Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мать оставляет на столе все, что у нее было в руках, подходит и садится рядом на кровать.

Моя хорошая, говорит она. Немедленно прекрати волноваться. Чем бы это ни было, это можно простить.

Я не знаю, можно ли простить такое, говорит Джордж.

Лицо матери озабочено.

Хорошо, говорит она. Расскажи.

Джордж не говорит матери о том, как заглянула в ее телефон и прочла обмен сообщениями, где речь шла о потере голоса и резных ангелах.

Она рассказывает о том дне, когда телефон матери, лежавший на кухонном столе, вдруг засветился, и Джордж увидела на экране имя Лайзы Голиард.

Ну и что? спрашивает мать.

Джордж на ходу решает не рассказывать, что в том сообщении речь шла о глазах матери.

— Там было такое: Как ты что ты делаешь где ты и когда мы встретимся, говорит Джордж.

Мать кивает.

Но дело вот в чем, говорит Джордж. Я ответила ей.

Правда? спрашивает мать. От себя что-то написала?

От тебя, говорит Джордж.

От меня? спрашивает мать.

Я написала будто бы от тебя, говорит Джордж. Мне очень стыдно из-за этого. Я понимаю, мне не надо было читать сообщение. Не следовало вмешиваться в твои личные дела. И я понимаю, что ни при каких обстоятельствах не должна была выдавать себя за тебя.

Что ты написала? Ты помнишь? спрашивает мать.

Дословно, говорит Джордж.

Ну и? спрашивает мать.

Прости, пожалуйста, Лайза, но сейчас я должна уделять как можно больше времени своей семье, и я настолько охвачена любовью к мужу и своим двум детям, что, боюсь, еще довольно долго не смогу с тобой встречаться, говорит Джордж.

Мать разражается смехом. Джордж поражена. Ее мать хохочет так, будто давно не слышала ничего смешнее.

Ну, ты и умница, Джордж, вот так умница — дальше некуда, говорит она. Лайза ответила?

Да, говорит Джордж. Она написала что-то в таком роде:

С тобой все в порядке? Ты как-то странно пишешь.

Мать весело хлопает ладонями по кровати.

Я тоже написала, говорит Джордж. Что все у меня хорошо, большое спасибо, но просто я занята важными личными и семейными делами, которые требуют столько времени, что некогда даже в телефон заглянуть. Я сама выйду на связь, и, пожалуйста, Лайза, пока не пытайся со мной связаться. До свидания. Затем я удалила свои сообщения. А потом и ее сообщения.

Мать смеется так громко и весело, что Генри, который уже спал наверху, просыпается и спускается посмотреть, что происходит.

Когда им вдвоем удается уложить Генри обратно в постель и успокоить его, они и сами укладываются. Мать выключает свет. Они прислушиваются к дыханию Генри, ждут, пока оно станет ровным. Долго ждать не приходится.

Потом мать в темноте рассказывает дочери такую историю:

Однажды я стояла в очереди к кассе в магазине на Кингс-Кросс, а впереди стояла женщина примерно моего возраста.

То есть, такая, как я, вставляет Джордж.

Джордж, говорит мать. Ну кто из нас рассказывает?

Извини, говорит Джордж.

Она улыбнулась мне, потому что мы обе были в одном положении — ждали своей очереди. У ее ног стояла пластиковая корзинка, там было полно вещей, которые мне всегда интересны: рулоны бумаги для рисования, большой клубок толстых зеленых ниток или бечевки, а еще множество ручек, карандашей, каких-то металлических инструментов и линеек.

Подошла ее очередь, она начала пробивать свои покупки в кассе, а потом — хлопать себя по карманам, рыться в корзинке, смотреть под ноги. И я спросила: вы что-то ищете? Чем я могу помочь? А она хлопнула себя по лбу и сказала: и с каких это пор я стала человеком, который панически ищет свою банковскую карту, забыв, что уже вставила ее в терминал?

И я засмеялась, потому что узнала в этих словах себя. Мы немного поговорили, я спросила ее о бумаге, и она рассказала мне, что делает книги — в одном экземпляре, в качестве произведений искусства — книги, которые сами по себе являются арт-объектами. Ну, ты же меня знаешь. Мне стало интересно. И мы обменялись е-мэйлами.

Недели через две в моем почтовом ящике обнаружилось письмо от этой женщины, вот такое: как оно тебе? А во вложенных файлах были фотографии красивой маленькой книжечки, невероятно яркой, с причудливо вьющимися строками и такими иллюстрациями, словно их писал Матисс, и я ей ответила, что мне очень нравится, тогда она прислала такой мэйл: а не стоит ли мне сделать что-то другое со своей жизнью? Этот глубоко личный вопрос от совершенно незнакомого человека меня поразил. И я написала: А ты хочешь сделать со своей жизнью что-то другое? Потом некоторое время я ничего не получала и снова о ней забыла.

До того дня, когда она прислала мне голосовое сообщение, в котором предложила пообедать вместе, что было странно: я не помнила, что давала ей свой номер телефона, ты же меня знаешь, я его никогда никому не даю. В сообщении она сказала, что хочет кое-что мне показать, но сначала мы наведаемся в ее мастерскую.

Там было очень интересно. Множество старых типографских шрифтов в специальных ящиках-кассах, выдвинутых целиком или наполовину, повсюду краски и чернила, механизмы для обрезания бумаги, старинный пресс, бутылки с бог знает чем, фиксаторами, красками, не знаю… Мне ужасно понравилось.

А показать она хотела стеклянную коробочку. Она как раз делала несколько книг по чьему-то заказу, и заказчик просил поместить каждую в запечатанный стеклянный футляр. В этих книгах должно было быть множество иллюстраций и богато украшенных страниц, но никто не сможет их увидеть, не разбив стекло.

И она села и сказала: так вот у меня какая дилемма, Кэрол. Может, мне и вовсе не надо заполнять эти книги прекрасным текстом и миниатюрами, а просто слегка деформировать бумагу на обрезе, чтобы казалось, что там что-то есть, понимаешь, немного состарить их, слегка испачкать, словно над ними долго потрудились, сдать работу и получить плату, не слишком напрягаясь? Что лучше — небольшое мошенничество или куча кропотливой работы, результат которой, возможно, никто и не увидит?

Мы пошли обедать и порядочно выпили. Она сказала: мне так интересно смотреть, как ты ешь, а я ответила: Что? В самом деле? Тебя интересуют подобные вещи?

И все-таки это было приятно. Кому-то нравится смотреть, как я ем.

Странно, говорит Джордж.

Мать сдерживает смех.

Мне она все больше нравилась. Она была и сдержанной, и серьезной, и анархичной, и грубой, и неожиданной, и в то же время простодушной и диковатой, как школьница-хулиганка. И она была чудесная. Внимательная, ласковая. И еще что-то было — какой-то блеск. Когда она смотрела на меня, у меня всякий раз возникало чувство: это — настоящее, мне нравилось, как она внимательна ко мне, к моей жизни. Словно ей в самом деле было важно, как я себя чувствую изо дня в день, что я делаю каждый час. И да — однажды она меня поцеловала. Я имею в виду — по-настоящему, прижав меня к стене…

О Боже, говорит Джордж.

То же самое сказал твой отец, говорит мать.

Ты и папе об этом рассказала? спрашивает Джордж.

Конечно, говорит мать. Я твоему папе рассказываю все. Как бы там ни было, моя хорошая, после этого я поняла, что это игра. После поцелуя все становится ясно. А это был славный поцелуй, Джордж, мне понравилось. Но все же…

(Никогда этого ей не прощу, думает Джордж.)

…я почувствовала, что тут что-то нечисто, говорит мать. Она всегда была такой пытливой, ей было интересно, где я, что я делаю, с кем встречаюсь и работаю, а в особенности то, над чем я работаю, о чем пишу, что думаю о разных вещах, и так было постоянно, и я в конце концов решила: ну, это немного похоже на любовь. Ведь когда люди влюбляются, они вечно хотят знать самые удивительные вещи о других, так, может, это и есть любовь, и только мне это кажется странным, потому что о такой любви не говорят вслух — разве только тогда, когда мы обе готовы полностью разрушить свою прежнюю жизнь.

Я этого делать не собиралась, Джордж. Я знаю, как хороша моя жизнь. И мне казалось, что и у нее нет таких намерений, у нее тоже своя жизнь, муж, дети. По крайней мере, мне так казалось. Однажды она показала мне фотографии.

Но потом наступил день, когда я пришла в ее мастерскую без предупреждения. Я постучала, мне открыла незнакомая женщина в комбинезоне, я спросила Лайзу, а она переспросила: кого? Я повторила: Лайзу Голиард, это же ее книжная мастерская, а женщина сказала: нет, меня зовут иначе, я такая-то, а это — моя книжная мастерская, чем я могу вам помочь? А я спросила: разве вы иногда не сдаете свою мастерскую другим художникам? Она посмотрела на меня, как на ненормальную и сказала, что очень занята, и снова спросила, чем может быть полезна. С тем я и попрощалась, и по дороге до меня дошло: а ведь за все время нашего с Лайзой знакомства я ни разу не приходила в ее мастерскую, не предупредив заранее. Обычно мы там просто сидели, болтали, но я никогда не видела, чтобы она что-нибудь писала, рисовала или переплетала.

А когда я вернулась домой и поискала ее в сети, там обнаружились те же две странички, которые я видела и раньше — на одной так и висело уведомление «Сайт находится в разработке», а вторая отсылала пользователя к какому-то книготорговцу из гафства Камбрия. А кроме того — ничего. Ни следа.

Она почти не существовала, говорит Джордж. А при этом все-таки была.

Отсутствие человека в сети — это не так уж важно, говорит мать. Она безусловно существовала. И существует.

В кино или в романе она бы оказалась шпионкой, говорит Джордж.

Понимаю, говорит мать.

В темноте, рядом с Джордж, она произносит это почти радостно.

Это возможно, добавляет она. Это вполне может быть. Хотя и кажется маловероятным. Я бы не удивилась. И познакомились мы странно, и все остальное происходило довольно странно. Будто кто-то пристально всмотрелся в мою жизнь и точно вычислил, чем меня привлечь, а потом — как меня обмануть, завладев моим вниманием. Это серьезное искусство. И Лайза была славной шпионкой. Если, конечно, была ею.

Разве можно сказать — славная шпионка? спрашивает Джордж.

Раньше я бы не стала так говорить, отвечает мать. Странно, но мы даже заговаривали об этом, у нас была одна дежурная шуточка. Я спрашивала: ну, ты же работаешь на спецслужбы, правда? А она: боюсь, я не смогу ответить на этот вопрос!

Ты рассказывала ей историю с мастерской? спрашивает Джордж.

Да, говорит мать. Я сказала, что заходила, а там оказалась не ее мастерская. Она рассмеялась и пояснила, что я наткнулась на одну женщину, которая время от времени там работает, и что этой женщине принадлежит весь дом. Она побаивается, чтобы городские власти не пронюхали, что она кому-то сдает мастерскую, поэтому всегда клянется и божится, что никто, кроме нее, этим помещением не пользуется. И когда она мне это рассказала, я подумала: ну что ж, это вполне вероятно, этим все поясняется — и одновременно поймала себя на мысли: ну разве не отлично придуманное оправдание? Думаю, что вот это двойное мышление — главная причина того, что мы с ней стали видеться все реже и реже.

Но, Джордж, я вот что хочу тебе сказать: я не жду, что ты меня поймешь, пока не станешь старше…

Спасибо, подает голос Джордж.

Нет, говорит мать. Я не пытаюсь тебя унизить. Но для того чтобы понять эти вещи, человеку надо еще немного пожить. Кое-что действительно требует времени. Ведь несмотря на то, что я подозревала какую-то игру, кое-что в этом было. Были искренность и страсть. Было нечто невыразимое. Что-то такое, что мне следовало понять самой. Разобраться. Само по себе это было довольно интересно.

И знаешь, что я тебе скажу: мне это вполне нравилось. Даже если все было не по-настоящему. А главное, моя милая, заключалось в том, что меня видят. За мной следят. От этого жизнь становится очень такой… не знаю… упругой, что ли.

Упругой? спрашивает Джордж. Как это?

Ну, то, что за тобой следят, говорит мать, — это действительно что-то.

Но ведь следит шпионка, человек, который тебя обманывает? спрашивает Джордж.

Когда ты знаешь, что тебя видят, Джорджи, — это очень редко бывает просто так, говорит мать.

А ты папе говорила, что она шпионка? Что он сказал об этом?

Он сказал (тут мать пытается изобразить голос отца): Кэрол, никто за тобой не следит. Это — классическое проявление полувытесненного в психологии. Тебя привлекает ее происхождение из среднего класса. Ее — твои рабочие корни. Типичная паранойя классовой увлеченности, и вы обе делаете из этого подростковую драму, чтобы вам интереснее жилось.

Разве папа не знает, что социальных классов у нас сейчас уже не три, а полторы сотни? спрашивает Джордж.

Мать смеется в темноте рядом с ней.

Неважно, дорогая. Каждая игра имеет свой ход. Я от этого немного устала. И еще зимой прекратила с ней общаться.

Да, я знаю, говорит Джордж.

Меня это немного огорчило, говорит мать. Ты ведь догадалась?

Мы все об этом знаем, говорит Джордж. Ты была просто ужасной.

Правда? спрашивает мать и тихонько смеется. Ну да, я по ней скучала. И до сих пор скучаю. Раньше было ощущение, что у меня есть настоящий друг. Она была мне другом. И, Боже мой, Джордж, что-то в этом было такое, что я чувствовала: мне дозволено.

Дозволено? спрашивает Джордж. Это какое-то сумасшествие.

Понимаю. Но все-таки да, какое-то дозволение. Будто мне все время дозволяют. Когда я это поняла, мне стало смешно. К тому же от этого я чувствовала себя довольно… скажем, непривычно. Как персонаж в кино, который вдруг начинает светиться изнутри. Можешь себе представить?

Честно? Нет, говорит Джордж.

Неужели мы не можем позволить себе выйти за собственные рамки? говорит мать. Стать чем-то большим, чем мы есть? Вот скажи, как ты думаешь, мне когда-нибудь будет позволено стать кем-нибудь еще, а не только твоей матерью?

Нет, говорит Джордж.

А почему? спрашивает мать.

Потому что ты — моя мать, говорит Джордж.

А, говорит мать. Понимаю. Ладно. Но мне все это вполне нравилось. Я сумасшедшая, Джордж?

Честно? Да, говорит Джордж.

Ну, по крайней мере, я теперь понимаю, почему прекратились эсэмэски с вопросами, почему я не пишу. Ха-ха! произносит мать.

Хорошо, говорит Джордж.

Как же все это смешно, говорит мать.

Твоя Лайза Голиард, или кто там она на самом деле, когда никем не прикидывается, может теперь валить на хрен в свою шпионскую страну, говорит Джордж.

Повисает короткая неодобрительная тишина, и Джордж чувствует, что ее занесло слишком далеко. Потом мать говорит:

Пожалуйста, не выражайся так, Джордж.

Это не страшно. Он спит, говорит Джордж.

Он, может, и спит. А я — нет, говорит мать.

Говорила.

Это было тогда.

А сейчас — сейчас.

Февраль.

Но я — нет.

Ее мать сейчас и не спит, и вообще ничего не может делать.

Джордж лежит в кровати, закинув руки за голову, и вспоминает, как она единственный раз в жизни собственными глазами видела Лайзу Голиард.

Они собирались на отдых в Грецию, приехали в аэропорт довольно рано, почти в полседьмого утра, и завтракали в бутербродной «Pret a Manger», и Джордж оглянулась, чтобы попросить мать заказать горячий сэндвич с помидорами и моцареллой. А матери не оказалось на месте. Она отошла в сторону и стояла позади них, беседуя с женщиной с длинными, с виду как будто седыми волосами, хотя сама женщина была молодая и красивая, и это Джордж заметила даже со спины; а с матерью творилось что-то совершенно невообразимое: она все время как будто пыталась встать на цыпочки. Или нет — она вся вытягивалась куда-то вверх, словно пытаясь дотянуться до чего-то такого, что лежит на высокой полке, или до яблока на ветке. Эта женщина наклонилась вперед и положила руку на плечо матери Джордж, поцеловала ее в щеку, и во время этого окончательного прощания Джордж на мгновение увидела ее лицо.

Кто это? спросила Джордж у матери.

Мать буквально запела. Стечение обстоятельств, подруга, которая занимается книгами, это же надо, вот так сюрприз!

Джордж внимательно следила за тем, как ее мать меняется в лице и заливается румянцем.

Румянец с ее лица не сходил еще долго, почти половину пути — пока они летели над всей Северной Европой — и только после этого она успокоилась, а ее лицо приняло обычный цвет.

Минотавр — это быкоголовый человек, которого поместили в центре отвратительного лабиринта. Время от времени царь, чья жена родила эту тварь, должен был приносить в жертву Минотавру юношей и девушек. Чудовище одолел герой с мечом, а выбраться из лабиринта ему помог самый обычный клубок ниток. Разве не так говорится в мифе?

Джордж поднимается и идет к двери, берет телефон из кармана джинсов, которые висят на спинке кровати. На дисплее 01:23, поздновато для эсэмэсок.

Она пишет Эйч.

Мне надо выяснить одну вещь.

Ответа нет. Джордж пишет снова.

Ты потому шутила насчет Минотавра, что считаешь, будто мои подозрения насчет того, что ее мониторили, — просто сказка про белого бычка?

Темно.

Ответа нет.

Джордж сидит на кровати, обхватив колени. Она пытается ни о чем не думать.

Но на следующий день в школе Эйч тоже не говорит с Джордж. Не то чтобы с обидой или со зла, просто вежливо кивает и смотрит в сторону. Возможно, это потому, что она все-таки считает, что Джордж сумасшедшая, что у нее паранойя. Джордж обращается к ней, а Эйч не только не отвечает, но и вообще ничего не говорит и пытается заставить Джордж оборвать фразу, отводя глаза, что не способствует продолжительной непринужденной беседе.

Все становится еще сложнее, потому что они должны вдвоем подготовить доклад о симпатии и эмпатии на уроке английского. По идее, им надо было бы обсудить эти понятия, проект необходимо закончить, а доклад представить перед всем классом в пятницу. А Эйч все время отвлекается, встает и отходит к другому столу, где стоит принтер, и печатает всякую всячину, в том же конце класса сидят трое девочек, с которыми Эйч дружит, а Джордж — не особенно.

И даже возвращаясь, она садится наполовину отвернувшись, что-то записывает и отвечает только на прямые вопросы Джордж. Отвечает дружелюбно, но без малейшей заинтересованности.

Это происходит во вторник, поэтому дальше — миссис Рок.

Мне кажется, что, возможно, я не слишком страстная натура, начинает Джордж.

После Рождества миссис Рок уже перестала повторять в форме вопросов все услышанное от Джордж. Ее новая тактика — просто сидеть и молча слушать, а потом, уже в самом конце сеанса, рассказать какую-нибудь историю или поразмыслить над каким-то словом, которое использовала Джордж, или над чем-то в ее словах, что ее поразило или удивило. Поэтому эти новые сеансы состоят большей частью из монолога Джордж с эпилогом миссис Рок.

Я сегодня утром спросила отца, говорит Джордж, считает ли он меня страстной натурой, а он сказал: я думаю, ты очень энергичный человек, Джордж, и в твоей энергичности немало страсти, но я знаю, что он от меня просто отмахнулся. Хотя, может, отец и вообще не знает, страстная я или нет. В общем, когда мой младший брат, изображая страсть, стал чмокать его в руку, моему отцу стало как-то не по себе, и он сменил тему, а потом, когда я уже уходила в школу, мой братец стоял возле папиной машины и рассуждал насчет того, что в машине есть энергия, а в этой энергии — лошадиные силы и лошадиные страсти, и я чувствовала себя глупо, как полная идиотка, и что это меня вдруг пробило спросить про такое?

Миссис Рок сидит, молчаливая, как статуя.

Ну вот, уже два человека не желают сегодня разговаривать с Джордж.

А если считать отца — трое.

Джордж чувствует, как в ней закипает упрямство, именно здесь, в кресле на сеансе у миссис Рок. Она сжимает губы, скрещивает руки на груди, смотрит на часы.

Прошло всего десять минут. Впереди еще шестьдесят минут сеанса (он длится два урока). Больше от нее ни слова не дождутся.

Тик. Тик. Тик.

Пятьдесят девять.

Миссис Рок сидит за столом напротив Джордж, словно материк в виду острова, когда последний на сегодня паром давно отчалил.

Тишина.

В этой тишине проходят еще пять минут.

Но эти пять минут тянутся, словно час.

Джордж задумывается, не будет ли слишком большой дерзостью, если она сейчас вытащит из сумки наушники, чтобы послушать музыку с телефона. Но ведь она не решится, правда?

И потом — это ведь ее новый телефон, и она еще не успела загрузить в него любимую музыку, хотя он у нее уже два месяца. Там есть только та песня, что загрузила для нее Эйч, — мелодия, к которой написаны слова про ДНК, чтобы они могли как следует порепетировать.

Всегда тебя хочу.

«Хотеть» — довольно сложное для перевода слово, потому что в латыни есть volo (хочу), но, говоря о человеке, его обычно не употребляют. Desidero (желаю, жажду, испытываю нужду)? Amabo (буду любить)?

А вдруг я никогда не буду любить? Не буду хотеть? Никогда не захочу?

Numquam amabo?

Миссис Рок, вы не будете против, если я отошлю сообщение? спрашивает Джордж.

Сообщение мне? Спрашивает миссис Рок.

Нет, говорит Джордж. Не вам.

Тогда я против, Джорджия, потому что сейчас продолжается сеанс, и это время мы должны посвятить беседе, отвечает миссис Рок.

Ну да, говорит Джордж. Только как-то мы не очень беседуем, просто сидим и молчим.

Это твой выбор, Джорджия, говорит миссис Рок. Тебе решать, как использовать время, которое ты проводишь со мной.

Вы имеете в виду, что в течение этого времени, которое утверждено на каком-то педагогическом совете теми, кому полагается это определять, решено, что я должна сидеть в вашем кабинете, чтобы вы могли проминотаврить меня со всех сторон и понять, как я живу после смерти матери.

Проминотаврить тебя? удивляется миссис Рок.

Прошу прощения, что? переспрашивает Джордж.

Ты сказала «проминотаврить», говорит миссис Рок.

Нет, не говорила, возражает Джордж. Я сказала «промониторить». Вы меня мониторите. Наверно, это слово по какой-то причине уже вертелось у вас в голове, оттого вам и показалось, что я его произнесла.

Миссис Рок заметно тушуется, так и надо. Она что-то записывает. Потом снова смотрит на Джордж с такой же пустой открытостью, как и до этого разговора.

Значит, если выбор, как использовать это время, принадлежит мне, я могу отправить сообщение, говорит Джордж.

Только в том случае, если оно адресовано мне, говорит миссис Рок. Потому что иначе у тебя будут неприятности. Тебе известно правило: если вынуть телефон на территории школы не в обеденный перерыв, то он будет конфискован — в данном случае мной, — и ты его не получишь до конца недели.

Разве это правило действует и в кабинете психолога? удивляется Джордж.

Миссис Рок встает. Затем она совершает абсолютно шокирующий поступок: берет пальто с вешалки у двери и открывает дверь.

Идем, говорит она.

Куда? спрашивает Джордж.

Идем, повторяет она.

Мне куртку брать? спрашивает Джордж.

Они идут по коридору, минуя классы, где ученики сидят на уроках, к парадному входу, затем вдоль здания к воротам, и наконец миссис Рок выходит за ворота. Джордж следует за ней.

За воротами миссис рок сразу останавливается.

Вот теперь можешь достать телефон, Джорджия, не нарушая правила, говорит она.

Джордж вынимает телефон.

Миссис Рок отворачивается.

Можешь послать сообщение, говорит миссис Рок.

— Semper — это «всегда», пишет Джордж. Или есть еще хорошее слово — usquequaque. Оно значит «повсюду», или «в любом случае». Perpetuus означает «длительный, беспрерывный», a continenter — «постоянно». Только я не могу сейчас все их расставить по местам, потому что для меня это пока — только слова. И нажимает «отправить».

Когда они возвращаются в кабинет миссис Рок, до конца сеанса остается десять минут.

Вот и наступил тот момент, когда вы слегка наклоняетесь вперед и начинаете рассказывать мне то, что хотели рассказать в завершение сеанса, говорит Джордж.

Да, но сегодня, Джорджия, думаю, завершать придется тебе, говорит миссис Рок. Думаю, сегодня темой нашей беседы было говорение и молчание, а также то, где, когда и как они могут иметь место.

Поэтому я считаю, что мы правильно поступили, ненадолго покинув школу, чтобы ты могла установить контакт, который для тебя, вероятно, был необходимым и неотложным.

Потом миссис Рок немного рассказывает о том, что на самом деле означает высказываться вслух.

Это — стремление артикулировать вещи и явления. В то же время это означает, что невозможно сказать все, даже если у вас найдутся подходящие на первый взгляд слова.

У миссис Рок самые добрые намерения. И вообще она очень славная.

В ответ Джордж поясняет, что когда она выйдет из школы и проверит телефон, то наверняка увидит, что эсэмэска, ради которой миссис Рок нарушила свои правила и вывела ее за пределы школы, будет помечена маленьким красным восклицательным знаком и надписью «ваше сообщение не может быть доставлено», потому что невозможно отправить эсэмэс на уже не существующий номер.

То есть, ты послала сообщение, зная, что оно никогда не дойдет до адресата? спрашивает миссис Рок.

Джордж кивает.

Миссис Рок растерянно моргает. Потом смотрит на часы.

У нас остается две минуты, Джорджия, говорит она. Есть что-нибудь еще, о чем бы ты хотела поговорить на сегодняшнем сеансе? Может, ты просто хочешь что-то сказать?

Не-а, говорит Джордж.

Они молча сидят в течение полутора минут. Наконец раздается звонок.

В следующий вторник в это же время, Джорджия, говорит миссис Рок. Увидимся.

Когда Джордж подходит к дому, на крыльце ее уже ждет Эйч.

Это уже в третий раз Эйч приходит к ней.

Я думала, что ты со мной не станешь говорить / о том, что я никогда не буду любить / не буду хотеть / не буду желать / Думаю, я, наверно, не очень…

Привет, говорит Джордж.

Привет, говорит Эйч. Я серьезно. То есть…

Все нормально, говорит Джордж.

Мне сегодня было очень паршиво, говорит Эйч. Не было никаких сил говорить.

Затем Эйч рассказывает, как вчера вечером, вернувшись домой, узнала, что ее семья переезжает в Данию.

Переезжает? спрашивает Джордж. И ты?

Эйч кивает.

В Данию? опять спрашивает Джордж.

Эйч кивает.

Навсегда? спрашивает Джордж.

Эйч отводит взгляд, потом снова смотрит на Джордж.

А что, разве можно вот так запросто забрать ученика из школы? спрашивает Джордж.

Эйч пожимает плечами.

Когда? спрашивает Джордж.

В начале марта, говорит Эйч. Это связано с работой отца. Он сейчас в Копенгагене. Говорит, нашел для нас фантастическую квартиру.

Вид у нее при этом совершенно несчастный.

Теперь Джордж пожимает плечами.

А эмпатия — симпатия? говорит она.

Эйч кивает.

Я все свои идеи принесла, говорит она.

Они садятся за стол внизу. Эйч включает свой айпад.

Ее мысль: сделать презентацию о художнике, который написал ту картину, ради которой мать Джордж поехала аж в Италию. Она нашла еще несколько работ этого живописца и его короткую биографию.

Не так уж много, говорит она. Дело в том, что о нем, сколько я ни искала, почти ничего толком не известно. Нет уверенности даже в том, когда он родился, известна только дата смерти. Сохранилось письмо, где говорится, что он умер, скорее всего, во время эпидемии чумы, когда ему было примерно сорок два года. По этим сведениям можно высчитать приблизительную дату его рождения, но полной уверенности все равно нет — плюс-минус год-два. Есть еще его собственноручно написанное письмо — то, о котором рассказывала тебе мать, — в нем он просил герцога повысить ему плату за работу. Одна его картина есть в Лондоне в Национальной галерее, и еще рисунок в Британском музее. Во всем мире сохранилось всего шестнадцать его работ. По крайней мере, так считают специалисты. Многое из того, что есть о нем, написано по-итальянски. Я попробовала перевести гугл-транслейтом.

Эйч читает:

Косса стал жертвой эпидемии чумы, которая infierti в Болонье между 1477 i 1478 годами…. 1478 год — наиболее вероятная дата, ибо покровы хвори в тот год были нестойкими.

Какие еще «покровы»? спрашивает Джордж.

…Покровы хвори в тот год были нестойкими, снова повторяет Эйч. У них так и было написано.

Она зачитывает другой фрагмент.

Несколько ранних работ не оставляют почти предвидеть делают композиции настолько инновационными воображению…

Дальше звучит слово, похожее на «паранойя». Эйч показывает Джордж страничку с текстом.

…Настолько инновационными воображению Скифанойя…

Вот оно! Там мы и были, говорит Джордж, увидев это слово.

(Мать произнесла его рядом с ней в машине, в Италии, — прямо сейчас, несколько месяцев назад. Это туда мы тогда ехали.

Ски-фа-но-йя, раздельно выговаривает она. В переводе это означает «дворец, куда убегают от скуки».

Вот сейчас и проверим, замечает Джордж.

Они минуют дорожный указатель, он вызывает у Джордж смех, потому что указывает в сторону какого-то местечка под названием «Lame».[35]

Затем еще один. На нем написано:

Scagli di vivere

non berti la

vita

Там действительно было сказано: перестань жить, не ведись на эту жизнь? Указатель слишком быстро пронесся мимо).

Эйч решила, что им стоит посвятить свой доклад про симпатию / эмпатию этому художнику именно потому, что про него так мало известно. Это означает, что большую часть они могут придумать сами, и никто их за это не упрекнет, потому что все равно никто ничего не знает.

Ну, а что, если миссис Максвелл ждет от нас этого кошмара типа «представьте себе, что вы люди другого времени»? спрашивает Джордж. Вообразите, что вы — средневековая прачка или алхимик, перенесшийся в двадцать первое столетие…

Он и будет у нас говорить из другого времени, кивает Эйч. Что-нибудь вроде «звон», или «гвозди Святого Креста!», или «разрази меня Всевышний!»

Не думаю, чтоб они знали слово «звон» — не в прямом смысле, а в той Италии, где он жил, говорит Джордж.

Думаю, что у них было для этого какое-то свое слово, говорит Эйч.

Джордж поднимается наверх, в кабинет матери, берет с полки словарь. Там сказано, что это архичное слово существовало уже в тринадцатом столетии, когда оно было 1) нареч. Указывало на отдаленные места, время, направление осуществления действия: вон там, далеко. Также имеются 2), 3) и 4).

Эй, да сколько же тут этого «эвон», говорит Эйч. И у Шекспира этого добра хватает, я помню.

(Эйч летом в прошлом году работала на Шекспировском фестивале — продавала билеты и огребала по десять фунтов за вечер).

А может, лучше представить, что он говорит, как мы? спрашивает Джордж. Разве не будет больше эмпатии?

Будет, да только язык тогда был однозначно не таким, говорит Эйч.

Ну да, это был итальянский, какой же еще, говорит Джордж.

Но тогдашний итальянский, уточняет Эйч. Они иначе выражались. Не так, как сейчас. Ты только представь. Вот спускается он в своей — что там они тогда носили? — по ступеням этой, как ее… многоэтажки. А что бы он про машины подумал?

Маленькие тюрьмы на колесах, говорит Джордж.

Нет, маленькие исповедальни на колесах. У него все было бы связано с Богом, говорит Эйч.

Класс! говорит Джордж. Запиши это.

Он был бы как ученик, приехавший по обмену — но не только из другой страны, но и из другого времени, говорит Эйч.

И он все время будет думать: эх, и паршиво же меня придумала эта шестнадцатилетняя девчонка, которая думает, что до хрена понимает в искусстве, а ничего не знает про меня, кроме того, что я написал такие-то и такие-то картины и фрески и вроде бы откинул сандалии от чумы, говорит Джордж.

Эйч смеется.

Про настоящих людей как-то нехорошо выдумывать, говорит Джордж.

Да мы все время что-то выдумываем про настоящих людей, говорит Эйч. Вот прямо сейчас ты про меня что-то выдумала. А я — про тебя. Ты ж меня знаешь.

Джордж краснеет, а потом сама удивляется тому, что покраснела. Она отворачивается. И делает торопливое усилие, чтобы подумать о чем-нибудь другом; например — о том, насколько это типично. Чтобы восстать из мертвых, должен был существовать тот, кто восстанет. Придется ждать и ждать, пока этот человек вернется. А вместо него явится какой-то умерший художник эпохи Возрождения — и давай трепаться о себе и своих картинах, и будет этот кто-то такой, о ком ты ничего не знаешь, и именно это должно научить тебя эмпатии, что ли?

Что-нибудь в этом роде и сказала бы ее мать.

Сейчас по телеку часто показывают рекламу какой-то страховой компании, а в ней — человек, загримированный под жертву чумы. Таким образом рекламодатели хотят подчеркнуть, как давно существует их компания, уже несколько столетий подряд, и что застраховаться можно отчего угодно.

Но как это было, думает Джордж, умереть от чумы? Когда тебя хоронят в одной яме с останками других людей, и сбрасывает тебя туда человек, который и сам отчаянно боится заразы, и валит на тебя еще до того, как ты остынешь, другие тела?

На миг ее посещает мысль о костях под холодным полом, под плитами пола, например, в церкви, или под какими-то рядовыми городскими домами, где прямо сейчас живут и работают люди, понятия не имея, что под ними — кости. Кости шевелятся, ерзают от того, что она их представляет. Это кости того человека, который изобразил ту самую неподдельно шокированную утку в руке охотника, ласковые глаза коня, женщину, повисшую в воздухе над спиной не то козы, не то овцы с нахальной мордой, этого мощного смуглокожего человека в лохмотьях, который так поразил ее мать и которого Эйч только что вывела на экран айпада.

В натуре он лучше выглядит, говорит Джордж.

В инете пишут, что это аллегория Лени, говорит Эйч. Наверно потому, что у него одежда рваная и бедная.

Если б моя мать была жива, она бы про этих писак какой-нибудь «подрыв» придумала, говорит Джордж. У нее бы сердечный приступ случился, если б она услышала, что там Лень нарисована.

И там же, где написано, что это аллегория Лени, пишут еще, что это — аллегория Деятельности, говорит Эйч.

Она выводит на экран изображение богато одетой юной особы со стрелой в одной руке и обручем — в другой.

Ну, то есть как бы она уже… в общем, не умерла, говорит Джордж. Этого человека я тоже видела. Рядом с тем, который в рванье. В натуре.

Эйч нашла еще три картины того же художника, но не из феррарского палаццо. На одной ангел опускается на колени, возвещает Деве Марии, что она родит сына. Над ними обоими, высоко в небе, какой-то летучий образ. Это Бог. Форма у него какая-то странная, похож на башмак — или на что-то еще.

Тут Джордж замечает внизу картины улитку, которая ползет по картине, как настоящая живая улитка. А форма у раковины улитки точно такая же, как у Бога.

Означает ли это, что Бог подобен улитке? Или эта улитка, ползущая по картине, подобна Богу?

Ее раковина имеет идеальную спиральную форму.

Другая картина светлая, золотистая. На ней — женщина, держащая растение на тонком стебле. Но вместо цветов на стебле — глаза.

Офигеть! говорит Эйч.

Женщина, держащая цветы-глаза, слегка улыбается, как смущенная волшебница.

На последней из картин, которые нашла Эйч, — кареглазый красавец. Он держит золотой перстень. И протягивает руку с картины в реальный мир, словно говорит зрителю: вот, держи, хочешь?

На нем — черная шляпа. Может, он тоже в трауре.