Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Левашев и Лихарев шли вместе.

— Слава Богу, — шепотом проговорил Дмитрий Петрович, — наконец-то принцесса изволила стряхнуть с себя эту проклятую робость.

— Тише, — остановил его Лихарев, — не говори на улице! Этого ночного мрака нужно бояться даже больше, чем светлого дня. Ты видишь, кругом какая темь; кто поручится, что в этой тьме не притаилось чье-нибудь ухо. Поудержи немного свой язык, успеем наговориться, когда придем ко мне.

Но наговориться им, однако, не пришлось и в квартире Антона Петровича.

Уже шагая по грязному двору и пробираясь к подъезду своей квартиры, Лихарев заметил, что из его комнаты, светлыми полосами врываясь в ночной мрак, падают яркие лучи. Он приостановился, поглядел на окна и досадливо промолвил:

— Кого это нелегкая принесла? Мне, во-первых, страшно спать хочется, а во-вторых, и поговорить по душам не дадут. Наверное, это какого-нибудь гостя принесло: не спится человеку, вот он и забрел с дурных глаз.

Гость, который сидел в комнатах Антона Петровича, оказался поручиком Милошевым.

— Ах, это — Милуша! — воскликнул Лихарев, когда его взгляд упал на розовое лицо юного офицера. — Ну, Милуши-то я стесняться не буду… Изволь-ка, сударь, — обратился он к нему, — надевать свой плащ да убираться подобру-поздорову. Я, братец, смертельно спать хочу, а оставить тебя ночевать тоже не могу, так как, видишь, со мной пришел Митя, а другого дивана у меня не имеется. Ну-ка, ну-ка, уходи, сударь. И завтра можем с тобою увидаться.

Милошев вспыхнул как маков цвет, но не от обиды, а по привычке, и, вместо того чтобы подняться с кресла, на котором сидел, и последовать настойчивому совету Лихарева, отрицательно покачал головой:

— Нет, Антон Петрович, как ты там хочешь, а я уйти не могу: у меня к тебе разговор есть. Надобно мне, Антон Петрович, один секрет сообщить, помнишь, по тому делу, о котором мы с тобой уж толковали.

Антон Петрович пристально поглядел на своего гостя, затем перевел взгляд на Левашева.

— Может быть, я мешаю? — спросил тот.

— О нет, нет, — воскликнул Милошев, — об этом и говорить нечего! Вы не только не помешаете, но даже я буду очень рад, если вы примкнете к тому предложению, какое я хочу сделать.

— Ну, делать нечего, Милуша, — проговорил Лихарев, — от тебя, видно, не отвяжешься! Давай разговаривать! — и, точно приглашая Дмитрия Петровича быть как можно внимательнее, он бросил на него многозначительный взгляд.

— Ты, чай, не позабыл, Антон Петрович, — начал юный офицер, понизив голос до шепота, — о чем я тебе прошлую пятницу докладывал?

— Конечно, не позабыл. Так, стало, дело на мази? Ты, значит, форменным заговорщиком сделался?

Милошев утвердительно кивнул головой.

— Не только на мази, но мы завтрашний день и действовать решили.

— Вот как! — протянул Лихарев и бросил на Левашева тревожный взгляд.

— Да объясните же, господа, в чем дело? — взмолился тот, хотя и догадываясь смутно, но не понимая ясно, о чем они говорят.

Лихарев хотел было посвятить приятеля в таинственный смысл слов Милуши, но тот предупредил его.

— Видите ли, сударь, в чем дело, — заговорил молодой офицер, — ее высочеству принцессе Анне Леопольдовне от Бирона, как вам ведомо, совсем житья нет. Хоть он и регентом только числится, однако и мать императора, и ее супруга совсем ни за что почитает и распоряжается всем с таким своеволием, словно бы он сам императорскую корону носит. Это уж совсем несправедливо, а потому принцесса Анна и возымела намерение освободиться от опеки господина Бирона. Составился сему заговор, в котором главное участие принимает его сиятельство генерал-фельдцейхмейстер, и на завтрашний день самое действо назначено. Его сиятельство граф Миних арестует Бирона, и сделать это будет совсем нетрудно, так как, кроме Измайловского полка, на стороне правительницы все войска.

Лихарев опять бросил тревожный взгляд на Левашева.

— Вот оно что! — промолвил он. — Так вы, стало быть, уж все и оборудовали?

— Положительно все, — отозвался самодовольно Милошев.

— И чаете, удача тому будет?

Юный офицер на этот раз покраснел уже от обиды и развел руками.

— Тут и сомневаться нечего.

— Так зачем же ты, сударь, ко мне-то пришел? Зачем же это ты мне эту тайну рассказал? А вдруг я возьму да сейчас к господину регенту отправлюсь да всех вас головой и выдам?

На губах Милошева показалась недоверчивая улыбка, но его голубые глаза тревожно забегали по сторонам.

— Ну, вот, — воскликнул он, — точно я не знаю, с кем я говорю! Чай, не к чужому человеку пришел, а к приятелю, да и пришел-то я неспроста. Я так думаю, что ежели такое дело затеялось, так и тебе, Антон Петрович, и вам, сударь, принять в нем участие не мешает.

Дмитрий Петрович и Лихарев опять переглянулись.

— Спасибо тебе, Милуша, — проговорил после небольшого раздумья Антон Петрович, — спасибо тебе, что в такую минуту о приятелях вспомнил, это показывает, что у тебя хорошее сердце, и я этого никогда не забуду. Тайны я твоей не выдам — в этом ты можешь быть спокоен; желаю вам во всем полной удачи и успеха. Первый от души порадуюсь, коли вы эту курляндскую собаку арестуете, а только что до меня — то от участия в сем я отказаться должен.

— И я не могу в этом участвовать, — в унисон приятелю отозвался Левашев.

— Да почему же? — удивленно воскликнул Милошев.

— Потому, дружок, что поздно в последний день к таким делам приставать, а, окромя того, я что-то очень труслив за последние дни стал.

— Ну, как хотите, как знаете! — дрожащими от обиды губами выговорил юноша. — В таком разе прощайте, побегу домой, нужно уж нонече выспаться — завтра спать не придется.

IX

Ночной поход

В покоях герцога Эрнста Бирона, занимаемых им в Летнем дворце, царит странное безмолвие. В прихожих толпятся слуги, все комнаты ярко освещены, но, несмотря на это, все здесь окутано мертвой тишиной, которая странно тяготит всех и действует неприятно даже на самого всесильного регента, медленно прохаживающегося по своему кабинету. С той минуты, когда императрица Анна скончалась, герцог потерял совершенно спокойствие духа. Его обычная подозрительность усилилась еще более, страх, прежде мало знакомый его душе, теперь зачастую овладевал им.

Несмотря на то что герцогу удалось заставить умирающую императрицу провозгласить его регентом, несмотря на то что его власть как бы еще более упрочилась, фаворит покойной императрицы чувствовал, что почва под его ногами далеко не устойчива, что он слишком одинок среди своих врагов, а своими врагами он мог считать все русское дворянство и весь русский народ, терпевший его жестокое своеволие только до поры до времени. Уже через несколько дней после того, когда он торжественно прочел посмертный акт «Точившей Анны, которым он объявлялся регентом империи до тех пор, пока ребенку-императору не исполнится семнадцати лет, герцог узнал, что недовольство им среди народа и в войске не только растет, но прорывается наружу, что среди офицеров идет глухой ропот, явно предвещающий взрыв, и хотя он и приказал арестовывать всех, кто слишком возвышает голос, хотя тайная канцелярия была буквально переполнена действительными и воображаемыми противниками его власти, однако он чувствовал, что это мало упрочит его положение, что нельзя же отрубить поголовно всем головы и, чтобы удержаться на высоте, нужны какие-нибудь иные меры. И вот теперь, медленно прохаживаясь по своему кабинету, пугливым взором вглядываясь в окутанные тенью углы комнаты, тревожно прислушиваясь к гнетущей тишине, стоящей кругом, герцог уже выработал тот план, который давно уже мелькал в его голове, который сможет удержать его надолго у кормила власти.

Ему казалось, что самым лучшим исходом будет возвести на престол Российской империи какое-нибудь новое лицо, чтобы устранить Анну Леопольдовну и ее супруга, в защиту которых звучали уже многие голоса. Он вспомнил о том, что в Германии в данное время находится близкий родственник покойного Петра — принц Гольштейнский, и на него-то и пал его выбор. Он был убежден, что принц, возведенный им на престол, останется, конечно, ему безусловно благодарен и что тогда он может спать совершенно спокойно. И, остановившись на этой мысли, Бирон даже стал мечтать о том, как выдаст за нового императора свою дочь, а принцессу Елизавету, к которой он чувствовал странное расположение, он хотел выдать за своего старшего сына и этими крепкими связями упрочить свое шаткое в данное время положение. Ему казалось легким осуществить эти мечты, так как он был уверен в том, что ни Анна Леопольдовна, ни принц Антон не пользуются народною любовью, что за них восстают только потому, что он, Бирон, является правителем империи, и что если взойдет на престол император более зрелого возраста, то, конечно, народ и не вздумает защищать права принцев Брауншвейгских, мало знакомых его верноподданническому сердцу.

— Да, так нужно сделать, — почти вслух раздумывал Бирон, — нужно арестовать господ брауншвейгцев, и тогда агитация в их пользу тотчас же затихнет, и я смогу совершенно успокоиться.

Раздавшиеся за дверью чьи-то тяжелые шаги заставили герцога тревожно вздрогнуть и оглянуться на скрипнувшую дверь.

Вошел Миних. Фельдмаршал, любезно улыбаясь, подошел к Бирону и воскликнул:

— Ну вот и я, любезный герцог! Мы можем с вами сыграть нашу обычную партию в шахматы, так как, к счастью, я себя чувствую теперь совершенно здоровым и бодрым.

Бирон вообще не любил веселых лиц. Он знал наверняка, что веселая улыбка зачастую скрывает совсем невеселые мысли, знал он также, что Миних очень редко смеется, и это оживление его гостя показалось ему подозрительным.

Пока слуга ставил шахматный столик и расставлял фигуры, герцог все продолжал приглядываться пытливым взором к веселому лицу фельдмаршала, и в его душе поднимались все большие и большие сомнения, а в лихорадочно работавшем мозгу возникали воспоминания о тех обидах самолюбию, которые или прямо через него, или при косвенном участии были нанесены Миниху. Вспомнилось ему, между прочим, и то, как Миних просил у покойной императрицы титула герцога украинского и как он был обижен отказом, последовавшим на его просьбу. Вспомнилось ему также и то, как он лично разбил надежды самолюбивого фельдмаршала, думавшего, что, после того как герцог курляндский будет объявлен регентом, он будет носить звание генералиссимуса всех сухопутных и морских сил империи, и как он, Бирон, уже лично отказал ему и в этой просьбе. Вспомнилось все это герцогу, а вслед за тем закопошилась тревожная мысль, что Миних не из таких людей, которые способны прощать обиды, что самые опасные раны — это раны, нанесенные самолюбию, и опять, пытливо приглядываясь к лицу фельдмаршала, Бирон мысленно уже решил его судьбу, решил, что гораздо лучше уничтожить Миниха, чем дать возможность Миниху уничтожить его самого. Но он не показал своему гостю и вида, что он его в чем-либо подозревает, и совершенно спокойно уселся за шахматный столик, приглашая жестом фельдмаршала сделать то же.

— Начнем, сударь, начнем! — сказал он. — За вами, кажется, есть еще три партии. Хотя вы и хороший тактик на войне, но порой на шахматной доске делаете такие ошибки, которые совсем недостойны фельдмаршала. — И с этими словами он сделал ход пешкой.

По губам Миниха проскользнула хитрая улыбка.

— Я ношу звание фельдмаршала, — добродушно заметил он, — за то, что никогда не делал ошибок на военном поле, и за то, что всегда умел предупреждать неприятеля.

Бирон зорко посмотрел на него.

— Так что, вас никогда не захватывали врасплох? — спросил он, точно подчеркивая последние слова.

— О нет! — все с тою же хитрою улыбкою отозвался Миних. — Я предпочитаю сам захватывать врасплох и умею быть очень осторожным.

— Так будьте же осторожны, сударь! — многозначительно проговорил Бирон, быстро атакуя слона, неосторожно выведенного Минихом, и одновременно прибавляя: — Вот вы уже сделали ошибку, ваш слон находится в смертельной опасности.

Партия продолжалась недолго. Миних играл удивительно рассеянно, делал ошибку за ошибкой, и ему пришлось сдаться уже на тридцатом ходу.

— Ого, ваше сиятельство! — заметил Бирон. — Или вы сегодня чем-нибудь обеспокоены, или на вас нашла такая неудачная полоса, но вы сегодня играете отвратительно.

Миних ничего на это не ответил и только покраснел и пожал плечами.

Началась новая партия, и опять с первых же ходов фельдмаршал стал делать грубейшие ошибки. Эта рассеянность еще более вселила подозрение в Бирона, и, точно желая захватить своего гостя врасплох, он вдруг неожиданно спросил его:

— А что, сударь, не случалось ли вам предпринимать во время ваших военных походов каких-нибудь важных дел ночью?

Миних вздрогнул. Ему почудился и в словах, и в тоне герцога какой-то странный намек, и он едва не растерялся. Но он тотчас же оправился, тотчас же овладел собой и твердо проговорил:

— Я, ваша светлость, не помню таких случаев. Ночь — плохая пособница важным делам, но я считаю неизменным правилом пользоваться всякими обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными.

С этой минуты роли точно переменились. Рассеянность перешла как бы на Бирона; он стал удивительно задумчив, и вторую партию удалось уже выиграть фельдмаршалу, так как Бирон едва-едва следил за шахматной доской. Когда партия была окончена и Миних стал прощаться, Бирон попробовал было его удерживать, но тот отговорился своей неизменной привычкой ложиться в мирное время никак не позже половины двенадцатого.

— Если так, — сказал герцог, посматривая на циферблат часов, стоявших на камине, — то я не хочу нарушать ваших обычных привычек; теперь уже десять минут двенадцатого, и мне совсем нежелательно, чтобы из-за меня вы провели бессонную ночь, — и он дружески пожал руку фельдмаршала.

Миних поехал домой и всю дорогу от Летнего дворца до своего дома, стоявшего на другом берегу Невы, думал о странных фразах, которые вырывались у Бирона. Не было сомнения, что регент что-то подозревает. Было по всему заметно, что если Бирон и не знает всего того, что затевается против его особы, то, во всяком случае, он не сегодня-завтра не только догадается обо всем, но будет знать все наверняка от своих шпионов. Следовательно, медлить более было нечего; нужно было тотчас же приступить к делу и не дать возможности герцогу предвосхитить его, Миниха, мысль.

Честолюбивый донельзя и донельзя же самолюбивый Миних действительно был зол на регента за многое. Уже с той самой минуты, когда регент обманул его надежды, когда он сухо принял просьбу фельдмаршала о назначении его генералиссимусом и решительно отказал ему в этой просьбе, Миних решил во что бы то ни стало свергнуть герцога курляндского. Он тотчас же постарался привлечь на свою сторону офицеров Семеновского полка, а затем ловко дал понять правительнице, что если только она пожелает, то он с преданными ей людьми освободит ее от тирании Бирона. Анна Леопольдовна, чувствуя, что Бирон с каждым днем настраивается против нее все более и более враждебно, давно уже хотела освободиться от него и поэтому, не колеблясь, согласилась на предложение фельдмаршала и обещала ему полную благодарность, если ему удастся привести в исполнение свой замысел. Тогда Миних, стараясь не возбуждать подозрения в Бироне, продолжал показывать к нему прежнюю привязанность и даже подобострастие, но втайне готовился к решительному удару, выжидая только благоприятного случая. Сначала он хотел арестовать герцога днем в Зимнем дворце, куда Бирон зачастую приезжал к принцессе Анне или совершенно один, или в сопровождении одного адъютанта, но затем изменил свое намерение и решил захватить его врасплох ночью и даже приказал на всякий случай поставить караулы к Зимнему и Летнему дворцам из Семеновского и Преображенского полков, шефом которых он был и солдаты которых его очень любили.

Приехав домой, он тотчас же послал за своим адъютантом подполковником Манштейном, и, когда тот явился, они уселись в карету и отправились в Зимний дворец. Фельдмаршал оставил Манштейна в караульной комнате, а сам отправился в покои принцессы, которая уже в это время спала. Миних приказал разбудить любимую статс-даму герцогини Брауншвейгской Юлиану фон Менгден и, когда та, заспанная и встревоженная, вышла к нему, настойчиво стал просить молодую девушку, чтобы она доложила принцессе об его приходе и не теряла времени на праздные расспросы. Юлиана, посвященная в тайные планы Миниха, тотчас же поняла, в чем дело, и задала только один вопрос:

— Вы что же, намерены произвести переворот сегодня?

— Да, — отрывисто ответил фельдмаршал, — медлить долее нельзя; герцог что-то уже подозревает, и, пожалуй, утром, когда он проснется, это подозрение перейдет в уверенность, а стало быть, нужно, чтоб он проснулся не иначе, как нашим пленником.

Любимица принцессы не стала больше спрашивать ни о чем, быстро вернулась в спальню Анны Леопольдовны и тотчас же ее разбудила. Анна Леопольдовна вышла к фельдмаршалу, успев только накинуть пудермантель, и, здороваясь с Минихом, быстро спросила:

— Разве все уже готово?

— Да, ваше высочество.

— Значит, вы верите в удачу дела?

— Верю, если не будем медлить.

— В таком случае да поможет вам Бог!

Почти в ту же самую минуту вошли офицеры Преображенского полка, бывшие в дворцовом карауле и предуведомленные Манштейном. Среди них был и Милошев, юное лицо которого было теперь серьезно и даже сурово.

— Господа, — обратилась к ним Анна Леопольдовна, — вы присягали императору и должны защищать его драгоценную особу. Герцог курляндский не только забыл, что он представляет только регента Российской империи, но даже, как до меня дошли слухи, намерен свергнуть императора, а меня и мужа заточить в крепостях. Я бы не поверила этому, если б не видела ежеминутных оскорблений, которые наносит и мне, и моему супругу самовластие регента. Ждать же того, чтоб ему удалось совершить этот преступный замысел, было бы слишком безумно, и потому я решилась спасти и своего сына, и себя самое от его происков. Я поручила фельдмаршалу арестовать сегодня герцога Курляндского и надеюсь, что вы, верные своему долгу и присяге, данной вами моему сыну, поможете графу Миниху в этом и будете повиноваться ему.

— Вы напрасно обижаете нас, ваше высочество, — пылко отозвался за всех Милошев, — обращаясь к нам с просьбой; достаточно одного вашего приказания — и мы с готовностью сделаем все, что угодно матери нашего императора.

Принцесса улыбнулась светлой улыбкой, обняла каждого из офицеров, совершенно растаявших от этой ласки, и проговорила взволнованным голосом:

— Я никогда не забуду вашей доброты и вашей услуги в эту трудную для меня минуту.

Все офицеры вышли из комнаты, тотчас же созвали всех солдат, бывших в карауле, поставили их под ружье и объявили им, что получили приказ правительницы арестовать регента. Ненависть к Бирону была так сильна, что солдаты искренне обрадовались этому приказанию, и не прошло и нескольких минут, как отряд преображенцев в количестве восьмидесяти человек, предводительствуемый Минихом, направился в сторону Летнего сада.

Караулы, стоявшие у ворот сада, несмотря на то что самим герцогом был отдан строгий приказ никого не пропускать во дворец после того, как он удалится в свои покои, пропустили беспрепятственно маленький отряд, мерным шагом подвигавшийся к Летнему дворцу. Мало того, они тотчас же присоединились к этому отряду, и, когда Миних с солдатами подошел почти к стенам дворца, где спокойным сном почивал всесильный регент, столько лет державший в страхе и трепете всю Россию, в его маленьком войске было уже не восемьдесят человек, а ровно вдвое.

— Ну, сударь, — обратился фельдмаршал к своему адъютанту, когда они остановились невдалеке от подъезда, — ступайте в покои регента и захватите его живым или мертвым — для меня это все равно.

Манштейн взял с собою только двадцать человек и тихо пробрался коридорами Летнего дворца до апартаментов герцога Курляндского. Всюду царила мертвая тишина, слуги спали совершенно безмятежно, часовые, зная о том, зачем пришли Манштейн и сопровождающие его солдаты, сделали вид, что они дремлют, и адъютанту графа Миниха не стоило никакого труда добраться до спальни регента. Подойдя к кровати, на которой спали Бирон и его супруга, он толкнул регента, который тотчас же открыл глаза и испуганно вскрикнул, увидев перед собою лицо адъютанта Миниха.

— Что вам нужно, сударь? — вскричал он, быстро соскакивая с постели и стараясь в потемках отыскать свою шпагу.

— Я пришел арестовать вас по приказанию правительницы, — отозвался Манштейн, подбегая к нему и схватывая его обеими руками с такой силой, что герцог даже застонал от боли.

У Бирона перехватило дыхание, страх подкосил ему ноги, и он отчаянным криком огласил комнату, как бы призывая на помощь. Но помощь не могла появиться. Привлеченные его криком, вбежали гвардейцы, немного отставшие от Манштейна, и как раз вовремя, так как герцог успел освободиться нечеловеческим усилием от стиснувших его рук Манштейна. Совершенно обезумев, регент, как бы позабыв, что ему не сладить с целой толпой вооруженных людей, стал отбиваться от них кулаками, нанося удары то одному, то другому из приближавшихся к нему. Солдат это разозлило, и на Бирона посыпались удары прикладов, изнемогая от которых он тяжело рухнул на землю.

Для Бирона было все кончено. Fro тотчас же связали по рукам и ногам, заткнули рот платком, хотя уже из его горла не вырывалось не только крика, но даже стона, и отнесли в карету фельдмаршала, в которой и отвезли в Зимний дворец.

Когда карета с арестованным герцогом укатила, громыхая колесами, Миних поглядел ей вслед и, качая головой, промолвил:

— Вот, ваша светлость, мне и пришлось совершить важное дело ночью.

X

Стрелы Амура

Нечего и говорить, что, когда наутро разнеслась весть об аресте ненавистного всем Бирона, когда по петербургским улицам потянулись гвардейские и армейские полки, стягиваясь к Зимнему дворцу, чтобы выслушать от Анны Леопольдовны приказания принести ее сыну, а также теперь и ей, новую присягу на верное подданство, Петербург сразу стряхнул уныние, которое тяготело над ним во все эти последние дни, и на печальных лицах столичных жителей, словно разучившихся уже смеяться, задрожала радостная улыбка, а из их грудей вырвался торжествующий, облегченный вздох.

Точно желая принять участие в этой радости, охватившей жителей приневской столицы, торжествовавших по случаю освобождения от тягостной бироновской тирании, улыбнулась и природа, дарившая в последнее время петербуржцев только печальным ненастьем. Как с улыбнувшегося человеческого лица сбегает порой печальная дымка, прогнанная веселой улыбкой, так сбежали с небосвода тяжелые тучи, затягивавшие его еще сегодняшней ночью. Если бы теперь Баскаков вышел на улицу, если бы теперь он взглянул на столицу, созданную Великим Петром на топях финских болот, если бы теперь он бросил взгляд на оживленные, радостные лица петербуржцев, он бы изменил свое первоначальное мнение об этом городе, встретившем его так сурово и неприветливо, и, пожалуй, не так стал бы рваться назад в Москву.

Впрочем, желание покинуть поскорее Петербург теперь уже ослабло в душе Василия Григорьевича. Он уже оправился от своей тяжелой болезни, уже встал с постели, но еще не выходил на улицу. Старичок доктор, лечивший его, заявил молодому человеку только вчера, что он не выпустит, его раньше, чем через неделю, и Баскакову приходилось волей-неволей подчиниться этому решению и оставаться пленником в той золотой клетке, в которой он очнулся после падения на улице. Но он не жалел об утраченной свободе. Когда его рассудок окончательно прояснился, когда горячечные грезы оставили его, он припомнил все, что произошло с ним со дня его первого появления на берегах Невы, припомнил и с ужасом и удивлением убедился, что ему не только не хочется, но положительно тяжело расстаться с приневской столицей. С ним в последние дни происходило совсем что-то странное: образ молодой княгини, проводившей возле него почти целые дни, пока он был болен, а теперь все реже и реже заглядывавшей в его комнату, буквально не покидал его ни на минуту. Чувство страстной любви незаметно подкралось к нему, незаметно проникло в его сердце и теперь охватило его властным порывом. Он сознавал, что, покинув этот дом, в котором провел почти три недели, он навеки унесет воспоминание о нем, и, странное дело, он теперь досадовал даже на то, что выздоровел, что встал с постели, а не лежит, как прежде, борясь между жизнью и смертью.

Василий Григорьевич уже знал имя своей хозяйки, так заботливо приютившей его и так ласково ухаживавшей за ним. Он прекрасно понимал, что между ним, захудалым представителем хотя и древнего, но бедного рода Баскаковых, и между одной из первых красавиц, богатейшей вдовой князя Трубецкого, не может быть ничего общего. Он сознавал, что его любовь бесцельна, что он даже не имеет права оскорблять этой любовью молодую женщину, отнесшуюся к нему с такою добротой. Он говорил себе, что должен бежать отсюда как можно скорее, что должен потушить в своем сердце пламя безумной любви, но все доводы рассудка были бессильны перед охватившим его чувством.

«Однако, — думалось ему, — нужно излечиться от этого безумия; вот уж могу сказать: этого приключения я даже и ожидать не мог. Никак я не думал, чтобы Петербург, нагнавший на меня тоску своим ненастьем да туманами, заставил сожалеть о себе. Как я был рад вырваться из него, уходя в то утро от Лихарева, и как тяжело теперь мне сделать это! Но, как бы ни было тяжело, я должен уехать, и уехать даже сегодня, если только княгиня поймет меня и разрешит мне оставить ее гостеприимный дом. Я чувствую себя вполне здоровым и надеюсь, что мне нисколько не повредит более ранний выход на улицу, чем это определил доктор».

И, когда через несколько часов после этих его размышлений к нему в комнату вошла Трубецкая, Василий Григорьевич, сконфуженно улыбаясь, чувствуя, как румянец ярким полымем залил его впалые щеки, обратился к молодой женщине с твердым намерением не откладывать долее объяснения и постараться как можно спокойнее и как можно проще объяснить ей причину своего поспешного отъезда в Москву.

— Ваше сиятельство, — заговорил он, — несмотря на то что доктор запретил мне еще даже выходить из дому, я буду просить вас не задерживать меня долее в Петербурге и помочь мне если не сегодня, то хотя б завтра уехать в Москву. Я и так уже чересчур долго злоупотреблял вашим терпением и вашею добротою, и, конечно, вы не сомневаетесь, что я буду вечно благодарен вам за это.

Официальный тон, которым он выговорил эти слова, поразил не только слух, но и сердце молодой женщины. Она не расслышала того, как вздрагивает его голос, не обратила внимания на краску, которою пылали его щеки, не заметила его смущения и чувствовала только, как холод окутал ее сердце, которое вдруг замерло и точно перестало биться.

— Вы хотите уехать? — прошептала она.

Василий Григорьевич не смотрел на нее. Он боялся, что, если он будет любоваться ее милым лицом, у него не хватит храбрости довести до конца принятое им решение, и поэтому он не видел ни бледности, разлившейся по ее лицу, ни того, как потухли ее глаза при его словах.

— Да, я уже здоров, и было бы, во-первых, безумием злоупотреблять долее вашей добротой, княгиня, а во-вторых, я слишком стосковался по Москве, по своим родным, и чем раньше я уеду, тем это будет лучше.

— Стосковались по Москве? — опять прошептала она, чувствуя, как острая боль пронизала ее сердце. Так, значит, она ошиблась, значит, в его взглядах, которые она ловила на себе, она прочла не зародившееся чувство любви, а простую благодарность за ее ласку к нему. Значит, он хотел уехать потому, что стосковался по Москве и по родным, он торопился уехать из приневской столицы, совершенно не жалея, что ее покидает. В его сердце не царит ее образ, и он не унесет его с собою. И при этих мыслях, вихрем пронесшихся в ее мозгу, она почувствовала, что ее грезы разрушены, что ее надежды разбиты; странная слабость стала охватывать ее, и она едва удержалась на ногах. Но она пересилила себя, пересилила это волнение, овладевшее ею.

— Так вы хотите уехать? — проговорила она медленно, точно выдавливая слова сквозь сжатые зубы, боясь, что не выдержит и разрыдается. — Что ж, если так, уезжайте, я вас удерживать не могу, но только попрошу вас переждать до тех пор, пока доктор не разрешит вам выходить из дому. Вы еще так слабы, что рисковать теперь своим здоровьем было бы непростительно.

Голос ее дрогнул и зазвенел, оборвавшись, как рвется высоко натянутая струна. Она не выдержала, и слезы против ее воли брызнули из ее глаз.

Но Баскаков не увидел этих слез. Он все еще боялся взглянуть на Трубецкую и торопливо возразил:

— Нет, Анна Николаевна, не удерживайте меня! От того, что я выеду на несколько дней раньше, мне хуже не будет. Поверьте мне, что, если бы я только мог остаться, я бы остался, но я должен ехать; я и так очень долго был в отсутствии, и, наверное, обо мне теперь страшно беспокоятся.

Слезы уже высохли на глазах Трубецкой, и, чтобы замаскировать свое волнение, она даже улыбнулась, хотя улыбка вышла бледной и натянутой.

— Вы так рветесь в Москву, — проговорила она, — что можно подумать, что вы там оставили очень дорогих людей.

Ее фраза кольнула Баскакова. Он хотел возразить ей, что оставит в Петербурге гораздо более дорогого ему человека, но вовремя опомнился.

— Да, я очень люблю свою тетку.

— Может быть, вы любите кого-нибудь еще, кроме тетки? Может быть, в Москве бьется сердце, которое заставляет в ответ биться и ваше? Это вполне естественно, и я глупа, что удерживаю вас — любовь сильнее голоса рассудка.

— Вы ошибаетесь, княгиня, — медленно отозвался он, — в Москве нет сердца, которое бы билось в ответ на мое чувство.

— Так вы, пожалуй, станете меня уверять, что никого не любите?

Баскаков покраснел до корней волос. В нем вдруг вспыхнуло неудержимое желание броситься к ногам княгини, прижаться лицом к ее коленям и поведать ту тайну, которая таится в его сердце, сказать ей, что она не ошиблась, что он действительно любит, но любит только ее. Но слова замерли на его устах. Он пересилил волнение, охватившее его, и, покачав головой, ответил:

— Вы можете не верить мне, но я действительно никого не люблю. Я еще слишком молод, — прибавил он с бледной улыбкой, едва тронувшей его губы, — и мое сердце еще не успела поразить стрела шаловливого божка любви.

Ей хотелось ему поверить, и она поверила. И в то же самое время и печальная дымка сбежала с ее лица, и глаза снова сверкнули веселым огоньком.

«О, если так, — пронеслось в ее мыслях, — ему не удастся убежать от меня. Не любит, так может полюбить. Трудно вырвать из сердца мужчины уже царящий там образ, но не может быть большого труда завладеть этим сердцем, если оно свободно. Я была бы совсем несамолюбива, если бы не сумела победить его робость; а теперь посмотрим, Василий Григорьевич, как-то вы устоите от моих чар?» — и, весело улыбаясь ему, она воскликнула:

— Ну, сударь, как вы там хотите, сердитесь на меня или нет, а я вас не выпущу из плена. Если вы не хотите позаботиться о своем здоровье, так я позабочусь о нем, и ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра вы не уедете в Москву.

Баскаков побледнел.

— Анна Николаевна, — взмолился он, — ради Бога, не удерживайте меня!

— Ан вот и удержу.

— Но зачем же, зачем?

— Затем, что вам вредно выходить из дому, и я не хочу, чтоб вы когда-нибудь могли упрекнуть меня, что из-за меня потеряли здоровье.

Он вздрогнул и побледнел еще сильнее. Ему не представлялось иного выхода, как объяснить молодой женщине, почему он хочет покинуть ее дом, и он с глухой дрожью в голосе проговорил:

— Княгиня, вы напрасно удерживаете меня; мне не хотелось бы объяснять вам причину моего желания оставить Петербург, но я принужден буду ее сказать, и тогда, конечно, вы не только не станете меня удерживать, а даже обрадуетесь моему отъезду. Но я еще раз умоляю вас, княгиня, не добиваться этой причины! Будет лучше, если вы не узнаете о ней…

— Но почему же? Или, может быть, в ней есть что-нибудь преступное или постыдное?

— Скорее преступное, чем постыдное.

Она удивленно расширила глаза.

— Вы меня пугаете, сударь! Уж не принадлежите ли вы к числу заговорщиков?

Баскаков улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— О нет, в такое смутное время опасно вступать в заговоры.

— Но тогда что же, что же? Что заставляет вас покинуть мой дом, в котором, надеюсь, никто не сделал вам ничего дурного, в котором никто не посмел бы оскорбить вас?

Баскаков понял, что он может сломить ее упрямство только откровенностью, и, чувствуя, как бледнеет, глухо сказал:

— Я это знаю, но я оскорбил бы вас, если бы остался здесь долее.

Анна Николаевна еще не поняла, но ее сердце охватило смутной надеждой.

Она быстро схватила его за руку и воскликнула:

— Не томите меня более, довольно загадок, я требую от вас правды, одной только правды!..

— Если так, — отозвался он упавшим голосом, — выслушайте, но не сердитесь на меня. Я, конечно, понимаю, что моей дерзости нет имени, я понимаю, что за вашу заботливость и ласку я бы не должен был отплатить вам так, но не вините меня очень, Анна Николаевна! Моя молодость извиняет меня. Я не мог, видя вас постоянно около себя, любуясь вашим лицом, слушая ваш нежный, ласковый голос, не проникнуться к вам такою сильной привязанностью, которая теперь превратилась к любовь. Я знаю, что это дерзко, почти безумно с моей стороны, но я не в силах совладать со своим сердцем и потому-то и бегу от вас, чтобы не оскорблять вас своим присутствием, своею дерзостью, своею неразумною любовью.

Он окончил, не смея поднять на нее глаз, и стоял опустив голову, как приговоренный к смерти, ожидая услышать ее гневный голос, ее сухое приказание уезжать как можно скорее, ее насмешливый совет поскорее излечиться от этой страсти, зародившейся в его сердце. Но вместо этого он вдруг почувствовал, что две нежные, горячие ручки охватили его шею, что к его бледному лицу прислонилось другое лицо, горевшее ярким румянцем, и веселый взгляд черных глаз впился в его глаза. И в ту же минуту он услышал нежный шепот, наполнивший все его существо неизъяснимым блаженством:

— Глупый, и ты хотел бежать от меня? И ты не понял, что я люблю тебя, что твоя любовь для меня не оскорбление, а счастье?

И, слыша этот шепот и видя перед собою полураскрытые, так и манившие к поцелую губы, только что произнесшие эти слова, совершенно забывшись от неудержимого восторга, Баскаков прильнул к этим горячим губам своими губами и замер в долгом поцелуе.

XI

Встреча

Лихарев страшно изумился, когда к нему в квартиру вошел Василий Григорьевич Баскаков.

— Вот тебе раз! — воскликнул он. — Вот не ожидал-то! Значит, вы опять прибыли в наши Палестины?

Баскаков весело расхохотался.

— Вы еще более удивитесь, — сказал он, отвечая на пожатие Лихарева, — когда узнаете, что я даже не покидал Петербурга.

Антон Петрович развел руками.

— Признаюсь, история! Где же вы все это время прятались?

Баскаков махнул рукой.

— Ох, уж лучше и не спрашивайте! Могу сказать только одно, что, очевидно, я родился, как говорят астрологи, под звездою приключений. Уйдя тогда от вас с твердым намерением тотчас же отправиться на почтовый двор, чтобы уехать в Москву, я был сшиблен и чуть не растоптан лошадьми быстро мчавшейся кареты, а очнувшись и придя в сознание, увидел себя в каком-то земном раю.

— В котором и провели весь этот месяц? — расхохотавшись, проговорил Лихарев. — Поздравляю, поздравляю, мой друг! Ну, кто же она, эта владычица ваших тайных дум и грез?

Василий Григорьевич покраснел и смущенно замялся.

— Не говорите, не надо, — быстро заметил Антон Петрович, — я совсем не хочу врываться в вашу душу и совсем не требую, чтобы вы открыли мне свои тайны. Скажите-ка вы мне лучше, что вы намерены с собою делать? Думаете ли вы остаться в Петербурге или уедете обратно в Москву?

Баскаков подумал несколько мгновений.

— Я бы очень хотел, — отозвался он после раздумья, — остаться в Петербурге, но принужден буду поехать в Москву.

— Это зачем же? Если ваше сердце остается на невских берегах, так оставайтесь и вы сами.

— Не могу, срок моему отпуску кончается, и мне необходимо вернуться на службу.

Лихарев махнул рукой.

— Это, батенька, пустяки, об этом теперь и разговаривать нечего. Теперь времена переменились, и я знаю некоторых лиц, которым стоит только шепнуть одно словечко, чтобы вас тотчас же перевели на службу в Петербург.

— В самом деле? — обрадовался Баскаков. — Это можно сделать?

— Да хоть сейчас же. Вот, садитесь к моему столу, там есть и бумага, и перья, пишите прошение о своем переводе, и не пройдет нескольких дней, как вы будете перечислены.

Василий Григорьевич не заставил повторять приглашение, тотчас же уселся у письменного стола и принялся торопливо скрипеть пером. А пока он писал, Лихарев медленно прохаживался по комнате, пуская густые клубы дыма из длинного, обмотанного разноцветным бисером чубука.

Прошение, которое писал Баскаков, подвигалось уже к концу, когда в смежной комнате застучали чьи-то шаги и послышался чей-то грубоватый басок, удивительно знакомый Василию Григорьевичу; при первых же звуках его он нервно шевельнулся на своем стуле, оторвался от своего писания и вопросительно поглядел на Лихарева.

— Узнали? — улыбаясь, проговорил тот. — Ведомый вам человечек-то!

— Кто это? — спросил, все еще не в силах припомнить, кому принадлежит этот голос, Василий Григорьевич.

Но Лихарев не успел ответить. Обладатель грубоватого баска уже входил в комнату, и Баскаков, едва взглянув в его лицо, сорвался с места и бросился в объятия пришедшего.

— Коля, голубчик! — воскликнул он.

— Васютка, вот уже не ожидал-то, братец!.. — И Николай Львович Баскаков, выражая на своем лице неподдельное изумление, вырвался из объятий брата и впился смеющимся взглядом в оживленное лицо молодого человека.

Николай Львович по виду казался старше своего двоюродного брата, но в действительности между ними не было большой разницы в летах, и, в то время как Василию Баскакову шел теперь двадцать второй год, его кузену минуло только двадцать шесть. Но на вид он был старше, по меньшей мере, лет на десять. Кутежи и бессонные ночи, слишком бурные волнения жизни и частые любовные утехи наложили резкую печать на его выразительное красивое лицо.

— Да нет, Васютка, — воскликнул он, — скажи ты на милость, какими ты здесь судьбами? Вот что хочешь ожидать бы я мог, а уж твоего появления в приневской столице никоим родом. За каким тебя лешим сюда принесло?

Василий Григорьевич рассмеялся.

— Я и сам хорошенько не знаю, зачем я сюда приехал. Захотелось просто проветриться, я и махнул в Питер.

— Ну, что, мамаша здорова?

— Здорова, но страшно беспокоится о тебе, не получая писем. Ты знаешь, Коля, — быстро прибавил Василий Григорьевич, — я разыскивал тебя целых три дня и совершенно отчаялся хоть что-то узнать о тебе.

Николай Львович расхохотался, и в его смехе зазвучали еще более грубые нотки.

— Ничего в том мудреного нет! Меня не только ты, а коллегия иностранных дел отыскать не могла.

— Да ты где же пропадал?

— Где пропадал-то? — Николай Баскаков хотел было уже сказать какую-то фразу, но точно вовремя одумался, отмахнулся рукой и воскликнул: — Ну, это братец, до тебя не касается! Видишь, жив и здоров, а до остального тебе нет дела. Ты мне расскажи лучше, давно ли ты в Петербурге?

— Уже месяц.

— Целый месяц? Молодчина! Да что ж ты здесь делал столько времени? И потом, каким это ты родом с Антошей познакомился?

— Ну, это, друже, — перебил Лихарев, — рассказывать очень долгая история. Столкнулись мы с твоим братом совершенно случайно, но этот случай оказал нам большую услугу. Садись и сказывай, хочешь ли чаю, или дать тебе вина?

— Вот еще чудак! — отозвался Николай Баскаков. — Или ты не знаешь, что мне ваше китайское пойло не по вкусу? Вина, братец, вина!

Антон Петрович крикнул Федора, приказал подать вино и стаканы, и через несколько минут трое молодых людей сидели за столом, медленно потягивая душистую малагу и ведя нескончаемый разговор.

Вино развязало языки, и мало-помалу Лихарев рассказал Николаю Львовичу о том, как он и Левашев встретились с его двоюродным братом в герберге на Невском, как затеяли с ним ссору, рассказал о дуэли, происходившей на Царицыном лугу, и о том, наконец, как разъяснилось это странное недоразумение. Василий Григорьевич поведал о своем последнем приключении, сначала стесняясь, а затем, когда вино зашумело в его еще слабой голове, откровенно сознался, что он влюблен в приютившую его красавицу, и что она любит его, и что, весьма вероятно, он скоро пригласит своих собеседников на свадьбу. Не сказал он только имени любимой им женщины, да ее именем и не интересовались, а когда он окончил свой рассказ, Николай Львович одобрительно хлопнул своего кузена по плечу и воскликнул:

— Молодчина друг! Узнаю в тебе баскаковскую кровь! Ну, да это вполне и понятно — ишь ты каким амурчиком выглядишь! Будь я женщиной — и то бы в тебя влюбился.

— Ну-ка поведай, Коленька, как твои дела обстоят?

Николай Львович усмехнулся, бросил пытливый взгляд на своего двоюродного брата, залпом выпил стакан, стоявший перед ним, и вино окончательно разогнало последние остатки его сдержанности.

— Эх, была не была! — пробасил он. — Нечего мне Васеньки стесняться! Я, братец ты мой, тоже жениться задумал, только ты, чур, Васютка, матери ни слова. Когда нужно будет — я сам ей обо всем отпишу. Смотри, не выдавать! — И он погрозил пальцем. — У меня, братец, тоже приключение, и приключение, пожалуй, твоего поинтереснее. Тебя лишь только лошади зашибли, ты сам смерть за плечами чувствовал, а я, братец, свою богиню от смерти спас.

— Ну, ну, не тяни! — перебил его Лихарев. — Рассказывай! И мне ведь интересно узнать начало твоего знакомства с твоей красавицей.

Николай Львович оглядел своих собеседников смеющимся взглядом и забасил:

— Эх, други мои милые, мало ли что случается на свете! Таким родом дело было. Только что я из берлинской амбассады отписался, потому надоел мне этот самый колбасный город до чертиков, и в Питер прикатил. Не успел я из почтовой кареты вылезть, а дело, нужно сказать, было повечеру, как гляжу: подъезжает к почтовому двору небольшая каретка, и вылезает из нее мужчина ростом невысокого, но вида зело препротивного. Как взглянул я на его богомерзкую рожу, так у меня даже сердце засосало. Понимаете, бывают такие люди — увидишь ты его, и лицо-то тебе совсем незнакомое, а вот так руки и чешутся, чтоб ему в горло вцепиться. Такая же, понимаешь, штука и с мной приключилась. Упал это на его рожу луч от фонаря, и так-то мне захотелось его пинком угостить, что просто страх. Однако я удержался, велел своему лакею, что со мной из Берлина приехал, возницу нанять да домой вещи отнести, а сам, думаю, пройдусь пешочком по городу да погляжу, что на улицах делается. Ну, вышел за ворота, прохожу мимо каретки, из которой только что этот препротивный господин вылез, слышу — стон оттуда несется. Нащупал это я шпагу, попробовал, ловко ли она из ножен вылезает, да к дверце, а кучер, здоровенный такой мужичище, орет мне это с козел:

«Не подходи-де, сударь, ступай своей дорогой!»

Робким-то я никогда не был, схватила меня злоба теперь, вытащил я шпагу и говорю:

«Ты, чертова кукла, не ори, если не хочешь этого гостинца попробовать! А я пойду своей дорогой только тогда, когда узнаю, кто это там в карете стонет», — а сам опять к дверце. Кучер это с козел шасть — да на меня; я, натурально, кольнул его шпагой, чтоб он свои руки далеко не протягивал, а он сдуру таким благим матом раскричался, что чуть ли не всё почтари сбежались. Прибежал и господин этот. Кучер ему и говорит: «Вот, говорит, сударь, этот самый человек в нашу карету залезть хотел, а я ему помешал, а он меня шпагой пырнул и чуть на месте не положил». Господин с богомерзкой рожей позеленел не то от злости, не то от страха. «Как вы, — кричит, — смеете бесчиние чинить да в чужие кареты лазать? Такой дерзости я не потерплю и посему, коли вы добром не отойдете, то городских сержантов крикну».

Усмехнулся это я и очень вежливенько отвечаю: «Дорогой-де я своей, государь мой, идти не намерен, бесчинства никакого не чиню, а буду весьма доволен, ежели вы городских сержантов крикнете, потому подозрение меня большое берет, что в вашей карете умирающий человек есть, так как явственно я его стон слышал». Не успел, понимаете, я этих слов вымолвить, как мой сударик быстро отворил дверцу, быстро вскочил в карету, крикнув кучеру: «Пошел во весь опор», — да и дверцу хотел уж захлопнуть, но я быстрее молнии бросился на кучера, который взбирался уже на козлы, одним ударом сбросил его наземь, еще быстрее рванул дверцу и хотел сего господина вежливенько за шиворот взять, а тот вдруг выхватил пистолет, да и бац в меня. Произволение ли Господне спасло, рука ли у него от страха дрогнула, только пуля с жужжанием мимо проскочила да кончик уха мне обожгла. Ну, тут уж, конечно, церемониться я не стал! Вытащил сударика из кареты и так его стиснул, что если б почтари его от меня не отняли, так, пожалуй, из него бы и дух вон вышел. Связали господина, связали и кучера, прибежали сержанты, сказал я им, кто я таков, и поволокли их на съезжий двор, а в это время осмотрел я карету и вижу — лежит там с головой завернутая какая-то женская фигура. Помогли мне ее вытащить, развернули мы платок, которым ее голова была окутана, и вижу я девушку красоты неписаной. Так у меня сердце и захолонуло: показалось мне, что она уж не дышит. Не долго думая, привез я вот ее сюда, к Антону, на квартиру, и оказалось, что она почти была задушена. Однако отходили мы ее, и рассказала она мне — Антоша-то этого не слышал — очень любопытную, но и очень грустную историю.

— Отчего ты мне не хотел рассказать это, когда я тебя спрашивал раньше? — спросил Лихарев в то время, когда Николай Львович остановился, чтобы передохнуть и промочить вином пересохшую во время рассказа глотку.

Николай Львович пожал плечами.

— Да просто так, не приходилось, а вот теперь пришлось, я и рассказываю. На чем я, бишь, остановился? Да, да, вспомнил! Дело-то вот какого сорта: барынька-то эта оказалась вдовушкой одного сенатского чиновника, умершего незадолго перед тем и оставившего ей в наследство довольно-таки кругленький капиталец; но, кроме капитальца, остался после ее супруга, его брат, нигде не служивший, но проживавший очень-таки роскошно в надежде на наследство, которое оставит ему брат. Но умер супруг моей вдовушки, и надежды его прекратились. Тогда, видя, что кредит, который он имел, уже иссяк, что все те, кто верил его обещаниям расплатиться после смерти брата, перестали ему верить, этот человек стал измышлять способы, как бы ему вернуть деньги брата, оставленные тем вдове. Сначала он стал ухаживать за вдовушкой, рассчитывая увлечь ее и жениться на ней, но та его инстинктивно не любила и раньше, а теперь невзлюбила еще более и отказала ему наотрез. Между прочим, муж, завещая ей свое имущество и свои капиталы, оговорил, что в случае ее смерти это наследство должно перейти не к ее родне, а к его брату. Вот, узнав об этом, сей господин и решил не дожидаться естественной смерти своей невестки, а ускорить эту смерть искусственным образом. Попробовал он подкупить прислугу невестки и отравить ее самое, но это не удалось. Тогда-то он и решил похитить ее и отвезти в одну деревушку, верст за пятьдесят от Петербурга, где, конечно, и задушил бы ее собственноручно, чтобы сделаться ее наследником. На его несчастье, лошадь, запряженная в его карету, захромала, и тогда он вздумал переменить лошадь на почтовом дворе, где судьба и столкнула его со мной. Таким-то образом я оказался спасителем прелестной вдовушки, а она в благодарность за свое спасение полюбила меня так же пылко, как полюбил ее я.

— Что же сделалось с этим господином? — спросил Василий Григорьевич.

— А нетерпеливый наследник попал в сыскную канцелярию и, конечно, выйдет оттуда очень не скоро, да если и выйдет, то только затем, чтоб прогуляться в сибирские леса. Так-то, други мои, — закончил Николай Львович, наливая из новой бутылки в уже опустевшие стаканы своих собеседников и наполняя свой стакан, — такие-то шутки шутит порой судьба! А посему выпьем за эту судьбу, бросившую тебя, Вася, под копыта лошадей и этим создавшую тебе счастье, и за судьбу, пославшую меня как раз вовремя, чтобы вырвать мою будущую супругу из рук ее нетерпеливого наследника.

— Выпьем, — весело отозвались молодые люди и чокнулись стаканами с Николаем Львовичем.

— Ну, а что поделывает Левашев? — спросил тот. — Мне бы его очень хотелось увидеть.

— Да ты, наверное, его увидишь, — отозвался Антон Петрович, — он обещал ко мне зайти.

— Так он уже поправился, — радостно воскликнул Василий Григорьевич, — значит, моя шпага ненадолго приковала его к постели.

— Какое! Он провалялся не больше двух недель.

XII

Двойник

С непривычки, благодаря большой слабости от недавней болезни, после нескольких стаканов выпитой малаги у Василия Григорьевича закружилась голова. В низеньких комнатах лихаревской квартиры было слишком дымно и душно, и Баскакова потянуло на воздух. Когда он вышел на улицу, день уже клонился к вечеру, но вечерний сумрак еще боролся с уходящим днем, и косые прощальные лучи солнца еще бороздили безоблачное небо и горели на церковных крестах и на шпиле Адмиралтейства.

Василий Григорьевич шел задумавшись, как вдруг до него долетел какой-то окрик, и, оглянувшись на донесшийся до него голос, он заметил остановившиеся в нескольких шагах от него сани, в которых сидел какой-то молодой военный, усиленно делавший ему призывные жесты. Баскаков удивленно поглядел на этого военного и, так как он видел его впервые в жизни, понятно, не счел нужным сходить с мостков, чтобы последовать призыву совершенно незнакомого человека, и, пожав плечами, снова пошел своей дорогой. Но офицер, сидевший в санях, торопливо выскочил и еще торопливее догнал Баскакова.

— Послушайте, сударь, — окликнул он его, — неужели вам так трудно было перейти мостовую, что вы меня заставили вылезать из саней?

Василий Григорьевич оглянулся на говорившего с ним, зорким взглядом сразу схватил красивый, но надменный облик этого незнакомого офицера и почувствовал к нему какую-то безотчетную антипатию. Ему не понравились серые, отливавшие каким-то холодным блеском, глаза незнакомца и его резко очерченные губы, немного опущенные на углах, словно подчеркивавшие чувственность и злобность натуры. Баскаков пожал плечами и, усмехаясь, иронически ответил:

— Кажется, вам совершенно и незачем было вылезать из саней, тем более что я лично нисколько не нуждался в этом.

— Не шутите, пожалуйста, сударь! Вы мне нужны, и мне необходимо поговорить с вами. Я послал письмо к вам на квартиру, но очень рад, что встретил вас сам. Садитесь со мною, и я вас довезу к себе.

Баскаков хотел было обидеться, в нем поднялось какое-то непонятное раздражение, но он сразу вспомнил о существовании в Петербурге своего двойника, сразу понял, что это удивительное сходство ввело в заблуждение разговаривавшего с ним офицера.

— Вы изволили ошибиться, сударь, — проговорил он, улыбаясь, — вы меня, очевидно, приняли не за того; я вас не знаю, и вы меня также, и никаких общих дел у нас с вами быть не может.

Офицер смутился, покраснел и, пытливо оглядывая Баскакова, развел руками.

— Приношу свое извинение, удивительное сходство! — воскликнул он. — То есть, знаете, бывают случаи, но господин, на которого вы похожи, — или ваш близнец, или ваш двойник. Еще раз прошу извинения за беспокойство! — и, поклонившись Баскакову, виновато улыбаясь в ответ на его беспечную улыбку, офицер быстро вернулся к своим саням, уселся в них и крикнул кучеру: «Пошел!»

Василий Григорьевич поглядел ему вслед, покачал головой и снова зашагал мерным шагом, а офицер, которого быстро мчавшиеся лошади несли по Невскому, раздумывал об этой странной встрече и об этом удивительном сходстве.

— Ну, влопался! — шептал он. — Вот так оказия! Хорошо еще, что этот малый меня на удочку не поддел, а то бы я так ему все и выболтал. Ишь ты, скажи на милость! Бывают же такие случаи! То есть вот он, да и только. — И, когда сани, завернув на Английскую набережную, остановились у подъезда, над которым красовался герб графов Головкиных, Александр Иванович, вылезая из саней и всходя по лестнице своей квартиры, все еще раздумывал об этом странном случае, об этой удивительной встрече.

Гордый отказ, которым встретила его предложение княгиня Трубецкая, не только не охладил Головкина, но, напротив, точно еще сильнее разжег его страсть. Теперь ему хотелось жениться на Анне Николаевне не только потому, что она приносила в приданое довольно крупный капитал, но потому, что в данном случае было задето не только его самолюбие, но как бы и его сердце. Все эти дни Головкин ломал себе голову над тем, как покорить эту гордую, неприступную красавицу. Он измышлял для этого всякие способы. Он даже хотел просить принцессу Анну Леопольдовну, которая благоволила к нему из уважения к его дяде, чтобы она подействовала на Трубецкую, чтобы она, так сказать, явилась свахой для него, но затем Александр Иванович передумал и решил сначала доискаться причины, заставившей Анну Николаевну так резко отвернуться от него.

Он не сомневался, что причиной отказа со стороны Трубецкой была любовь к кому-нибудь, которая тронула ее раньше молчавшее, но все же расположенное к нему, Головкину, сердце. Александр Иванович был глубоко убежден в том, что, сделай он свое предложение месяц тому назад, в то время как Трубецкая принимала его ухаживания так благосклонно, что на них в свете стали смотреть как на жениха и невесту, молодая женщина не ответила бы ему таким презрительным отказом, а, пожалуй, согласилась бы стать его женой. Не могли в данном случае иметь никакого влияния и политические мотивы, так как Головкин, как и вся его родня, считался приверженцем родителей младенца императора, следовательно, теперь, когда его дядя Михаил Гаврилович был возведен в звание вице-канцлера, его положение при дворе только еще более усилилось. Значит, если что и изменило образ мыслей Анны Николаевны, то, конечно, это было какое-нибудь внезапно вспыхнувшее чувство, и поэтому-то Александру Ивановичу казалось необходимым во что бы то ни стало, отыскать объект этого чувства. Он был уверен, что ему удастся устранить причину, оттолкнувшую от него Трубецкую, и княгиня снова вспомнит о нем, а, вспомнив, может быть, и полюбит.

«Только бы мне узнать, — думал Головкин, крупными шагами меряя комнату, — кто стал на моей дороге. Она так хитро ведет дело, что я, при всей своей зоркости, не могу уловить ничего. В таком случае примем другие меры. Барсуков — парень ловкий, и он, конечно, разгадает ее тайну, он, конечно, узнает, с кем мне придется иметь дело; а мне только бы узнать, я ведь не остановлюсь ни перед чем. Что бы там ни говорили, а своя рубашка ближе к телу. Так уберу молодчика, что княгиня, при всем своем желании, не сможет разыскать его, а тогда дело сделано, недаром пословица есть: «С глаз долой, из сердца вон».

Его размышления были прерваны стуком в дверь. Александр Иванович остановился и крикнул:

— Можно, войдите.

Через порог переступил лакей.

— Там ваше сиятельство спрашивают.

— Кто такой?

— Господин Барсуков.

Лицо Головкина радостно вспыхнуло, и он крикнул лакею:

— Зови его сюда, скажи, что я жду!

Когда Барсуков вошел в комнату, Александр Иванович кивнул головой, затем, точно повинуясь мелькнувшему в его голове воспоминанию, он зорко поглядел на лицо своего гостя, усмехнулся, пожал плечами и покачал головой.

— Ну, сударь, — воскликнул он, — удивительное дело, да и только! То есть, понимаешь, голову бы дал на отсечение, что я не с кем иным, как с тобой, полчаса тому назад разговаривал.

Барсуков виновато улыбнулся.

— Изволили ошибиться, ваше сиятельство, я не имел счастья вас сегодня видеть.

— Да знаю, знаю! — отозвался Головкин. — А только говорю тебе, что встретился я ноне с одним человеком, который на тебя как две капли воды схож… то есть, понимаешь, не то он — твой брат родной, не то двойник.

Глаза Барсукова забегали по сторонам, а на лице отразилось напряженное внимание. И действительно, если бы теперь случайно, каким-нибудь чудом, в комнату вошел Василий Григорьевич Баскаков и увидел перед собою Барсукова, он принял бы его лицо за собственное отражение. Не только общий контур лица, не только отдельные его черты, глаза, нос, губы, но даже общий склад фигуры и рост были до того поразительно одинаковы, что Барсукова можно было счесть точной копией Баскакова и наоборот. Немудрено было поэтому, что так жестоко ошиблись Лихарев и Левашев в день встречи с Баскаковым в герберге, немудрено, что ошибся Головкин, встретив сегодня Баскакова на Невском.

Но если между Барсуковым и Баскаковым было удивительное сходство по внешнему виду, то по внутреннему складу натуры между ними лежала глубокая, резкая разница. В то время когда Василий Григорьевич был человеком идеальной честности и порядочности, Барсуков считал честность совершенно излишним балластом практической жизни и возводил в идеал поклонение золотому тельцу. Сергей Сергеевич Барсуков был сыном подьячего петровских времен, подьячего хитрого и пронырливого, и наследственные черты передались ему целиком. В нем уже ребенком сказывались задатки, которые пышно расцвели к зрелому возрасту: жестокий и мстительный, он умел скрывать эту жестокость и мстительность, когда ему было нужно, умел подделываться ко всем, когда это было выгодно, и, когда умер отец, Сергей Барсуков не растерялся, оставленный на произвол судьбы семнадцатилетним юношей, а с помощью свойственного ему лукавства и пронырства быстро сумел устроиться при одном из сенатских чиновников в качестве писца. Он недолго оставался в этой должности: его услужливость и угодливость обратили на него внимание других чиновников, даже самого сенатского секретаря Барвинкина, и через несколько времени молодой Барсуков сидел уже в сенатской канцелярии, усердно скрипя пером по толстой серой бумаге, еще усерднее служа на побегушках всем, кому это было необходимо, и в свободное время еще усерднее подкапываясь под своих благодетелей, выводивших его в люди. Когда наступило смутное бироновское время, Сергей Сергеевич тотчас же почуял свое истинное призвание и через несколько месяцев уже состоял в штате послухов тайной канцелярии, будучи на лучшем счету у грозного Андрея Ивановича Ушакова в качестве усердной ищейки и оправдывая свою репутацию самым жестоким образом. Здесь природные качества Барсукова развернулись вовсю, и он очень скоро сумел себя так поставить, что даже сам Андрей Иванович Ушаков считал его полезным человеком, и все особенно опасные, особенно секретные дела поручались не кому иному, как Барсукову, который в конце концов сделался как бы правою рукою грозного начальника тайной канцелярии и занял очень тепленькое местечко секретаря при допросах. Но, прочно усевшись уже на официальном месте, Барсуков не покидал своей прежней должности ищейки из любви к искусству. И он занимался не только сыском официальным, но с удовольствием принимал и частные поручения, которые ему давали многие вельможи, желавшие на всякий случай иметь камешек за пазухой против своих друзей, в то смутное время обращавшихся нередко в заклятых врагов. Сергей Сергеевич не брезговал ничем: брался за все, что ему было выгодно, за что ему платили звонкой монетой, что мало-помалу увеличивало его сбережения, тщательно сохраняемые им в маленьком кованом сундучке в его квартире, в одном из переулков около Сенной площади. Чтобы увеличить эти сбережения, Барсуков не остановился бы ни перед чем: будь жив его отец и если б пришлось продать отца за известное количество червонцев, он бы не остановился и перед такой сделкой со своей совестью, тем более что совесть если у него и существовала, то была очень сговорчива и никогда не становилась ему на дороге. Барсукова ненавидели, Барсукова презирали, но одним он был нужен, другие его боялись, и он продолжал благоденствовать, усердно сгибая спину перед теми, кто мог защитить его в нужную минуту, и пугая страшными застенками тайной канцелярии тех, кто имел с ним какие-нибудь счеты.

— Я получил ваше письмо, ваше сиятельство, — проговорил Барсуков, удивленный сообщением Головкина и решившийся во что бы то ни стало разведать, что это за странный двойник его появился на петербургских улицах, — вы изволили писать, что у вас есть ко мне важное дело; извольте сказывать, я к вашим услугам.

— Да, да, верно, есть у меня до тебя дельце, почтенный, только дельце тонкое, нужно его так обделать, чтобы и комар носа не подточил.

Барсуков снисходительно улыбнулся.

— Извольте сказывать, ваше сиятельство, чай, вы меня знаете, а коли не знаете, так слыхали, что я всякое дело обделать смогу.

— Знаю, знаю, потому и позвал. Так вот, послушай-ка: знаешь ты княгиню Трубецкую, вдову, Анну Николаевну?

— Как не знать! Кто ж ее в Петербурге не знает?!

— Так вот, видишь ли, почтенный, нужно мне кое-что об ее жизни поразведать: как она живет, кто у нее бывает и кто бывает чаще, видится ли она с кем тайно и с кем, — словом, всю подноготную, да так разведай, чтоб от твоего глаза ничто не ускользнуло.

Если бы Головкин смотрел на Барсукова, он бы заметил, как по губам того пробежала насмешливая улыбка.

— Вот что, ваше сиятельство, — отозвался Барсуков, — все это мне сведать большого труда не составит, да и думается мне, что для того, чтобы такие пустяки узнать, как-то: в котором часу княгиня встает или спать ложится да в котором часу из дому выезжает, — для этого, пожалуй, моей услуги вам не надобно. Стало быть, если вы за мной прислать изволили, так у вас дело поважнее есть, а посему извольте объяснить, для какой цели вам это все требуется.

Головкин вспыхнул.

— Да зачем же тебе, почтенный, цель-то мою знать?

Барсуков развел руками.

— Стало быть, нужно, если я про то говорю, а иначе, ваше сиятельство, гневайтесь или не гневайтесь, а я, покуда всего доподлинно не узнаю, и за розыски приниматься не стану.

Подумал, подумал Головкин, видит, что ничего не поделаешь, что приходится карты открывать, и объяснил, в чем дело, почему ему желательно за Трубецкой проследить и что ему знать хочется.

— Так вы полагаете, ваше сиятельство, — промолвил, выслушав его, Барсуков, — что княгиня влюблена, и желаете знать, кто ваш соперник?

— Да, да, именно это.

— Может быть, прикажете и убрать соперника, ежели он окажется?

Головкин задумался на несколько секунд и потом отрицательно покачал головой:

— Нет, нет, с этим погодим, это от нас еще не уйдет! Ты только узнай, кто он таков, а там видно будет, что с ним делать.

— Слушаю-с, можете быть спокойны, ваше сиятельство: не пройдет и трех дней, как я обо всем вам точный доклад сделаю! — и, почтительно поклонившись Александру Ивановичу, Барсуков вышел из комнаты.

XIII

В порыве страсти

Барсуков недаром считался прекрасным сыщиком. Не прошло и двух дней, как он знал решительно все, что так интересовало графа Головкина, знал о том, что лошади княгини Трубецкой сшибли на Адмиралтейской какого-то незнакомца, о том, что этот незнакомец провел три недели под кровом княгини и только недавно перебрался от нее на квартиру по Надеждинской улице, разведал о том, что этот незнакомец считается прислугой за будущего мужа вдовы, знал, наконец, и его имя, и его общественное положение. Как он обещал Головкину, он на третий день после разговора с ним явился к нему в дом и сделал вполне обстоятельный доклад о своих розысках.

Александр Иванович выслушал его, и, пока он его слушал, его лицо то покрывалось багровым румянцем, то этот румянец сменяла мертвенная бледность.

— Так вот оно что! — сквозь зубы прошипел он. — Ай да княгиня! Отказаться от моей любви и полюбить какого-то проходимца! Фи, только этого и не хватало, чтоб моим соперником оказался мелкий чиновник из берг-коллегии! — и в его душе даже поднялось брезгливое чувство, но оно тотчас же сменилось взрывом страсти, и его охватила положительная ненависть к этому проходимцу, как он называл своего соперника, ставшему на его дороге.

Барсуков, опустив голову, исподлобья наблюдал за тем, как менялось его лицо, и в его полузакрытых ресницами глазах светилась ехидная усмешка.

— А он молодой? — спросил вдруг Головкин. — Красив? Лучше меня?

Барсуков пожал плечами.

— Говорят, что очень красив, но лучше ли вас, ваше сиятельство, судить не могу, так как я его не видел.

— Напрасно, нужно было бы тебе повидать его.