Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Моника Али

БРИК-ЛЕЙН 

Папе, с любовью
Строго и безучастно ведет каждого из нас судьба — и только на первых порах мы, занятые всякими случайностями, вздором, самими собою, не чувствуем ее черствой руки. И. С. Тургенев
Характер — это судьба. Гераклит


Глава первая

Округ Маймансингх, Восточный Пакистан, 1967 год



Ровно за час и сорок пять минут до того, как началась жизнь Назнин (началась словно бы на минуточку, и непонятно было, продолжится ли), ее матери Рапбан показалось, что живот ей сжали железным кулаком. Рапбан скорчилась на низенькой табуретке о трех ногах. Возле хижины-кухни она ощипывала курицу для пиршества в честь приезда из Джессура двоюродных братьев Хамида.

— Цыпа-цыпа, старая, костлявая, — приговаривала Рапбан, — ох и поем я тебя, пусть хоть какое несварение! А то завтра опять вареный рис, никаких паратхи[1].

Выдернув еще несколько перьев и глядя, как плавно опадают они к ее ногам, Рапбан вдруг закричала:

— Аааа… Аааа… Аааа…

И догадалась. Вот уже семь месяцев она наливается, как плод на манговом дереве. Но ведь всего семь месяцев! И она откинула догадки в сторону. И часа полтора, а может, и больше, сжимая мягкую и тощую шею Цыпы, на все вопросы о курице повторяла: «Скоро, скоро». Поглаживая животы, вернулись с полей пропыленные мужчины. Тени детей, что играли в шарики и дрались, стали длиннее и острее. Аромат кардамона и жареного тмина струился по поселку. Тоненько, слабо блеяли козы. И докрасна кроваво завизжала Рапбан и добела жарко.

Хамид бросился из уборной, не закончив свои дела. Он бежал к дому мимо высоченных стогов рисовой соломы (самые высокие здания и те ниже), по грязной дороге, и по пути подхватил здоровую палку, чтобы убить того, кто поднял руку на его жену. Хамид узнал ее голос. Только она визжит так, что стекла лопаются.

Рапбан была в спальне. Постель расстелена, но она не ложилась — стояла, сжимая одной рукой плечо Мамтаз, а другой — наполовину ощипанную курицу.

Мамтаз махнула Хамиду, отсылая прочь:

— Ступай, позови Банесу. Тебе что, рикшу подавать? Давай-давай, шагай.



Банеса подняла Назнин за щиколотку и, с пренебрежением надув щеки, выдохнула на крохотное голубоватое тельце:

— И дышать-то не может. Если у людей каждый така[2]на счету, зачем акушерку звать?

Банеса покачала лысой сморщенной головой. Она утверждала, что ей сто двадцать лет; вот уже лет десять она повторяет это особенно настойчиво. В деревне никто не помнит дня ее рождения, сама Банеса суше, чем старый кокосовый орех, и никому в голову не приходит сомневаться в ее возрасте. Она заявляла, что приняла тысячу детей, из которых только трое были инвалидами, двое мутантами (один гермафродит и один горбун), один мертворожденный и еще грех-против-Бога-гибрид-обезьяно-ящерицы-которого-захоронили-далеко-в-лесу-а-мать-отправили-подальше-не-знамо-куда. Назнин не вошла в список этих неудач, потому что родилась за пару минут до того, как Банеса притащилась в хижину.

— Твоя дочка, — сказала Банеса Рапбан. — Видишь, какая хорошая. Ей всего-то нужна была помощь на пути в этот мир.

Банеса посмотрела на Цыпу возле несчастной матери, втянула щеки, и ее погребенные под морщинами глаза расширились от голода. Из-за двух молодых девиц, которые тоже решили стать акушерками (надо было придушить их при рождении), у нее вот уже много месяцев во рту ни кусочка мяса.

— Давай я ее вымою и одену для похорон, — сказала Банеса. — Бесплатно. Разве что вот эту курицу за беспокойство. Она такая старая, тощая.

— Дай я подержу девочку, — сказала, плача, Мамтаз, тетя Назнин.

— А я-то думала, что у меня несварение, — сказала Рапбан и тоже начала плакать.

Мамтаз взяла Назнин, которая все висела вниз головой, и вдруг маленькое хлипкое тельце выскользнуло из ее рук и шлепнулось на окровавленный тюфяк. Вопль! Крик! Рапбан схватила Назнин и дала ей имя, вдруг девочка опять умрет и опять — без имени.

Банеса запыхтела и вытерла слюну с подбородка краем пожелтевшего сари.

— Это предсмертные хрипы.

Все три женщины склонились над малышкой. Назнин отчаянно замахала руками, как будто пришла от этого зрелища в ужас. Голубизна начала исчезать, уступая место коричневому с лиловым.

— Господь вернул ее на землю, — с отвращением сказала Банеса.

Мамтаз, засомневавшись в первоначальном диагнозе Банесы, ответила:

— Он же сам послал ее сюда пять минут назад. Он что, по-твоему, меняет решения каждые три секунды?

Банеса пробормотала что-то невразумительное. Положила руку на грудь Назнин, ее крючковатые пальцы походили на корни старого дерева, выползшие наружу.

— Ребеночек жив, но очень слаб. У тебя два выхода, — сказала она, обращаясь только к Рапбан, — отвезти его в город в больницу. Там ему поставят всякие трубочки и дадут лекарства. Это очень дорогой выход. Тебе придется продать драгоценности. Второй выход — ждать решения самой Судьбы.

Банеса едва заметно повернулась к Мамтаз, адресуя и ей свою последнюю реплику, затем снова обратилась к Рапбан:

— Все равно в итоге решит Судьба, неважно, что ты выберешь.

— Мы отвезем малышку в город, — сказала Мамтаз, и на ее щеках от желания противостоять проступили красные пятна.

Но Рапбан, не переставая плакать, прижала свою девочку к груди и покачала головой.

— Нет, — сказала она, — нельзя противиться Судьбе. Я приму все, что бы ни случилось. Не позволю моей девочке тратить силы на сражения с Судьбой. Они ей еще понадобятся.

— Хорошо, значит, решено, — сказала Банеса.

Банеса потопталась — от голода впору ребенка съесть, но под взглядом Мамтаз пошаркала в свою лачугу.

Пришел Хамид, посмотрел на Назнин. Завернутая в грубую марлю, она лежала на старом джутовом мешке, постеленном поверх свернутого матраса. Глаза у нее были закрыты и отекли, словно по ним хорошенько заехали.

— Девочка, — сказала Рапбан.

— Я знаю. Ничего, — ответил Хамид, — что ж ты могла поделать.

И снова вышел.

Мамтаз вернулась с рисом, далом[3] и курицей карри на жестяном подносе.

— Она не ест, — сказала Рапбан, — она не знает, что делать с грудью. Может, Судьбой ей предназначено умереть от голода.

Мамтаз закатила глаза:

— Поест утром. А пока поешь ты. Иначе тоже по велению Судьбы умрешь от недоедания.

И Мамтаз улыбнулась, глядя на золовку, на ее грустное личико, полное скорби и по поводу того, что уже было, и по поводу того, что еще будет.

Но и наутро Назнин не взяла грудь. И на следующий день. Еще через день она выплюнула сосок и хитро что-то пробулькала. Рапбан, которая всегда любила поплакать, снова не удержалась от соблазна. Приходили люди: тети, дяди, братья, племянники, племянницы, родственники по мужу, женщины из деревни и — Банеса. Волоча согнутые ноги по утоптанной грязи хижины, акушерка подошла к девочке:

— Знавала я одну малышку, которая не брала грудь у матери, зато сосала молоко у козы. Конечно, малышка была из моих. — Она улыбнулась, показав черные десны.

Пару раз приходил Хамид, но ночью спал снаружи на чоки[4]. На пятый день, когда Рапбан, не в силах этого вынести, стала молить Судьбу поторопиться с решением, Назнин схватила ртом сосок, и в грудь Рапбан вонзились тысячи раскаленных игл, и она закричала от боли и облегчения.



Взрослея, Назнин часто слушала притчу о том, «как была предоставлена собственной Судьбе». Только благодаря мудрому решению матери Назнин выжила и превратилась в широкоскулую и осторожную девочку. В борьбе с собственной Судьбой кровь становится жиже. Иногда, впрочем почти всегда, исход известен заранее. Назнин ни разу не усомнилась в правильности притчи о том, «как была предоставлена собственной Судьбе». Она и в самом деле благодарила мать за негромкую храбрость, за обильно омываемый слезами стоицизм, который наблюдала каждый день. Хамид повторял (отводя глаза в сторону): «Твоя мать святая женщина. И все ее семейство святое». Поэтому, когда Рапбан наставляла дочь смириться разумом и сердцем, принимать милость Бога, быть настолько безразличной к жизни, насколько жизнь безразлична к ней, Назнин спокойно и внимательно слушала, откинув голову и опустив челюсть.

Росла Назнин до смешного серьезной.

— Как поживает моя драгоценная? Еще не разочаровалась, что осталась на этой земле? — спрашивала Мамтаз, если они не виделись несколько дней.

— Мне не на что тебе пожаловаться. Я все рассказываю Богу, — отвечала Назнин.

Раз нельзя изменить, то надо принять. И раз ничего нельзя изменить, то все надо принимать. Это был главный принцип ее жизни. Основа существования, закон внутреннего мира; заклинание. И когда ей исполнилось тридцать четыре и она была уже матерью троих детей, один из которых умер, когда рядом с мужем-неудачником суждено было появиться молодому и требовательному любовнику, когда впервые в жизни она не смогла ждать, пока будущее приоткроет завесу, когда ей самой пришлось это сделать, она была поражена собственной силой, как ребенок, который, взмахнув рукой, нечаянно попадает себе в глаз.



Через три дня после ухода Банесы в мир иной (на тот момент ей было сто двадцать лет и ни годом больше) у Назнин родилась сестра Хасина, которая никого не слушала. В возрасте шестнадцати лет, не в силах справиться с собственной красотой, она сбежала в Хулну с племянником владельца лесопилки. Хамид накручивал себя, представляя, что скажет преступнику при встрече. Шестнадцать жарких дней и холодных ночей просидел он возле двух лимонных деревьев, обозначавших вход в поселок. Все это время он только и делал, что кидался камнями в бродячих собак, рыщущих в мусорной куче по соседству, и высматривал свою дочь-шлюшку, чью понурую голову он бы тут же отрезал, если бы разглядел, как она возвращается домой. Ночью Назнин лежала и слушала, как по гофрированной жести крыши стучит дождь, и вздрагивала, когда ухала сова: каждый раз ей казалось, что кричит не сова, а девушка, в чью шею вонзаются наточенные зубы. Хасина не пришла. Хамид вернулся к своим рабочим на рисовые поля. И догадаться, что он потерял дочь, можно было только по взбучкам, которые он устраивал им по самому незначительному поводу.

Вскоре на вопрос отца, не хочет ли она посмотреть на фотографию мужчины, за которого в будущем месяце выходит замуж, Назнин покачала головой и ответила:

— Я рада, папа, что ты выбрал мне мужа. Надеюсь стать такой же хорошей женой, как мама.

Но, уходя, случайно запомнила, куда отец положил фотографию.

Так уж получилось, что Назнин увидела его лицо. Так уж получилось. Гуляя под смоковницами с двоюродными братьями, она то и дело вспоминала его лицо. Человек, за которого она выходит замуж, стар. Ему не меньше сорока. Лицом похож на лягушку. Они поженятся и уедут в Англию, где он живет. Назнин смотрела на поля, которые в лучах скоротечного вечернего света мерцали зеленью и золотом. Высоко в небе кружил ястреб, замертво падал вниз и снова взмывал, пока небо не растворилось в темноте. Посреди рисового поля стояла хижина. Она походила на устыдившуюся старушку, которая, прячась, осела набок. Соседнюю деревню сровнял с землей ураган, но этой хижине подарил жизнь, перенеся ее в середину поля. Жители деревни до сих пор хоронят своих и ищут мертвые тела. Далеко в полях двигаются черные точки. Мужчины. В этом мире они делают все, что захотят.



Тауэр-Хэмлетс, Лондон, 1985 год



Назнин помахала даме с татуировками. Каждый раз, выглядывая на засохшую траву и разбитый тротуар возле дома напротив, она видит даму с татуировками. Почти во всех квартирах во дворе тюлевые занавески на окнах, и жизнь за ними состоит из теней и очертаний. И только у дамы с татуировками окно не занавешено.

С утра до вечера она сидит, закинув ноги на ручки кресла, слегка наклоняется, смахивая пепел, слегка откидывается, прихлебывая из баночки алкоголь. Вот и сейчас — допила и вышвырнула банку в окно.

За окном полдень. Назнин уже покончила с домашними хлопотами. Через пару часов пора будет готовить обед, а пока можно посидеть, ничего не делая. Жарко, солнце плашмя лежит на металлической раме и ослепительно преломляется в окне. В квартире на верхнем этаже дома «Роузмид» висит красно-золотое сари. Чуть ниже детские слюнявчики и крохотные брючки. На кирпичную стену намертво привинчен знак с чопорными английскими словами и с бенгальскими завитушками ниже: «Не сорить. Не парковать машину. Не играть в мяч». Два пожилых человека в белых пенджабских штанах и маленьких шапочках куда-то идут по аллее так медленно, словно не хотят туда, куда собрались. Тощий бурый пес обнюхивает газон и поднимает лапу, зайдя на середину. Ветер, пахнувший в лицо Назнин, насыщен вонью переполненной мусорки квартала.

Вот уже полгода она в Лондоне. Каждое утро перед пробуждением в голове мелькает: «Если бы я загадывала желания, я знаю, чего пожелала бы». Она открывает глаза и видит одутловатое лицо Шану на подушке, губы его даже во сне возмущенно приоткрыты. Смотрит на розовый туалетный столик с зеркалом в ажурной оправе и на массивный черный платяной шкаф, занимающий почти всю комнату. «Неужели я обманщица? Раз я думаю: «Знаю, чего пожелала бы»? Разве это не то же самое, что загадать желание?» Если она знает свое желание, значит, где-то в глубине сердца уже его загадала.

Дама с татуировками помахала Назнин в ответ. Почесала руки, плечи, ягодицы. Зевнула и прикурила сигарету. По крайней мере две трети ее тела покрыты татуировкой. Назнин еще ни разу ближе, чем сейчас, ее не видела и не могла различить рисунки. Шану сказал, что дама с татуировками — байкерша, и Назнин расстроилась. Она думала, что на даме вытатуированы цветы или птицы, а оказалось, что рисунки — уродливее не придумаешь, но ей явно нет до этого дела. Назнин постоянно видит ее скучающий, отрешенный взгляд. Как у садху, святых людей, которые в лохмотьях бродили по мусульманским деревням, равнодушные и к милосердным людям, и к немилосердному солнцу.

Иногда Назнин хочется спуститься, пересечь двор и подняться по лестнице «Роузмид» на четвертый этаж. Наверное, придется постучать в несколько дверей, прежде чем ей откроет дама с татуировками. Назнин возьмет с собой угощение, самосы или бхаджи[5], дама с татуировками улыбнется, и Назнин улыбнется в ответ, они сядут у окна, и ничего не делать вдвоем будет легче. Но каждый раз Назнин оставалась дома. Если ошибется дверью, откроют незнакомые люди. Дама с татуировками может рассердиться, что ей внезапно помешали. И без того ясно, что она не хочет расставаться с креслом. И даже если не рассердится, какой смысл? По-английски Назнин могла сказать только спасибо и извините. Ничего страшного, если еще день она побудет одна. Еще один день погоды не сделает.

Пора готовить ужин. Ягненка карри она уже приготовила. Еще вчера, с помидорами и молодой картошкой. В морозилке до сих пор лежит цыпленок, после того как доктор Азад в последнюю минуту отменил приглашение. Надо еще приготовить дал, овощи, смолоть специи, промыть рис и сделать соус к рыбе, которую сегодня вечером принесет Шану. Надо прополоскать хорошенько стаканы и натереть их до блеска газетной бумагой. Нужно оттереть пятна на скатерти. А вдруг ничего не получится? Вдруг рис слипнется? Вдруг она пересолит дал? А вдруг Шану забудет рыбу?

Это обед. Всего лишь обед. Придет всего лишь один гость.

Она распахнула окно. Залезла на диван и с верхней полки, которую специально соорудил Шану, достала Священный Коран. Пылко попросила защиты от сатаны, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. Потом открыла первую попавшуюся страницу и начала читать:

«Аллаху принадлежит то, что в небесах, и то, что на земле. Мы завещали тем, кому дарована Книга до вас, и вам, чтобы вы боялись Аллаха. А если вы будете неверными, то ведь у Аллаха — все, что в небесах, и все, что на земле. Аллах богат, всехвален!»

У нее перестало сосать под ложечкой от этих слов и поднялось настроение. Доктор Азад по сравнению с Богом ничто. Аллаху принадлежит то, что в небесах, и то, что на земле. Она повторила это несколько раз вслух. Она спокойна. Ее ничего не может потревожить. Только Господь, если Он сам того захочет. Шану начнет психовать и нервничать перед приходом доктора Азада. Пусть нервничает. Аллаху принадлежит то, что в небесах, и то, что на земле. Как это звучит на арабском? Наверное, даже лучше, чем на бенгальском, ведь это самые настоящие слова Бога.

Она закрыла книгу и огляделась: все ли в порядке? Под столом — груда бумаг и книг Шану. Надо их либо убрать, либо не приглашать сюда доктора Азада. Коврики за окном, выбитые деревянной лопаткой, надо снова положить на пол. Ковриков три: красный с оранжевым, зеленый с лиловым, коричневый с голубым. На большом желтом ковре вытканы зеленые листики. Стопроцентный нейлон и, как говорит Шану, долговечный. Обивка на диване и стульях цвета сухого коровьего навоза — очень практичный цвет. Подушечки под голову завернуты в целлофан, чтобы масло для волос Шану не запачкало ткань. Назнин никогда не видела столько мебели в одной комнате. Даже если собрать всю мебель в поселке, у тетушек с дядюшками из кухонь забрать все до последнего стульчика, все равно будет меньше. Низенький столик со стеклянной столешницей и оранжевыми пластмассовыми ножками, три небольших деревянных столика; большой стол, обеденный; книжный шкаф; в углу буфет, подставка для газет, корзинка с файлами и папками; диван, кресла, две скамеечки для ног; шесть стульев вокруг стола и сервант. Обои на стенах желтые, на них аккуратные коричневые круги и квадратики. В Гурипуре ни у кого такого нет. И она почувствовала прилив гордости. Даже у ее отца, второго по богатству человека в деревне, мебели куда меньше. Он удачно выдал замуж свою дочь. На стенах тарелки, на крючках и проволочках, из них не едят, они для красоты. У некоторых золотая окантовка. «Фольга», — объяснил Шану. Между тарелками в рамочках его сертификаты. Здесь у нее есть все. Все эти прекрасные вещи.

Назнин положила Коран на место. Рядом в обертке самая священная книга: Коран на арабском. Она коснулась обложки.

Назнин долго смотрела на сервант с фарфоровыми фигурками животных и пластмассовыми фруктами. Их нужно протереть. Интересно, как туда попала пыль и откуда она вообще. И все это принадлежит Господу. Интересно, что Он будет делать с фарфоровыми тиграми, брелоками и пылью?

Ну вот, опять мысли унесло куда-то в сторону. Она начала проговаривать суру из Священного Корана, которую выучила в школе. И хоть значения слов непонятны, успокаивает сам ритм. Вдох начинается где-то в желудке. Вдох и выдох. Плавно. Тихо. Назнин прилегла на диван и уснула. Перед глазами возникли нефритово-зеленые рисовые поля. Взявшись за руки, они с Хасиной идут в школу, срезают путь, падают, руками вытирают коленки. В ветвях кричат майны, беспокойно пробегают козы, большие, грустные буйволы похоронной процессией шествуют мимо. Над головой небо, широкое, пустое, впереди до самого конца, куда ни глянь, тянется земля и растекается под небом темно-голубой чертой.



Назнин проснулась. Было уже четыре. Бросилась на кухню резать лук, глядя на него спросонья, тут же порезалась, нож глубоко зашел в указательный палец под самый ноготь. Открыла холодную воду, подставила руку под струю: «Чем занимается Хасина?» Этот вопрос постоянно приходит ей в голову: «Чем сейчас занимается Хасина?» Это даже не вопрос. Скорее чувство, пронзительная боль в легких. Одному Богу известно, когда они снова увидятся.

То, что Хасина противится Судьбе, не дает ей покоя. Из этого ничего хорошего не выйдет. Так все говорят. С другой стороны, если вдуматься и вглядеться повнимательнее, разве Хасина не покоряется Судьбе? Если Судьбу нельзя изменить, несмотря на все усилия со стороны человека, тогда, возможно, Хасина и должна была сбежать с Малеком. Кто знает, может, против этого она и сражалась и именно это не могла изменить. Иногда думаешь, что проще всего с самого начала принять решение, предоставить себя в полное распоряжение своей Судьбы, но как же узнать, куда именно она тебя зовет? А ведь жить нужно каждый день. Если Шану придет сегодня домой и увидит, что в квартире не убрано, что специи не смолоты, неужели она сложит руки и ответит: мол, не спрашивай меня, почему ничего не готово, это решаю не я, а моя Судьба. За куда меньшую провинность муж изобьет свою жену и будет прав.

Шану еще ни разу ее не бил. И ни разу не замахнулся. Он вообще добрый и мягкий человек. Хотя это не значит, что он никогда ее не ударит. Он считает свою жену «хорошей работницей» (Назнин подслушала разговор по телефону). И будет поражен, если она вдруг перестанет таковою быть.



— Девушка неиспорченная. Из деревни.

Однажды ночью Назнин встала выпить воды. После свадьбы прошла уже неделя. Шану не спал, разговаривал по телефону.

— Нет, не сказал бы. Некрасивая, но и не уродина. Лицо широкое, большой лоб. Глаза близковато посажены.

Назнин дотронулась рукой до головы. Он прав. Лоб слишком большой. Никогда не задумывалась, как близко посажены глаза.

— Невысокая. Но и не коротышка. Примерно пять футов два дюйма. Бедра узковаты, но для вынашивания, думаю, нормально. Да, я все учел, я всем доволен. Может, в старости начнет расти борода на подбородке, сейчас ей только восемнадцать. Да и вообще, лучше со слепым дядюшкой, чем вовсе без него. Хватит мне в холостяках ходить.

«Узкие бедра! На себя посмотри», — подумала Назнин и вспомнила складки жира у него под животом. В них поместятся все его бесчисленные ручки и карандаши. И пара книжек еще влезет. Только тощие ножки не выдержат такого веса.

— К тому же она хорошая работница. Убирает, готовит, ну и все остальное. Единственное, что мне в ней не нравится — она не может разобраться в моих папках, не знает английского. Впрочем, я не жалуюсь. Повторяю: девушка из деревни, совершенно неиспорченная.

Шану продолжал говорить, но Назнин на цыпочках вернулась в постель. «Лучше со слепым дядюшкой, чем вовсе без него». Пословиц у него — на все случаи жизни. Какая-никакая, а жена — всё лучше, чем совсем без жены. Что-то всегда лучше, чем ничего. А она себе вообразила? Что он в нее влюблен? И благодарен, что она, молодая и изящная, приняла его предложение? Что она пожертвовала собой и что ей за это причитается? Да. Да. Язвительное «да» хлынуло на все вопросы, да, именно это она себе и вообразила. Какая глупая девушка. Какие претензии. Какое самомнение.



Кровотечение остановилось. Назнин выключила воду и обмотала палец кусочком бумажного полотенца. С кем Шану тогда разговаривал? Может, ему позвонил из Бангладеш какой-нибудь родственник, которого не было на свадьбе? Может, с доктором Азадом? Сегодня вечером он сам увидит и большой лоб, и близко посаженные глаза. Из пореза опять проступила кровь. Назнин развязала палец и смотрела, как красные капли сбегают по серебристой раковине. Капли скользили, словно ртуть, и стекали в водосток. Сколько нужно времени, чтобы из пальца полностью вытекла вся кровь? А из всей руки? А из тела? Как скучно без людей. За исключением Хасины, ни по кому конкретно она не скучает, просто скучно без людей. Если прислонить ухо к стене, слышны звуки. Телевизор. Кашель. Иногда слив бачка в туалете. Наверху шаркают стулом. Внизу вопят болельщики. Каждый у себя в клетушке, каждый подсчитывает, сколько у него вещей. За восемнадцать лет жизни Назнин ни разу не оставалась одна. Пока не вышла замуж. И пока не приехала в Лондон сидеть сиднем в этой большой коробке, вытирать пыль с мебели и слушать приглушенные и запечатанные отзвуки частной жизни сверху, снизу и вокруг.

Назнин посмотрела на палец. Кровотечение снова остановилось. В голову приходят бессвязные мысли. Надо поговорить с Шану насчет еще одного сари. Папа не попрощался. Думала, он зайдет утром, перед их отъездом в Дакку, в аэропорт. Но он с самого утра ушел на поля. Оттого, что так сильно переживал, или он совершенно не переживал? Кончилась полировка для мебели. И моющее средство для унитаза. Захочет ли Шану сегодня опять резать свои мозоли? Что сейчас делает Хасина?

Назнин отправилась в спальню и открыла шкаф. В самом низу в коробке из-под обуви лежит письмо. Она забралась с ногами на кровать, почти упираясь ступнями в черные лакированные двери. Иногда ей снится, что шкаф падает, придавив ее к матрасу. Иногда ей снится, что она заперта внутри и стучит, стучит, но никто не слышит.


Наш кузен Ахмед дал мне твой адрес хвала Господу. Я слышала о свадьбе и молюсь о твоей свадьбе и сичас тоже. Я молюсь што твой муж хороший человек. Напиши мне и раскажи обо всем.
Я такая щасливая сичас што даже боюсь. Даже глаза открывать боюсь. Спросиш почему? Почему боюсь? Господь отправил меня на землю не только страдать. Я всегда это знала даже йесли стемнеит посреди бела дня.
Дядя Малека дал ему первокласную работу в жд компании. Этот дядя очень большой начальник на железной дороге. Малек уходит очень рано утром и позно-позно вечером приходит. Он плохо знает про поезда и про все но говорит што это неважно. Важно быть умным. Умнее моево мужа никово нет.
Представляеш? Мы живем в трехэтажном доме. У нас две комнаты. Нет веранды но я выхожу на крышу. Есть коричневый каменный пол на нем ноги мерзнут. У нас кровать с металическими пружинами горка и два стула в спальне. Я складываю свои сари и в коробку под кровать. В гостиной у нас три тростниковых стула коврик табуретка (Малек на них любит ложить ноги) и ящик пока мы не купим стол. И также керосиновая печка я ие накрываю шал\'ю штобы был порядок. Моя кастрюля и сковородки лежит в ящике. Я не видела тараканов только может одново или двух за все это время.
Ничево што у нас ничево нет я все равно щасливая. У нас есть любовь. Любовь это щаст\'е. Иногда мне хочетса как козе прыгать и скакать. Помниш как мы прыгали по дороге в школу. Но бегать здесь мало места и мне шестнадцать лет и я замужнея женщина.
У нас все хорошо. Я не болтаю языком штобы не было проблем как говорит мой муж. И йесли муж добрый к жене это не значит што она может говорить все што в голову придет. Йеслибы все женщины это понимали ихбы никто не бил. У Малека первокласная работа. Я молюсь о сыне. Я молюсь штобы мама Малека простила «грех» нашей свадьбы. Это придет. Настанет время и она меня будет как дочку любить. Йесли не будет то она ненастоящая мама потомушто настоящая мама любит всево своево сына без остатка. Я сичас ево часть. Йэсли мама былабы жива как ты думаеш онабы меня простила а папа меня простил? Иногда я думаю да она простила. Потом думаю нет не простила и тогда злюсь и очень становитса грусно.
Сестричка я думаю о тебе каждый день и шлю любовь. Кланейся своему мужу. Теперь ты знаеш мой адрес и напишеш мне про Лондон. Ты так далеко подумать страшно. Помниш сказки в детстве они всегда начинались так: Однажды жил на свете принц, далеко в далекой стране за семью морями и тринадцатью реками. Вот так думаю про тебя. Но ты принцесса.
Мы встретимса через много лет снова будем как маленькие.




Раздался стук во входную дверь. Назнин приоткрыла дверь на цепочке, закрыла ее, сняла цепочку и распахнула дверь настежь.

— Никто ему в лицо это не скажет, но за его спиной это повторяют все. Не люблю такие слухи, — говорила Разии Икбол миссис Ислам.

Назнин обменялась с гостьями приветственным «салам» и отправилась готовить чай.

Сидя на диване за низеньким столом, миссис Ислам складывала носовые платочки и распихивала их в рукава шерстяной кофты с кисточками.

— Собирать сплетни — это наше национальное времяпрепровождение, — сказала Разия. — Конечно, это не очень хорошее занятие. В большинстве своем в сплетнях нет и крупицы истины.

Разия покосилась на Назнин — та накрывала столик для чаепития.

— Что слышно на этот раз? Расскажите.

— Ну-у, — протянула миссис Ислам.

Она уселась на диване поглубже и откинулась на коричневую спинку. Рукава ее кофточки раздулись и оттопырились. На ногах — черные носки и ковровые тапочки. Через стеклянную столешницу Назнин увидела, что ноги миссис Ислам дрожат от возбуждения, которое совершенно не отражается на лице.

— Детей-то у нее не было. И это после двенадцати лет замужества.

— Да, это верно, — сказала Разия, — хуже ничего нет для женщины.

— И если кому приходит в голову спрыгнуть вниз с шестнадцатого этажа, значит, точно конец.

Миссис Ислам вытащила носовой платок и вытерла выступивший под самыми волосами пот. От одного взгляда на нее Назнин стало невыносимо жарко.

— Если спрыгнуть с такой высоты, то уж точно инвалидом не останешься, сразу насмерть, — согласилась Разия.

Она взяла у Назнин чашку в свои большие мужские руки. На ногах у нее черные широкие туфли на шнуровке с толстой подошвой. В сари она смотрится довольно странно.

— Хотя, конечно, это несчастный случай. И зачем утверждать обратное?

— Несчастный случай, — сказала миссис Ислам, — только за спиной мужа все шепчутся.

Назнин потягивала чай. Уже десять минут шестого, а у нее всего только две луковицы нашинкованы. О несчастном случае она впервые слышит. Шану ничего ей не говорил. А хочется узнать, кто эта женщина и почему погибла такой ужасной смертью. Назнин про себя репетировала вопросы, строила предложения и перестраивала их.

— Стыд какой, — сказала Разия и улыбнулась Назнин.

Судя по улыбке, в голове у нее совершенно другое. Улыбка у Разии очень веселая, хотя уголки рта приподнимаются только слегка, обозначая скорее сожаление, чем радость. У нее длинный нос и узкие глаза, на все вокруг она смотрит не напрямик, а искоса, и от этого у нее не то насмешливое, не то оценивающее выражение лица.

Миссис Ислам издала звук согласия — что, мол, да, какой стыд. Она вынула свежий платок и высморкалась. После приличествующей паузы спросила:

— Слыхала про Джорину?

— Да, разное говорят, — ответила Разия, словно никакие новости про Джорину не могли ее заинтересовать.

— И что ты на это скажешь?

— Смотря что именно вы имеете в виду, — ответила Разия.

— Я никогда не говорю о том, что еще никому не известно. Но когда женщина поступает на работу, этого никак не скроешь.

Разия внимательно посмотрела на миссис Ислам. Разия не знает, что известно миссис Ислам. Миссис Ислам знает все и обо всех, она живет в Лондоне уже тридцать лет. И если человек приехал из Бангладеш, она тут же узнает об этом. Миссис Ислам первая навестила Назнин по приезде, когда от увиденного кружилась голова, когда все вокруг походило на сон, когда только во сне она возвращалась в реальность. Шану называет миссис Ислам уважаемым человеком. Немногих называет он уважаемыми, приглашает в дом или ходит к ним в гости.

«Видишь ли, — говорил Шану, объясняя, что имеет в виду, — большинство наших здесь из Силхета. Они держатся вместе, потому что приехали из одного места. Они знают друг друга еще по той деревенской жизни. И приезжают в Тауэр-Хэмлетс как будто снова к себе в деревню. Большинство плывут на кораблях, где устраиваются на самую черную работу, на самую тупую, или просто тайком забиваются в трюм, как крысы».

Прокашлявшись, он продолжил, глядя в стену, так что Назнин обернулась: кому это он?

«А сойдя с корабля и добравшись сюда, они в каком-то смысле оказываются дома. Видишь ли, для белых мы здесь все одинаковые: грязные обезьянки одного рода-племени. Но эти люди — крестьяне. Необразованные. Неграмотные. Ограниченные. Без честолюбия».

Он откинулся в кресле и погладил себя по животу.

«Я не смотрю на них свысока, но что поделаешь? Если за всю жизнь человек ездил только на рикше и ни разу в жизни не держал в руках книгу, чего от него можно ожидать?»

Назнин подумала о миссис Ислам. Если она в курсе всех дел, значит, общается со всеми, и с крестьянами в том числе. И все равно она уважаемая.

— Поступает на работу? — спросила Разия у миссис Ислам. — Что случилось с мужем Джорины?

— Ничего с мужем Джорины не случилось, — ответила миссис Ислам.

«Слова у нее летят, словно пули, — с восхищением подумала Назнин. — И спрашивать о женщине, которая упала с шестнадцатого этажа, уже поздно».

— Муж ее при работе, — сказала Разия тоном осведомителя.

— Муж-то при работе, а она все никак не насытится. В Бангладеш на одну зарплату может прожить двенадцать человек, а Джорина все никак не наестся.

— И где она работает? На швейной фабрике?

— Со всеми якшается: и с турками, и с англичанами, и с евреями. Со всеми. Я не старомодна, — сказала миссис Ислам, — и бурку не ношу. А паранджа у меня в сознании, а не на лице, и это намного важнее. У меня есть кофты, и куртки, и шарф на голову. А если якшаться со всем этим людом, какие бы они ни были хорошие, все равно придется отказаться от своей культуры и принять их. Вот тебе мои слова.

— Бедная Джорина, — сказала Разия. — Представляешь? — обратилась она к Назнин, которая не могла себе этого представить.

Они продолжали разговор. Назнин накрывала им чай и отвечала на вопросы о себе и о муже, все время думая об ужине и не смея ничего сказать гостям, ибо их нужно было принять достойно.

«Доктор Азад знает мистера Дэллоуэя, — объяснял ей Шану. — Он влиятельный человек. Если он замолвит за меня словечко, я автоматически получу повышение. Так все и работает. Смотри, прожарь специи хорошенько и мясо порежь большими кусками. Не хочу, чтобы у меня на столе сегодня были мелкие куски».

Назнин расспрашивала Разию о ее детях, мальчике и девочке, пяти и трех лет, которых та оставила у тетушки. Расспрашивала миссис Ислам о ее артрите, и миссис Ислам издавала звуки, долженствующие означать, что бедро доставляет ей настоящие мучения, но она переносит их стоически и молчит. И только когда от беспокойства за ужин стало болеть в груди, гости поднялись и попрощались. Назнин кинулась открывать им дверь, чувствуя, что ведет себя грубо, стоя у двери в ожидании, когда же они наконец уйдут.

Глава вторая

Доктор Азад оказался маленьким педантичным человечком, и говорил он, в отличие от большинства бенгальцев, на четверть децибела громче шепота. Чтобы расслышать, приходилось наклоняться, и поэтому весь вечер казалось, что Шану жадно ловит его слова.

— Подите ближе, — обернулся доктор Азад к Назнин, которая бесшумно подавала на стол. — Подите ближе, сядьте с нами.

— Моя жена очень скромная.

Шану улыбнулся и кивнул головой, чтобы она села.

— На этой неделе пришли ко мне двое наших молодых людей в очень плачевном состоянии, — сказал доктор. — Я им прямо заявил: бросайте алкоголь сейчас же, иначе к Айду[6] попрощаетесь с печенью. Десять лет назад такое и представить себе было нельзя. Двое за одну неделю! Наши дети повторяют то, что видят здесь: заходят в пабы, ночные клубы. Или пьют у себя дома, запершись, а родители думают, что с ними все в порядке. Проблема в том, что наше общество не имеет четких представлений о таких вещах.

Доктор Азад залпом выпил стакан воды и налил себе еще один.

— Так-то лучше. Теперь я не переем.

— Кушайте! Кушайте! — говорил Шану. — Вода хорошо очищает систему, но без еды тоже не протянешь.

Он закинул в рот горсть риса и принялся жевать. Еды оказалось слишком много, и Шану зачавкал, пережевывая. Справившись, он произнес:

— Я с вами согласен. Наше общество слишком мало знает об этих вещах, и не только о них. Сам я не хочу подвергать риску своих детей. Мы вернемся домой, прежде чем они начнут портиться.

— Это другая наша общая болезнь, — сказал доктор, — я называю ее синдромом возвращения домой. Вы знаете, что это означает? — обратился доктор к Назнин.

У Назнин в голове созрела тысяча слов, но так там и осталась.

— Это естественно, — сказал Шану, — наши люди по сути своей крестьяне, они скучают по земле. Тяга к земле у них сильнее, чем зов крови.

— Вы думаете, что они накопят денег, сядут на самолет и улетят?

— Они и не уезжали-то по-настоящему никуда. Телом они здесь, а душой там. Вы посмотрите, как они здесь живут: такие же деревни строят.

— Никогда им не накопить на билет домой.

Доктор Азад положил себе еще овощей. Рубашка на нем идеально белая, воротничок и галстук так высоко под подбородком, что шеи будто и вовсе нет. На рубашке мужа Назнин увидела желтое масляное пятно, капнувшее с очередной горсти еды.

— Каждый год думают: вот еще годик, — продолжал доктор Азад. — Но сбережений им никогда не хватает.

— А нам много и не понадобится, — сказала Назнин.

Оба посмотрели на нее. Она продолжала, уставившись в тарелку:

— Мы можем жить экономно.

Наступившее молчание Шану прервал смехом:

— Моя жена здесь еще не обжилась. — Он прокашлялся и отодвинул стул. — Дело в том, что я ожидаю повышения, и дела у меня скоро пойдут хорошо. Как только получу повышение, откроется много возможностей.

— Я тоже постоянно думал о том, чтобы вернуться, — сказал доктор Азад. Он говорил тихо, и Назнин волей-неволей смотрела на него в упор, потому что каждое слово приходилось угадывать по движениям губ. — Каждый год думал: может, в этом году. Поеду, навещу своих, прикуплю земли, поговорю с родственниками и друзьями да и вернусь навсегда. Но что-нибудь обязательно случалось. Потоп, или торнадо чуть не снесло дом, или отключение электричества, или невыносимый и отупляющий бюрократизм, или взятки, которые нужно дать, чтобы получить хоть что-нибудь. И я думал: ну, ладно, в следующем году. А сейчас не знаю, просто не знаю.

Шану прокашлялся:

— Конечно, еще ничего официально не объявлено. Не один я претендую. Но после стольких лет службы… Знаете, за шесть лет я ни разу не опоздал на работу! Больничных всего шесть дней, с моей-то язвой. Некоторые мои коллеги вечно болеют, постоянно на бюллетене: то понос, то золотуха. Мистеру Дэллоуэю я об этом не скажу. Хотя все-таки мне кажется, что он должен об этом знать.

— Желаю вам успеха, — сказал доктор Азад.

— К тому же у меня есть ученая степень. Через несколько месяцев я буду самым настоящим профессором с двумя степенями. Одну получу в Британском университете. У меня будет степень бакалавра искусств. И диплом с отличием.

— Я уверен, что у вас все шансы.

— Вам мистер Дэллоуэй сказал?

— Это кто такой?

— Мистер Дэллоуэй?

Доктор пожал аккуратными плечами.

— Мистер Дэллоуэй — мой начальник. Он вам сказал, что у меня есть шанс?

— Нет.

— Он сказал, что у меня нет шансов?

— Он мне вообще ничего не говорил. Этого джентльмена я не имею чести знать.

— Он один из ваших пациентов. Его секретарша договаривалась с вами о визите: он вывихнул плечо. Он играет в сквош. Очень спортивный человек. Такой среднего роста. Рыжеволосый. У него контактные линзы, может, вы и глаза у него проверяли.

— Вполне возможно, что он мой пациент. У меня их несколько тысяч.

— Надо было с самого начала сказать вам, что у него заячья губа. Ее, конечно, исправили посредством пластической операции, вы меня понимаете, но все равно видно. Может, вы его вспомните?

Гость не отвечал. Назнин услышала, как Шану подавил отрыжку. Ей хотелось подойти и дать ему в лоб. Ей хотелось встать из-за стола, выйти из дому и больше никогда его не видеть.

— Может, и пациент. Я его не знаю. — Это был почти шепот.

— Не знаете, — сказал Шану, — ясно.

— Но я желаю вам удачи.

— Мне сорок лет, — сказал Шану так же тихо, как доктор, но без самоуверенности последнего. — Я прожил в этой стране шестнадцать. Почти половину жизни. — Он прочистил горло, но горло было чистым. — Я приехал сюда молодым человеком с амбициями. Я мечтал. Я спускался по трапу с дипломом в чемодане и с парой фунтов в кармане и думал, что под ноги мне постелют красную дорожку. Я собирался поступить на государственную службу и стать личным секретарем премьер-министра.

По мере разговора голос его становился громче и заполнял собой комнату:

— Вот какие были у меня мечты. Но получилось немножко по-другому. Здесь людям все равно: что я спустился по трапу с дипломом в чемодане, что крестьяне со вшами в голове. Что тут поделаешь?

Шану скатал шарик из риса и повалял его по тарелке.

— Чем я только не занимался. Все приходилось делать. Очень много работал, а что взамен? Так сказать, гонялся за дикими буйволами, а рисового поля не вспахал. Знаете такое выражение? Все письма из дома с мольбами я сжигал. И дал себе два обещания. Ко мне придет успех, пусть я его зубами вырву. Это обещание номер один. Обещание номер два: я обязательно вернусь домой. Когда ко мне придет успех. И я выполню эти два обещания. — Шану выпрямился и откинулся на спинку кресла.

— Очень хорошо, очень хорошо, — сказал доктор Азад. И посмотрел на часы.

— Письма с мольбами все еще приходят. От старых слуг, от их детей. Даже от моих собственных родственников, хотя они ни в чем не нуждаются. Они только и думают что о деньгах. Думают, что на улицах здесь валяется золото и что я его складирую в доме. Но я ехал сюда не из-за денег. Разве я голодал в Дакке? Нет, не голодал. Разве им интересны мои дипломы? — И Шану махнул рукой на стены, где в рамочках висели его сертификаты. — Нет. Более того…

Он снова прокашлялся, хотя нужды в том не было. Доктор Азад и Назнин случайно обменялись взглядами: доктор подумал то же, что и Назнин, а ведь жена не должна так думать о своем муже.

Шану продолжал. Доктор Азад уже съел свою порцию, еда на тарелке Шану уже остыла. Назнин ковырялась в цветной капусте. Доктор покачивал головой в ожидании добавки или десерта, сложив руки на столе. Шану, закончив речь, быстро и шумно ел. Доктор еще два раза взглянул на часы.

В половине девятого он сказал:

— Что ж, Шану. Благодарю вас и вашу жену за замечательный вечер и очень вкусный ужин.

Шану возразил, что еще слишком рано. Но доктор был неумолим:

— Я каждый день ложусь в десять тридцать и полчаса читаю перед сном.

— Мы, интеллектуалы, должны держаться друг за друга, — сказал Шану, провожая доктора до двери.

— Послушайте моего совета. Говорю как интеллектуал интеллектуалу: нужно есть медленнее, пережевывать тщательнее и класть в рот небольшие порции еды. Иначе мы снова встретимся в клинике по поводу вашей язвы.

— Подумать только, — сказал Шану, — если бы не моя язва, мы бы никогда не познакомились и не пообедали сегодня вместе.

— Подумать только, — ответил доктор, махнул на прощание и исчез за дверью.



Телевизор работал — Шану его не выключил, и он светился в углу комнаты, как огонь в камине. Время от времени Шану подходил, нажимал на кнопки — свет вспыхивал ярче и краски менялись. Но смотреть не смотрел. Назнин с последней стопкой грязной посуды направлялась на кухню, но вдруг задержалась у экрана.

Мужчина в сильно обтягивающей одежде (даже интимные части тела проступили) и женщина в юбке, еле прикрывающей зад, на овальной арене прижались друг к другу так, словно невидимая сила бросила их друг к другу. В зрительном зале раздались и смолкли аплодисменты. Как будто по мановению волшебной палочки люди, все как один, перестали хлопать. Мужчина и женщина отпустили друг друга, бросились в противоположные стороны, но, разъехавшись, тут же начали сближаться. Каждое их движение было — желание, ревность, объяснение в любви. Женщина положила ногу на бедро (Назнин вдруг увидела на ступне у нее лезвие) и так закружилась, что должна была упасть, но не упала. И ни на секунду не снизила скорость. А потом внезапно замерла, вскинув руки над головой, торжествуя победу над своим телом, законами природы и сердцем мужчины в обтягивающем костюме, который подъехал к ней на коленях, с явным желанием отдать за нее жизнь.

— Кто это? — спросила Назнин.

Шану мельком глянул на экран.

— Фигуристы, — ответил он по-английски.

— Фигуриситы, — повторила Назнин.

— Фигуристы, — поправил ее Шану.

— Фигуриситы.

— Нет, нет. Там нет «и». Фигуристы. Попробуй еще раз.

Назнин все не решалась.

— Ну, не бойся!

— Фигуриситы, — отважно сказала она.

Шану улыбнулся:

— Не переживай. Для всех бенгальцев это проблема. Нам сложно произнести два согласных подряд. Я долго сражался с этой трудностью. Но тебе такие слова вряд ли понадобятся.

— Я бы хотела выучить английский.

Шану надул щеки и выдохнул: «Фуф».

— Посмотрим. На этот счет не переживай. Да и надо ли тебе это?

Он вернулся к своей книге, а Назнин все смотрела на экран.

Он решил, что получит повышение только потому, что ходит в паб со своим начальником. Глупый, не понимает, что повышения добиваются другими способами.

Вообще Шану собрался позаниматься. На столе лежат открытые книги. Время от времени он заглядывает в одну из них, переворачивает страницу. Но в основном говорит. Паб, паб, паб. Вот еще одна капелька английского языка. У Шану то и дело проскальзывают слова, которые можно бы сказать татуированной даме.

— Этот Уилки, я тебе про него рассказывал, у него образование не выше среднего. Каждый обед идет в паб и возвращается на полчаса позже. Сегодня я видел, что он сидит в офисе мистера Дэллоуэя и говорит по телефону, закинув ноги на стол. Джекфрут еще на дереве, а он уже облизывается. Никогда он не получит повышения.

Назнин, не отрываясь, смотрела на экран. Женщину показали крупным планом. Вокруг глаз — сияющие точечки, как будто она наклеила на лицо множество крохотных блесток. Волосы зачесаны назад и связаны на затылке искусственными цветами. Грудь поднимается и опускается, словно сердце вот-вот вылетит. Улыбка полна чистейшей, золотой радости. Наверное, ей сейчас потрясающе хорошо, думала Назнин. Такие эмоции нельзя держать внутри, их надо выплескивать.

— Нет, — говорил Шану, — Уилки я не боюсь. У меня степень по английской литературе в университете Дакки. Разве может Уилки цитировать Чосера, Диккенса или Харди?

Назнин, испугавшись, что муж сейчас начнет очередную длинную цитату, взяла последнюю тарелку и пошла на кухню. Он любит цитировать наизусть на английском, а потом переводить ей строчку за строчкой. Но и после перевода процитированный отрывок так же мало понятен ей, как на английском, и она не знает, что надо сказать и надо ли вообще говорить.

Она помыла и прополоскала посуду, Шану пришел к ней на кухню, прислонился к покосившемуся буфету и продолжал:

— Видишь ли… Как бы это объяснить… Люди из низшей прослойки белых, как Уилки, зачастую боятся таких, как мы. Для таких людей мы — единственная преграда на пути падения на самое дно. Пока мы ниже, они выше кого-то. Когда мы поднимаемся, нас начинают ненавидеть. Так и рождается «Национальный фронт». Они могут играть на страхе, чтобы возникало расистское напряжение, у них появляется мания величия. Среднему классу в этом отношении бояться нечего, поэтому они и ведут себя свободней.

Шану забарабанил пальцами по столу.

Назнин протирала тарелки кухонным полотенцем. «Интересно, пришла ли уже домой женщина-фигуристка, моет ли посуду, вытирает ли? Как трудно себе это представить». У Назнин слуг нет. Все приходится делать самой.

Шану продолжал:

— Уилки, конечно, не совсем низший класс. Он работает, и, в принципе, нет, он не из низшего сословия. У него определенный склад мышления. Я сейчас прохожу это в программе курса «Раса, этническая принадлежность и индивидуальность». В разделе о социологическом модуле. Конечно, когда я получу степень в Открытом университете, никто не будет сомневаться в моих дипломах. Университет Дакки считается одним из лучших в мире, но здесь люди так и остаются невежами, и в общем и целом и ничего не знают ни о Бронте, ни о Теккерее.

Назнин принялась убирать посуду. Ей надо было пройти к шкафу, но Шану загородил проход. И не пошевелился, хотя она стояла перед ним и ждала. И Назнин оставила сковородки на плите до утра.



— Ай, порезала до крови? — вскрикнул Шану и стал внимательно изучать свой мизинец.

Он сидит в одних пижамных штанах на кровати. Назнин возле него, на коленях, с бритвой в руках.

Пришло время заняться мужниными мозолями на ногах. Она срезает полупрозрачную кожу вокруг желтой мозоли и собирает омертвевшие кусочки в ладонь.

— Нет, вроде все в порядке, но будь поосторожней, ладно?

Назнин переменила положение.

— Кажется, сегодняшний ужин прошел удачно, — сказал Шану, когда Назнин легла с ним рядом.

— Да, мне тоже кажется, — ответила Назнин.

— Он не знаком с Дэллоуэем, ну да ладно. Он хороший человек, очень уважаемый.

— Уважаемый. Да.

— Мне кажется, я уверен в повышении.

— Рада за тебя.

— Выключаем свет?

— Я выключу.

Через пару минут, когда глаза привыкли к темноте и послышался храп, Назнин повернулась на бок и посмотрела на мужа. Внимательно изучала его лицо, круглое, как мяч, коротко подстриженные, редеющие на макушке волосы и густые сросшиеся брови. Шану открыл рот, и Назнин подстроилась под его дыхание, чтобы вдыхать одновременно с ним. Если выпасть из ритма, слышен запах у него изо рта. Смотрела она долго. Некрасивое лицо. За месяц до свадьбы на фотографии оно показалось ей просто уродливым. Теперь кажется хоть и некрасивым, но добрым. Неспокойный, вечно подвижный рот, полные губы без намека на жесткость. Маленькие глаза, укутанные толстыми бровями, в них всегда либо тревога, либо отрешенность, либо и то и другое. Вблизи видно, как кожа на веках собирается в складки и сползает к морщинам в уголках глаз. Он пошевелился во сне, перевернулся на живот, вытянул руки вдоль тела и вдавил лицо в подушку.

Назнин встала и вышла из комнаты. По пути из тесной прихожей на кухню перехватила занавеску из бус, чтобы не шуметь, и подошла к холодильнику. Достала пластиковые коробочки с рисом, рыбой и курицей, взяла в ящике ложку. Ела, стоя возле раковины, смотрела на луну над темными домами с квадратиками света. Большая, белая, умиротворенная луна. Назнин думала о Хасине и пыталась представить, как это — влюбиться. Может, она влюбляется в Шану, а может, просто привыкает к нему потихоньку? Выглянула во двор. Два парня делали вид, что дерутся, делая ложные выпады вправо и влево. Во рту у каждого по сигарете. Назнин открыла окно и подставила лицо вечернему ветру.

Когда та женщина выпала из окна, сколько, наверное, ужаса было у нее внутри. О чем она думала? А если бросилась из окна? Какие были у нее мысли? В конце концов, какая разница, прыгнула она или упала? Вдруг Назнин поверила, что женщина все-таки прыгнула. Именно прыгнула: оттолкнулась ногами, руки пошире, широко распахнула глаза и… Распущенные волосы как язык пламени и широкая улыбка: ведь такой поступок бросает вызов всему и всем. Назнин закрыла окно и потерла руки. Напротив дама с татуировками поднесла банку к губам.



Жизнь плела свой узор. Назнин чистила, готовила, мыла. Делала Шану завтрак, смотрела, как он ест, убирала за ним тарелки, собирала портфель, наблюдала из окна, как он гордо шагает через двор к автобусной остановке. Потом ела, стоя у раковины; мыла посуду. Застилала постель, убирала квартиру, стирала носки и трусы в раковине, большие вещи в ванне. В полдень готовила, пробовала на вкус. Шану спрашивал, почему она почти не ест за обедом, и Назнин пожимала плечами, словно к еде была совершенно равнодушна. Так проходили дни — вполне сносно; на вечера тоже грех жаловаться. Иногда она включала телевизор и листала каналы в поисках фигуристов. Целую неделю их показывали в полдень, и Назнин смотрела выступления, сидя по-турецки на полу. И не была в эти минуты ворохом надежд, случайных мыслей, мелких страхов и эгоистичных желаний, а становилась чистым и единым целым. Уходила старая Назнин, а новая Назнин наполнялась белым светом счастья.

Но как только выступление заканчивалось и телевизор гас, старая Назнин возвращалась. От ее возвращения становилось еще хуже, потому что она ненавидела носки, которые терла мылом, глиняных тигров и слонов, которых роняла, протирая пыль, и злилась, что не разбила. Она даже обрадовалась, когда фигуристов перестали показывать. Начала пять раз в день молиться, раскатывать в гостиной коврик и поворачиваться лицом на восток. Ей нравился порядок, который молитва задавала на весь день, и Шану говорил, что это дело хорошее.

— Но запомни, — сказал он однажды, откашлявшись, — от того, что ты будешь посыпать пеплом голову, святости у тебя не прибавится. Господь видит то, что в твоем сердце.

Назнин надеялась, что это правда. Насколько она успела понять, Шану никогда не молился, и среди книг, которые побывали в его руках, она ни разу не видела Корана. Он любил снимать со стены свои сертификаты в рамочке и рассказывать про каждый:

— Этот из Центра медитации и искусства врачевания на Виктория-стрит. Поясняю: мне присвоена квалификация по трансцендентальной философии. Вот это из Клуба писателей, заочно учился. Вот с этим сертификатом я пробовал устроиться на работу журналистом. Еще я написал несколько рассказов. Где-то лежит у меня письмо из газеты объявлений «Бексли-хит». Как-нибудь найду и покажу. Там говорится: «Нас очень заинтересовал ваш рассказ «Принц среди плебеев», но, к сожалению, он не подходит под формат наших публикаций. Спасибо за интерес к нашей газете». Хорошее письмо, куда-то я его положил.

Так, а вот это не совсем сертификат. Его я получил в Морли-колледже по окончании вечерних курсов по истории экономической мысли в девятнадцатом веке, это направление в школу, больше мне ничего не дали. Никаких сертификатов. Вот это мой сертификат с отличием по математике. Пришлось попотеть. Это квалификация по велоспорту, а это письмо о приеме на курсы информационных технологий связи — я там был всего на двух занятиях.

Шану все говорил, а Назнин все слушала. Очень часто казалось, что муж говорит не с ней, что она — часть огромной аудитории, которой адресуются все его речи. Ей он улыбается, но глаза постоянно что-то ищут, словно жена — всего лишь лицо в толпе, на котором взгляд задерживается только на мгновение. Он говорил громко, шутил, пел или мурлыкал мелодию. Иногда читал книгу и пел одновременно. Или читал, смотрел телевизор и говорил. А в глазах — несчастье. Что мы делаем здесь, спрашивали они, что мы делаем здесь на этом круглом и веселом лице?