Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– В последнее время он очень изменился, – сказал Ноах. – Я это вижу, но, думаю, ему больно, вот он и ведет себя как-то… даже не знаю. Неадекватно?

Я не стал ни о чем его спрашивать. Мы в сочувственном молчании ждали Эвана, только Оливер жал на кнопки, перескакивал с одной радиостанции на другую.

– Иден, – приветливо произнес Эван, усевшись рядом со мной. Я хотел было выразить ему запоздалые соболезнования, но не придумал, что сказать. Он заметил мои сомнения, прищурился:

– Что с тобой?

– Ничего.

Эван подался вперед, к Оливеру:

– Есть что?

– Есть ли у курицы губы? – Оливер полез в бардачок, и Ноаху пришлось выровнять руль: мы едва не заехали в чей-то двор. Оливер достал пакет травы: – На, попробуй.

Эван вынул из кармана джинсов зажигалку, пощелкал ею.

– Хочешь первым затянуться, Иден? – Он протянул мне зажигалку, прямоугольную серебристую “Картье”, под инициалами ГЛА – истершаяся гравировка, пасук[128] на иврите:  Слово мое подобно огню[129]. – Это моего деда по матери, – пояснил Эван, заметив, как я рассматриваю зажигалку. – Классная, правда?

– Правда. – Я вернул ему зажигалку.

– Не подумайте чего, – вмешался Ноах, – но, может, не стоит удалбываться перед покаянной молитвой?

Эван затянулся, закашлялся.

– Ноах, напомни, когда ты превратился в Амира? – Он выдохнул дым мне в лицо. – Не тогда ли, когда приехал этот чувак?

Ноах открыл окно. Дым улетучился во мраке.

– Господи, Оливер. – Ноах взглянул на меня в зеркало заднего вида. – Ты в этом дыму хоть видишь, что у тебя за лобовым стеклом?

– Не очень, – ответил Оливер. – Может, глаза отказывают, не знаю. Это мощная хрень. – Он выщелкнул окурок из окна.

Мы ухитрились доехать без происшествий, хотя я и побаивался, что сотру эмаль, поскольку всю дорогу скрипел зубами. Рабби Фельдман привел нас в актовый зал – там убрали кресла, стоявшие около сцены, чтобы учащиеся могли сесть в круг на полу. Верхний свет не горел, зал освещало множество свечей, отбрасывавших задумчивые тени. На сцене сидел рабби Шварц, вооруженный гитарой, и наигрывал печальные мелодии. Мы сели снаружи общего круга и принялись подпевать: Ноах немедленно затянул “Ахейну коль бейт Исраэль”[130], и даже укуренный Оливер снизошел до почтительного, хоть и невнятного мурлыкания. Минула полночь, на сцену поднялся рабби Блум, коротко рассказал о тринадцати атрибутах милости[131] и начал молитву.

К часу ночи богослужение завершилось. Обычно я не люблю петь в шаббат, тут же слушал и подпевал с удовольствием; духовное удовлетворение приятно мешалось с сонливостью. Когда мы садились в джип, Оливер предложил собрать компанию и поехать на озеро неподалеку. Я хотел было отказаться и поискать того, кто довезет меня до дома, но тут Ноах обмолвился, что Ребекка поедет, а с ней и София. Оливер принялся рассылать сообщения. Я покорно пожал плечами.

Ночь выдалась ясная, ни облачка, луна заливала окрестности водянистым светом. Мы сидели на мокрой траве у воды. Эван взял за руку какую-то одиннадцатиклассницу и направился прочь. Оливер отключился на лавке, его обступили, чтобы снять для снапчата. Ноах с Ребеккой ушли в лес; Ноах ободряюще кивнул мне на прощанье. К моему удовольствию, получилось так, что мы с Софией остались одни у озера в серебристом лунном свете.

– Ну и скучища была в школе, – я попытался завязать разговор, – правда?

– Это же слихот, – ответила София, – чего ты ждал?

– Не знаю. Наверное, сейчас меня удивляет, если они при первом же удобном случае не поднимают бунт.

– В чем-то ты прав. – София посмотрела в сторону леса. – Твои друзья и впрямь иногда ведут себя как настоящие дикари.

Легкая, ненатужная пауза. Свет сочился сквозь кроны деревьев.

– Можно я скажу кое-что странное? – набравшись смелости, спросил я.

– Почему бы и нет?

– Твоя музыка.

– Что – моя музыка?

– Не выходит у меня из головы.

София рассеянно смотрела на озеро, кожа ее белела в темноте.

– Пардон?

– “Аппассионата”.

– А.

– Она меня… преследует.

– Наверное, все великие пианисты мечтают о таком комплименте. Чтобы им неуклюже сказали, что их музыка кого-то преследует.

– Нет-нет, ты играла замечательно, я всего лишь имел в виду…

Она коснулась моей руки:

– Я поняла.

– Надеюсь, мне еще как-нибудь удастся ее послушать. – Я затаил дыхание.

– Может, другую пьесу. Повеселее.

– Я готов слушать, как ты репетируешь.

– На следующей неделе в школе будет концерт, хочешь, приходи. Или тебе больше нравится подкрадываться ко мне, когда я разыгрываюсь?

Я беспомощно смотрел на ее тонкие губы, хрупкие запястья, золотые браслеты, пронзенные светом глаза.

– Твой собственный концерт?

– Благотворительный. Школа организует.

– “Коль Нешама” попросила тебя выступить?

– Да.

– Круто.

– Не то чтобы у меня был выбор.

– Ты не хотела выступать?

– Я не люблю, когда решают за меня.

– Блум?

– Да кто угодно. Но нет, это был не Блум, что ты. А мои родители.

– Они же вроде не хотят, чтобы ты играла?

– Они не хотят, чтобы я поступила в музыкальное училище и стала профессиональной пианисткой. А благотворительный концерт в школе… – Она рассмеялась с досадой. Глядя на нее, я понимал, что эта минута нарушит равновесие моей жизни. И хотя эта мысль пока что не укладывалась в голове, я принял ее без возражений. – Они считают, это великая честь. Это престижно. И полезно для меня.

– Чем полезно?

– Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом. – Она пригладила блузку, посмотрела на меня из-под полуопущенных век. – Расскажи о себе.

– О чем ты хочешь узнать?

– О твоем богатом внутреннем мире.

Она явно меня испытывала; я думал, что разволнуюсь, но отчего-то этого не случилось. Мы одни, и я беззащитен перед Софией – редкая возможность произвести на нее впечатление.

– С чего ты взяла, что он у меня есть?

– Не притворяйся равнодушным, у тебя получается неубедительно.

– Ну ладно, ты совершенно права, – ответил я. – Вот узнаешь меня получше – и поймешь, какой я замечательный.

– Ты скучаешь по дому? – помолчав, спросила София.

Я вздохнул, коснулся языком неба.

– Нет.

– Как-то не верится.

– Но это правда.

– Все любят дом.

– Возможно. Но только не я.

Она скрестила ноги, положила руки на колени, подалась вперед.

– Как ты там жил?

Пылкие, смутные желания. Невысказанная тревога.

– Меня все время не отпускало… странное чувство, – признался я. – Точно и не живу вовсе.

Она сорвала травинку.

– Как поэтично.

– Не сказал бы. Но, наверное, я сам в этом виноват.

– Тебе там было скучно и странно – и ты считаешь, что сам виноват?

– Так и тянет процитировать “он в себе обрел свое пространство и создать в себе из Рая – Ад и Рай из Ада он может”[132]. Ну или из Бруклина – Сион, а из Сиона – Бруклин.

Она сидела поразительно близко, так близко, что я подмечал ритм ее дыхания, так близко, что я рассматривал переплетенье вен на ее веках, так близко, что я дышал пьянящей ванилью ее духов.

– Даже не знаю, как к тебе относиться, – сказала она. – И никто не знает.

– Мне все это говорят.

– А знаешь почему?

– Догадываюсь.

– Потому что ты здесь не на своем месте. Я уже говорила: ты другой.

– Не очень приятно это слышать.

– Да ладно. – Она рвала травинки, бросала на землю и наконец отряхнула ладони. – Мне нравится, что ты не такой, как все. А тебе?

– Это как посмотреть.

– И как?

– Ты сама-то разве такая, как все?

– Раньше думала, что я как все. Я всегда полагала, что, когда уеду в колледж, буду очень скучать по дому. – Она сложила губы в задумчивую улыбку – мне показалось, отрепетированную, будто она тренировалась, чтобы выглядеть естественно и вызывать доверие. Я вдруг заподозрил, что София порой выражает чувства, которых на самом деле не испытывает. – У меня здесь было очень счастливое детство.

– Но теперь ты уже так не думаешь?

Сквозь черные деревья сочился слабый свет.

– Думаю, дело в том, что рано или поздно нам всем нужно будет уехать.

– У тебя хотя бы есть убежище.

– Какое?

– Музыка, – ответил я.

Она покачала головой, потеребила браслет.

– Я тебе не говорила, что у меня есть строгое правило? Никакого психоанализа. Особенно в том, что касается музыки. Слишком уж это… прозаично. Вгоняет в тоску.

– Извини, ты права, больше не буду.

– Да и музыка не убежище. Точнее, она нужна мне не для этого, а чтобы… – Она посмотрела поверх моей головы, впилась взглядом во что-то, чего я не видел, хотя и пытался разглядеть. На лице Софии белели треугольники лунного света. – Чтобы видеть все как есть.

– Это многое объясняет, – сказал я.

– Что именно?

– Помнишь, что ты сказала на уроке у Хартман в первый день, когда возразила мне? Ты говорила, что трагедия не очищает скверны.

– Вот оно что. Значит, ты считаешь, моя музыка сродни трагедии. Кто же не растает от таких комплиментов. – Она потерла глаза. – Что ж, мы любим то, что заставляет нас страдать. Так мне говорили.

– Кто? Вряд ли Шекспир.

Сзади послышался хруст. Из лесу вышел Эван с бутылкой дорогой водки в руке и в обнимку с одиннадцатиклассницей.

– Как мило, – сказал он. Язык у него заплетался.

София сосредоточила взгляд на девице, та сдержанно улыбнулась.

– Привет, Джен.

Эван не смотрел на меня.

– Эти двое опять вместе, кто бы мог подумать. Я смотрю, вы так подружились…

– Поздно уже, – перебила София и встала. – Пойду найду Ребекку. – И не успел я опомниться, как она без меня шмыгнула в темный лес. Я проверил телефон. Половина третьего. Я хотел было на всякий случай отправить маме сообщение, что скоро буду дома, но потом передумал.

– Джен, – произнес Эван, – ты знакома с моим новым другом?

Она замялась, недоуменно посмотрела на меня и, наконец, пожала мне руку:

– Джен Бенсток.

– Ари Иден. Рад познакомиться.

– Осторожнее, – предупредил Эван. – Его тянет к девушкам, с которыми я встречался. Правда, Иден?

Джен посмотрела на Эвана:

– Что за хрень?

Эван, ничего не ответив, уставил на меня тяжелый пьяный взгляд.

– Как ты думаешь почему, а, Иден? Джен тоже в твоем вкусе?

Джен вырвала у Эвана свою руку, посмотрела на него так, словно всерьез подумывала, не врезать ли ему, и убежала в лес, освещая себе дорогу фонариком в айфоне.

– Иден, – с улыбкой сказал Эван, когда ее шаги смолкли вдали, – хочешь совет?

Взгляд его остекленел, Эван был еще пьянее, чем я думал. Он пытался раскурить косяк. Интересно, подумал я, утром он вспомнит, что вытворял? Я поднялся на ноги.

– Тот, кого она любит, – продолжал Эван, покачиваясь, – чувствует себя так, будто ему всадили кол в грудь.

Мы стояли молча. Вскоре вернулась София с Ноахом, Ребеккой и Джен. Заплаканная Джен ни с кем не разговаривала, кроме Ребекки, с которой играла в одной софтбольной команде. Я протянул Джен носовой платок и смутился еще больше. Ноах с Ребеккой держались за руки и явно досадовали на Софию за то, что та им помешала. Ни на кого не глядя, София устремилась прочь, мы двинулись следом.

Ребекка оставила машину на парковке, так что они с Софией втиснулись с нами в джип, чтобы мы подвезли их до школы. По дороге Оливер заехал заправиться, скрылся в здании станции, вернулся с “Гаторейдом” и большим полиэтиленовым пакетом с продуктами. До школы мы ехали молча, рядом со мной София тяжело дышала, наши руки соприкасались, ее аромат наполнял меня беспричинным счастьем. На парковке Ноах пошел проводить девушек до машины. Когда машина Ребекки скрылась из виду, Оливер достал из пакета коробку куриных яиц.

– Нафига они тебе? – Я потер глаза, жалея, что еще не в постели.

– Бери. – Оливер открыл коробку.

Я отказался.

– Не понимаю.

Эван выхватил у него коробку, распахнул дверь машины, и они с Оливером направились к школе. Ноах удивленно вскрикнул, я с любопытством выглянул в окно, и тут на крышу, стены, входную дверь школы обрушился град яиц. “Господь обрушил град на землю Египетскую, – подумал я, – и побил град все, что было в поле, – и людей, и скот”[133]. Траву усеивала битая скорлупа. С макета храма на пол сползали потеки желтка.

– В этом кровь, – воскликнул Оливер, заглянув в битое яйцо. Не успел Оливер размахнуться, как Ноах перехватил его, заставил бросить оружие и силой усадил в джип.

– Вы что, охренели? – заорал Ноах в машине и велел Оливеру сейчас же уезжать с парковки. – Нахера вы это сделали, уроды?

Оливер истерически рассмеялся. Сидящий рядом с ним Эван лишь улыбнулся.

– Скоро Рош ха-Шана, – пояснил он. – Надо же в чем-то каяться.

* * *

В понедельник в школе только и разговоров было, что о “Ночи желтков”, как ее обозвали. За случившимся на рассветном миньяне, как и следовало ожидать, последовало возмездие. Оливера с Эваном вызвали к рабби Блуму, каждого на день отстранили от занятий. Об инциденте судачила вся школа, однако рабби Блум молчал, дожидаясь, чтобы какой-нибудь новый проступок заставил забыть о последнем. Ноаха допросили, следом Софию с Ребеккой, поскольку они попали на записи камер с парковки. До самого конца дня я все ждал, что и меня вызовут на допрос. Весь день готовился. Но меня так и не позвали.

Рош ха-Шана впервые в моей жизни выдался на удивление скучным. В Бруклине Дни трепета всегда внушали мне благоговение, молитвы трогали душу, заставляли дрожать от страха. В детстве я стоял рядом с отцом, он молился, закрыв глаза и накинув на голову талес, и его трясло. В такие минуты я гадал: что, если он один из цадиким нистарим, тридцати шести тайных праведников, на которых стоит мир? Я думал об этом, когда он накрывал и меня талесом, когда плакал во время Унтанэ токеф[134].

В этом году я не испытал никакого благоговения. Мы сидели на заднем ряду битком набитой синагоги. Кондиционер не работал. Я не стал тесниться с отцом и сел рядом с мистером Коэном, грубоватым здоровяком, приятелем Эдди Харриса, который бомбардировал меня байками из своей юности.

– У тебя уже есть подружка? – Он приобнял меня за плечи. От него густо пахло одеколоном.

Я покачал головой и отодвинулся; у меня защипало в носу.

– Вы же вроде с Ноахом ровесники.

– Ага.

– Вот у моего сына, – он указал на сидящего справа от него мальчишку, сосредоточенно ковырявшего указательным пальцем в правой ноздре, – есть подружка, а ведь он только в шестом классе.

Я положил сидур[135] на колени.

– Девушка Ноаха… как ее? Мишель?

– Ребекка, – ответил я.

– Точно, Ребекка. Классная девушка, хорошая девушка. Попроси ее свести тебя с кем-нибудь.

– Я подумаю.

– В твоем возрасте я уже несколько девушек сменил. – Проходящий в глубине зала габбай[136] громко шикнул на мистера Коэна, тот же в ответ погрозил ему кулаком, и габбай спешно ретировался. – Вот нахал. Так о чем я бишь?

– Кажется, мы уже договорили.

– Да, слушай, если все-таки обзаведешься девушкой, обязательно пригласи ее на пикник, но вино и сыр не бери. Нет, сэр. Бери M&M.

– M&M?

– Причем зеленые. Действует как приворотное зелье, спроси хоть мою вторую жену. – Он ткнул меня локтем под ребра и громко расхохотался. Я покраснел, посмотрел на отца, молясь, чтобы он не слышал.

Так мы просидели долго, и я вынужден был внимать историям мистера Коэна – как он победил вратаря соперников, как случайно нюхнул клею. Меня одолевала скука, я глазел по сторонам: Амир сосредоточенно молился рядом с дедом, к которому то и дело подходили люди, желали ему гут йом тов[137]; Ноах, оживленно хихикая, что-то рассказывал на ухо Эдди; Оливер спал возле бимы, а его отец, коротышка в полосатом костюме “Армани”, то и дело глотал “Тик-Так”. С женской стороны мехицы я заметил серьезную Софию с распущенными волосами, в простом белом платье, но она на меня не смотрела. К неудовольствию отца, я принес в синагогу “Макбета”, его задала нам миссис Хартман, и читал, когда служба замедлялась. Наконец встал раввин, чтобы сказать речь, мне захотелось глотнуть воздуху, я отправился в библиотеку и застал там Эвана с Талмудом на коленях.

– Не ожидал тебя здесь увидеть. – Я сел рядом с ним. – Вот так встреча.

Эван поскреб подбородок, досадуя, что я нарушил его уединение.

– Говоришь, не ожидал меня здесь увидеть?

– Я думал, ты дома.

– Мой отец далеко не праведник, но даже он настаивает, чтобы в Ямим нораим[138] я ходил в шул. Конечно, больше для виду.

– Ясно.

– Он-то сам уже уехал на работу. А ты почему не на службе? Или тебе надоел марафон молитв, на который мы обрекаем себя каждый год?

– Всем нужна передышка. – Я поставил ногу на стул. – Что говорит Гемара?

Эван перелистнул на предыдущую страницу.

– “Четыре вещи отменяют злое предначертание, ниспосланное Богом человеку, – прочел он, – благотворительность, молитва, перемена имени и раскаяние”.

– Я так и думал.

– Ты же у нас хахам[139] по части Талмуда. Что скажешь?

– О чем?

– Об этой формуле. Думаешь, так и есть?

Я пожал плечами:

– Первые три слишком хороши, чтобы быть правдой.

– Согласен, хотя я и надеялся, что они подействуют.

– Почему? – удивился я. – Тебе есть в чем каяться?

Эван загибал и разгибал уголок страницы, пока не оторвал. Скатал шарик из бумажки. Я со странным отвращением наблюдал за этим.

– Увы.

– Что же ты такое натворил? – Я разглядывал испорченную страницу. Казалось, кто-то – или что-то – отгрыз у нее уголок.

– То, чем я вовсе не горжусь.

– Я бы на твоем месте особо не беспокоился, – сказал я и невольно вспомнил все неловкие ситуации, в которые угодил с тех пор, как переехал во Флориду. – С кем не бывает.

– Вряд ли ты подумал о том же самом. Я не то чтобы постоянно чувствую себя в чем-то виноватым. К счастью, от этого я почти избавился.

– От чувства вины?

– Совесть – жуткое дело, Иден. Взять хотя бы прошлый Йом-Кипур. – Эван придвинулся ко мне, понизил голос. – Я тогда злился на Всевышнего.

– За что?

– За то, что убил мою мать. (Я вздрогнул, хоть и старался удержаться, и натужно закашлялся, чтобы Эван не заметил.) Ее не стало за несколько дней до Йом-Кипура. Мальчик я был наивный и решил отомстить. Меня ослепил гнев, я хотел, чтобы Бог хоть как-то меня заметил. Но я больше не хочу так злиться. Думаешь, это глупо? Верить, будто мы можем заставить Бога заметить нас?

Я потеребил галстук, затянутый так туго, что больно было глотать.

– И что ты сделал?

– Совершил три грешка.

– Идолопоклонство, прелюбодеяние, убийство?

Эван улыбнулся.

– Я довольствовался малым. Сходил на мессу, попробовал свинину, ну и кое-что еще.

Я оттянул воротник. Кадык ломило.

– Ты правда сделал это… в Йом-Кипур?

– Даже не сомневайся, – заверил меня Эван. – Но легче мне не стало.

– Тебе было стыдно?

Эван покачал головой – то ли с грустью, то ли с ностальгией.

– Нет. В душе было пусто, но стыдно мне не было точно. Круто, да?

– Это как посмотреть.

– Да как ни посмотри. Чувство вины лишено всякого смысла. Чувством вины мы оправдываем жестокость по отношению к самим себе. Человеку свойственно получать удовольствие от чужих страданий, но ведь причинять боль людям нельзя, а божеству боль и захочешь, не причинишь. Спрашивается, как быть? Вот мы и мучаем себя. Причиняем себе страдания. Чувствуем вину.

– Окей, – я пытался осмыслить его логику, – но тогда за что тебе стыдно сейчас?

Он провел пальцами по корешку Гемары.

– За то, что пострадал человек, кого я люблю.

Мы долго сидели молча. Мне не хотелось даже думать, что он имел в виду. Часть меня – мелкая, мерзкая часть – надеялась, что Эван говорил о положении в семье, а не, допустим, о последней своей девушке, но я сам не верил в это. Я разглядывал книжные шкафы, любовался спутниками моего отрочества: Месилат Йешарим, Шулхан Арух, Мишне Тора[140]. Наконец сказал Эвану, что пойду молиться дальше.

– На здоровье. – Он не двинулся с места.

Когда я вернулся, хазан уже затянул Унтанэ токеф. Кому жить, кому умереть?

Отец зыркнул на меня из-под талеса:

– Где ты пропадал?

Кому от воды, кому от огня?

– Гулял.

Кому покой, кому скитания?

– Ты едва не пропустил шофар.

Раздался долгий дерзновенный звук шофара. Я старался думать о чувстве вины, о тшуве, о разрушении Храма, обо всем страдании в мире: геноциде, нищете, терроризме, нарушениях прав человека. Но в голове билась лишь строчка из “Макбета”, который, заслышав в последний раз трубы войны, воскликнул: “Мой путь земной сошел под сень сухих и желтых листьев”[141].

Октябрь

Увидев вокруг себя столько людей, взвалив на свои плечи столько человеческих забот, попытавшись уяснить, каким образом идет мирская жизнь, такой отчаявшийся забывает о себе самом, забывает свое божественное имя… Сёрен Кьеркегор. “Болезнь к смерти”[142]
Вечером в воскресенье, промучившись битый час с укладкой волос, я отправился на концерт Софии. Его рекламировали как выступление одной из самых талантливых пианисток школы “Коль Нешама” и одновременно как важное ежегодное благотворительное мероприятие. Билеты стоили от ста долларов до тысячи с лишним для самых уважаемых жертвователей (Беллоу, Харрисов), мне же продали за тридцать шесть как ученику. Мать хотела поехать со мной (она охотно посещала любые культурные мероприятия), но я убедил ее, что концерт устраивается в основном для учащихся школы и лучше мне пойти с друзьями, да и билеты для взрослых стоили запредельно дорого.

По правде говоря, мне хотелось пойти одному. После разговора у озера я рассчитывал произвести впечатление на Софию, я представлял, как мы обменяемся заговорщицкими взглядами, когда ее совсем уж достанут родители, и ей станет легче от моей поддержки. Пустые надежды. Сперва я одиноко бродил по макету Храма, а коэн гадоль[143] наблюдали, как я поправляю галстук, стараюсь дышать глубоко и разглядываю карточки, пытаясь угадать, где чьи (“Поступить в Мичиган”, “Перестать есть некошерную пиццу”, “Забить три гола в футбольном матче”). Потом я вошел в школу и увидел, что настоящие друзья Софии – Реми, Ребекка, Ноах – тоже здесь.

– Ари? – Ноах извинился перед родителями и знакомыми, которые пили коктейли, подошел ко мне поздороваться и с удивленной, почти отеческой ухмылкой оглядел мою укладку и наряд. – Тебя все-таки отпустили?

– В конце концов уговорил.

Ноах поднял бокал.

– Что ты здесь делаешь?

– Мне показалось, будет интересно, – промямлил я.

– Ну конечно, как же я не догадался, – ответил Ноах. – Я и забыл, что ты обожаешь классическую музыку.

– А ты? – по-дурацки спросил я и сунул руки в карманы.

– Нет, конечно, хотя Софию еще можно слушать. Но Ребс сказала, что мы идем и это не обсуждается. Я бы лучше сегодня посмотрел матч “Хит”. Папин клиент предлагал билеты во второй ряд.

– Ясно.

– Я же ничего не говорю. Сажай – и взойдет, приятель. Я аплодирую твоей настойчивости. – Я покраснел, Ноах хлопнул меня по плечу, поправил мне галстук. – Но впредь, когда пойдешь куда-то с Софией или просто на вечеринку с коктейлем, надевай пиджак, хорошо?

Стоящий в центре вестибюля рабби Блум постучал вилкой по бокалу с шампанским и объявил, что пора занимать места в зале. В смокинге он выглядел непринужденно и больше походил на декана колледжа, чем на директора ешивы. Я подумал, что раньше, в прежней жизни, он наверняка часто посещал подобные мероприятия. Быть может, подумал я, порой, проснувшись поутру, он скучает по тому, что оставил, и чувствует сожаление, которое наверняка нередко ощущает и моя мать.

– Мистер Иден, – рабби Блум перехватил меня у дверей, пожал мне руку, – вы один?

– Да, – ответил я, досадуя, что мое присутствие на таком мероприятии бросается в глаза как очевидная нелепость.

– Вы молодец, что пришли поддержать одноклассницу.

– Да и музыка отличная.

Он поправил галстук-бабочку.

– Вы уже слышали, как играет мисс Винтер?

– Случайно, – пробормотал я, – она тогда репетировала.

– Порой репетиции оказываются значительнее концерта, не правда ли?

– Э-э, да, – запинаясь, проговорил я и тут же пожалел, что вообще обмолвился об этом. – Возможно.

– Насколько я знаю, это редкость. Мисс Винтер предпочитает репетировать в одиночку. Не все удостаиваются такой чести.

– Мне повезло.

Он слабо улыбнулся, словно мысленно поместил информацию в обширную картотеку.

– Ну ладно. Наслаждайтесь концертом. Наверняка вам понравится выступление мисс Винтер.

Мне досталось место в последнем ряду актового зала, у самых дверей. В зале добавились новшества. На стены повесили широкие мониторы, на них крупным планом показывали исполнительницу. Под роялем лежала полоса бледного света. Огни притушили; я понял, что София теперь вряд ли меня увидит, и у меня упало сердце.

– Дамы и господа. – На сцену вышел рабби Блум с микрофоном в руке. – Спасибо, что поддерживаете “Коль Нешаму” и пришли на наш музыкальный вечер, уверен, он будет волшебным. (Легкие аплодисменты.) Асерет йемей тшува[144] подходят для этого мероприятия как нельзя лучше. Рош ха-Шана миновал, приближается Йом-Кипур, и перед нами стоит цель стать лучше – через покаяние, благотворительность, молитву. Однако не менее важно пытаться осмыслить себя, ведь перемены зависят как от духовной, так и от эмоциональной сферы нашего “я”. По этой самой причине наша академия называется “Коль Нешама”, голос души. В свете этого что может быть лучше с точки зрения самоосмысления и воспевания Бога, чем музыка? Если душа поет, будь то в шуле или концертном зале, значит, взыскует святости. И я убежден, что сегодня музыка даст нашим с вами нешамам такую возможность. Без лишних слов позвольте представить вам настоящего виртуоза, нашу ученицу Софию Винтер.

В зале мгновенно воцарилось молчание: на сцену вышла София в синем платье без бретелей. Ненакрашенная, волосы собраны в пучок на затылке. Спокойная, с безучастным лицом подошла к роялю. Не обращая внимания на запоздалые вежливые аплодисменты, села неестественно прямо. Не моргая, чуть наклонила голову, устремила взгляд на клавиатуру. Огни в зале погасли, София занесла руки над клавишами, и тут на мой ряд скользнула тень, кто-то протиснулся мимо меня и плюхнулся рядом.

– Эван?

София закрыла глаза и заиграла – мягко, искусно. Умиротворенное начало в медленном темпе. На экранах крупным планом показывали ее пальцы, порхающие по клавишам. Ногти не накрашены.

– Так и думал, что увижу тебя. – На Эване был темно-синий костюм без галстука. Волосы уложены гелем. Даже в полумраке я разглядел, что глаза у Эвана красные.

– Ты что, пришел сюда укуренный?

Он прижал палец к губам, кивнул на сцену. София играла свободно, задерживаясь на определенных нотах, их эхо разносилось по залу; постепенно умиротворение сменилось буйством звука, обретающего лихорадочную высоту. Я смотрел, как ее пальцы взлетают над клавиатурой, мечутся то вверх, то вниз, аритмично танцуют. Сидящая передо мной пожилая женщина тяжело дышала, обмахивалась рукой.

София заиграла минорную пьесу, ввергшую меня в мучительное отчаяние.

– Вот оно, Иден, – сказал Эван. Я представил, как сижу у рояля один на один с Софией, внешний мир гибнет. – Черная жемчужина[145].

Казалось, вариация длится дольше, чем предполагалось. На вечеринке у Оливера София словно не владела собой, здесь же, крупным планом в белом свете экранов, она была сдержанна, хотя на глаза ее наворачивались слезы. Эван сидел затаив дыхание.

Она играла почти сорок минут. Закончив, поднялась, плавно поклонилась и ускользнула со сцены. Включили свет, по залу прокатились аплодисменты, пораженные слушатели хлопали стоя. София направилась было к боковому выходу из зала, но ее перехватили родители (мать – густо накрашенная блондинка, отец седеющий, подтянутый, одет с иголочки, кривит губы, обводя надменным взглядом зал). София рассеянно кивала поклонникам.

– Мне пора. – Эван боком выбрался с нашего ряда.

– Почему ты так странно пришел и уходишь?

– Не все хотят меня видеть, и я уважаю их чувства.

Я перевел взгляд на Софию. Она фотографировалась с братом.

– Она просила тебя не приходить?

– Нет, но вряд ли она обрадуется. – У меня почему-то камень с души упал. Эван направился к выходу, но вдруг остановился: – Я передумал.

– Что?

Он указал на рабби Блума, который рядов через десять от нас беседовал с брюнетом в дорогом темно-синем костюме. Острый подбородок, знакомая холодность во взгляде…

– Кто это?

– Не узнал?

– Это… твой отец?

– Великий Джулиан Старк, – подтвердил Эван. – Он не знает, что я здесь.

Джулиан что-то шептал рабби Блуму на ухо. Рабби Блум внимательно слушал, время от времени кивал.

– Они что, друзья? – спросил я. – Судя по всему, они близко знакомы.

– Лучше бы Блуму с ним не связываться.

Я нахмурился:

– Почему мы наблюдаем за ними?

– Я хочу посмотреть, как отреагирует Блум.