Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пилар Кинтана

Сука


Роман



Pilar Quintana



La Perra


* * *

Напечатано с разрешения Casanovas & Lynch Literary Agency S. L.

Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения правообладателя.



© Елена Горбова, перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2021

© 2017, Pilar Quintana

Обложка © Lily Jones, 2021

* * *

– Сегодня утром я вон там ее нашла – лежала кверху пузом, – сказала донья Элодия, указывая рукой на песчаный пляж, где собралась целая куча разного рода мусора, приносимого океаном с приливом и забираемого обратно при отливе: палки, пластиковые пакеты, бутылки.

– Отравилась?

– Думаю, да.

– И что вы с ней сделали? Похоронили?

Донья Элодия кивнула:

– Внуки.

– Наверху, на кладбище?

– Да нет, прямо тут, на берегу.

В деревне собаки нередко дохли от отравы. Поговаривали, что их травят специально, но Дамарис не могла поверить, что есть люди, способные на такие дела, и предпочитала думать, что собаки сами сжирают отравленную приманку для крыс, ну или уже отравленных крыс – легкую добычу в таком состоянии.

– Мои соболезнования, – сказала Дамарис.

В ответ донья Элодия молча кивнула. Собака эта была у нее с давних пор – черного окраса сука, что вечно лежала возле ее ресторанчика на пляже и ходила за своей хозяйкой повсюду: в церковь, в гости к невестке, в лавку, на причал… Донья Элодия, несомненно, была очень расстроена, но виду не показывала. Она опустила на пол щенка, которого только что покормила из шприца, куда молоко набиралось из чашки, и взяла в руки следующего. Щенят было десятеро – совсем еще малютки, даже глазки не открыли.

– Им всего-то шесть дней от роду, – сказала донья Элодия, – не выживут.

Сколько Дамарис себя помнила, донья Элодия всегда была старой, носила очки с толстыми линзами, за которыми глаза ее казались огромными, оплывшей – от пояса и ниже – и скупой на слова. Двигалась она неторопливо и сохраняла неизменное спокойствие, даже в дни наплыва клиентов, когда в заведении ее хватало и пьяных, и носящихся между столиками детей. Однако сегодня она выглядела подавленной.

– А почему не раздаете? – поинтересовалась Дамарис.

– Да одного уже забрали, но вообще-то таких маленьких брать никто не хочет.

Поскольку высокий сезон уже прошел, в ресторане не было ничего: ни столиков, ни музыки, ни туристов, – только огромное пустое пространство с доньей Элодией, устроившейся на скамейке, и десятью щенками в картонной коробке на полу. Дамарис внимательно их разглядывала, пока выбор ее не остановился на одном.

– Можно я возьму вот этого? – спросила она.

Донья Элодия опустила в коробку только что накормленного щенка, достала вместо него того, на которого указала Дамарис, – серенького, с висячими ушками – и заглянула ему под хвост.

– Это сука, – объявила она.



При отливе пляж становился широким – бескрайнее поле черного песка, больше похожего на слякотную грязь. Однако в часы прилива он скрывался под водой целиком, волны несли палки, ветки, семена и мертвые листья из сельвы, и все это ворочалось и перемешивалось с мусором, оставленным людьми. Дамарис возвращалась из гостей – она навещала свою тетю, жившую в другой деревне или даже небольшом городке, что располагался выше и гораздо дальше от моря: на твердой суше, дальше военного аэродрома. Тетино поселение было гораздо более современным, с отелями и самыми настоящими ресторанами. Остановилась же Дамарис у дома доньи Элодии из любопытства, заметив, что та возится со щенками, а так-то она направлялась к себе домой, в противоположный конец пляжа. Поскольку положить щенка ей было некуда, она устроила малышку у себя на груди. Та целиком помещалась в ее ладонях и пахла молоком, и Дамарис до ужаса захотелось покрепче прижать ее к себе и поплакать.

Деревня Дамарис представляла собой одну длинную песчаную улицу, зажатую между тесно стоящими домами. Домишки эти, все основательно потрепанные, возвышались над землей на деревянных сваях, стены их были сложены из досок, а крыши окислились и почернели. Дамарис слегка опасалась того, что ей скажет Рохелио, увидев малышку. Собак он не любил, и если их и держал, то ровно с одной целью: чтобы громко лаяли и дом охраняли. На тот момент псов у него было трое: Дэнджер, Моско и Оливо.

Дэнджер, самый старший, смахивал на лабрадора – из тех собак, которых использовали военные при досмотре судов и багажа туристов, вот только голова у него была большой и угловатой, как у питбулей, живших при отеле «Пасифико Реаль» в соседнем городке. Дэнджер был сыном собаки покойного Хосуэ, а вот он собак как раз любил. И держал их не только ради того, чтобы лаяли, мог и приласкать. А еще дрессировал, чтобы на охоту брать.

Рохелио рассказывал, что однажды, когда он зашел навестить ныне покойного Хосуэ, один щенок (а тогда ему и двух месяцев еще не было) отделился от своих братьев и сестер и набросился на него с оглушительным лаем. Рохелио решил, что именно такой пес ему и нужен. Щенка Хосуэ ему подарил, и Рохелио назвал его Дэнджер, что значит «опасность». Дэнджер вырос и превратился ровно в то, что от него и ожидалось: крайне подозрительного и злобного пса. Когда Рохелио говорил о нем, то с явным уважением и даже восхищением, однако единственным известным ему методом обращения с животным было устрашение: он кричал псу «Пшел!» и поднимал руку вверх, чтобы тот сразу вспомнил обо всех случаях, когда хозяин задавал ему трепку.

По Моско сразу было видно, что в щенячьем возрасте жилось ему несладко. Он был маленьким, худеньким и все время дрожал. В один прекрасный день он просто появился у них во дворе, а коль скоро Дэнджер его принял, то там и остался. Однако хвост у него был поранен, и рана через несколько дней воспалилась. А к тому времени, когда Дамарис и Рохелио обратили на это дело внимание, там уже завелись черви, и Дамарис вдруг почудилось, что на ее глазах оттуда вылетела вполне оформившаяся муха.

– Ты видел, видел?! – вскрикнула она.

Рохелио ничего не видел, но, когда Дамарис объяснила, в чем дело, расхохотался и объявил, что наконец-то придумал этой скотине кличку[1].

– А теперь, Моско – сукин сын, сиди смирно, – велел он.

Потом одной рукой схватился за кончик хвоста, другой поднял мачете и, прежде чем Дамарис успела понять, что он собирается делать, одним ударом отрубил собаке хвост. Взвыв, Моско бросился прочь, а Дамарис в ужасе уставилась на Рохелио. А он, не выпуская из рук кишащий червями собачий хвост, пожал плечами и заявил, что сделал это исключительно для того, чтобы остановить инфекцию, однако Дамарис не могла отделаться от мысли, что отсечение хвоста доставило ему удовольствие.

Самый младший, Оливо, был сыном Дэнджера и соседской суки, шоколадного окраса лабрадорихи, к тому же соседки уверяли, что она чистокровная. Оливо вышел похожим на своего отца, хотя шерсть у него оказалась подлиннее и посветлее. Из всей троицы он был самым угрюмым. Ни один из трех псов к Рохелио не приближался, да и вообще к людям они относились с недоверием, однако Оливо вообще ни к кому не подходил и не доверял, да так, что в присутствии человека никогда не ел. Дамарис знала почему: когда собаки ели, Рохелио незаметно подкрадывался и принимался хлестать их тонкой бамбуковой палкой, заведенной специально для этой цели. В тех случаях, когда собакам случалось в чем-то перед ним провиниться, или же просто так – по той простой причине, что ему доставляло удовольствие их бить. Кроме всего прочего, Оливо отличался коварством: мог укусить без предупреждения, молча, причем сзади.

Дамарис сказала себе, что с девочкой все будет по-другому. Это собака – ее, и она не позволит Рохелио обращаться с ней так же, как с другими псами, даже и взглянуть-то на нее косо не даст. Тем временем Дамарис дошла до лавки дона Хайме и показала ему щеночка.

– Какая крошка! – удивился он.

В лавке дона Хайме всего один прилавок, а напротив – одна-единственная стена, но ассортимент ее настолько широк, что купить там можно почти все: от продуктов питания до гвоздей и шурупов. Дон Хайме родом из центральной части страны, на побережье он появился налегке – в те времена, когда строилась военно-морская база. Вскоре он сошелся с чернокожей женщиной из деревни, еще более бедной, чем был сам. Кое-кто распускал слухи, что ему удалось выбиться в люди с помощью колдовства, однако Дамарис считала, что причина в том, что человек он добрый и работящий.

На этот раз он отпустил ей в долг овощи на всю неделю, батон для завтрака, пакет порошкового молока и шприц, чтобы кормить щеночка. А в придачу отдал просто так картонную коробку.



Рохелио – рослый чернокожий мужчина с хорошо развитой мускулатурой и вечно сердитым выражением лица. Когда Дамарис вместе со щенком вернулась домой, он чистил во дворе движок газонокосилки. С ней он даже не поздоровался.

– Еще один пес? – поинтересовался он. – Не рассчитывай, что я буду его кормить.

– А тебя что, кто-то о чем-то просит? – ответила она и направилась прямиком в дом.

Шприц оказался бесполезным. Руки у Дамарис сильные, но неуклюжие, а пальцы – толстые, как и все остальное. Так что всякий раз, когда она жала на поршень, он сразу же шел до самого конца, струя выстреливала, и молоко из щенячьей пасти разбрызгивалось во все стороны. Лакать щенок еще не умел, поэтому давать малютке молоко из мисочки не получалось, а соски, которые можно купить в деревне, предназначаются для человечьих детенышей и слишком толстые. Дон Хайме посоветовал использовать пипетку, и она попробовала этим советом воспользоваться, но вот проблема: получая молочко по капельке, малышка никогда не смогла бы наполнить животик. Тогда Дамарис пришло в голову смочить в молоке кусок булки и дать его сосать. Это сработало: съедено было все подчистую.

Хижина, где они жили, располагалась не внизу, у моря, а на поросшем лесом скалистом берегу, где белые люди из города строили свои просторные и красивые загородные дома с садами, мощеными дорожками и бассейнами. Чтобы оттуда добраться до деревни, нужно было спуститься по длинной лестнице с крутыми ступеньками, которые из-за постоянных дождей приходилось регулярно очищать от плесени, иначе запросто поскользнешься и свалишься вниз. А спустившись, тебе нужно было пересечь небольшой залив – широкий и бурный, как река, рукав моря, наполнявшийся с приливом и мелевший при отливе.

Утренний прилив в ту пору был довольно мощным, и, чтобы купить для щенка хлеба, Дамарис приходилось вставать ни свет ни заря, брать из дома весло, спускаться с ним на плече по ступеням, забирать с причала плоскодонку, стаскивать ее в воду, грести на другую сторону залива, привязывать лодку к пальме, потом идти с веслом на плече к хижине какого-нибудь рыбака, что жил возле залива, просить его самого, его жену или их деток присмотреть за веслом, выслушивать сетования и сплетни из уст соседа, а после этого еще топать через полдеревни до лавки дона Хайме… И то же самое – на обратном пути. Каждый день, даже под дождем.

Днем Дамарис носила щенка у себя в лифчике, пристроив малышку между мягкими и пышными грудями, чтобы та не мерзла. А на ночь укладывала ее в картонную коробку, подаренную доном Хайме, положив рядом бутылку с горячей водой и свою майку, которую носила днем, чтобы щенок не скучал без ее запаха.

Хижина, где они жили, была сложена из дерева, и состояние ее было довольно плачевным. При грозе она приплясывала от грохота грома и раскачивалась от порывов ветра, крыша была дырявая, так что вода текла отовсюду: и с потолка, и сквозь щели между досок стен просачивалась, тепло уходило, проникала сырость, и собачка начинала скулить. Дамарис и Рохелио уже довольно давно спали в разных комнатах, и в такие ночи она быстро вставала с постели, еще до того как он успел бы хоть что-то сказать или сделать. Вынимала малышку из коробки и так и сидела с ней на руках – в темноте, поглаживая ее пушистую спинку, чуть ли не умирая от ужаса, холодея от всполохов молний и ярости шквалистого ветра, ощущая себя такой малюсенькой – мельче и ничтожнее песчинки на дне морском. Сидела до тех пор, пока щеночек не переставал скулить.

Ласкала она собачку и при свете дня – по вечерам, когда управлялась со своими утренними и обеденными делами и усаживалась в пластиковое кресло смотреть телесериал с малюткой на коленях. Когда Рохелио был дома, он, конечно же, видел, что жена гладит щеночка, но ничего не говорил и ничего не делал.



А вот Люсмила, придя в гости, не преминула прокомментировать появление щенка, и это при том, что Дамарис в ее присутствии ни секунды не носила ее на груди, а продержала малышку в коробке столько, сколько смогла. Люсмила, в отличие от Рохелио, руку на животных никогда не поднимала, но зато искренне презирала и вообще была из тех, кто видит все вокруг себя в черном свете и заряжается энергией, перемывая окружающим кости.

Малышка почти все время спала. А когда просыпалась, Дамарис кормила ее и выносила на улицу, на лужок – сделать там свои дела. При Люсмиле она просыпалась дважды, и дважды Дамарис кормила ее и выносила на улицу, высаживая на траву, насквозь промокшую от лившего всю ночь и все утро дождя. Дамарис предпочла бы, чтобы Люсмила не заметила малышку и вообще бы не знала о ее появлении, однако никак не могла допустить, чтобы щенок остался голодным или перепачкался. Небо и море сливались в одинаковое серое пятно, а воздух был настолько напоен влагой, что рыба, вытащенная из воды, вполне могла бы остаться в нем живой. Дамарис хотелось бы вытереть малышке лапки полотенцем и, прежде чем положить обратно в коробку, растереть ей тельце, чтобы согреть, но она сдержалась, потому что Люсмила не сводила с нее злобного взгляда.

– Ты же так бедное животное до смерти затискаешь, – заявила она.

Это замечание довольно больно задело Дамарис, но она промолчала. Бросаться в бой смысла не было. И тут же Люсмила с брезгливой миной поинтересовалась, как щенка зовут, и Дамарис пришлось ответить: Чирли. Женщины были двоюродными сестрами и с самого рождения росли вместе, так что знали друг о друге буквально все.

– Чирли, как королеву красоты? – расхохоталась Люсмила. – А не этим ли именем ты свою дочку назвать собиралась?

Дамарис не могла иметь детей. С Рохелио она сошлась, когда ей было восемнадцать, и прожила с ним уже два года, когда люди стали спрашивать: «А ребеночка-то когда ждем?» – или высказываться в духе: «Что-то вы слишком тянете». А они вовсе не тянули – даже не предохранялись, и вот тогда Дамарис начала заваривать и пить настой из двух диких трав – травы Марии и травы Святого Духа: они, по слухам, отлично помогают забеременеть.

Тогда еще они жили в деревне, снимая там комнату, так что собирать травы Дамарис поднималась в поросшие лесом горы, не спрашивая на то разрешения у владельцев земли. И хотя она испытывала по этому поводу некоторое смущение, но все же считала, что это исключительно ее личное дело и посвящать в него кого бы то ни было совершенно незачем. Травы она заваривала сама и пила свой настой украдкой, когда Рохелио уходил из дома – рыбачить в море или охотиться в горы.

Однако он стал подозревать, что Дамарис что-то от него скрывает, и выследил ее – как дикого зверя, объект охоты, подкравшись так, что она ничего и не заметила. А увидев у нее в руках травы, тут же решил, что она – ведьма, порчу решила на кого-то навести, так что прямо так и налетел на нее – коршуном.

– Эй, для чего тебе вот это дерьмо?! – заорал он. – Чем это ты таким занимаешься?!

Накрапывал дождик. Оба стояли в лесу, в довольно неприглядном месте – на недавно вырубленной просеке, где вскоре должны были провести линию электропередач. Оставленные кое-где подгнившие стволы деревьев походили на неухоженные кладбищенские памятники. У него на ногах были резиновые сапоги, а ее босые ступни облепил слой грязи. Дамарис опустила голову и еле слышным голосом рассказала ему правду. Какое-то время он молчал.

– Я тебе муж, – сказал он наконец. – Так что одна ты с этим не останешься.

С этой минуты они собирали травы и готовили настои уже вдвоем, а по ночам перебирали имена будущих детей. И так как прийти к обоюдному согласию ни по одному из вариантов им не удалось, было решено, что мальчиков называть будет он, а девочек – она. Им хотелось четверых – хорошо бы по двое каждого пола. Но прошло еще два года, и теперь уже на соответствующие вопросы им приходилось отвечать, что проблема в том, что она никак не беременеет. Люди стали избегать этой темы, а тетушка Хильма посоветовала Дамарис сходить к Сантос.

Несмотря на свое мужское имя, Сантос была женщиной, дочерью негритянки из Чоко и индейца из нижнего Сан-Хуана. Она хорошо разбиралась в травах, умела разминать тело и вправлять кости, а также исцеляла тайным словом, то есть путем заговоров, молитв и заклинаний. К Дамарис она применила то, другое и третье, всего понемногу, а когда увидела, что той ничего не помогает, заявила, что проблема, верно, в муже, и велела привести и его. Рохелио, хотя ему эта суета совсем не нравилась, пил все снадобья, повторял все молитвы и терпел все притирания и растирания, которыми его пользовала Сантос, но по мере того как времени проходило все больше, а Дамарис по-прежнему оставалась бесплодной, он становился все менее сговорчивым, и наконец настал тот день, когда он заявил, что больше туда не пойдет.

И хотя Дамарис с Рохелио продолжили жить под одной крышей и спать в одной постели, целых три месяца они не разговаривали. Однажды вечером Рохелио пришел домой навеселе и заявил жене, что он тоже хочет ребенка, но без вмешательства какой-то там Сантос, какой-то чертовой травы, растираний или заклинаний, и что если есть на то ее воля, то вот он перед ней – чтобы попробовать еще и еще раз. Комната, где они жили, была не чем иным, как кладовкой довольно большого дома, который давно уже перестал считаться лучшим во всей деревне. Изъеденный термитами и покрытый плесенью, он теперь переживал времена упадка, а комнатка их была настолько тесной, что там едва помещались двуспальная кровать, коробка телевизора и газовая плита на две конфорки. Зато окно выходило на море.

Дамарис замерла на какое-то время возле окна, ощущая на своем лице морской бриз с запахом ржавчины. А когда Рохелио разделся и лег, она закрыла окно, вытянулась рядом с ним и принялась его ласкать. Той ночью они любили друг друга, не думая ни о детях, ни о чем ином, и больше уже не возвращались к этой теме. Лишь иногда, услыхав о беременности какой-нибудь знакомой или о рождении в деревне очередного ребенка, она, зажмурив глаза и крепко сжав кулаки, принималась тихо плакать, едва лишь он засыпал.

К тому времени, когда Дамарис исполнилось тридцать, их материальное положение несколько окрепло, и они перебрались в более просторную комнату того же дома. Она работала в одной из усадеб на горе – в доме доньи Росы, что обеспечивало постоянный заработок, а он ловил рыбу с борта довольно большой посудины из тех, что звались «ветер и прилив»: на них уходили в открытое море на несколько дней и грузили улов тоннами. В один из таких выходов в море Рохелио вместе с напарником выловил трех каменных окуней и чертову уйму макрели, а еще они наткнулись на стаю золотистых морских карасей и смогли схватить удачу за хвост, подняв на борт почти полторы тонны рыбы, так что на каждого пришлось по хорошему кушу. Рохелио задумал купить себе новую тройную сеть и большой музыкальный центр с четырьмя колонками, но Дамарис уже довольно давно размышляла, как бы сказать ему, что она по-прежнему мечтает о ребенке и хотела бы предпринять еще одну попытку, чего бы это им ни стоило.

Некоторое время назад тетушка Хильма рассказала ей об одной женщине, гораздо старше ее – тридцати восьми лет, которой удалось-таки забеременеть, и у нее уже родился чудный малыш, и все благодаря одной шаманке, индейской знахарке, хорошо известной в соседнем городке. Ее консультации стоили дорого, но ведь на то, что они скопили, уже можно начать лечение. Ну а там видно будет. Вечером, когда Рохелио сказал, что завтра поедет в Буэнавентуру покупать музыкальный центр, Дамарис расплакалась.

– Не хочу я музыкальный центр, – прорыдала она, – хочу ребенка.

Давясь слезами, она рассказала ему историю тридцативосьмилетней женщины, а еще о том, сколько раз беззвучно плакала по ночам, о том, как ужасно, что все кругом могут иметь детей, а она – нет, об остром ноже, который врезается в сердце каждый раз, когда она видит беременную женщину, младенца или родителей с ребенком, о муках, когда живешь со страстным желанием прижать к груди своего малыша, но каждый месяц приходят месячные. Рохелио выслушал ее, ни слова не говоря, а потом обнял. Они уже лежали в постели, поэтому объятие получилось всем телом, да так и уснули.

Шаманка обследовала Дамарис долго и тщательно. Давала ей пить разные настои, погружала в специальные ванны и окуривала какими-то благовониями, привлекла ее к участию в неких церемониях, когда втирала в нее мази, чем-то обертывала, пускала на нее дым, читала молитвы и распевала перед ней заклинания. Потом все то же самое проделала с Рохелио, и на этот раз он не выказывал недовольства и не оказывал ни малейшего сопротивления. Но все это было не более чем приготовлениями. Собственно лечение заключалось в операции, которую, без всяких разрезов, шаманка сделает Дамарис – чтобы прочистить пути, по которым пойдет ее яйцеклетка и сперма Рохелио, а также чтобы подготовить ее утробу к приему будущего ребенка. Операция стоила очень дорого, им пришлось копить на нее целый год.

Оперативному лечению предстояло осуществиться ночью в консультации шаманки – хижине с соломенной крышей на высоченных сваях, стоявшей далеко за соседним городком, посреди наполовину вырубленного тощего леса с тучами москитов над зарослями кустарника, пампасной травы и стрелолиста, налезавшими друг на друга. Дамарис и Рохелио расстались перед хижиной, потому что там, внутри, никому кроме нее самой и шаманки находиться не следовало.

Когда они остались вдвоем, шаманка напоила ее какой-то темной и горькой жидкостью, а потом велела лечь на пол, на циновку. На Дамарис были эластичные, из лайкры, шорты до колен и блузка с короткими рукавами, и стоило ей лечь на указанное место, как на нее тут же накинулась густая туча москитов, полностью игнорируя шаманку, а вот ее жаля повсюду, впиваясь даже в уши, через волосы в голову и сквозь одежду. Потом москиты внезапно исчезли, и Дамарис стала различать голос филина, ухающего где-то вдалеке. Уханье постепенно приближалось, и, когда усилилось настолько, что вытеснило собой все остальные звуки, она уснула.

Больше она ничего не почувствовала и проснулась уже утром в абсолютно нетронутой одежде, с обычной легкой болью в спине и без каких-либо новых ощущений в теле. Ждавший снаружи Рохелио повел ее домой.

У Дамарис даже задержки не случилось, а шаманка сказала, что ничего больше сделать для них не может. В какой-то степени это оказалось облегчением, потому что занятия сексом успели уже превратиться для них в некую обязанность. Так что они просто перестали этим заниматься – поначалу будто бы чтобы отдохнуть, и она почувствовала себя свободной, но в то же время – поверженной и бесполезной, не женщиной, а полной катастрофой, жалким огрызком природы.

В то время жили они уже наверху, на скалах. В хижине с малюсенькой гостиной, двумя тесными спальнями, ванной комнатой без душа и кухонной стенкой без раковины, куда они вполне могли бы втиснуть свою двухконфорочную плиту. Однако предпочли готовить в летней кухне во дворе – довольно просторной, с большой мойкой для посуды и дровяной плитой, которая позволила экономить на стоимости баллона с газом. Хижина была совсем маленькой, Дамарис хватало меньше двух часов на ее уборку. Тем не менее в тот раз она принялась за дело с таким рвением, что на все про все ушла целая неделя. Отдраила дощатые стены изнутри и снаружи, доски пола – вдоль и поперек, вычистила зубной щеткой грязь из щелей, поковырялась гвоздиком в древесных впадинках и трещинках и вымыла потолки мочалкой. Чтобы туда добраться, ей пришлось забираться на пластиковый стул, на кухонный стол и на бачок унитаза в ванной, который, будучи фаянсовым, под ее весом раскололся, так что пришлось им ужаться в расходах, чтобы купить новый.

Когда прошло два месяца и Рохелио попробовал подкатиться к Дамарис в постели, она ему отказала, следующей ночью тоже, и это повторялось на протяжении недели, после чего от дальнейших притязаний Рохелио отказался. Дамарис обрадовалась. Она уже оставила надежду забеременеть, сердце ее больше не замирало в трепетном ожидании, что, может, на этот раз месячные не придут, и не сжималось от горя, когда они в очередной раз приходили. Но вот он, то ли раздосадованный, то ли обиженный, взялся упрекать ее, что она испортила бачок от унитаза, и каждый раз, когда из рук у нее что-то выскальзывало – тарелка, бутылка, чашка, – что случалось с завидной регулярностью – ругался и высмеивал ее. «Ну и корова, – говорил он, – ты что, думаешь, посуда на дереве растет?» «Еще раз разобьешь – я с тебя деньги за это возьму, поняла?» Настала ночь, когда Дамарис под тем предлогом, что он громко храпит и не дает ей уснуть, ушла спать в другую комнату и больше уже не вернулась.

И вот она уже на пороге сорокалетия, того возраста, когда женщина засыхает, как случилось ей как-то раз услышать от дядюшки Эльесера. Недавно, как раз в тот день, когда она взяла щеночка, Люсмила выпрямляла ей волосы и, нанося на волосы специальный состав, похвалила ее кожу, так хорошо сохранившуюся – ни пятен тебе, ни морщин.

– Не то что у меня, – горестно вздохнула Люсмила и в качестве пояснения добавила: – Ясное дело, детей-то у тебя нет.

В тот день Люсмила пребывала в благодушном настроении и всего лишь хотела сделать ей комплимент. Однако Дамарис до самых печенок пронзила боль от осознания, что и Люсмила, и, конечно же, все вокруг в смысле детей поставили на ней крест, и правильно, она и сама это знала, но признаться в этом самой себе было невозможно.

Так что последнее замечание ее двоюродной сестры, которая в свои тридцать семь могла похвастаться двумя дочками и двумя внучками, вызвало в ней желание разыграть трагедию, как в телесериале, и со слезами на глазах громко, чтоб та раскаялась в своих словах, заявить: «Да, я назвала собаку Чирли, как дочку, которой у меня никогда не было!» Но она не стала разыгрывать трагедию и ничего не сказала. Просто положила щенка обратно в коробку и спросила кузину, звонила ли она на неделе отцу, дяде Эльесеру, который живет на юге и в последнее время неважно себя чувствует.



Спускаясь в деревню, Дамарис порой заходила к донье Элодии – спросить о щенках. Из всего помета у доньи Элодии оставался только один, она держала его в картонной коробке на полу в ресторане и по-прежнему кормила из шприца. Ей удалось раздать остальных по знакомым – как в деревне, так и в соседнем городке, но в живых щенков день ото дня оставалось все меньше и меньше – они умирали. Один погиб потому, что в новом доме на него напал главный пес хозяина, а еще семеро просто умерли, и всё, и никто не знал почему. Дамарис пыталась убедить себя, что все потому, что люди просто не умеют обращаться с такими маленькими щенятами. Но не раз и не два приходили ей на память слова Люсмилы – «Ты же так бедное животное до смерти затискаешь», – и возникала мысль, что она, быть может, тоже все делает неправильно и наступит тот день, когда и эта девочка к утру превратится в бездыханное тельце, как и ее братики.

К концу первого месяца из одиннадцати в живых осталось трое: та, что у Дамарис, тот, что остался у доньи Элодии, и тот, которого взяла Химена, женщина лет шестидесяти из соседнего городка, зарабатывавшая на жизнь продажей всяких индейских поделок. Дамарис очень удивилась, что щенок этой сеньоры не умер. Не слишком хорошо ее зная, она тем не менее была наслышана о том, что жизнь эта женщина ведет довольно беспорядочную. Как-то раз, во время фестиваля китов, Дамарис видела ее такой пьяной, что та и на ногах-то не держалась, а в другой раз, воскресным утром, наткнулась на нее прямо на ступенях лестницы, ведущей к пляжу из соседнего городка, где та, судя по всему, отсыпалась после попойки – грязная, с засохшей блевотиной на подоле.

– Наши-то уже, считай, выжили, – сказала ей донья Элодия, – теперь если кто из них и умрет, так уж совсем по другой причине.

Дамарис сначала почувствовала облегчение, а потом – удовлетворение, потому что на этот раз ошиблась не она, а Люсмила, хотя, конечно, ничего говорить ей она не будет. Кузина ее принимает на свой счет все, что только ей ни скажешь, да еще и взвивается по любому поводу. Так зачем нарываться на скандал, если малышка, которая уже и глазки открыла, и сама вперевалочку подходит за едой, одним своим видом может засвидетельствовать ее правоту?

Дамарис по-прежнему носила щеночка на груди, но та с каждым днем прибавляла в весе, так что ей все чаще приходилось спускать собачку на пол. Она уже научилась лакать из плошки, ела рыбные супы, которые Дамарис варила специально для нее, а в последнее время – и остатки обычной человеческой еды, как и другие собаки. Кроме этого, Дамарис учила ее делать свои дела где положено – не в доме и не в летней кухне, где обе проводили каждое утро, пока Дамарис готовила обед и складывала высохшее белье.

До сих пор Рохелио щенка ни разу не тронул. Но теперь, когда малышка стала более подвижной, когда она повсюду ходила за Дамарис хвостом, прыгала, хватала за щиколотки, да еще и приставала к другим собакам, пробуя на них свои острые зубки, пришлось держать ухо востро. Если Рохелио хоть что-нибудь ей сделает, если он посмеет хотя бы руку перед ее носиком поднять, она его убьет. Однако он всего лишь сказал, что пора уже убирать собачку из дома на улицу, а то как бы не привыкла быть там, где люди, и не испортила бы чего в большом доме.



Скалистый берег принадлежал дядюшке Эльесеру вплоть до семидесятых годов, когда тот был вынужден разделить этот участок земли на четыре лота и выставить их на продажу. С ним-то Дамарис и выросла, потому что парень, от которого забеременела ее мама, – солдат-призывник, проходивший службу на побережье, – бросил ее еще до родов, так что той, чтобы было на что дочку кормить, пришлось уехать в Буэнавентуру и устроиться там прислугой. Когда могла, она присылала деньги, а еще приезжала на Рождество, на Пасху и в длинные выходные, случавшиеся время от времени. Дамарис росла в хижине дяди Эльесера и тети Хильмы, расположенной на земле, которая тогда уже принадлежала сеньоре Розе, – этот участок был продан первым. Несколько позже соседний участок купил один инженер из Армении, а тот, что располагался позади, достался семье Рейес.

Семья Рейес – это сеньор Луис Альфредо, родом из Кали, но живущий в Боготе, его супруга Эльвира, настоящая уроженка Боготы, и их сын Николасито. Они построили себе большой дом, весь обшитый листами алюминия – самым современным на тот момент материалом, – с бассейном и просторной летней кухней, оборудованной мойкой для посуды и дровяной плитой для приготовления санкочо – тушеного мяса с овощами, жаркого и разных других праздничных кушаний. Еще там выстроили деревянную хижину для прислуги. Семья Дамарис перебралась на тот участок, что пока еще оставался непроданным и граничил с участком Рейес. А поскольку они регулярно приезжали в отпуск, Николасито и Дамарис подружились. Они были ровесниками и даже родились в один и тот же ужасно неудобный для дня рождения день – первого января.

Стоял декабрь. В деревню пока еще не провели электричество, Ширли Саэнс стала новой «Мисс Колумбия»[2], и Дамарис с Люсмилой проводили время, любуясь ее фотографиями в номерах журнала «Кромос», привезенных сеньорой Эльвирой из Боготы. Николасито играл в разведчика и устраивал пешие прогулки по скалам. Дамарис в этих походах доставалась роль гида, а еще они брали с собой фонарики, хотя и ходили днем. Им вот-вот должно было исполниться по восемь лет. Обычно Люсмила тоже составляла им компанию, но в тот день она пришла в ярость из-за того, что ей не разрешили возглавить экспедицию: швырнула на землю палку, которой уже успела вооружиться, чтобы было чем защищаться от гадюк, и отправилась домой, наотрез отказавшись участвовать в их затее.

Дамарис и Николасито вдвоем достигли намеченной цели экспедиции – подножия скалы с нагромождением огромных валунов, омываемых волнами океана. Сначала они спокойно понаблюдали за красными муравьями, что цепочкой шествовали по стволу дерева, нагруженные кусочками листьев. Муравьи были большие, красные и жесткие, с острыми шипами на голове и вдоль спины. «Как будто на них доспехи», – заметил Николасито. Но тут он вдруг направился к камням, заявив, что ему хочется, чтобы его окатило брызгами морской волны. Дамарис попыталась не пустить его, пояснив, что это опасно, что камни здесь очень скользкие, а море – очень коварное. Но он не обратил на ее слова ни малейшего внимания и взобрался на валуны. И как раз в ту секунду о берег ударила волна – просто высоченная – и смыла его.

В память Дамарис впечаталась такая картинка: белый высокий мальчик лицом к морю, потом – белая лава волны, а потом – ничего: голые скалы на фоне зеленого моря, такого спокойного там, вдалеке. А сама Дамарис – здесь, рядом с муравьями, и ничего не может сделать.

Дамарис пришлось одной возвращаться через сельву, и сельва показалась ей еще гуще и темнее. Высоко над ее головой смыкались кроны деревьев, а под ногами переплетались корни. Ступни погружались в ковер палой листвы и утопали в грязи, и ей стало казаться, что дыхание, которое она слышит, это дыхание не ее, а сельвы и что это именно она – а не Николасито – тонет в зеленом море, полном муравьев и растений. Захотелось убежать, потеряться, никому ничего не говорить, пусть лучше ее сельва проглотит. Она побежала, споткнулась, упала, встала и опять бросилась бежать.

Добравшись до участка семьи Рейес, она увидела, что тетя Хильма – в хижине, разговаривает с работниками. Тетя Хильма выслушала рассказ Дамарис, не бросив ей ни единого слова упрека, и взяла на себя остальное. Попросила работников выйти в море на лодке – искать Николасито, а сама пошла к сеньоре Эльвире рассказать о том, что случилось. Поскольку сеньор Луис Альфредо ушел в море на рыбалку, в доме сеньора была одна. Тетя Хильма вошла в дом, а Дамарис осталась ждать на террасе. Ветра не было. Листья на деревьях не шевелились, и единственным, что слышалось, был шум моря. Дамарис стало казаться, что время растянулось и что она так и будет стоять на одном месте, пока не станет взрослой, а потом – старушкой.

Наконец они вышли. Сеньора Эльвира как будто с ума сошла. Кричала, плакала, наклонялась, чтобы сравняться с ней ростом, выпрямлялась, бегала из конца в конец террасы, махала руками, задавала вопрос и еще вопрос, а потом снова спрашивала о том же, но другими словами. Дамарис позабыла, о чем та ее спрашивала, но не смогла забыть ни лицо сеньоры, ни ее тоску, ни глаза – голубые глаза с лопнувшими красными сосудиками, залившими кровью белки.

В тот день Николасито искали, пока не стемнело, и продолжали искать каждый последующий день, без перерывов. Дядя Эльесер тоже участвовал в этих поисках, а по вечерам, вернувшись домой с дурными новостями, усаживался на бревно, лежавшее перед входом в хижину. Дамарис знала, что это сигнал: она должна подойти. И она это делала, делала без промедления, потому что вовсе не хотела, чтобы дядя разозлился еще больше. И тогда он брал в руки ветку гуайявы, прочную и гибкую, и начинал ее хлестать. Тетя Хильма предупредила, что лучше не напрягаться, что чем более расслабленными будут ягодицы, а удары приходились именно по ним, тем менее больно ей будет. Она пыталась расслабиться, но страх и взрывной звук первого же удара заставляли зажать все мышцы, и каждый новый удар приносил бóльшие страдания, чем предыдущий. Ее бедра напоминали спину Христа. В первый день он влепил ей один удар, во второй – два, и количество ударов последовательно возрастало: плюс один удар за каждый следующий день, когда Николасито так и не был найден.

Дядя Эльесер остановился в тот день, когда должен был отвесить ей тридцать четыре удара. Прошло тридцать четыре дня, самый большой срок, в течение которого море когда-либо отказывалось отдать обратно тело. А это тело из-за воздействия селитры и солнца было уже без кожи, в некоторых местах проедено рыбами до самых костей и, как говорили те, кому случилось оказаться рядом, очень дурно пахло.

Тетя Хильма, Люсмила и Дамарис пошли взглянуть на него – с горы. На тело, которое теперь казалось гораздо меньше, на это детское тельце, распростертое на песке, и на сеньору Эльвиру, такую светловолосую, такую хрупкую, такую прекрасную, на то, как она приподнимает его с земли, обнимает и покрывает поцелуями, как будто ее сын все еще красивый. Тетя Хильма приобняла Дамарис за плечи, та больше не стала сдерживаться и разрыдалась – в первый раз после трагедии.



С тех пор супруги Рейес больше не приезжали в свой дом на скалах, но и на продажу его не выставили. Дядя Эльесер продал последний участок двум сестрам из самого «сердца долины», из Тулуа, и построил для себя двухэтажный дом в деревне, куда и перебрался вместе со всей семьей и матерью Дамарис, которой больше не нужно было работать в Буэнавентуре. Пришла эпоха изобилия. На вырученные от первых продаж деньги дядя купил участок земли на юге страны, куда отправились жить его дети от первого брака, и два катера, сдаваемые в аренду рыбакам. Внезапно он превратился во влиятельного человека и начал закатывать многолюдные празднества на всю улицу и на все выходные. Так начали испаряться его деньги.

Взятые им на себя финансовые обязательства выросли до таких размеров, что для их покрытия он был вынужден продать один катер. Так началась полоса невезения. На следующий год, в шторм, затонул и второй катер, а еще через несколько месяцев, в декабрьские праздники, маме Дамарис попала в грудь шальная пуля. В деревенском травмпункте помочь ей ничем не смогли, так что раненую в срочном порядке повезли морем в Буэнавентуру, но не довезли – она умерла на пороге больницы. Дамарис, которой на днях исполнялось пятнадцать, празднование дня рождения отменила. Праздник был задуман еще вместе с мамой, теперь же она хотела только одного – чтобы ее оставили в покое и не мешали плакать в комнатке, которую она делила с Люсмилой. Кузина садилась рядом на кровати, заплетала ей косички и рассказывала разные деревенские сплетни – до тех пор пока не удавалось ее рассмешить.

Люди в деревне шептались, что столько несчастий сразу – это что-то неслыханное, видать, дело рук какого-нибудь завистника, что навел на семью порчу. Испугавшись, дядя с тетей позвали к себе Сантос – очистить от сглаза дом и всех членов семьи, – но это не помогло. Случился невиданной силы прилив и повалил дом, а так как денег на его восстановление не было, семье пришлось разделиться. В деревне к тому времени уже появился Рохелио: высадился на берег с палубы аварийного рыболовного судна. И пока суд да дело, пока ждали прибытия запчастей из Буэнавентуры, а потом судно ремонтировалось, он приятно проводил время, попивая пивко и поглядывая на местных девушек. Однажды в воскресенье он познакомился на пляже с Дамарис, и к тому времени, когда судно после ремонта было готово снова выйти в море, Рохелио отказался от работы, снял в деревне комнату, и они с Дамарис стали жить вместе. Дядя Эльесер и тетя Хильма разошлись. Он направился на юг – к своим старшим детям, а она устроилась работать горничной в «Отель Пасифико Реаль» и вместе с Люсмилой переехала в соседний городок.

Со временем супруги Рейес перестали поднимать жалованье присматривавшим за домом работникам и посылать им все необходимое для поддержания в их владениях чистоты и порядка: моющие средства, удобрения, воск, инсектициды, краску, хлор, масло и бензин для газонокосилки и установки для очистки воды в бассейне… Вот тогда и выяснилось, что их бизнес в Боготе – фабрика по производству саквояжей – разорилась. Прислуга ушла, как только люди подыскали себе новое место – в одном из поместий в центральном районе страны, а за домом Рейес взялся приглядывать Хосуэ. В деревне он появился недавно, терять ему было нечего – ни жены, ни детей. Платили ему меньше половины минимальной оплаты труда, но на жизнь хватало – добирал за счет рыбалки и охоты. Но пришел день, когда и эти деньги супруги Рейес платить ему перестали, однако он все равно остался при доме, потому как идти ему было некуда. А еще спустя какое-то время он погиб от ружейного выстрела, вроде как в результате несчастного случая на охоте.

Дядя Эльесер жил теперь далеко на юге, тетя Хильма перенесла инсульт, понимать ее речь стало непросто, а Люсмила, давно замужняя женщина, только что, в Буэнавентуре, произвела на свет свою вторую дочку. Кроме Дамарис в деревне не оставалось никого, кто когда-то был близок к Рейесам и мог бы передать им известие о смерти смотрителя дома.

В то время сотовые телефоны до этих мест еще не добрались. Офис «Телекома» располагался между двух соседних поселений и был одной из редких на побережье кирпичных построек. Окно в офисе имелось только одно, и, когда на улице стояла жара, внутри было жарче, чем снаружи, а если день выдавался прохладным, в этом помещении казалось еще холоднее. Дамарис ни разу в жизни не бывала в Боготе, ни даже в Кали. Единственным знакомым ей городом была Буэнавентура: до нее можно добраться морем за час, но вот высотных зданий там нет. Не был ей знаком и холодный климат гор, но из того, что она видела по телевизору и о чем говорили люди, у нее сложилось впечатление, что в Боготе, должно быть, по ощущениям как в офисе «Телекома» после целой недели дождей: такое темное место с гуляющим по нему эхом, где, как в пещере, пахнет сыростью.

В день, когда она позвонила Рейесам, солнце светило, но сквозь пелену облаков, и в деревне стояла такая парилка, как будто ты тушишься в кастрюле с санкочо. Руки у Дамарис вспотели, и вырванная из тетради покойного Хосуэ страничка с номером телефона едва не расползлась в потном кулаке на кусочки. Она вошла в кабинку, набрала номер, вслед за чем повисла невыносимо долгая пауза соединения, и Дамарис, слушая гудки в трубке, думала, что по ту сторону этих звуков лежит самая безобразная часть ее прошлого и чудовищный город, который она и вообразить-то себе не может. Она уже собиралась повесить трубку, когда ей ответил мужской голос.

– Сеньор Луис Альфредо?

– Да.

Дамарис захотелось убежать.

– Это Дамарис.

Сеньор Луис Альфредо услышал имя, и повисла жуткая тишина, которую она приняла смиренно, как принимала когда-то удары розгой от своего дяди – каждый день на протяжении тридцати трех дней. Для супругов Рейес она – черный лебедь, символ дурных предзнаменований. Потом, собравшись с силами, отрывисто и нервно она рассказала ему о том, что случилось: два дня назад на горе раздался ружейный выстрел. Ее муж и другие мужчины из деревни поднялись на гору искать Хосуэ, но не нашли его ни в хижине, ни на лесных тропках. На следующий день над горой стали кружить стервятники, они-то и показали, где тело.

– Застрелился, значит! – воскликнул сеньор Луис Альфредо.

– Нет, сеньор, не думаю. На прошлой неделе я с ним разговаривала, он хорошо выглядел: не грустил, ничего такого.

– Вот как.

– Он даже собирался съездить в Буэнавентуру, купить себе сапоги.

– Вот как.

– А муж мой говорит, что он, видать, упал и вот тогда ружье у него и выстрелило. Тело в лесу лежало в очень странной позе.

– Твой муж?

– Да, сеньор.

– Тебе ведь уже тридцать три, так?

Повисла еще одна жуткая пауза, после чего Дамарис, словно извиняясь, произнесла:

– Да, сеньор.

Сеньор Луис Альфредо вздохнул. Затем выразил сожаление по поводу случившегося с работником несчастья, поблагодарил Дамарис за звонок и спросил ее, не может ли она взять на себя заботу о доме.

– Ты же знаешь, как он нам дорог.

– Да, сеньор.

– Я буду посылать тебе жалованье и деньги на текущие расходы.

Дамарис знала, что это неправда, но сделала вид, что верит, и на всё ответила «да». Она не только чувствовала себя в долгу перед супругами Рейес, ее прежде всего воодушевляла идея снова жить на горе, в том месте, которое она считала своим родным домом.

Уговорить Рохелио оказалось нетрудно. На горе им не придется платить аренду, да и хижина для прислуги хоть и не бог весть что, но все же попросторнее, чем их комната в деревне, да и подновить ее можно. На жизнь они будут зарабатывать, как и раньше, он – охотой в горах и рыбалкой в море, а она – в доме сеньоры Росы, которая нуждается в ее услугах больше, чем когда бы то ни было, потому что муж ее, сеньор Хене, прикован теперь к инвалидному креслу.

Единственное, что их не устраивало, так это что на участок супругов Рейес не было проведено электричество. А вот на участке сеньоры Росы, как раз напротив, оно таки было, и она позволила им сделать от трансформаторной будки возле ее дома отводку, и Дамарис с Рохелио смогли провести себе свет. Так что они перенесли наверх свои пожитки: старый телевизор, газовую плитку, которой никогда не пользовались, кровать и простыни, подаренные когда-то тетей Хильмой, и устроились в хижине лучше, чем в какой бы то ни было съемной комнате в деревне.

Работы в усадьбе супругов Рейес было не то чтобы очень много. Для стирки и уборки использовалось то, что они в любом случае покупали для своей хижины, бассейн держали сухим и мыли его только после дождя, сад удобряли всякой органикой, собранной в лесу, а бензин для газонокосилки Рохелио брал, сливая остатки из бензобака рыбацкого судна после каждого выхода в море. Большой дом следовало бы подкрасить, пару растрескавшихся панелей сайдинга заменить, да и дорожки требовали починки, потому как дощатый настил кое-где слегка подгнил, но и без этого все у них выглядело чистеньким – заботливую руку сразу видно. Когда супруги Рейес приедут, жаловаться им будет не на что.



Прислуга в усадьбе Рейесов делала свою работу, пребывая в полной уверенности, что супруги Рейес в любой момент могут вернуться туда, где погиб их сын. Так что прилагались все усилия, чтобы дом, и в особенности комната покойного Николасито, оставались в том же состоянии, как и в день отъезда хозяев. В той мере, естественно, в какой это позволяли климат, сельва, селитра и ход времени.

Большой дом строился, чтобы выдерживать самые неблагоприятные условия. Алюминиевые пластины сайдинга не были подвержены ржавчине, настил полов был изготовлен из прессованного тростника – тончайших древесных плит, в которых не селились ни термиты, ни долгоносики, а для фундамента и поднятого над землей основания дома использовалась цементная смесь повышенного качества. Особой красотой дом не отличался, зато был практичным: места много, мебель из синтетики. Единственным помещением со специально подобранным интерьером была комната покойного Николасито. Кровать и шкаф для нее сеньора Эльвира заказала у лучшего местного столяра, а потом собственными руками раскрасила их в яркие цвета. Шторы и покрывало на постель она привезла из Боготы – комплект с картинками из «Книги джунглей». Ткань немного выцвела, да и дырочки уже кое-где появились, но совсем маленькие, издалека незаметные. В шкафу, переложенные шариками нафталина, по-прежнему лежали вещи Николасито: несколько футболок и пар брюк, двое плавок, пара теннисок и шлепки. Дверь в комнату держали открытой – она подпиралась ракушкой, трофеем, привезенным из Негритоса, куда мальчик однажды ездил с отцом на рыбалку, а игрушки хранились в деревянном сундуке, также расписанном руками сеньоры Эльвиры. Испытание временем выдержали только те, что были из пластмассы или дерева, потому что если хоть где-то попадалась металлическая деталька, такая игрушка оказывалась изъеденной ржавчиной.

И Дамарис пришлось признать, что Рохелио прав. Собачка не должна привыкнуть находиться вместе с ней в хижине или в большом доме, где она проводит большую часть дня, занимаясь уборкой или натирая мастикой полы. Потому что может что-нибудь испортить: ракушку покойного Николасито, его игрушку, тенниску или, упаси Господь, что-нибудь из мебели, выкрашенной руками его мамы.

С тяжелым сердцем, терзаясь чувством вины, Дамарис вынесла щенка из хижины и больше уже не позволяла подниматься за собой ни в один из двух домов, воздвигнутых на сваи: большой дом стоял на столбах из специального цемента, а хижина – из простого дерева. Однако на жизнь под домом, как у других собак, она свою малышку не обрекла. Отвела ей местечко в летней кухне, где и дождь ее не замочит и куда другим псам вход заказан.



У тети Хильмы был день рождения, и Дамарис вышла из дома рано, чтобы успеть добраться к ней еще до того, как у причала появятся первые теплоходы из Буэнавентуры. В тот день начинался высокий туристический сезон, и ей совсем не улыбалось угодить в толпу туристов, которые сначала будут толпиться на причале, а потом сплошной массой потекут в соседний городок, знаменитый своими отелями.

Ночью слегка побрызгало. К рассвету небо очистилось, и спокойное гладкое море резало глаз синевой. Сразу видно – начинается один из редких ясных дней с бирюзовым небом и настоящим пеклом под ним. Когда Дамарис проходила мимо дома доньи Элодии, та вышла на порог и поманила ее рукой. В глубине ресторана виднелись силуэты ее дочек – они расставляли столики и покрывали их скатертью. На донье Элодии красовался кухонный фартук, а в руках она держала нож для чистки рыбы.

– Щенок Химены помер, – сказала она.

Дамарис оторопела.

– Как это? – спросила она.

– Говорит, отравили.

– Как и его мамашу…

Донья Элодия кивнула.

– Теперь в живых остались только твоя сучка и мой кобелек, – сказала она.

Собакам уже полгода исполнилось. Пес доньи Элодии растянулся на пляже за рестораном, там, где раньше проводила время его мать. Он был средних размеров, как и сука Дамарис, но этим их сходство и ограничивалось. Острые уши, мохнатая черная шерсть. А у ее псинки ушки оставались висячими, а шерстка была серой и короткой. Никому бы и в голову не пришло, что эти двое – из одного помета. На Дамарис накатило острое желание вернуться домой – обнять собаку, удостовериться, что с ней все хорошо. Но сегодня был день рождения тети Хильмы, и она заставила себя пойти дальше, в соседний городок.

Двигаться тете Хильме после перенесенного инсульта было тяжело, и теперь она проводила время в кресле-качалке, которую для нее то и дело переносили из гостиной в переднюю, а из передней – обратно в гостиную. Спала она в комнате со своими двумя дочками и внучками Люсмилы. Муж старшей дочери работал в Буэнавентуре и наведывался к ним только по выходным, да и то не каждую неделю. В другой комнате спали Люсмила с мужем. Он работал на стройке, а она продавала товары по каталогу: одежду, парфюмерию, косметику, кератиновые гели для выпрямления волос, наборы кухонной посуды… Дела у них шли неплохо. Домик небольшой, зато кирпичный, к тому же с обстановкой: овальный обеденный стол из дерева и гостиный гарнитур с двумя диванами, обитыми тканью в цветочек.

Пообедали рисом с креветками, спели деньрожденную песенку и закончили трапезу заказанным в Буэнавентуре тортом с голубым кремом. Девочки вручили прабабушке подарок, и она прослезилась. Дамарис приобняла ее за плечи и стала тихонько поглаживать. Но девочки немедленно захотели поиграть с тетей Дамарис, повиснув у нее на ногах и руках. Дверь и все окна были раскрыты настежь, но солнце стояло в зените, да еще и при полном штиле – самого легкого бриза и того не было. Люсмила с дочками обмахивались каталогами, тетя Хильма мерно раскачивалась в своем кресле, а девочки продолжали прыгать и карабкаться по уже запыхавшейся Дамарис.

– Хватит уже, – повторяла она им, – пожалуйста, уймитесь.

Но девочки не унимались, пока наконец Люсмила на них не прикрикнула и не отправила в другую комнату.

Вечером, на обратном пути в свою деревню, Дамарис прошла мимо торговцев местными сувенирами. С причала все еще тянулись туристы – пешком или в моторикшах, с сумками на плече, усталые и потные. Но большая их часть уже успела устроиться в отелях, и теперь немалое их количество прогуливалось, разглядывая плетеные кувшины и сомбреро, а также головы из тыквы, разложенные индейцами на лежащих прямо на земле выцветших простынях. Пробиться сквозь эту толпу было нелегко.

В какой-то момент Дамарис увязла в толпе, застряв как раз возле торгового места Химены, отличавшегося в лучшую сторону от соседних, индейских. Поднятое над землей сооружение с пластиковой крышей и прилавком, обитым синим бархатом. Продавала она браслеты, бусы, кольца на пальцы, кольца в уши, вязаные шали, рисовую бумагу и трубки для курения марихуаны. Взгляды Дамарис и Химены встретились, Химена встала и заговорила с ней.

– А у меня щенка убили, – сказала она.

До этого самого момента знакомы они не были и друг с другом никогда не разговаривали.

– Да, донья Элодия мне так и сказала.

– Это соседи сделали, ублюдки эдакие.

Дамарис почувствовала себя неловко оттого, что та, обращаясь к ней, так плохо отзывается о каких-то людях, а она ни малейшего понятия не имеет, о ком речь. Но в то же время ей было жаль Химену. От нее попахивало марихуаной, голос был хриплым от сигарет, кожа – покрытой пятнами и изрезанной морщинами, а по корням волос, которые она носила распущенными и красила в черный цвет, было видно, что та уже совсем седая. Химена рассказала, что несколько недель назад соседская курица перелетела через забор, ну собака ее и придушила – а курица-то, между прочим, была на ее территории, и вот теперь каким-то загадочным образом пес у нее сдох. Химена не располагала никаким доказательством вины соседей и даже не могла утверждать, что собака была отравлена. Дамарис подумала про себя, что пес мог умереть и по какой-то другой причине – его могла ужалить гадюка или какая-то болезнь сгубить, например, и что если Химена пришла в такую ярость и так злится на соседей, так это только для того, чтобы не завыть от тоски.

– А я ведь суку хотела, – призналась ей Химена, – но донья Элодия сказала, что единственную девочку из всего помета вы уже забрали, так что пришлось мне взять кобелька. Он такой крошечный был, помните, какими все они тогда были? А мой Симонсито – он ведь на ладошке у меня помещался.



Придя домой, Дамарис обрадовалась своей собаке не меньше, чем собака своей хозяйке, так что она долго ее гладила и чесала животине за ушами, пока не заметила, что руки у нее от этого занятия здорово испачкались. И решила псину искупать. Солнце по-прежнему припекало, так что Дамарис и самой хотелось освежиться, смыть пот после долгой прогулки. Она мыла собаку около купели – щеткой и жидким мылом, которым обычно стирала белье, к явному неудовольствию животного: воду псина откровенно ненавидела – опускала голову и поджимала хвост.

Потом, пока собака сохла в последних лучах солнца, Дамарис постирала нижнее белье, замоченное с утра, и искупалась сама. Поскольку душа в хижине не было, они всегда мылись в купели, не снимая одежды и обливаясь водой из тотумы[3]. Небо заиграло красками заката. Словно пожар заполыхал, а море стало пурпурным. Когда она развесила белье на раскладной сушилке, стоявшей под крышей летней кухни, и уложила собаку, что все еще дулась на нее из-за купания, на спальное место – сложенный пополам матрасик, покрытый сверху старыми полотенцами, уже стемнело.

Ночью дождя не было, но им пришлось закрыть входную дверь и все окна, потому что в воздухе тучами клубились «гвоздики», микроскопические москиты с жалами-иголками. Рохелио сходил за старой помятой кастрюлей, хранившейся у них под домом, натолкал в нее кокосовых волокон и поджег. Огонь разгорелся, и мошкара на какое-то время исчезла, но, как только дым развеялся, снова налетела, так что оба они схватились за тряпки и принялись ими размахивать, разгоняя эту нечисть. Посмотреть спокойно сериал не получилось. Было так жарко, что у него под мышками расползались пятна пота, а у нее за ушами бежали ручейки.

– Что ж это, дождь так и не соберется? – стенала Дамарис, обмахиваясь тряпкой.

Рохелио не ответил и пошел ложиться. Она осталась перед телевизором, потому что слишком хорошо знала, что при такой жаре, да еще и с безжалостными москитами уснуть не получится.

После полуночи, когда по телику шел уже телемагазин, тьму внезапно разорвала молния, близко-близко, осветив на мгновение все вокруг. Дамарис от неожиданности вскрикнула, электричество отключилось, и на землю обрушились потоки – с молниями и громом, и такие мощные, будто на крышу опрокидывают бадью за бадьей. Однако воздух посвежел, москиты исчезли, и Дамарис, пребывая в полной уверенности, что собака ее под крышей и ей ничто не грозит, пошла спать.

Утром дождь продолжал идти, а поскольку спать она легла далеко за полночь, то поднялась поздно. Пол был холодным и мокрым, а в кастрюле, в которой вечером жгли кокосовые волокна, собиралась вода, капавшая посреди гостиной с потолка. Света в доме по-прежнему не было, так что Рохелио устроился на одном из пластиковых стульев перед мертвым телевизором, попивая кофе, который он, судя по всему, сварил в летней кухне во дворе.

– Эта твоя сучка наделала ночью делов, – сказал он.

Дамарис испугалась – и не потому, что собака могла что-то сотворить, а потому, что Рохелио уже, должно быть, наказал ее, пользуясь тем, что самой ее рядом не было.

– Что ты с ней сделал?!

– Я – ничего, а вот она тебе несколько лифчиков в хлам уделала.

Дамарис со всех ног бросилась на улицу. Там ничего не было видно: ни моря, ни островов, ни деревни, вообще ничего, кроме дождя – белого на расстоянии, словно тюлевая занавеска, стекавшего ручьями по скатам крыши, галереям и лестницам большого дома. Добежав до кухни, Дамарис вымокла насквозь. Ее трусы и трусы Рохелио, которые она вчера вечером повесила сушиться, были на месте. А вот лифчики, три штуки, валялись на полу, разодранные. Собака робко и виновато виляла хвостом, но выглядела неплохо. Дамарис внимательно осмотрела ее с головы до кончика хвоста и, убедившись, что псина цела и невредима, испытала такое облегчение, что вместо того, чтобы отругать, обняла ее и зашептала, что это ерунда, ничего страшного, что она все поняла и никогда больше купать ее не будет.



Дамарис баловала собаку и дальше – ровно до того момента, пока та не пропала в лесу. Это случилось в один из тех вечеров, когда она оставалась одна, потому что Рохелио ушел под парусом в море – рыбачить. Дэнджер, Оливо и Моско только что поели – там, где и всегда, не в кухне, а Дамарис как раз гладила по голове свою собаку, прощаясь с ней на ночь. Вдруг Дэнджер, обернувшись к лесу, громко залаял. Два других пса насторожились, а собака Дамарис выскочила из кухни и пробежала несколько метров, остановившись возле Дэнджера. В том направлении, куда он лаял, ни жилья, ни людей не было, так что Дамарис решила, что он, верно, почуял там что-то живое: хищную птицу, ежика или пекари – тот мог от стада отбиться или хворый какой-нибудь. Ночь выдалась безлунной, вокруг – темень хоть глаз коли: единственный источник света – лампочка в кухне. Есть ли там что, вдалеке, она не видела и не слышала, однако собаки нервничали все больше, шерсть на загривках поднялась дыбом, а лай звучал все громче и громче.

Дамарис стала звать свою суку, надеясь ее успокоить, стараясь подманить. «Чирли!» – закричала она, впервые не стесняясь произнести вслух то имя, над которым потешалась кузина: «Чи-и-и-и-ирли-и-и-и!» Но в этот момент Дэнджер сорвался с места, остальные псы бросились за ним, ее собака тоже, раз – ее и след простыл.

Дамарис слышала их лай, слышала, как они несутся сквозь заросли. Но она была босая, а в лесу ведь можно и на гадюку наступить, на эфу уж точно, они-то как раз ночью и выползают – юркие и очень ядовитые, так что единственное, что ей оставалось, это кликать собаку, не выходя из кухни. И она звала: гневно, монотонно, ласково, умоляюще – и все без толку. Пока все вокруг нее не улеглось и ни лая, ни других звуков слышно уже не было. Только сельва вокруг – умиротворенная, как только что заглотивший добычу дикий зверь.

Дамарис метнулась в хижину, сунула ноги в резиновые сапоги, схватила мачете с фонарем и бросилась в лес – туда, куда убежали собаки. Ни на мгновенье не ощутила она страха перед тем, что обычно внушало ей в этом лесу ужас: темень, ядовитые эфы, хищные звери, мертвяки, покойный Николасито, покойный Хосуэ и покойный сеньор Хене, все те страшилки, о которых она была наслышана с самого детства… Храбрости своей она, впрочем, тоже не удивилась. В голове колотилась только одна мысль: собака в опасности, нужно ее спасти.

Она шла вперед сквозь заросли, не слишком удаляясь от дома, чтобы не заплутать в потемках, шарила вокруг лучом фонарика, поднимая шум и громко кликая по именам – свою собаку, а также Дэнджера, Оливо и Моско. Поскольку ни один из псов не возвращался, да и вообще ничего не происходило, она решила углубиться в лес. Сходила к оврагу, отделявшему участок супругов Рейес от соседнего участка, к ограде возле главной дороги, к скалам и пальмам-энокарпам, где кончалась та единственная дорога, что сюда вела.

Видела она не больше того, что выхватывал из темноты луч фонаря, то есть отдельные фрагменты: огромного листа, покрытого мхом ствола дерева, крыла гигантской моли с целой батареей глаз – поднятая внезапным светом, она откуда-то вылетела и испуганно трепетала крыльями вокруг ее головы… Сапоги цеплялись за переплетения корней и увязали в топкой грязи, она спотыкалась, поскальзывалась и, стремясь удержаться на ногах, хваталась руками за какие-то твердые, влажные или пористые поверхности. К ней самой прикасалось что-то жесткое, волосатое или колючее, и она отшатывалась, думая, что это паук или гадюка, которые живут на деревьях, или летучая мышь, пьющая кровь человека, однако ее никто не поранил, только комары кусали, но она, не обращая на них никакого внимания, в чернильной мгле продолжала свои поиски. Жаркий воздух был каким-то слюнявым, прилипал к коже, словно ил, и ей казалось, что кваканье лягушек и стрекотанье сверчков, оглушительные, как музыка на дискотеке в соседнем городке, звучат не где-то в сельве, а прямо у нее в голове. Свет фонаря стал тускнеть, и ей не оставалось ничего другого, кроме как в отчаянии и в слезах повернуть к дому, пока фонарь окончательно не умер.

Уснула она моментально, но сон был тяжелый, от такого не отдохнешь. Ей снились звуки и тени, снилось, что она лежит без сна в своей кровати, но не может пошевелиться, что ее что-то атакует, что сельва просочилась в хижину и обволакивает ее, покрывает илом и заливает ей в уши невыносимый гвалт разной живности, что она сама превращается в сельву, в ствол дерева, в мох, в слякоть, во все сразу, и именно там встречает она свою собаку, а та в знак приветствия облизывает ей лицо. Когда она проснулась, рядом по-прежнему никого не было. На улице бушевала гроза – ливень с ураганным ветром, рвущим с крыш черепицу, и сотрясающим землю громом. Вода заливалась в щели и растекалась по полу хижины.

Она подумала о Рохелио: как он там, в жалком суденышке посреди моря в яростный шторм, ведь у него нет ничего, кроме спасательного жилета, дождевика и нескольких кусков пластмассы, чтобы под ними укрыться. Но еще больше она переживала за собаку – та ведь тоже под открытым небом, там, в лесу: мокрая, коченеющая от холода, еле живая от страха, одна-одинешенька, без нее, и на помощь прийти ей некому. И она снова заплакала.



К полудню следующего дня дождь прекратился, и Дамарис снова отправилась искать собак. Было серо и довольно свежо, а воды на землю вылилось столько, что все затопило. Шлепая по лужам, она еще раз обошла те места, где побывала прошлой ночью, но потоки стерли все следы. Не осталось их и на главной дороге; там так же, как и повсюду, стояли лужи, но и по этой дороге она пробежала из конца в конец. Зашла к соседям – рассказать, что случилось, и дать совет – приглядывать за собаками. Сначала к прислуге в дом инженера, там работали деревенские, так что происшествию они никакого значения не придали, а потом к сестрам Тулуа, и вот они-то, души не чаявшие в своем лабрадоре, горячо посочувствовали Дамарис и даже пригласили к обеду.

Вечером Дамарис отправилась в дом доньи Росы, опустевший после того, как сеньор Хене умер, а у нее самой рассудок вконец помутился. Сеньоре Росе и до смерти мужа случалось забывать имена людей, терять вещи и смешить людей разными выходками: наложить, к примеру, тройной слой косметики на глаза и губы или засунуть мобильник в морозилку. Со смертью сеньора Хене состояние сеньоры Росы ухудшилось. Она уже не помнила, какой на дворе год, полагая, что по-прежнему живет девушкой в Кали, пускалась в пляс, заслышав звуки национального гимна, или думала, что они с мужем только что приехали в эти горы и ждут доставки стройматериалов, чтобы начать строить дом. Она могла потеряться в своем доме, подолгу застывала с открытым ртом и бессмысленным взором, разговаривала со стенами и даже забывала опрокинуть рюмочку – это она-то, кто раньше был так неравнодушен к водке и прикладывался к бутылке практически каждый день!

Поскольку своих детей у нее не было, приехала племянница и все взяла в свои руки. Тетушку она поместила в пансионат для старушек в Кали, а дом с участком выставила на продажу. И пока собственность продавалась, племянница, как раньше и ее тетя, продолжала платить Дамарис и Рохелио, чтобы те ухаживали за домом. Он занимался садом и мелким ремонтом, а она – уборкой.

Собака бывала на этом участке с Дамарис каждую неделю с тех самых пор, как ее принесли сюда, наверх, и вот Дамарис пришло в голову: а не там ли она? Ведь могла же она прибежать туда, где ей так нравилось валяться – на бетонной площадке заднего двора, прохладной и сухой в любую погоду.

Но собаки не было – ни на заднем дворе, ни в каком другом уголке этого участка, самого большого на горе. Дамарис проверила все: дом, сад, лестницу к дому, длинную кромку скал, тропинку к ущелью и ручей, после всех этих дождей прыгавший по нему бурным потоком, переливаясь поверх дамбы, которую выстроил когда-то покойный сеньор Хене.

Солнце не вышло из-за туч и на второй день, и с неба опять ливмя лило до самого обеда. Пообедав, Дамарис вышла из дому, когда в воздухе висела уже только морось, такой слабенький дождичек, которого и глазами не видишь, и кожей его вроде не ощущаешь, однако мочить-то он мочит. И вот под этой моросью она обошла тропинки, известные только охотникам и пильщикам деревьев. Никаких следов собак. Ближе к вечеру осадки прекратились, но тучи так и не разошлись, и день таким и остался – серым и холодным.

На обратном пути она наткнулась на массовый исход муравьев: тысячи и тысячи муравьев шагали по сельве, словно армия. Муравьи черные и муравьи средние поднимались из своих подземных муравейников и сплошным ковром покрывали все вокруг, забирая по пути все, что ни попадется, – и живых, и мертвых. Ей пришлось бежать, чтобы выбраться из муравьиной массы, но некоторым мурашам все же удалось забраться по ее ногам, и, пока она их с себя стряхивала, они успели-таки покусать ей руки и ноги. Муравьиные укусы горели огнем, но боль проходила быстро, и волдырей после себя они не оставляли.

Поток муравьев достиг хижины через четверть часа после нее самой, так что Дамарис с ногами забралась на пластиковый стул и сидела, поджав под себя ноги, пока они выполняли работу чистильщиков. Через два часа ни следа не осталось ни от муравьев, ни от тараканов, которых они вытащили из щелей и унесли с собой.

В ту ночь так сильно похолодало, что Дамарис пришлось укрыться полотенцем – самой толстой тканью в доме. А вот дождя не было. На третий день солнце все же прорвалось сквозь тучи, небо и море заиграли красками, и сразу потеплело. Дамарис уже собиралась выйти из дома, когда вернулся Рохелио, а через считаные минуты, выскочив из леса, примчались собаки. Грязные, усталые и отощавшие. Дамарис уж было обрадовалась, но тут же поняла, что прибежали только Дэнджер, Оливо и Моско, и разрыдалась.

Рохелио, проведя в открытом море пятеро суток, пришел голодный и уставший, но все же отправился вместе с ней в лес. Следы трех псов они обнаружили на главной дороге и дошли по ним до самой Ла-Деспенсы, где скалы закончились и начался еще один проливчик, который, ясное дело, псы преодолели вплавь. Ни следа ее суки они не увидели.

Рохелио выходил на поиски вместе с Дамарис каждый день. Они побывали и за Ла-Деспенсой, дошли до рыбоводной фермы и даже проникли на закрытую территорию военно-морского флота, что было запрещено. Там сельва оказалась еще более мрачной и таинственной, со стволами деревьев толщиной в три Дамарис, если их поставить спиной к спине, и подложкой из палой листвы такой толщины, что ноги порой утопали в ней до середины голенища резиновых сапог.

Из дома они выходили после обеда и возвращались поздно вечером или ночью, полумертвые от усталости, с ноющими во всем теле мышцами, с порезами от пампасной травы, покусанные насекомыми и потные или – вымокшие до нитки, если попадали под дождь.

Пришел день, когда Дамарис сама, без всякого нажима с его стороны и безо всяких там скептических комментариев, поняла, что собаку им никогда не найти. Они стояли перед огромной трещиной в земле, заполняемой снизу морской водой. Прилив был в своей высшей точке, волны с силой бились о скалы, и их окропляли брызги от самых высоких волн. Рохелио объяснял: чтобы перебраться на другую сторону, им придется ждать отлива – пусть море отступит как можно дальше, и тогда они смогут спуститься в провал, а потом подняться по скалам с другой стороны, только очень осторожно, чтобы не соскользнуть вниз, потому что камни скользкие, покрыты илом. Дамарис его не слушала. Мыслями она вернулась в то место и время, когда погиб Николасито, и, погружаясь в отчаяние, прикрыла глаза. Теперь Рохелио говорил, что еще можно было бы прорубить себе путь вокруг провала при помощи мачете, но проблема в том, что на той стороне полно колючих пальм. Дамарис открыла глаза и перебила его.

– Собака погибла, – сказала она.

Рохелио взглянул на нее, пока не понимая.

– Эта сельва – чудовище, – пояснила она.

Слишком их много, этих скал, покрытых илом, и волн, как та, что унесла покойного Николасито; слишком много гигантских деревьев, да и те с корнем вырывают грозы, а молнии рассекают пополам; слишком часты обвалы; слишком много ядовитых гадюк и змей, способных заглотить оленя, и летучих мышей-вампиров, высасывающих из животных кровь; слишком много растений с шипами, пронзающими ногу насквозь; слишком много потоков в ущельях, превращающихся после ливня в реки и сметающих все, что ни встретится на пути… А еще с той ночи, как убежала собака, прошло двадцать дней – слишком много.

– Пошли домой, – сказала Дамарис, на этот раз – без слез.

Рохелио подошел, сочувственно заглянул ей в глаза и положил на плечо руку. В ту ночь они снова любили друг друга, как будто бы с предыдущего раза не прошло десять лет. Дамарис даже допустила для себя мысль: а вдруг на этот раз она забеременеет, но на следующее утро сама над собой посмеялась, потому что ей ведь уже исполнилось сорок – возраст, когда женщины засыхают.

Это сказал как-то раз ее дядя, обронил на одном из тех его празднеств, которые он закатывал, когда они жили внизу в деревне, в двухэтажном доме. Он был пьян, без рубашки и сидел на улице в компании с несколькими рыбаками, когда перед ними прошла деревенская красотка. Высокая, она шла горделиво, покачивая бедрами, прямые волосы спускаются ниже лопаток. Дамарис всегда ею восхищалась. К ней были прикованы взоры всех рыбаков, а дядя глотнул из своего стакана.

– Хороша, ничего не скажешь, – выдохнул он, – а ведь ей, должно быть, уже сорок – возраст, когда женщины засыхают.

«А я всегда была сухой», – горестно подумалось Дамарис.

Несколько дней они с Рохелио были вместе. Она рассказывала ему, как развиваются события в дневном телесериале, а он ей – что видел и о чем думал, пока охотился, рыбачил или косил траву на газоне. Вспоминали прошлое, смеялись, обсуждали новости и вечерний сериал, а потом оба шли спать, как в самом начале, когда ей было восемнадцать и она еще не начала страдать от того, что не может забеременеть.

Но как-то утром, когда Дамарис собирала в кухне завтрак, она уронила чашку из сервиза, привезенного Рохелио из последней его поездки в Буэнавентуру.

– И пары месяцев они у тебя не продержались, – с досадой проговорил он, – тяжелая у тебя рука – что есть, то есть.

Дамарис ничего в ответ не сказала, но в ту же ночь, когда телевизор выключили и он попробовал ее приобнять, она увернулась и ушла в ту комнату, где спала одна. И какое-то время разглядывала свои руки. Они были большие, с толстыми пальцами, сухими огрубевшими ладонями и глубокими, словно трещины в сухой земле, линиями на них. Мужские руки, руки каменщика или рыбака, что легко вытянут из моря громадную рыбину. На следующий день ни один из них не сказал «Доброе утро», и оба опять стали держаться друг от друга на расстоянии, не смотрели в глаза, спали в разных комнатах и говорили только самое необходимое.



Дамарис больше уже не плакала по своей собаке, но осознание того, что теперь ее нет рядом, камнем лежало на сердце и причиняло боль. Она скучала по ней – каждый день, каждую минуту. И когда возвращалась из деревни домой, а собаки нет, не ждет она хозяйку на верхней ступеньке, приветственно виляя хвостом, и когда опять принималась чистить рыбу, а та уже не выпрыгнет, словно из-под земли, не сводя с нее упорного взгляда, и когда убирала остатки еды, не откладывая уже для своей девочки лучшие кусочки, или когда пила утренний кофе, а почесать за ухом и некого. Ей то и дело грезилось, что она видит ее: то за мешком с кокосами, прислоненным Рохелио к стене хижины, то на смотанных и уложенных друг на друга швартовах, оставленных под навесом, то за вязанкой дров, брошенной мужем возле плиты, то среди других собак, то в зарослях сада, то, вечерами, в тени деревьев. И даже на подстилке, по-прежнему лежавшей в кухне, потому что Дамарис никак не могла собраться с духом и убрать ее.

Дон Хайме выразил ей свои соболезнования, как будто у нее кто из родни умер, и Дамарис была ему искренне благодарна за то, что он всерьез принимает ее чувства. Не то что донья Элодия – пока Дамарис рассказывала ей, как все это случилось, ее вдруг охватило чувство вины: это ведь у нее собака убежала, это она сама оставила попытки ее найти, сама потеряла всякую надежду. Донья Элодия выслушала рассказ молча, а затем горестно вздохнула, словно смирившись, вконец обессилев от тягот жизни. От помета в одиннадцать щенков остался только один – кобель, которого она оставила себе. И теперь Дамарис, когда ей случалось пойти в соседний городок, старалась обойти ресторанчик стороной, потому что смотреть на этого пса ей было бы больно.

Ну и поскольку последним, чего ей тогда не хватало, стали бы язвительные комментарии Люсмилы, Дамарис ни слова не сказала об этой истории никому из родных, даже тете Хильме.

Однако Люсмила все равно узнала. Возвращаясь с рыбалки, Рохелио случайно столкнулся в рыбацком кооперативе с ее мужем, они разговорились о том о сем, так что он и сам не заметил, как выболтал все о суке: что та убежала, что они ее искали и как долго. Уже к ночи Люсмила позвонила Дамарис на сотовый.

– Вот потому-то мне и не нравятся эти животные, – припечатала она.

Дамарис вообще-то не поняла, по какой именно причине: по той ли, что те могут потеряться в лесу, или по той, что они погибают, но пояснений просить не стала, поинтересовавшись только, звонила ли Люсмила на этой неделе отцу.



Смерть сеньора Хене выглядела весьма странной. Никто так и не узнал ни что с ним, собственно, случилось, ни каким образом он оказался в море. Практически полностью парализованный, двигать он мог исключительно пальцами. Большинство людей решило, что он покончил с собой, скатившись на своем инвалидном кресле со скалы, но Дамарис и Рохелио знали, что сделать этого он просто не мог. Движок у инвалидной коляски был недостаточно мощным, и если бы сеньор Хене попытался это устроить, то он бы просто-напросто застрял в золотых сливах, росших по краю обрыва. Такое уже случалось: вовремя затормозить ему не удалось, и Рохелио собственными руками вытаскивал его из зарослей. Нашлись, правда, и те, кто решил, что с обрыва его столкнула сеньора Роса, по словам одних – из жалости, а по мысли других – чтобы избавиться от обузы.

Версия о том, что кресло столкнула сеньора Роса, казалась Рохелио вполне правдоподобной, потому как крыша у нее совсем уже съехала. Дамарис этого не отрицала, но все-таки твердо стояла на том, что, какой бы полоумной она ни была, не ее это рук дело. Если уж она не может обидеть даже мышек-полевок, устроивших гнезда у них в чулане, кузнечиков, проедавших дырки в одежде, и гигантского размера моль, похожую на летучую мышь и пугавшую ее по ночам, то уж убить мужа она тем более не способна.

Как бы то ни было, когда сеньор Хене пропал вместе с инвалидным креслом и вверху на скалах никаких его следов обнаружить не удалось, Рохелио первым сказал, что он, должно быть, не на земле. Деревенские мужики, помогавшие в поисках, его не поняли.

– Будь он здесь, на горе, – пояснил тот, подняв взгляд к небу, – то давно тучей стервятники бы носились.

И это прозвучало так убедительно, что мужики только переглянулись, словно говоря: «Да как же мы сами не догадались?» – и Дамарис охватила гордость за своего мужа.

Дамарис смогла увидеть тело сеньора Хене сразу, как только его подняли из моря и выгрузили на берег. Мертвое тело казалось еще более белым, чем он был при жизни, белее, чем что-либо виденное Дамарис в жизни. Кожа с него сползала клочьями, как с наполовину очищенного апельсина, пальцы на руках и ногах были обглоданы морскими тварями, глазницы – пусты, живот – раздут, а рот – раскрыт во всю ширь. Дамарис в этот рот заглянула. Языка не было, а из глотки поднималась какая-то черная жидкость. Пахло гнилью, и ей почудилось, что оттуда того и гляди то ли начнут выпрыгивать, поднявшись из живота, рыбки, то ли прорастет вьюнок.

Его искали двадцать один день. После Николасито это было второе тело, которое море так долго отказывалось отдавать.



Собака вернулась, когда при Дамарис о ней никто уж и не заговаривал. В тот день Дамарис проснулась ни свет ни заря – от шума с рыбацких судов, выходящих из бухты, места ночевки, в открытое море. Небо было плотно затянуто тучами, но не капало, а в голове у нее крутилась беспокойная мысль о том, что из еды у них на сегодня – только рыба. И вот, едва Дамарис, собираясь в летнюю кухню, распахнула дверь хижины, как тут ее и увидела – под кокосовой пальмой в саду. Первое, что пришло ей в голову, это что собственные глаза опять ее обманывают, однако нет, на этот раз это и в самом деле была ее собака – худющая и вся покрытая грязью.

Дамарис спустилась из хижины во двор. Собака завиляла хвостом, а у женщины брызнули слезы. Она подошла поближе, наклонилась, погладила. От собаки воняло. Дамарис осмотрела ее со всех сторон. Несколько впившихся клещей, ухо порезано, глубокая рана на задней лапе и торчащие наружу ребра. Дамарис не отрывала от нее глаз. Поверить не могла, что та вернулась и, что самое удивительное – в таком неплохом состоянии после бездны времени в лесу. Прошло тридцать три дня: на двенадцать больше, чем числился пропавшим сеньор Хене, и всего на один меньше, чем Николасито, но коль скоро собаку обратно вернуло не море, а сельва, та осталась жива. Жива! Дамарис без устали повторяла про себя это слово.

– Она жива! – провозгласила она, когда Рохелио вышел из хижины.

Увидев суку, он просто остолбенел и лишился дара речи.

– Это Чирли! – пояснила Дамарис.

– Да вижу я, – отозвался он.

Подошел, оглядел ее всю – с головы до хвоста – и даже легонько похлопал по спине. А потом взял ружье и ушел на охоту.

Дамарис счистила с нее грязь, продезинфицировала раны спиртом, сварила рыбный бульон и отдала его собаке вместе с рыбной головой, сама оставшись без обеда. Потом спустилась в деревню и, немало смущаясь, потому что в этом месяце расплатиться за взятые в долг товары они не смогли, попросила у дона Хайме занять немного денег – купить мазь «Гусантрекс», чтобы у собаки в ране черви не завелись. Дон Хайме тут же дал ей денег, а еще фунт риса и две куриные шейки.

Так как «Гусантрекса» не оказалось ни у них в деревне, ни в соседнем городке, Дамарис попросила старшую дочку Люсмилы, собравшуюся по своим делам в Буэнавентуру, купить ей мазь, нимало не заботясь о том, что там подумает или скажет ее кузина.

«Гусантрекс» прибыл с последним теплоходом, и все последующие дни Дамарис только и делала, что смазывала собачьи раны лекарством, кормила ее бульонами, а еще жалела и окружала заботой.



Собачьи раны благополучно затянулись, да и мясо на ребрах наросло, однако Дамарис продолжала вести себя с ней так, словно та все еще больная и слабая. Она уже открыто звала ее Чирли и не стеснялась ласкать, кто бы рядом ни находился – даже в присутствии Люсмилы, когда та пришла к ним в гости на день матери.

Явилась Люсмила вместе со всей семьей: мужем, дочками, внучками и даже тетей Хильмой, которую подняли на руках по крутым ступеням, а потом усадили в шезлонг на террасе большого дома. В летней кухне на дровяной плите хозяева потушили овощное санкочо с курятиной, наполнили водой бассейн и полезли купаться. Вслух никто не сказал «Ну и ну, рисковые ж мы ребята!», но Дамарис казалось, что все, должно быть, так про себя и думают. И хотя она громко смеялась шуткам и играла с девочками, сказать, что она чувствует себя в своей тарелке, было никак нельзя. Ее мучила мысль, что бы сказали люди, если б увидели их, так по-хозяйски расположившихся в доме семьи Рейес. Тетя Хильма лениво обмахивалась веером, сидя в шезлонге на террасе, как королева какая-нибудь, Рохелио вальяжно раскинулся в другом кресле, возле бассейна, Люсмила с мужем, сидя на бортике бассейна с бутылкой водки, по очереди отхлебывали из горлышка, девочки резвились в воде, а Дамарис, только что выйдя из воды и оставив за собой мокрый след, прохаживалась по гравийной дорожке, покачивая массивной филейной частью, обтянутой короткими шортиками из лайкры, в выцветшей майке на бретельках, которую обычно она использует как верх купальника или как рабочую одежду. Дамарис говорила себе, что никто и никогда не принял бы их за хозяев дома. Они не более чем кучка бедных и плохо одетых чернокожих, дорвавшихся до вещей богачей. «Вот ведь нахалы», – вот что подумали бы о них люди, и Дамарис уж точно захотелось бы провалиться сквозь землю, потому что для нее прослыть нахалкой – так же ужасно и через край, как пойти на кровосмешение или преступление.

Она уселась на пол, вытянув ноги и опершись спиной о стену летней кухни. Собака устроилась рядом, положив голову ей на ногу, и Дамарис принялась ее гладить. Люсмила взглянула на обеих, осуждающе покачав головой, а потом пошла предложить глоток Рохелио.

– Тебя как, уже вышвырнули из постели, заменив на псину? – поинтересовалась Люсмила. – За обедом-то твоя жена лучший кусок курятины ей отдала.

Люсмила перегибала палку. Дамарис действительно дала порцию санкочо собаке, но разве только кожу и малюсенький кусочек своей порции куриной шеи.

– Нет пока, – ответил Рохелио, – я другому удивляюсь: зачем она тратит время на эту животину, если та уже в лесу пожила и теперь, считай, все равно пропала. Зуб даю, ее теперь не удержишь – так и будет бегать.



Рохелио оказался прав. Собака вновь убежала – в день, когда Дамарис отправилась с ней в дом сеньоры Росы. Дамарис, как всегда, оставила собаку на заднем дворе и поднялась в дом. Открыла настежь окна и двери, чтобы проветрить, смела паутину из углов и пыль с мебели, вымыла кухню и ванную комнату, подмела и навощила полы, а также обработала инсектицидом все помещения. Руки у нее отвердели, будто картонные, и сильно пропахли химией.

Когда она все закончила и вышла из дома, было уже часа четыре, и собаки во дворе не было. На небе висели тяжелые тучи, да так низко, что, казалось, того и гляди землю придавят. Дышалось тяжело, и Дамарис подумала, что псина, истомившись от жары и испугавшись приближающейся грозы, вернулась домой одна.

Дамарис сразу же пошла домой, прямо к ней, своей собаке, собираясь налить ей воды. Остальные псы залезли под хижину, где и сидели, высунув языки. Но ее там не было. Не было нигде. Дамарис посмотрела под большим домом, на лестницах, в саду, в кухне… Она вся взмокла и чувствовала, что просто задыхается от духоты. Очень хотелось освежиться, окатить себя водой, забравшись в купель, но собаку найти – важнее. Бегая по всему участку, она громко звала свою псину и даже в лес забежала, но недалеко, кликая ее и там. И не оставляла эти попытки до тех пор, пока не стемнело настолько, что бегать босиком и без фонаря в руках стало опасно. И – ничего.

Вернувшись домой, она все же сполоснулась в купели, чувствуя скорее злость, чем страх. Ее злило, что собака удрала, и на этот раз – одна, без какого бы то ни было влияния других псов, злило, что та заставила ее бегать по участку и звать беглянку, волноваться и – самое главное – что Рохелио оказался прав и что собака эта – кажется, отрезанный ломоть. Поэтому, когда он вернулся с рыбалки со связкой рыбин, она ничего ему не сказала, а чтобы он ничего не заподозрил, и на поиски вечером не пошла. Дамарис была так раздражена, что не могла даже сосредоточиться на очередной серии вечернего сериала. По телевизору шел уже выпуск новостей, когда она все же решила выйти и глянуть в последний раз под предлогом, что нужно проверить, хорошо ли упакована принесенная рыба.

Тучи ушли, ночь стояла ясная и свежая. Где-то над морем, так далеко, что и слышно-то ничего не было, синим и оранжевым полыхала гроза, рассекая черное небо царапинами молний. Собака вернулась. Лежала, свернувшись, на своем месте, и Дамарис обрадовалась, увидев ее, но виду не подала.

– Кыш, мерзкая псина! – крикнула она, когда та встала поздороваться с хозяйкой.

Собака поджала хвост и опустила голову.

– Вот не буду тебя сегодня кормить, – пригрозила она ей.

Но тут же одумалась и выложила припрятанные остатки ужина.

На следующее утро собака вела себя хорошо и не отходила от Дамарис ни на минуту. Та ее простила и решила, что Рохелио ошибся, что сука вовсе не безнадежна. Взяла у Рохелио одну из его веревок, швартовов для лодки, обернула ее вокруг собачьей шеи и завязала узел, которым обычно крепила к причалу свою лодку, затем привязала другой конец веревки к столбу, опоре крыши над кухней, села рядом и принялась терпеливо ждать, что будет, когда собака попытается убежать.

Когда такой момент настал и собака натянула веревку, Дамарис очень ласково, чтобы та успокоилась, начала ей рассказывать, чего она от нее хочет: чтобы та больше не убегала, чтобы снова стала послушной собачкой, увещевала, что лучше бы ей вспомнить о голоде и ужасах тех тридцати трех дней, когда она плутала в лесу, что нельзя быть такой упрямой и надо извлечь уроки из собственного опыта. Как раз в эту минуту Рохелио, возвращаясь из леса, куда он ходил нарезать палки для ремонта кухни, подошел к ним и с ужасом воззрился на открывшуюся его глазам картину.

– Ты что, животное убить хочешь?! – заорал он.

– Это еще почему?

– Узел-то затяжной: она ж удавится!

Дамарис бросилась к шее собаки, думая развязать петлю, но, поскольку та уже успела отчаянно пометаться, стараясь освободиться, узел затянулся и не поддавался. Рохелио отодвинул Дамарис в сторону, поймав, прижал к земле собаку и вытащил мачете. Дамарис пришла в ужас, но прежде, чем она успела хоть что-нибудь предпринять, Рохелио перерезал веревку, и собака освободилась.

После того как она успокоилась и попила воды, Рохелио научил Дамарис, как правильно привязывать собаку. То, что она завязала мертвую петлю – затяжной узел, это хорошо: чтобы собака не могла сама отвязаться, – но ни в коем случае нельзя делать ей петлю на шее. Наоборот, веревка должна проходить по груди: от плеча, через грудную клетку и под переднюю лапу с другой стороны – так, как люди сумку через плечо носят.