Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дельфина де Виган

Основано на реальных событиях

Delphine de Vigan

D’après une histoire vraie



Copyright © 2015 by Editions JC Lattès



© Петрова А., перевод на русский язык, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2018

* * *

* * *

Через несколько месяцев после выхода моего последнего романа я прекратила писать. В течение почти трех лет я не написала практически ни строчки. Порой устойчивые выражения следует понимать буквально: я не написала ни делового письма, ни благодарственной карточки, ни видовой открытки из отпуска, ни списка покупок. Ничего, что потребовало бы определенного усилия, без которого невозможно написать что-либо. Ни строчки, ни слова. Вид блокнота, записной книжки, каталожной карточки вызывал у меня тошноту.

Мало-помалу само это действие стало случайным, неуверенным, совершаемым не без боязни. Необходимость сжимать в пальцах ручку представляла для меня все большую трудность.

Позже я начала впадать в панику, стоило мне открыть документ Word.

Я пыталась найти удобное положение, оптимальный угол наклона экрана, вытягивала под столом ноги.

А потом часами сидела, вперив неподвижный взгляд в экран.

Через некоторое время у меня начали дрожать руки, стоило мне приблизиться к клавиатуре.

Я без разбору отказывалась от всех поступавших мне предложений: статей, летних новостей, предисловий и других форм участия в коллективном творчестве. От одного только слова «писать» у меня сводило желудок.

Я не могла больше писать.

Писать – только не это.



Теперь я знаю, что в моем окружении, литературной среде и социальных сетях ходили обо мне различные слухи. Знаю, что говорили, будто я никогда больше не буду писать, что я дошла до своего предела. Что костер из соломы или бумаги горит недолго. Любимый человек вообразил, будто от общения с ним я утратила вдохновение или же потеряла питательную жилу и, следовательно, вскоре брошу его.

Когда друзья, знакомые, а иногда даже журналисты отваживались расспрашивать меня о причинах моего молчания, я говорила об усталости, о поездках за границу, гнете популярности и даже о завершении литературного цикла. Я ссылалась на отсутствие времени, рассеянность, беспокойство и выкручивалась с улыбкой, безмятежность которой никого не вводила в заблуждение.

Сегодня я знаю, что все это лишь отговорки. Все это ничего не значит.

Случалось, разумеется, что я при близких упоминала о страхе. Не припомню, чтобы я говорила об ужасе. И все же речь шла именно об ужасе. Сейчас я могу признаться: процесс письма, который давно занимал меня, который изменил все мое существование и был так дорог мне, отныне наводил на меня ужас.

Истина заключается в том, что в момент, когда мне в соответствии с циклом, где чередовались латентный и инкубационный периоды с собственно написанием, циклом почти хронобиологическим, практикуемым мною уже более десяти лет, пришлось вернуться к письму, – так вот, в тот самый момент, когда я уже готовилась начать книгу, используя сделанные для нее заметки и обилие собранных документов, я вдруг повстречала Л.



Теперь я знаю, что Л. – одна-единственная причина моего бессилия. И что два года, когда мы были вместе, чуть было не обрекли меня на вечное молчание.

I

Обольщение

Он чувствовал себя персонажем, чью историю рассказали не как быль, но как художественный вымысел. Стивен Кинг, Мизери


* * *

Я бы хотела рассказать, как, при каких обстоятельствах Л. вошла в мою жизнь. Я бы хотела как можно точнее описать контекст, который позволил Л. проникнуть в мое личное пространство и терпеливо завладеть им. Это не так просто. И вот сейчас, когда я пишу эту фразу: «при каких обстоятельствах Л. вошла в мою жизнь», я осознаю, сколь напыщенно это выражение в связи с раздутым пустяком, каким образом оно подчеркивает еще не существующий драматизм, это желание оповестить о переломе или неожиданном повороте. Да, Л. «вошла в мою жизнь» медленно, уверенно, коварно, до глубины перевернула ее. Л. вошла в мою жизнь, словно вышла на театральные подмостки прямо посреди спектакля, как будто режиссер позаботился о том, чтобы все вокруг поблекло, уступив ей место. Как будто выход Л. был подготовлен таким образом, чтобы указать на ее значительность, чтобы именно в этот момент зритель и другие лица, присутствовавшие на сцене (в данном случае я), смотрели только на нее, чтобы все вокруг нас замерло и ее голос разнесся по всему залу. Короче, чтобы она оказала свое воздействие.

Но я слишком спешу.

Я повстречалась с Л. в конце марта. После каникул Л. уже разгуливала по моей жизни, словно давнишняя подруга по хорошо знакомой местности. После следующих каникул у нас уже были наши private jokes[1], общий язык, составленный из намеков и двусмысленностей, взгляды, которых было достаточно, чтобы понять друг друга. Наше сообщничество питалось взаимными признаниями, но также и недосказанностью и молчаливыми замечаниями. По прошествии времени и учитывая жестокость, в которую позже превратились наши отношения, я могла бы поддаться искушению сказать, что Л. вошла в мою жизнь со взломом, имея единственной целью захват моей территории, но это было бы неправдой. Л. вошла тихо, с безграничной деликатностью, и я испытала с ней мгновения поразительного согласия.

Вечером накануне нашего знакомства меня ждали на Парижском Книжном салоне на автограф-сессию. Там я встретила своего друга Оливье, приглашенного для прямой трансляции со стенда «Радио Франс».

Я смешалась с толпой, чтобы послушать его. А потом мы с ним и его дочерью Розой поделили на троих бутерброд, усевшись прямо на потертое ковровое покрытие в укромном уголке салона. Я была объявлена на четырнадцать тридцать, времени у нас оставалось немного. Оливье не замедлил сказать мне, что я выгляжу усталой, он всерьез беспокоится, как я справлюсь со всем этим. «Все это» означало одновременно и то, что я написала такую личную, интимную книгу и что эта книга получила такой резонанс – резонанс, на который я вообще не рассчитывала, он знает, и к которому, следовательно, не была готова.

Позже Оливье предложил пойти со мной, и мы направились к стенду моего издателя. Мы миновали очередь, плотную, тесную. Я хотела понять, к какому автору она стоит. Помнится, я подняла глаза в поисках афиши, которая подсказала бы нам его фамилию, и тут Оливье шепнул мне: думаю, это к тебе. Действительно очередь тянулась издалека, а потом заворачивала к стенду, где меня ждали.

В другое время, и даже несколькими месяцами раньше, это наполнило бы меня радостью и, конечно, тщеславием. Я часами смирно поджидала читателей в различных салонах, позади стопки своих книг, но никто не приходил. Я знала эту растерянность, это вызывающее чувство стыда, одиночество.

Теперь же я была охвачена совсем другим чувством, чем-то вроде восторга. На мгновение меня посетила мысль, что это слишком, слишком для одного человека, слишком для меня. Оливье сказал, что уходит.



Моя книга вышла в конце августа, и с тех пор я в течение нескольких месяцев переезжала из города в город, с презентации на автограф-сессии, с дискуссии в книжные магазины, библиотеки, медиатеки, где меня ждали всё более многочисленные читатели.

Порой из-за этого меня охватывало чувство, что я добилась цели, увлекла с собой, за собой тысячи читателей; чувство, разумеется, обманчивое – что меня услышали и поняли.

Я написала книгу, значения которой даже не представляла.

Я написала книгу, впечатление от которой среди моих близких и моего окружения станет распространяться волнами, побочного действия которых я не могла предвидеть. Книгу, которая незамедлительно укажет на мои нерушимые основы, но также и на моих ложных союзников; книгу, чье замедленное действие будет продолжаться долго.

Я не представляла себе ни многократного умножения предмета, ни последствий этого, не представляла этой фотографии моей матери, растиражированной сотнями, а потом и тысячами экземпляров. Этой фотографии, помещенной на суперобложку и широко поспособствовавшей распространению текста. Этой фотографии, очень скоро отделившейся от самого ее образа и с тех пор ставшей портретом не моей матери, а персонажа романа, тревожного и излучавшего особую энергетику.

Я не представляла взволнованных и робеющих читателей, не представляла себе, что кое-кто расплачется передо мной и как мне будет трудно сдерживаться, чтобы не плакать вместе с ними.

И был тот самый первый раз, в Лилле, когда хрупкая молодая женщина, очевидно, изнуренная частым пребыванием в больницах, призналась, что роман дал ей безумную, безрассудную надежду на то, что, несмотря на болезнь, несмотря на то, что уже случилось и чего нельзя исправить, несмотря на то, что «из-за нее» пришлось вынести ее детям, они, может быть, смогут любить ее…

А как-то в другой раз, в Париже, воскресным утром один сломленный жизнью мужчина рассказал мне о своем психическом расстройстве. О том, как другие смотрят на него, на них, – тех, кого многие так боятся, что свалили всех в одну кучу: страдающих раздвоением личности, шизофреников, просто людей, склонных к депрессии, – и налепили на них этикетки, словно на запакованных в целлофан кур, в соответствии с современными тенденциями и обложками иллюстрированных журналов. И Люсиль, моя неприкосновенная героиня, всех их возвращала в общество.

И другие: в Страсбуре, Нанте, Монпелье – люди, которых мне порой хотелось заключить в объятия.

Понемногу мне худо-бедно удалось выстроить невидимую преграду, санитарный пояс, который позволил бы мне продолжать, будучи здесь, соблюдая хорошую дистанцию, совершать некое движение диафрагмы, которое задерживало бы воздух на уровне грудины таким образом, чтобы получалось нечто вроде валика, этакая невидимая подушка безопасности. А потом я постепенно выдыхала бы ее, когда опасность миновала. Тогда я могла слушать, говорить, понимать, какие узелки завязываются по отношению к книге, все это движение между читателем и текстом, при том что книга почти всегда и по причине, которую я не могу объяснить, адресует читателя к его собственной истории. Книга была чем-то вроде зеркала, глубина и границы которого находились вне моей компетенции.



Но я знала, что со дня на день все это скажется на мне: количество, да, количество читателей, комментариев, приглашений, число книжных магазинов, в которых я побывала, и часов, проведенных в скоростных поездах. И тогда что-то просядет под тяжестью моих сомнений и противоречий. Я знала, что в один прекрасный день не смогу уклониться от этого, и мне придется познать точную меру вещей и расплатиться сполна.

В ту субботу на Книжном салоне я едва успевала подписывать форзацы. Люди пришли, чтобы поговорить со мной, и я натужно искала слова, чтобы поблагодарить их, ответить на вопросы, оправдать ожидания. Я слышала, как дрожит у меня голос, мне было трудно дышать. Подушка безопасности больше не работала, мне не удавалось оказывать сопротивление. Я стала проницаемой. Уязвимой. В шесть часов вечера очередь перекрыли при помощи эластичной ленты, растянутой между двумя столбиками, чтобы отсечь вновь прибывших, которым пришлось повернуть назад. Я слышала, как в нескольких метрах от меня ответственные за стенд объясняли, что я закончила: «Ей пора уходить, время вышло, мы сожалеем, но она уходит».

Закончив подписывать книги тем, кто оказался последним в очереди, я на несколько минут задержалась, чтобы переговорить с моей издательницей и коммерческим директором. Я думала о пути, который мне предстоит проделать, чтобы добраться до вокзала; я была в таком изнеможении, что могла бы растянуться прямо на полу и остаться здесь. Мы стояли возле стенда, я повернулась спиной к аллеям салона и столику, за которым совсем недавно сидела. Сзади подошла какая-то женщина и спросила, не подпишу ли я ее экземпляр. Я слышала, что говорю ей «нет», вот так запросто, не колеблясь. Мне кажется, я объяснила, что если подпишу книгу ей, остальные непременно снова выстроятся в очередь, чтобы я опять давала автографы.

Я поняла по ее взгляду, что она не понимает, не может понять: вокруг никого нет, невезучие разошлись, кажется, все тихо-спокойно. Вот что я прочла в ее глазах: да что эта дура из себя строит, что значат еще одна-две книжки, разве не для того вы сюда пришли, чтобы продавать и подписывать книги, не станете же вы, в самом деле, жаловаться…

А я не могла сказать ей: мадам, очень сожалею, но я больше не могу, я устала, у меня нет ни сил, ни возможности, вот и все. Мне известно, что другие могут часами не пить, не есть, пока все не пройдут, не получат свое удовольствие. Это настоящие верблюды, какие-то атлеты. Но не я, разумеется, и не сегодня, я не в состоянии больше писать свою фамилию, моя фамилия – это ложь, мистификация. Поверьте, моя фамилия на этой книге сто́ит не больше, чем голубиный помет, по несчастью шлепнувшийся на форзац.

Я не могла сказать ей: если я подпишу вашу книгу, мадам, меня разорвет надвое, именно это и произойдет, предупреждаю вас, отойдите в сторонку, держитесь подальше, тончайшая нить, соединяющая две части меня, вот-вот порвется, и тогда я расплачусь, а то и начну выть, а это может оказаться очень неприятным для всех нас.

Я покинула салон, еще не догадываясь о чувстве раскаяния, которое уже начинало охватывать меня.

Я вошла в метро на станции «Порт-де-Версай», состав был полон, но все же нашла местечко и села.

Уткнувшись носом в стекло, я принялась мысленно вновь проигрывать недавнюю сцену. Один раз, потом другой. Я отказалась подписать книгу той женщине, хотя была там и продолжала беседовать. Я не могла опомниться. Чувствовала себя виноватой, смешной. Мне было стыдно.



Сейчас я описываю эту сцену со всей сопутствующей ей усталостью, которую тогда испытывала, потому что почти уверена: если бы ее не было, я бы не встретила Л.

Л. не нашла бы во мне этого пространства, столь хрупкого, столь подвижного, столь рыхлого.

* * *

В детстве я всегда плакала в свой день рождения. В то мгновение, когда гости все вместе затягивали традиционную песенку, слова которой одинаковы во всех известных мне семьях, а на меня надвигался торт, утыканный свечами, я начинала рыдать.

Это внимание, сосредоточенное на моей персоне, сверкающие взгляды, направленные в мою сторону, это общее возбуждение были мне невыносимы.

Впрочем, это не имело никакого отношения к истинному удовольствию, которое я испытывала от того, что праздник был устроен в мою честь, ничуть не портило мне радость от получения подарков; но было именно в этом мгновении нечто от эффекта Ларсена[2], как если бы в ответ на производимый сообща, направленный на меня шум я могла лишь произвести какой-то другой, еще более пронзительный, неприятной для слуха и губительной частоты звук.

Не знаю, до какого возраста повторялся этот сценарий (нетерпение, напряжение, радость, а потом я – перед всеми – вдруг в слезах и потерявшая голову), но я сохранила четкое воспоминание об ощущении, переполнявшем меня тогда: «наши самые искренние пожелания, и пусть эти несколько огоньков принесут вам счастье», – и о желании тотчас исчезнуть.

Однажды, когда мне должно было исполниться восемь лет, я сбежала.

В те времена, когда принято было отмечать дни рождения в дошкольной группе, моя мать, помню, писала воспитательнице записочки, чтобы попросить ее не вспоминать о моем. Такую записку она мне обычно зачитывала вслух, прежде чем засунуть в конверт, и в ней фигурировало слово «возбудимая», смысла которого я не понимала. Я не осмелилась спросить ее, сознавая, что написать воспитательнице – это уже необыкновенный поступок, некое усилие, рассчитывающее с ее стороны на не менее необыкновенное действие, какую-то поблажку, короче, особое отношение. По правде говоря, долгое время я полагала, что определение «возбудимая» как-то связано с объемом словарного запаса человека: я была девочка e-mot-ive, которой, видимо, не хватало слов[3], что, похоже, объясняло мою неспособность праздновать день рождения в коллективе. Так до меня дошло, что для того, чтобы жить в обществе, необходимо вооружиться словами, не бояться множить их, разнообразить, выискивать самые тонкие их нюансы. Добытый таким образом словарь постепенно превратился бы в плотную жилистую броню, позволяющую существовать в мире бдительно и уверенно. Но столько слов еще оставалось неведомо мне.



Позже, в начальной школе, заполняя анкету, я продолжала привирать относительно даты своего рождения, из предосторожности перенося ее на несколько месяцев, в самую середину летних каникул.

А еще в школьной столовой или у друзей мне частенько случалось (до вполне зрелого возраста) глотать или прятать боб, который я с ужасом обнаруживала в своем куске торта. Объявлять о своей победе, в течение нескольких секунд, а то и минут, быть объектом всеобщего внимания было практически невозможно. Я уже не говорю о выигравших лотерейных билетах, в спешке скомканных или порванных в тот самый момент, когда следовало проявиться, чтобы получить свой приз; доходило даже до того, что я отказывалась от награды, например, когда я была в четвертом классе, во время праздника по случаю окончания учебного года я не взяла купон стоимостью сто франков на покупку в «Галери Лафайет». Помню, как я преодолела расстояние, отделявшее меня от сцены, – важно было дойти, не споткнувшись, с естественным и раскрепощенным видом, потом подняться на несколько ступенек, разумеется, поблагодарить директрису школы, – и в результате убедилась в том, что игра не стоила свеч.

Оказаться в центре внимания, пусть даже на мгновение, вытерпеть множество взглядов сразу было просто нереально.



В детстве и юности я отличалась большой робостью. Сколько я себя помню, это затруднение возникало прежде всего перед группой (то есть когда мне приходилось иметь дело больше чем с тремя или четырьмя людьми одновременно). В частности, дошкольная группа стала для меня первым выражением коллективной общности, никогда не прекращавшей пугать меня. До самого конца школы я была неспособна уснуть накануне чтения вслух выученного текста или доклада. Обойду молчанием уловки, к которым я долгое время прибегала, чтобы избежать любой необходимости выступать публично.

Зато с самого раннего возраста я, кажется, сумела обрести определенную легкость в общении один на один, с глазу на глаз, и истинную способность встретить Другого, едва он принимал форму личности, а не группы, и привязаться к нему. Куда бы я ни направлялась, где бы ни останавливалась, я всегда находила, с кем поиграть, поговорить, посмеяться, помечтать. Повсюду, где я бывала, я обзаводилась друзьями (подругами) и завязывала длительные отношения, как если бы очень рано осознала, что моя чувственная самозащита нуждается именно в этом. До тех пор, пока я не повстречала Л.

* * *

В ту субботу после Книжного салона я предполагала помчаться на вокзал и поехать за город к человеку, которого я любила, чтобы провести с ним вечер и следующий день. Франсуа, как почти каждые выходные, еще накануне отправился в Курсей.

С годами дом, который он как раз только что купил, когда мы познакомились, стал его убежищем, укрепленным лагерем. И когда по пятницам я вижу, как он переступает порог своего пристанища, мне вспоминаются беспроводные телефонные трубки, издающие короткий удовлетворенный «бип», когда их кладут на базу, если они разрядились. Люди, которые нас окружают, знают, до какой степени этот дом является фундаментом его равновесия и как редко он с ним расстается.

Франсуа ждал меня. Мы договорились, что я позвоню, когда сяду в пассажирский поезд, который останавливается повсюду, даже посреди чистого поля, в нескольких километрах от Курсея.

Когда состав метро остановился на станции «Монпарнас», я засомневалась. Разумеется, я поднялась с сиденья, однако не вышла из вагона. Я чувствовала себя чересчур озабоченной, чтобы уехать. Непригодной к общению. Инцидент в салоне резко обострил мою усталость, состояние напряженности, беспокойства, которого так опасался Франсуа, а уж этого мне никак нельзя было допустить. Я поехала дальше, в сторону одиннадцатого округа. Послала сообщение, чтобы предупредить, что еду домой и позвоню ему чуть позже.

Оказавшись в своем районе, я зашла в супермаркет. Мои дети проводили выходные у их отца, Франсуа был за городом. Во время поездки в метро вырисовалась перспектива спокойного вечера, вечера тишины и одиночества, а это именно то, в чем я нуждалась.

Я прогуливалась по отделам мини-маркета с красной пластиковой корзинкой, когда услышала, что кто-то окликнул меня. Позади оказалась Натали, радостная, немного удивленная. В течение года мы часто сталкиваемся в нашем супермаркете. Со временем эти случайные встречи превратились в некий повторяющийся розыгрыш, в котором каждому следовало всего лишь исполнить свою роль. Мы прыскали, обнимались: «Надо же, какая случайность, я никогда не хожу сюда в такое время». «Я тоже».

Мы немножко поболтали в отделе йогуртов. У Натали во второй половине дня также была автограф-сессия на Книжном салоне, к тому же она давала интервью по поводу своей последней книги «Мы были живыми существами». Она собиралась прийти повидать меня на стенде моего издателя, но времени оставалось мало, и она предпочла пораньше вернуться домой, потому что была в тот же вечер приглашена на праздник. Вот она и забежала в супер, чтобы купить бутылку шампанского. Почему меньше чем за три секунды я согласилась пойти с ней на этот праздник, хотя мгновение назад радовалась, что проведу вечер одна, я не помню.

До встречи с Франсуа несколько лет назад я частенько проводила вечера с Натали и еще одной подругой, Жюдит. Мы все трое были более или менее одиноки и хотели развлекаться. Такие вечера мы называли ЖДН (Жюдит, Дельфина, Натали). Их смысл заключался в том, что каждая из нас делала так, чтобы ее с двумя подружками приглашали на разнообразные праздники (юбилеи, новоселья, рождественские ужины). То есть мы проникали в самые нелепые места, притом что никого из нас туда не звали. Таким образом нам удалось попасть на открытие различных лофтов, на танцульки, на ужины по случаю открытия нового предприятия и даже на одну свадьбу, где никто из нас не был знаком ни с женихом, ни с невестой.

Хотя я люблю праздники, но почти всегда избегаю того, что называется «ужин не дома» (я не имею в виду ужины с друзьями, я говорю об ужинах более или менее светского характера). Подобное неприятие связано с тем, что я неспособна приноровиться к требованиям жанра. Тогда все идет так, как если бы внезапно вновь вернулась моя робость, я опять становлюсь краснеющей девочкой или девушкой, какой была прежде, неспособной легко и непринужденно принять участие в разговоре, испытывающей страх оказаться не на высоте, не к месту. Впрочем, чаще всего, если в компании больше четырех человек, я немею.

Со временем я поняла – или это алиби, позволяющее мне смиряться с положением дел, – что отношение к Другому интересует меня, лишь начиная с определенной степени близости.



ЖДН стали реже, а потом прекратились, не очень понимаю почему. Быть может потому, что у каждой из нас произошли изменения в жизни. В тот вечер в супермаркете я сказала Натали «да», решив, что вечеринка даст мне ставшую столь редкой возможность потанцевать. (Надо заметить, что хотя я пугаюсь при мысли о необходимости изображать что-то во время ужина, зато способна в одиночестве танцевать посреди гостиной на вечеринке, где я никого не знаю.)

Я прекрасно понимаю, что от подобных уточнений может создаться впечатление, что я отклоняюсь к другим историям, что я отвлеклась под предлогом желания обрисовать контекст или окружение. Но нет. Последовательность событий представляется мне важной для того, чтобы понять, как я встретилась с Л., и на протяжении моего повествования мне, безусловно, понадобится опять возвращаться назад, еще дальше, чтобы попытаться уловить истинный смысл этой встречи.

Принимая во внимание сумбур, который она внесла в мою жизнь, мне важно уточнить, что именно сделало возможным такое влияние Л. на меня и, разумеется, мое – на Л.

Кстати, я танцевала, когда передо мной оказалась Л., и, насколько мне помнится, наши руки соприкоснулись.

* * *

Мы сидели на диване, Л. и я.

Я первая ушла с танцпола, в какой-то момент, когда музыка мне разонравилась.

Л., которая больше часу танцевала рядом со мной, не замедлила присоединиться ко мне. Улыбнувшись, она втиснулась на узкое место между мной и моим соседом, который прижался к подлокотнику, чтобы она уселась поудобнее. Она заговорщицки торжествующе подмигнула мне.

– Вы прекрасны, когда танцуете, – едва устроившись, объявила она. – Вы прекрасны, потому что танцуете так, будто думаете, что никто на вас не смотрит, как если бы вы были одна. Кстати, я уверена, что вы так же танцуете одна у себя в спальне или в гостиной.

(Моя дочь, будучи подростком, однажды сказала мне, что, когда она станет взрослой, то запомнит меня такой: мать, танцующая посреди гостиной, чтобы выразить свою радость.)

Я поблагодарила Л. за комплимент, но не знала, что ответить. Впрочем, похоже, она ответа и не ждала и по-прежнему с улыбкой смотрела на танцпол. Я украдкой разглядывала ее. Л. была одета в облегающие черные брюки и кремовую блузку, ворот которой украшала тонкая темная шелковая или кожаная лента – мне не удалось с уверенностью определить материал. Л. была великолепна. Мне на ум пришла реклама марки Жерар Дарель, я прекрасно помню, именно эта простая современная изысканность, искусное сочетание классических буржуазных тканей и рискованных деталей.

– Я знаю, кто вы, и счастлива встретить вас, – добавила она через короткое время.

Мне, разумеется, следовало бы спросить, как ее зовут, кто ее пригласил, иначе говоря, что она делает в жизни, но я ощущала, что робею перед этой женщиной, перед ее спокойной уверенностью.

Л. была как раз из тех женщин, что завораживают меня.

Л. была безупречна, гладкие волосы, великолепно отшлифованные и покрытые ярко-красным лаком ногти, которые, казалось, светились в темноте.

Я всегда восхищалась женщинами, которые носят лак на ногтях. Для меня крашеные ногти выражают некую идею женского совершенства, которое, я в конце концов вынуждена была признать, для меня останется недосягаемым. Кисти у меня слишком широкие, большие, в некотором смысле, мощные, и когда я делаю попытку нанести на ногти лак, они кажутся еще шире, словно эта тщетная потуга «переодевания» только подчеркивает их мужской характер (по мне, кстати, эта процедура чересчур утомительна, сами движения требуют тщательности и терпения, которыми я не обладаю).

Сколько времени надо тратить, чтобы быть такой женщиной, размышляла я, разглядывая Л., как уже прежде, до нее, разглядывала десятки женщин в метро, в очереди в кино, за столиками в ресторанах? С прическами, макияжем, отутюженных. Ни одной лишней складочки. Сколько времени требуется каждое утро, чтобы дойти до такого состояния совершенства, и сколько вечером для того, чтобы правильно сделать все, чтобы из него выйти? Какой образ жизни нужно вести, чтобы иметь время укрощать волосы укладкой, каждый день менять украшения, подбирать и варьировать наряды, ничего не оставляя на волю случая?

Теперь-то я знаю, что дело тут не только в свободе, но скорее в «типе», какого «типа» женщиной мы хотим быть, если только у нас есть выбор.

Помню, когда я впервые встретилась со своей издательницей в ее кабинетике на улице Жакоб, меня прежде всего заворожила ее изысканность; разумеется, ногти, но и все остальное тоже, простое и безукоризненного вкуса. От нее исходила женственность несколько классическая, но отменно дозированная, которая поразила меня. Когда я познакомилась с Франсуа, то была убеждена, что ему нравятся женщины не такого «типа», как я, более манерные, более утонченные, владеющие собой. Вспоминаю, как в кафе объясняла своей подружке причины неминуемого провала; это просто было невозможно, ну да, именно поэтому, Франсуа нравятся женщины с гладкими и покорными волосами (говоря это, я помогала себе жестами), а я кудлатая. Мне казалось, что одно это несоответствие уже обобщает все более глубинные, даже основополагающие, различия. В общем, наше знакомство было всего лишь банальной ошибкой при переводе стрелок. Мне понадобилось время, чтобы согласиться, что это не так.



Через некоторое время Л. поднялась с дивана и снова принялась танцевать среди десятка других гостей, протиснувшись между ними так, чтобы оказаться лицом ко мне. Сегодня, учитывая то, что произошло, я не сомневаюсь, что эту сцену следует понимать как демонстрацию соблазнения, да она мне таковой и представляется, но тогда речь шла скорее о некой игре между нею и мной, неком молчаливом сговоре. Что-то интриговало, занимало меня. Л. иногда прикрывала глаза, движения ее тела были исполнены сдержанной, непоказной чувственности. Л. была красива, и мужчины смотрели на нее, я пыталась перехватить мужской взгляд на нее, уловить момент, когда этот взгляд смутится. Я чувствительна к женской красоте и была такой всегда. Мне нравится смотреть на женщин, восхищаться ими, пытаться вообразить, какой изгиб, какая ложбинка, какая впадинка, какой легкий дефект произношения, какое несовершенство вызывает у них желание.

Л. танцевала почти неподвижно, ее стан тихонько колыхался в такт музыке, улавливал каждую ноту, каждый нюанс; ее ноги теперь были словно приклеены к полу и больше не двигались. Л. была стеблем, лианой, подчиняющейся дуновению, ритму. И смотреть на это было так прекрасно.



Позже, и теперь мне уже не удается установить связь между этими двумя моментами, мы с Л. оказались сидящими в кухне за столом перед бутылкой водки. Иногда я припоминаю, что какие-то люди, которых я не знала, приходили поговорить со мной, я провела с ними недолгое время, а потом Л. протянула мне руку, приглашая снова танцевать. Натали я потеряла из виду, наверное, она ушла домой. Народу было много, на вечеринке царило веселье.



Не знаю, с чего вдруг мне вздумалось рассказать Л. о женщине на Книжном салоне, о своих угрызениях совести, о не покидающем меня горьком послевкусии. Я непрестанно вспоминала ту встречу, свою реакцию. Было в этой сцене что-то, что вызывало мое негодование, что не было мной. Я была лишена всякой возможности догнать ту женщину, принести ей извинения, подписать для нее свою книгу. Что случилось, то случилось, дело сделано, и нет ни малейшего шанса все отыграть назад.

– На самом деле, вас беспокоит не только то, что эта женщина оскорблена, что она, быть может, проделала долгий путь, чтобы повидать вас, оставила детей на сестру, поссорилась с мужем, который намеревался вместе с ней отправиться за покупками и не понимал, почему ей так важно увидеться с вами. Нет, вас на самом деле преследует мысль о том, что теперь эта женщина может разлюбить вас.

Голос у нее был мягкий, без иронии.

– Наверное, – согласилась я.

– Думаю, у вас сейчас непростое время. Комментарии, реакции, этот внезапный свет. Думаю, здесь может быть риск провала.

Я попыталась возразить: все же не стоит преувеличивать.

Она продолжала:

– Тем не менее иногда вы должны чувствовать себя очень одинокой, как если бы вы оказались совершенно голой в свете фар посреди дороги.

Я оторопело смотрела на Л. Именно так я себя и чувствовала, «совершенно голой посреди дороги», и именно такими словами я несколькими днями раньше это сформулировала. С кем я поделилась? Со своей издательницей? С журналистом? Как Л. могла использовать в точности те выражения, которые употребила я? Разве что я кому-то сказала?

Я и теперь не знаю, повторила Л. в тот вечер слова, которые где-то прочла либо которые ей передали, или в самом деле она догадалась.

Мне следовало сразу понять, что Л. обладает невероятным «чувством Другого», даром найти верные слова, сказать каждому то, что он хочет услышать. Л. всегда без промедления задавала самый уместный вопрос или бросала реплику, доказывавшую собеседнику, что лишь она одна способна понять его и поддержать. Л. могла не только с первого взгляда определить причину смятения, но, главное, найти трещину, имеющуюся в каждом из нас, как бы глубоко она ни залегала.

Помнится, я обрисовала Л. свое представление об успехе, без всяких уловок, уверенная, что мои слова не будут поняты превратно. С моей точки зрения, успех книги – это несчастный случай. В прямом смысле. Внезапное неожиданное событие, спровоцированное непредвиденным стечением различных невозможных факторов. Только не следует искать в моих словах ложной скромности, разумеется, сама книга тоже играет роль в этой истории, но она представляет лишь один из параметров. Другие книги потенциально тоже имели бы подобный успех, и даже более значительный, но для них обстоятельства сложились не столь благоприятно, недостало того или иного параметра.

Л. не сводила с меня глаз.

– Несчастный случай, – снова заговорила она, особенно выделив эти слова, чтобы дать понять, что не она первая их сказала, – причина повреждений, порой необратимых, не так ли?

Я допила водку, которую она несколько раз подливала мне в рюмку. Я не была пьяна, наоборот, мне казалось, что я достигла того уровня сознания, в каком редко бывала. Было очень поздно, вечеринка внезапно закончилась, все разошлись. Мы были одни в кухне, где еще минуту назад было полно народу. Прежде чем ответить ей, я улыбнулась.

– Да, именно так. Успех книги – это несчастный случай, в котором нельзя не пострадать, однако жаловаться было бы недостойно. В этом я уверена.



Мы взяли одно такси, Л. настояла, ей несложно меня подбросить, это ей по пути, даже не придется делать крюк.

В машине мы молчали. Я ощущала, как мной овладевает усталость, давит на затылок, постепенно сковывает все члены.

Водитель остановился перед моим домом.

Л. погладила меня по щеке.

Я часто вспоминала этот ее жест, в нем были симпатия, нежность, возможно, желание.

А может, и ничего. Потому что, по правде говоря, я ничего об Л. не знаю и никогда ничего не знала.



Я вышла из машины, поднялась по лестнице и, не раздеваясь, рухнула в постель.

* * *

Я смутно помню последующие дни. Разумеется, у меня оставались какие-то обязательства: встречи в книжных магазинах, медиатеках, выступления в школах. Я попыталась сократить поездки по провинциям до одной в неделю, чтобы быть со своими детьми, и предполагала завершить все к концу мая. Наступает момент, когда требуется тишина, чтобы вновь взяться за работу, вернуться к привычному ритму жизни. Я одновременно желала этого и страшилась, но я положилась на судьбу и отказывалась от всех приглашений после назначенного мною самой срока.



Как-то в пятницу вечером, возвратившись домой после двухдневного отсутствия (меня в Женеве принимал кружок любителей чтения), я обнаружила в почтовом ящике среди счетов какое-то письмо. В нижней части конверта была наклейка с напечатанными на ней моим именем и адресом.

Поэтому я решила, что это рекламная рассылка, и едва не выбросила его, даже не заглянув внутрь. Однако одна деталь привлекла мое внимание. На наклейке крупно значился номер моей квартиры – чего никогда не бывало ни на одном официальном почтовом отправлении. Я и сама долгое время не ведала о его существовании. На самом деле его можно было обнаружить на бронзовой табличке, прибитой к стене в общем коридоре, слева, примерно в метре от каждой входной двери, рядом со старыми табличками почтового ведомства. Мне потребовалось много лет, прежде чем я заметила ее. Номер моей квартиры – восемь, у моих соседей – пять, подобное отсутствие логики, на мой взгляд, лишь усиливало эффект таинственности.

Заинтригованная, я распечатала конверт и развернула листок формата А4 с напечатанным на машинке текстом. У кого в наше время еще есть пишущая машинка, подумала я, прежде чем приступить к чтению.

Ниже я целиком привожу текст, синтаксис и лексика которого, похоже, выбраны таким образом, чтобы я не могла определить пол его автора.

Дельфина!
Ты, конечно, думаешь, что отделалась. Ты думаешь, что можешь вот так выпутаться, потому что твоя книга – это, так сказать, роман и ты изменила кое-какие имена. Ты думаешь, что сможешь и дальше жить своей маленькой жалкой жизнью.
Слишком поздно. Ты посеяла ненависть и пожнешь, что положено. Лицемеры, что окружают тебя, сделали вид, что простили тебя. Но они не забыли, можешь мне поверить, они в ярости, они ждут своего часа и, когда придет время, не промахнутся. Мне это прекрасно известно. Ты заложила бомбу, тебе и подсчитывать ущерб. Никто за тебя этого не сделает.
Не делай поспешных выводов относительно моих намерений. Я не желаю тебе зла. Наоборот, я желаю тебе самого наилучшего. Я желаю тебе блистательного успеха, обеспеченного на 75 %, потому что полагаю, что ты левачка, как все богемные мещане вроде тебя, и будешь голосовать за Франсуа Олланда.
Ты продала свою мать и здорово заработала.
У тебя водятся деньжата, верно? За семейные саги хорошо платят, по максимуму, да?
Так что, будь добра, профукай состояние.


В то время через свое издательство я получала много корреспонденции: десятки писем от читателей, которые каждую неделю мне доставляли в плотном бумажном конверте. И электронные сообщения, перенаправленные на мою почту с сайта издателя. Но анонимное письмо на свой личный адрес я получила впервые. И впервые я получила такое резкое письмо, касающееся моих книг.

Едва я дочитала, у меня зазвонил мобильник. Высветившийся номер был мне незнаком, и я не сразу ответила. Какое-то мгновение я думала, что звонит тот же человек, который написал письмо, хотя в подобном подозрении не было никакого смысла. Я была так взволнована (и утешена), что мне не показалось неуместным узнать низкий и глуховатый голос Л., которой я, между прочим, своего номера не давала.



Оказывается, после нашей встречи Л. часто думала обо мне и теперь предлагала в один из ближайших дней мне выпить чаю, кофе, стаканчик вина или чего-нибудь другого по моему вкусу. Она прекрасно понимает, что ее поведение может показаться странным, даже вызывающим. Она коротко рассмеялась и добавила:

– Но будущее принадлежит сентиментальным.

Я не нашла, что ответить. Мне вдруг вспомнилась картинка «Сентиментальный волк» из книжки, которую я десятки раз читала своим детям, когда они были маленькие. Лукас, герой книги, резвый волчонок, уходит из семьи, чтобы жить своей жизнью. Во время прощания его взволнованный отец передает ему список продуктов, которые тот может есть: Красная Шапочка, три поросенка, коза с козлятами и т. д. Одетый в длинные шорты и свитер с высоким воротом (я привожу детали, свидетельствующие о неоспоримом очаровании персонажа), возбужденный и доверчивый Лукас пускается на поиски приключений. Но всякий раз, как он встречает одну из фигурирующих в списке жертв, той удается задобрить его, и вместо того, чтобы одним махом проглотить добычу, он продолжает свой путь. Так, дав сбежать нескольким «обедам на ножках» – с которыми он вдобавок завязал дружеские отношения, – оголодавший Лукас встречается со страшным Людоедом (мне помнится, что речь идет о Людоеде из «Мальчика-с-пальчика»), которого он заглатывает целиком, избавив таким образом от опасности всех ранимых тварей в округе.

По правде говоря, кроме этой сказки, мне на ум не пришло ни одного примера, подтверждающего счастливую участь сентиментальных. Напротив, мне казалось, что в последнее время они становятся любимой добычей извращенцев и властолюбцев.

Как бы то ни было, я услышала, что говорю «да, почему бы нет, с удовольствием» – что-то в этом роде. Мы договорились встретиться в следующую пятницу в кафе, которое знает Л. Во время разговора она несколько раз спросила меня, все ли в порядке, как будто туда, где она находилась, ей передалось мое беспокойство.

Позже, когда мне захотелось узнать, откуда у нее мой телефон, Л. ответила, что у нее достаточно «связей», чтобы раздобыть мобильник кого угодно.

* * *

У себя в ежедневнике я обнаружила следы нашей первой встречи.

Против имени Л. я записала номер телефона и адрес кафе. Тогда и совсем недолгое время спустя я еще могла держать ручку, и жизнь моя в течение последних пятнадцати лет помещалась в черном ежедневнике Quo Vadis[4] одной и той же модели, который я обновляла каждую осень. При помощи его страниц я пытаюсь представить состояние духа, в котором я пребывала, когда снова увидела Л., восстановить контекст. В течение той недели я, судя по записям, участвовала во встрече в парижском книжном магазине, общалась в отеле «Лютеция» с ученой дамой из Национального центра научных исследований, пишущей исследование о распространении путем средств массовой информации творчества писателей, ходила в дом двенадцать по улице Эдуар-Локруа (адрес выделен зеленым фломастером, без всякого уточнения), провела какое-то время в ресторане «Пашидерм» с Сержем, которого вижу пару раз в год, чтобы подбить итог нашим делам и нашим жизням (в тот день речь шла о поисках идеального стула, Серж уморительно поведал мне о своих недолговечных пристрастиях к тому или иному седалищу и множестве отвергнутых стульев, сваленных грудой у него на лестничной площадке). Добавим к этому еще десяток встреч, о которых у меня сохранились только смутные воспоминания. Могу сделать вывод, что период был насыщенный, я была напряжена, как бывает, когда жизнь перегоняет меня, скачет быстрее, чем я. Впрочем, стоит заметить, что я начала заниматься английским с Симоном. Кстати, мы встретились с Л. в Экспресс-баре как раз после урока с ним.



Я почти ничего не знала об Л., потому что в вечер нашего знакомства мы в основном говорили обо мне. Осознав это, я почувствовала неловкость, вот почему, едва присев, я принялась задавать ей множество вопросов, не давая ей времени изменить направление разговора. От меня не ускользнуло то, что она привыкла задавать тон.

Л. улыбнулась, приняв правила игры.

Прежде всего, она сообщила мне, что пишет за других. Это ее профессия. Она описывала их признания, состояние души, их исключительные жизни, о которых только и надо было, что рассказать, реже их путь без шероховатостей, который следовало превратить в эпопею. Прежде она была журналисткой, но несколько лет назад превратила процесс литературной обработки в свою профессию. Л. была очень востребована издателями и даже позволяла себе отказываться от некоторых предложений. Со временем она постепенно стала специализироваться на женских автобиографиях; актрисы, певицы, дамы-политики рвали ее на части. Л. рассказала, как работает этот рынок: три или четыре литобработчика захватили самые жирные куски. Чаще всего она конкурирует с двумя известными авторами, которые, помимо собственной работы, пишут «под кого-то», «литературными неграми», уточнила она. Это невидимая литературная порода, к которой принадлежит и она сама. Потому что их имя не указывается на обложке, в лучшем случае оно возникает на первой странице: «в соавторстве». Но, по правде сказать, чаще всего ничто ни внутри, ни снаружи книги не позволяет догадаться, что подложный автор порой не написал в ней ни единого слова. Она перечислила мне названия своих последних сочинений, среди которых фигурировали воспоминания топ-модели с мировым именем и повествование о многолетней жизни в неволе одной молодой женщины. Затем Л. рассказала мне о долгих часах, проведенных ею для того, чтобы собрать материал, в беседах с этими людьми, о том, сколько времени требуется, чтобы они стали общительнее, о той связи, которая постепенно возникает, сперва очень ненадежная, потом все более крепкая и доверительная. Она расценивала их как своих «пациентов». Разумеется, это слово не следует понимать буквально, и все же термин был выбран не случайно, потому что на самом деле она выслушивала рассказы об их мучениях, противоречиях, постигала их самые сокровенные мысли. Некоторые иногда даже испытывали необходимость избежать ее взгляда или прилечь. Чаще всего она приходила к ним, доставала диктофон и телефон (однажды она утратила запись целого сеанса: аппарат разрядился во время беседы, а она не заметила; с тех пор она обезопасилась при помощи дубликата записи) и давала изливаться словам, воспоминаниям. Предыдущее лето она провела на Ибице, в доме одной известной телеведущей, с которой вместе прожила много недель. Она вошла в ее ритм, познакомилась с ее друзьями, растворилась в обстановке. Постепенно, во время совместных завтраков, ночных прогулок, пробуждений в опустевшем доме после вчерашних вечеринок, пришла доверительность. Л. все записывала, часы незначительной болтовни, когда вдруг возникало признание. После нескольких месяцев работы она заканчивала книгу. Л. нравилось говорить об этой работе, которая была ей предоставлена, работе тяжкой, живой, позволяющей вскрыть «истину», она много раз повторила это слово, потому что на самом деле только истина имеет значение. И все это вытекало из встречи, из тех особенных отношений, которые постепенно складывались между нею и собеседницами. Впрочем, ей было трудно завершить книгу, чтобы приняться за другую. Всякий раз она чувствовала себя виноватой, виноватой в уходе, словно непостоянная, нерешительная любовница, которая рвет отношения, прежде чем пресытиться.

Уже вечером Л. сказала мне, что живет одна, муж давно умер. Я не спросила, отчего, мне показалось, что эта информация содержит оттенок боли, с которой Л. не готова столкнуться. Она сообщила, что детей у нее нет, в ее откровении не было сожаления, скорей, с этим сожалением она не могла согласиться, она отказалась от него, как от яда. Потребовались бы причины, оправдания, не случилось – и все тут. Сейчас я понимаю, что не сумела бы определить ее возраст. Ей могло быть как тридцать пять, так и сорок пять. Она была из тех молодых девушек, которые выглядят женщинами раньше других, и из тех женщин, что остаются вечными молодыми девушками. Л. спросила, живу ли я с Франсуа (я помню, она назвала его по имени), я объяснила, по каким причинам мы решили, что каждый останется у себя дома, пока наши дети живут с нами. Да, разумеется, меня страшит привыкание, изношенность, раздражение, компромиссы, все то банальное, что случается с любящими людьми после нескольких лет совместной жизни, но главным образом я боюсь подвергнуть опасности душевное равновесие. К тому же в нашем возрасте каждый тащит за собой свою долю поражений и разочарований, и мне кажется, что, живя порознь, мы отдаем и получаем лучшее, что в нас есть.



Мне нравится такая легкость в общении, которую испытываешь с некоторыми людьми, эта манера сразу докапываться до сути вопроса. Мне нравится говорить о важных, волнующих вещах, даже с друзьями, которых я вижу не больше одного-двух раз в год. Мне нравится в Другом (и часто в женщинах) эта способность касаться сокровенного, не становясь при этом бесстыдной.

Так мы сидели в том кафе напротив друг друга, и Л. не принимала той несколько агрессивной позы обольщения, в которой я видела ее тогда на вечеринке: теперь она казалась мне более мягкой. Мы были двумя женщинами, доверяющими друг другу, имеющими некоторое количество общих интересов и мгновенно улавливающих, что их связывает. Это всегда представляется мне одновременно банальностью и чудом. Беседа вновь стала легкой. Помнится, очень скоро Л. перевела разговор на моих подруг. Кто они, откуда взялись в моей жизни, как часто мы видимся? Это моя любимая тема, на которую я могла бы распространяться часами. У меня есть подружки из детского сада, начальной школы, колледжа, лицея, с подготовительных курсов, отовсюду, где я бывала. Я знакомилась со своими подругами в различных учреждениях, где работала, а с двумя из них – на фестивалях или в литературных салонах. Я из привязчивых, это неопровержимый факт, и привязываюсь надолго. Некоторые мои подруги давно покинули Париж, другие вернулись. Я познакомилась с новыми. Я их всех обожаю по разным причинам, мне необходимо знать, что с ними стало, о чем они переживают, что их тревожит, даже если у всех нас очень напряженная жизнь. Еще мне нравится, что кое-кто из них завязал между собой дружбу, не имеющую больше никакого отношения ко мне.

Вот что я пыталась объяснить Л., и еще, как много каждая из них, единственная и неповторимая, для меня значит. Вдруг Л. спросила:

– Но никто из них не звонит тебе каждый день? Никто не проводит с тобой все свое время?

Нет, ни одна не присутствовала постоянно в моей жизни. Мне это казалось в порядке вещей. Со временем наши отношения претерпели изменения. Да, они стали более редкими, но от этого не менее прочными. У всех своя жизнь. И потом мы всегда встречаемся с большой легкостью, это всегда имело большое значение для каждой, как для самой давнишней, так и для совсем новой подруги. Впрочем, меня всегда восхищает эта наша способность к мгновенной задушевности, порой после долгих недель или даже месяцев разлуки. Мои синкретичные дружбы трансформировались в связь более воздушную, менее исключительную, растворимую в жизни, состоящей из других связей.

Л. выглядела удивленной. По ее мнению, во взрослом возрасте невозможно иметь много подруг. Много настоящих подруг. Она имела в виду не приятельниц, а человека, с которым можно поделиться всем. Единственного. Человека, способного все выслушать, все понять – и не осудить. Я сказала, что у меня таких много. Любые из этих отношений имеют свою собственную тональность, свой ритм и свою частоту, свои любимые темы и свои табу. Мои подруги отличаются одна от другой, и я делюсь с ними разными вещами. Каждая имеет для меня совершенно особое значение. Л. хотелось узнать об этом больше. Как их зовут, кем они работают, живут одни или с партнерами, есть ли у них дети?

Сейчас, когда я пытаюсь восстановить в памяти этот разговор, мне хочется думать, что Л. прощупывала почву, взвешивала свои шансы на победу. Но на самом деле я не уверена, что все так просто. Было в Л. подлинное любопытство, глубокий и живой интерес, в чем я не имела причин сомневаться. Редки люди, задающие настоящие, важные вопросы.



Стемнело, официантка зажгла свечи на столиках. Я отправила детям эсэмэс, предупреждая, что немного припозднюсь и чтобы не ждали меня к ужину.

Все было просто.

Потом, когда я вынимала из сумки авторучку, чтобы записать что-то на бумажке, скорее всего адрес или название какого-то магазина, Л. улыбнулась:

– Я тоже левша. А знаешь, ведь левши узнают друг друга среди остальных.



В тот день Л. не заговорила со мной ни о моей книге, ни о моей следующей работе.

Л. скрывала свои намерения, она продвигалась неслышными шажками, спешить ей было незачем.

* * *

Когда я познакомилась с Л., у меня был замысел написать роман, действие которого развивается или начинается в рамках реалити-шоу. Я давно кружила около этого феномена и за десять предыдущих лет собрала обширную документацию. В 2001-м, за несколько месяцев до появления на экранах знаменитой «Loft Story», я смотрела по TF6 передачу, принцип которой завораживал меня (по сравнению с тем, что существует сегодня, он представляется очень пошлым): три разные команды, состоящие каждая из трех молодых людей, были заперты в трех разных, совершенно пустых квартирах. Участникам предстояло выдержать определенное количество испытаний, среди которых был подсчет времени: для подключения к интернету, находившемуся в их распоряжении, для меблировки квартиры и добычи пропитания. Впервые во Франции людей снимали круглые сутки многими камерами. Насколько мне известно, «Приключения в интернете» стали самым первым реалити-шоу, показанным по французскому телевидению. По стечению каких-то уже забытых мною обстоятельств – друг сына одного друга или что-то вроде этого – мне удалось познакомиться с одним из участников этого шоу. Едва выйдя из квартиры, он рассказал мне о пережитом опыте. Меня тогда интересовало, как эти молодые люди после нескольких недель, проведенных взаперти, возвращаются к реальной жизни. Мне казалось, что мы находимся на пороге телевизуальной революции, однако я была далека от того, чтобы оценить ее размах. А потом «Loft» шумно ворвался в аудиовизуальный пейзаж, и в течение нескольких месяцев мы только о нем и говорили. Думаю, я не пропустила ни одного вечера первого сезона в прайм-тайм, и подобное прилежание в конце концов одержало верх над моим желанием писать.

Спустя несколько лет, когда реалити-шоу, не переставая, расширяли границы пустоты и вуайеризма, мое непреодолимое влечение сменило предмет. Теперь, минуя кандидатов и их психическое будущее, меня интересовало, как этим передачам удается охарактеризовать персонажей, заставить их переживать более или менее придуманные и навязанные им (или же возникающие при монтаже) отношения и ситуации, целиком создавая у зрителя иллюзию реальности? Как эти союзы, эти трудности, эти конфликты – сфабрикованные и срежиссированные невидимыми демиургами – создают видимость истины?

С помощью своей подруги я вступила в контакт с продюсершей, несколько сезонов подряд проработавшей на одной из блистательных передач подобного жанра. Она рассталась с той кинокомпанией, и я полагала, что она готова рассказать мне парочку анекдотов на эту тему. По телефону мне она показалась вполне располагающей к общению и сразу ответила:

– Конечно, мы фабрикуем персонажей! Но самое поразительное, что их фабрикуют без ведома тех людей, которые их воплощают!

Ко времени моего знакомства с Л. я уже некоторое время записывала кое-что для будущего романа, который вертелся вокруг этой темы или был основан на ней. Я искала материал. Почти всегда я действовала таким образом: сначала искать, потом писать (что, разумеется, вызывает необходимость искать иначе). Для меня это представляло фазу погружения, проникновения, во время которой я запасалась сведениями. В период этой фазы документирования я ловила любой импульс, который дал бы мне желание придумывать, сочинять, который каждое утро влек бы меня к вордовскому файлу, сохранность которого очень скоро превращалась в навязчивую идею.

Все зависело от искорки, щелчка. Потом наступал процесс писательства, эти месяцы одиночества у компьютера, эта схватка врукопашную, когда только выдержка приносит победу.

У меня было несколько недель до того, чтобы найти время и умственное пространство, необходимые мне, чтобы приняться за работу. Луиза и Поль сдавали экзамены на бакалавриат, я хотела быть рядом с ними, быть доступной для них. Я предполагала сесть за новую книгу после лета, когда все возьмутся за работу в самом начале осени. Разумеется, я предчувствовала, что это будет непросто. Мне придется найти свою колею, неразличимые ориентиры своей траектории, эту невидимую нить, протянутую от одного текста к другому. Нам кажется, она у нас в руках, а она непрестанно ускользает. Мне придется абстрагироваться от всего, что я слышала и получила, от того, что было сказано и написано, от сомнений и опасений. Все это я знала. И все это отныне сложилось в форму уравнения со многими неизвестными, которому я должна была подчиниться и хотя бы первую часть решения которого я знала: следовало погрузиться в тишину, отрешиться от всего, восстановить свой «пузырь».

Впереди у меня было несколько недель; я уже не была ни так занята, ни так утомлена; я проводила время дома со своими детьми, встречалась с Франсуа, когда могла, или же он приходил повидаться. Все шло своим чередом. Мне казалось, я пребываю в промежуточном состоянии; некоей почти невозможной зоне перехода, отмечающей конец одного периода и начало другого. В некоем моменте, когда ты, из боязни короткого замыкания, старательно следишь, чтобы события не налезали друг на друга, не сталкивались и чтобы было, что будет. Мне не терпелось умолкнуть.



В этот период, если верить моему ежедневнику, я несколько раз виделась с Л. У меня не сохранилось точного воспоминания о том, как мы восстановили контакт. Предполагаю, что после вечера в Экспресс-баре кто-то из нас перезвонил. Мне кажется, Л. отправила мне по электронной почте парочку адресов, о которых мы говорили. Пригласила меня посмотреть вместе с ней спектакль, который вот уже несколько недель играли при полном аншлаге и на который мне не удавалось купить билеты. В другой раз, помнится, мы пили кофе в баре на улице Серван, она позвонила мне снизу: освободилась после какой-то встречи недалеко от моего дома. Разными знаками внимания Л. дала мне понять, что хотела бы, чтобы наше знакомство продолжилось.

В начале мая Л. предложила мне сходить в кино. Некоторое время назад я рассказала ей, как мне нравятся кинотеатры в разгар рабочего дня – этакое студенческое удовольствие, которое я вновь испытала, когда перестала работать в офисе, и это чувство, будто я что-то нарушаю, в течение двух часов сидя в темноте, вдали от рабочего стола. Мне нравилось ходить в кино с другими людьми и, посмотрев фильм, обсуждать его в тот же, немного зыбкий, иногда волнующий момент, сразу после окончания сеанса. Но я любила ходить и одна, чтобы ничто не искажало первого впечатления, ничто не нарушало этой возможности отпустить свое тело, чтобы оно затрепетало, когда вновь зажжется свет и пойдут титры, быть одной, чтобы этот момент длился, растягивался; оставаться в атмосфере фильма, полностью пропитаться его духом.

Мы говорили об этом в одну из первых встреч. Она призналась, что ненавидит ходить в кино одна: ей кажется, все на нее смотрят. Кстати, именно по этой причине она попросила пойти вместе с ней посмотреть «17 девушек», первый полнометражный фильм Дельфины и Мюриэль Кулен. Он вышел как раз перед Рождеством, она не смогла посмотреть его из-за срочного текста, который должна была сдать. К счастью, его еще крутили в Латинском квартале. Я была знакома с литературным творчеством Дельфины Кулен и где-то читала, что она написала сценарий и сняла этот фильм со своей сестрой. Мне нравится идея творческого братства, это меня очень привлекает.

У себя в ежедневнике я не нахожу никаких следов этой встречи, видимо назначенной в тот же день, что объясняет отсутствие записи о ней. Мы встретились перед кинотеатром, Л. пришла заранее и взяла билеты.

Фильм рассказывает о семнадцати девочках-подростках из одного лицея, которые решают одновременно забеременеть. Его сюжет основан на происшествии, случившемся в 2008 году в Глостере, в США. Сестры Кулен перенесли действие в небольшой городок в Бретани. Фильм прекрасен, он напоен той подающей надежду истомой, неким, не имеющим названия томлением, стремлением к чему-то, что никогда не воплотится. Кадры с молодыми девушками, неподвижными в своих комнатах, представляют меланхолические картины, ритмизующие фильм подобно обратному отсчету. Сами по себе они воплощают тот момент, который уже не относится к детству, но не относится и к взрослому возрасту, этот тревожный, неопределенный промежуток. Забеременеть для девушек означает обрести свободу, обещание другой жизни. Помимо рассказов о все множащихся беременностях, в фильме есть история восхождения. Потому что Камилла, которая забеременела первой, – звезда лицея. Она из тех, за кем слепо следуют, кому хотят подражать. Она одна из тех всем известных подростковых кумиров, что внезапно исчезают, и никто не знает, что с ними сталось. Когда в зале зажегся свет, я повернулась к Л. Она показалась мне несколько напряженной. Я сразу заметила, как сжаты ее челюсти, как слегка подергивается щека, как прямо под ухом возникает то вмятинка, то легкая бороздка, тогда как все лицо остается бесстрастным. Когда мы вышли, она вызвалась проводить меня. Л. была на машине, хотя обычно не пользовалась ею в Париже, но, возвращаясь в тот день после встречи в предместье, не успела поставить ее на парковку. Я согласилась.

Л. удалось припарковаться недалеко от кинотеатра, мы молча подошли к автомобилю. Усевшись на сиденье и пристегнув ремень, Л. опустила стекло. Сначала она открыла окно только до половины, а потом уже до самого низа. В салон ворвался свежий воздух. Некоторое время Л. неподвижно смотрела прямо перед собой, я видела, как в ритме дыхания приподнимается ее блузка. Наконец она заговорила:

– Извини, не могу тронуться с места.

Положив руки на руль, она пыталась глубоко дышать, но дыхание было коротким, стесненным.

– Из-за фильма?

– Да, из-за фильма, только не беспокойся, сейчас пройдет.

Мы подождали. Л. неотрывно смотрела вперед, словно ее автомобиль делал сто пятьдесят километров в час по скоростной дороге.

Я попыталась снять напряжение. Я и сама была подвержена таким реакциям. Некоторые фильмы раскрываются с оттяжкой, в самый неожиданный момент. Мне знакомо такое состояние, со мной это случалось не раз, так что иногда, не в силах двинуться с места, я садилась прямо посреди тротуара («Пугало» Джерри Шацберга) или не могла вымолвить ни слова («Рождение спрутов» Селин Скьямма). Я прекрасно понимала состояние Л. Иногда фильм находит в нас глубокий отклик. Чтобы отвлечь ее, я рассказала Л., как впервые посмотрела «Часы», фильм, поставленный по роману Майкла Каннингема. Во время просмотра я не проронила ни слезинки, зато после фильма разразилась рыданиями. Ничто не предвещало такого, это произошло как-то само собой, я залилась горючими слезами, не в силах ни выйти из зала, ни объяснить что-нибудь отцу своих детей, в объятия которого я рухнула.

Очевидно, не выдержало что-то в моей внутренней защитной системе.

В надежде развлечь Л., я попыталась даже добавить толику самоиронии. Л. внимательно слушала, но я прекрасно видела, что она не может ни улыбнуться, ни кивнуть, казалось, все ее тело силится восстановить контроль над собой. В молчании прошло несколько долгих минут, прежде чем она включила зажигание, и еще столько же, прежде чем она запустила двигатель.

На обратном пути мы не обменялись ни словом. Я мысленно прокручивала в памяти тронувшие меня сцены фильма, пытаясь найти намек на то, что могло до такой степени потрясти ее. Я не настолько хорошо знала Л., чтобы понять, где находится болевая точка. Хотя, помнится, я подумала о Флоранс – молоденькой, не особенно красивой рыжеволосой женщине, державшейся несколько в стороне от других девушек, которую мы встречаем в начале фильма. Она, немного неловкая, даже нелепая, вызывает насмешки, хотя не очень понятно, почему и насколько это повлияло на то, что она отвергнута. Именно Флоранс первая признается Камилле, что тоже беременна. Материнство открывает ей путь в компанию, из которой она была исключена. И, сама того не желая, Флоранс инициирует цепную реакцию. Беременеют другие девушки, за ними следующие. Позже, в сцене крайней жестокости, девушки обнаруживают, что беременность Флоранс просто обман, ложь, чтобы примкнуть к кружку, который теперь без суда и следствия вышвыривает ее вон.



Л. притормозила возле моего дома. Она улыбнулась и поблагодарила меня. Разумеется, она не сказала ничего, кроме «спасибо, что пошла со мной», но ее слова прозвучали так, будто я сопровождала ее в больницу на мучительное обследование или для получения сообщения о серьезной болезни.

Я ощутила внезапный порыв, желание обнять ее.

Помнится, мне что-то подсказала интуиция, и я подумала, что Л. не всегда была обворожительной и утонченной женщиной, сидящей рядом со мной теперь. Что-то в ней, потаенное, едва различимое, указывало, что Л. пришла издалека, из темных топких мест, и что она претерпела невероятные метаморфозы.

С того дня мы виделись все чаще и чаще.

Л. жила в двух шагах от меня. Она работала дома и сама распоряжалась своим расписанием и временем. Л. звонила мне, если проходила под моими окнами, или прочла книгу, о которой хотела поговорить со мной, или обнаружила тихое местечко, где можно выпить чаю. Она растворилась в моей жизни, потому что была вольна уходить и приходить, потому что позволяла себе неожиданности и экспромты, потому что ей казалось нормальным сказать, будто нам по пятнадцать лет: я внизу, жду тебя на углу, встречаемся возле кондитерской, в «Монопри», у метро «Реомюр – Севастополь», мне сегодня надо купить куртку, помоги выбрать настольную лампу. Л. любила решать все в последний момент, менять планы, отменить одну встречу, чтобы продлить удовольствие от другой, съесть десерт или попросту не прерывать интересующий ее разговор. Л. развивала форму мгновенной доступности, что в моих глазах делало ее необыкновенной, ведь я так долго пыталась успокоить свои тревоги, более или менее успешно заботясь о наличии предварительных планов. Меня восхищала способность Л. отказываться от вынужденного, рассматривать будущее лишь как немедленное. Для нее существовало лишь настоящее мгновение и мгновение сразу после, ничто другое не представлялось ей ни более значительным, ни более безотлагательным. Л. не носила часы и никогда не смотрела на мобильник, чтобы узнать время. В этом была она вся, и так она вела себя при любых обстоятельствах. Таков был ее выбор, ее способ существования, отказ от любой формы отклонения или распыления. Как-то мне случилось проговорить с ней весь вечер, и она ни разу не поинтересовалась, который час. И я думаю, за эти два года я никогда не слышала, чтобы зазвонил ее мобильник.

Л. не откладывала никакие встречи: все происходило непосредственно в данный момент или не происходило вовсе. Л. жила «сейчас», как если бы все могло в тот же день прекратиться. Л. никогда не говорила: «созвонимся, чтобы договориться о встрече» или «попробуем встретиться в конце месяца».

Л. была доступна тотчас же, без промедления. Раз достигнутая договоренность не требовала подтверждения.

Я восхищалась ее решимостью и, думаю, ни у кого не встречала подобного ощущения момента. Л. с давних пор знала, что для нее существенно, в чем она нуждается и то, чего ей следует избегать. Она провела некий отбор, который позволял ей без обиняков заявлять о своих приоритетах и вычленить тревожные элементы, которые она решительно исключила из своего периметра.

Ее образ жизни – насколько я могла заметить – представлялся мне выражением внутренней силы, какой обладают немногие. Как-то Л. позвонила мне в семь утра, потому что только заметила, что у нее вышел из строя цифровой диктофон. А на восемь тридцать у нее была назначена встреча с женщиной-политиком, с которой она как раз начала работать. Л. не могла рассчитывать, что ей повезет найти открытый в такое время магазин, поэтому хотела знать, могу ли я одолжить ей свой. Полчаса спустя мы встретились за стойкой кафе. Я смотрела, как она переходит улицу, следила за ее такой ровной, такой уверенной, несмотря на высокие каблуки, походкой. Заколотые наверх светлые волосы подчеркивали длину шеи и то, как изящно посажена ее голова. Она казалась погруженной в свои мысли. Как переставлять ноги одну за другой, совершенно очевидно, заботило ее меньше всего. (Для меня это порой представляет наибольшую трудность.) Когда она вошла, все головы повернулись в ее сторону, она вела себя так, что не заметить ее было невозможно. Я прекрасно помню этот момент, потому что подумала о следующем: сейчас семь тридцать утра, а у нее все в порядке. Ничего смятого или скомканного, каждый элемент ее личности находится на своем месте. При этом в Л. не было ничего застывшего или искусственного. Ее щеки слегка порозовели от холода или от прикосновения румян натурального цвета, ресницы едва подкрашены тушью. Она улыбнулась мне. От нее исходила подлинная чувственность, что-то сродни непринужденности, легкости. В моих глазах Л. воплощала таинственную смесь живости и торжественности.

Я уже давно свыклась с мыслью, что не вхожу в число безукоризненных, безупречных женщин, какой всегда мечтала быть. У меня вечно что-то топорщится, задирается или свисает. Волосы у меня странные: одновременно жесткие и курчавые, помада не держится на губах дольше часа, а глубокой ночью неизбежно наступает момент, когда я тру глаза, забыв, что не смыла тушь с ресниц. Стоит мне отвлечься, я натыкаюсь на мебель, оступаюсь на лестнице и любой неровной поверхности, ошибаюсь этажом, возвращаясь домой. Я приспособилась к таким вещам и многому другому. Лучше посмеяться над собой.

Однако тем утром, глядя на Л., я подумала, что мне стоит многому у нее поучиться. Если бы я дала себе труд понаблюдать за ней, возможно, мне удалось бы уловить что-то, что всегда от меня ускользало. Пообщавшись с ней поближе, я бы поняла, как у нее получается одновременно воплощать в себе изящество, уверенность и женственность.

Мне потребовалось десять лет, чтобы научиться держаться прямо, и почти столько же, чтобы встать на каблуки, может, однажды, и я стану такой женщиной.

В то утро Л. сидела на табурете совсем близко от меня. На ней была прямая, довольно узкая юбка, я могла разглядеть вырисовывающуюся под тканью мышцу ее бедра. На ногах темные шелковистые колготки. Я восхищалась ее осанкой, которая подчеркивала округлость ее грудей, угадывающихся под блузкой; ее манерой расправлять плечи – ровно настолько, насколько нужно, чтобы это казалось естественным, почти беззаботным. Я подумала, что мне следовало бы научиться держаться вот так. А еще ноги: одна закинута на другую, несмотря на узкую юбку. Л. уверенно сидела на барном стуле, это выглядело неподвижной хореографией, обходящейся без музыки и притягивающей взгляды. Можно ли воспроизвести ее при отсутствии благоприятной предрасположенности?

Было семь тридцать утра, я попросту приняла душ, влезла в джинсы, свитер и ботинки и запустила пальцы в волосы, чтобы пригладить их. Л. взглянула на меня и опять улыбнулась.

– Я знаю, о чем ты думаешь. И ты ошибаешься. Между тем, что ты чувствуешь, как ты себя ощущаешь, и тем, как ты выглядишь, существует большая разница. Мы все несем на себе след того взгляда, который упал на нас, когда мы были детьми или подростками. Мы несем его на себе, да, как пятно, которое лишь немногие могут видеть. Когда я смотрю на тебя, я вижу вытравленную на твоей коже печать насмешек и сарказма. Я вижу, какой взгляд упал на тебя. Ненавидящий и недоверчивый. Острый и суровый. Взгляд, под которым трудно построить свою личность. Да, я его вижу и знаю, откуда он исходит. Но, поверь мне, мало кто это улавливает. Мало кто способен распознать его. Потому что ты очень хорошо это скрываешь, Дельфина, гораздо лучше, чем тебе кажется.

Л. почти всегда попадала в точку. Даже если в ее устах все зачастую выглядело более драматично, чем было на самом деле, даже если она по своей привычке все смешивала, в ее словах всегда была истина.

Казалось, Л. знает обо мне все, хотя я ничего не рассказывала.



Пока я пытаюсь объяснить, как я привязалась к Л., обозначить этапы этой привязанности, у меня в памяти всплывает другой момент, относящийся примерно к тому же времени.

Как-то мы отправились на выставку, выбрав вечер, когда музей работает допоздна. Затем в ближайшем кафе заказали по горячему сэндвичу с ветчиной и сыром. Шел проливной дождь, и мы подождали, пока он закончится. Когда мы вошли в метро, было уже довольно поздно. Мы уселись рядом на откидных сиденьях, возле дверей. Народу было много, но не настолько, чтобы нам надо было вставать. Вошел мужчина. И женщина, которая тут же вцепилась в центральную стойку прямо перед нами. Вцепилась, именно это слово пришло мне в голову при виде ее. Казалось, она с трудом держится на ногах. Мужчина был старше ее. Он тотчас продолжил монолог, который, судя по всему, начал еще на перроне. Говорил он громко, так что добрая половина вагона могла его слышать. Женщина стояла с опущенной головой, немного сгорбившись. Мне было сложно разглядеть ее лицо, зато я видела, как сгибается ее тело под словесным натиском. Мужчина упрекал ее в том, как она вела себя на ужине, с которого они только что ушли. Взбешенный, с гримасой отвращения на лице, он выкрикивал обвинения, словно произносил политическую речь: ты ведешь себя, как бедная девочка, ты ешь, как бедная девочка, ты говоришь, как бедная девочка, мне за тебя стыдно (я записываю почти слово в слово, надеюсь, я ничего не забыла, так я была потрясена жестокостью мужчины и публичным унижением, которое он нанес женщине). Пассажиры отодвинулись, кое-кто пересел. Мужчина, нисколько не смягчившись, продолжал:

– Ты одна ничего не поняла, Магали, все были озадачены, да-да, все спрашивали себя: да какого черта он делает с этой девицей? От тебя разит дискомфортом, а что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, это всех пугает. Я даже ничего не сказал, когда ты принялась распространяться про свою работу, неужто ты думаешь, что людей может интересовать жизнь бедной училки? Да всем плевать, абсолютно всем плевать. Думаешь, это кого-то интересует?

Л. смотрела на мужчину, но не украдкой, как все остальные, а откровенно, не таясь. Л. подчеркнуто наблюдала за ним, как в театре, подняв к нему голову. Она стиснула зубы, щека снова пульсировала, и на ней порой появлялась уже знакомая мне вмятинка.

– Как ты стоишь, смотреть невозможно, будто горбунья. Ах, ну да, я и забыл, ты ведь несешь на своих плечах мировую скорбь, Магали, ха-ха-ха, разгружаешь чужие плечи, например мои, как же ты хороша! Мадам несет все тяготы мира, а господь знает, каковы они: тех, чьи родители незаконны, тех, чьи родители потеряли работу, тех, у кого чокнутые родители, что делать, но внимание: каждый день в шестнадцать тридцать после хорошего полдника мадам успокаивается! Да ты себя видела, Магали? Тебе не хватает не только блузки от «Труа Сюис», можно подумать, ты домработница.

Мы как раз остановились на станции «Ар-э-Метье». Л. поднялась. Она была очень спокойна, казалось, каждое ее движение выверено заранее почти до миллиметра. Подойдя вплотную к мужчине, она без единого слова посмотрела прямо ему в глаза. Тот умолк, перешептывания вокруг нас прекратились. В вагоне установилась странная тишина. Л. по-прежнему стояла перед мужчиной, не спуская с него глаз. Пассажиры входили и выходили. Мужчина буркнул: «Что еще надо этой идиотке», – раздался сигнал закрывания дверей. И тут твердым, невероятно быстрым движением Л. вытолкнула мужчину на перрон. Он упал назад, удержался руками, двери закрылись, а он даже не успел осознать случившееся. Через окна мы видели его обалделое, недоуменное лицо. Он проорал: «Шлюха», и его фигура пропала из вида.

Тогда Л. обратилась к молодой женщине и сказала ей фразу, которую мне никогда не забыть:

– Вы не должны такое терпеть, никто не должен такое терпеть.

Это не прозвучало ни просьбой, ни утешением. Это был приказ. Женщина села чуть поодаль, видно было, что ей стало легче. Через несколько минут я заметила, что она улыбнулась каким-то своим мыслям, потом коротко, почти виновато рассмеялась. Мне показалось, что ее тело слегка выпрямилось.

* * *

Даже теперь мне сложно объяснить, почему наши отношения развивались столь стремительно и каким образом Л. смогла в течение нескольких месяцев занять такое место в моей жизни.

Л. оказывала на меня по-настоящему гипнотическое воздействие. Л. удивляла меня, забавляла, интриговала. Смущала.

У Л. была особая манера смеяться, говорить, ходить. Не похоже, чтобы Л. старалась мне понравиться или подладиться под меня. Напротив, она восхищала меня способностью оставаться самой собой. (Сейчас, когда я пишу эти строки, я осознаю всю их наивность: откуда спустя столь короткое время мне было знать, кто такая Л.?) Все в ней выглядело просто, словно ей стоило хлопнуть в ладоши, чтобы появиться вот такой, естественной и абсолютно адекватной. Когда я прощалась с Л. после короткой встречи или продолжительного телефонного разговора, я частенько продолжала оставаться под воздействием этого контакта. Л. оказывала на меня мягкое насилие, глубокое и волнующее, причины и значения которого я не знала.



Спустя несколько недель после нашего знакомства Л. установила между нами частоту встреч, какой у меня не было ни с одной из подруг. По меньшей мере раз в день тем или иным способом она посылала мне сигнал. Записочку утром, какое-нибудь соображение вечером, крошечный рассказ, написанный специально для меня (Л. владела искусством в нескольких словах рассказать приключившуюся с ней историю или набросать портрет человека, с которым только что познакомилась). Она посылала мне сделанные тут и там фотографии, странные или шокирующие намеки, более или менее связанные с нашими разговорами или пережитыми вместе ситуациями: например, какой-то человек в поезде, погруженный в чтение моей последней книги в переводе на китайский язык; афиша концерта Великой Софи[5] – однажды я призналась Л., что мне нравятся ее песни; реклама новой плитки черного шоколада моей любимой фирмы. Л. откровенно выражала свое желание общаться со мной. Стать моей подругой. Не отдавая себе отчета, я стала ждать этих сигналов. И этих звонков. Я звонила ей чаще всего, чтобы рассказать какие-то малозначительные события. Мы стали переписываться по электронной почте.



Я не сразу заметила, до какой степени Л. вернула к жизни мою ностальгию по последним годам отрочества, по тому моменту, когда я повзрослела, осознала свои жизненные устремления. Л. возродила всесилие моих семнадцати лет, невероятную энергию, владевшую мною в течение нескольких месяцев, прежде чем меня охватили страх, тревога и чувство вины. Л. напомнила мне именно тот конкретный момент моей жизни, когда я вернулась в Париж после четырех лет, проведенных у отца, мои первые студенческие разговоры в кафе на улице Рима, киносеансы в Латинском квартале, знакомство с Колин, наши розыгрыши в метро, изобретенный нами, по звучанию напоминавший какой-нибудь славянский, язык; наши безмолвные беседы, когда мы во время лекций перекидывались написанными справа налево в честь актера, сыгравшего Авеля Тиффожа[6], записочками, которые следовало читать сквозь листок или при помощи зеркала. Бесконечная, неразрывная нить, поддерживающая общение. Способ делиться всем: страхом и желанием.

Л. его возродила, этот не допускающий возражений властный способ быть в контакте с другом, возможный только в семнадцать лет.



Тем не менее образ отношений, установившийся между Л. и мной, напряженный и постоянный, вполне успешно вписывался во взрослые параметры моего существования.

Например, хотя она задала мне всего несколько вопросов о Франсуа, она прекрасно приспособилась к образу нашей жизни и ритму наших свиданий. Она знала мое расписание и что некоторые дни отданы Франсуа. Кстати, Л. очень скоро заинтересовалась моими детьми. Разумеется, она догадалась, что такое отношение даст ей особый доступ в мою личную жизнь, тем более что оно было необходимым условием любому углублению наших отношений. Л. часто расспрашивала меня про Луизу и Поля, просила описать их характеры или поделиться воспоминаниями об их детстве. Порой мне казалось, что Л. хочет наверстать упущенное время, то, когда она их не знала. Но Л. с таким же интересом следила за периодом, который они переживали: уверены ли они в себе при приближении экзаменов на бакалавриат, определились ли уже со своим будущим?

Л. указала мне парочку документов, касающихся профессии, которая интересовала Поля, и по почте прислала материал о национальном училище гражданской авиации, куда собиралась поступать моя дочь. Позже по электронной почте она отправила мне очень полную информацию о художественных ремеслах и профессиях, а также классификацию и местоположение подготовительных курсов по точным наукам.

Должна признать, что сначала меня удивил столь стремительный интерес Л. к моим детям. Затем мне показалось, что такая тревожность объясняется дурацким предрассудком: почему бы женщине, не имеющей детей, не интересоваться чужими отпрысками? Однако факт остается фактом: способность Л. слушать, когда речь шла о моих материнских заботах, была бесподобна. Испытываемый близнецами Луизой и Полем страх при мысли о разлуке, ощущаемая ими, безусловно, необходимость избежать этого, их выбор, официальные запросы, заполнение личных дел, письма с разъяснением побудительных мотивов, сбор профессиональных пожеланий на таинственном информационном приложении прошедших экзамены на бакалавриат, предоставленных в распоряжение учащихся, а потом ожидание… Сколько этапов Л. пережила вместе со мной, как если бы это в высшей степени касалось ее.

Л. задавала вопросы, интересовалась новостями, иногда высказывала свое мнение.



Сегодня мне бы хотелось сказать, что Л. интересовалась не Луизой и Полем, а местом, которое они занимали в моей жизни: их влияние отражалось на моем настроении, сне, доступности для общения. Сегодня мне было бы легко написать, что Л. интересовалась мной как писателем.

Л. потребовалось немного времени, чтобы понять, что два этих аспекта моей личности неразрывно связаны между собой. До какой степени Луиза и Поль годились для того, чтобы паразитировать, тревожить, мешать или, наоборот, способствовать моей работе – вот, конечно, что именно хотела оценить Л. Кроме того, занятия, выбранные каждым из них, должны были заставить их покинуть Париж: дочь уезжала в провинцию, сын – за границу. Сегодня легко было бы предположить, что Л. радовалась, что осенью они разъедутся. Но я знаю, что это несправедливо, все не так просто. По правде говоря, с Л. никогда ничего не было просто. Оглядываясь назад, я думаю, что интерес, который Л. проявляла к моим детям, был одновременно глубже и сложнее всего этого. Л. испытывала подлинное восхищение перед матерями вообще и передо мной в частности. Л. нравились мои рассказы о детях, я в этом уверена, воспоминания об их раннем детстве, о том, как они росли, об их детских увлечениях. Она требовала деталей, интересовалась нашей незамысловатой семейной мифологией. Теперь, когда прошло время, я должна сказать, что Л. поразительно понимала моих детей. Мне неоднократно случалось рассказывать ей о своей тревоге, споре, недопонимании между ними или между ними и мной, и она тотчас улавливала суть, помогая мне таким образом справиться. Однако Л. никогда не испытывала необходимости познакомиться с ними. Я бы даже сказала, что она избежала всех способствовавших их встрече обстоятельств. Она не присоединялась ко мне, когда я ходила в кино с детьми, а когда я предлагала где-нибудь встретиться, спрашивала, буду ли я одна. Кроме того, она никогда не приходила ко мне, зная, что дети дома, и, если сомневалась, не рисковала.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы осознать это.

В конце концов я решила, что все дело заключалось в застенчивости, или таков был ее способ оградить себя от волнения, с которым она боялась не справиться. В итоге я пришла к выводу, что вопрос материнства был для нее более болезненным, чем ей бы хотелось.



Полагаю, в течение нескольких месяцев Л. удалось составить довольно верное представление о моем образе жизни: о моих первостепенных делах, времени, которое я трачу на каждое из них, о моем чутком сне. Если подумать, Л. очень скоро проявила себя как надежный человек, которому можно доверять, обладающий редкой свободой, на которого я могу рассчитывать. Как кто-то, кто обо мне беспокоился, посвящал мне столько времени, сколько ни один из моих знакомых.

Л. – это великодушная, чудаковатая и необыкновенная женщина, которую я однажды встретила на вечеринке. Именно в таких выражениях я впервые рассказала о ней Франсуа.

Франсуа знал о том, как мне сложно отпускать людей, довольствоваться случайными встречами с ними; знал о моей необходимости знать, что с ними сталось, которую я впоследствии испытываю; о нежелании терять их навсегда. Поэтому он с милой иронией заметил:

– Можно подумать, у тебя недостаточно друзей…



Как-то вечером, в июне, Л. прислала мне фотографию гигантского красно-черного граффити, замеченного ею на грязной стене в тринадцатом округе. На уровне глаз кто-то написал:

WRITE YOURSELF, YOU WILL SURVIVE[7].

* * *

Мне всегда нравилось наблюдать за женщинами. В метро, магазинах, на улицах. Еще я люблю разглядывать их в кино, по телевизору, мне нравится смотреть, как они играют, танцуют, слушать, как они смеются или поют. Думаю, этот интерес сродни детству, непосредственно связан с ним. Он представляет собой продолжение ролевых игр, которым я предавалась, будучи маленькой девочкой, с некоторыми подружками. Тогда было достаточно придумать себе новое имя, чтобы преобразиться. Давай ты будешь Сабриной, а я Жоанной. Или наоборот. Я буду прекрасной принцессой с локонами, как у Канди, и очаровательной ямочкой, я буду сверходаренной молодой актрисой, как Джоди Фостер в «Багси Мэлоун», у меня будут голубые глаза и фарфоровая кожа, я буду Кристиной Розенталь, которая в спектакле танцевала под «Белинду» в конце учебного года в начальной школе в Йере, я буду одной из темноволосых и притягательных звезд лицея в Эгле: Кристель Порталь или Изабель Франсуа, я буду единственной девочкой в банде мальчишек, которые будут смотреть только на меня, я буду восхитительным созданием с длинными прямыми волосами и нежной, точно бархатной, грудью.



Я буду другой.

Л. возвращала к жизни эту неутоленную надежду быть красивее, умнее, увереннее в себе, короче, быть кем-то другим, как в той песне Катрин Лара[8], которую я в подростковом возрасте постоянно слушала: «Роковая, роковая, я бы хотела быть из тех женщин, ради которых весь мир воспламеняется, сходит с ума, испепеленный…»