Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Али Смит

Как быть двумя

Посвящается Фрэнсис Артур И всем, кто ее создал, С мыслью о Шейле Гамильтон - Живом произведении искусства - И Саре Вуд, художнице.
Et ricordare suplicando a quella che io sonto francescho del cossa il quale a sollo fatto quili tri canpi verso lanticamara.[1] Франческо дель Косса
зеленый дух отыщет жизнь и там где веет лишь пустынной сушью и искра эта о начале новом скажет когда вокруг все кажется испепеленным Эудженио Монтале
J’ai reve que sur un grand mur blanc je lisais mon testament[2] Сильви Вартан
И хотя жизнь поддается разрушительному воздействию времени, процесс разрушения здесь одновременно является и процессом кристаллизации, так в глубине моря, где тонет и растворяется то, что некогда было живым, некоторые вещи переживают «морское преображение» и сохраняются в новых кристаллических формах и состояниях, которые неподвластны стихиям и как бы ждут ловца жемчуга, который когда-нибудь нырнет за ними и вынесет в мир живых… Ханна Арендт
Словно герой романа, он исчез совершенно внезапно, не оставив по себе ни единого следа. Джорджо Бассани
~ ~ ~

Книга года -2014 в Англии

Премия «Голдсмит» (2014)

Премия «Коста Новел»

Премия «Saltire Society» (2014)

Награда за самое выдающееся литературное произведение года по версии «Saltire Society» (2014)

Шорт-лист Букеровской премии (2014)

Шорт-лист премии «Folio» (2015)

~ ~ ~

Меня абсолютно захватила эта книга — роман, построенный на двух историях, которые перекликаются — и переплетаются — через шесть столетий. Тонко и остро прописанный, глубокий — это размышление о материале искусства во всех смыслах слова. Собираюсь перечитать заново в четвертый раз.

Хелен Макдональд, «Irish Times»

Удивительное исследование того, что на самом деле означает: посмотреть — и посмотреть снова.

Сара Черчвелл, «New Statesman»

«Как быть двумя» имеет оригинальную структуру: две истории, одна о художнике эпохи Возрождения, другая о современной юной девушке, оплакивающей необратимую утрату, — которые можно читать в любом порядке. Два сюжета постоянно и в то же время неожиданно раскрываются один в другом. Роман живой, подвижный — и изменчивый.

Э. С. Биатт, «New Statesman»

Поразительно! Лучший роман, который я прочитал в этом году, — на голову выше всего остального.

Том Гатти, «New Statesman»

Один из самых умных, изобретательных, абсолютно впечатляющих авторов в мире сегодня. Али Смит — писательница, чье ошеломляюще тонкое творчество, безусловно, будут изучать и обсуждать даже через сотню лет после нас.

Ник Барли, «Scotsman»

Те, кто высказывает мрачные пророчества относительно смерти романа, пусть лучше обратятся к книгам Али Смит с их по-разному пережитой и представленной образностью, и тогда они увидят, сколько в них живой жизни.

«Independent»

Али Смит — мастер языка. Ее проза — живое воплощение мощного и яркого письма.

Элис Томпсон, «Herald»

Сводя воедино две напряженные истории — итальянского художника, писавшего фрески в эпоху Возрождения, и современного подростка, «Как быть двумя» исследует любовь, искусство и возможность жить — и этот свежий взгляд принес роману почетное место в коротком списке «Букера» и премию Голдсмита за оригинальность.

Джастин Джордан, «Guardian»

Ошеломляюще умная и глубокая проза Али Смит — одна из самых подлинных радостей в современной художественной литературе Британии.

Тим Мартин, «Daily Telegraph»

Невероятно изобретательно, я просто в восторге от этой книги.

«Bustle» (США)

Никому не дано так тонко сочетать эксперимент, юмор и задушевность, как Али Смит.

Крейг Тейлор, «Observer»

Она — жизнеутверждающий автор, создательница новейшей, полной свежести литературы… других таких писателей в наши дни нет.

Роберт Мак-Крам, «Guardian»

Две необычные книги по цене одной!

«Library Journal» (США)

Али Смит — великолепная рассказчица, а «Как быть двумя» — чарующий роман, сверкающий эрудицией и заставляющий нас пересмотреть традиционные способы чтения книг.

«Philadelphia Inquirer»

Али Смит — один из наиболее изобретательных писателей среди ныне живущих, и когда она принимается играть с языком и даже с конструкцией книги, результат оказывается интересным, вдохновляющим и полным противоречивого юмора.

«Emerald Street»

Смит — умелая рассказчица, ее слова искрятся, фразы построены мастерски… «Как быть двумя» содержит немало лирических моментов и говорит о многих вещах сразу. А остроумие и богатое воображение автора, безусловно, ставят это произведение в один ряд с современной классикой. «Curious Animal»

Романы Али Смит набирают все большую высоту — и «Как быть двумя» наверняка не разочарует читателя.

Джули Майерсон, «Observer»

Блестящая игра, удивительная трогательность. Практически невозможная повествовательная акробатика, бросающая вызов смерти.

«Washington Post»

Смит ждет от читателя такой же глубины понимания, как Лоренс Стерн или Итало Кальвино… в радостном, эротичном движении навстречу вопросам и откровениям она, словно по восходящей спирали, уносит нас ввысь сквозь воздух, в котором все полно игры.

Кейт Уэбб, «Literary Supplement»

Авантюрный, интересный, забавный, пронзительный, диковинный роман.

«Kirkus Review»

Ведя речь о горе, одержимости, сексуальности и многообразии искусства, Смит создала ошеломляющее произведение, которое одновременно бросает вызов читателю и вознаграждает его.

«The List»

Абсолютная современность и яркая историчность.

«Independent»

Я ловлю себя на том, что снова и снова улыбаюсь, пораженная тем, как Смит связывает между собой столько на первый взгляд далеких одна от другой вещей.

«Bookslut»

Удивительно глубоко, прекрасно прописано, незабываемо. «The New York Times»

Когда добираешься до конца этого игривого и мудрого романа, хочется открыть его сначала и перечитать снова.

«Dallas Morning News»

Не оторваться.

«San Francisco Chronicle»

Роман, который сам себя перестраивает в зависимости от того, какая из версий попадет вам в руки — и этот фокус происходит отнюдь не ценой принесения сердца и души в жертву «концептуальности».

Арифа Акбар, «Independent»

Умелый, забавный, игривый роман.

«Los Angeles Times»

Изобретательный, интригующий, мастерский.

«Milwaukee Journal Sentinel»

Я считаю — а я словами такого рода не разбрасываюсь — что Али Смит — гений.

«Los Angeles Review of Books»

ОБ АВТОРЕ

Али Смит (1962) — родилась в рабочей семье в Инвернессе (Шотландия). Училась в Абердинском университете и в женском «Newnham College» Кембриджского университета. Преподавала в Стратклайдском университете, но была вынуждена оставить работу из-за синдрома хронической усталости. С тех пор занимается только литературой, сотрудничает с газетами «The Guardian», «The Scotsman», журналом «The Times Literary Supplement». Пишет тексты для шотландской рок-группы «The Trash Can Sinatras».

Али Смит автор многочисленных эссе, новелл, двух пьес и ряда романов, в том числе «Like» (1997), «Hotel World» («Отель — мир», 2001, шорт-лист Букеровской премии, переведен на 11 языков), «The Accidental» (2005, шорт-лист премии Оранж и Букеровской премии, Уитбредовская премия лучшему роману года), «Girl Meets Воу» («Девочка встречает мальчика», 2007, книга года по версии журнала «Diva», премия Шотландского совета по искусству), «There But For The» (2011, книга года по версии газеты «The Guardian», Готорнденская премия) и «How То Be Both» («Как быть двумя», 2014, шорт-лист Букеровской премии, книга года по версии «Saltire Society», премия «Коста Новел»).

В настоящее время писательница живет в Кембридже со своим партнером, режиссером Сарой Вуд.

БЛАГОДАРНОСТИ

Иллюстрации с глазом и видеокамерой созданы Франческо дель Косса и Сарой Вуд.

Благодарю вас, Даниэль Чатто, Полли Данн, Роберт Глисон, Джейми МакКендрик, Кэти Мур, Сара Пикстоун, Мэттью Рейнольдс, Кадья Виттенберг и Либби Виттенберг.

Большая и особая благодарность Кейт Томпсон.

Благодарю вас, Эндрю и Трейси, и всех, кто был в Уэйле.

Благодарю тебя, Саймон, и тебя, Анна.

Спасибо, Сандра.

Спасибо, Мэри.

Спасибо, Эмма.

Спасибо, Сара.

ОДНА



Эй что там за мощная штука извивается как

рыба на крючке которую тащат из воды

если конечно рыбу можно поймать сквозь

стену кирпичную в шесть футов толщиной или как

стрела если способна стрела так вольно кружить

вдоль завитков раковины-спирали или словно

звезда падучая с хвостом что уносится ввысь

сквозь сонмы могильных червей и кости

и тлен и камни и рвется кверху

так быстро как вниз летели

те кони из сказки

о солнечной колеснице когда

дерзкий юноша воссел на нее против воли отца своего

и все равно никто не решился его задержать

он был слишком юным слишком слабым

и устремился вниз

разбился уничтожив паденьем своим толпу

народа и без числа овец в лугах

и вот теперь я падаю вверх со скоростью

сорока коней Господи милый, возлюбленный

отец-матушка молю подстелите

хоть что-нибудь там куда я рухну

вы ведь знаете где (прошу

простить меня) (срочно) какую-нибудь

милую пушистую овечью отару чтобы смягчить (ой) то

за что я цепляюсь моим (чем?)

за (ox)

отскакиваю от (ух) (бух)

(бах) (ох)

(пощады)

но подождите

взгляните на это

солнце

синее небо а по нему белое плывет

а сквозь него сквозит голубизна

восходя к еще более глубокой синеве

нижний слой подмалевка сине-зеленым

добавь индиго под лазурит подмешай

свинцовых белил или пепельную глазурь и ляпис

это ли то самое древнее небо? и земля? снова?

снова домой снова домой

кружным путем вниз через верх

как крылатое семя

потому что корень

устремляясь к поверхности почвы

прорывает ее и становится ростком

а тот набирается сил — и вот побег

а на верхушке побега

цветы что открываются

для всего мира как

глаза:

здравствуйте:

что это?

Мальчик перед картиной.

Хорошо: мне нравится красивая спина: наилучшее в том, кто стоит к тебе спиной, — то, что лицо, которого ты не видишь, остается тайной: эй, или ты меня не слышишь? Не слышишь? Нет? Мой подбородок на твоем плече прямо под ухом, а ты не слышишь — ну и ладно, старый спор о том, кто сильнее, глаз или ухо, — а выходит, что не то и не другое, когда ты и не здесь и не там, поэтому зови меня Космо, зови Лоренцо, зови Эрколе, называй неизвестным художником какой тебе угодно школы — я тебе прощаю — мне все равно — мне незачем об этом беспокоиться — и это хорошо — пусть беспокоится кто-нибудь другой, потому что, слушай, когда-то один старый человек спал зимой, беря с собой в постель моего «Марсия» (ранняя работа, бесповоротно утрачена, лен, холст, тлен), его напряженные цвета горели поверх его одеяла, а одеял он имел не так много, но мой «Марсий» грел его, эта плотная тяжелая вторая кожа, думаю, удерживала его в жизни: я хочу сказать — да, он умер, но не слишком быстро и не от холода, понимаешь?

Никто не помнит этого старика.

Только я, хотя

очень смутно, цвета теперь

едва припоминаю, как звали почти ничего не помню

хотя мне нравится, нравилась

красивая ткань

и как ниспадает складками подол рваной сорочки, или как скручивается, спускаясь к запястью, рукав

и как тонкая, едва различимая в неярком свете линия углем колдовским образом очерчивает трещину, рассекающую скалу

я люблю красивые, смелые изгибы и кривые; его спина слегка согнута у плечей: печаль?

Или просто извечная тоска того, кто соприкасается с жизнью

(хорошо сказано, хоть это и не мои слова)

но Боже мой милый Христе и все святые с ним — картина — она — он — это моя работа,

но, опять-таки, кто на ней?

не святой Паоло, хотя святой Паоло всегда лысый, потому что так принято представлять святого Паоло -

погодите, да, думаю, я… лицо…

но где все остальные? Ведь был здесь не только он, тут были и другие, кто-то вставил картину в раму очень красивую раму

и камни на ней, как есть, и плащ прописан хорошо, нет, очень хорошо, и черный показывает свою силу, смотрите, как плащ открывает ткань там, где ты ожидаешь, что покажется тело, — это тонко, ничего не открыто, и — о! — маленький лес крохотных сосенок на верхушке сломанной колонны позади головы -

но что это за старый Христос вверху?

Старый?

Христос?

будто он стал человеком уже потом и постарел, несмотря на то что все знают, что Христос никогда не станет иным: глаза без морщин вокруг блестящие волосы цвета спелого лесного ореха с аккуратным пробором посреди как у назореев прямые вверху а от ушей начинают виться выражение лица ближе к слезам чем к смеху лоб широкий гладкий спокойный не старше тридцати трех и вообще красивейший из сынов человеческих старый Христос, и почему мне взбрело в голову изобразить его старым (кощунство)?

Погодите — вот причина — кажется, помню что-то: да, тут есть руки — две руки под его (то есть Его) ногами: то, что становится видно, когда присмотришься, руки, принадлежащие ангелам, которые при этом кажутся ничьими руками: словно золотистой ржавчиной покрытые, на них золото, словно раны в золото превратились, бархатная кровь из золотой чечевицы, золотая плесень, словно струпья и корки могут стать драгоценностью

Но почему, зачем это я так?

(Не помню)

Взгляни на ангелов вокруг него, красивых, с бичами и хлыстами, это у меня здорово вышло

нет, нет, отойди назад и окинь взглядом все вместе а заодно и остальные картины в зале: перестань смотреть только на свое: взгляни опыта ради и на другие.

Кажется, я узн…

о Господи — да это же -

Космо, правда?

Это работа Космо.

Святой Джероламо?..

Но ха ха ха ох Боже мой что за хо хо хо бессмысленная комедия

(от которой мой святой отводит глаза, сдержанно и благопристойно)

У выскочки Космо даже святой переигрывает — неистовый и смехотворный одновременно рука в воздухе сжимает булыжник и так высоко словно сейчас сам себя побьет каменьями лишь бы заказчик получил то что хотел за свои деньги: а вон что за дерево неестественно изогнутое каким-то уродливым жестом за его спиной и кровь бегущая по груди: Боже милостивый матушка-батюшка да неужели понадобилось проделать весь этот путь сквозь толщу земли сквозь скалы и почву и червей и кору и звезды и богов и все эти мытарства и истории и обломки забытого и загадок — весь этот путь сюда — и чуть ли не первое что у меня перед глазами — это Космо.

Космо, чертов Космо, твой отец — сапожник, не лучшего происхождения, чем мой, даже худшего: Космо, который ни в чем не достиг вершины, но при этом отличался любовью к роскоши и тщеславием, и в этом стремлении к украшательству порой сворачивал в сторону порока и безобразия: а стая льстивых подмастерьев и ассистентов восхваляла каждый его мазок, словно перед ними разворачивалось шествие самого герцога со свитой.

Хотя вон та картина, тоже Космо, честно говоря, да, вполне хороша.

(да но что это за безделушки у него над головой и показывали же ему как это сделать лучше — я и показывал — когда мы работали в… что ли во дворце прекрасных цветов? в то время Космо делал вид что знать меня не знает хотя точно знал кто я)

А вон на той стене, это тоже его? Впервые вижу, но это точно он: да: о: хорошо: а вот там тоже Космо, да?

Итак, в общей сложности четыре. В одном помещении.

Четыре работы Космо и один мой святой.

Будь добр Господь мой милый отправь меня обратно в забвение: Иисусе и Дева Мария и все ангелы и святые и ангелы и архангелы затмите мое зрение молю ибо я недостойный и тому подобное и если Космо здесь, если все на свете работы Космо такие как были -

но опять же

Космо научил меня как пользоваться свинцовыми белилами чтобы оттенять детали размывкой

(прощаю)

и у Космо я научился ради передачи глубины перспективы делать надрезы в красочном слое

(прощаю).

Да и вообще, достаточно одного взгляда.

Этот Джероламо, написанный Космо, — где тут настоящий святой?

Это если говорить честно.

Ну и, сказать по чести: на чьего святого так упорно смотрит этот мальчик, что стоит ко мне спиной факельщик в Ферраре, которого я только и видел, что со спины, — мальчик пробежал мимо меня по улице: как раз тогда подыскивали художников украшать дворец, где не место скуке,[3] и меня позвали на эту работу, расписывать панели с музами во дворце прекрасных цветов вместе с Космо и остальными, и это принесло мне славу в Ферраре и, того больше, в Болонье, мне ни к чему был двор маркиза, в Болонье все чихать на него хотели (да и я был при тамошнем дворе ни к чему, у них имелся Космо), нет, погодите, на самом деле

все началось с человека по прозвищу Сокол, потому что настоящее имя ему было Пеллегрин: он был советником Борсо, профессором и ученым, с детства знал по-гречески и латынь, имел колдовские книжки на восточных языках, в которых никто не смыслил, кроме него: он знал звезды, богов, древние поэмы: знал легенды и истории, которые нравились всем Эсте, — про королей, их коней, их законных и незаконных сыновей, их кузин, волшебников в пещерах, турниры, дев и соперников, и про то, кто в кого влюбился, и чей конь был наилучшим, самым умным и резвым, а в особенности про бесконечные хитроумные победы над неверными, про побежденных мавританских королей: Сокола назначили ответственным за роспись стен в большой зале дворца, где не место скуке, и он искал художников, отличавшихся манерой от Космо (тот был нарасхват, разгуливал по городу весь в драгоценностях, чисто сам маркиз, и хотя болтали, что Космо будет играть главную роль в украшении стен дворца, где не место скуке, — на самом деле он, что твой белый лебедь, лишь изредка заплывал туда и выплывал оттуда, так что мне случилось видеть его там всего дважды, когда он занимался простейшими подготовительными работами, и уж до того он был нарасхват, что ему, по слухам, даже за это было изрядно заплачено), но как бы там ни было, он (не Космо, а Сокол) позвал меня туда.

Сокол жил позади того места, где строился дворец: он вышел к двери, когда его позвала служанка, и сначала внимательно всмотрелся в коня, который стоял у меня за спиной, потому что был он человеком достаточно мудрым, чтобы многое сказать о человеке, только увидев его коня, а мой плащ блестел даже после дороги из Болоньи, конь ждал меня, опустив голову к земле, обнюхивая новое место: его никогда не приходилось привязывать или присматривать за ним, потому что если кто-то, кроме меня, пытался сесть на Маттоне — то мигом возносился без крыльев и приземлялся в дорожную пыль.

Так вот, когда я заметил, что он разглядывает коня, Сокол понравился мне еще больше: затем он перевел взгляд и присмотрелся ко мне, а я — к нему: он не походил на старого мудреца, а был примерно моих лет, правда, слишком тощий для ученого — те обычно грузны и ни на что не годятся, кроме своих книг: нос его имел горделивые римские очертания (маркизам, наверно, нравилось — эти Эсте без ума от Древнего Рима, так же, как и от баек о побежденных неверных и завоевании Африки), глаза были быстрые и цепкие. Он осмотрел меня с головы до ног, потом его взгляд остановился на верхней части моих штанов: и в дальнейшем, говоря, он все время посматривал туда: он слышал, что я хороший мастер — вот что я услышал.

Потом он снова взглянул мне в глаза и умолк, ожидая, что я на это отвечу — и тут, на мое счастье, по улице пробежал мальчик, и его красота двигалась так стремительно, что я почувствовала движение воздуха (и сейчас чувствую, вспоминая), потому что мальчик этот и сам был весь из воздуха и огня, и в руке у него был горящий факел, а в другой флаг, верно? и длинная рубашка? он промчался вверх по ступеням, высоко держа и то, и другое, так что ветер вздувал ткань, потом свернул во двор, — там всегда была работа, меж тем ходили слухи, что фрески, которых возжелали хозяева дворца, должны быть «дворцовыми», то есть светскими, для удовольствия, не священными — а изображениями самого маркиза, его жизни в городе и различных занятий, соответствующих каждому месяцу года, чтобы сквозь эти картины пробегала подлинная повседневность, как вот давешний мальчишка: мне подумалось: если я смогу схватить движения этого мальчугана на бегу — я покажу это Соколу, чьи глаза (и это я тоже заметила) проводили мальчика: как красиво, как быстро, как хорошо бы…

тогда они поймут насколько это совершенно

и заплатят как должно

и едва мальчик исчез из виду, с моих уст сорвались такие слова: синьор де Присциано, дайте мне перо, бумагу и место, где расположиться, — и я поймаю вам этого зайца быстрее, чем какой угодно сокол, он поднял бровь, услышав столь дерзкую речь, но это было всего лишь шуткой, и он понял ее (будучи и сам в тот миг ко мне неравнодушным), и кликнул служанку, чтобы та принесла то, что мне требовалось, а в голове моей все еще держались и скорость, и очертания фигуры мальчика, и то, как он нес шелковую ткань, и как на ходу ее раздувал ветер, и все это дышало, и именно этого мне и хотелось, потому что мне всегда удается настоящее, истинное и прекрасное, и я могу умело, польстив или обходясь без этого, изобразить то, где встречаются эти три вещи: служанка принесла перо, бумагу и хлебную доску (в ответ на мое подмигиванье она слегка зарделась под своим чепчиком, и я тоже в ответ — белила Святого Иоанна, цинорбра, терра-верде, росетта,[4] и в ее чепчик, очень красивый, с шелковой оборкой по краю, я позже одену свою резальщицу ниток, одну из женщин, что трудятся у ткацкого станка в уголке месяца марта, потому что, хоть Сокол и требовал, чтобы в марте были изображены Парки,[5] так же, как Грации[6] в июне, но мне хотелось, чтобы они были настоящими женщинами и работали по-настоящему).

Я стряхнула крошки с доски (Сокол, прищурившись, следил, как они летят за порог), и хотя мальчик давно исчез с глаз, наметила его пропорции на бумаге, разбросав штрихи, словно абрис созвездия: здесь затылок, тут начинается спина, вот одна нога, вот другая, одна рука, вторая, голова (ну, голова здесь не так важна, самое важное здесь не голова), но больше всего времени я уделила той ступне, что находилась позади, тому месту, где изгибается подошва: если сделать это правильно, она упруго приподнимает все тело, одна-единственная деталь — и вся картина летит, возносится так же, как эта ступня поднимает вверх его самого (ведь он так несся по ступеням, что даже их камень казался легче): он, наверно, спешил на какую-то церемонию, этот мальчик? В его руке среди белого дня пылал факел, и понадобился намек на дверь, сделалась двойной линия притолоки над его головой, чтобы ему было куда войти, впереди и вокруг пала тень, чтобы факел в руке приобрел смысл (и его пламя у меня развевалось, как длинные волосы, только вверх, а не вниз — красота невозможного), потом на землю вокруг него посыпались камешки, веточки — четыре или пять у стены, потом впереди три камешка и обломок кирпича, похожий на кусок сыра, и все это разбросано среди травинок, склонившихся будто в реверансе перед Соколом, словно этого человека почитает даже трава.

(А затем — последний штрих, на кончике одной из травинок две-три точки, огрех пера? бабочка? Это уж только для моего собственного удовольствия, потому что все равно никто не заметит.)

Наверно, этого наброска давно уже нет.

Давно нет жизни в моем «я», как нет ее в «я» мальчика и мужчины, в «я» коня с лоснящейся шерстью и ласковыми глазами по имени Маттоне, в «я» зарумянившейся девушки-служанки.

Давно нет этого факельщика, которого Феррара видела со спины, чернила пожухли, бумага разорвана, изъедена, клочки пошли на осиные гнезда, сожжены и пепел бесследно развеял ветер.

Ох.

Я ощущаю утрату, ее тупую боль, потому что во мне все это было, я верно уловила то место, где его ноги сходились с телом, мускулистую тень там, где рубашка задралась, развеваясь на ходу, мне это было так же приятно, как рассказывать самую старую сказку на свете, потому что изгиб, подобный изгибу ягодицы, — это чистое удовольствие; единственная вещь, которую также приятно рисовать — это изгиб конского крупа, и эта линия, как и у коня, теплая, надежная, она будет служить тебе верой и правдой, если ее не исказить, а линии рукавов собирались складками на его руках от плечей вниз и обратно, дальше шов, а потом край, подобный краю раковины, а вокруг талии — двойной шнур, чтоб прочно держалась одежда.

Мне нравится, как скручивают нить — две пряди вместе для прочности: мне нравились и веревки: помню, однажды на рынке продавали веревку повешенного, ее нарезали на куски, и люди покупали на удачи — чтобы не остаться в одиночестве.

Не быть повешенными, я имею в виду.

Ну — а я, я?

Я-то? Меня и в самом деле никогда не вешали? — ох.

Ох.

Правда же?

Нет.

Не было такого, точно.

Но как же я тогда? Как все закончилось?

Не могу вспомнить конец, вообще никакой, не могу, никакой смерти не помню, нет…

Может, потому что…

Может ее… может, ее и не было?

Эй!

Это я написала ту картину, слышишь!

Не слышит.

Солнце вовсю било в желтизну листвы, я была ребенком, совсем крошкой, сидела на припеке на обломке камня, еще толком не научилась ходить, и тут что-то пролетело мимо меня, вращаясь, упало в лужу конской мочи; пены и пузырей в ней почти уже не было, но запах еще ощущался в углублении между старой дорогой и новой, которую он проложил во двор для телег, груженных камнем, — я имею в виду, мой отец.

Это был маленький темный шарик, похожий на голову неверного, у него было одно крылышко, крепкое, подобное перу, которое торчало прямо из шарика.

Но круг, который образовался от падения этого на поверхности лужи, исчез.

Куда он исчез?

Я позвала, но она топтала босыми ногами белье в большой лохани: от мыла оно становилось белым, она пела и не слышала меня — моя мать.

Я снова крикнула.

Куда он исчез?

Она по-прежнему не слышала меня, тогда я подняла камешек и прицелилась в лохань: промахнулась и попала в бок курице: курица закудахтала, подпрыгнула и почти взлетела: потом побежала, приплясывая так, что я рассмеялась, и переполошила всех гусей, уток и остальных кур: но мать заметила, что камень попал в курицу, выскочила из лохани и побежала ко мне, на ходу занося руку: она не терпела бессмысленной жестокости.

Я не хотела, сказала я. Я не нарочно. Я тебя звала. А ты была занята и не слышала, поэтому я бросила камешек, чтобы привлечь к себе внимание. Я не хотела попасть в курицу. Она просто случайно подвернулась.

Мать опустила руку.

Откуда ты этих слов набралась? спросила она.

Каких? спросила я.

«Обратила внимание», сказала она. «Случайно подвернулась».

От тебя, сказала я.

А, сказала она.

Она стояла босиком в пыли: на ее щиколотках сияли бусинки света.

Куда он исчез? спросила я.

Кто исчез? спросила она.

Круг, сказала я.

Какой круг? спросила она.

Потом посмотрела вниз, на лужу, и увидела эту крылатую штуку.

Это не круг, сказала она. Это семя.

Я рассказала ей, что произошло: она рассмеялась.

А, сказала она. Такой круг. Я думала, ты про какую-то круглую вещь, про что-нибудь вроде перстня или кольца.

Мои глаза наполнились слезами, и она это заметила.

Ну чего ты плачешь? спросила она. Не плачь. Твой круг лучше всяких перстней.

Он исчез, сказала я. Его нет.

А, вот оно что, сказала она. Поэтому ты плачешь. Но ведь он же не исчез. И поэтому он лучше, чем золотой перстень. Он не исчез, просто мы его уже не видим. А на самом деле он и дальше расширяется, растет. И никогда не остановится, этот круг, который ты видела, — просто будет становиться все больше. Тебе вообще повезло, что ты его увидела. Потому что когда он добрался до края лужи и перешел в воздух, то сразу стал невидимым. Это чудо. А ты разве не заметила, как он прошел через тебя? Нет? А он прошел, и ты сейчас в нем. И я. И двор. И кучи кирпича. И песок. И сарай. И дом. И кони, и твой папа, и твой дядя, и твои братья, и работники, и улица. И другие дома. И стены, и сады, и церкви, и башня палаццо, и колокольня собора, и река, и луга за ней, и вон те поля, видишь? Видишь, как это далеко отсюда? Видишь вдали башню и дома? Он, этот круг, прошел через них, и никто ничего не чувствует, но все равно это происходит. А представляешь, как он сейчас добирается до селений и полей, которые мы даже видеть не можем? А за полями — города, и так до самого моря. И вот он уже катится через море. Этот круг в луже, который ты видела, уже никогда не остановится и доберется до края света, а потом и дальше. Ничто его не остановит.

Она посмотрела в лужу конской мочи.

И все это — только от падения семени, сказала она. Видишь его? Знаешь, откуда оно? Она указала вверх, на деревья, окружавшие наш дом.

Если мы посадим это семечко в землю, и дадим ему шанс, и хватит солнца и воды, то при удаче и справедливости будет у нас еще одно деревце.

Деревья были много выше, чем груды кирпича: их кроны высоко возносились над крышей дома, который построил отец отца моего отца: мы были семьей каменщиков и кирпичников: именно этим занимались мужчины в нашем роду, едва выйдя из мальчишеского возраста: моя родня помогала возводить дворцы Эсте — и вообще у рода Эсте появились покои и залы только благодаря нам: мы были людьми историческими, как все безымянные каменщики.

Я выловила семечко из лужи: эта вещь, чтобы подняться, должна была упасть: она была похожа на высохшую человеческую голову — такие выставляли на стенах замка после мятежей и раскрытых заговоров, только позади у нее было крылышко: вещь эта резко пахла конем, и крыло у нее было одно, а не два, как у птицы: может, именно поэтому она и упала: а поскольку она упала, то что-то должно подняться.

Я снова уронила семечко вниз: оно снова упало: когда-нибудь из него здесь вырастет дерево — при удаче и справедливости.

Снова возник круг и исчез, незримо пройдя сквозь меня в мир.

Мать переступила через край лохани, забралась в нее и снова запела: и всякий раз, как она топала ногой, в воде возникали круги, подобные тому, что образовался в луже от семени — они появлялись и исчезали: круги ширились, расходились вокруг нее, вокруг лохани, проходили сквозь меня и мимо меня (о чудо) и дальше в широкий мир, образуя гигантские объятья, когда наталкивались на что-то, и все равно проходили сквозь него: солнце в луже тем временем уменьшалось: новый круг образовался вдоль ее краев, где жидкость высохла: отступая, она слегка изменила цвет камня на дорожке.

Потом было другое время, с деревьев опадали желтые цветы: они падали, и слышался звук: кто знал, что у цветов есть голос? Теперь я бросала камешки гораздо лучше: я всегда попадала точно в лохань — и не просто в нее, а именно в кованый обруч, или в верхний или нижний край, или в ту клепку, в которую целилась.

Теперь я умела бросать так, чтобы не попасть в курицу, если я этого не хотела: это было жестоко — хотеть такого — но и соблазнительно — так что я стала точным стрелком: ведь когда я бросала и почти попадала (но именно почти), курица все равно пугалась и смешно пускалась в пляс под музыку всеобщего птичьего переполоха: но сегодня не было ни кур, ни гусей, чтобы их пугать, потому что теперь всякий раз, когда я выходила во двор, все куры, утки и гуси с криком удирали во двор перед домом, а если я шла за ними — прятались за дом.

Феррара была наилучшим местом для ремесленника-кирпичника, поскольку река давала особую глину: сжигаешь водоросли, смешиваешь пепел с морской солью и глиной, формуешь и обжигаешь кирпич: из этого кирпича можно было построить что угодно — он был всевозможных цветов, любой формы: потом еще был камень, у которого имелись разные названия и цена: когда мой отец был в хорошем настроении и при деньгах, он брал кусочек первого попавшегося камня, и мы наперебой выкрикивали, что это за камень, и того, кто угадывал, отец катал на плечах вокруг двора: перлато: паонаццо: чиполлино с цветными прожилками, а мать смешила меня, делая вид, что если этот камень цвета луковой шелухи поднести к глазам, то они начинают слезиться: арабескатто — от одной красоты этого слова плакать хотелось уже мне: брекчия — вся состоящая из обломков: и еще какой-то сорт, которого я не помню, который изготавливали из двух или больше видов измельченного камня, и получалось что-то совсем новое.

Но здесь, в Ферраре, был кирпич, и делался он у нас.

Я целилась в середину кирпичной груды и попадала точно в выбранный кирпич: поднималось облачко глиняной пыли.

Я поискала под грудой еще обломков, набросала за пазуху и отнесла на крыльцо: села на пороге, приготовилась метать: сидя целиться даже сложнее — и это хорошо.

Прекрати бросаться кирпичом в мой кирпич!

То был мой отец: услышал звук, заметил пыль: он пересек двор: пнул ногой мелкие обломки, которые я собрала: я уклонилась, зная, что сейчас он отвесит мне оплеуху.

Вместо этого он поднял обломок кирпича, повертел, разглядывая.

Отец тяжело опустился на крыльцо рядом со мной: обломок он все еще держал в руке.

Вот, смотри, сказал он.

Он вытащил из-за пояса кельму, и какое-то мгновение ребро инструмента повисло над обломком кирпича: потом он осторожно коснулся кельмой определенного места на краю обломка: потом занес кельму и с силой ударил по тому месту, которого коснулся: от обломка отвалился кусок и упал среди цветов, осыпавшихся с деревьев.