Рохинтон Мистри
Такое долгое странствие
Rohinton Mistry
SUCH A LONG JOURNEY
© Rohinton Mistry, 1991
© Перевод. И. Доронина, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2023
* * *
Посвящается Френи
Созвал он старейших священнослужителей и спросил их, имея в виду властителей, некогда правивших миром: «Как держали они мир в руках своих в начале начал, – спросил он, – и как случилось, что оставили они его нам в таком плачевном состоянии? И как умели они жить без забот в дни своих героических деяний?»
Фирдоуси. Шах-Наме
Все это было в холод,В худшее время годаДля похода, да еще такого долгого…[1]Т. С. Элиот. Паломничество волхвов
Когда старые слова замирают на устах, новые рвутся из сердца; и там, где стезя теряется, открывается новая страна чудес
[2].
Рабиндранат Тагор. Гитанджали
Глава первая
I
Едва забрезжил в небе первый утренний свет, как Густад Нобл, обратившись лицом на восток, уже возносил молитвы Ахура Мазде. Время приближалось к шести часам утра, и в кроне единственного во всем дворе дерева зачирикали воробьи. Густад слышал их щебетанье каждое утро, когда молился, повязывая пояс кушти
[3]. Было в этом щебете что-то ободряющее. Воробьи всегда начинали первыми, за ними следовало воронье карканье.
Чуть дальше, возле дома, край тишины начинало обкусывать металлическое позвякивание кастрюль и кувшинов. Знакомый бхайя
[4] сидел на корточках возле своего высокого алюминиевого бидона и разливал молоко в сосуды, подставлявшиеся домохозяйками. Его маленький мерный стакан на длиннющей ручке, загнутой на конце крючком, нырял в бидон и выныривал из него, нырял и выныривал, быстро, не проливая почти ни капли. Обслужив очередного покупателя, продавец вешал стакан на горлышко бидона, поправлял свое дхоти
[5] и потирал колени в ожидании платы. С пальцев осыпáлись чешуйки сухой кожи. Женщины с отвращением закатывали глаза, но в утренней безмятежности раннего света царил мир.
Густад Нобл слегка сдвинул вверх с широкого лба, прочерченного многочисленными морщинами, свою молельную шапочку, пока она свободно не уселась на его седой шевелюре. Ее черный бархат резко контрастировал с пепельно-серыми бачками, а вот густые ухоженные усы были такими же черными и бархатистыми, как шапочка. Когда бы речь ни заходила о здоровье и болезнях, для друзей и родственников высокий широкоплечий Густад всегда служил объектом зависти и восхищения. Для мужчины, одолевающего приливную волну пятого десятка лет жизни, говорили они, он выглядел очень крепким. Особенно учитывая то, что несколькими годами раньше он получил тяжелую травму; но даже от нее осталась лишь легкая хромота. Его жена ненавидела подобные разговоры. Она всякий раз мысленно стучала по дереву от сглаза и озиралась вокруг в поисках стула или стола, чтобы незаметно прикоснуться пальцами. Но сам Густад не имел ничего против разговоров о том дне, когда он рискнул собственной жизнью, чтобы спасти старшего сына.
На фоне лязга молочного бидона и болтовни покупательниц раздался визгливый крик:
– Ах ты вор! Сдать бы тебя в полицию и посмотреть, как ты будешь разводить водой молоко, после того как они тебе руки переломают!
Голос принадлежал мисс Кутпитье, и с ним рассветный покой уступил место неистовству нового дня.
Угрозам мисс Кутпитьи недоставало убедительности. Сама она никогда не покупала молоко у бхайи, но была твердо уверена, что, регулярно браня, помогает – в интересах остальных жильцов дома – держать его в узде. Должен же кто-то дать понять этим мошенникам, что дураков здесь, в Ходадад-билдинге, нет. Мисс Кутпитья была иссохшей семидесятилетней женщиной, редко выходившей из дома, поскольку, как она говорила, кости у нее день ото дня каменеют.
Впрочем, если уж на то пошло, о своих костях, да и вообще о чем бы то ни было, она мало с кем в доме могла поговорить из-за приобретенной за долгие годы репутации человека злобного, грубого и даже чокнутого. Для детей она была ожившей ведьмой из их волшебных сказок. Пробегая мимо ее двери, они норовили выкрикнуть: «Спасайся от карги! Спасайся от карги!» – не столько от страха, сколько из желания спровоцировать ее, заставить бормотать проклятья, потрясая кулаком. Какими бы ни были у нее кости, окаменевшими или не окаменевшими, когда хотела, она могла двигаться с удивительным проворством, бросаясь от окна к балкону на лестнице, если желала увидеть, что происходит во дворе.
Бхайя привык к этому безличному голосу и только бормотал, адресуясь скорее к своим покупательницам:
– Как будто я сам делаю это молоко. Его коровы дают. Малик
[6] говорит – иди продавай молоко, я иду, вот и все. Какой толк бранить такого бедного человека, как я?
Покорные и усталые в неверном утреннем свете лица покупательниц мимолетно обретали выражение смиренного достоинства. Женщинам не терпелось поскорей купить бледную разбавленную молочную жидкость и вернуться к своим домашним делам. Дильнаваз тоже стояла в очереди с алюминиевой кастрюлей в одной руке и деньгами в другой. Восемь лет назад, по случаю празднования первого дня рождения их дочери Рошан, эта изящная хрупкая женщина коротко остригла свои темно-каштановые волосы и до сих пор носила эту прическу. Она не была уверена, что короткая стрижка подходит ей и сейчас, хотя Густад уверял, что ей идет. Но на вкус мужа она никогда не могла положиться. Когда в моду вошли мини-юбки, она, просто шутки ради, высоко поддернув подол платья, продефилировала по комнате, вызвав неудержимый взрыв смеха у Рошан. Однако Густад счел, что ей стоит всерьез подумать о смене образа: представь себе, сорокачетырехлетняя женщина в мини-юбке. «Мода – это для молодых», – ответила она ему, тем не менее почувствовав себя польщенной. А он своим звучным низким голосом пропел из песни Ната «Кинга» Коула:
Состариться тебе не суждено судьбой,Коль сердце будет, как сейчас, любовию полно.Пусть годы серебрят каштановую прядь,Все так же в старом кресле будешь ты мечтать…
Ей нравилось, когда он в третьей строке менял «золотые» волосы на «каштановые», расплываясь при этом в широкой улыбке.
На стенках кастрюли, которую она держала в руках, виднелись следы от вчерашнего молока. Последние капли его она только что вылила в чай себе и Густаду, не успев после этого вымыть кастрюлю. Успела бы, если бы не сидела так долго, слушая, как Густад зачитывает ей отрывки из газеты, и если бы до того они не разговаривали о своем старшем, о том, как он скоро будет учиться в Индийском технологическом институте.
– Сохраб прославится, вот увидишь, – сказал Густад с законной отцовской гордостью. – Наконец-то оправдаются все наши жертвы.
Она сама не понимала, что на нее нашло этим утром, почему она сидела и болтала с ним, теряя время попусту. Но, с другой стороны, не каждый день приходят такие хорошие для их сына новости.
Дильнаваз продвигалась вперед по мере того, как одна за другой отходили стоявшие перед ней женщины и приближалась ее очередь. Ноблы, так же как и все остальные, бесконечно долго ждали государственных пайковых карточек на молоко, а пока оставались постоянными покупателями бхайи, чей короткий хвостик волос, росший из сáмого центра макушки его в остальном идеально выбритой головы, не переставал смешить женщину. Она знала, что это был обычай какой-то индусской касты, точно не помнила какой, но все равно не могла не думать о том, что он напоминает хвостик серой крысы. По утрам, когда бхайя смазывал скальп маслом, хвостик начинал блестеть.
Покупая у него молоко, она вспоминала времена, когда продовольственные карточки существовали только для бедноты и слуг, когда они с Густадом могли позволить себе покупать чудесное жирное молоко парсийской молочной фермы (мисс Кутпитье оно и теперь доступно), это было до того, как цены начали расти, расти и расти, никогда не снижаясь. Лучше бы мисс Кутпитья перестала ругать бхайю. Пользы от этого никакой, он только больше обижается на них всех и бог его знает что может сделать с молоком, – не секрет, что бедняки из ветхих лачуг и джхопадпатти
[7] Бомбея и его окрестностей порой смотрят так, словно хотят вышвырнуть тебя из твоего дома и поселиться в нем со своей семьей.
Она понимала, что намерения у мисс Кутпитьи благие, несмотря на истории о странностях старухи, которые годами циркулировали по дому. Густад старался как можно меньше контактировать с ней, говорил, что от ее безумного вздора даже у психически совершенно здорового человека мозги могут свихнуться. Дильнаваз была, пожалуй, единственной подругой мисс Кутпитьи. С детства воспитанное безоговорочное уважение к старшим помогало ей терпимо относиться к особенностям ее характера. Она не видела в них ничего отталкивающего и раздражающего – да, иногда они казались забавными, иногда утомительными, но оскорбительными – никогда. В конце концов, большей частью мисс Кутпитья желала лишь помочь людям, дать совет в случаях, необъяснимых с точки зрения законов природы. Она утверждала, что способна как снимать, так и наводить порчу, сведуща в магии, как белой, так и черной, умеет предсказывать события, толковать предзнаменования и сны. А самым главным, по словам мисс Кутпитьи, было то, что она обладала даром понимать тайные смыслы обыденных явлений и случайных происшествий. Ее прихотливое и склонное к фантастике воображение порой работало весьма занятно.
Дильнаваз дала себе обещание никогда не поощрять ее без крайней надобности, но понимала, что в возрасте мисс Кутпитьи нет ничего важнее, чем иметь терпеливого слушателя. А кроме того, есть ли на свете человек, который хоть раз, в определенных обстоятельствах, не поверил бы в сверхъестественное?
Звяканье и болтовня вокруг молочника казались Густаду чем-то очень отдаленным, пока он тихо бормотал молитвы под мелией
[8]; утренний свет выигрышно освещал его красивую, облаченную в белое фигуру. Произнося соответствующий отрывок, он развязывал очередной узел на кушти, опоясывавшем его. Размотав все девять футов своего тонкого, вручную сплетенного ритуального пояса, он, чтобы отогнать злого духа Ахримана, трижды щелкнул им в воздухе, как хлыстом, тем отработанным движением кисти, какое достигается только при регулярном исполнении обряда кушти.
Эту часть молитвы Густад любил особенно, даже в детстве, когда воображал себя отважным охотником, бесстрашно углубляющимся в неизведанные джунгли и вооруженным лишь своим могущественно священным кушти: хлестнув в воздухе этим ритуальным шнуром, он будет отсекать головы бегемотов, вспарывать животы саблезубых тигров, истреблять армии дикарей-людоедов. Однажды, роясь на полках отцовского книжного магазина, он обнаружил любимую в Англии историю о победителе дракона. С тех пор каждый раз, произнося молитвы, Густад представлял себя парсийским святым Георгием, рассекающим драконов надвое своим верным кушти, где бы он их ни встретил: под обеденным столом, в шкафу, под кроватью или даже за сушилкой для белья. Отовсюду выкатывались окровавленные, отделенные от туловища головы огнедышащих монстров.
Двери открывались и с грохотом захлопывались, позвякивали монеты, чей-то голос из окна давал особые распоряжения бхайе насчет завтрашней доставки. Кто-то обращался к нему с шуткой: «Эй, бхайя, почему бы тебе не продавать молоко отдельно, а воду отдельно? И покупателю лучше, и тебе легче – разводить не надо». Шутка всегда сопровождалась бурными оправданиями бхайи.
Из чьего-то открытого окна тихо, вкрадчиво доносился первый утренний выпуск новостей контролируемого правительством Всеиндийского радио. Чистая медоточивая речь на хинди, как бы лаская утренний воздух, составляла доверительный контрапункт голосу Всемирной службы Би-би-си, напористо рвущемуся из другого окна сквозь треск и шипение коротковолновых помех.
Ни шутки, ни радио не отвлекали Густада от молитвы. Сегодня новости не могли нарушить его благоговения, потому что он уже видел «Таймс оф Индия». Не в силах заснуть, он встал раньше обычного. Когда включил воду, чтобы почистить зубы и прополоскать горло, вода вырвалась из крана с громким бульканьем, что застало его врасплох. Он отскочил назад, отдернув руку. Воздух скопился в трубах, сказал он себе, поскольку воды не было с семи часов вчерашнего дня, когда муниципалитет прекратил подачу дневной квоты. Он чувствовал себя глупо: испугался водопроводного крана. Закрутив вентиль, он стал откручивать его снова, но теперь медленно, понемногу. Трубы продолжали угрожающе рычать.
Для Дильнаваз это привычное шипящее и плюющееся бурление было сигналом к подъему. Ощупав кровать рядом с собой и убедившись, что место Густада пусто, она улыбнулась, так как ожидала, что сегодня он встанет первым, сонно взглянула на часы, перевернулась на живот и закрыла глаза.
II
Тем утром, задолго до рассвета и времени молитвы, Густад с нетерпением ждал, когда принесут «Таймс оф Индия». Еще стояла кромешная тьма, но он не включал свет, потому что в темноте все казалось ясным и упорядоченным. Он поглаживал подлокотники кресла, в котором сидел, размышляя о десятилетиях, прошедших с тех пор, как его дед с любовью сделал это кресло в своей мебельной мастерской. Как и этот черный письменный стол. Густад хорошо помнил вывеску над входом в дедовскую мастерскую, даже сейчас он словно бы видел ее воочию, как фотографию, поднесенную к глазам: «Нобл и сыновья. Красивая мебель на заказ», помнил он и первый раз, когда увидел эту вывеску, он был тогда еще слишком мал, чтобы читать, но картинки вокруг слов узнал сразу: застекленный шкаф из блестящего дерева вишневого цвета, огромная кровать с балдахином на четырех столбцах, великолепных пропорций стулья с резными спинками и гнутыми ножками, величественный черный письменный стол – все это была мебель из дома его детства.
Несколько ее предметов и теперь стояло у него в квартире, спасенные из когтей банкротства, – слово казалось холодным и острым, как резец, и звучало жестоко и безжалостно, как лязг железных подковок на ботинках судебного пристава. Подковки зловеще цокали по каменным плиткам пола. Ублюдок-пристав хватал все, что попадало под его грязные руки. «Бедный мой отец. Он потерял все. За исключением нескольких вещей, которые мне удалось спасти с помощью Малколма в его стареньком фургоне. Их пристав так и не нашел. Каким же хорошим другом был Малколм Салданья! Жаль, что мы с ним потеряли связь. Настоящий друг. Такой же, каким был когда-то майор Билимория».
При воспоминании о последнем Густад покачал головой. Проклятый Билимория. После того как он повел себя настолько бесстыдно, у него теперь хватило духу написать и попросить о помощи, словно ничего не случилось. Что ж, он может ждать ответа до самой своей смерти. Густад выкинул из головы его беспардонное письмо, которое грозило нарушить мирную степенность царившей вокруг темноты. Мебель из детства снова уютно обступила его, как будто заключила в безопасные скобки всю его жизнь, оберегая здравость рассудка.
Густад услышал, как снаружи поднялся металлический козырек почтовой щели, и почти сразу различил белый контур газеты, проскользнувшей в комнату, тем не менее остался неподвижен: «Пусть почтальон уйдет, незачем ему знать, что я жду». Почему он так решил, он и сам не мог объяснить.
Когда велосипед почтальона отъехал, снова настала тишина. Густад зажег свет и надел очки. Мрачные заголовки, касающиеся Пакистана, он проигнорировал, едва взглянув на фотографию полуобнаженной матери, рыдающей над мертвым ребенком, которого она держала на руках. Подпись под фотографией он читать не стал, потому что снимок был похож на все те, что регулярно печатались несколько последних недель и рассказывали о солдатах, использующих бенгальских младенцев в качестве мишеней для штыковой практики. Он развернул газету на той внутренней полосе, где публиковались результаты вступительных экзаменов в Индийский технологический институт, разложил ее на обеденном столе, взял с буфета бумажку, на которой был записан реестровый номер, присвоенный Сохрабу при поступлении, сверил его со списком и пошел будить Дильнаваз.
– Вставай, вставай! Его приняли! – Он погладил ее по плечу нетерпеливо, но нежно. Густад чувствовал себя немного виноватым. Из-за этого чертова письма, которое он от нее утаил.
Дильнаваз перевернулась на спину и улыбнулась.
– Я же говорила, что его примут, что ты зря волнуешься.
Она прошла в ванную и первым делом подсоединила прозрачный пластмассовый шланг для наполнения цилиндрического водяного бака, хотя сегодня у нее было время сначала почистить зубы и заварить чай. Пробило пять утра – до подачи воды оставалось целых два часа. Она открутила медный вентиль, и вчерашние остатки воды под напором хлынули в шланг, сопровождаемые длинным шлейфом воздушных пузырей – было похоже на пузырьки кислорода, когда-то бурлившие в аквариуме ее младшего сына. Как же Дариушу нравились те цветастые крохотные существа с забавными названиями, которые он с гордостью оглашал, когда показывал кому-нибудь своих рыбок: гуппи, черная моллинезия, морской ангел, неоновая тетра, целующийся гурами – в течение недолгого времени они были центром его вселенной.
Но теперь аквариум опустел. Как и птичьи клетки. Все это вместе с коллекцией бабочек Сохраба и дурацкой книгой, которую он давным-давно получил в школе на день вручения наград, валялось, покрытое пылью и оплетенное паутиной, на темной полке в чауле
[9] рядом с общим туалетом. «Узнай больше об энтомо…» чем-то-там. Какой скандал поднялся тогда только из-за того, что она сказала, мол, убивать этих маленьких красочных существ жестоко. Густад считал, что Сохраба надо поощрять: если он проявит упорство в своем увлечении и изберет его своей специальностью в колледже, займется исследовательской работой и все такое прочее, он может стать всемирно известным ученым.
Теперь от коллекции осталось лишь несколько тéлец, пришпиленных ржавыми булавками, да кучка разрозненных крылышек, похожих на опавшие лепестки экзотических цветов, вперемешку с отломившимися усиками и крохотными головками, которые, отделившись от телец, совсем не походили на головки. Однажды Дильнаваз даже удивилась – как крупинки черного перца попали в застекленные коробочки? – пока с содроганием не поняла, чтó представляют собой эти малюсенькие шарики на самом деле.
Каждый раз, когда, вытесняя воздух, первая вода с шипением и клокотанием вырывалась из трубы, заставляя шланг трепетать, у Дильнаваз захватывало дух. Потом поток становился размеренным, и рука, придерживавшая кончик шланга, чтобы он не соскочил с носика бака, ощущала лишь легкую пульсацию.
Густад хотел разбудить Сохраба, но Дильнаваз остановила его:
– Пусть поспит. Результат его вступительных экзаменов не изменится, если он узнает его на час позже.
Он с готовностью согласился, однако все равно пошел в дальнюю комнату. В темноте виднелась реечная дверная панель, которую он пятнадцать лет назад прикрепил петлями к кровати Сохраба, поскольку в детстве тот спал беспокойно, словно и во сне продолжал играть в свои озорные дневные игры. Стулья, которыми они сначала загораживали край кровати на ночь, не помогали, он их сдвигал. И тогда пришлось приделать эту панель. Сохраб сразу же окрестил свою постель кроватью-с-дверью и находил новое приспособление весьма полезным, когда строил «кроватный домик» из всех подголовных валиков, подушек и одеял, которые мог найти.
Теперь в кровати-с-дверью спала Рошан. Ее тоненькая ручка, просунутая в щель между рейками, свисала вниз. Скоро ее девятый день рождения. Похожа на мать, подумал Густад, глядя на хрупкую фигурку дочери. Он повернулся и посмотрел туда, где на узком дхолни
[10], который днем сворачивали и засовывали под кровать Дариуша, спал Сохраб. Густаду всегда хотелось приобрести полноценную третью кровать, но в маленькой комнате для нее не было места.
При взгляде на старшего сына глаза Густада наполнились слезами радости и гордости, а сердце – спокойствием: лицо девятнадцатилетнего юноши было таким же безмятежным, как тогда, когда он, будучи маленьким мальчиком, спал в кровати-с-дверью. Изменится ли это безмятежное выражение со временем? Для него самого это время настало, когда книжный магазин его отца был предательски разграблен и погублен. От этого удара и позора его мать заболела. Как же проворно двигалась рука бедности, пятная и отравляя их жизнь! Вскоре после этого его мама умерла. С тех пор сон для него перестал быть спокойным временем суток, он превратился в состояние, когда все тревоги усиливались и росли гнев – странный, неизвестно на кого направленный – и ощущение беспомощности. Он просыпался изнуренным, проклиная новый день.
Поэтому, глядя на Сохраба, спавшего мирным сном, с полуулыбкой на лице, на Дариуша, который фигурой в свои пятнадцать лет был уменьшенной копией своего отца; на занимавшую лишь маленькую часть кровати-с-дверью миниатюрную Рошан, с косичками, разметавшимися на подушке по обе стороны от головки, молча переводя взгляд с одного ребенка на другого по очереди, Густад желал только одного – чтобы жизни его сыновей и дочери всегда оставались мирными и ничем не омраченными. Очень-очень тихо он замурлыкал песню военных лет, которой приноровился баюкать своих детей, когда они были совсем маленькими:
Боже, наших сохрани,Боже, наших сбереги,Дариуша и СохрабаИ Рошан – всех пощади…
Сохраб заворочался во сне, и Густад замолчал. В комнате, как и во всей квартире, было темно, поскольку окна и вентиляционные решетки были завешены черной светонепроницаемой бумагой. Густад устроил эту светомаскировку девять лет назад, когда разразилась война с Китаем. Сколько всего случилось в тот год, подумал он. Рождение Рошан, потом жуткий несчастный случай со мной. Три месяца на больничной койке со сломанным бедром. А беспорядки в городе – с комендантским часом, полицейскими дубинками и горящими повсюду автобусами! Каким ужасным выдался тысяча девятьсот шестьдесят второй год. Какое унизительное поражение. Тогда только и разговоров было, что о продвижении китайцев, таком стремительном, что казалось, будто индийская армия состояла из оловянных солдатиков. И при этом – подумать только! – обе стороны до самого конца прокламировали мир и братство. Особенно Джавахарлал Неру с его любимым лозунгом: «Хинди – Чайни бхай-бхай!»
[11] Он не переставал твердить, что Чжоу Эньлай – наш брат, что наши народы большие друзья, и упрямо отказывался верить в разговоры о войне, несмотря на то что китайцы ранее вторглись в Тибет, расположив вдоль границы несколько дивизий. «Хинди – Чайни бхай-бхай», – снова и снова провозглашал он, как будто частое повторение этих слов действительно могло сделать народы братьями.
А когда китайцы хлынули через горы, все заговорили о предательской сущности желтой расы. Китайские рестораны и парикмахерские потеряли свою клиентуру, а китаец сразу стал синонимом главного чудовища. Дильнаваз, бывало, пугала Дариуша: «Вот придет злой китаец и заберет тебя, если ты не доешь свою еду». Но Дариуш не обращал на ее слова никакого внимания, он не боялся. После обсуждения со своими друзьями-первоклассниками вопроса о желтых дикарях, которые умыкали индийских детей, чтобы готовить жаркое из них, так же как из крыс, кошек и собак, малыш выработал собственный план: он возьмет свой предназначенный для праздника дивали
[12] игрушечный пистолет, зарядит его шариками из карри и – бах-бах! – застрелит китайца, если тот попробует хотя бы приблизиться к их квартире.
Но, к величайшему разочарованию Дариуша, никакие китайские солдаты к Ходадад-билдингу не приблизились. Зато все окрестности заполонили команды политиков – сборщиков средств. В зависимости от принадлежности к той или иной партии они произносили речи, либо восхвалявшие героическую позицию Индийского национального конгресса, либо поносившие его за некомпетентность, выразившуюся в отправке храбрых индийских джаванов
[13], с устаревшим вооружением и в летнем обмундировании, на смерть от рук китайцев в Гималаях. Все политические партии рассылали разукрашенные флагами грузовики курсировать по городу с плакатами, являвшими собой образцы пропагандистской изобретательности: в них умело сплетались воедино призывы к материальной поддержке партии и поддержке солдат. В то же время сборщики средств до хрипоты орали в мегафоны с увещеваниями быть такими же бескорыстными, как джаваны, которые окропляли гималайские снега своей бесценной кровью, чтобы защитить Мать Индию.
И люди, движимые патриотическим порывом остановить поток желтых захватчиков, бросали из окон прямо в проезжавшие мимо грузовики одеяла, свитера и шарфы. В некоторых богатых районах такие сборы превращались в соревнования: соседи старались переплюнуть друг друга в демонстрации своего богатства, патриотизма и сострадательности. Женщины снимали с себя и швыряли браслеты, кольца и серьги. Деньги – банкноты и монеты – заворачивали в носовые платки и бросали в благодарные руки сборщиков. Мужчины срывали с себя рубашки, куртки, пояса, сбрасывали с ног туфли и метали все это в грузовики. Какое время было! При виде такой солидарности и щедрости у всех на глаза наворачивались слезы гордости и радости. Впоследствии поговаривали, будто часть пожертвованных вещей оказалась на Чор-базаре и Нулл-базаре, а также на придорожных прилавках лоточников, хотя на подобные злобные утверждения особого внимания не обращали; сияние национального единства оставалось теплым и утешительным.
Но все знали, что война с Китаем заморозила сердце Джавахарлала Неру, а потом и разбила его. Он так и не оправился от того, что воспринял как предательство со стороны Джоу Эньлая. Обожаемый всей страной Пандит джи
[14], «дядя Неру» всех индийских детей, непоколебимый гуманист, великий провидец ожесточился и озлобился. С тех пор он не терпел никакой критики и не слушал ничьих советов. Навсегда утратив вкус к философии и мечтательству, он погрузился в политические дрязги и международные интриги, а также стал давать волю своему тираническому характеру и раздражительности, признаки которых проявлялись порой еще до войны с Китаем. Все знали о его вражде с зятем, который был вечной «занозой» в его политической деятельности. Неру не мог простить Ферозу Ганди того, что он выставил напоказ скандалы в правительстве; ему больше не нужны были защитники угнетенных и борцы за дело бедных, хотя сам он когда-то играл эти роли с огромным удовольствием и невероятным успехом. Теперь он стал одержим только тем, чтобы сделать свою дорогую дочь Индиру – единственного, по его словам, человека, который его искренне любил, Индиру, которая даже бросила своего никчемного мужа, чтобы быть с отцом, – премьер-министром после своей смерти. Эта маниакальная одержимость терзала его днями и ночами, которые предательство Джоу Эньлая отравило и сделало беспросветными навечно, – в отличие от городов, в которые свет вернулся после разрешения конфликта, когда люди сняли затемнение с окон и дверей.
Густад, впрочем, затемнение в своей квартире не снял, сославшись на то, что при нем дети лучше спят. Дильнаваз это казалось смешным, но спорить она не стала, поскольку у Густада тогда только что в доме для престарелых умер отец. Может быть, темнота успокаивает его расшатанные после недавно случившейся утраты нервы, думала она.
– Когда будешь готов, тогда и снимешь черную бумагу, баба́
[15]. У меня и в мыслях нет заставлять тебя, – сказала она, однако регулярно проводила осмотр: бумага собирала пыль, и ее трудно было чистить, она была идеальным местом для пауков, чтобы плести свои паутины, и служила отличным укрытием для тараканьих кладок, а кроме того, придавала дому мрачный и гнетущий вид.
Проходили недели, месяцы, а бумага все сдерживала доступ в квартиру любых форм света – что земного, что небесного.
– В такой обстановке кажется, что утро никогда не наступит, – жаловалась Дильнаваз. Постепенно она изобретала все новые способы борьбы с пылью, паутиной и домашними насекомыми. Семья привыкла жить при тусклом свете, словно затемнение продолжалось. Иногда, однако, когда Дильнаваз особенно доставали повседневные заботы, черная бумага становилась мишенью ее раздражения.
– Чудесно! Сын собирает бабочек и мотыльков, отец – пауков и тараканов. Скоро Ходадад-билдинг превратится в один большой музей насекомых.
Но спустя три года Пакистан совершил нападение с целью откусить кусок Кашмира, как это было сразу после Раздела
[16], и затемнение снова оказалось востребованным. Густад не преминул торжествующе указать ей на мудрость своего решения.
III
Покинув спящих детей, он вернулся, чтобы дочитать газету. Для молитвы было еще рано: свет пока не забрезжил на горизонте. Проследовав за Дильнаваз на кухню, он стал читать ей газетные заголовки: «Разгул террора в Восточном Пакистане»…
– Подожди, пока я наполню бак, – попросила она, поскольку из-за шума текущей под напором воды ничего не слышала. Сегодня напор был слабым, и потребовалось больше времени, чтобы заполнить бак. «Интересно почему?» – подумала она, простирывая батистовый лоскут, через который процеживала воду в сосуд, где хранилась дневная доля питьевой воды. Шлепнув мокрую тряпочку на горлышко глиняного кувшина, она расправила ее и ловко продавила посередине пальцами, чтобы образовалась воронка.
– Тут пишут, что «Авами Лиг»
[17] провозгласила образование Республики Бангладеш, – продолжил Густад, когда Дильнаваз закрутила кран. – А я говорил коллегам в столовой во время обеда, что именно это и произойдет. Они утверждали, что генерал Яхья
[18] позволит шейху Муджибуру Рахману
[19] сформировать правительство. Пусть мне отсекут правую руку, сказал я тогда, если эти фанатики и диктаторы с уважением отнесутся к результатам голосования.
– И что теперь будет?
Он проигнорировал ее вопрос, продолжив про себя читать о бенгальских беженцах, хлынувших через границу и рассказывавших о терроре и зверствах, пытках, увечьях и убийствах; о рвах, заполненных трупами женщин с отрезанными грудями, о младенцах, насаженных на штыки, о разбросанных повсюду обгоревших телах, о деревнях, полностью стертых с лица земли.
Глиняный кувшин наполнился до краев. Дильнаваз отмерила шесть капель темно-лилового раствора. Ее не переставало тревожить то, что они не кипятят питьевую воду. Но Густад говорил, что процеживания и добавления марганцовки достаточно для обезвреживания. Она выжала намокший подол своей вылинявшей ночной рубашки с цветочным рисунком. От усилий на ее слишком быстро стареющих руках вздулись синие вены. Крышка на чайнике подпрыгивала и дребезжала.
– Интересно, что бы сказал об этом майор Билимория? – заметила она, засыпая в чайник три ложки «Брук Бонда». Шумное бурление чайника перешло в тихое бормотание. Она не любила заваривать чай прямо в чайнике, но английский темно-коричневый заварной чайник, который служил им двадцать лет, треснул. Износившийся чайный чехол, из которого сыпалась заплесневевшая набивка, тоже надо бы было заменить.
– Майор Билимория? Сказал бы – о чем? – Не заподозрила ли она что-нибудь насчет спрятанного письма, подумал Густад, стараясь сохранить равнодушный тон.
– Насчет этих беспорядков в Пакистане. Люди говорят, что будет война. У него, с его военным прошлым, могла бы быть внутренняя информация.
Майор Билимория жил в Ходадад-билдинге почти столько же, сколько Ноблы. Густад всегда ставил его в пример своим сыновьям, требуя, чтобы они ровно держали спину при ходьбе, втягивая живот и выпячивая грудь, как «дядя майор». Отставной майор любил потчевать Сохраба и Дариуша историями о своих героических армейских днях и участии в битвах. В глазах его юных слушателей эти истории мгновенно обретали статус легенд, героем которых был их дядя майор: легенд про трусливых пакистанцев, которые, поджав хвосты, бежали в 1948 году от столкновения с индийскими солдатами в Кашмире, или о разгроме наводивших на всех ужас воинственных племен с северо-западной границы, являвшихся бичом могущественной английской армии во времена империи. Для этих диких и свирепых племен, рассказывал дядя майор, сражаться и убивать было все равно, что играть в любимую игру. Спущенные с цепи пакистанцами, они напивались пьяными и начинали громить первую попавшуюся на их пути деревню, вместо того чтобы двигаться вперед и атаковать столицу. Проходило немало часов, пока они рубили мирных жителей и рыскали от одного дома к другому в поисках денег, драгоценностей и женщин. И пока они предавались этим своим «забавам», продолжал дядя майор, у индийской армии образовалось время дождаться подкрепления. Битва была выиграна, опасность для Кашмира миновала. Тут дети издавали вздох облегчения и начинали аплодировать. Его истории – о переходе через перевал Банихал, о битве за Барамулу, об осаде Шринагара – были такими захватывающими, что Густад и Дильнаваз сами слушали их как завороженные.
А в прошлом году майор Билимория исчез из Ходадад-билдинга. Пропал, никому не сказав ни слова, и никто не знал куда. Вскоре после этого приехал грузовик, у водителя был ключ от его квартиры и приказ забрать его вещи.
На задней части грузовика краской, буквами со множеством завитков, было написано: «Надейся на Бога, но сигналь при обгоне». На вопросы соседей ни водитель, ни его помощник ничего сообщить не могли, кроме: «Humko kuch nahin maaloom»
[20].
Внезапный отъезд майора ранил Густада Нобла больнее, чем он позволял себе показать. Всю глубину его боли понимала только Дильнаваз.
– Вот так, без всяких объяснений уехать, после того как мы столько лет были добрыми соседями, это бесстыдно. Чертовски дурной поступок! – единственное, что он сказал по этому поводу.
Но, хотя Густад и не хотел этого признавать, Джимми Билимория был для него больше чем соседом. Самое меньшее – любимым братом. Почти членом семьи, вторым отцом его детей. Густад подумывал о том, чтобы назначить его их опекуном в завещании на случай, если что-то непредвиденное случится с ним и Дильнаваз. Даже спустя год после исчезновения майора он не мог думать о нем без сердечной боли. Лучше бы Дильнаваз не произносила его имени. Достаточно было и того письма, при воспоминании о котором у него вскипала кровь.
Стараясь сохранить видимость невозмутимости, он переборщил с сарказмом:
– Откуда мне знать, что подумал бы Джимми о пакистанских событиях? Он ведь не оставил нам своего нового адреса, не так ли? А то можно было бы написать ему и поинтересоваться его экспертным мнением.
– Ты все еще расстроен, – сказала Дильнаваз. – А я все равно думаю, что без веской причины он бы вот так не исчез. Он был хорошим человеком. Когда-нибудь мы узнаем, что случилось.
Она задумчиво кивнула, помешивая чай в алюминиевом чайнике. Цвет чая стал таким, как нужно, и она налила две чашки. Из ледника достала остатки вчерашнего молока: бхайя еще не приходил, но им на двоих хватило. Густад налил чаю в блюдце и подул. Он как раз закончил читать газету, как подошло время молитвы, поэтому он подхватил свою черную бархатную шапочку и вышел во двор. В кроне одинокого дерева бодро чирикали воробьи.
Когда в середине его молельного обряда где-то заговорило радио, сначала на хинди, потом, вперемешку с ним, Всемирная служба Би-би-си, оно ничуть не отвлекло его, потому что он уже знал все новости.
IV
Новостная программа индийского радио закончилась, и после колокольчиков последовал блок рекламы: масла «Амул» («…исключительно маслянистое и аппетитное»), мыла для хамама, крема для обуви «Цветок вишни»… Другой приемник, настроенный на трескучую волну Би-би-си, выключили.
Закончив первый круг опоясываний своим кушти и с удовлетворением убедившись, что оба конца пояса имеют одинаковую длину, он поднял, потом опустил плечи, чтобы судра
[21] удобно уселась на нем: от этого движения рубашка чуть выбивалась из-под пояса и переставала обтягивать живот, ему это нравилось. При этом он почувствовал холодок в пояснице, напомнивший о прорехе. В большинстве его судр имелись дырки, и Дильнаваз постоянно ворчала, что опять надо ставить заплатку, хотя это совершенно бесполезно: не успеешь залатать одну дыру, как появляется другая. На это Густад обычно просил ее не волноваться. «Небольшая вентиляция не помешает», – со смехом говорил он, отшучиваясь от их стесненных обстоятельств.
Обратив лицо к небу и закрыв глаза, он начал молча, лишь шевеля губами, читать молитву Сарошу
[22], когда обычные бытовые шумы дома потонули в реве дизельного мотора. Грузовик? Несколько секунд мотор работал на холостом ходу, и Густад с трудом поборол искушение обернуться и посмотреть. Ничто не вызывало в нем большего неудовольствия, чем помехи в его утренней молитве. Невоспитанность, вот что это такое. Он же не обрывает грубо разговор с другим человеческим существом, так почему он должен обрывать свой разговор с Великим Отцом Ормуздом?
[23] Тем более сегодня, когда у него есть особый повод возблагодарить его – за поступление Сохраба в ИТИ, которое, словно по мановению волшебной палочки, враз окупило все его усилия и тяготы.
Ревевший грузовик уехал, оставив после себя облако дизельного выхлопа, долго еще висевшее над воротами. Постепенно утренний воздух наполнялся едкими запахами. Густад сморщил нос и продолжил свою молитву.
К моменту ее завершения он уже начисто забыл о грузовике и направился к двум кустам на крохотном лоскутке пыльной земли под его окном, напротив черной каменной стены, чтобы привычно уделить несколько минут своему ежедневному садоводству. В ветвях запутались обрывки бумаги. Каждое утро он ухаживал за обоими своим растениями, хотя сам посадил только розовый куст, мятный однажды пророс сам собой. Зная, что это сорняк, Густад чуть было не вырвал его, но мисс Кутпитья, увидев это с верхнего балкона, поспешила разъяснить ему полезные медицинские свойства этого конкретного вида мяты.
– Это очень редкий вид, очень редкий! – крикнула она. – Его аромат регулирует кровяное давление!
Оказалось, что крохотные белые двугубые цветочки, растущие соцветиями-колосками, содержат семена. Если вымочить их в воде и проглотить, они могут вылечить от многих болезней живота. Поэтому Дильнаваз настояла, чтобы он оставил мятный куст и хоть этим – за неимением ничего другого – доставил удовольствие старушке. Весть об открытии нового чудодейственного лекарства распространилась быстро, и люди, останавливаясь возле куста, просили дать им несколько листочков или немного магических семян. Этот ежедневный спрос сдерживал буйный рост куста, в противном случае угрожавшего забить розу с ее нежными цветками, которые приносили Густаду несказанную радость.
Он убрал с мяты обрывки бумаги, целлофановые конфетные обертки, палочку от мороженого «Квалити»
[24] и, перейдя к своему любимому кусту, усеянному розовыми цветами, собрал опавшие лепестки. Горшок, в котором рос куст, был примотан к столбцу лестничной площадки толстой проволокой, обвивавшей его несколькими замысловатыми петлями и закрученной хитроумными узлами, – злодею, который вознамерился бы украсть его, понадобился бы не один час на их распутывание. В этот момент от ворот снова потянуло дизельным дымом, и, подойдя, Густад увидел приклеенное к столбу объявление. Блестящая масляная лужица указывала место, где останавливался автомобиль. Официальный документ, спущенный муниципалитетом, пучился от попавших под него воздушных пузырьков и комков клея. Прочитав его, Густад произвел в уме кое-какие подсчеты. Эти чертовы ублюдки совсем с катушек съехали. Зачем нужно расширять здесь дорогу? Он поспешно измерил расстояние шагами. Двор сузится больше чем на половину нынешней своей площади, и черная каменная стена нависнет непосредственно над окнами жильцов нижнего этажа. Дом станет больше похож на тюремный лагерь, чем на человеческое жилье, они окажутся запертыми в клетке, как куры в курятнике или овцы в загоне, а дорожные и уличные шумы будут врываться прямо в окна. Не говоря уж о мухах, москитах и чудовищной вони – ведь бессовестные люди давно привыкли использовать окружавшую дом стену в качестве общественного уличного туалета, особенно поздно вечером.
Впрочем, пока это лишь планы, ничего из них не выйдет. Разумеется, владелец дома не отдаст половину своего двора за «честную рыночную цену», которую предлагал муниципалитет. В нынешние времена трудно сыскать что-нибудь более бесчестное, чем правительственная «честная рыночная цена». Владелец, конечно же, обратится в суд.
Возвращаясь через двор домой, он не переставал ощущать резкий запах дизельного выхлопа. Он напомнил ему о том дне, девять лет назад, когда с ним произошел несчастный случай: тогда в воздухе тоже стоял этот тяжелый запах, не рассеивавшийся все то время, что он, со сломанным бедром, лежал на проезжей части, на пути у мчащихся прямо на него автомобилей. Сморщив нос, Густад подумал: хоть бы ветер переменил направление. Когда он входил в квартиру, нога, та, на которую он хромал, начала немного болеть.
Глава вторая
I
Дильнаваз твердо решила, что не будет помогать Густаду в его безумной и совершенно нецелесообразной затее. Живая курица в доме! Что дальше? Никогда еще он вот так не вмешивался в ее кухонные дела. Да, порой заглядывал, особенно по воскресеньям, поднимал крышки, вдыхал ароматы, упрашивал ее, чтобы она приготовила качумбер
[25] из лука, кориандра и острого зеленого чили к дхансаку
[26], булькавшему в тот момент на плите. Но за двадцать один год их совместной жизни это был первый раз, когда он вторгался в ее хозяйство столь основательно, и она не знала, что это значит и как далеко может завести.
– Откуда у нас эта корзина? – спросил Густад, накрывая курицу широкой плетеной корзиной, которая с незапамятных времен висела на гвозде под кухонным потолком. Не то чтобы ему действительно важно было это узнать, просто хотелось что-то сказать, чтобы разрядить атмосферу, накалившуюся между ними с того момента, когда он вернулся с рынка Кроуфорд, неся в хозяйственной сумке что-то, беспокойно трепыхавшееся.
– Я не знаю, откуда у нас эта корзина, – коротко и сухо ответила Дильнаваз.
Он подозревал, что дело было в какой-то дурной примете, сведениями о которых пичкала ее мисс Кутпитья, но из предосторожности продолжил миролюбивым тоном:
– Ну наконец-то она пригодилась. Хорошо, что мы ее не выбросили. Интересно все же, откуда она у нас взялась?
– Я уже сказала: не знаю.
– Да-да, дорогая Дильну, сказала, – ласково ответил он. – На ближайшие два дня она станет домом для нашей курочки. Когда их накрываешь корзиной, они успокаиваются, мирно спят и набирают вес.
– Откуда мне это знать? В моей семье курицу всегда приносили домой уже зарезанной.
– Поверь, ты сама почувствуешь разницу во вкусе, когда через два дня она будет плавать в твоем коричневом соусе вместе с луком и картошкой. Ах-ах-ах, этот твой коричневый соус! Дильну, ты такая мастерица его готовить! – Он причмокнул губами.
План пришел Густаду в голову накануне. Ночью ему приснилось собственное детство, и, проснувшись, он вспомнил весь сон в подробностях: это был какой-то веселый праздничный день, дом звенел смехом и был полон цветов в вазах, над дверями висели нанизанные на веревку пучки можжевельника, и музыка, музыка, музыка весь день: «Сказки Венского леса», вальс Легара «Золото и серебро», «Вальс конькобежцев» Вальдтейфеля, «Весенние голоса», увертюра к «Летучей мыши» и многое, многое другое беспрерывно звучало из граммофона в его сне, между тем как бабушка рассылала слуг покупать особые травы и масалу
[27] для приготовления праздничных блюд под ее неусыпным надзором.
Такое радостное волнение и такое счастье наполняли во сне любимый дом его детства, что, проснувшись, он ощутил острую печаль в сердце. Он не мог вспомнить, что именно праздновали в его сне – вероятно, чей-нибудь день рождения или юбилей, – но помнил, что отец принес с рынка живых цыплят, и они два дня перед торжеством набирали вес у них дома. Какой же веселый был праздник!
В детстве Густада в доме его родителей было принято покупать живых кур. Тощую битую птицу, ощипанную и выпотрошенную, бабушка не признавала. Густад помнил, как их приносил в корзине, балансировавшей у него на голове, слуга, сопровождавший на рынок отца, иногда его сопровождали двое, четверо, даже восьмеро слуг – в зависимости от того, сколько ожидалось гостей. Бабушка осматривала каждую птицу, неизменно расхваливая сына за отличный выбор, отпускала кудахтавшую добычу, потом по своему списку проверяла купленные пакеты со специями и прочие кулинарные ингредиенты.
Но специи и ингредиенты были лишь половиной секрета. «Если покупаешь птицу, – говаривала бабушка в ответ на похвалы своему поварскому искусству, – нужно покупать ее живой, голосящей, jeevti-jaagti
[28], или не покупать никакой. Сначала два дня – ни в коем случае не меньше – кормить, причем отборным зерном, самым отборным, и всегда помнить: что попадает в живот курице, в конце концов попадает в твой живот. Через два дня возьмите кастрюлю, зажгите плиту, держите наготове масалу. Затем зарежьте курицу и начинайте готовить. Быстро-быстро-быстро, не теряя времени». Мясо будет иметь совершенно другой вкус, утверждала она, оно будет сочным, свежим и сладким – ничего общего с жилистой жвачкой на костях тощих кур, купленных на базаре двумя днями раньше.
Эти пришедшие во сне воспоминания о давних блаженных временах сопровождали его весь день, и он решил: пусть хоть раз, только один раз, всего на один день его убогая квартира наполнится счастьем и весельем, какие жили в доме его детства. И этим днем будет воскресенье. «Пригласим на обед одного или двух сослуживцев из банка – в первую очередь моего старого друга Диншавджи, устроим маленькую вечеринку. С курицей, несмотря на дополнительные расходы. Отпразднуем день рождения Рошан и поступление Сохраба в ИТИ».
Как только корзина опустилась на курицу, та высунула между ее прутьями свой любопытный клюв и, почувствовав себя в безопасности под защитой плетеного купола, принялась периодически кудахтать.
– А теперь немного риса, – сказал Густад.
– Я к этой курице даже не притронусь, – огрызнулась Дильнаваз и, вспомнив его недавнюю шутку: «Питание и проживание – моя забота», добавила про себя: «Если он думает, что меня можно шуточками заставить ухаживать за этим существом, то он глубоко заблуждается».
– Кто тебя просит к ней прикасаться? – ответил Густад. Если раньше он балагурил, пытаясь задобрить ее, то теперь в его голосе послышалась ледяная нотка. – Просто положи немного риса в маленькую мисочку и дай мне. – Миролюбие в его интонации явно становилось нарочитым.
Он поехал на рынок прямо с работы и теперь все еще был в своем офисном костюме: в галстуке, белой рубашке и белых брюках. Все на нем было белым, кроме того места, которое курица испачкала, когда он привязывал ее к ножке кухонного стула длинным жестким шнуром из кокосовых волокон. День выдался длинным, и он устал.
Кроме того, в лучшие времена он презирал рынок Кроуфорд. В отличие от своего отца, которому нравилось его посещать. Отец рассматривал такие поездки как своего рода приключение: отважная вылазка в логово негодяев – так он их называл. Он любил поддразнить продавцов, подшутить над ними, их товарами, привычками, поторговаться, сохраняя при этом абсолютно корректный тон и никогда не преступая грань между добродушной насмешкой и грубостью, и в конце концов всегда выходил победителем с высоко поднятым флагом, взяв верх над всеми мошенниками. В отличие от отца, которому эта игра доставляла удовольствие, Густад робел на рынке Кроуфорд.
Возможно, дело было в различии обстоятельств: отец всегда появлялся там в сопровождении минимум одного слуги, приезжал и уезжал на такси; Густад же приходил один, со своим тощим кошельком и обшарпанной корзинкой, выстланной газетой, чтобы с мяса в автобусе не накапал сок, что вызвало бы неловкость или, того хуже, бурное возмущение пассажиров-вегетарианцев. Всю дорогу он волновался и чувствовал себя виноватым, словно его корзина была смертоносней бомбы. Разве не потенциальный источник индо-мусульманских столкновений нес он в руках? Столкновений, которые часто начинаются из-за антагонизма обычаев, связанных с употреблением мяса – свинины или говядины.
Для Густада в рынке Кроуфорд не было ничего привлекательного. Он был грязным, вонючим, скученным местом, где ноги скользили по животным и растительным отбросам; похожий на пещеру мясной павильон с огромными зловещими крюками, свисающими с потолка (некоторые – пустые, на других висели говяжьи туши, причем пустые казались более устрашающими), был темным и отталкивающим, а мясники пускали в ход всевозможные уловки, чтобы приманить покупателя: то назойливо зазывали или угодливо подольщались, то хвастались превосходным качеством своего товара, то злорадно предупреждали, что у конкурентов мясо испорченное, – и все это предельно громко. В тусклом свете и зловонном воздухе, кишевшем нагло-воинственными мухами, все обретало угрожающую ауру: голоса мясников, охрипшие от беспрерывных криков, струи пота, бежавшие по их лицам и оголенным рукам и стекавшие на липкие, заляпанные кровью безрукавки и лунги
[29]; вид и запах крови (иногда жидкой, иногда уже свернувшейся) и костей (измазанных кровью или отскобленных добела), беспрерывное мелькание наводящих ужас разделочных ножей, которые мясники почти не выпускали из рук, дико размахивая ими в процессе торговли с покупателем.
Густад знал, что его страх перед рынком Кроуфорд берет начало из бабушкиных страшилок о мясниках. «Никогда не спорь с мясником, – предупреждала она. – Если он выйдет из себя, тогда – хрясь! – может проткнуть тебя ножом! Даже не задумываясь. – А потом, более мягким, не таким пугающим, но более назидательным тоном объясняла подоплеку своего мудрого наставления: – Помни: вся жизнь мясника, его повседневное занятие – это забой скота и разделка туши. Это его вторая натура. Только скажет: “Бисмиллях!”
[30] – и все, нож с размаху опускается».
Если над ней подшучивали по этому поводу, бабушка твердо заявляла, что видела собственными глазами, как мясник делал свое «хрясь!», вонзая нож в человеческую плоть. В детстве Густад с восторгом слушал эту байку, но когда стал ходить на рынок Кроуфорд за покупками, вспоминал бабушкин рассказ с некоторой нервозностью и никогда не чувствовал себя в этом месте непринужденно.
Он старался выбрать хорошую курицу для дня рождения Рошан, но ему было трудно толком ощупать птицу под всеми ее перьями, поскольку продавец протягивал их ему одну за другой очень быстро.
– Вот, взгляните на эту, сэт
[31], смотрите, какая хорошая. Пощупайте под крылом. Расправьте ее, расправьте, не беспокойтесь, ей не больно. Смотрите, вот сюда ткните. Видите, какая толстая, мясистая. – Он проделывал это, поочередно хватая кур за ноги, держа головой вниз и как будто взвешивая.
Густад наблюдал за всем этим, крайне смущенный, мял и тыкал, делая вид, что знает толк в курах. Но все они были для него одинаковы. Когда же он наконец выбрал одну, то руководствовался скорее ее голосовыми данными – она кудахтала громче других. Свою некомпетентность по части домашней птицы он был готов признать первым. Те разы, когда он мог позволить себе купить курицу для семьи за последние двадцать лет, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Так что куры определенно не входили в сферу его опыта.
Другое дело говядина. Здесь он был специалистом. Много лет назад его однокашник по колледжу Малколм Салданья научил его всему, что касается коров и быков. Это случилось примерно в то же время, когда Малколм помог ему спасти мебель из когтей хищного судебного пристава.
Потеря книжного магазина сломила отца Густада, лишила его воли к жизни, его перестали интересовать былые еженедельные походы на рынок Кроуфорд. С исчезновением его любимых книг и крахом бизнеса где-то в лабиринте судопроизводства затерялся и его аппетит. Густада не на шутку тревожило то, что отец даже внешне как-то скукожился. Густад со своим скромным доходом от частных уроков, которые давал школьникам, старался теперь как мог быть для семьи кормильцем. И благодаря советам Малколма, под его руководством сумма получаемых им рупий растягивалась на срок более долгий, чем он мог себе представить.
Малколм был высоким юношей, с кожей слишком светлой для уроженца Гоа. Он с удовольствием объяснял ее происхождение смешением крови португальских колонизаторов с местной кровью. У него были полные красные губы и гладкие блестящие черные волосы, всегда разделенные слева на косой пробор и зачесанные назад. Отец Малколма, на которого он был очень похож и внешне, и своими талантами, преподавал игру на фортепьяно и скрипке, готовя своих учеников к экзаменам, которые периодически проводились в Бомбее Королевской школой музыки и Тринити-колледжем. Мать Малколма была первой скрипкой в Бомбейском камерном оркестре, а старший брат играл на гобое. Малколм аккомпанировал на фортепьяно студенческому хору колледжа на репетициях и выступлениях. Он говорил, что собирался стать профессиональным музыкантом, однако отец настоял, чтобы он завершил образование, получив диплом бакалавра.
Густад восхищался Малколмом, даже немного завидовал, ему тоже хотелось бы играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Несмотря на то что в более счастливые времена их дом был наполнен музыкой – в темном кабинете отца стояла радиола, эдакий полированный сезам, и на полках рядами громоздились пластинки, – в доме не было ни одного музыкального инструмента, если не считать мандолины, с которой его мать, еще девочкой, позировала для сохранившейся с тех далеких времен фотографии. Эта фотография чрезвычайно его интересовала, и иногда мать, глядя куда-то вдаль отсутствующим взглядом, описывала Густаду нежным голосом, которому не хватало твердости, чтобы повлиять на положение дел в доме Ноблов, эту мандолину и рассказывала, какие мелодии она играла на ней.
Хотя он не был одним из них, в доме Малколма Густада всегда привечали. Иногда мистер Салданья исполнял для мальчиков какое-нибудь соло на скрипке, иногда Малколм ему аккомпанировал, и в такие моменты Густад ненадолго забывал о своих невзгодах. В те чрезвычайно трудные времена, когда каждая анна
[32], каждая пайса
[33] были на счету, музыкант Малколм учил его есть говядину и тем самым уменьшать ущерб, наносимый бумажнику.
– Нам повезло, – всегда говорил он, – что мы принадлежим к национальным меньшинствам в Индии. Пусть они себе едят свои бобы, нут, фасоль со своей вонючей асафетидой
[34], которую они называют хинг. Пусть пропукивают свои жизни. Современные индусы едят баранину. Или курятину, если хотят быть более модными. Но мы будем получать свой белок от их священных коров.
Порой, передразнивая их профессора экономики, он говорил:
– Никогда не забывайте закон спроса и предложения. Это ключ ко всему. Он держит низкие цены на говядину. А она здоровей, потому что священней.
По утрам в воскресенье они с Малколмом отправлялись на рынок Кроуфорд, но прежде всегда заходили в церковь, Малколм не пропускал мессу. Густад сопровождал его, макал пальцы в чашу с освященной водой и крестился, повторяя все, что делал друг, чтобы не выделяться и не оскорблять чувств прихожан.
В первое посещение Густада чрезвычайно заинтриговала церковь и проводившиеся в ней ритуалы, так не похожие на то, что происходило в храме огня. Но он был настороже, с детства приученный противостоять соблазнам других религий. Все религии равны, как его учили, но человек должен оставаться верен только одной, потому что религия – не модная одежда, которую можно менять по прихоти, следуя капризам моды. Его родители в этом смысле были особо щепетильны, учитывая, что обращение в другую веру и отступничество в их стране были весьма распространены и имели долгую историю.
Поэтому Густад сразу решил: пусть музыка в церкви приятная, а сверкание иконных окладов и роскошь облачений священников производят сильное впечатление, он предпочитает спокойное дыхание мирной тайны и личной безмятежности, которые царят в храме огня. Иногда, однако, он задавался вопросом: не делает ли Малколм любительской нерешительной попытки обратить его в свою веру?
Каковы бы ни были намерения Малколма-музыканта, на протяжении ряда воскресных утр он, прежде чем перейти к вариациям на тему говядины, представлял ему католическую прелюдию.
– Христианство пришло в Индию более чем девятнадцать веков назад, когда апостол Фома высадился на Малабарском берегу
[35], населенном рыбаками, – поведал Малколм в их первое посещение. – Задолго до того, как вы, парсы, в семнадцатом веке прибежали сюда из Персии, спасаясь от мусульман, – подколол он друга.
– Может, оно и так, – включился в игру Густад, – но наш пророк Заратустра жил более чем за полторы тысячи лет до рождения вашего Сына Божия, за тысячу лет до Будды и за двести лет до Моисея. А знаешь ли ты, как зороастризм повлиял на иудаизм, христианство и ислам?
– Ладно-ладно, парень! – рассмеялся Малколм. – Сдаюсь.
Поскольку рынок Кроуфорд находился совсем недалеко от церкви, вскоре они уже были в его огромном мясном павильоне. Там Густад получил общее представление о говядине: ее питательной ценности, лучших способах приготовления, отборных частях и самое главное – о мясниках, которые продавали лучшую говядину на всем рынке.
В следующее воскресенье Малколм продолжил рассказ об истории христианства. Святого Фому почтительно окружили индусские праведники, брахманы, садху
[36] и ачарьи
[37], желавшие узнать, кто он такой и что делает в их краях. Встреча происходила на берегу моря. Святой Фома назвал свое имя, а потом сказал: «Окажите мне любезность, сложите ладони ковшиком, опустите в воду и попробуйте подбросить фонтан воды до неба». Они сделали, как он велел, но вода, всплеснувшись, упала обратно в море. Фома спросил: «Может ли ваш Бог сделать так, чтобы вода не падала обратно?» – «Какая чушь, мистер Фома, – сказали святые люди. – Существует же закон гравитации, закон Брахмы, Вишну и Шивы: вода должна падать обратно».
Тут Малколм – знаток говядины – отвлекся на самый важный пункт в ее выборе: если жир имеет желтоватый оттенок, значит, мясо – коровье, оно менее предпочтительно, чем мясо быка, у которого жир белый. Но отличить одно от другого не так просто, существует много факторов: свет в огромном мясном павильоне может сыграть злую шутку, и желтое покажется белым. После нескольких первых визитов на рынок он предоставил Густаду действовать самостоятельно, чтобы набраться опыта, как он выразился, и попрактиковаться, ибо практика – секретное оружие всех виртуозов, и продолжил теологическую лекцию:
– Тогда святой Фома повернулся к рыбакам и спросил: «Если мой Бог сможет это сделать, если он удержит воду от падения обратно в море, будете ли вы поклоняться Ему и отречетесь ли от своих многочисленных языческих богов и богинь, от массы идолов и божков?» Индусские святые люди, посовещавшись между собой шепотом – давайте, мол, позабавимся, посмеемся над этим сумасшедшим иноземцем Фомой-бхаем, – ответили: «Да, да, Фома-джи
[38], будем, конечно».
Святой Фома зашел в воду на несколько футов, сложил ладони ковшиком и подбросил воду к небу. И – о чудо! – вода повисла в воздухе, вся, большие и маленькие капли, круглые и удлиненные, все они стояли в воздухе, преломляя солнечный свет и волшебно сверкая во славу Господа Бога, творца всего сущего. На берегу собрались толпы народу: рыбаки, иностранные туристы, паломники, дипломаты, члены всевозможных комитетов, банкиры, нищие, мошенники, праздношатающиеся, бродяги – все присоединились к индусским святым мужам, пали на колени и стали просить святого Фому больше рассказать им о его Боге, чтобы они тоже могли Ему поклоняться.
Последней (после овладения умением отличать коровье мясо от бычьего) ступенью науки Малколма был выбор наилучших частей туши. Малколм объяснил, что шейная часть, которую мясники называют шейкой, – самая нежная, наименее жирная и быстрее всего готовится, что позволяет экономить на плате за топливо. Шейка также – самая вкусная часть, заверил Малколм, добавив: как только Густад в этом убедится, он ни за что не станет покупать баранину, даже если когда-нибудь она окажется ему по карману.
Годы спустя, когда Густад делал покупки самостоятельно, ему всегда хотелось поделиться премудростями Малколма с друзьями и соседями. Он мечтал научить их искусству выбора и приготовления говядины, чтобы они тоже отказались от дорогой баранины. Но никто не был восприимчив к его идее так же, как в свое время он – к идее Малколма, и в конце концов Густад оставил всякую надежду распространить среди них говяжье «Евангелие» от Малколма.
А потом настало время, когда и сам Густад перестал ходить на рынок Кроуфорд, довольствуясь теми жилистыми кусками козлятины или говядины, которые доставляли в Ходадад-билдинг разносчики. К тому времени он потерял связь с Малколмом и был избавлен от необходимости, испытывая неловкость, объяснять ему запутанную связь между прекращением походов на рынок Кроуфорд и возглавляемым садху общенациональным протестом против убийства коров. Оставаться безгласным, никому не известным вероотступником было гораздо проще.
II
Рошан заглянула в корзину через щель между прутьями и отказалась кормить курицу. Она никогда не видела живого цыпленка и даже мертвого – только в приготовленном виде.
– Давай, не бойся, – сказал ей отец. – Представь себе ее в тарелке на твой день рождения, и тебе не будет страшно. – Он поднял корзину. Рошан бросила горстку зерен и отдернула руку.
Курица, уже привыкшая к своему новому окружению, принялась деловито клевать зернышки, довольно кудахча. Рошан заворожили вид птицы и ее поведение. Она вообразила, что это ее домашнее животное, что она будет чем-то вроде собаки, о которой рассказывалось в ее английской «Книге для чтения». Она сможет гулять с ней во дворе, держа ее на веревочке, как на поводке, или посадив на плечо, как на той картинке в учебнике, где зеленый попугай сидит на плече у мальчика.
Она все еще сидела в кухне, мечтая, когда посмотреть на курицу явились Сохраб и Дариуш. Дариуш насыпал на ладонь рисовых зернышек и протянул курице, та стала есть у него с руки.
– Ишь, красуется, – сказал Сохраб, поглаживая птицу по крыльям.
– А клюв больно щиплет? – спросила Рошан.
– Нет, просто немного щекочет, – ответил Дариуш.
Теперь Рошан тоже захотела погладить курочку и осторожно протянула руку, но птица вдруг снова занервничала, захлопала крыльями, доклевала свои зерна и отступила назад.
– Она сделала ка-ка! – воскликнула Рошан.
Дильнаваз терпела из последних сил.
– Ты посмотри на эту грязь! Она повсюду! Из-за твоей дурацкой курицы вся кухня изгваздана. А передняя комната завалена твоими книгами и газетами, и все окна и вентиляционные отверстия закрыты зетемненной бумагой! Пыль и грязь повсюду. Как же мне это надоело!
– Да-да, Дильну, голубушка, я знаю, – сказал Густад. – Мы с Сохрабом на днях сделаем наконец эту книжную полку, аккуратно расставим на ней книги и сложим газеты. Да, Сохраб?
– Обязательно, – согласился Сохраб.
Она взглянула на них.
– Книжная полка – это, конечно, прекрасно, но если ты думаешь, что я буду подтирать помет за твоей курицей, то ты глубоко заблуждаешься.
– К утру воскресенья его станет еще больше, – сказал Густад, – но ты не беспокойся, я все вычищу. – Он отнесся к ее словам спокойно, но это было явной недооценкой с его стороны. В его детстве за живностью следили слуги.
Сохраб успокоил курицу, прижав ее крылья к туловищу, и подозвал сестру, чтобы та ее погладила.
– Иди сюда, она не сделает тебе больно.
– Ты только посмотри, – сказал Густад, умиляясь, – можно подумать, что он всю жизнь имел дело с курами. Видишь, как умело он ее держит? Говорю тебе, наш сын будет отличником в ИТИ, и из него выйдет самый лучший инженер, когда-либо оканчивавший этот институт.
Сохраб отпустил курицу. Она рванула под стол, от чего грубо сплетенный шнур зазмеился как живой и стал корчиться, словно уж на сковородке.
– Перестань, – процедил сквозь зубы Сохраб, обращаясь к отцу. – Какая связь между курицей и инженерным делом?
Густад опешил.
– Что это ты так рассердился из-за невинной шутки?
– Это не невинная шутка. – Сохраб повысил голос. – С тех пор как пришли результаты экзаменов, ты сводишь меня с ума своими разговорами об ИТИ.
– Не повышай голос на отца, – вставила Дильнаваз, подумав про себя: а ведь и правда, мы постоянно только об этом и говорим, строим планы и предположения. Как он будет жить в студенческом общежитии в Повае
[39] и приезжать домой на выходные, или мы будем навещать его и устраивать для него пикники, ведь колледж расположен так близко к озеру и там так красиво. А окончив ИТИ, он поступит в инженерный колледж в Америке, может, даже в МТИ
[40], и… Но, дойдя до этого пункта, Дильнаваз обычно говорила себе: стоп, хватит мечтать и искушать судьбу, пока Сохраб еще даже не начал учиться в ИТИ.
Она понимала, как он себя чувствует при подобных разговорах, но все равно нельзя позволять ему кричать на отца.
– Мы просто очень счастливы за тебя, что же тут плохого? Как ты думаешь, по какому поводу твой отец купил курицу? После тяжелого рабочего дня он сам поехал на рынок Кроуфорд. Стыдно, что, имея двух взрослых мальчиков в доме, он вынужден сам тащиться на базар. В твоем возрасте он уже сам оплачивал свою учебу в колледже. И материально поддерживал родителей.
Сохраб выскочил из кухни. Густад снова накрыл курицу корзиной.
– Ладно, оставь его в покое, нельзя все время дергать мальчика, – примирительно сказала Дильнаваз.
* * *
Около полуночи Дильнаваз встала в туалет и услышала тихое кудахтанье курицы. Должно быть, снова голодная, подумала она, включая свет. Слабые жалобные звуки заставили ее забыть о том, как решительно она возражала против живой курицы в доме. Направляясь за банкой с рисом, она задела медную мерную чашку. Та с громким стуком упала на пол, разбудив всю квартиру. Вскоре все прибежали на кухню.
– Что случилось? – спросил Густад.
– Я уже собиралась лечь обратно в постель, но услышала кудахтанье и подумала, что она просит еще поесть, – ответила Дильнаваз, сжимая пригоршню риса.
– Просит поесть? Ты так хорошо знаешь кур, что понимаешь их язык? – с раздражением сказал Густад.
«Ко-ко-ко-ко», – послышалось из-под корзины.
– Слышишь, папа? – воскликнула Рошан. – Она рада нас видеть.
– Ты так думаешь? – Его так растрогало замечание дочери, что все раздражение как рукой сняло. Он погладил девочку по волосам. – Поскольку птичка проснулась, можешь ее немножко покормить, а потом – марш в постель.
Все еще раз пожелали друг другу спокойной ночи и снова разошлись по своим кроватям.
III
На следующий день после школы Рошан только и делала, что кормила курочку и играла с ней до самого вечера.
– Папа, можно нам оставить ее у себя навсегда? Я буду ухаживать за ней, обещаю.
Густад был тронут и доволен. Он подмигнул Дариушу и Сохрабу.
– Ну, что вы думаете? Спасем ей жизнь ради Рошан?
Он ожидал, что мальчишки запротестуют и станут облизывать губы в предвкушении завтрашнего праздника. Но Сохраб сказал:
– Я не возражаю, если мама уживется с ней на кухне.
– Пожалуйста, папочка, можно тогда нам оставить ее? Даже Сохраб хочет. Правда, Сохраб?
– Ну, на один день глупостей достаточно, – поставил точку Густад.
В воскресенье утром в дверь постучал мясник, приносивший мясо в Ходадад-билдинг. Густад отвел его на кухню и показал на корзину. Мясник протянул руку.
Густад не мог скрыть недовольства.
– Сколько уж лет мы являемся вашими постоянными покупателями. Неужели вы не можете бесплатно оказать нам такую ничтожную услугу?
– Не сердитесь, сэт, я не прошу плату. Просто нужно что-нибудь положить мне в руку, чтобы я мог действовать ножом, не беря грех на душу.
Густад дал ему монетку в двадцать пять пайс.
– Я забыл про эту примету, простите, – признался он и вышел на крыльцо, не желая слышать последний крик отчаяния курицы и видеть ее конец.
Несколько минут спустя курица прошмыгнула мимо его ног и бросилась во двор, за ней гнался мясник.
– Мурги, мурги! Ловите мурги!
[41] – вопил он.
– Что случилось? – крикнул Густад, присоединяясь к погоне.
– О сэт, я взялся за веревку и поднял корзину, – задыхаясь, объяснял мясник, – а потом веревка осталась у меня в одной руке, корзина в другой, а курица проскочила между ног!
– Не может быть! Я сам ее привязывал! – На бегу легкое прихрамывание Густада превратилось в тяжелое припадание на одну ногу. Чем быстрее он бежал, тем уродливей оно становилось, и он не хотел, чтобы люди это видели. Мясник мчался впереди, стараясь схватить птицу. К счастью, вырвавшись во двор, она, вместо того чтобы броситься на дорогу, повернула направо и побежала вдоль черной каменной стены, которая и привела ее в тупик.
А там своей вихляющей утиной походкой расхаживал Хромой Темул. Он бросился на курицу и, ко всеобщему удивлению, включая и его собственное, поймал ее. Схватив за ноги, он поднял ее и стал с безумным ликованием размахивать ею, отчаянно бившей крыльями.
Хромого Темула можно было видеть во дворе с утра до вечера, и в дождь, и при ярком солнце. Стоило Густаду подумать о волшебстве, совершенном Мадхиваллой-Костоправом, исцелившим его сломанное бедро, на ум сразу приходил Темул, потому что Темул-Лунграа, Хромой Темул, как все его называли, был самым что ни на есть печальным примером человека, который, сломав бедро, имел несчастье подвергнуться традиционному методу лечения, как многие другие. Эти бедняги обречены много лет ходить на костылях или с палочкой, тужась, переваливаясь и задыхаясь в попытках снова научиться самостоятельно двигаться после операции, и впереди их не ждало ничего, кроме жизни с вечной болью.
Хромой Темул всегда держался подальше от одинокого дворового дерева, как будто боялся, что оно вытянет одну из своих ветвей и ударит его. В детстве он упал с этого дерева, пытаясь достать запутавшегося в его кроне воздушного змея. Мелия не была добра к Темулу, как к другим. Детям Ходадад-билдинга она помогала тем, что сок срезов ее веток оказывал успокаивающее действие на зудящую сыпь при кори и ветрянке. Напиток, который готовила из ее листьев (истолченных в ступке пестиком в темно-зеленую кашицу) Дильнаваз, способствовал нормальной работе кишечника у Густада все двенадцать недель, беспомощно проведенных в постели. Слугам, разносчикам и нищим, проходившим мимо, прутики мелии служили зубной щеткой и зубной пастой одновременно. Год за годом дерево бескорыстно отдавало себя всем, кому требовалась его помощь.
Но Темулу оно не благоволило. При падении с него он сломал бедро и, хоть приземлился и не на голову, что-то случилось внутри нее в результате этого несчастного случая – подобно тому, как иногда во время землетрясения раскалывается дом, находящийся далеко от его эпицентра.
После падения Темул уже никогда не стал таким, каким был прежде. Родители не забирали его из школы, надеясь хоть как-то поддержать и спасти от изоляции. Работало это или нет, но мальчик был счастлив, с трудом ковыляя туда на своих маленьких костылях, и они платили за его обучение, пока администрация школы не отказалась держать его в ней дальше и вежливо не объяснила им, что для всех причастных было бы лучше, если бы академическая карьера Темула на этом закончилась. Теперь его родители уже давно были мертвы, и за ним приглядывал старший брат, который работал кем-то вроде коммивояжера и постоянно находился в разъездах, но Темула это ничуть не огорчало. В свои тридцать с хвостиком он по-прежнему предпочитал детскую компанию. Исключение он делал только для Густада. По какой-то причине Густада он обожал.
Часто можно было видеть, как Темул регулирует движение вокруг дьявольского дерева, предупреждая детей, чтобы они держались от него подальше, если не хотят пострадать так же, как он. Он больше не пользовался костылями, но часто расхаживал перед детьми взад-вперед, демонстрируя в назидание им свою вихляющую походку и кривое бедро.
Дети в большинстве своем относились к нему хорошо, редко кто обижал его, пользуясь своим физическим превосходством. Предметы, оказывавшиеся в воздухе, – все, что свободно пари́ло, взлетало, падало и трепетало, – приводили его в восторг. Будь то птица, бабочка, бумажный самолетик или сорвавшийся с дерева лист, он неустанно гонялся за ними, пытаясь поймать. Зная его увлеченность всем, что летает, дети иногда, завидев его, подбрасывали перед ним мяч, веточку или камешек, но так, чтобы он самую малость не мог до них дотянуться. Храбро преследуя летящий предмет, Темул обычно падал сам. Или посылали перед ним футбольный мяч и, стоя сзади, наблюдали, как он ковыляет за ним. В тот самый момент, когда ему казалось, что он догнал мяч, несогласованное движение его ступней подталкивало мяч дальше, и безнадежное преследование возобновлялось.
Но в целом Темул прекрасно ладил с детьми. Не хватало терпения выдерживать иные его раздражающие привычки взрослым. Он любил провожать людей: от дворовых ворот до входа в дом, вверх по лестнице, до самой двери. И всегда, пока дверь не закроется, – с широкой улыбкой на лице. Некоторым это так докучало, что, прежде чем войти в ворота, они выглядывали из-за столба, чтобы убедиться, что путь свободен, или ждали, когда Темул повернется к ним спиной, чтобы проскочить незамеченными. Находились и такие, которые кричали на него и гнали, размахивая руками, пока до него не доходило, чего от него хотят; в этих случаях он выглядел крайне обескураженным, поскольку не понимал, почему так.
Но даже те, кого не раздражала привычка Темула всех провожать, не выносили другой его привычки – чесаться. Чесался он постоянно, как одержимый, – в основном под мышками и в паху. Чесался круговыми движениями рук, не только скребущих, но и словно бы что-то взбалтывающих, взбивающих, так что те, кому тонкости в изобретении прозвищ хватало на большее, чем Хромой Темул, называли его Омлетом. Женщины жаловались, будто он делает это намеренно в их присутствии, чтобы их смущать, и что он скорее потирает и ласкает себя, чем чешет.
Muà lutcha
[42], говорили они, прекрасно знает, для чего предназначены все части его тела, даром что с головой у него не все в порядке – остальное на месте, и он даже не носит нижнего белья, которое поддерживало бы его хозяйство; стыд и срам, что все у него болтается на ходу.
Ну и наконец: слова куцего лексикона Темула вылетали из него с головокружительной скоростью и со свистом проносились мимо ушей слушателя. Как будто внутри у него имелось некое устройство, компенсирующее медлительность ног скоростью языка. Результат же был плачевным как для говорящего, так и для слушающего. Густад, один из немногих, мог разобрать, что он говорит.
– ГустадГустадкурицабегать. ГустадГустадкурицабыстробыстро. ЯпоймаляпоймалГустад. – Темул торжествующе воздел руку, державшую курицу за ноги.
– Очень хорошо, Темул. Ты молодец! – сказал Густад, чутким ухом разделив поток его речи на слова. Этот речевой каскад у Темула никогда не разделялся никакими точками, восклицательными или вопросительными знаками, запятыми или иными знаками препинания – все они смывались напрочь бурным потоком его стремительного бормотания, без малейшего шанса уцелеть. Разве что конец абзаца можно было уловить. Да и то пауза не была полноценной – так, едва заметная остановка, чтобы перезарядить легкие кислородом.
– ГустадГустадбегатьнаперегонки. Быстробыстрокурицавпереди. – Он ухмыльнулся и дернул курицу за хвост.
– Нет-нет, Темул. Догонялки закончились. – Он забрал у него курицу и отдал мяснику, ожидавшему с ножом в руке. Темул стиснул себе горло, потом провел по нему ребром ладони, имитируя режущее движение, и издал ужасающе-пронзительный визг. Густад не удержался от смеха. Воодушевленный, Темул завизжал снова.
Мисс Кутпитья наблюдала за погоней сверху, из окна. Высунув голову наружу, она зааплодировала:
– Сабааш, Темул, сабааш!
[43] Теперь мы официально назначим тебя куроловом Ходадад-билдинга. Отныне ты будешь нашим не только крысоловом, но и куроловом. – Трясясь от беззвучного смеха, она втянула голову в окно и закрыла его.
На самом деле Темул крыс не ловил, он лишь избавлялся от тех, которые были пойманы жильцами Ходадад-билдинга. Подчинявшийся муниципалитету Департамент по борьбе с вредителями выплачивал двадцать пять пайс за каждую сданную крысу, живую или мертвую. Это было частью кампании, призванной инициировать тотальную войну против грызунов, представлявших угрозу для здоровья населения. Этим способом Темул зарабатывал немного денег – собирал крыс, попавшихся в клетки-крысоловки соседей, и сдавал их. Брезгливые соседи отдавали Темулу клетки с еще живыми крысами, их умерщвлением занимались уже в муниципалитете. Положено было крыс топить: клетки погружали в резервуар с водой и вынимали через определенный период времени. Тушки сваливали в кучу для дальнейшей утилизации, пустые клетки возвращали с соответствующим вознаграждением.
Но когда брат бывал в отъезде, Темул не сразу нес живых крыс в муниципалитет. Сначала он приносил их домой, чтобы развлечься «на муниципальный манер» – поучить их плавать и нырять. Наполнял ведро водой и поочередно окунал в него крыс. Вытаскивал, не давая захлебнуться окончательно, потом опускал снова – и так пока ему не надоедала эта забава или пока крысы не погибали из-за того, что он не рассчитал времени, держа их под водой.
Иногда, для разнообразия, он кипятил чайник и поливал крыс кипятком, подражая тем соседям, которым хватало храбрости самим умерщвлять попавших в ловушку крыс. Но в отличие от них он лил воду постепенно, отдельными порциями. Пока крысы визжали и корчились в агонии, он с большим интересом наблюдал за ними, особенно за их хвостами, гордясь тем, как те меняют окраску по его воле. Он хихикал, глядя, как они из серых превращаются в розовые, потом в красные. Если ошпаривание не убивало крыс до того, как иссякал кипяток, он опускал их в ведро.
Однажды секрет Темула открылся. Никто всерьез не осудил его. Однако все решили впредь никогда живых крыс Темулу не отдавать.
Но, вероятно, он понимал больше, чем думали люди. Когда мисс Кутпитья произнесла слово «крысолов», улыбка исчезла с его лица, и на нем появилось стыдливое выражение.
– Густадбольшиебольшиетолстыекрысы. Муниципальныекрысы. ГустадГустадтонущиеплавающиеныряющиекрысы. Курицабежалабольшойнож.
– Да, – сказал Густад. – Все хорошо. – Он никогда не мог решить, как лучше разговаривать с Темулом. Если не следил за собой, он невольно ловил себя на том, что сам начинает говорить все быстрей и быстрей. Надежней всего было использовать кивки и жесты в сочетании с односложными ответами.
Темул проводил его до квартиры, широко улыбнулся и помахал рукой на прощание. Дильнаваз, Рошан и мальчики ждали у двери.
– Веревка отвязалась от куриной ноги, – сказал Густад. – Хотел бы я знать, как это случилось. – Он многозначительно посмотрел на них. Мясник вернулся в кухню, на сей раз крепко держа птицу в руках, и глаза Рошан стали наполняться слезами. – Да, – сурово повторил Густад, – я очень хочу знать, как это случилось. Я купил дорогую курицу, чтобы отпраздновать день рождения и поступление в ИТИ, – и вот веревка оказывается отвязанной. Это что, такая форма благодарности?
Из кухни предательски донесся визг. Вытирая о тряпку нож, появился мясник.
– Хорошая курица, сэт, мясистая. – С почтительным поклоном он направился к Густаду.
Рошан разразилась рыданиями, и Густад прекратил свой допрос. Все четверо смотрели на него осуждающе, потом Дильнаваз пошла на кухню.
Две вороны с любопытством заглядывали в окно через прутья проволочной сетки. Их внимание привлекала бесформенная масса перьев и плоти на каменной плите возле крана. Когда Дильнаваз вошла, они истерично закаркали, расправили крылья, секунды две поколебались и улетели.
Глава третья
I
За несколько часов до званого обеда мисс Кутпитья, извинившись, отказалась от приглашения Дильнаваз, которое та сделала ей вопреки четким распоряжениям Густада. Мисс Кутпитья объяснила это так: в то утро, сев завтракать, она увидела в самом центре стола ящерицу, которая сидела неподвижно, нагло уставившись на нее и резко выбрасывая вперед длинный язык. И, как будто одного этого было мало, когда мисс Кутпитья, сорвав с ноги кожаную сапат
[44], пришлепнула ящерицу, у той оторвался хвост и продолжал еще минимум пять минут извиваться и плясать по столу. Мисс Кутпитья сочла это очевидным предзнаменованием и не намеревалась в предстоявшие сутки и шагу ступить из дому.
Узнав об этом, Густад хохотал до упаду, пока Дильнаваз не пригрозила, что выключит плиту и прекратит свою стряпню.
– Посмотрим, как ты будешь смеяться, когда придет твой придурочный Диншавджи, а курица будет сырой.
– Прости, прости, – сказал он, изо всех сил стараясь изобразить серьезную мину. – Просто я представил себе, как ящерица показывает Кутпитье язык. – Он постарался заняться делом, чтобы помочь с подготовкой к вечеру. – Где у нас гантия
[45] и арахис к напиткам?
– Я их ношу у себя на голове, не видишь, что ли? – Она закончила мешать что-то на плите и со стуком шваркнула ложку на стол. – В банках, конечно, где же еще?
– Не сердись, Дильну, дорогая. Диншавджи очень славный человек. Только что вернулся на работу после болезни, все еще похож на fikko-fuchuk
[46], выглядит как призрак. Ему пойдет на пользу наша компания и твоя вкусная еда. – Аромат басмати
[47] наполнил кухню, когда она, подняв крышку кастрюли, достала рисинку и растерла ее между большим и указательным пальцами. Потом шлепнула крышку обратно, явно так и не проникшись большей симпатией к другу Густада.
Диншавджи пришел в банк за шесть лет до Густада. Теперь его непрерывный стаж составлял тридцать лет, о чем он часто, либо с гордостью, либо жалобно, в зависимости от ситуации, сообщал всякий раз, когда представлялся случай. Он был старше Густада, но это не помешало им стать добрыми приятелями. Между ними возникла связь, характерная для подобного рода учреждений: она подпитывалась и крепла с каждым днем в пику сухости и косности, свойственным банковскому бизнесу.
Густад нашел две банки и высыпал закуски в маленькие вазочки, прежде чем заметил, что у одной из них отбиты края, а на другой имеется трещина с едва заметными остатками чего-то коричневого. Не имеет значения, решил он, нечего суетиться, старый добрый Диншавджи – свой человек. А теперь что у нас с напитками?
В бутылке из темно-коричневого стекла сохранилось немного рома «Геркулес ХХХ». Последний подарок майора Билимории, сделанный незадолго до его исчезновения. Густад засомневался, стоит ли выставлять бутылку. Взял ее, наклонил, чтобы понять, много ли в ней осталось. Почти на два деления. Для Диншавджи хватит. Можно предложить ему на выбор это или пиво «Золотой орел». В морозильнике стояло три больших бутылки.
Из кухни Дильнаваз были видны буфет и бутылка с ромом.
– Вот кто должен был бы быть здесь сегодня вместо твоего глупого Диншавджи, – сказала она, указывая на бутылку.
– Ты имеешь в виду Геркулеса? – Он хотел обратить неприятную тему в шутку. Чертов Билимория. Надо было показать ей его письмо, а не прятать его. Тогда она поняла бы, какой это бесстыжий негодяй.
– Что за привычка всегда от всего отшучиваться! Ты прекрасно понимаешь, кого я имею в виду. – В дверь позвонили, громко и уверенно. – Ну вот, уже, – буркнула она и бросилась обратно к плите.
– Мы звали к семи, а сейчас семь. – Густад направился к двери. – Входи, Диншавджи, добро пожаловать! Сто лет проживешь – мы только что о тебе говорили. – Они обменялись рукопожатием. – Но ты один? А где же твоя жена?
– Неважно себя чувствует, яар
[48], неважно себя чувствует. – По виду Диншавджи можно было сказать, что он чрезвычайно этим доволен.
– Надеюсь, ничего серьезного?
– Нет-нет, просто небольшая женская неприятность.
– А мы надеялись сегодня наконец познакомиться с Аламаи. Очень жаль. Нам будет ее не хватать.
Диншавджи наклонился вперед и прошептал, хихикая:
– Поверь: мне – ничуть. Приятно оторваться от домашнего стервятника.
Густаду всегда было интересно, насколько соответствовали истине обычные жалобы Диншавджи на свои семейные мучения. Он улыбнулся, стараясь не дышать, пока Диншавджи стоял, приблизив к нему лицо, но с облегчением отметил, что от вечно пораженных кариесом зубов друга исходил лишь слабый неприятный запах. Этот запах имел свой цикл, переходя от одуряющей вони к безобидному душку. В настоящий момент цикл шел по нисходящей. Разумеется, не было никакой гарантии, что в течение вечера он не обретет полную силу, если настроение гостя изменится. Случалось, Диншавджи приходил утром в банк со свежим дыханием, но оно портилось после какого-нибудь конфликта с надоедливым клиентом-жалобщиком. После такого инцидента, если мистер Мейдон, управляющий, взваливал вину на Диншавджи и отчитывал его, вонь тут же становилась невыносимой.
Не поддающийся лечению кариес Диншавджи успешно противостоял всем медикаментам, назначавшимся многочисленными врачами. Но безраздельно веривший в чудодейственные способности Мадхиваллы-Костоправа Густад уговаривал Диншавджи проконсультироваться у него. Проблемы ротовой полости, десен и зубов, в конце концов, тесно связаны с костями.
– Не бери в голову, яар. Главная моя костная проблема находится не во рту, а гораздо ниже, между ног. С моим домашним стервятником эта кость лишена тренировки. Увядает уже много лет. Твой Костоправ может это вылечить?
Все же в конце концов он сходил к Мадхивалле, заплатил за визит. Тот прописал ему смолистую секрецию какого-то дерева, которую Диншавджи должен был жевать трижды в день. Через неделю результат стал очевиден. Клиенты в банке больше не отшатывались от стойки в ожидании денег. Но однажды Диншавджи, с рвением жуя смолу, растянул лицевую мышцу. Боль была настолько жестокой, что ему пришлось на две недели ограничить себя жидкой пищей, а после того, как боль прошла, он отказался возобновлять «смоляное» лечение. Воспоминание о перенесенных мучениях пугало его куда больше кариесного рта. Так что его друзья и коллеги научились приспосабливаться к приливам и отливам дурного запаха, непредсказуемым, как колесо рулетки.