– Иногда он мне снится. Всегда просит передать Боле, чтобы она его навестила.
– А ты?
– Что я?
– Ну… почему ты не замужем? Ты так хорошо разбираешься в обуви и… эм… у тебя восхитительная грудь.
– Боюсь, я просто обычная разведенка. Моему бывшему захотелось более плодовитую жену.
– И снова прости. Я сегодня выбираю неудачные темы.
– Не надо извиняться. Он щедрый. Я получила дом и приличную сумму денег. Это дает мне много возможностей. А что насчет тебя?
– Я никогда не был женат. Не сложилось.
– Дети?
Я покачал головой.
– Почему?
– Так уж получилось.
– А что говорят твои родители?
– Не знаю. Я с ними почти не общаюсь.
– Можно спросить, сколько тебе лет?
– Больше сорока, меньше пятидесяти.
– А почему у тебя нет фамилии? Ты преступник? Ты опасен?
Заговорщический тон, поднятая бровь. На висках линии вмятин, выдающие, что она носит очки.
Я подхожу к ней.
– Я не опасен.
Она встает.
– Посмотрим.
Пока мы занимаемся любовью, мокрые и голодные, кетоконазол стирается, и я воспаряю в ксеносферу.
Я еще двигаюсь, когда замечаю бабочку. Молару.
Она смотрит на меня, медленно помахивая крыльями, и усики ее время от времени подрагивают.
Улетай, мысленно говорю я ей.
Она не улетает.
В миг моего оргазма она расправляет крылья, и весь мир заполняется черно-синим узором.
Глава четвертая. Лагос: 2032, 2042, 2043
Сложно объяснить, как это – быть сенситивом. Нет ни знамений при рождении, ни атмосферных явлений, ни благовещения о моем прибытии в мир. По всем меркам я обычный ребенок, с пятью пальцами на руках и ногах, потницей и молочными корочками.
Первый раз я чувствую что-то в восемь или девять лет, когда несусь по нашей улице, стараясь успеть домой до темноты. Хоть мы и живем в Лагосе, в моем квартале дети в безопасности. Неожиданно мне хочется осмотреть мусорный бак. Я не знаю почему. Я открываю его и нахожу младенца, девочку. Она в крови, завалена мусором, но жива, в сознании и спокойна. Смотрит на меня и моргает. Я достаю ее. Помню, что был поражен ее размерами и тем, как двигались ее ручки, словно что-то исследовали, и как все ее тельце вздрагивало каждые несколько минут.
Я хочу отнести ее домой и оставить у нас. У меня нет братьев или сестер, и для моего детского сознания это решение всех проблем. Я беру ее с собой, но по пути меня останавливает женщина в лаппе
[10] и головном платке.
– Чей это ребенок? – спрашивает она обвиняющим тоном.
– Это моя сестра, – отвечаю я. И в этот момент малышка начинает всхлипывать.
– Вот это твоя сестра?
Девочка абсолютно на меня не похожа, да еще и грязная, так что подозрения женщины понятны, но только не мне, восьмилетнему.
– Да. Я несу ее домой.
– Как ее зовут?
– Ее… зовут… это самое…
– Это твоя сестра, а ты не помнишь ее имени?
– Я…
– Отдай мне ребенка.
Девочка начинает плакать, собирая небольшую толпу. Женщина отбирает ее у меня и начинает баюкать. Вскоре прибывает полиция. Когда я возмущаюсь, они отвешивают мне подзатыльник.
Я кричу: «Это моя сестра! Она моя, она моя!», пока мама не приходит забрать меня. Она думает, что я услышал детский плач. И она не злится на меня. Когда она говорит мне принять ванну, глаза у нее мягкие и влажные. Позже я узнаю, что служанка в одном из домов через несколько улиц от нас забеременела, прятала фигуру, родила и выбросила ребенка вместе с последом в мусорный бак. Слово «послед» я слышу впервые, и значение его узнаю с омерзением.
Время идет. Я расту.
В школе событий мало. Я не ненавижу ее и не люблю, ничем не выделяюсь среди других. Я не спортсмен, не умник и не крутой. Стараюсь не попадать в переделки. Почти не вижу дома отца, который все время на работе. Со временем эмоционально отдаляюсь от матери – мы не то что ненавидим друг друга, просто отрабатываем сыновне-родительские отношения. Со временем воспоминания всегда искажаются, но мне кажется, что отдаление начинается с малышки, которую я нахожу, но не могу оставить себе.
Мне семнадцать. В каникулы я подрабатываю на бумажной фабрике и думаю об университете. Работа офисная и скучная. Я моложе всех в этой конторе, и мое присутствие озадачивает остальных. Зарплаты хватает только на проезд и еду. Меня окружают старые, неинтересные люди. В моем офисе есть мужик, которому сорок лет!
Однажды я ловлю такси в Лагосе, на автобусной остановке на Икороду-роуд, я опаздываю на работу и собираюсь потратить деньги, которых у меня нет, как вдруг у меня появляется это чувство. Это словно дежавю, воспоминание о том времени, когда мне было восемь, но не совсем. Это словно знать, что два плюс два равняется четырем, хотя никто тебя этому не учил. Это уверенность, а не убеждение, так же как вера в бога – это убеждение, а вера в гравитацию – уверенность.
Мое тело, кажется, узнает об этом быстрее разума, потому что я ухожу с остановки. Семь минут иду вдоль Икороду-роуд. Останавливаюсь и жду семьдесят секунд, пока из такси выпархивает стайка студентов. Я забираюсь внутрь и называю водителю адрес, который никогда не слышал и куда ехать не собираюсь. Все это я проделываю спокойно.
Спустя пятнадцать минут и восемь секунд поездки я говорю водителю остановиться. Плачу ему и выхожу из машины. Останавливаюсь и осматриваюсь. Вижу уличных торговцев и бунгало типа «лицом-к-лицу». Дорога не асфальтирована, но, что странно, ям на ней нет. Каждая машина, проезжая, поднимает клубы пыли. Витрин и уличных фонарей нет.
Я остановился посреди улицы и направляюсь на север. Прибываю на перекресток в виде буквы «т». Улица Кехинде, а перпендикулярно ей – улица Аго. Я жду. Никто не пялится на меня и не интересуется, почему я стою столбом, а я не чувствую себя неловко.
Когда о таких вещах пишут или снимают кино, то всегда показывают это так, словно ясновидящий слышит голоса или его посещают видения, но теперь я знаю, что это неправда. Нет голосов, нет видений. Есть только знание.
Потом начинают подтягиваться люди и встают рядом со мной, странные, выбивающиеся из толпы личности – я с такими почти не общаюсь. Я в деловой одежде – черные брюки, белая рубашка с галстуком, две ручки в кармане, синяя и красная. Первым появляется старик в очках, полностью лысый, ростом на вид метр двадцать, с изборожденным морщинами лицом. Он встает справа от меня, опираясь на трость. Я знаю, что его зовут Кореде, хотя никогда не встречал его. Следом за ним приходит худая девушка, лет, может, на четыре-пять старше меня, в пропотевшей хлопковой блузке, она задыхается, но не от усталости, а из-за болезни, возможно, из-за серповидноклеточной анемии. У нее вытянутое лицо, белки глаз выцветшие, с желтоватым оттенком. Она пахнет табаком и ананасами. Девушка встает передо мной, загораживая вид на дорогу, но я не сержусь. Ее зовут Селина.
Приходит еще человек, и еще, и еще. Хоть я никогда их и не встречал, у меня ощущение, что мы знакомы. Иногда это называют «жаме вю»
[11]. Я знаю, что эти люди тоже знают меня. Мне интересно, чего мы все ждем.
– Грузовик, – отвечает Кореде, хотя не говорит вслух. – Или автобус.
– Фургон, – говорит Селина.
Я знаю, что она права, но и Кореде тоже, хотя он и ошибается. Фургон подъезжает, подняв гигантское облако пыли. Мы все заходим внутрь, но он не трогается.
– Еще один, – говорит водитель, и это верно, думаю я. Селина озадаченно смотрит на меня.
– У него это в первый раз, – говорит Кореде. – Он не знает.
– Он самый молодой, – говорит Селина.
– Omo t’oba m’owo we, a b’agba jeun, – отвечает Кореде. «Ребенок, который умеет мыть руки, будет есть со взрослыми».
А что хорошего в том, чтобы есть со взрослыми? Они говорят о вещях, которых я не понимаю, и от некоторых из них пахнет. Я думаю это про себя, но Кореде улавливает мысль и чуть нахмуривается. Его рука стискивает трость.
Никто ничего не говорит, и я готов уже задать вопрос, когда дверь фургона открывается и входит полный мужчина. Его зовут Ийанда. Фургон трогается, и я не могу уследить за извилистым путем, которым он едет. Рука никогда не заблудится по дороге ко рту, говорит кто-то. А может, думает, я не знаю, но это должно меня подбодрить.
Спустя примерно сорок минут грузовик выезжает на кольцевой перекресток в городе под названием Эшо, незнакомом мне. Мы останавливаемся у самого заметного здания, часовой башни без часов. Циферблат на ней нарисован.
– Тут странно, – говорит Кореде. – Каждый час кто-нибудь взбирается на колокольню и рисует точное время. Колокола наверху нет, но есть балка с чугунным хомутом в том месте, где он мог висеть. Существует строгое расписание, и горожане его четко придерживаются.
Старики знают кучу фигни и обожают делиться. Я просто не люблю слушать.
Фургон паркуется точно под нарисованными часами, на земле, забрызганной старой и свежей краской. Для меня это интереснее самих часов. Словно арт-инсталляция, живой взрыв множества цветов, буйствующих под раннеполуденным солнцем. Мы все выбираемся и осматриваемся.
Жители Эшо нас в основном игнорируют. Следы ведут как к луже краски, так и от нее. Сотни, может быть, тысячи отпечатков ботинок, одни недавние, другие выцветшие, третьи – лишь призраки следов живых и умерших людей. Я знаю, что Ийанда подумывает купить городу новое здание администрации и работающие часы, но еще я знаю, что город не беден. Я вижу машины, и среди них немалое количество «Мерседесов», вижу, что на главной площади нет попрошаек. Люди хорошо одеты, и это знак достатка. Нет, они перекрашивают часы сознательно. Это традиция.
Может, это здание городской администрации, может, раньше оно было церковью, но я знаю, что это не важно. Перед открытыми двойными дверьми ожидает мужчина. Внутри стоит гроб. Мы выгружаемся из фургона, и все как один обходим краску. Ийанда лениво считает в уме, перемножая стоимость краски за один год на вероятность падений. Селина хотела бы, чтобы он перестал постоянно все воспринимать в денежном эквиваленте.
– Мы здесь ради нашего покойного брата, – говорит Кореде. – Давайте переключимся на него.
Мы окружаем гроб, и я знаю, кем был умерший. Я видел трупы и раньше, даже родственников, но ни один не вызывал таких чувств, как этот человек, которого я никогда раньше не встречал, но не чужой мне. Бородатый, с растрепанными пепельно-седыми волосами. Его лицо покрыто шрамами, как будто он пробежал через склад, полный бритвенных лезвий. Его веки зашиты, но нить тонка, и я замечаю ее только потому, что интересуюсь такими вещами. Пахнет благовониями, но под ними чувствуется легкий душок формальдегида. Я чувствую глубокую печаль и, к своему удивлению, понимаю, что вот-вот заплачу.
Кореде придвигается ко мне.
– Вы не всегда опираетесь на трость, – замечаю я.
– Если расстояние небольшое, справляюсь сам, – говорит он. – Что ты чувствуешь?
– Тоску. Почему мне кажется, что мы знакомы, если мы даже не встречались? Почему мне грустно?
Кореде вздыхает:
– Тебе тоскливо, потому что ты чувствуешь, что тебе не хватает человека, похожего на тебя, отличавшегося от других чем-то неочевидным. Тебе кажется, что вы знакомы, потому что такие, как мы, всегда ощущают друг друга, даже не осознавая этого. Это как дыхание. Большую часть времени ты не осознаешь, что делаешь это, но попробуй задержать дыхание – и, готов поспорить, ты по нему заскучаешь, – он издает короткий, лающий смешок. Вблизи мне видны все его поры. Не могу поверить, что однажды со мной это тоже случится.
– Кто мы?
– Мы – люди, которые знают, – говорит Кореде, словно это что-то объясняет.
Я перевожу взгляд на тело.
– Такое чувство, что он не умер.
– Это потому, что он не умер. Его дух где-то в воздухе. Этот человек был бездомным бродягой. Тот, о ком мы скорбим, всего лишь нашел прибежище в этом теле. Он отправился дальше.
– Я не понимаю, о чем вы говорите.
– Поймешь. Знаешь, однажды я его видел. Это был самый жуткий день в моей жизни. Молись, чтобы вы никогда не встретились.
Прежде чем я успеваю спросить, что он имеет в виду, Кореде уходит.
Никто не говорит надгробного слова, нет ни одного родственника. Есть выпивка, играет музыка, люди танцуют, и все это не кажется мне странным. В какой-то момент пирушки, когда я уже немного пьян, Селина загоняет меня в угол и говорит, что я – искатель.
– Ничто не затеряется, ничто не укроется от тебя.
Как и Кореде, она ничего не объясняет, да это и не нужно. Я знаю. Я вижу мир по-другому. Физические объекты все те же, дешевая лакировка гроба, линолеум на полу, грязные люстры, дешевая выпивка, музыка, запах тел некоторых людей вокруг и дуновение ветерка от вентилятора на коже руки. Но появилось что-то еще, словно орган или железа́, прежде не работавшая, начала функционировать, и я смог ощутить новое измерение. Как в тех видеоиграх, где ценные предметы светятся, когда игрок приближается к ним.
Я размышляю над этим, пока бездомного хоронят. Хоть тело и засыпают землей, я чувствую его где-то там, в воздухе, как и говорил Кореде.
Когда мы садимся в фургон и возвращаемся на перекресток Кехинде и Аго, уже темно. Каждый идет своей дорогой, и больше я их не увижу. Ну, это не совсем правда, но по существу все именно так. Почти так.
Когда я добираюсь домой, большая часть знания улетучивается, словно пребывание в одном месте с Кореде и Селиной усиливало то, что зарождалось во мне. К тому времени, как я проскальзываю в свою комнату, прячась от мамы, это кажется сном.
Из любопытства я отыскиваю Эшо в Нимбусе, надеясь разузнать о нарисованных часах. Оказывается, что «Эшо» – это англизированное старое название «Эсо», а традиция перерисовывания часов соблюдается веками. В конце 1700-х поселку угрожают мародеры, сборная солянка из португальских и занзибарских работорговцев, хотя данные разнятся. Белый священник, отец Маринементус, проповедовавший в Эсо, подает идею построить фальшивую часовую башню, чтобы обмануть мародеров, заставив их поверить, что поселок уже принадлежит какой-нибудь европейской империи. Так как на поселок никто никогда не напал, жители Эсо думают, что хитрость сработала, и продолжают это делать.
Все эти годы они рисуют фальшивое время, обманывая лазутчиков с подзорными трубами, подделывают время, чтобы остаться в живых.
С того дня я начинаю искать для людей вещи. Это словно навязчивая идея, которой следуешь маниакально, со странной, эротической потребностью завершения. Я нахожу ключи от машин, воспоминания, фамильные броши, заначенные деньги, ПИН-коды, мобильники, фотографии любимых, математические формулы и супругов. Всегда есть женщины, ищущие загулявших мужей, и рогоносцы, выслеживающие жен. Насилием это кончается не так часто, как можно подумать.
Я не планирую становиться вором. Это происходит само собой. Я прихожу с родителями в гости к дяде, и голова пылает от драгоценностей, как от углей. Это раздражает и отвлекает внимание, пока мы болтаем, и пьем «Стар Лагер», и едим перечный суп. Я не могу сосредоточиться и придумываю оправдание – не совсем надуманное, в туалет мне правда надо.
Опорожнив мочевой пузырь, прокрадываюсь в комнату тети. Нахожу ее золото и алмазы в шкатулке под ковром и фальшивой половицей. Я знаю, что ключ у нее на комоде, спрятан на самом виду. Я знаю, что дядюшка прячет тысячи долларов наличкой в потолке. Еще знаю, что у них проблема с грызунами и он боится, что крысы сожрут деньги. Я беру, не считая, охапку купюр и прячу за пояс, потом достаю золотое распятие из тайника с ювелиркой. Тем же сверхъестественным образом я знаю, когда Элиза, моя двоюродная сестра, придет меня искать. Знаю, когда и куда спрятаться, чтобы она меня не нашла. Элиза озадачена, когда я возвращаюсь к застолью раньше нее. Потом она погибнет в жуткой аварии в Оре, вместе с четырьмя школьными друзьями.
Той ночью, у себя в комнате, с фонариком под одеялом, я рассматриваю свою добычу, верчу крест, чтобы он блестел на свету, и считаю деньги. Я чувствую себя могущественным, и не потому, что стал сенситивом, чего даже не осознаю, а потому, что могу покупать что-то, не спрашивая и не отчитываясь перед родителями. Хотелось бы сказать, что я использовал свою силу во благо, раздавая беднякам подарки и пищу, и прожил долго и счастливо, но это будет неправдой. Свое денежное могущество я расходую на вредную еду, дорогую порнографию, выпивку, приватные танцы, наркотики, выпивку, одежду, обувь и прочие удовольствия.
Воровство не похоже ни на какой другой опыт в моей жизни. У нашего народа есть поговорка: «Краденое мясо вдвое слаще». По-моему, что угодно краденое слаще и сытнее в сто раз.
Пока тебя не поймают.
На целый год я становлюсь Крысой, Термитом, Пожирателем Богатств, Незаметным, Неслышным. Мы живем в тихом районе, где ограбления случаются редко, а некоторые семьи знают друг друга на протяжении трех поколений. Вещи пропадают постоянно, и никто не может это объяснить. Кое-кто говорит, что это дух, и есть исторические прецеденты, когда эмере
[12] помогали одержимым находить ценности. Пятидесятники молятся и изгоняют демонов, но тщетно. Некоторые трубят во все трубы, утверждая, что Библия велит убивать воров, если верить двадцать второй главе книги Исход, и это правда, что во многих частях Нигерии мы следуем Ветхому Завету по отношению к пойманным на краже. Воров обычно избивают до полусмерти и казнят «ожерельем». Ни один вор не верит, что его ждет такая участь, пока у него на шее не окажется покрышка и бензин не намочит волосы, и, задохнувшись парами, он не утратит способность молить о пощаде. Бабалаво
[13] колдуют, проклинают и раскладывают фетиши. У меня ко всему этому иммунитет, но те сорок процентов моего разума, которые могут верить в сверхъестественное, испытывают страх.
Однако остановиться я не могу. Это стало моим образом жизни, и я горячо убеждаю родителей, что мои вечеринки, одежду и ночную жизнь я оплачиваю за счет подработок и подарков от благодарных людей. Отец фыркает, его доверие пошатнулось. Мать первая догадывается, как связано одно с другим, поиск с воровством. Если ты можешь найти что угодно, хватит ли тебе моральной устойчивости, чтобы остаться честным? Мать смотрит на меня и думает: нет.
На тот момент я не знаю ничего о ксеносфере или о том, что могу иметь отношение к сенситивам или военным. Эту способность я воспринимаю как нечто мистическое, духовное или колдовское. Хотя сам дохожу до того, что предметы и ценности, которые я отыскиваю, обязательно должны кому-то принадлежать. В поисках месторождений золота и нефти, например, от меня никакой пользы.
В день, когда меня ловят, по радио играет песня «Mr. Follow-Follow» Фелы Кути, та самая песня, которую я больше не могу слышать без тошноты. Она грохочет на весь дом из примитивного магнитофона, который так любит мой отец. У меня вроде как есть подружка по имени Фадеке, и она – воплощение Лагоса меркантильного. Она покупается и оплачивается вся, от волос до каблуков, стильная трофейная сиси эко
[14]. Она из тех женщин, что требуют денег без иронии или стыда. Скоро она придет, а мне нечего ей дать, потому что я все растратил прошлой ночью. У меня легкое похмелье, но я прекрасно ощущаю деньги в соседних домах, потому что сейчас конец месяца и все получили зарплату.
Странно то, что обычно я у своих родителей не ворую. Я знаю, конечно, где в доме лежат ценности. Я собираюсь позаимствовать чуток из маминой заначки, а потом вернуть на место, когда что-нибудь добуду. Часть денег она кладет в банк, часть – зашивает в вышедшие из моды шмотки, запрятанные в глубины шкафа. У меня теперь есть складной нож; я ношу его именно для этой цели, потому что многие поступают так же, как моя мать. Нигерийцы не слишком-то доверяют всей этой болтовне – цифровым деньгам, биткоинам, бабкам-которые-не-увидишь. Я кромсаю ее заначку, когда слышу ее.
– Что ты делаешь? – спрашивает мама.
Разумного объяснения у меня нет, поэтому я просто стою с ее изрезанной одеждой в одной руке и ножом в другой. Чувствую вес денег, точный вес правды. В кармане вибрирует телефон, и я знаю, что это Фадеке. Мой мозг зависает, и я не могу не то что придумать отмазку, но вообще думать не могу. Боюсь, что меня свели с ума мои действия, или проклятие, или рука Божья. Вы наверняка слышали, такое случается с теми, кто это заслужил.
На лице матери написано неодобрение, уголок ее рта сдается на милость притяжения, глаза – на милость влаги. Она протягивает руки, возводит глаза к небесам и говорит: «Aiye me re», что значит: «Это и есть моя жизнь».
– Мам… – начинаю я.
– Знаешь, почему ты мой единственный сын? – спрашивает она.
– Нет, мама, – говорю я, используя более уважительную форму, чтобы попробовать ее умаслить. Кладу пиджак со вспоротыми швами на пол.
– Когда ты появился из меня, то порвал столько сосудов, что я долго истекала кровью. Меня отвезли в Игбоби
[15], сделали переливание, зашили, но ничего не помогало. В конце концов кровь перестала свертываться. Хирургам ничего не оставалось, кроме как удалить мне матку.
Ее голос спокоен, и мне это не нравится. Я хочу истерики, а этот бесчувственный тон меня тревожит. Она обычно не сдерживает злость и недовольство.
– Какие уж дети после этого. Но мы с твоим отцом отдали тебе всю нашу любовь. Он не взял другой жены, хотя мог бы. Может, вне брака у него и есть еще дети, не знаю, но он никогда не кичился этим передо мной. Ты был для меня всем.
Она садится на край постели, в полуметре от меня.
– Я люблю тебя, но ты – вор, а я не воспитывала своего ребенка вором. Ты не можешь быть моим сыном.
Это хорошо. С мелодрамой я справлюсь. Я уже готов пуститься в объяснения, как вдруг вижу, что она тянется к свистку, который есть у каждой семьи в окрестностях.
– Мам, что ты делаешь?
– Оле! Вор! – кричит она. И свистит. Я не могу поверить, мне страшно, меня выворачивает.
В Лагосе свисток – это инструмент соседского дозора. Один короткий свист ночью значит, что все спокойно. Долгая нота в любое время дня и ночи означает, что дело неладно и свистящему нужна помощь. Люди прибегут обязательно.
Я выбегаю из комнаты, вниз по лестнице, через входную дверь, в толпу, застывшую в ожидании. Они не хватают меня, потому что думают, что я удираю от неведомой опасности. Я пробегаю уже пол-улицы, минуя ошарашенную Фадеке, к тому моменту, когда мама рассказывает все линчевателям.
Услышав, что она выкрикнула мое имя, толпа бросается на Фадеке.
Глава пятая. Роузуотер, Лагос: 2066
Сегодня суббота, так что ни мне, ни Аминат не нужно спешить. Я знаю, что меня ждет продолжение допроса, но у меня такая апатия, что мир за пределами комнаты для меня не существует. Первое, что я вижу, открыв глаза, – корешок книги на полке «Как услышать Бога». На потолке замер трехлопастной вентилятор.
Прошлой ночью мы не добрались до спальни, и в гостиной небольшой беспорядок. Я лежу на ковре, одной ногой на софе. Голова Аминат у меня на плече, руку она перекинула мне через грудь. Кое-где тело у меня затекло, но это даже приятно. Я улавливаю рассеянный психошум Аминат, и думаю, не снится ли ей сон. Только усилием воли я не пускаю себя в ксеносферу, чтобы выяснить это.
Сквозь щели в жалюзи я вижу, что солнце встало. Уже часов девять. Я слышу, как распевают торговцы завтраками. Несмотря на кондиционер, чувствуется запах сгоревшей плоти. Легкий, но улавливаемый – от костров, на которых спецподразделение сожгло ликвидированных прошлой ночью реаниматов. Некоторых они упустят, и в следующие четыре месяца реаниматы будут всплывать в самых странных местах. Подростки будут вымещать на них свою агрессию, прежде чем добить. Реаниматы убьют несколько человек, в основном стариков или детей, тех, кого застанут врасплох, тех, кто потерял бдительность. Народ начнет возмущаться и негодовать, с неделю об этом поговорят в новостях. Потом все стихнет до Открытия в следующем году.
Я легонько толкаю Аминат. Она меняет позу и что-то лопочет.
– Туалет, – говорю я.
Она бормочет и указывает куда-то в сторону. Я встаю и осматриваюсь. Дверь выводит меня из гостиной в коридорчик, выкрашенный бежевым и увешанный акварельными пейзажами. В конце его – кухня, лестница наверх, а слева от нее – дверь. В таком большом доме есть как минимум два туалета, но мне незачем вынюхивать. Я делаю свои дела в маленьком, разглядывая рисунок с мальчиком, писающим в ручей. На этажерке рядом с унитазом – местные и иностранные журналы. Иностранные – британские и англоязычные китайские. Еще есть старый американский журнал 2014 года, который даже не пожелтел. Его бы в музей или хоть куда-нибудь на хранение.
Я завариваю на кухне чай и возвращаюсь в гостиную. Аминат до сих пор спит, свернувшись калачиком, на левом боку. У нее небольшие растяжки на бедрах, но в целом тело гладкое, загорелое, с грушевидными грудями. С правой стороны грудной клетки проходит десятисантиметровый шрам. Он хирургический, и я вспоминаю ее радость в ночь Открытия. Она сильная, как спортсменка, я помню, как ощутил это ночью. Я сажусь напротив Аминат и, попивая чай, наблюдаю, как она спит. Ушибы ноют, и еще реанимат явно задел рот, потому что мне больно пить. Мелькает мысль, не включить ли телевизор.
Я читаю «Как услышать Бога», пока она не зевает, потягивается и садится.
– Привет, – говорит она.
– Привет, – отвечаю я.
– Я думала, что ты уйдешь.
– Почему?
Она пожимает плечами.
– Бывали у меня мужчины, которым я переставала нравиться ближе к рассвету.
– Ну и дураки.
Аминат улыбается.
– Ты милый.
Она вскакивает на ноги, надевает трусики и выходит из комнаты, увернувшись, когда я пытаюсь сцапать ее. Я слышу, как хлопает дверь и как она облегчается. Слышу, как она полощет рот, прежде чем вернуться.
Аминат проводит меня за руку на кухню и толкает на стул рядом с маленьким квадратным столиком. На ней теперь длинная белая футболка. Опустошает кофеварку – на вид она сто́ит, как вся Земля. Спитой кофе отправляется в пакет, потом в корзину.
– Я сначала пью кофе, потом завтракаю. А ты? – спрашивает она.
– Сделай то же, что и себе, – отвечаю я.
– Отлично, потому что у меня идеальный вкус. Я сделаю яичницу с ямсом.
Мне кажется, я не голоден, но уверен, что все съем. Я хочу есть ради нее.
– Что ты обычно делаешь по субботам? – спрашивает она. Засыпает зерна в кофеварку. Одно падает на столик, и она отдает его мне. Я обнюхиваю его и отправляю в рот. На вкус и запах оно отдает табаком с древесиной.
– Как пойдет. Работаю, если есть подработка. Если нет, захожу в больницу.
– Зачем? Кто-то из родных болеет?
– Нет. Просто хожу… помогать. – Это лишь наполовину правда. Я хожу в больницу ради перспективы. – А ты?
– Обычно езжу в Лагос навестить семью. – Она заливает воду и нажимает кнопку. – Маму, папу, младшего брата.
– Каждую неделю?
– Почти. Я помогаю присматривать за служанкой, заплетаю маме косы. Мама думает, что служанка – ведьма. Ну, кто знает? Она довольно ленивая.
– Как давно ты в Роузуотере?
Она наклоняет голову влево:
– Почему ты думаешь, что я тут не с самого начала? Город не такой старый.
– Потому что я тут с самого начала, и заметил бы такую яркую женщину раньше.
Она смеется, достает корзину и выбрасывает в нее кофейную гущу.
– Подлиза. Я тут три года.
– А почему из Лагоса уехала? Больше денег, больше работы… Мужчины получше. Или женщины.
– Пффф. – Она наливает черный кофе в две одинаковые чашки, на которых изображены желтые смайлики с красными пятнами в районе одиннадцати часов. Открывает ящик под раковиной и достает большой клубень ямса, в волосатых корешках и шишковатых комьях земли. Кладет его на кухонную стойку и начинает резать на ломтики.
– Я болела.
– Я понял. Видел, как ты реагировала на Открытие.
– Ага. Я благодарна. Я люблю Утопия-сити за то, что он для нас делает. За то, что он сделал для меня.
– Что с тобой было, если ты не против ответить?
– Я не против. Я даже люблю рассказывать эту историю. Примерно через год после того, как ушел мой муж, я подхватила навязчивый кашель, легкий, но очень раздражающий. Два месяца подряд я принимала все таблетки и сиропы от кашля, какие только есть. Без толку. Когда я начала терять вес, доктор сделал анализ мокроты. У меня был туберкулез. ТБ. Чахотка.
– Сочувствую. Тяжело, наверное, было.
– Очень. У меня отказало одно легкое, и мне сделали торакотомию. – Она задирает футболку, открывая изгиб ягодиц, растяжки на бедрах и безжалостный криволинейный шрам, который я заметил раньше. – Для меня это была большая проблема. В школе я занималась прыжками в длину и тройными прыжками. Я ненавидела свою слабость, неспособность действовать. Вдобавок я узнала, что заразилась туберкулезом из-за слабого иммунитета. А иммунитет у меня упал, потому что этот ублюдок заразил меня ВИЧ.
– Охренеть.
– Не бойся: я сдавала анализы после выздоровления и сдаю каждые три месяца. Все чисто. Ни ТБ, ни ВИЧ, ничего. – Ножом для чистки овощей она срезает кожуру с каждого куска ямса одной длинной лентой, потом бросает их в раковину и включает воду. – Кааро, ты боишься?
– Чего?
– Заразиться. – Она полностью погружена в процесс, обмывает каждый кусочек, а потом кладет их на сковородку. В воздухе висит напряжение.
Я отодвигаю стул, встаю и подхожу к Аминат. Разворачиваю ее и целую в губы, бесконечно долгим, влажным поцелуем.
– Я из Роузуотера. В этих краях мы заразы не боимся.
Я снова целую ее и пробираюсь под футболку.
Нож с лязгом падает в раковину.
Мы решаем провести день вместе. Я готов съездить в Лагос – что угодно, лишь бы сбежать от запаха жареной плоти, от которого Роузуотеру не избавиться еще неделю. Она предлагает взять машину, я не возражаю. Дорога занимает два с половиной часа, и вся она – отупляющее однообразие вперемежку с полицейскими блокпостами. Нас останавливают семнадцать раз, и каждый раз мы платим деньги, прежде чем нас пропускают. Кое-где за спинами полицейских видны автоматоны. Это приземистые, похожие на танки передвижные бронебашни больше двух метров в высоту. Это старая, десяти-, может, двадцатилетнего возраста, неухоженная американская техника, которую бросили в зонах конфликтов. Если приглядеться поближе, даже под зеленью и белизной нигерийского флага все еще видны рельефные звезды и полосы. Я никогда не видел их в действии, и иногда задаюсь вопросом, не подвижные ли это пустышки с мигающими индикаторами, без действующих боеприпасов.
Поездки на юг всегда вызывают у меня отвращение. Такое ощущение, что меня должна искать полиция, потому что в юности я воровал. Я знаю, что никто меня не ищет, но где-то в душе уверен, что свободу не заслужил.
Каждый раз, когда движение замедляется, нас осаждают мальчишки и девчонки, пытающиеся что-нибудь нам продать, в основном еду, газировку, «чистую» воду, журналы, благовония, календари и религиозные наклейки. В Роузуотере такое тоже бывает, но не в таких количествах. Аминат получает от этого удовольствие – для нее это повод пообщаться. На ней темные очки, черная блуза без рукавов и серьги с огромными серебряными кольцами, она, наверное, кажется им кинозвездой. Она покупает все и при любой возможности общается с детьми, заигрывая и поддразнивая. Они, в свою очередь, обожают ее и оставляют на машине размазанные отпечатки пальцев, на что она, кажется, не обращает внимания.
Мне нравятся машины. Когда окна закрыты, а кондиционер включен, я отрезан от общей ксеносферы и наслаждаюсь относительным покоем без помощи противогрибковой мази. Аминат не знает, но я воспользовался ее клотримазолом, перед тем как мы вышли из дома.
Снаружи ссора – одна машина поцарапала другую. Мы отрезаны от мира, но я вижу напряженные мышцы шей, раскрытые рты и неслышные вопли. Собирается небольшая толпа, кому-то не терпится разжечь насилие, другие успокаивают. Должны тут быть и карманники, но я их не замечаю. Проезжающие машины сигналят. Лагосцы любят добрую драку.
Движение снова ускоряется, и мы едем дальше. Вырываемся из Оджоты, несемся по Икороду-роуд и оставляем ее позади, направляясь к Оворонсоки, ближе к лагуне. Это место мне незнакомо, но Аминат уверенно проезжает его. Хороший шанс изучить ее профиль. У нее высокие скулы и чуть неправильный прикус. Ее шея… я кусал эту шею. Когда мы подъезжаем к петляющей объездной дороге, нас подрезает зеленый армейский джип и резко останавливается, вынуждая Аминат затормозить.
– Ekpe n’ja e! – кричит она в сторону джипа.
Из него вылезают двое парней и подходят к обоим нашим окнам. Они двигаются синхронно, одеты в костюмы и темные очки. Я замечаю, как оттопыриваются их пиджаки над спрятанным оружием.
– Сиди спокойно и молчи, – говорю я. – Можешь это сделать? Пожалуйста.
– Ты их знаешь?
– Можно и так сказать, – отвечаю я.
Парень с моей стороны стучится в стекло. Я опускаю его.
– Кааро, – говорит он. – У меня для вас сообщение. Выйдите наружу, пожалуйста.
– Нет, – говорит Аминат. Ее зрачки расширяются, дыхание учащается.
– Все в порядке, – говорю я. – Просто сделай, как я сказал. Тебя не тронут.
Я считываю парня – ни угрозы, ни напряжения. Он не опасен для меня, поэтому я открываю дверь. Он снимает очки и отдает их мне. Мы мешаем движению и создаем пробку, но обычно агрессивные лагосцы сейчас даже не кричат. Я надеваю очки и вижу на экране Феми.
– Что ты делаешь в Лагосе, Кааро?
Подготовка включается автоматически, и я прикрываю рот, чтобы никто не мог считать по губам.
– Привет, Феми.
– Отвечай на вопрос, голова ямсовая. Почему ты покинул Роузуотер?
– По личному делу.
– Только я выбираю твои личные дела, Кааро.
– Я не знал, что нахожусь под домашним арестом или в ссылке. Мне нельзя перемещаться?
– Ты полевой агент. Всегда им был. У нас допрос, ты помнишь? Ты не можешь его бросить на полпути. И что ты делаешь с этой Аригбеде?
– Прости, что?
– Она девочка с прошлым. Ее семья…
– Стоп. Мне плевать. И еще, я беру отгул. У меня ни разу не было отпуска. Мне нужен перерыв.
– Я не разрешала…
– Я не спрашивал твоего позволения, Феми.
Я снимаю очки и осторожно складываю дужки. Делаю вид, что собираюсь отдать их парню, который протягивает руку. Тогда я роняю их и наступаю.
– Упс.
Он в ярости, но мне насрать.
– Убери свой джип, пока я не заставил тебя проглотить язык и выцарапать себе глаза, – говорю я. Я понятия не имею, смогу ли это сделать, но буду стараться, пока не получится или пока меня не хватит удар. Второй парень стоит со стороны водителя. Я открываю пассажирскую дверь и говорю:
– Убирайся нахер от моей девушки.
Сажусь на место, понимая, что Аминат смотрит на меня.
– Ты в порядке? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает она. – Так я твоя девушка?
Я пожимаю плечами:
– Мне хочется тебя защищать.
– Ты военный? Из Национальной безопасности?
– Не совсем. Но иногда я работаю на правительство.
У меня никогда не было девушки. Настоящей, по крайней мере. Даже не знаю, почему я так назвал Аминат. На самом деле мне неоткуда знать, что это значит. В юности секс по большей части ничего для меня не значил, а мой преступный образ жизни исключал близость. Однако эта связь с Аминат вскрыла некий источник собственничества и агрессии, которых я за собой не замечал.
Джип слишком громко ревет и прокручивает шины, а потом уносится прочь. Из окна высовывается рука с поднятым средним пальцем.
Детишки.
Семья Аминат живет в одном из тех трехэтажных зданий, построенных в относительно небогатом районе, которые частично облагородили в 1980-х. Тогдашнее правительство давало ему разные названия: «Гбадала» и «Вторая Фаза», но он остался жилым районом для рабочего класса и бедных лагосцев с нелепыми вкраплениями громоздких, архитектурно подозрительных особняков Кокаиновых Миллионеров.
Западные социологи и криминологи скажут вам, что преступность, в частности сопровождаемая насилием, сконцентрирована на этой границе между бедными и богатыми. Нигерийцы в этом плане отличаются. Мы прославляем и чтим богачей, особенно из криминальных кругов. Криминальные авторитеты, грабители и воришки (кхе) живут за счет беззащитных. У богачей есть колючая проволока, нелегальные чужие и контрабандные боты-бронебашни, которые разотрут в пыль любого обычного бандита с АК-47 наперевес.
Не знаю, чем раньше занимались родители Аминат, но от дома веет профуканными деньгами. Он окружен огромным двором с декоративными пальмами вперемежку с миндальными деревьями, с ними возится садовник. Два крыла дома расположены под прямым углом друг к другу, а вход обозначен портиком. Колонны венчают мудреные капители с завитками и ангельскими головами.
Присматриваюсь: садовник старый, тощий, одет не в форму. Краска на доме выцвела и облезает. Стена на стыке с землей покрыта пятнами зеленого лишайника, и повсюду, точно лобковые волосы, курчавятся сорняки.
– Это папин «белый слон»
[16], – говорит Аминат. – На этом месте стоял дом, в котором я выросла. Он сгорел, когда я была подростком. Папа расчистил землю и построил этот.
– У вас большая семья?
– Нет. Это был кризис среднего возраста. Некоторые мужчины покупают большие машины, а мой папа построил большой дом. – Она машет садовнику, тот не отвечает. Я думаю со злорадством, что только через неделю он поймет, что нужно помахать в ответ.
У Аминат есть ключ, в доме тихо. Воздух не кондиционированный, но и не свежий. Интерьер вычурный, золотая филигрань на лопастях потолочного вентилятора. Он лениво вращается, не создавая никакого движения воздуха.
– Эй! Я дома, – кричит Аминат. – Посиди здесь. Я тебе что-нибудь принесу. Хочешь чего-нибудь?
– Эм… воды, – говорю я.
Она выходит из комнаты, а я сажусь, проваливаясь в туго набитое кресло. Выдавливаю из него пыльный воздух. Нащупываю ксеносферу. Весь дом словно черная дыра. Я не чувствую даже Аминат. Интересно, как такое может быть. Проводники ксеносферы есть везде, хотя можно создать и стерильные помещения, если они воздухонепроницаемы.
Я слышу, как что-то волочится. Что-то тяжелое тащится и гремит по полу. Без доступа в ксеносферу я чувствую себя голым и беззащитным. Надо было взять с собой пушку. Проверяю телефон. Зарядка и сигнал есть, и я набираю Аминат. Кучу сообщений, явно пришедших от начальницы, я игнорирую.
– Привет, – говорит кто-то.
Я поднимаю взгляд. Передо мной стоит высокий, мускулистый, светлокожий юноша. Он красив настолько, что у меня сердце разрывается: идеально симметричное, с правильными чертами создание. Мускулатура его – прямиком из учебника анатомии. У него маленькие черные глаза, которые смотрят прямо на меня, не мигая, излучая благожелательность. Рубашки на нем нет, только трусы цвета хаки. Ни шрамов, ни единой отметины. Ни единого волоска на теле. Мне хочется коснуться его, убедиться, что это не голограмма. На его левой щиколотке – металлический браслет, к которому приделана толстая серебряная цепь, уходящая из комнаты в коридор, а оттуда – неизвестно куда.
– Привет, – говорю я. А потом: – Я гость.
Он улыбается.
– Естественно.
Я прерываю звонок. Трудно сосредоточиться, когда это блаженное лицо сияет надо мной, а ксеносфера молчит. Голос у него звучный, тон вежливый и приветливый. Мой голос по сравнению с его звучит как ослиный рев. Я гадаю, что бы такое сказать, когда возвращается Аминат, неся поднос с запотевшим стаканом воды и долькой лимона.
– Я вижу, вы познакомились, – говорит она.
– Сестренка! – говорит юноша.
Она ставит поднос на столик рядом со мной и обнимает брата.
– Кааро, это мой брат, Лайи. Лайи, Кааро – мой друг из Роузуотера.
Я поднимаюсь и протягиваю ему руку, но он тепло обнимает меня, и я отвечаю тем же. Он тверд, точно машина, мышцы его словно натянутые канаты – они не просто для показухи.
Аминат опускается на колени и осматривает лодыжку Лайи – на ней мозоль и ссадины от браслета. Все-таки шрамы у него есть, я ошибся. Она недовольна.
– Ты ее не обрабатывал, – говорит она. И уходит, прежде чем я успеваю сказать хоть слово.
– Ты из Роузуотера? – спрашивает Лайи.
– Да.
– Пойдем со мной. Я тебе кое-что покажу, Кааро. Кааро. Хмм. – Он поднимает взгляд и, кажется, пробует слово на вкус, повертев его у себя в голове. – Твое имя значит «Доброе утро».
– А твое значит «Богатство мимолетно». И что из этого?
– Необычное имя, вот и все.
– Все имена когда-то были необычными.
– И то правда, – он, кажется, удовлетворяется этим и ведет меня в свою комнату, таща за собой цепь. С обеих сторон от двери – по два огнетушителя и по ведерку с песком. Живущие здесь, должно быть, привыкли к звуку. Я замечаю, что цепь прикована к железному кольцу, приделанному к полу сбоку от двери в его комнату. Обиталище Лайи выглядит огромным и явно состоит из нескольких комнат, между которыми сломали стены. Западную стену из конца в конец занимают книжные полки метров двадцать в длину. Окна забраны решетками. Есть световой люк, на нем тоже решетка. В дальнем конце прямоугольного помещения – гири, боксерская груша и беговая дорожка. А еще – рабочее место с дисплеем-сферой. Я такие только в журналах видел. Это прозрачный пластиковый шар с проходом для пользователя компьютера. Вся внутренняя поверхность – это дисплей. Говорят, это лучше, чем голополе. В разных местах комнаты в полу утоплены еще несколько железных колец.
В жилище Лайи царит чистота на грани невроза. Нигде ни пылинки. Все на своем месте, и единственный источник беспорядка – мы, потому что мы движемся. Он открывает шкафчик и роется в нем, пока не находит старый, поломанный розовый мобильник. Экран разбит, но все кусочки на месте, словно фрагменты пазла.
Он передает телефон мне.
– Я купил его в Нимбусе.
– Тебя обманули. Он не заработает. Это машинка 2040, что ли, года.
– Я его купил не для того, чтобы звонить. Просто хотел показать тебе, откуда взялось видео.
– Какое видео?
Он щелкает пультом, и в воздухе перед нами формируется черное плазменное поле, и на нем проступает изображение. Изображение движется, и место, где его сняли, мне знакомо.
– Временных меток нет, но я уверен, что ты это уже видел, – говорит он.
Изображение с камеры наружного налюдения, день клонится к вечеру. В кадре незастроенная территория, за исключением единственной залитой гудроном дороги да одинокой цепочки столбов с проводами. На земле дымится рухнувший черный армейский вертолет, но толпу, что удивительно, он не интересует. Толпа вообще странная, потому что люди в ней неподвижны. Они смотрят на что-то за пределами кадра. Съемка дерганая, любительская, но я знаю, чего не хватает. Биение сердца подсказывает мне, что я нервничаю.
Камера дергается и резко перемещается на объект, к которому приковано внимание толпы.
Купол того, что будет названо Утопия-сити, растет, поднимается к небесам, точно одеяло из плоти. В полотне есть прорехи, но они закрываются с той же скоростью, с какой увеличивается купол, стремительно, точно раны, заживающие на ускоренной съемке. В прорехах можно заметить мимолетное, нечеткое движение силуэтов, напоминающих людей.
Купол становится непроницаем, и жидкость в мембране вихрится, преломляя свет. С угрожающим электрическим потрескиванием в небо устремляется ганглий. Погибнут девяносто два человека, прежде чем мы поймем, что это: источник энергии от щедрого божества.
Кадр застывает.
– Это ведь тот день, правда? Первый день Роузуотера. Историческое событие.