видеть, ни тем более слышать маленькую близняшку-одиночку. Поэтому жена дровосека старалась угомонить ее до возвращения мужа. Но случалось, что малютка плакала и во сне. Иногда, терзаемая голодом, она даже просыпалась с плачем или вдруг кричала от страха, как будто все на свете волки собрались вместе, чтобы наброситься на нее в глубинах ее сна.

Бедный дровосек стучал тогда по столу своим большим кулаком и ворчал в бороду, а голос у него был свирепый от самогона из опилок, который он пил с товарищами по работе: «Я не желаю ни видеть, ни слышать это дьявольское отродье! Это бессердечное чадо! Пусть она замолчит, не то, видит Бог, скормлю ее свиньям!»

К счастью, думала про себя жена дровосека, свиней в округе больше не осталось, охотники за бессердечными любили поесть и давно всех свиней реквизировали и съели. И к счастью, бедный дровосек, вымотавшись на работе, очень скоро начинал клевать носом, ронял голову на стол и засыпал – отнюдь не сном праведника.

9

Но вот однажды ночью товарная единичка кричала и плакала громче обычного и разбудила уснувшего за столом бедного дровосека. Тот, проснувшись, так разгневался, что поднял на нее руку. Тогда жена дровосека, перехватив на лету тяжелую лапищу мужа, подержала ее немного и осторожно положила ладонью на сотрясаемую рыданиями грудь своей бесценной товарной единички. Бедный дровосек, невольно прикоснувшись к белокожему тельцу, попытался высвободить свою лапу из хватки жены, но та крепко прижала ее обеими руками к груди малютки и зашептала на ухо бедному дровосеку, который все кричал-разорялся, что не желает больше видеть это дьявольское отродье, это бессердечное чадо, а она, удерживая ручищу бедного дровосека, зашептала ему на ухо тихие слова:

– Ты чувствуешь? Чувствуешь? Ты чувствуешь, как бьется маленькое сердечко? Чувствуешь, а? Чувствуешь? Оно бьется, бьется.

– Нет, нет! – протестовала шапка дровосека, мотаясь в разные стороны. – Нет, нет! – дыбилась лохматая борода. – Нет, нет!

А жена дровосека все так же шепотом продолжала:

– У бессердечных есть сердце. У бессердечных есть сердце, как у тебя и у меня.

– Нет, нет!

– У всех бессердечных, больших и маленьких, бьется сердце в груди.

Бедный дровосек вырвал наконец руку, изо всех сил дернув плечом, а голова его продолжала мотаться из стороны в сторону, и губы кривились, выплевывая сквозь зубы слова, повторяющие злобные лозунги тех мрачных дней: «У бессердечных нет сердца! У бессердечных нет сердца! Это бродячие псы, их надо гнать поганой метлой и вырубать топором! Бессердечные выбрасывают своих детей из поездов, а нам, бедным дурням, приходится их кормить!»

Так он изрыгал самую черную желчь, отчего-то испытывая при этом смутное волнение, ласковое тепло, какую-то неведомую нежность, которая от краткого прикосновения ладони к сердцу товарной единички возникла в его собственном сердце, и бедный дровосек чувствовал теперь, как оно бьется у него груди. Да, сердце его билось, отвечая эхом маленькому сердечку товарной единички, которая наконец затихла на руках у жены и тянула теперь свои крошечные ручонки к бедному дровосеку.

Тот испуганно отпрянул. Когда жена, в свою очередь, протянула ему малютку, он еще попятился, словно от удара в грудь, машинально повторяя, что не хочет ни видеть, ни слышать, ни кормить это отродье, и подавляя в темных глубинах своего существа желание ответить этим доверчиво протянутым ручкам, взять кроху на руки и прижать ее к своему лицу, к своей бороде.

Опамятовавшись наконец и придя в себя, он вновь перешел в наступление, грозя своей бедной жене, что завтра она должна сделать выбор: либо он, честный дровосек и ее муж, либо этот ублюдок убийц Бога, которого она зачем-то держит на руках. И прежде чем жена успела ему ответить, он рухнул на кровать и уснул – на сей раз сном почти праведника.

10

Назавтра, чего бы ни касался ладонью бедный дровосек, он чувствовал, как бьется у него под рукой сердце товарной единички. Теперь в потаенной глубине своей души, окутанной незнакомой доселе нежностью, он тоже называл бессердечное отродье своей товарной единичкой. И когда он редко и совершенно случайно оказывался с ней наедине, палец его сам собой нерешительно тянулся к малютке, а та тотчас хватала его и не хотела отпускать. И сладостная, благодатная нежность у него в душе нарастала.

Случилось однажды так, что малютка, ползая на четвереньках по земляному полу избушки, вцепилась в его штанину и, помогая себе обеими руками, встала на ножки, держась за латку на колене. Бедный дровосек не удержался от крика: «Ох, старая! Иди сюда! Смотри! Смотри!» Малютка держалась теперь только одной рукой и, пошатываясь, пыталась сохранить равновесие. «Ты видишь? Видишь?» – радовался бедный дровосек. Жена дровосека ахнула и захлопала в ладоши. Малютка тоже попыталась захлопать, выпустила штанину и плюхнулась на пол, залившись звонким смехом. Бедный дровосек, согнувшись в три погибели, схватил кроху с пола и поднял ее, как победный трофей, с радостным криком: «Аллилуйя!»

Дни шли за днями, и бедный дровосек с женой забыли о бремени лет, о голоде, о нищете и убожестве своего удела. Мир казался им радостным и надежным, несмотря на войну или даже благодаря ей, ведь эта самая война преподнесла им самую дорогую на свете товарную единичку. Они разделили на троих целую вязанку счастья, украшенную скромными цветочками, которые подарила им весна, чтобы осветить их жилище.

11

Радость и счастье – хорошие помощники, и бедный дровосек трудился теперь усерднее, с новыми силами, товарищи больше ценили его и еще чаще приглашали на совместные возлияния после работы. Один из них, самый предприимчивый, наладился гнать домашний самогон из опилок. Он и поставлял выпивку. Рецепта этого самогона из опилок я не знаю, а даже если бы и знал, с вами бы им не поделился. Имейте только в виду, что пить его не рекомендуется: от этого древесного пойла в больших дозах можно ослепнуть. «Не важно, война – страшное дело, незачем и смотреть на такое!» – заявил самогонщик-любитель. Товарищи были славные парни и не дураки выпить. Они заливали за воротник после трудового дня, их-то ведь не ждал дома дар поезда и небес – товарная единичка, от одного вида которой можно было полюбить жизнь, хотя бы свою.

Иной раз вечером после тяжелой работы бедный дровосек тоже соглашался залить вместе с другими за воротник – бульк-бульк-бульк, – откладывая радость возвращения к своей обожаемой товарной единичке. Он снова был весел и делился своей радостью с товарищами по несчастью, и – бульк-бульк-бульк, тосты следовали один за другим. За что пили? За кого? Один предложил выпить за скорый конец этой окаянной войны – бульк-бульк-бульк. А потом выпили за скорый конец этих окаянных бессердечных – бульк-бульк-бульк. Когда зашла речь о бессердечных, один товарищ сказал, что поезд, который приходит с грузом и уходит обратно порожняком, везет неведомо куда бессердечных со всех концов света. «Пока мы рвем жилы и надрываем пупок за гроши, – подхватил другой, – бессердечные путешествуют на дармовщинку в специальных поездах!»

«Бессердечные, – вступил третий, – убили Бога и развязали эту войну! Они недостойны жить на свете, и эта окаянная война кончится только тогда, когда их поганого духа не останется на земле! – Бульк-бульк-бульк. – Пусть сгинет проклятая порода! – Бульк-бульк-бульк. – Смерть бессердечным!» – заключили они в один голос.

Впрочем, не совсем в один…

Бедный дровосек, наш бедный дровосек – вообще-то все они были дровосеками и все бедными, – наш, стало быть, дровосек выпил, но промолчал. Товарищи, все как один, повернулись к нему, ожидая, что он скажет. Долго ждать им не пришлось – бульк-бульк-бульк, – бедный дровосек вытер рот ладонью и в наступившей тишине услышал свои слова, сам удивившись:

– У бессердечных есть сердце.

– Как-как-как? Что ты такое говоришь? Что ты хочешь сказать?

И бедный дровосек удивился еще больше, когда выкрикнул оглушительным на сей раз голосом – таким, какого и не ожидал от своей глотки; так вот бедный дровосек, бросив жестяной стакан на расшатанный стол, у которого подломились ножки под ударом его кулака, встал и прогремел:

– У бессердечных есть сердце!

И он ушел быстрыми шагами, хоть и покачиваясь слегка, к своей избушке, к своему дому, с топором на плече, вдруг испугавшись той правды, что вырвалась у него, своей собственной правды: у бессердечных есть сердце. Страшно ему стало и в то же время легко, как гора с плеч, он был горд, да, горд, что выкрикнул это при всех, освободился, разом покончив с покорностью и молчанием всей жизни. Он шел к любимой жене и к зенице ока своего, которое самогон из опилок в тот вечер еще не ослепил. Он шел к своей товарной единичке, дару богов или кого другого, не важно, кто преподнес ему этот дар. Он шел. Шел и чувствовал, как его сердце бьется и бьется в груди, а потом вдруг поймал себя на том, что поет-распевает на ходу песенку, которую никогда не пел, да что там, ни эту, никакую другую, ведь он не пел вообще никогда. Он шел и пел, пьяный от свободы и любви.

А товарищи диву давались: «Эк его развезло с такой малости! Лыка не вяжет! Заговаривается! – Бульк-бульк-бульк. – Ничего, к утру проспится». И они тоже запели песни, которым научили их хозяева, охотники на бессердечных, захватчики, и вот о чем были эти песни:

«Вонзи нож в пустую грудь каждого встречного бессердечного, вонзи, чтобы ни одного не осталось, и пусть они вернут нам все, что у нас украли! – Бульк-бульк-бульк. – Да сгинут бессердечные! – Бульк-бульк-бульк».

А тот, который гнал самогон из опилок, вспоминал, что раньше, до войны, местные власти давали денежную премию за каждую принесенную в мэрию голову волка, таскавшего скотину. Бульк-бульк-бульк.

12

Шли дни за днями, месяцы за месяцами. Парикмахер-самоучка, отец бывших близнецов, брил, брил и брил. Потом собирал волосы, светлые, темные, рыжие, и увязывал их в тюки. Тюки складывали вместе с тысячами других тюков, набитых другими волосами. Светлыми, самыми ценными, темными и даже рыжими. Что делали с седыми волосами? Все эти волосы без разбору отправляли в страну доблестных завоевателей, где они становились париками, украшениями, обивочным материалом или просто половыми щетками.

Отец бывших близнецов хотел умереть, но в самой глубине его души прорастало крошечное зернышко, дичайшее, абсурдное, которое упорно сопротивлялось всем ужасам, что он видел и пережил, это крошечное зернышко росло и росло, заставляя его жить или, по крайней мере, выживать. Выживать. Это было зернышко надежды, махонькое, но живучее, он смеялся над ним, презирал его, топил в потоках горечи, но оно все росло и росло, невзирая на настоящее, невзирая на прошлое, невзирая на память о его безумном поступке, после которого его дорогая и любимая больше ни разу на него не взглянула, не сказала ему ни единого слова до той минуты, когда они расстались на перроне несуществующего вокзала, сойдя с поезда ужасов. Он даже не смог прижать к груди, хоть на миг, оставшегося близнеца, прежде чем они расстались навсегда и навеки. Он и сейчас плакал бы об этом, останься в его сухих глазах хоть одна слезинка.