Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

старомодное местечко, верно, старомодное и старозаветное

(это нараспев произносит Клэр Данн, будто участвуя в шоу Сондхайма[59])

1989,

лето недовольства,

у них здесь двухдневное выступление, сегодня Шекспир, завтра Диккенс. «Это почти что не театр, дорогая, не раскатывай губу», – сказал Фрэнк, когда они приехали, и он прав. Они играют пьесу перед ярко-белым киноэкраном, потому что нет никаких портьер или занавеса, ужасное освещение, не сцена, а одно название, просто узкая эстрада, и никаких кулис как таковых, просто каморка, под завязку забитая всем составом: четырнадцать человек, одновременно пытающихся выучить свои роли, и ни одного зеркала, перед которым можно загримироваться.

Поэтому Грейс сидит снаружи одна, на бетонных ступенях, ведущих вниз от черного хода. Она уже отыграла предыдущие акты. Ее персонаж почиет в бозе, пока ее не вызовут на сцену, небо над головой вечереюще-голубое, птицы парят в вышине – те, о которых мать говорила, когда они прилетали: «Ну вот, Грейс, и лето наступило». А когда улетали: «Ну вот, Грейс, и лето прошло…»

а потом кто-то шипит за спиной:

«Грейснахуйтвойвыходтыопоздалатвойвыход…»

Блядь!

и она вскакивает и мчится обратно, вверх по лестнице, по извилистому коридору, и сломя голову выбегает прямо на помост, чтобы встать в позу статуи мертвой королевы из 5-го акта.

Затем Грейс видит, что Джерри и Найдж еще на сцене, еще рассказывают зрителям обо всех удивительных событиях, произошедших за кулисами.

Значит, это еще 2-я сцена.

Грейс должна выйти только через несколько страниц.

Ох.

Ой-ой-ой.

Ну и она просто как бы стоит посреди эстрады, застыв в прыжке и не зная, что делать с руками, и теперь вся публика (а кинотеатр набит битком, хоть это и захолустный городок) видит, как королева, которая должна была умереть, бегает, как девчонка, но ведь в том-то вся и соль: чтобы пьеса получилась, королева должна быть мертвой, а потом в нужный момент ожить.

Грейс отступает на три шага.

Теперь она стоит примерно там, где должен висеть закрывающий ее занавес.

Она выпрямляет спину, вздымает руку, принимает позу статуи.

Пара человек из публики неуверенно смеются.

Парни смотрят на нее в замешательстве.

Затем Джерри снова произносит свои слова. Они говорят свои слова так, будто Грейс на сцене нет. Найдж уходит, а Ральф с Эдом выходят сказать свои. Ральф таращится на нее в панике. Ему и так тяжеловато вспоминать слова. Несгибаемый Эд продолжает своим козлетоном. Они доигрывают сцену до конца, затем всей гурьбой вываливаются Фрэнк, Джой, Джен, Тим, Тони, Том и т. д., участвующие в 3-й сцене, замечают Грейс и ошалело замирают.

Особенно Джой, которая катит раму с занавесом, чтобы Грейс за ним спряталась, и у которой очень много слов о том, что все скоро увидят нечто удивительное, спрятанное от них сейчас за этим самым занавесом.

Грейс не меняет позы.

Она держит руку так, как надо. Смотрит сквозь Джой, которая наконец догоняет, перестает бесцельно катать занавес по эстраде, точно больничная сестра, и ставит его перед Грейс.

Фух.

Они начинают сцену.

Те из зрителей, кто знает сюжет, ржут уже последние несколько минут. Те, кто не знает, – что ж, помоги им, Господь. Теперь, когда Грейс за занавесом, она трясет руками, словно стряхивая с себя булавки и иголки. У нее еще двадцать пять строчек до слов «вы посмотрите». Потом занавес увозят, и она должна сохранять позу статуи, пока все они смотрят на нее, сначала как на статую, а затем как на живого человека, и еще сто двадцать строчек до того, как ей подадут сигнал: «милая принцесса, склонитесь… вот ваша дочь». Она подготавливает в голове слова:

О, посмотрите, боги!Пролейте благодать на дочь мою!О, посмотрите, боги!Пролейте…[60]

Но…

ах.

Фрэнк сказал, что сегодня вечером здесь будет уэст-эндский агент по подбору актеров, приехавший на отдых.

Грейс бросает за занавесом в холодный пот.

Это Клэр Данн вызвала ее на сцену.

Она? Она.

На 99 %.

Клэр Данн сорвала пока что единственную возможность Грейс вырваться куда-нибудь в Уэст-Энд.

О, посмотрите, боги!

Она нарочно?

Она понимала, что делает?

О, посмотрите, боги!



На следующий день участницы КВД (Кружка возвышенной драмы) (можете не упражняться в остроумии, в КВД все эти шутки уже слышали) встречаются в кинотеатре – в такую жару он напоминает кастрюлю под крышкой на зажженной конфорке, – чтобы порепетировать трудный кусок из «Куда катился мир». Тем временем участники (ха-ха), за исключением Эда, который и ставит «Мир», сидят в очень милом саду местной гостиницы, пьют пиво и закусывают обедом из паба. Козлы везучие.

Эд заставляет всех сесть кружком на эстраде перед киноэкраном. Он говорит, у него есть для них упражнение. Он хочет, чтобы они подумали над словом «меандр».

Андер – по-немецки «другой», – говорит он.

Все хлопают глазами.

Другими словами, станьте другими, – говорит Эд. – Станьте кем-то еще. Побродите меандром по многочисленным личностям. Ведь это сама пульсирующая суть истории о Дэвиде Копперфильде. Вспомните все те различные имена, что он получает в течение жизни: Рысак, Маргаритка, Дэйви. Но при этом он все равно остается одним и тем же человеком. Разве нет? В общем, я хочу, чтобы все мы выполнили упражнение и в буквальном смысле стали кем-то другим на глазах у всех. При этом мы все равно останемся самими собой. Давайте пойдем против часовой стрелки. Джой. Ты начинаешь.

Куда пойдем против часовой стрелки? – говорит Джой.

Джой – сестра Фрэнка, которую взяли в последний момент, потому что кто-то другой выбыл, на роль Паулины в «Зимней сказке». Она человек не театральный, хотя ее Паулина весьма убедительна, если учесть, что Джой – не настоящая актриса с серьезными намерениями. Обычно она работает в агентстве недвижимости и специально взяла отпуск на лето, поскольку Фрэнк ставит Шекспира и попросил ее об этом, в общем, она здесь не по своей воле, и ее достала вся эта «драмкружковая херня».

Я хочу, чтобы ты себя переиначила, – говорит Эд.

Против часовой стрелки? – говорит Джой.

Я хочу, чтобы ты взяла слова: «Часы зазвонили, и в тот же миг я расплакалась», – говорит Эд. – Но, прежде чем ты это скажешь, я хочу, чтобы ты возвратилась к тому моменту, когда в тебе родился кто-то другой.

Ну да, но я же все равно буду это делать во время спектакля, – говорит Джой. – Так ведь? Ну и чего тогда париться?

Для Эда это личное оскорбление.

Он славный малый, гей. Спит с Найджем, все об этом знают, хотя делают вид, будто это очень большой секрет. У Грейс есть парочка собственных секретов. Она спит одновременно с Томом и Джен (Флоризелем и Пердитой), но ни Том, ни Джен друг о друге не знают. Никто во всей труппе не знает, и это требует некоторой дисциплины, но Грейс пока выкручивается. И Джен, и Том думают, что она верна только ей/ему, по крайней мере на лето. В то же время она ясно дала понять каждому, что вообще-то не свободна и не может хранить верность дольше: она рассказала им о Гордоне Стоуне, долговременном партнере у себя дома.

(В действительности никакого дома нет и такого человека не существует. «Гордонстоун» – название аристократической школы в Шотландии, где работала ее мать до встречи с ее отцом. Там учился принц Чарльз.)

Еще до того, как хоть кто-нибудь из актерского состава добирается до какой-нибудь другой внутренней личности, вспыхивает спор.

Такого рода спор возникает у них постоянно. Это начинает надоедать. Речь о том, почему Леонт в «Зимней сказке» съезжает с катушек уже вскоре после начала пьесы.

Это спор о феминизме. Опять двадцать пять.

Грейс вздыхает.

Но ведь речь тут не о половой принадлежности, – говорит она. – Это просто поветрие. На него нападает поветрие, на его психику и на всю страну, откуда ни возьмись. Это что-то иррациональное. У него нет никакого источника. Просто так бывает. Таков ход вещей, просто все вдруг меняется, и это должно научить нас тому, что все недолговечно: мы думаем, что обладаем счастьем, и воображаем, что так будет всегда, но его могут отнять у нас в любой момент. Вы переносите политическую ситуацию 1969 года на пьесу 1623 года.

1611-го, – говорит Эд.

Ладно, – говорит Грейс, – но суть не меняется. Плюс-минус одно десятилетие в XVII веке.

Ну да, но ты не можешь этого знать, Грейс, если только ты не специалист по истории между 1611 и 1623 годами, – говорит Джинетт.

Да ну на хуй, – говорит Грейс.

Они приводят все слова о женской манере говорить, о женских языках, о зависти, которую испытывает Леонт к жене, поскольку она владеет речью лучше его.

Ну да, но все это просто, типа, заметки на полях, – говорит Грейс. – Вообще-то все происходит спонтанно, как, не знаю, как чума. Это словно иней на цветах. Поветрие. Это появляется совершенно ниоткуда. Шекспир говорит это устами Леонта. Его мозг инфицирован.

Ну да, но инфекция все равно появляется от чего-то или откуда-то, – говорит Джинетт.

И другие темы в пьесе доказывают, что исцелить необходимо отношения между полами, – говорит Джен.

Даже Джен, с которой она тайно спит, выступает против нее.

Грейс качает головой.

Им ничего не известно о подлинной утрате. Никому из них.

Просто так бывает, – говорит Грейс. – Для зимы лучше всего подходит грустная сказка. Ну и Шекспир привносит грусть, словно прием, драматургический прием, инфицирует все зимой специально для того, чтобы можно было получить лето, вывести веселую сказку из грустной.

Эд вещает своим учительским голосом.

Давайте-ка на минуточку взглянем на самое начало, – говорит он. – Самая первая сцена. Камилло говорит: «Это чудесный мальчик, все подданные души в нем не чают».

Грейс ломает продолжать спор.

Я предпочитаю, чтобы мне подавали кофе, – говорит она.

Нет, Грейс, – говорит Эд. – Это не имеет отношения к чаю.

Ну хватит уже, – говорит Грейс.

Души не чаять – значит безгранично любить, – говорит Эд. – А подданный означает здесь «гражданин» – подданные, жители королевства. Речь о том, что приносит жителям королевства зло или благо.

И все упирается в то, что у власти стоит хреновый лидер, мизогин и тиран, никчемный король-изувер или правитель, который говорит всем, что, если они не ходят перед ним по струнке, значит, они изменники и предатели, – говорит Джинетт.

Ну да, и в пьесе все завязано на дихотомии полов. Этого нельзя отрицать, Грейс, – говорит кто-то еще.

Затем Клэр говорит:

Если бы только Том тоже был здесь, Грейс, да? Тогда бы мы все смогли откровенно поговорить о том, с какими намерениями Шекспир использовал слова «инфекция» и «аффект», и о том, что происходит, когда люди не настолько честны с другими, как следовало бы.

Ты на что намекаешь, Клэри? – говорит Джен.

Я намекаю на то, что кое-кто из нашей труппы получает «избыток благодати»[61] от Грейс, – говорит Клэр.

Для меня это уж точно избыток, – говорит Грейс. – Я ухожу на перекур.

Клэр ей подмигивает.

Вернешься с «новой благодатью», Грейс, да? – говорит Клэр.

Ну и ну, ты что, всю пьесу выучила, Клэр? Все места, где используется слово «благодать». Невероятно, сколько ты знаешь оттуда наизусть, – говорит Эд.

Фотографическая память, – говорит Клэр. – Возвращайся скорей, Грейс. Джен и Том будут ждать, мы все будем. Надеюсь на «лучшую благодать», Грейс.

Не понимаю, как кто-то может прилично сыграть Гермиону при такой глухоте к тексту, – говорит кто-то за спиной Грейс, когда она распахивает двери пожарного выхода.

Зачем ты постоянно приплетаешь Тома? – слышит Грейс голос Джен, когда двери захлопываются за спиной.

Облегчение.

Яркий свет после темноты.

Здесь под прямыми солнечными лучами жарко. Грейс, продрогшая до костей, ежится. Постояв минуту, закуривает сигарету.

Доходит до угла, глядит на широкую равнину за городом. На краю, где кончаются дома, над асфальтом висит марево.

В газетах писали, это самое погожее лето за все столетие, даже лучше, чем в 1976-м. 1940-м. 1914-м.

Грейс роняет недокуренную сигарету, втаптывает ее в тротуар.

Да ну их всех в жопу с их темами.

Она просто уходит.

Ей все равно, куда идти, она идет куда-то, куда угодно – прочь от мира, что куда-то катится, прочь от ревности с ее собственным маревом, висящим над Клэр, которая, наверное, запала на Тома или, возможно, на Джен, но, главное, явно заметила тот поразительный эффект, что способна произвести на любую публику статуя, внезапно оживая, когда зрители этого не ожидают, и поэтому хочет заполучить роль Грейс.

Или, возможно, ей просто нравится создавать проблемы.

Многих людей подобные вещи подстегивают.

Грейс пожимает на ходу плечами.

Секс с Томом такой, как и следовало ожидать, задачу свою выполняет. Секс с Джен неплох, Джен неожиданно страстная и целеустремленная. Немножко приходится выслушивать излияния Джен по поводу ее брата-наркомана. Но Грейс терпелива и владеет нужной мимикой (то бишь лицедейством): она ведь актриса. В любом случае полезно отдохнуть от Тома, который не может до конца поверить в свою удачу: ему дает исполнительница такой важной роли в спектакле, и последний раз, когда они этим занимались, он сказал, что любит ее и безумно в нее влюблен, от чего Грейс всегда в буквальном смысле тянет блевать.

Она проходит мимо дома, где препираются какие-то соседи. На тротуаре стоит женщина, обнимая за плечи застенчивого мальчика. Ее сын? Его мать? Женщина сжимает мальчика в тисках любви и кричит на грудастую женщину в дверях дома, а кричит она вот что:

«Это ж бордель, вы тут самый натуральный бордель развели».

Женщина, стоящая в дверях, улыбается одним краешком рта, что немножко придает ей сходство с палачом. Она говорит спокойным голосом, полным пассивной агрессии, и Грейс решает запомнить это как хороший пример, на случай если когда-нибудь придется играть подобного персонажа.

Мальчик просто веселится, миссис Маллард. Он просто развлекается.

Ему двенадцать лет, – кричит в ответ женщина на тротуаре.

Он никому никакого вреда не делает, миссис Маллард, – говорит самоуверенная женщина в дверях, пока Грейс проходит мимо.

При этом мальчик бросает взгляд на Грейс.

Она ему подмигивает. Он отводит глаза.

У него есть мать.

Он не знает, как охрененно ему повезло.

Грейс проходит через пересохшее болото с желтой выжженной травой и гудящими насекомыми. Устремляется по единственной грунтовой дороге, открывающейся справа: очень уж она заманчива. По этой дороге явно никто особо не ходит. По середине бежит полоска травы, над ней смыкаются ветви деревьев, кусты ежевики с обеих сторон тянут друг к другу свои щупальца.

«Красота», – думает Грейс.

Она отмахивается от каких-то мошек.

Тропу перелетает крохотная птичка – крапивник? Привет, птаха.

Живая изгородь.

Зелень.

Дерн, листва и трава, длинные травы с семенными шапками.

Светлое золото, темное золото полей, что раскинулись, убегая от моря, и зелень всего остального, зеленая, темно-зеленая, деревья впереди вдоль дороги, отбрасывающие длинные английские тени, – таким и представляешь себе лето.

Пятна солнечного света, который пробивается сквозь них вдалеке вдоль дороги, блестящие на ее поверхности, точь-в-точь как дорога блестит после дождя, когда на нее падают лучи солнца.

Внутренняя грамматика Грейс разваливается на части. Предложениям не нужно согласовываться. Как приятно.

Колышущееся изобилие этих деревьев.

Вот что произошло с ней всего за двадцать минут блужданий под летним английским солнцем.

Она стала такой задумчивой.

Так вот что такое для тебя лето. Лето – это когда идешь по точно такой дороге навстречу свету и одновременно темноте. Ведь лето – это не просто веселая сказка. Ведь не бывает веселых сказок без тьмы.

И конечно, вся суть лета – на самом деле в воображаемом конце. Мы инстинктивно движемся к нему, словно он должен что-то значить. Мы вечно ищем его, стремимся к нему, движемся навстречу ему весь год – так линия горизонта предвещает закат. Мы вечно ищем полностью распустившийся лист, раскрывшееся тепло, предвестие того, что скоро мы наверняка сможем откинуться назад и заполучить себе лето: скоро жизнь нас изрядно побалует. Словно и правда существует добрый финал, и он не просто возможен, а обеспечен, существует гармония природы, которая раскинется у наших ног, развернется, словно залитый солнцем пейзаж, только для нас. Как будто самым важным в нашем пребывании на земле всегда было это полное блаженное расслабление всех мышц на нагретом островке травы, с одним длинным сладким стеблем этой травы во рту.

Беззаботность.

Какая идея.

Лето.

Летняя сказка.

Нет такой пьесы, Грейс.

Не дури себе голову.

Самое короткое и увертливое время года, которое не будет принято в расчет, ведь лето не сохранится вообще, разве что отрывочно, фрагментарно, моментами, непроизвольными воспоминаниями о так называемом или воображаемом идеальном лете – лете, которого никогда не было.

Нет даже того, в котором она сейчас. Хотя, говорят, это пока что лучшее лето за все столетие. Даже когда она в буквальном смысле шагает по этой прекрасной и образцовой дороге действительно идеальным летним днем.

Короче, что имеем, не храним.

Гляньте на нее: шагает летом по дороге и думает при этом о быстротечности лета.

Даже находясь в самом эпицентре, я попросту не могу до этого эпицентра добраться.



Через десять минут дорога заканчивается поляной между деревьями с парочкой мест для машин. С одной стороны – каменная старая церковка с разместившимся вокруг зеленым кладбищем, его плиты покосились под старыми деревьями. Ворота открыты. Дверь в конце тропинки открыта. Из открытой двери доносится музыка.

Кто это играет Ника Дрейка в церкви? «Ярьче-пожже», прелестная флейта, чисто семидесятые[62].

Какой еще модный викарий считает Ника Дрейка хорошей церковной музыкой?

Он прав. Гимн нестареющей меланхолии. Гимн английскому лету.

Кладбище заросшее, куча пчел и цветов. Грейс идет по тропинке между кивающими соцветиями. Останавливается напротив двери.

Кто-то внутри церкви насвистывает под мелодию. Слышится негромкий скрип. Затихает. Возобновляется. Затихает. Так вот почему на месте для парковки стоит рабочий фургон.

У нее над головой светлый камень в стене:



НОЧЬ ПРОШЛА, А ДЕНЬ ПРИБЛИЗИЛСЯ: ИТАК ОТВЕРГНЕМ ДЕЛА ТЬМЫ И ОБЛЕЧЕМСЯ В ОРУЖИЯ СВЕТА.

РИМ. 13:12

1879



«Встарь, – думает она, – были рыцари храбры, а женщин не водилось. И обнимали дерева, коль нежности хотелось».

Старый стишок. Грейс даже не догадывалась, что он так крепко засел в памяти. Мать и отец, отец пригнал новую машину, воскресный день, восьмилетняя Грейс сидела на заднем сиденье и смеялась, потому что родители смеялись и это было смешно и приятно.

Нужно было придумать, чего еще не существовало во времена, когда рыцари были храбры, а потом зарифмовать. У отца очень хорошо получалось придумывать рифмы, хотя они в основном касались того, чем мужчины занимаются с женщинами, Грейс совсем ничего не понимала, но знала, что это должно быть смешным.

Встарь были рыцари храбры, за лифчик не сжигали. Срывали ночью их с девиц и маслице взбивали.

Смех.

Встарь были рыцари храбры, горб женщины не гнули…

Смех.

Мать закончила стишок словом «сатанели».

Встарь были рыцари храбры, дам тешили ездою…

Нет, – сказала мать со смехом. – Не смей.

А что? Я просто собирался сказать «вставали со звездою», – сказал отец.

Смех.

Грейс тоже засмеялась сзади. Они обернулись и посмотрели, как она смеется, обменялись взглядами и снова засмеялись, но уже иначе.

Встарь были рыцари храбры. «Не смейте!» – выли девы, пока их в спальни волокли направо и налево.

Смех, смех.

Давний смех.

А разве рыцари были когда-то храбры? У двадцатидвухлетней Грейс пробегает по спине холодок от каменной церковной стены, к которой она прислоняется.

Мужчина в церкви склонился над длинными нераздельными сиденьями. Кажется, он их скоблит. Возможно, чистит. Услышав шум за спиной, он останавливается, поднимает глаза и видит, как Грейс, стоящая в дверях, читает надпись на камне.

Мужчина выключает кассетник.

Привет, – говорит он.

Ой, привет, – говорит она.

Ему около тридцати, довольно интересный, немного похож на Джеймса Тейлора на обложке «Милого малыша Джеймса», но с собранными в хвостик волосами[63].

Не хочу вам мешать, – говорит она.

Как раз собирался сказать то же самое, – говорит он. – Простите, что включил музыку – не ожидал, что кто-нибудь зайдет. Обычно никто не заходит.

Он кладет шлифовальный станок, показывает на часовенку у себя за спиной.

Пожалуйста. Можете оставаться сколько угодно, – говорит он.

Нет, все нормально, мне не нужно, – говорит она. – Я здесь не потому, что это церковь или типа того.

А, – говорит он. – Ладно.

Просто мимо проходила, – говорит она, – дверь была открыта, и я услышала музыку. Мне нравится Ник Дрейк.

У вас хороший вкус, – говорит он.

Чем занимаетесь? – говорит она.

Скамью ремонтирую, – говорит он.

Он говорит, что заменил отломавшееся сиденье, а теперь чистит и зашкуривает то место, где новая часть соединяется со старой. Он смахивает мелкую древесную стружку. В сиденье щель, и с одной стороны древесина другого оттенка.

Даже стык не заметен, – говорит она. – Только цвет отличается. Очень хорошо.

Незаметный стык – в этом вся фишка, – говорит он.

А что вы будете делать, чтобы не отличалось от остального сиденья? – говорит она. – Или просто оставите так, и со временем потемнеет?

Маленькое чудо, – говорит он.

Он показывает банку морилки.

Ставит ее, достает из-за уха сигарету и предлагает Грейс.

Ладно, у вас ведь одна всего, – говорит она.

У меня здесь в кармане целый табачный магазин, – говорит он.

Он открывает банку и тут же начинает сворачивать новую.

А, тогда ладно. Спасибо, – говорит она. – Наверное, это очень здорово, когда можешь сделать сиденье таким красивым.

Самое главное, прослужит долго, – говорит он. – Десятки лет. Простые радости.

Простые радости, – говорит она. – Я как раз шла и об этом думала. Ну, о том, как хочется, чтобы радости были гораздо проще, чем они в итоге оказываются.

Он смеется.

Облизывает папиросную бумагу по краю.

Угу? – говорит он.

Понимаете, – говорит она. – Даже если что-то очень приятно, мы поневоле себя от этого ограждаем. Сейчас такое приятное лето, но, что бы мы ни делали, мы как бы не в состоянии приблизиться к его приятности.

Он жестом приглашает ее подойти к открытой двери и прикуривает обе самокрутки.

Оба стоят в прохладной тени камня.

Лето, – говорит он.

Лето, – говорит она.

А вы знаете, что так еще перемычка в здании называется? – говорит он.

Как? – говорит она.

«Лето». Самая важная балка, в плане конструкции, – говорит он. – Поддерживает потолок и пол, одновременно. Вон там есть такая, взгляните.

Он тычет в балкончик, словно висящий в воздухе у них за спиной.

Вот что я называю приятным «летом», – говорит он.

Общаясь с таким интересным мужчиной, Грейс обычно смотрела на него и делала вид, что слушает, погруженная в свои мысли. Но тут она с удивлением обнаруживает: ей очень интересно то, что он сейчас сказал.

Никогда об этом не слышала, – говорит она.

«Лето» может большой вес выдержать, – говорит он. – Поэтому лошадей-тяжеловозов тоже называют «летом».

Серьезно? – говорит она.

Он поднимает брови, пожимает плечами.

Вы все выдумываете? – говорит она. – Издеваетесь над городской?

Не-а, – говорит он. – Я и сам городской.

Странно, – говорит она, прислоняясь к неожиданно теплому камню у порога церкви и наслаждаясь его прикосновением к руке, – почему из всех времен года мы как бы сильнее всего перегружаем лето, в смысле, своими ожиданиями.

Не, – говорит он и двумя пальцами сжимает кончик своей самокрутки, пока она не тухнет. – «Лето» все выдержит. Потому оно летом и называется.

Он засовывает курево обратно за ухо, улыбается ей.

Потухла? – говорит он. – Уже не раз себя подпаливал.

Потухла, – говорит она. – Кажется.

Кофе хотите? – говорит он. – Там в задней комнате «нескафе» есть и чайник.

Хорошо, – говорит она.

Я Джон, – говорит он.

Грейс, – говорит она.

Встретимся у старой могилы в форме стола, Грейс. Она такая одна, мимо не пройдешь, там с задней стороны, – говорит он.

Ладно, – говорит она.

Сверху череп, – говорит он, – но вполне дружелюбный. Просто предупреждаю. А то вдруг вы нервная.

Да я не стремаюсь черепов каких-то, – говорит она.

Тогда увидимся там, – говорит он.

Его зовут Джон Майсон. Он столяр и профессиональный плотник. Так написано на фургоне, припаркованном у ворот: она может отсюда прочитать. Грейс сворачивает за угол, проходит между изгибами травы, садится под пестрой тенью кроны на старую могилу с плоским верхом.

Мужчина выходит с двумя кружками в одной руке. Руки у него очень красивые. Руки рабочего. Она берет кружку, которую он протягивает, и поворачивает. На боку рисунок с соломинкой в красно-белую полоску, кружка «Хамфри». «Пей скорей. Хамфри хитрей»[64]. Мужчина замечает, как она поворачивает и читает.

Дал вам самую лучшую кружку, – говорит он. – Надеюсь, без сахара пойдет?

Без сахара нормально, – говорит она.

Хорошо, – говорит он.

Мимо пролетает бабочка – белая. Потом еще одна.

Да здесь сущий заповедник бабочек, – говорит она.

Простите, что? – говорит он.

Сущий заповедник бабочек, – говорит она. – Они живут всего один день. Так по крайней мере мама говорила.

Сущий заповедник, – говорит он.

Это слова из пьесы, в которой я участвую, – говорит она.

Хорошо пристроились: свой заповедник, но при этом живут один день, – говорит он.

Чарльз Диккенс к вашим услугам, – говорит она. – Его выражение – не мое. Его сущий заповедник бабочек существует в книге «Дэвид Копперфильд» уже, э… примерно сто сорок лет.

Так вот вы чем занимаетесь? – говорит он. – Студентка?

Выпускница, – говорит она. – Я профессиональная актриса.

Простите, какого рода? – говорит он.

Она рассказывает, что гастролирует по округе.

В одиночку? – говорит он.

Она смеется.

Если бы, – говорит она. – В труппе. С труппой.

Он садится на траву, прислоняясь спиной к надгробию, смотрит на нее искоса.

Хорошо, когда есть труппа, – говорит он.

Ну да, временами, – говорит она.

А пьесы какие? – говорит он.

Она рассказывает ему про «Копперфильда» и Шекспира.

И в шекспировской я королева, муж которой сходит с ума: он убежден, что у меня роман с его другом детства, хотя это не так, и поскольку он король, то изгоняет своего друга, сажает меня в тюрьму, отказывается от своей малютки-дочери и неумышленно губит собственной злобой сына, а потом и я тоже умираю, – говорит она.

Боже правый, – говорит он.

А в конце, шестнадцать лет спустя, меня выкатывают в виде собственной статуи, и вот те на – я вдруг оживаю и больше никакая не мертвая, – говорит она.

А как же умершие дети? – говорит он. – Они тоже возвращаются?

Только один из них, – говорит она. – Вообще-то очень сумбурная пьеса, выдающая себя за комедию.

Значит, вы все время были живы и лишь прикидывались мертвой? – говорит он.

Из текста это не совсем ясно, – говорит она. – Возможно. Но еще якобы, возможно, происходит чудо из чудес, и статуя, которая должна была быть похожа на меня в старости, оживает, это и есть я в старости, хотя столько лет была мертва. Скорее волшебство, чем обман.

Скорее волшебство, чем обман, – говорит он. – Мне это нравится.

Мне тоже, – говорит она. – Очень интересно это играть. Мощь.

Типа этой истории про мужчину, который лепит модели из глины, оживляет их, знакомит с наукой, искусством и всем таким, учит пользоваться законами, быть справедливыми друг с другом, – говорит он.

Не знаю этой истории, – говорит она.