Небоскребы и другие высотные здания
В начале 1947 года ни рядовые москвичи, ни представители элиты еще не говорили о небоскребах. В столице, как и по всему Советскому Союзу, в первый месяц нового года на первом плане на газетных полосах и в общественной жизни находился политический ритуал выборов в Верховные Советы союзных республик. Вне партсобраний и предвыборных мероприятий, проводившихся в учреждениях, а также на заводах и фабриках по всей Москве, в неофициальной обстановке (в магазинах, на кухнях коммунальных квартир, на лестничных площадках) люди чаще всего говорили совсем о другом – об очередях за хлебом и ценах на товары, которые можно было приобрести по карточкам в стране, охваченной голодом 1946–1947 годов. Между тем среди представителей правящей верхушки в разговорах преобладала другая тема – военные трофеи: ходили слухи о ценностях, тайно вывезенных из Германии в Советский Союз в 1946 году. Если верить корреспонденту «Правды» Лазарю Бронтману, который побывал на закрытом показе трофейных коллекций, попавших в Музей изобразительных искусств им. Пушкина, весь город только и говорил, что о немецком искусстве
[389]. Сотни тысяч бесценных сокровищ – от «Сикстинской Мадонны» до ящиков с троянским золотом – были переправлены в Москву и спрятаны в музейных хранилищах. Голодный город таил в своих закромах конфискованные сокровища
[390].
Лишь в конце февраля 1947 года новость о новых московских небоскребах появилась на страницах «Правды»
[391]. Но вместо того чтобы торжественно объявить о проекте монументального строительства на первой полосе, редакция газеты поместила первое сообщение о высотках на третьей странице, где оно практически затерялось в пространной расшифровке стенограмм недавнего заседания, посвященного обсуждению государственного бюджета на 1947 год. Именно оттуда наиболее внимательные читатели «Правды» узнали о решении Сталина в ближайшие годы возвести в Москве многоэтажные здания
[392]. Передавая содержание постановления, «Правда» сообщала, что «намечено построить 32-этажное здание для гостиницы и жилья на Ленинских горах»
[393], два 26-этажных здания – для гостиницы и жилья в районе стадиона «Динамо» и административное здание в Зарядье. Шестнадцатиэтажными зданиями будут две административные башни (на Смоленской площади и Каланчевской улице) и три жилых дома – на Котельнической набережной, на площади Восстания и у Красных Ворот. Как сообщала «Правда», эти «монументальные многоэтажные здания явятся подлинным украшением города и большим вкладом в дело реконструкции Москвы»
[394].
В марте 1947 года новость о строительстве московских высоток достигла и американских читателей. New York Times поместила на первой полосе материал под броским заголовком: «Небоскребы получают одобрение Сталина»
[395]. Автор статьи приводил слова главного архитектора Москвы Дмитрия Чечулина, который рассказал представителям международной прессы о предполагаемой высоте и местоположении будущих зданий. В статье также ошибочно сообщалось, что «во всех зданиях разместятся жилые квартиры, так как нехватка жилья – одна из самых первоочередных потребностей столицы»
[396]. На деле же строительство небоскребов никогда не мыслилось как возможное решение жилищной проблемы, хотя, конечно, Москва испытывала острую нехватку жилья, а условия в существующем жилом фонде уже можно было назвать невыносимыми. Словом, и читатели «Правды», и читатели New York Times получили довольно скупые и отчасти неверные сведения о будущих московских небоскребах. В первые месяцы 1947 года советские функционеры, руководители строительных работ и архитекторы имели лишь приблизительные представления о том, какие очертания и размах примет в ближайшие месяцы и годы вверенный им проект.
Постановление о небоскребах, принятое 13 января 1947 года, не содержало почти ничего определенного относительно будущих зданий. В этом документе едва ли что-то предвещало ту огромную роль, которую им предстояло сыграть в жизни СССР. В постановлении лишь указывалось предполагаемое количество этажей, местоположение каждого здания и уточнялось, что держаться они будут на стальных каркасах, интерьеры будут комфортабельными и современными, а облицовка «выполнена из прочных и устойчивых материалов»
[397]. Говорилось и о том, что строительство новых московских башен поручается шести ведомствам. Этими ведомствами, весьма различавшимися своими полномочиями и профессиональными сферами, были: Управление строительства Дворца Советов (УСДС), Министерство внутренних дел (МВД), Министерство путей сообщения (МПС), Министерство строительства предприятий тяжелой индустрии (Минтяжстрой), Министерство авиационной промышленности (Минавиапром) и Министерство строительства военных и военно-морских предприятий (Минвоенморстрой)
[398]. Таким образом, январское постановление очерчивало основные параметры проекта, но для того, чтобы превратить этот документ в план, который можно было воплотить в жизнь, требовались новые указания. Прежде чем новые московские монументальные сооружения вырастут над поверхностью земли, чиновники изведут еще горы бумаги. Когда вышло постановление о строительстве многоэтажных зданий в Москве, в СССР полным ходом шла крупная идеологическая кампания, начавшаяся годом ранее, в 1946 году. Ждановщина, получившая впоследствии такое название в честь партийного деятеля Андрея Жданова, но затеянная самим Сталиным, изначально была направлена против некоторых советских писателей. Через год попытки властей добиться идейной чистоты в советской культуре, искоренив модернизм, либерализм и все «западное», быстро перекинулись с художественной литературы на другие сферы – от оперы и архитектуры до языкознания и даже биологии
[399]. На этом фоне постановление о строительстве высоток выглядело странно. Ведь небоскребы были, бесспорно, западным явлением, и план построить в советской столице восемь таких зданий явно шел вразрез с проводившейся в ту пору кампанией против американизма и прочих иностранных культурных влияний
[400]. Авторы постановления о небоскребах наверняка отдавали себе отчет в этом несоответствии. В тексте постановления они подсказали московским архитекторам способ устранить противоречие, скрытое в самой идее нового градостроительного проекта.
В постановлении было четко сказано: «Проектируемые здания не должны повторять образцы известных за границей многоэтажных зданий»
[401]. Никакими дополнительными пояснениями этот пункт не сопровождался, однако в 1947 году советские архитекторы в них и не нуждались. Если бы к постановлению прилагался список конкретных зданий, которые запрещалось брать за образец, туда бы непременно вошли нью-йоркские и чикагские небоскребы – те самые здания, к которым в 1930-е годы обращались за вдохновением Борис Иофан и его коллеги из УСДС. В предыдущие десятилетия советские архитекторы, по замечанию Кристины Кроуфорд, «рассматривали продукцию американских технологий как нечто идеологически нейтральное»
[402]. Но в 1947 году, когда страну захлестнула ждановщина, те же архитекторы ступали здесь на скользкую почву. Вынужденные доказывать свою неколебимую верность партийной линии, архитекторы волей-неволей тоже примыкали к развязанной повсюду кампании против «формализма» и «идолопоклонства перед Западом». Повсеместно проводились публичные ритуалы – так называемые суды чести, а значит, в новой культурной атмосфере никто не был застрахован от беды и ничто не могло считаться идеологически нейтральным
[403]. Советские архитекторы прекрасно понимали, что времена изменились. Прежде они обильно заимствовали все, что хотелось, из богатого разнообразия зарубежных моделей, но теперь диапазон дозволенных источников сильно сузился. Наряду с навязанными сверху стилистическими ограничениями появились и ограничения языковые. В январском постановлении на советском официальном языке новые московские здания были названы не небоскребами, а многоэтажными или высотными зданиями.
Когда стартовал новый строительный проект, перед столичными архитекторами была поставлена задача провести четкую границу между зарубежными небоскребами и советскими высотными зданиями. Новые научно-методические пособия и новое издание Большой советской энциклопедии (БСЭ), выпущенное в начале 1950-х, тоже помогали советским читателям избавиться от путаницы и усвоить верные термины. Исправленная статья в БСЭ услужливо определяла небоскреб как «название высотных многоэтажных сооружений, возводимых в капиталистических городах, главным образом в США»
[404]. В обновленной статье «Архитектура» тоже проводилось разграничение между высотными домами и небоскребами. В первом издании БСЭ, вышедшем в 1927 году, зодчий Алексей Щусев заключал аналогичную статью рассказом о последних достижениях в строительстве американских небоскребов
[405]. А кульминацией отредактированной статьи 1950 года стали изображения еще не построенного нового здания МГУ. Эта новая история архитектуры превращала тип здания, теснейшим образом связанный с капитализмом, – небоскреб – в некий символ торжества коммунизма. А еще в новой истории архитектуры, разворачивавшейся на страницах БСЭ, коммунизм сплавлялся с русскими национальными формами. Как было написано в послевоенной статье об архитектуре в энциклопедии, «высотные каркасные здания развивают на совершенно новой основе национальную традицию русского, в частности московского зодчества», а также «архитектурно выражают величие Москвы – столицы первого в мире социалистического государства»
[406]. Русский национализм шагал теперь в ногу с советской коммунистической идеологией, и сообща они соревновались с Западом
[407]. И подобно тому, как А. С. Попов первым изобрел радио, а А. Н. Лодыгин изобрел лампу накаливания, советские архитекторы под предводительством Сталина изобрели «высотное здание»
[408]. И точно так же, как советские архитекторы и инженеры ездили в 1930-е годы за границу, чтобы учиться у строителей нью-йоркских небоскребов, теперь, как заявлялось, иностранцы устремятся в Москву изучать советские высотные здания. Пришла пора меняться ролями.
Чаще всего московские архитекторы принимали эту игру и делали вид, будто строят вовсе не небоскребы, а высотные здания. Но, как бы старательно ни избегали в официальных распоряжениях и в газетах слова «небоскреб», оно все равно с самого начала то и дело звучало в закрытых обсуждениях, и чиновники ничего не могли с этим поделать. В конце февраля 1947 года группа инженеров получила приглашение на «первое заседание Комиссии по теплоснабжению, вентиляции и кондиционированию высотных зданий (небоскребов)»
[409]. А в начале марта 1947 года архитектор Аркадий Мордвинов во всеуслышание говорил о проекте 26-этажного небоскреба в Зарядье
[410]. В том, что люди, причастные к новому московскому строительному проекту, продолжали употреблять слово «небоскреб» в первые месяцы своей работы, не было ничего удивительного: ведь согласно любому определению, сталинские высотные дома – это и есть небоскребы. Эти сооружения, высота которых значительно превышает ширину, и сегодня возвышаются над Москвой, прочно держась благодаря стальным каркасам, и этажи, на которых живут и работают люди, связаны между собой лифтами. Возможно, в тех первых дискуссиях слово «небоскреб» использовали еще и в риторических целях – чтобы подчеркнуть всю важность и новизну работы, которая предстояла московским архитекторам в 1947 году. И все же, каким бы выразительным и героическим, каким бы точным ни было слово «небоскреб», отрицать его американское происхождение было невозможно. А потому ему, опороченному тесной связью с враждебной экономической системой, в первые годы холодной войны не было места в лексиконе социалистического градостроительства.
В постановлении о небоскребах, изданном Советом Министров в 1947 году, отразилось явное желание партийного руководства поставить крест на советском интернационализме более раннего периода. Остались позади те дни, когда советские архитекторы ездили за рубеж и искали иностранную помощь в работе. Со времени поездки Иофана в Америку прошло уже десять лет. Когда принималось решение строить в Москве небоскребы, Советский Союз был уже более могучим и более уверенным в себе государством. Москва уже давно должна была стать объектом градостроительных усовершенствований, но после 1945 года эта задача стала безотлагательной. Советскому Союзу требовалась такая столица, которая символизировала бы власть и влияние и куда специалисты со всего мира приезжали бы изучать последние достижения урбанизма. Высотные здания явились результатом современного представления о месте СССР в мире нового послевоенного интернационализма, который помещал Москву в самый центр всемирно-исторического развития. В то же время они стали порождением обновленного антиамериканизма.
Изменился не только СССР. И ждановщина, и «красная угроза» в США, и начало холодной войны – все это разрушало атмосферу доброжелательности и плодотворную систему обмена, которые удалось создать советским и американским гражданам в межвоенные и военные годы. Взаимодействие советских специалистов с зарубежными коллегами и их идеями в послевоенный период не прекратилось окончательно. Однако их отношения выстраивались теперь по другому сценарию, на который наложила заметный отпечаток новая советская идеология. Начиная с 1946 года советские архитекторы участвовали в создании и развитии Международного союза архитекторов, и, выступая за рубежом, они использовали порожденные ждановщиной шаблонные фразы и обороты, из-за чего их иностранные собеседники часто смущались и обижались
[411].
Строительство небоскребов в Москве подкрепляло притязания СССР на величие. С другой стороны, этот проект тормозили антиамериканские настроения, которые шумно проявлялись в те годы в советской культуре. Если бы Иофан и его команда из УСДС в конце 1940-х снова съездили в Америку, они познакомились бы с последними тенденциями в строительстве небоскребов и увидели бы, что фасады цвета терракоты и неоклассические детали, характерные для архитектуры межвоенного периода, уже устарели. В послевоенные годы в американских городах повсюду строили гладкие стеклянные башни. В 1947 году в США был в большой моде интернациональный стиль. Здание штаб-квартиры ООН, строившееся в Нью-Йорке с 1948 по 1952 год, – блистающая стеклом громада – свидетельствовало о том, что времена изменились. В хрущевскую эпоху СССР и США вновь сойдутся ближе в области строительства и архитектуры. Но в годы позднего сталинизма, когда в Москве начали вырастать новые монументальные здания, американцы видели в них нечто безнадежно устаревшее. Тогда советская и американская архитектура разошлись в разные стороны – и не только по политическим, но и по стилистическим причинам.
С точки зрения тех людей, которые приступили в начале 1947 года к работе над проектами московских небоскребов, было совершенно не существенно, как называть новые здания – небоскребами или высотными домами. Будут ли они подчинены диктату интернационального стиля или, напротив, будут созданы по неоклассическим канонам соцреализма – этот вопрос тоже не имел для них первостепенной важности. Независимо от выбранного стиля для возведения этих зданий требовались опыт работы со стальными каркасами и знакомство с новейшими лифтовыми и вентиляционными системами, а также с другими современными технологиями. Из всех советских организаций, которым было поручено строительство московских высоток, наиболее компетентны были сотрудники УСДС, более десяти лет проработавшие над проектом Дворца Советов. Пять министерств, привлеченных к строительству, умели управлять, занимались промышленным строительством, но они не обладали именно тем опытом, который требовался для возведения небоскребов. И потому с момента выхода постановления о небоскребах экономической системе СССР и управлявшим ею министерствам пришлось приложить не мало усилий, чтобы угнаться за планами властей по послевоенной перестройке Москвы.
Организации, на которые было возложено строительство небоскребов в столице, приступали к работе с волнением и замешательством. Что знали они, изнуренные войной управляющие промышленной экономикой советского государства, о строительстве небоскребов на стальных каркасах? Через неделю после выхода постановления Георгий Попов, первый секретарь Московского городского совета, решил выяснить это
[412]. В надежде с самого начала согласовать все вопросы, связанные с проектом небоскребов, Попов провел 20 января 1947 года заседание, куда были приглашены представители всех ведомств, имевших отношение к затевавшемуся строительству.
Заседание у Георгия Попова
Первое заседание, посвященное небоскребам, началось со спора между Илларионом Гоциридзе, заместителем министра путей сообщения, и Поповым. В постановлении от 13 января говорилось, что Министерство путей сообщения возглавит строительство 16-этажного жилого дома у Красных Ворот – на участке, которым распоряжалось (фактически владело) само это министерство. Гоциридзе выступил с просьбой построить этот небоскреб в каком-нибудь другом месте. Он стал объяснять Попову, что Министерство путей сообщения уже решило построить на этом участке у Красных Ворот новое административное здание для самого себя, да и в любом случае из-за рыхлого грунта и уже существующей под землей станции метро это место совсем не подходит для строительства такого высокого и тяжелого здания.
Гоциридзе был вправе выступать с подобными экспертными оценками. Инженер по образованию, он занимался в 1930-е годы строительством московского метро, в том числе станции «Красные Ворота». И тем не менее Попов велел Гоциридзе сесть и не мешать заседанию
[413]. Получен приказ – и на этом заседании предстоит не вносить изменения в постановление, которое уже одобрено и подписано, а выработать общие принципы строительства московских небоскребов. После утомительного спора с Гоциридзе Попов раздраженно заметил: «Это свидетельствует о том, какая любовь у Министерства путей сообщения к жилстроительству. Построить административный корпус они не против, а построить жилой дом они против»
[414]. Попов, которому явно не давал покоя жилищный вопрос, еще вернется в этой проблеме чуть позже, но пока он предоставил слово Василию Бойцову, заместителю министра авиационной промышленности.
В отличие от своего коллеги из Министерства путей сообщения, Бойцов высказался коротко и по существу: в строительном отделе его министерства уже ознакомились с постановлением, но они все еще ищут архитектора, и – нет, руководство еще не побывало на месте будущей стройки на площади Восстания, где ведомству поручено возвести 16-этажное здание. Попов пожурил Бойцова: «Нужно, чтобы на площадке побывали сами товарищи из Министерства. Я уверен, что через месяц товарищ Сталин потребует отчет, так что нужно Вам самим там побывать»
[415].
Попов был важным начальником: он занимал сразу две руководящие должности – в Моссовете и в Московском горкоме партии. Попов, родившийся в 1906 году в семье бухгалтеров, был человеком вспыльчивым и честолюбивым. В партию он вступил в двадцатилетнем возрасте, занимался комсомольской работой, выучился на авиаинженера и быстро продвигался по партийной карьерной лестнице в Москве
[416]. Сталин увидел в Попове «дельного человека» и в 1941 году лично выдвинул его кандидатуру в Центральный комитет
[417]. В декабре 1944 года Попов был назначен председателем исполнительного комитета Московского городского совета депутатов трудящихся. А в мае 1945-го, в возрасте 38 лет, стал одновременно и первым секретарем московской партийной организации. Занимая две эти должности, Попов являлся, по сути, мэром Москвы.
Однако эти полномочия еще не наделяли Попова такой властью, чтобы навязывать свою волю могущественным союзным министерствам, находившимся в столице. На том заседании, которое Попов созвал в январе 1947 года, он занял оборону и демонстрировал собравшимся собственную важность, постоянно подчеркивая свою близость к особе Сталина. То и дело ссылаясь на мысли и планы вождя, Попов подкреплял собственные доводы и заодно разъяснял участникам заседания, какой монументальный замысел стоит за постановлением Совмина о многоэтажных зданиях. По словам Попова, идея строительства небоскребов в Москве принадлежала самому Сталину. Он твердил: «Ведь товарищ Сталин что сказал. Он говорит – ездят у нас в Америку, а потом приезжают и ахают – ах какие огромные дома! Пускай ездят в Москву, также видят, какие у нас дома, пусть ахают»
[418]. Забегая вперед, Попов призывал присутствующих представить себе такую картину будущего: «Вот приезжает в Москву человек с вокзала. Он будет видеть большое здание, поднимется к Красным Воротам – он будет иметь прекрасный большой жилой дом… Все участки выбраны такие, которые придадут городу силуэт, и будет подчеркнутая архитектура»
[419].
В расшифровке стенограммы того заседания у Попова в январе 1947 года можно найти сочные фразы с яркими лирическими подробностями, которыми он описывал будущие впечатления людей от небоскребов. Это доказывает, что партийному руководителю приходилось всеми силами убеждать недоверчивых функционеров в важности поставленной перед ними задачи. Попов отвечал за жизнь большого, сложно устроенного города, в котором не было единого сильного планировочного ведомства, а потому царила вечная неразбериха из-за множества разных учреждений, занимавшихся градостроительными проектами и зачастую мешавших друг другу. Как прекрасно знал Попов, градостроительство в Москве никогда не шло простыми и прямыми путями. На том первом заседании, посвященном небоскребам, Попов подчеркивал, что важно учитывать нужды города в целом, однако представители министерств смотрели на дело иначе. Министры и их заместители, на которых непонятно почему взвалили новые строительные проекты, не имевшие почти (или вовсе) никакого отношения к их прямым ведомственным обязанностям, упирались как могли и искали способы примирить свои текущие задачи с внезапно поступившим приказом заняться монументальным строительством. Чтобы высотки могли воплотиться в жизнь, нужно было преодолеть мощный ведомственный эгоизм и побороть соперничество между интересами многочисленных московских организаций.
Прочитав собравшимся товарищам целую лекцию об эстетических и идеологических задачах, которые призваны выполнять сталинские небоскребы, Попов вскоре вернулся к практическим вопросам. На том первом заседании состоялось продолжительное обсуждение технических проблем, которые, как предвидели участники заседания, возникнут, например, при закладке фундаментов. Тревожил их и возникший в послевоенные годы дефицит стали, непромышленных подъемников, стройматериалов и необходимого оборудования. Образ идеального города, просматривавшийся за всем этим проектом, был, конечно, привлекательным, но в реальной жизни он сулил колоссальные трудности – не в последнюю очередь из-за недостатка слаженности, профессиональных знаний и конкретного опыта.
Многие из участников того заседания, созванного Поповым в январе 1947 года, впервые столкнулись с задачей столь масштабного высотного строительства. Были, конечно, и исключения: прежде всего в лице Бориса Иофана и Андрея Прокофьева – главного архитектора и начальника УСДС соответственно (оба они тоже присутствовали на заседании). УСДС получило задание построить 32-этажный небоскреб на Ленинских горах и 26-этажное здание в Зарядье. МВД тоже имело опыт высотного городского строительства. Собственно, МВД как раз и возводило в то время 12-этажный дом, начатый еще до войны на том самом участке на Котельнической набережной, который был выбран для будущего небоскреба. Как объяснял на том заседании представитель МВД, война прервала строительство, но фундамент был уже заложен и работы на стройплощадке заметно продвинулись.
МВД пыталось убедить Попова, что, внеся лишь небольшие изменения в более ранний проект, можно подогнать его под новые требования. Хотя довоенные планы и не предусматривали высоты в 16 этажей, рассуждал представитель МВД, можно ведь сделать так, что вместе с «башней будет 16 этажей». Попов отнесся к его доводам скептически. «Нам нужно, чтобы сплошной был 16 этажей», – отрезал он. Коллега из МВД уверял, что здание построят хорошо: «Низ дома – гранит, облицовка будет керамикой, которой имеется 16 разных цветов… Строительство этого дома закончим в 1948 году»
[420]. Хотя Дмитрий Чечулин и Андрей Ростковский – архитекторы, спроектировавшие более раннее здание, – были оставлены при строительстве на Котельнической набережной, в итоге выросший там небоскреб не имел уже ничего общего с первоначальным домом. Достроили его в начале 1953 года, незадолго до смерти Сталина.
Обсуждали участники того заседания и сотрудничество с коллегами из-за рубежа. В частности, у УСДС имелись тесные связи с американским архитектурным сообществом, установленные еще в 1930-е годы, и говорилось о том, что сейчас они могли бы вновь пригодиться. Другие ведомства, чьи представители присутствовали на заседании, в межвоенный период тоже участвовали в международном обмене знаниями – и просто использовали иностранные технические руководства, и напрямую общались со специалистами-иностранцами. Учитывая долгую историю советского международного сотрудничества в сфере строительства, вопрос о помощи иностранных специалистов напрашивался с такой очевидностью, что Попов, скорее всего, предвидел его. Но здесь он стоял насмерть и даже слушать не желал о том, что советским архитекторам и инженерам необходимо ехать за границу и учиться строительству небоскребов у иностранцев.
Тема возможного участия иностранных экспертов возникла при обсуждении лифтового оборудования. Изначально в постановлении о небоскребах говорилось: «Внутренняя планировка зданий должна создавать максимум удобств для работы и передвижения внутри здания. В этих же целях при проектировании зданий должно быть предусмотрено использование всех наиболее современных технических средств в отношении лифтового хозяйства, водопровода, дневного освещения, телефонизации, отопления, кондиционирования воздуха и т. д.»
[421]. Однако, как подчеркнули некоторые участники заседания, без типовых размеров таких элементов, как лифты, процесс проектирования окажется слишком трудным
[422]. «Нужно будет с Анастасом Ивановичем [Микояном] поговорить, чтобы он помог нам закупить образец лифта за границей, в Америке», – предложил Иннокентий Онуфриев, заместитель министра тяжелого машиностроения (его ведомству поручили строительство небоскреба на Смоленской площади)
[423]. Но Попов был несгибаем: «Имейте в виду, – отрезал он, – что наша страна делает шахтные подъемники, с точки зрения скорости они гораздо лучше, они спускают на двести метров за сорок секунд, а наши дома будут примерно метров семьдесят»
[424]. Несколько позже они еще вернулись к вопросу о лифтах, и другие участники заседания тоже отметили важность американских достижений в этой области: похоже, никто, кроме Попова, не считал, что в сталинских небоскребах действительно можно было использовать шахтные подъемники.
Не стройте мелких планов
Несмотря на то что Георгий Попов с самого начала активно участвовал в организации строительства небоскребов в Москве, он никогда по-настоящему не руководил этим процессом. На высшем уровне власти за работу над зданиями отвечал Лаврентий Павлович Берия. Входивший в ближний круг Сталина Берия приехал из Грузии в Москву в 1938 году, в разгар чисток, и возглавил НКВД. В послевоенные годы Берия продолжал руководить органами государственной безопасности, но начиная с 1945 года он курировал главным образом создание советской атомной бомбы. Ловкий манипулятор и умелый администратор, Берия умудрялся сохранять близкие отношения со Сталиным в неспокойные последние годы его правления
[425]. В Москве он жил недалеко от площади Восстания, где планировалось возвести один из небоскребов. И когда началось строительство высоток, о ходе работ на каждой из стройплощадок Берии регулярно докладывал один из двух его главных секретарей. В свою очередь Берия регулярно отчитывался о продвижении работ Сталину и, советуясь с ним по некоторым вопросам, получал его одобрение
[426].
Сам Сталин считал строительство небоскребов очень важным делом, поэтому неудивительно, что контроль над выполнением проекта осуществлялся на высшем управленческом уровне. Берия не был специалистом по высотному строительству, однако нельзя сказать, что этот новый проект, начатый в 1947 году, так уж сильно отличался от другого проекта, который он курировал. В СССР послевоенной поры между небоскребами и атомными бомбами наблюдались некоторые общие черты. Как и атомный проект, московские небоскребы были тесно связаны с советской внешней политикой, а также с построением и централизацией государства. С точки зрения Сталина, небоскребы должны были прославить Москву на весь мир, чтобы она стала «всем столицам – столица» (как он выразился на одном закрытом заседании в 1949 году)
[427]. Если верить Попову, который делал на том заседании подробные записи, Сталин заявил тогда: «Без хорошей столицы нет государства»
[428]. Еще он говорил: «Нам нужна столица красивая, перед которой бы все преклонялись… Центр науки, культуры и искусства. Во Франции Париж – это хорошая столица»
[429]. Сталин продолжал: «У нас исторически складывалось так, что не всегда считали столицей Москву. Столицей считали Ленинград. Было время, когда даже Сибирь хотела иметь тоже столицу. Это складывалось так, потому что Россия не была собрана»
[430]. В глазах Сталина перестройка Москвы была неразрывно связана с единством страны и с ее высоким международным статусом.
Несмотря на свою второстепенную роль в руководстве проектом небоскребов, Попов остается для нас пусть и не всегда надежным, но одним из важнейших источников сведений о том, чтó думал Сталин, когда принимал решения о послевоенном восстановлении Москвы. В частности, мемуары Попова, написанные примерно через двадцать лет после описываемых событий, дают нам редкую возможность познакомиться с архитектурными идеями и устремлениями советского лидера. По свидетельству Попова, именно Сталин предложил взять небоскребы за образец при послевоенной реконструкции всего Советского Союза. «Москва, как столица СССР, в этом отношении шла впереди, – объяснял Попов, – и она призвана была задавать тон, служить примером для других городов». В своих мемуарах Попов представил все так, будто находился в центре событий:
Мне позвонили из Кремля и попросили приехать к члену Политбюро – первому заместителю Председателя Совета Министров. Там мне показали лист ватманской бумаги, на котором синим карандашом было нарисовано многоэтажное здание со шпилем, на котором развевался красный флаг, а рядом написано – 26–32 этажа. Как мне сообщили, рисунок сделал И. В. Сталин и предложил всесторонне обсудить этот замысел[431].
Представление о том, что создателем – буквально архитектором – московских высотных зданий был сам Сталин, служило мощной идеей, которая вдохновляла и направляла всех участников этого проекта на всех уровнях. Рассказ Попова о рисунке Сталина напоминает типичный анекдот о каком-нибудь гениальном зодчем, который в миг внезапного вдохновения быстро набрасывает чертеж своего очередного шедевра на бумажной салфетке. У Попова эта история должна была не просто поведать о творческом гении Сталина, но и развеять всякие домыслы о хаосе и неопределенности, создать впечатление, будто послевоенное преображение Москвы имело четко предопределенный и даже священный характер. В воспоминаниях Попова Сталин-зодчий предстает провидцем, наделенным прометеевой способностью постичь будущий образ Москвы как единого целого и воплотить его в жизнь. Таким образом небоскребы свидетельствовали о могуществе вождя.
Советские архитекторы приписывали себе такое же всесилие. Уже сама способность вообразить – а значит, и спроектировать – сразу целый город была, по утверждениям советских архитекторов, главной чертой социалистического урбанизма. Освободившись от оков частной собственности, индивидуальных интересов и капиталистических инвестиций, советский архитектор заявлял о своем праве не просто проектировать отдельные дома, но и создавать и украшать целые города. Однако такое внимание к облику города и желание формировать его как единое пространство не было чем-то совершенно новым и не родилось в условиях социализма. Еще на заре ХХ века американский архитектор Дэниел Бёрнем бросил клич: «Не стройте мелких планов – в них нет волшебства, которое горячит кровь»
[432]. В работах Бёрнема, основателя движения City Beautiful («Прекрасный город»), гражданская вовлеченность, ставшая целью в эру прогрессизма, получила архитектурное воплощение. Он создал масштабные, монументальные планы городов Чикаго, Вашингтона, Сан-Франциско и Манилы. И подобно Бёрнему, к опыту и риторике которого обратились советские архитекторы, они тоже столкнулись с тем, что масштабные планы не так-то легко воплотить в жизнь. Сама идея построить в послевоенной Москве небоскребы, быть может, и была смелым планом, родившимся в голове одного человека, однако эти сооружения могли появиться в реальном мире лишь благодаря множеству мелких планов и усердной работе многих, очень многих людей. Проект небоскребов складывался в единую картину лишь постепенно – шаг за шагом, постановление за постановлением. Строительство небоскребов в послевоенной Москве оказалось титаническим, почти неподъемным делом. И как вскоре поняли Попов и другие, этот проект, начатый в 1947 году, был настолько необъятен, что никому не под силу было в одиночку уследить за всеми его подвижными частями и тем более в одиночку руководить им.
Мелкие планы
После заседания, собранного Поповым в январе 1947 года, министры и их заместители, а также архитекторы и инженеры, которым предстояло сообща строить небоскребы, продолжали встречаться и переписываться весной и летом. Под руководством Берии официальные лица и специалисты пытались выработать общие принципы и нормы, рассматривая широкий круг вопросов: от лифтов до отопления и вентиляции, от стройматериалов до рабочей силы. Результатом этих многомесячных обсуждений и споров стало новое постановление, выпущенное Советом Министров 17 августа 1947 года и называвшееся «О мероприятиях по строительству многоэтажных домов в г. Москве» – намного более подробное и ориентированное на решение технических задач, чем первое. Оно занимало 17 страниц и содержало 55 пунктов с подпунктами и 12 приложений. В отличие от январского, августовское постановление уже не было заоблачной мечтой – оно больше походило на план.
Документ прояснял важные вопросы: финансирование, кадровый состав и даже подробности, описывавшие, кто, кому и когда будет поставлять кирпичи, гипс и известняк. Например, в постановлении уточнялось, что стальные каркасы для будущих зданий будут изготовляться под надзором Министерства тяжелого машиностроения на заводах в Раменском (городе на юго-востоке Московской области). В постановлении также отмечалось, что в Москву с Дальнего Востока, Северного Кавказа, из Армении, Азербайджана, Грузии и Киргизии нужно будет привезти древесину белой акации, грецкого ореха, каштана, лавра, платана, самшита, тиса. По становление предписывало Министерству промышленности строительных материалов обеспечить поставку 5 200 раковин, 4 385 ванн и 5 260 унитазов. Предусматривался и вклад города в проект: Мосгорисполком должен был предоставить к концу 1947 года 2,7 миллиона кирпичей, 1 600 тонн извести и 700 тонн алебастра
[433]. Августовское постановление, подытожив семь месяцев заседаний и переписки, охватило почти все вопросы.
Тогда же были напечатаны десятки экземпляров этого подробного документа и разосланы во все министерства и организации, причастные к выполнению проекта. Мало кто из получателей был посвящен во все пункты постановления – большинству достались частично отредактированные варианты, где три пункта не содержали никакого текста, кроме одного слова – «секретный». Те же, кто занимал достаточно высокое положение, чтобы прочитать документ полностью, узнали, что первый (секретный) пункт содержал распоряжение, согласно которому Никита Хрущев – тогда первый секретарь ЦК КП(б) Украинской ССР – должен поставить с Украины в Москву 4 миллиона квадратных метров гипсокартона. Вторым секретным пунктом был приказ МВД, Мосгорисполкому и Мособлисполкому разрешить 23 тысячам рабочих с семьями въехать в Москву и законно зарегистрироваться для работы на стройках небоскребов. Здесь же уточнялось, что министерства и УСДС, нанимающие этих рабочих, будут отвечать за строительство жилья для них, и Попову поручалось найти на окраине Москвы участки, чтобы разместить новые жилые кварталы. Наконец, третьим секретным пунктом было распоряжение отправить на полгода десять инженеров за границу – в Англию, США и Швецию
[434]. По-видимому, оно так и не было выполнено.
Августовское постановление отнюдь не стало последним словом в проекте строительства московских небоскребов. В десятках последующих документов были изменены многие из пунктов, обозначенных летом 1947 года. Сроки строительства вскоре были продлены, распоряжения об использовании стройматериалов и рабочей силы скорректированы. И все же это постановление стало всеобъемлющим документом с конкретными инструкциями и помогло превратить туманное видение в осуществимый план. И теперь, когда этот план оказался перед руководителями строительства, оставалось найти ответ на последний вопрос: как же все-таки будут выглядеть эти здания на стальных каркасах, с внутренней отделкой древесиной грецкого ореха и с современными лифтами?
Весной и летом 1947 года, пока представители министерств продолжали совещаться по вопросам управления и строительства, московские архитекторы и инженеры обсуждали проблемы проектирования. Вели эти дискуссии Андрей Прокофьев, начальник УСДС, и два виднейших московских зодчих – Аркадий Мордвинов, возглавлявший до 1947 года Комитет по делам архитектуры СССР, и Дмитрий Чечулин, главный архитектор Москвы с 1944 года. Впервые они собрались 6 февраля 1947 года, заодно пригласив на встречу делегатов из разных министерств, и начали определять важнейшие требования к проектам зданий. По окончании этой работы в Москве началось сооружение восьми зданий, настолько похожих одно на другое, что можно было подумать, будто их создал один архитектор.
В действительности путь к единообразию был весьма сложным. Вначале Прокофьеву, Мордвинову, Чечулину и другим необходимо было решить, будет ли проект новых монументальных московских домов поручен архитекторам, специально отобранным для этих закрытых встреч, или же будут проводиться конкурсы на проекты каждого из зданий по отдельности. В мае 1947 года Берия получил предварительный список имен архитекторов, избранных для работы над проектами всех восьми зданий, но в итоге было разрешено работать без конкурса над проектами только трех небоскребов
[435]. Летом 1947 года Чечулина назначили руководить коллективами специалистов, которым предстояло строить ближайшие к Кремлю небоскребы: здание на Котельнической набережной и высотку в Зарядье. Борису Иофану, остававшемуся главным архитектором УСДС, поручили проектировать небоскреб на Ленинских горах (хотя уже через год этот заказ передали Льву Рудневу). Что касается остальных пяти зданий, то на их проекты были устроены конкурсы, к участию в которых пригласили заранее отобранных архитекторов. Передав каждому коллективу перечень определенных требований (высота, объем, количество комнат, удобства), министерства принялись ждать конкурсных заявок
[436].
Вопреки надеждам на то, что московские небоскребы вырастут на горизонте уже совсем скоро, процесс проектирования занял довольно много времени. Весной 1947 года Прокофьев, Чечулин и Мордвинов сказали Берии, что на рассмотрение конкурсных проектов уйдет от четырех до семи месяцев. За этим, как ожидалось, последует рассмотрение соответствующих технических проектов, составленных инженерами
[437]. В общей сложности до того момента, когда можно будет приступать к строительству, пройдет не меньше года. В итоге процесс затянулся настолько, что лишь в январе 1949 года Совет Министров издал очередное постановление – «Об утверждении эскизных и технических проектов многоэтажных зданий». Но тогда, в 1947-м, многие воображали, будто новая монументальная Москва вырастет чуть ли не в одночасье.
В конце лета и осенью 1947 года, когда были представлены первые архитектурные проекты московских небоскребов, их приняли в штыки. Рассмотрение конкурсных заявок на проекты 16-этажных высотных зданий началось в середине августа и продолжалось до начала сентября. Каждая команда архитекторов подала свои проекты на экспертную оценку в Комитет по делам архитектуры СССР. Заседания комиссий, рассматривавших и оценивавших проекты, проводил председатель этого комитета – архитектор Григорий Симонов. В состав экспертных групп он включил лучших московских архитекторов, инженеров и специалистов по строительству. В их числе были Иван Жолтовский, Николай Колли, Алексей Щусев, Каро Алабян и Борис Иофан. К работе привлекли также скульптора Веру Мухину и художника Александра Герасимова
[438].
Илл. 4.1. Николай Колли, Лев Руднев, Каро Алабян и Григорий Симонов. 1947 г. Собрание ГЦМСИР
На первом этапе оценивания комитеты по приемке отнеслись к представленным проектам прохладно. Чечулин, работавший в соавторстве с Андреем Ростковским, представил три разных варианта порученного им проекта 16-этажного дома на Котельнической набережной. Члены экспертной комиссии забраковали все три по разным причинам – от слишком большого количества квартир с окнами на север до отсутствия типовых элементов
[439]. Наибольшее же неудовольствие экспертов вызвало то, что во всех проектах Чечулин с Ростковским нарушили заранее заданные параметры высоты, объема здания и количества квартир. В том варианте, который больше всего отклонялся от предписанных нормативов, архитекторы увеличили количество квартир более чем вдвое: вместо 300, оговоренных в инструкции, они спроектировали 616. Кроме того, архитекторы стремились достичь монументальности за счет величины: как отмечали эксперты, «преувеличенный объем здания послужил одной из причин того, что здание развилось вширь и утратило характер „высотности“, которое оно должно было иметь»
[440].
Конкурсные заявки архитекторов, проектировавших другие здания, получили столь же неодобрительные отзывы. Проекты небоскреба на площади Восстания были поданы тремя разными коллективами архитекторов. Однако один проект был сочтен «примитивным», другой – «громоздким». Особенно не понравился экспертам один вариант – с «грубым» силуэтом и «архаичными» деталями фасада
[441]. Проекты высотного здания у Красных Ворот, представленные четырьмя работавшими порознь зодчими, также были сочтены неприемлемыми
[442]. Один автор нарушил предписанные нормы высоты – у него вышло не 16-, а 18-этажное здание; другой как следует не отделил жилую часть здания от административной; еще в одном проекте здание смотрелось «грузным невыразительным массивом»
[443].
В конце 1948 года, когда уже новая экспертная комиссия рассматривала переделанный проект высотки на Котельнической набережной, выявленная ранее излишняя массивность была устранена и, по мнению экспертов, была «достигнута… живописность силуэта»
[444]. И все же они отмечали, что «чрезмерное число и развитие больших и малых башен и вышек, увенчанных целыми гроздьями малых башенок, открытых наподобие звонниц, слишком усложняет силуэт зданий и придает высотному дому несвойственный ему вид». Этот облик они характеризовали как «исторический», а кто-то потом внес правку от руки в отпечатанный на машинке отзыв: вычеркнул слово «исторический» и заменил его на «готический». При этом члены экспертной комиссии ничего не имели против истории как таковой. Скорее им не понравилось привнесение зарубежных исторических – а именно готических – элементов в русский городской пейзаж. В этом подходе, проявившемся в закрытом экспертном отзыве, отразилась идея, часто высказывавшаяся в те времена в откры том публичном пространстве: между новыми московскими небоскребами и глубокой русской стариной должна существовать крепкая связь.
Восемьсот лет старины, тридцать лет новизны
В конце лета 1947 года, пока московские архитекторы собирались для обсуждения предварительных проектов небоскребов, столица готовилась к празднованию своего 800-летия. День города, учрежденный по инициативе Георгия Попова, был намечен на воскресенье, 7 сентября, но москвичи рассчитывали, что торжества продлятся все выходные
[445]. Совсем свежие воспоминания о недавней войне и о тяготах первых послевоенных лет на время померкли и уступили место общему прославлению далекого прошлого. По случаю юбилея Москвы газеты должны были с подобающей торжественностью объявить о проекте московских небоскребов: послевоенное строительство в столице следовало привязать к более ранним периодам ее истории.
В недели, предшествовавшие празднованию 800-летия Москвы, за происходившим в советской столице наблюдал приехавший в СССР американский писатель Джон Стейнбек. Он уже бывал в Москве в 1936 году и потому во второй приезд сразу же заметил ряд изменений. В 1947 году его сопровождал в поездке венгерский фотожурналист Роберт Капа. Гуляя по столичным улицам, Стейнбек отмечал: «Исчезли целые районы узких и грязных улочек старой Москвы, и на их месте выросли новые жилые кварталы и новые учреждения». Город стал чище. Прежде грязные улицы Москвы теперь были вымощены, выросли «сотни высоких новых жилых домов и новые мосты через Москва-реку, улицы расширяют, статуи на каждом шагу»
[446].
Заметил Стейнбек и то, что город спешно ремонтировали. Многие дома стояли в лесах, их красили или перекрашивали, а Кремль, мосты и общественные здания увешивали гирляндами электрических лампочек. «Работа не останавливалась вечером, она продолжалась ночью при свете прожекторов, город прихорашивался, приводился в порядок: ведь это будет первый послевоенный юбилей за многие годы»
[447]. Стейнбек узнал, что все силы сейчас были брошены на подготовку к торжественному празднованию 800-летия Москвы, после чего уже в ноябре страна собиралась отмечать 30-ю годовщину Октябрьской революции.
Стейнбек и Капа увидели результаты выполнения Генплана 1935 года. Хотя война и прервала ход работ, за последние годы межвоенного периода из этой программы по украшению столицы все-таки успели сделать многое: проложили широкие проспекты, возвели мосты и новые общественные здания. Но два иностранца наблюдали и за обществом, переживавшим в 1947 году медленный и тяжелый переход от войны к мирной жизни. Помимо многочисленных изменений и улучшений, которые произошли в Москве, Стейнбек замечал и следы измождения на лицах: «Несмотря на предпраздничную суматоху, люди на улицах выглядели усталыми. Женщины очень мало или совсем не пользовались косметикой, одежда была хоть и опрятной, но не очень нарядной»
[448]. Мужчины же, явно демобилизованные, ходили в военной форме, часто без знаков различия, – из чего Стейнбек заключил, что другой одежды, кроме этой, у них, наверно, просто не было
[449].
В Советском Союзе послевоенные годы стали порой больших надежд, но и глубоких разочарований. Физические и психологические раны заживали еще долго, и мирная жизнь оказалась суровым испытанием как для простых граждан, так и для чиновников. СССР победил в войне, расширил территорию, распространил свое влияние на Восточную Европу и заявил о себе как о сверхдержаве на мировой арене. Но что именно принесла эта победа советскому обществу, как она сказалась на культуре и политике, оставалось поначалу не совсем ясно. При том что многие советские государственные служащие и огромное количество рядовых граждан рассчитывали теперь на заметные послабления и возобновление сотрудничества с Западом, советское руководство, напротив, явно скатывалось к возвращению репрессивной и изоляционной политики 1930-х годов. Сталин, идейный вдохновитель победы СССР, обратившись к задачам восстановления, снова призывал к бдительности и борьбе с врагами Советского государства
[450].
Празднование юбилея Москвы подарило людям короткую передышку, позволило ненадолго забыть о всегдашней удушливой атмосфере. Физик Сергей Вавилов, который, будучи президентом Академии наук, в ту пору постоянно находился в центре жарких научных дебатов, записал в дневнике, что в день праздника в Москве стояла «сияющая погода»
[451]. На небе не было ни облачка, и толпы людей гуляли по улицам и паркам Москвы, наслаждаясь теплом и наблюдая за бесконечными праздничными мероприятиями. Ветерок колыхал красные шелковые знамена, на которых красовались лозунги, выведенные славянской вязью. Толпы народа устремились на улицу Горького и там, на Советской площади, как записал в дневнике Вавилов, почтили память Юрия Долгорукого, легендарного основателя Москвы. А именно – торжественно открыли закладной камень на месте будущей конной статуи князя XII века, которую было решено воздвигнуть напротив здания Моссовета. С 1918 года там стоял революционный монумент Советской конституции, но с 1941 года он не ремонтировался и находился в плачевном состоянии
[452]. Теперь же, в пору празднования 800-летия Москвы, власти сочли нужным заменить обветшалый памятник большевистской революции статуей, которая увековечит давнее дореволюционное прошлое.
Безусловно, празднества по случаю 800-летнего юбилея Москвы производили несколько странное впечатление. Георгий Попов торопил подчиненных с подготовкой к сентябрьскому торжеству, но был не в силах унять тревогу, которую выражали и чиновники, и простые граждане, находившие праздник если не откровенно кощунственным, то неуместным. В мае 1947 года Попов получил свежие доклады районных властей о том, как они готовятся к юбилею. Глава города узнал о самых разнообразных запланированных мероприятиях – от выставок на исторические темы и циклов лекций до проекта восстановления домов Грибоедова и Гоголя и даже намерения местных фабрик выткать традиционное полотно. Запущенные Чистые пруды обещали очистить, а еще поговаривали, что власти собираются отреставрировать некоторые старинные особняки и монастыри. Власти Сталинского района
[453] Москвы с ликованием рапортовали, что выбрали главной фигурой запланированных праздничных мероприятий Петра I.
Не все были довольны этой исторической карнавальщиной. Один районный функционер высказал такое мнение: «Мы нашли, что имеется серьезная ошибка, когда говорят больше о 770-летнем [дореволюционном] периоде и меньше всего касаются вопроса, как жила Москва в течение советского времени»
[454]. На протяжении следующих месяцев, пытаясь переломить упрямство местных городских чиновников (которые артачились, говоря: «Наша работа будет нас тянуть в глубокую историю»), Попов вновь и вновь напоминал им, что важнее всего – последние 30 лет в жизни столицы
[455]. Журнал «Крокодил» высмеивал идейные споры, воспринимавшиеся в 1947 году весьма серьезно, – поместил на обложку августовского номера карикатуру, на которой была изображена улица столицы с подписью: «Подумать только: Москве восемьсот лет, а на вид ей не больше тридцати!»
[456]
Пышное празднование 800-летия Москвы смущало не только городские власти. В конце августа 1947 года Попов получил замечания рабочих, записанные в преддверии праздника. Некоторые из них клялись работать вдвое усердней по случаю юбилея любимого города, но у других это событие не вызывало особого восторга. Помимо неудобного вопроса о том, какую эпоху или какого исторического деятеля собираются чествовать в сентябре, возникали и другие, затрагивавшие идеологическую иерархию. «Не может ли получиться так, – размышлял один рабочий, – что праздник 800-летия Москвы несколько затмит праздник 30-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции?»
[457] По его мнению, юбилей Москвы следовало отложить, отметить его уже после 7 ноября. Власти тоже задумывались о чрезмерной близости нового праздника к годовщине революции, но, вероятно, сильнее их тревожило то, что этот юбилей дает повод для еще более суровой критики.
Пока шла подготовка к празднику, москвичи видели, какие здания ремонтируют и какие стены красят, и в них закипало недовольство. «Когда снизятся цены на картофель и овощи?» – спрашивала работница текстильной фабрики рядом с Курским вокзалом. «Будет ли к 7 сентября увеличена норма выдачи хлеба или отменена карточная система?» – продолжала она. Другие рабочие тоже надеялись, что по случаю 800-летнего юбилея Москвы государство примет меры, чтобы на прилавках магазинов появилось достаточно хотя бы самого необходимого продовольствия – вроде хлеба, сахара и круп. Но желания москвичей не исчерпывались только отменой карточной системы: они видели, что столичные власти из кожи вон лезут, чтобы приукрасить город, и думали о жутких бытовых условиях, в которых приходится жить им самим. Работницы фабрики «Красная швея» спрашивали, можно ли обратиться к тем самым чиновникам, которые занимаются подготовкой к празднику, «по вопросу ремонта квартиры», потому что, похоже, больше никому нет до них дела
[458]. С особенно жесткой критикой выступил инженер Сенадский, заявивший, что «праздновать 800-летие Москвы сейчас преждевременно. После войны мы никак окрепнуть не можем. Хорошей жизни не видим. Не хватает продуктов питания, обуви, сырья, все дорого. А тут образовали Правительственный Комитет, который затратит большие суммы денег на празднование, и это явится большим накладным расходом на наш бюджет»
[459]. Попов, на чей стол легли записи жалоб граждан, продолжал выполнять намеченную программу. Быть может, в надежде на то, что в отсутствие хлеба толпа удовольствуется зрелищами.
Илл. 4.2. Георгий Попов на праздновании 800-летия Москвы. Сентябрь 1947 г. Собрание ГЦМСИР
Восьмисотлетие Москвы послужило поводом для официального объявления о проекте небоскребов. Первый тур заседаний, на которых рассматривались конкурсные проекты, еще только начался, однако будущие высотки уже стали важными участниками юбилейных торжеств. Накануне праздника редакция «Правды» поместила на страницах газеты интервью с Дмитрием Чечулиным, который на правах главного архитектора Москвы рассказал, что идея построить в столице 16-, 26- и 32-этажные высотные здания принадлежит самому товарищу Сталину. Почти в точности повторяя тезисы январского постановления, Чечулин добавил, что «эти здания должны быть оригинальными по своей художественной композиции и не должны повторять зарубежных образцов»
[460]. Новые подробности были раскрыты в радиопередаче, вышедшей накануне праздника: приглашенный в студию Борис Иофан в течение четверти часа рассказывал о «многоэтажных зданиях Москвы», после чего в эфире прозвучала музыка и чтение отрывков из романа «Война и мир»
[461].
Важную роль в организации юбилейных празднеств играла архитектурная элита: Союз архитекторов СССР организовал и провел в 25 районах столицы 200 лекций на темы, освещавшие недавнее и далекое прошлое Москвы. Кроме того, Союз готовил выставки и составлял брошюры – например, «Москва в прошлом, настоящем и будущем» и «Архитектура СССР за 30 лет»
[462]. Помимо просветительской деятельности, московские архитекторы летом 1947 года занимались реставрацией важных памятников в разных местах города. Откликнувшись на постановление «Об охране памятников архитектуры», выпущенное Советом Министров РСФСР в мае 1947 года, Чечулин составил список из трех московских церквей, нуждавшихся в реставрации
[463][464]. Подобно тому как несколько лет назад война дала импульс сохранению памятников русской старины, оказавшихся под угрозой, приближение юбилея Москвы позволило широко развернуться архитекторам-реставраторам.
В сентябре 1947 года прошлое и настоящее Москвы прославлялось в выставках, экскурсиях, реставрационных работах, но не забыли и о будущем: на него указывали особые таблички в тех местах, где предстояло вырасти московским небоскребам, – подобно тому, как на месте будущего конного памятника Юрию Долгорукому поместили закладной камень. Во всяком случае в сознании общества выходные, когда отмечалось 800-летие Москвы, должны были стать символическим исходным рубежом, откуда началось строительство высоток. Официально сообщив о старте проекта именно в юбилейные дни, власти показали, что новые здания призваны украсить собой городское пространство. Однако как бы ни стремились архитекторы сохранить в своих проектах некую преемственность, восемь новых высоток неизбежно конфликтовали с историческим обликом Москвы.
Внешние очертания и расположение этих зданий как бы освобождали центр Москвы от цепкой хватки Кремля и наделяли 800-летний город новой «социалистической» наружностью, в которой задавали тон черты сталинского времени. Проект небоскребов не перечеркивал многовековую историю Москвы. Его цель состояла в том, чтобы поставить древнерусское прошлое на службу советскому настоящему. В первом постановлении о строительстве небоскребов говорилось: «Пропорции и силуэты этих зданий должны быть оригинальны и своей архитектурно-художественной композицией должны быть увязаны с исторически сложившейся архитектурой города и силуэтом будущего Дворца Советов»
[465]. Хотя главной целью всего замысла было создание определенно социалистического городского пейзажа, благодаря которому Москва могла бы смело соперничать с другими мировыми столицами, не менее важной в ту послевоенную пору представлялась и другая задача: крепко привязать новые здания к историческому прошлому. В ближайшие годы о московских небоскребах будут говорить как о высшем достижении зодчества, достойном продолжении длинной череды архитектурных памятников России.
Московские небоскребы стали самым обсуждаемым и чрезвычайно влиятельным архитектурным проектом послевоенного периода сталинской эпохи. Эти здания, которые за границей насмешливо окрестили «свадебными тортами», будут воспроизводиться в советской и постсоветской архитектуре еще многие годы
[466]. Уже в сентябре 1948 года Комитет по делам архитектуры СССР запросил передачу всех материалов, относившихся к проекту, и все эскизы будущих зданий в Музей архитектуры. В докладной записке, поданной Берии, отмечалось, что «указанные материалы представляют большую ценность для изучения творческого развития советской архитектуры и в музее архитектуры будут сохранены надлежащим образом»
[467]. Вскоре к знакомству с коллекцией допустили профессионалов, и после этого в дипломных работах студентов Московского архитектурного института и других учебных заведений всего Советского Союза, а также разраставшегося социалистического мира бесконечно тиражировались характерные сталинские шпили и многоярусные ступенчатые силуэты. Как это уже происходило с Дворцом Советов в 1930-е годы, изображения московских небоскребов постоянно воспроизводили и для широкой публики. Но, в отличие от более раннего проекта, здания, задуманные в 1947 году, вскоре действительно начали подниматься на городском горизонте и обрастать стальной и каменной плотью.
Монументальность шаг за шагом
По мере того как архитекторы, инженеры и работники министерств обсуждали в конце 1940-х годов вопросы проектирования, их представления о новых московских зданиях менялись. В январском постановлении 1947 года говорилось о строительстве 26-этажного здания на Ленинградском шоссе (возле стадиона «Динамо»), предназначавшегося для гостиничных номеров и жилых квартир
[468]. Через несколько месяцев для этого здания было выбрано другое место – на Дорогомиловской набережной рядом с Киевским вокзалом, и поменялось его назначение: всю площадь решено было отдать под гостиницу «Украина». Как сообщал в июле 1947 года Берия в письме Сталину, Николай Булганин, тогдашний министр обороны, и Константин Вершинин, главнокомандующий ВВС СССР, обратились к Совету Министров с просьбой выбрать место подальше от стадиона «Динамо» ввиду его близости к аэропорту и авиационному заводу
[469].
Со временем изменения были внесены и в проекты 16-этажных домов. Например, здание у Красных Ворот стало не просто жилым, как предполагалось изначально, а административно-жилым. Высотка на Смоленской площади выросла до 22 этажей и была целиком отдана под министерство, хотя вначале там планировали строить и квартиры. Административное здание в 16 этажей на Каланчевской площади (называвшейся с 1933 года Комсомольской)
[470] в итоге стало 17-этажной гостиницей
[471]. В 1948 году существенные изменения были внесены в проект здания на Ленинских горах. Изначально оно задумывалось как гостиница и жилой дом, но в 1948 году власти решили отдать его Московскому университету
[472].
По свидетельству Георгия Попова, решение строить университет на Ленинских горах принял лично Сталин. Попов вспоминал, что перед тем как внести изменения в прежний план, советский вождь выразил удивление: «Значит, в Москве у нас – жалкий, нищий, неавторитетный храм науки? И мы терпим это?»
[473] Если это важное решение принял лично Сталин, то ответственность за отстранение Бориса Иофана с должности архитектора этого проекта Попов взял на себя. В мемуарах он писал: «Затем я предложил собрать более сильную группу архитекторов и инженеров для проектирования комплекса зданий МГУ»
[474]. В 1948 году на должность, которую занимал Иофан, назначили Льва Руднева. Потрясенный своим смещением, Иофан в июле 1948 года написал Сталину с просьбой вернуть его к работе над проектом: «Обращаюсь к Вам в трудную минуту моей жизни. Сегодня мне сообщил начальник строительства Дворца Советов товарищ Прокофьев, что есть решение проект нового здания Московского государственного университета, который я заканчиваю через две недели, передать на ходу архитектору Рудневу»
[475]. Сталин просьбу не удовлетворил. И хотя Иофан оставался главным архитектором Дворца Советов, он больше не имел прямого отношения к строительству ни одного из послевоенных московских небоскребов.
Илл. 4.3. Главный архитектор здания МГУ на Ленинских горах Лев Руднев (второй слева) за работой в своей мастерской. 1951 г. Собрание Музея Москвы
Пятнадцатого марта 1948 года Совет Министров издал новое постановление, которое опиралось на предыдущее, выпущенное в августе 1947-го, и содержало поправки к нему. В новом документе московским властям предписывалось на первом этапе начать строительные работы на Ленинских горах, на Смоленской площади, у Красных Ворот и на Котельнической набережной. Строительство высоток в Зарядье, на Дорогомиловской набережной, на Комсомольской площади и на площади Восстания было отложено до 1950 года
[476]. Это решение стало ответом на высказанные многими официальными лицами опасения, что, если приступить к строительству всех восьми зданий сразу, могут возникнуть большие сложности. Через год после начала работы над проектом стало ясно, что монументальную перестройку Москвы физически невозможно осуществить так быстро, как планировалось изначально. Советский Союз еще не успел оправиться от войны, сильно подорвавшей его трудовые и материальные ресурсы. Притом что мартовское постановление 1948 года предполагало определенную степень сотрудничества между разными ведомствами, которым было поручено возведение московских небоскребов, этот документ не устранял конкуренцию из-за ресурсов, неизбежно возникавшую при выполнении столь масштабного строительного проекта. Никакое постановление не могло помешать некоторым министрам «припрятывать» трудовые и материальные ресурсы; никакой приказ не мог полностью сгладить неравенство сил между разными министерствами, занимавшимися проектами небоскребов.
Отсутствие согласованности между разными ведомствами, занимавшимися строительством небоскребов в разных местах советской столицы, удивительно контрастирует с эстетическим единством внешнего облика всех восьми зданий, которого удалось добиться к 1949 году. В июне того года широкую публику наконец познакомили с эскизами московских небоскребов, опубликовав их в журнале «Архитектура и строительство» (илл. 4.4–4.11). Глядя на эти эскизы, представляющие здания впечатляющей высоты и монументальности, легко подумать, будто их создал один и тот же зодчий. В течение следующих лет в проекты вносились изменения с целью сделать все эти здания еще более похожими друг на друга. Например, в 1951 году министерства путей сообщения, авиационной и тяжелой промышленности обратились к Берии с предложением дополнить их небоскребы шпилями. Объяснялось это тем, что остроконечные навершия не только добавят высоты зданиям, но и усилят их сходство с остальными многоэтажными «сестрами». Берия удовлетворил их просьбу, согласившись с тем, что без этой венчающей все здание вертикальной детали высотки у Красных Ворот, на площади Восстания и на Смоленской площади будут смотреться незаконченными
[477].
Илл. 4.4. Проект 26-этажного здания МГУ на Ленинских горах. Архитекторы Л. В. Руднев, С. Е. Чернышев, П. В. Абросимов, А. Ф. Хряков. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 4)
Илл. 4.5. Проект 32-этажного административного здания в Зарядье, возвышающегося над Красной площадью и Кремлем (слева). Архитектор Д. Н. Чечулин. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 9)
Илл. 4.6. Проект 26-этажной гостиницы на Дорогомиловской набережной. Архитектор A. Г. Мордвинов. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 10)
Илл. 4.7. Проект 20-этажного административного здания на Смоленской площади. Архитекторы В. Г. Гельфрейх, М. А. Минкус. (Архитектура и строительство. 1949 Июнь. С. 14)
Илл. 4.8. Проект 17-этажной гостиницы на Комсомольской площади. Архитекторы Л. М. Поляков, А. Б. Борецкий. (слева – Казанский вокзал, архитектор А. В. Щусев). (Архитектура и строительство. 1949. Июнь 1949. С. 17)
Илл. 4.9. Проект 17-этажного жилого дома на Котельнической набережной. Архитекторы Д. Н. Чечулин, А. К. Ростовский. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 18)
Илл. 4.10. Проект 16-этажного жилого дома на площади Восстания. Архитекторы М. И. Посохин, А. А. Мдоянц. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 20)
Илл. 4.11. Проект 16-этажного административно-жилого здания у Красных Ворот. Архитекторы А. Н. Душкин, Б. С. Мезенцев. (Архитектура и строительство. 1949. Июнь. С. 22)
Дела против Попова и Чечулина
Послевоенные годы стали для советских архитекторов беспокойным и неопределенным периодом. В разгар ждановщины они были вынуждены участвовать в горячих спорах на идеологические и стилистические темы. Но и более серьезные драмы, разворачивавшиеся в это время на политической сцене, не обошли советских архитекторов стороной. Именно тогда Сталин провел в высших государственных и партийных рядах новые чистки. Наибольшую известность получило так называемое ленинградское дело: в 1949 году руководители партийных организаций Ленинграда были арестованы, подверглись допросам, им предъявили обвинения в заговоре с целью создать региональную компартию в противовес всесоюзной
[478]. Волна репрессий выплеснулась за пределы бывшей столицы, когда в связи с «ленинградским делом» арестовали и расстреляли Николая Вознесенского – начальника Госплана в Москве. Это, в свой черед, привело к чисткам уже внутри Госплана
[479]. И в октябре 1949 года (в том же месяце, когда арестовали Вознесенского) в центре другого витка репрессий, связанного с первым и названного «московским делом», оказался Георгий Попов
[480].
«Московское дело» началось в октябре 1949 года с анонимного доноса трех «инженеров-коммунистов» из Москвы, решивших разоблачить Попова перед Сталиным и членами Политбюро. Эти трое сообщали, что у Попова «самокритика зажата так, что и пикнуть никто не может на начальство, стоящее на ступеньку выше»
[481]. Они также обвиняли молодого партийного руководителя Москвы в злоупотреблении служебными полномочиями, в кумовстве, в том, что он, «ленивый по природе, безграмотный в ленинизме», устроил настоящую «эпидемию дачного строительства» для представителей советской элиты, а самое главное, что он возомнил, будто когда-нибудь сам сделается высшим руководителем СССР. В качестве доказательства непомерных амбиций Попова инженеры приводили такой пример: на банкете, устроенном в честь 800-летия Москвы, один из прихвостней Попова поднял тост «За будущего вождя нашей партии Георгия Михайловича». Присутствовавший Попов, – доносили анонимные инженеры, – «пропустил мимо ушей и будто согласился с прогнозом»
[482].
Прочитав заявление инженеров, Сталин распорядился провести в отношении Попова официальное расследование. В конце октября, излагая собственные критические замечания в адрес Попова, Сталин написал: «Я считаю своим долгом отметить два совершенно ясных для меня серьезных факта в жизни Московской организации, вскрывающих глубоко отрицательные стороны в работе тов. Попова». Во-первых, соглашаясь с безымянными инженерами, Сталин находил, что в московском партийном аппарате действительно давно «зажимается самокритика». Во-вторых, продолжал Сталин: «Для меня ясно, что партийное руководство Московской организации в своей работе сплошь и рядом подменяет министров, правительство, ЦК ВКП(б), давая прямые указания предприятиям и министрам, а тех министров, которые не согласны с такой подменой, тов. Попов шельмует и избивает на собраниях»
[483].
Министры и заместители министров, которые присутствовали на заседании у Попова в январе 1947 года, наверняка поддержали бы второе обвинение.
Уже в начале декабря 1949 года Попова сняли с обоих руководящих постов – в Моссовете и в Московском горкоме партии. Он был понижен до должности министра городского строительства СССР и еще некоторое время был причастен к проекту строительства московских небоскребов, но вскоре его ожидало новое понижение до министра сельскохозяйственного машиностроения СССР, после чего его перевели из Москвы в другой город
[484]. Постановление Политбюро, в котором сообщалось об отстранении Попова от работы, а также заявления по этому поводу от московской партийной организации широко распространялись и обсуждались на партсобраниях
[485]. Особенно заинтересовало снятие Попова с должности тех, кто работал над проектами московских небоскребов.
В январе 1950 года более трехсот коммунистов и кандидатов в члены партии, работавших в УСДС, собрались для обсуждения «московского дела» и недавнего заявления Московского горкома партии «Об ошибках в работе т. Попова Г. М. и бюро МК и МГК ВКП(б)»
[486]. Попов с самого начала имел прямое отношение к проекту небоскребов, и многие из сотрудников УСДС, привлеченных к работе над будущей высоткой в Зарядье и новым зданием МГУ, лично общались с попавшим в опалу московским градоначальником. Наверняка ни для кого не было секретом, что Попов навлек на себя недовольство министерских чиновников, отвечавших за возведение небоскребов, ровно тем, в чем его и обвиняли: тем, что он, по словам самого Сталина, «сплошь и рядом подменяет министров». На первых заседаниях, посвященных небоскребам, Попов без стеснения распекал министров и их помощников. Он прилюдно насмехался над ними и пытался нагнать на них страху, намекая на свои неформальные связи со Сталиным. На том январском партсобрании сотрудники УСДС одобрили принятое Московским горкомом партии решение о снятии Попова и, выступая по очереди, призвали повысить уровень критики и самокритики в собственной организации. Однако тогда, в 1950 году, у сотрудников УСДС были и другие заботы: Попов был не единственным, кого постигли неприятности в связи с «московским делом». Рвануло и гораздо ближе.
Советские архитекторы видели в снятии Попова часть целой цепи событий, которая завершилась падением самой видной фигуры в московских архитектурных кругах – главного архитектора Москвы Дмитрия Чечулина. Руководивший строительством сразу двух небоскребов – в Зарядье и на Котельнической набережной, Чечулин обладал в послевоенной Москве огромным влиянием. Он входил в ближний круг Попова, и в 1949 году эта близость дорого ему обошлась. Дело Чечулина началось в июне 1949 года, когда работа над проектом небоскребов длилась уже около двух лет. Недовольный и обиженный инженер Л. М. Гохман написал Сталину письмо. Гохман был главным инженером небоскреба на Котельнической, и его утомила привычка Чечулина произвольно менять проект и планы. И вот Гохман решил обратиться к Сталину и доложить ему о бесхозяйственности и самоуправстве Чечулина.
Начиналось письмо Гохмана Сталину с выражения благодарности и восхищения: «Вам пишет коммунист, инженер, главный конструктор высотного здания МВД СССР. Счастливая задача, нет большего счастья для советского человека, как работать по лично Вами данному указанию, Вами, спасшему нашу Родину, наших жен и детей от позора и рабства, и счастья для советского инженера выступить в соревнование с „хваленой“ американской техникой и доказать миру, что мы не только духовно и морально выше „американского образа жизни“, но и технически выше их»
[487]. Прямо опираясь на первое постановление о небоскребах и вообще прибегая к доводам в духе ждановщины, Гохман заверял Сталина в том, что «принципиальная конструктивная схема здания решена оригинально и ни в какое сравнение не может идти со стандартными американскими решениями»
[488]. Гохман с гордостью добавлял, что тот метод, который он применяет для здания на Котельнической, не только сэкономит стране полторы тысячи тонн стали: «самое главное, что при этом жесткость здания, что является самым ценным для высотного сооружения, в четыре раза больше любого другого из утвержденных к строительству в Москве высотных зданий и в восемь раз больше любого американского небоскреба»
[489]. Заверив таким образом вождя в своей идейной преданности, Гохман перешел к сути. Инженер изобличал Чечулина и заодно Андрея Ростковского – второго главного архитектора, отвечавшего за небоскреб на Котельнической. И Чечулину, и Ростковскому было в ту пору за сорок, они учились уже при советской власти, и обоих в 1948 году удостоили Сталинской премии за проект дома на Котельнической набережной
[490].
По словам Гохмана, Чечулин и Ростковский, хоть официально и являлись авторами здания на Котельнической, редко сами появлялись на стройплощадке. Архитекторы показывались там (если верить Гохману) только раз в несколько недель, поскольку оба одновременно занимались проектами многих других зданий, возводившихся тогда в столице. Инженер был недоволен тем, что Чечулин слишком мало внимания уделяет каждой из вверенных ему площадок. Но хуже всего, по мнению Гохмана, было то, что в те редкие дни, когда Чечулин появлялся-таки на работе, он пытался задавить всех своим авторитетом. Приходя туда, он принимался раздавать направо и налево указания, которые только мешали строительству. Порой распоряжения Чечулина приводили к долгим простоям, и иногда – к пустой трате огромного количества стройматериалов. Особенно тревожил Гохмана перерасход стали. Он продолжал: «Естественно, что такие „наскоки“ на ход проектирования, вместо деловой совместной работы с коллективом, приводят к многим ненужным переделкам чертежей»
[491]. Гохман был не первым инженером, упрекавшим Чечулина в лишнем расходовании средств и неподобающем стиле руководства. Однако в данном случае недовольство инженера объяснялось и личными счетами.
Перед тем как написать это письмо Сталину летом 1949 года, Гохман уже обращался в другие вышестоящие инстанции и умолял принять меры против Чечулина. В своем письме Сталину Гохман упомянул о том, что уже пытался привлечь внимание партийного руководства к поведению Чечулина и Ростковского. «Как коммунист, – писал он, – я обязан был довести до сведения партийной организации об этом безобразном поведении авторов-архитекторов, особенно, ЧЕЧУЛИНА, который, используя свое положение начальника, делает все что ему вздумается»
[492]. Но после обращения в вышестоящие органы Гохман заметил: «ЧЕЧУЛИН начал всячески травить меня». Пытаясь дискредитировать Гохмана в глазах других, Чечулин явно стремился выдавить его из коллектива
[493]. Далее Гохман сообщал: «Мне старшие товарищи-коммунисты заявили, что: хотя по существу я безусловно прав и правильно отстаиваю государственные интересы, но тактически я не прав, ибо, мол, для ЦК партии дороже авторитет ЧЕЧУЛИНА, а не правота коммуниста ГОХМАНА, поэтому для пользы дела мне нужно стиснув зубы работать и не „злить“ ЧЕЧУЛИНА жалобами в ЦК»
[494]. Садясь писать Сталину, Гохман находился уже на грани помешательства: «Я буквально в отчаянии от этих слов и готов убить себя, если в них есть хоть один процент правды. Я не могу и не хочу даже слышать о такой „тактике“»
[495]. То ли благодаря горячности Гохмана, то ли просто потому, что «сигнал» от него поступил вовремя, его старания оказались вознаграждены: летом 1949 года в отношении Чечулина и Ростковского было начато официальное расследование.
Когда власти взялись за расследование коррупции и ненадлежащего руководства на стройплощадке на Котельнической набережной, вскрылись многочисленные случаи «небольшевистских» поступков и методов. Следователи обнаружили, что Чечулин подходил к проекту необдуманно, был невнимателен к работе и получал слишком большое вознаграждение. Метод «наскоков», который практиковал архитектор, приводил к различным просчетам и ошибкам. В одном случае, как рассказы вали, Чечулин велел демонтировать 63 стальных столба, на которых должны были держаться первые четыре этажа вдоль фасада здания, потому что их высота превышала нужную согласно плану на 35 сантиметров. Выполнение этого распоряжения обошлось государству в миллион рублей
[496]. Такой просчет был сочтен возмутительным и, надо заметить, именно этот случай побудил Гохмана написать Сталину.
Подозрения в том, что Чечулин уделял недостаточно внимания объектам, вверенным его руководству, подтверждал тот простой факт, что в 1949 году архитектор отвечал за выполнение семи не связанных между собой строительных проектов в разных местах Москвы. Все они являлись крупными государственными заказами: помимо двух небоскребов, это были два жилых дома для Госплана, гостиница для МВД и жилой комплекс для военных и их семей на Октябрьском Поле
[497]. Помимо того, что такая рабочая нагрузка явно накладывала на архитектора обязательства уделять каждому из них достаточно внимания, она еще и сулила ему немалое денежное вознаграждение. А расценки на архитектурные заказы в Москве послевоенного периода были таковы, что за все свои заказы Чечулин получал в месяц приблизительно от 25 до 30 тысяч рублей
[498]. По сравнению со средним месячным заработком рабочих, занятых в строительной отрасли в СССР в 1950 году, – а она составляла 565 рублей, – это была очень приличная сумма
[499]. Хотя сама эта практика – брать заказы на строительство отдельных объектов – была для советских архитекторов нормой, в данном случае комиссия, проводившая разбирательство в отношении Чечулина, сочла необычными и количество взятых одновременно заказов, и общую сумму гонораров, причитавшихся за их выполнение
[500].
Дело Чечулина сказалось и на столичных градостроительных планах в целом: власти приняли к сведению, что их главный архитектор пренебрег своими прямыми обязанностями. Чечулин возглавил московскую архитектуру в 1944 году Его основная служебная задача состояла в том, чтобы контролировать осуществление генерального плана в своем городе и возглавлять комитет по делам архитектуры городского уровня. Но к концу 1949 года, как раз тогда, когда обнаружилось, что Чечулин отлынивает от дела и уделяет мало времени вверенным ему стройплощадкам небоскребов, выяснилось также, что он едва ли наблюдает за Генпланом реконструкции Москвы. С учетом того, что с 1947 года все силы оказались брошены на московские небоскребы, никто, наверное, не удивился сделанному в 1949 году заключению: «Трестом Мосгорпроект т. Чечулин руководит только в части проектирования высотных зданий»
[501]. Как оказалось, в различных отделениях столичного Комитета по делам архитектуры – от Мастерской типового проектирования до Отдела районных архитекторов – дела были пущены практически на самотек
[502]. Хотя в московских небоскребах и видели проект, объединявший столицу, в действительности эти сооружения отбирали и ресурсы, и время у остальных проектов.
Проводя расследование в отношении Чечулина, официальные лица столкнулись с тем, что московский Генеральный план пробуксовывает. В июле 1949 года они установили, что «за два последних года весь аппарат Управления ни разу не собирался и никаких задач перед ним никто не ставил»
[503]. В отсутствие должного контроля инспекция Архстройконтроля – надзорного органа, отвечавшего за строительные работы в городе, – брала взятки. Еще больший материальный ущерб нанесли столице последствия проводившейся в годы войны политики, позволявшей горожанам самостоятельно возводить жилые и хозяйственные постройки. Благодаря программе государственного кредитования, вступившей в силу в 1944 году, советские граждане получили право строить собственные дома на земле, взятой в аренду у местных советов
[504]. Однако и в конце 1940-х годов аппарат инспекции Архстройконтроля документировал многочисленные случаи самовольного строительства. В 1948 году таких случаев было насчитано 146, из них 34 приходились на незаконно построенные новые жилые дома и 56 – на административные здания и детские учреждения
[505]. В первом квартале 1949 года было отмечено 37 случаев самовольного строительства, в том числе 27 индивидуальных жилищ, гаражей и детских яслей. В отсутствие руководства со стороны Комитета по архитектуре во главе с Чечулиным, который должен был управлять всем сверху, Москва сама отстраивалась снизу.
Расследование в отношении Чечулина и Ростковского было завершено в сентябре 1949 года, его результатом стало постановление Совета Министров «O работе архитекторов Чечулина и Ростковского». Проверка была выполнена так быстро, что даже встречные доводы, которыми сам Чечулин ответил на обвинения Гохмана, запоздали
[506]. В сентябрьском постановлении и Чечулину, и Ростковскому вынесли суровое порицание за непрофессионализм, проявленный ими при работе над небоскребом на Котельнической
[507]. Чечулина сняли с должности главного архитектора Москвы, а Ростковского освободили от обязанностей главы проектного бюро. (Судьба распорядилась так, что со временем все трое стали соседями по дому на Котельнической набережной. В 1952 году Гохман и Ростковский получили квартиры в этом небоскребе: Гохман с семьей из четырех человек – на восьмом этаже, а Ростковский с семьей из шести человек – на втором
[508]. Чечулин поселился там же.)
Дело Чечулина широко обсуждалось на собраниях организаций, занимавшихся строительством московских небоскребов. Там судьбы Чечулина и Попова рассматривались как звенья одной цепи. На партсобрании в УСДС в январе 1950 года Борис Иофан осуждающе высказался об обоих: «Для их деятельности характерно самодовольство, самоуспокоенность»
[509]. В 1948 году Иофана бесцеремонно отстранили – вероятно, по настоянию Попова – от работы над небоскребом на Ленинских горах. Теперь Иофан как активный член президиума парторганизации УСДС публично заявил, что оба – и Попов, и Чечулин – никогда «не считались с критикой, с мнением масс, они забыли о том, что советский строй мощен силой народа, силой коллектива»
[510]. Разбирательство в отношении Чечулина произошло за несколько недель до снятия Попова: его сместили с должности главного архитектора Москвы как раз тогда, когда «московское дело» только начиналось. Однако совпадение двух этих событий по времени отнюдь не было случайным. В конце 1949 года в Московском горкоме партии сочли, что Попов давно покрывал Чечулина и сознательно заглушал любую критику в адрес главного архитектора
[511].
То, что выявило расследование деятельности Чечулина, бросило тень не только на конкретных архитекторов, но и на архитектурное сообщество в целом. И все же дело Чечулина, похоже, имело лишь незначительные последствия как для самого Чечулина, так и для всей советской архитектуры. Он сохранил за собой положение одного из самых востребованных зодчих Советского Союза и в дальнейшем спроектировал самые значительные здания периода позднего социализма. В 1950-х годах Чечулин построил гостиницу «Россия» (на том самом месте, которое в 1947 году было выбрано для строительства по его же проекту небоскреба в Зарядье, так и не поднявшегося выше фундамента). Еще он спроектировал московскую гостиницу «Пекин» и бассейн «Москва» – огромный открытый плавательный бассейн, возведенный на фундаменте недостроенного Дворца Советов. С 1965 по 1979 год Чечулин руководил строительством Дома Советов РСФСР (теперь это здание, известное как Белый дом, занимает правительство Российской Федерации). Чечулин был плодовитым и талантливым зодчим, ему удалось сохранять авторитет и известность в течение многих десятилетий, несмотря на политические и культурные потрясения.
Тем не менее разбирательство в отношении этого тяжеловеса от архитектуры ознаменовало новый этап в градостроительной истории Москвы. В 1949 году на московскую политическую и архитектурную сцену шагнули новые действующие лица. Должность первого секретаря Московского горкома партии, которую ранее занимал Попов, перешла к Никите Хрущеву, которого Сталин специально отозвал с Украины. Позднее Хрущев вспоминал: «Мотивировка отзыва меня с Украины в Москву в 1949 году – на мой взгляд, результат какого-то умственного расстройства у Сталина». Хрущев был «абсолютно уверен, что Попов… не заговорщик». Вместе с тем будущий советский лидер находил, что молодой московский партийный руководитель «неумно вел себя. Бесспорно, оказался не на должной высоте»
[512]. Хрущев прибыл на новый пост в Москву как раз вовремя, чтобы заменить Чечулина своим назначенцем. Главным архитектором Москвы Хрущев сделал Александра Власова, вызванного из Киева. Хрущев с Власовым уже работали вместе над реконструкцией главной улицы Киева – Крещатика
[513]. Власов обладал достаточным опытом: в 1920–1930-е годы он работал в Москве, а с 1944 по 1950 год занимал должность главного архитектора Киева. Вернувшись в столицу, Власов обнаружил, что комитет, во главе которого его поставили, занят разработкой нового Генерального плана реконструкции Москвы.
Монументализм и новый генплан реконструкции Москвы
Как уже было сказано, занимаясь «делом Чечулина» в 1949 году, советские функционеры обнаружили, что метод «наскока» он практиковал и в качестве главного архитектора Москвы. Привычка Чечулина вносить внезапные изменения в проект небоскреба на Котельнической набережной и явные промахи, допущенные им в комитете по градостроительству, были общими симптомами того масштабного хаоса, который творился в этой сфере Москвы в послевоенный период. Расследование деятельности Чечулина дало властям повод обсудить недостаток централизации и беспорядочный характер проектирования в столице. Из-за того, что повсюду трубили о строительстве небоскребов, возникало впечатление, будто это четкий и слаженный план, – на деле же на стройплощадках Москвы, не говоря уж о градостроительных ведомствах, царила полная неразбериха.
«Дело Чечулина» ясно показало, что градостроительная система Москвы нуждается в более строгом надзоре и координации. Но уже летом 1949 года московские архитекторы и планировщики дорабатывали то, что так и оставил незавершенным главный архитектор: создавали новый Генеральный план реконструкции столицы. Толчком к его разработке стало еще одно совместное постановление Совета Министров СССР и ЦК партии, выпущенное в феврале 1949 года. Изначально новый Генплан Москвы мыслился как документ, на основе которого можно будет работать ближайшие 20–25 лет, хотя к августу 1949-го этот срок сократили уже до 10 лет
[514]. Коллектив, собранный чтобы довести этот план до конца, состоял из главных членов Комитета по делам архитектуры СССР, среди которых были Аркадий Мордвинов и Григорий Симонов. Им дали всего несколько месяцев, после чего новый Генплан следовало представить государственным и партийным деятелям для одобрения
[515].
Чтобы разработать новый план реконструкции советской столицы, московские власти должны были для начала оценить удачи (и неудачи) первого Генплана, принятого в 1935 году Прежний Генплан представлял собой всеохватную градостроительную программу: расширение границ Москвы, системы ее водных артерий, транспортной и энергетической инфраструктуры, благоустройство главных магистралей и проспектов. Он задумывался как рассчитанная на 10 лет программа роста и развития Москвы, однако в 1941 году из-за войны начатое пришлось остановить, а потом многое так и оставалось незавершенным. В старый план не вносились никакие коррективы с учетом изменившихся обстоятельств и новых технологий, появившихся уже в послевоенные годы, и до конца 1940-х он оставался руководящим документом для московских планировщиков. Московские небоскребы хорошо вписывались в уже существующую схему, однако с приближением нового десятилетия становилось ясно, что Москва нуждается в разработке нового Генплана.
Вышедшее в феврале 1949 года постановление о создании нового плана реконструкции Москвы не давало планировщикам почти никаких указаний, однако в нем был сформулирован официальный взгляд на Генплан 1935 года: он одобрялся, и упоминалось также, что во многом его задачи оказались «перевыполнены». Строительство Московского метрополитена, расширение газопроводной системы, возведение мостов – все это отмечалось как важнейшие успехи. Заявляя, что «в ближайшие 3–4 года основные задания десятилетнего плана реконструкции городского хозяйства Москвы будут выполнены», государственные и партийные чиновники теперь, в 1949 году, явно воспринимали второй Генплан как программу, которая во многом будет опираться на крепкие основания, уже заложенные выполнением первого Генплана. Этот бравурный тон вполне годился для перепечатки в «Правде», но за закрытыми дверями столичные архитекторы и градостроители предлагали произвести более трезвую оценку того, что действительно было достигнуто с 1935 года.
И вот, принявшись в 1949 году за работу, команда архитекторов и планировщиков очень скоро обнаружила, что обширные части программы 1935 года остались неосуществленными. Работавшие над черновым планом собрали свои находки и рекомендации в брошюры с грифом «секретно», и среди них есть документ под названием «Достижения Генерального плана реконструкции Москвы». Слева в этом документе перечислялись пункт за пунктом все задачи плана 1935 года. Справа же располагались комментарии, пояснявшие, в какой мере выполнен соответствующий пункт. Глядя на эти столбцы, легко было понять, сколько обещаний так и остались на бумаге. Хотя в строительстве метро, прокладке газовых труб и возведении мостов наблюдался прогресс, напротив десятков других пунктов Генплана 1935 года значились пометки «не выполнен», «полностью не выполнено» или «не осуществлено». Некоторые улицы – например, Садовническая набережная – не были вымощены заново, а другие – как часть Волхонки – не были расширены. Знаменитую улицу Горького расширили и застроили, но не до конца. На других столичных магистралях, например, на Ленинградском шоссе и Садовом кольце, работы тоже не были завершены
[516]. Городской парк трамваев, троллейбусов, автобусов и такси недотягивал до количественного показателя, обозначенного в качестве цели в 1935 году. А главный объект Генплана 1935 года – Дворец Советов – так и не был построен
[517]. Однако для среднестатистического горожанина важнее всего было другое последствие недовыполнения плана – острая нехватка жилья. Из тех жилых площадей, о которых говорилось в Генплане 1935 года, удалось построить лишь 20 %
[518]. Со строительством больниц и школ дело обстояло еще хуже.
По мере того как обретал очертания второй Генплан, городские власти пытались наверстать упущенное время. Главным стержнем послевоенной программы реконструкции стало жилищное строительство. В предварительных рекомендациях архитекторы, работавшие над новым планом, призывали построить 115 тысяч новых квартир лишь за первые пять лет, а к 1959 году довести их количество до 300 тысяч
[519]. Хотя это, конечно, не может сравниться с размахом кампании жилищного строительства, во всесоюзном масштабе развернутой Никитой Хрущевым в 1957 году, во втором сталинском Генеральном плане реконструкции Москвы признавалось, по крайней мере, на бумаге, что власти видят самую безотлагательную потребность столицы – потребность в жилье
[520]. В марте 1950 года Хрущев в качестве нового первого секретаря Московского горкома партии выступил с речью о новых шагах к созданию второго Генплана. Будущий лидер страны объявил: «Жилищное строительство выдвигается сейчас как одна из важнейших задач партийных и советских организаций»
[521].
Новый Генплан был обнародован в 1952 году, и произошло это совсем буднично, без каких-либо торжественных заявлений. Выступая на XIX съезде партии в октябре того года, официальные лица повторяли обещание Хрущева сделать важной задачей нового плана строительство жилья, а также школ и больниц
[522]. В итоге московский послевоенный план оказался рассчитан на десять лет, охватывая период с 1951 по 1960 год. По замечанию Тимоти Колтона, «этот документ не содержал тех славословий монументальному строительству, каких от него, быть может, ожидали»
[523]. Зато во втором и последнем сталинском Генплане реконструкции Москвы нашли широкое отражение реальные нужды и заботы города и его жителей.
И все же то представление о будущем облике Москвы, которое формулировалось в конце 1940-х – начале 1950-х, складывалось под воздействием двух противоположных сил: приземленных потребностей и тяги к монументальности. Сделав главной задачей послевоенного Генплана жилищное строительство, власти признали, что горожане существуют в ужасных бытовых условиях. И в то же время планировщики не отрекались от прежних клятв в верности монументальной архитектуре. Точно так же, как образцово-показательным объектом Генплана 1935 года был Дворец Советов, во втором сталинском Генплане главными элементами градостроительной программы стали восемь небоскребов. В результате жилищное строительство было противопоставлено монументальному, и перевес в этой борьбе намечался в сторону идейных, а не практических соображений.
Как и в Генплане 1935 года, в послевоенном плане выделялась юго-западная часть столицы: там планировалось развернуть особенно масштабное жилищное строительство. Когда был обнародован новый Генплан, на юго-западе сооружалось высотное здание МГУ. Университетский небоскреб должен был стать центральной точкой нового жилого района. Вокруг высотки планировалось возвести единообразные, выдержанные в неоклассическом стиле жилые кварталы, причем потребности жителей ставились на второе место, а на первое – верность монументальной эстетике. В конечном итоге, колоссу на Ленинских горах и остальным его высотным собратьям предстояло оттягивать на себя ресурсы от жилищного строительства.
В апреле 1950 года Лев Руднев, главный архитектор высотки на Ленинских горах, встретился с коллегами в московском Союзе архитекторов. Руднев описал, как недавно поднимался на вершину строившегося здания, и сказал, что его поразил вид, открывшийся с недавно возведенного 16-го этажа. «Я никогда не видел, как развернулась Москва в своем величии», – сказал архитектор
[524]. Руднев не стал вдаваться в подробности и описывать открывшиеся ему виды, но наверняка он заметил неприглядность и запущенность раскинувшегося внизу города. Московские небоскребы увеличивали беспорядок, который воцарился в столице задолго до них. Виды, открывавшиеся теперь благодаря появлению высоток, обнаруживали непреднамеренные последствия монументализма сталинской эпохи: хаотичные сети дорог и рельсовых путей, проложенных для подвоза стройматериалов на стройплощадки, бараки и общежития, на скорую руку возведенные для вольных и заключенных строителей (илл. 4.12), а вдалеке – еще строившиеся новые жилые кварталы для множества москвичей, выселенных с тех мест, где теперь воздвигались небоскребы. Московские монументальные здания, призванные привнести в советскую столицу порядок, на деле сами порождали хаос.
Илл. 4.12. Вид из главного здания МГУ на Ленинских горах. Вокруг еще строящегося здания университета разбросаны бараки-времянки. 1951 г.
Глава 5
Москва теневая
В первом постановлении о небоскребах, изданном в январе 1947 года, не упоминалось о том, что места, выбранные для строительства московских высоток, не свободны. К решению очень сложной задачи выселения и переселения тех людей, которые жили на этих местах, власть приступила лишь после того, как проект возведения небоскребов одобрили и начали разрабатывать. Таким образом, в ближайшие несколько лет каждое из министерств и ведомств, шефствовавших над строительством новых высотных башен в Москве, оказалось ответственно еще и за возведение жилья, школ, поликлиник и прочих необходимых учреждений для переселенных москвичей. В 1949 году устройством судьбы жителей, лишившихся прежнего жилья из-за строительства небоскребов, занимались уже чиновники на всех уровнях бюрократической системы – от служащих в конторах, специально для этого созданных, до самого Лаврентия Берии, курировавшего проект небоскребов вплоть до своего ареста в июне 1953 года. С самого начала своего осуществления в 1947 году проект небоскребов привнес в столичное проектирование и управление постоянный конфликт между символическими требованиями советской власти и практическими нуждами городской жизни. В оставшихся главах мы рассмотрим разнообразные формы, в которые выливался этот конфликт. Здесь же мы проанализируем непримиримое противоречие, обозначившееся между (условно) Москвой плановой и Москвой теневой. Эти два города – идеальный и реальный – были связаны между собой неразрывными узами. Монументальная Москва, какой она представала в идеализированных планах градостроителей, могла обрести материальную форму лишь при поддержке обширного теневого города – города, состоявшего из рабочих, каналов поставок и переселенных москвичей.
Архитектурные рисунки с изображением будущего облика Москвы – например, работы Дмитрия Чечулина и Михаила Посохина – делали почти невидимым это несовпадение идеальной Москвы с реальной. Однако этот конфликт отчетливо проступает в сохранившихся обращениях, которые писали в те годы горожане, пытавшиеся выразить недовольство: простые граждане добивались того, чтобы государство обеспечило их жильем надлежащего качества. Многие жаловались и на то, что их переселяли из центра Москвы в новые районы на самой окраине. В следующие несколько лет сотни привилегированных советских семей получили от проекта небоскребов пользу: вселились в роскошные квартиры в трех жилых высотках в центре столицы. Но в те же годы, в конце 1940-х – начале 1950-х, десятки тысяч их соседей, напротив, оказались переселены из центра на окраины. Из-за этого социальное расслоение и сословное неравенство обрели новое измерение: жители советской столицы начали соотносить собственную жизнь и судьбу с развернутым строительством небоскребов.
Словом, появление небоскребов поставило вопросы о том, кто же в Москве «свой» и что значило быть москвичом в последние годы сталинского правления. Но одновременно на первый план вышли и другие вопросы о принадлежности, исторические по своей сути. Когда при рытье котлована оказались подняты артефакты из далекого прошлого, советские зодчие и власти были вынуждены решать вопрос о принадлежности к Москве уже не людей, а предметов. Какие здания, памятники и улицы следует сохранить, а какими пожертвовать? Особенно остро эти дилеммы встали в связи с определенным под небоскреб участком в Зарядье – исторической части Москвы неподалеку от Кремля. Археологические раскопки, затеянные в Зарядье, прервали уже начатое там строительство высотки: тщательно подготовленный план пришлось отложить, подчинившись желанию сохранить историческое наследие. Хотя многие жилые здания в Зарядье только что бесцеремонно снесли, расчищая место для будущего небоскреба, материальные остатки более давнего прошлого бюрократы сочли более достойными бережного сохранения. Идеология позднего сталинизма, высоко ценившая места, которые можно было отнести к русскому национальному наследию, одновременно и формировала, и усложняла монументальное преображение Москвы.
Монументальная Москва и призрачный город в ее тени
Переселение десятков тысяч людей стало одним из наиболее значительных последствий проекта московских небоскребов. Но в 1947 году, только приступая к работе над этим строительным проектом, советские власти даже не помышляли ни о каком переселении. И руководители советского государства, и архитекторы ставили на первое место в дискуссиях вопросы стиля и символику и едва ли уделяли внимание более будничной подоплеке своих монументальных планов. Конечно, восемь московских небоскребов всегда мыслились как нечто большее, чем просто отдельно стоящие здания. Их должны были возвести в особых местах на определенном расстоянии друг от друга, чтобы они изменили облик города в целом. Авторы проектов прекрасно понимали, что эти здания станут элементами обширного архитектурного ансамбля – такое понимание общей задачи хорошо удалось запечатлеть архитектору Михаилу Посохину в перспективном рисунке, изображавшем будущий небоскреб на площади Восстания (илл. 5.1).
Илл. 5.1. Высотка на площади Восстания. Рисунок М. В. Посохина. 1951 г. Собрание ГНИМА им. А. В. Щусева
Жилая высотка Посохина в центре и ее «сестра» – гостиница на Дорогомиловской набережной на другом берегу реки – смотрятся опорными точками на городском плане, складывающемся из неоклассических зданий, садов, парков и проспектов, которые уходят вдаль до видимого горизонта. В пору Октябрьской революции Посохин был еще ребенком, а главным архитектором небоскреба на площади Восстания он стал в возрасте чуть за тридцать. Позднее, с 1960 до 1982 года, Посохин занимал должность главного архитектора Москвы, но начиналась его профессиональная карьера далеко от столицы – в сибирском городе Томске. Там юный Посохин, когда не читал романы обожаемого Джека Лондона, учился живописи у Вадима Мизерова – акварелиста, работавшего в стиле импрессионизма. Позже, учась уже в Академии художеств в Ленинграде, он «один с альбомом бродил по городу и впитывал гармоничный характер его архитектурного окружения». Посохин вспоминал, как впервые «остался один на один с большим городом с его неповторимыми красотами, архитектурой и масштабом жизни»
[525]. Хотя изначально Посохин учился художественному мастерству, будущему зодчему, как и многим представителям его поколения, довелось в годы первой пятилетки практиковаться в области промышленного строительства. В начале 1930-х Посохин вернулся в Сибирь, где работал в команде топографов и геодезистов на Кузнецкстрое. Это была стройка большого металлургического завода и в придачу к нему – социалистического микрорайона (Соцгорода) в городе Сталинск.
Переехав в 1935 году в Москву, Посохин решил стать архитектором. Он рассчитывал найти в этой области применение и своему таланту художника, и уже обретенным научным познаниям. Дверь же в профессию Посохину открыли его акварельные рисунки, которые он показал Алексею Щусеву. Благодаря тому, что в середине 1930-х годов в Москве был взят курс на монументальную архитектуру, выбор сферы деятельности обещал особенно привлекательные возможности. Позже Посохин вспоминал, что ехал в Москву «с уверенностью и мыслью о том», что когда-нибудь ему предстоит «проектировать обязательно что-то вроде Дворца Советов»
[526]. И действительно, Посохина ожидал большой успех: всего через десять лет его проект высотки на площади Восстания победил в конкурсе.
На рисунке, изображавшем этот небоскреб (илл. 5.1), городской ландшафт послевоенной Москвы представал совершенно неузнаваемым. Но пусть реальность мало интересовала Посохина, зато реализм был для него важнее всего. Работая над этим рисунком, Посохин прибег к ряду приемов, призванных убедить зрителя в том, что перед ним точное изображение городского пейзажа: этой цели служат фотографичные детали первого плана и размытый дальний план, а еще присутствие мелких подробностей, так и приглашающих зрителя вглядеться попристальнее – крошечные автомобили, едущие по Садовому кольцу, микроскопические фигурки людей, скопившихся неподалеку от колоссального здания в центре, драматичные тени, отбрасываемые уступчатым силуэтом высотки.
Мастерство Посохина как рисовальщика, тщательная передача им геометрических форм и ювелирная проработка деталей заставляют забыть о сказочности изображенного им города. Архитектор сознательно поместил свой небоскреб не в самый центр и показал его немного под наклоном, приглашая зрителя вначале задержать взгляд на сквере перед зданием, и лишь затем перевести его выше и пробежаться по всем шестнадцати этажам небоскреба до самой звезды, венчающей шпиль. Неподвижный лист с рисунком обретает динамизм благодаря мощной диагональной оси и извилистой петле реки. Чуждый всякой приземленности, Посохин изогнул, искривил, исказил реальность, и беспорядочная, живая стихия московской уличной жизни оказалась заслонена рациональным, расчерченным по линейке идеальным планом. Имея мало общего с тем, что действительно находилось на выбранном для небоскреба месте у площади Восстания (илл. 5.2), и даже с тем, что можно было бы там построить, архитектурный рисунок Посохина изображал чистейшую фантазию – ничем не запятнанную, будто обеззараженную.
Илл. 5.2. Небоскреб на Площади Восстания, архитектор М. В. Посохин, июнь 1952 г. Фото И. Петкова. Собрание Музея Москвы
По мнению же самих советских архитекторов той поры, они вовсе не были утопистами. Напротив, в послевоенные годы они чурались всякого утопизма. В сентябре 1947 года, когда праздновалось 800-летие Москвы, зодчие из Академии архитектуры СССР собрались, чтобы торжественно отметить этот юбилей. Произнося праздничные речи, присутствующие хвалили многие проекты, уже осуществленные в рамках «социалистической реконструкции» Москвы. Во многих юбилейных выступлениях упоминался Генплан 1935 года. Сам разработчик этого Генерального плана, Сергей Чернышев, заявил: «Есть особенность глубокого значения, характеризующая Генеральный план реконструкции Москвы и отличающая его от планов переустройства городов в зарубежных странах: это его реальность в противоположность их утопичности»
[527].
По поводу послевоенных планов реконструкции, осуществлявшихся тогда в Англии, Франции и других странах, советские архитекторы высказывались так: «При ближайшем рас смотрении эти проекты представляют собой в одних случаях наивную маниловщину или откровенную утопию, а в других – типичную социал-реформистскую демагогию»
[528]. И все же московские архитекторы сами порой охотно пускались в «наивную маниловщину», на что ясно указывает рисунок Посохина. Они были не меньшими утопистами, чем архитекторы в других странах. Нацеливаясь на идеал и не желая думать о последствиях его достижения, московские архитекторы лишь с большим запозданием осознали, как осуществление их проектов повлияет на облик советской столицы и на жизнь горожан.
Архитектурные рисунки вроде работ Посохина делали невидимыми те линии, которые уже начали обозначаться между московскими небоскребами и тем теневым городом, существования которого требовал проект небоскребов. Но если советские архитекторы о многом, похоже, забывали, то функционеры, работавшие в других городских ведомствах, начинали замечать, что строительство новых монументальных зданий оказывает на жизнь города в целом непредвиденный волновой эффект. В начале 1949 года надзорный орган республиканского (РСФСР) уровня докладывал: в связи с начатым в предыдущем году строительством пяти будущих высоток уже строится «целый ряд поселков для строительных рабочих и для переселяемых из домов, подлежащих разборке, а также [ведется] строительство различного рода подсобных баз»
[529]. Одновременно с вертикальным ростом города происходило и его расширение по горизонтали.
После войны Москва стремительно расширялась в Подмосковье – до тех лесов и деревень, что подступали к городу, но еще не входили в его черту. Начиная с 1948 года в постановлениях правительства, касавшихся строительства московских небоскребов, замелькали названия подмосковных поселков, таких как Люблино и Черемушки, Кунцево и Текстильщики. Вскоре там начнут возводить жилье для рабочих-строителей и для переселяемых москвичей, а также заводы и фабрики, склады и прочие предприятия, необходимые для снабжения столичных строек материалами и оборудованием. Между тем московские архитекторы почти не замечали и не принимали во внимание эти обстоятельства, имевшие первостепенную важность для возведения небоскребов.
В 1930-е годы архитекторы сталинской поры выработали новый подход к городскому пространству, который Хизер ДеХаан назвала «иконографическим» проектированием. В отличие от более научного подхода, преобладавшего в 1920-е годы – когда, по словам ДеХаан, «планировщики применяли инструменты научного восприятия и рассматривали город как объект, подлежащий изучению, исследованию и осмыслению», – новый подход 1930-х годов побуждал избирать «иную форму зрительной трансцендентности». «Настоящее, – пишет ДеХаан, – улетучивалось, отстранялось и развеществлялось, уступая место образам светлого будущего»
[530]. Такой способ видения практиковался и в послевоенную пору: архитекторы продолжали всматриваться не в тот город, что был перед их глазами, а в тот, который им предстояло творить.
К началу 1948 года советскому руководству стало ясно, что работа над небоскребами движется слишком медленно. Согласно плану, все восемь высоток должны были сдать к 1952 году, но прошел уже год, а отведенные под строительство участки еще не были расчищены и строительные работы не начинались. Надеясь ускорить процесс, в марте 1948 года Совет Министров издал постановление, где шла речь о сносе старых домов и строительстве нового жилья, чтобы после этого могло начаться строительство высоток. В указе говорилось, что к концу года УСДС должно построить около 3 500 квадратных метров жилья для людей, пока живших на Ленинских горах – там, где запланировано возведение высотного здания МГУ. Министерство тяжелого машиностроения должно было построить 1 200 квадратных метров жилья для людей, живших на месте будущего небоскреба на Смоленской площади. Министерство внутренних дел – 1 000 квадратных метров жилья для тех, кто жил на месте будущей башни на Котельнической набережной. А Министерства путей сообщения и авиационной промышленности – 1 500 и 1 200 квадратных метров соответственно для людей, обитавших на двух выбранных под строительство высоток участках на Садовом кольце – у Красных Ворот и на площади Восстания
[531]. В следующие месяцы похожие инструкции получили Министерство строительства военных и военно-морских предприятий, отвечавшее за 16-этажное здание на Каланчевской площади, и УСДС, отвечавшее за небоскреб в Зарядье.
Однако это новое жилье для переселяемых москвичей было лишь малой частью тех дополнительных объектов, которые необходимо было построить, чтобы осуществить основной проект. Возведение небоскребов в социалистическом городе требовало сопутствующего создания обширной инфраструктуры для поставок стройматериалов и рабочей силы. Например, в придачу к 1000 квадратных метров жилья для людей, переселяемых из-за строительства высотки на Котельнической набережной, на МВД, возводившее данный объект, также накладывались обязательства построить заводы для производства бетонных и керамических конструктивных элементов, а также механическую мастерскую. Все три предприятия нужно было построить в Лихоборах – местности к северо-западу от центра города
[532]. А еще МВД строило металлообрабатывающий завод в Ховрине (тоже к северу от города), кирпичный завод в Истре (к западу от Москвы) и в Гучкове – завод по производству керамической плитки и алебастра для облицовки фасада здания на Котельнической. Оно построило механический завод в Рыбинске и содержало строительно-монтажную площадку в Лужниках, в черте города
[533]. Наконец, нужны были новые рельсовые пути от этих заводов в центр города – например, от станции «Лихоборы» до Котельнической набережной
[534]. Эти пути тоже предстояло построить.
Создание новой инфраструктуры для производства и транспортировки стройматериалов было рассчитанной на длительное время и сложной задачей, которая существенно замедляла выполнение плана. Однако выселение и переселение горожан, живших на местах будущих небоскребов, было задачей не менее сложной и куда более деликатной. Для ее решения были учреждены специальные органы, чьи секретари и начальники вскоре оказались на передовой линии жарких споров между советским государством и его гражданами о сущности и характере Москвы. Наиболее густонаселенный из всех выбранных под застройку высотками участков находился в Зарядье, в самом центре столицы, где в конце 1940-х проживали почти 10 тысяч человек. Как и Дворец Советов, этот небоскреб – тоже так никогда и не построенный – оказал весьма ощутимое воздействие на будущий облик советской столицы.
Зарядье
Если бы идея строительства московских небоскребов родилась в другое время, то, пожалуй, советское руководство постаралось бы привлечь внимание к сносу старых городских кварталов и воспользовалось бы им как поводом продемонстрировать мощь, величие замыслов и человеколюбие Советского государства. Сталин мог бы выставить себя новым Османом или потягаться с Муссолини, позировавшим с киркой в руке, и наглядно показать всем, что он готов очистить Москву от старых развалюх и превратить ее в современный, рационально устроенный город
[535]. Или, если прибегнуть к другому сравнению, советские лидеры могли бы последовать примеру своих заокеанских современников и преподнести строительство небоскребов как борьбу с трущобами – вроде тех градостроительских проектов, которые в послевоенные годы затевались в Нью-Йорке Робертом Мозесом и в Питтсбурге – Дэвидом Лоренсом и Р. К. Меллоном
[536].
Зарядье, как ни одна другая часть Москвы, предоставляло возможность публично объявить войну городской разрухе и одновременно вознести хвалу городскому возрождению. Расположенное к востоку от Кремля в непосредственной близости к нему, Зарядье славилось как одно из самых неприглядных, запущенных мест города. Но, поскольку война закончилась совсем недавно и нехватка жилья по всему СССР ощущалась очень остро, из сноса старых домов никак не получилось бы захватывающего зрелища. Поэтому в популярных статьях конца 1940-х, посвященных росту Москвы ввысь, рассказывалось прежде всего о новых огромных зданиях, которым предстояло вырасти на столичном горизонте, а всем прочим объектам, которые необходимо было снести или возвести, чтобы появились на свет эти высотные сооружения, уделялось ничтожно мало внимания.
Зарядье было древнейшей частью Москвы. В 1947 году к нему все еще примыкали каменные стены XVI века (илл. 5.3). К северу и востоку от Зарядья тянулся Китай-город, а южной границей служила Москва-река. С XIV века Зарядье отделяли от Кремля и Красной площади Верхние и Средние торговые ряды
[537]: собственно, это и объясняет название Зарядья как места «за рядами». До Октябрьской революции там жили ремесленники и мелкие торговцы, среди которых одно время было довольно много евреев
[538]. Нижние этажи домов, стоявших вдоль узких улочек, были отведены под портняжные, сапожные, прядильные, шляпные, меховые, пуговичные мастерские и лавки, под печатни и товарные склады, а сами мастеровые и их семьи жили на вторых и третьих этажах
[539]. Эти улицы существовали уже много веков, и большинство здешних домов были построены задолго до революции.
Илл. 5.3. Въезд на площадку в Зарядье. Проломные ворота. 1950 г. Фото из архивной папки с фотографиями Зарядья. Собрание ЦГА Москвы
Зарядье – каким оно было накануне революции – описано в романе Леонида Леонова «Барсуки» (1924). «Тонконосым в Зарядье лучше и не ходить», – замечает писатель
[540].
А запахов здесь много… То пальнет в прохожего кожей из раскрытого склада – запах шуршащий, приятный, бодрый. То шарахнет в прохожего крепким русским кухонным настоем из харчевенки… То обдаст его, заметавшегося, как помоями из дудинского подвального окошка, а Дудин – скорняк
[541].
Леонов хорошо знал Зарядье, потому что там вырос. О Москве своего детства он написал и в рассказе «Падение Зарядья», опубликованном впервые в 1936 году и переизданном в 1947-м. Приведем начало рассказа:
Пройдите вдоль Красной площади, мимо праздничных трибун и ленинского мавзолея, мимо цветистых и великолепных нагромождений Василия Блаженного, мимо двух именитых бронзовых российских граждан, переменивших нынче свое местожительство; идите по Варварке до первой улички направо, остановитесь в стороне, чтоб не сшибло вас грузовиком, и глядите вниз. Позади вас будут греметь шумные улицы пролетарской столицы, двигаться манифестации или скользить длинные и нарядные машины. И если вам интересно взглянуть на то, как сменяется жизнь великой столицы, спуститесь вниз по щербатой старомосковской мостовой. Лет двадцать назад вы увидели бы осевшие, окосолапевшие дома, церковки, перегородившие проезды, облезлые стены[542].
В действительности, многие из этих «осевших» домов, церковок и «облезлых» каменных стен и в 1947 году никуда не исчезли. Генплан реконструкции Москвы 1935 года обещал освободить Зарядье от «мелких построек», однако этого освобождения еще приходилось дожидаться
[543]. К концу 1940-х – началу 1950-х состав населения Зарядья заметно переменился, но улицы и многие из старых зданий сохраняли прежний вид.
Власти и раньше нацеливались на перестройку Зарядья: в 1930-е годы эта часть города подверглась частичному сносу, но задуманный тогда объект так и не был построен
[544]. И как сообщали позже жители Зарядья, как только было принято решение о грядущих переменах, московские власти перестали производить там хоть какие-то инфраструктурные улучшения (илл. 5.4). В 1930-е годы жителям Зарядья, конечно, выпали и более суровые испытания, чем просто ухудшение бытовых условий. Когда по всей Москве прокатился Большой террор, десятки обитателей Зарядья были арестованы и расстреляны
[545]. За террором последовала война, и район приходил во все больший упадок.
Илл. 5.4. Мокринский переулок, дом на углу Псковского переулка. Зарядье, 1930-е гг. Собрание Музея Москвы
Несмотря на обветшание домов, в послевоенные годы Зарядье оставалось густонаселенным и оживленным. Согласно переписи, которую в сентябре 1949 года провела строительная контора, созданная на территории Зарядья при подготовке к возведению небоскреба, там проживали 9 512 человек
[546]. В марте 1950 года, когда произвели пересчет, оказалось, что численность населения района увеличилась до 9 650 человек. В этой второй переписи указывалась и принадлежность жителей к разным профессиям. Самую многочисленную группу составляли рабочие (2 245 человек), однако, помимо пролетарского большинства, в Зарядье жили четыре лауреата Сталинской премии, два писателя, 58 работников искусства, 51 научный сотрудник, один депутат Верховного Совета и один спортсмен-чемпион. Кроме того, в 1950 году в Зарядье жили десятки врачей и других медицинских работников, а также сотни пенсионеров. Но самой многочисленной категорией жителей Зарядья были дети: их насчитали там больше 4 500, и их голосами наверняка с утра до ночи наполнялись здешние улицы и дворы
[547]. Чтобы возвести в Зарядье небоскреб, всех этих людей нужно было переселить, а их дома снести. На решение вопроса о том, как именно выполнить эту задачу, ушло немало времени.
С октября 1949 года по август 1950-го сотрудники УСДС пытались разработать приемлемый план переселения из Зарядья всех жителей и перемещения оттуда всех объектов. Результатом их работы стало короткое (4-страничное) постановление, выпущенное Советом Министров 25 августа 1950 года. За его скупыми строками стоят месяцы дискуссий между УСДС и Советом Министров
[548]. В центре споров оставался правовой вопрос: каким образом УСДС должно возмещать переселяемым жителям потерю жилплощади? После этого вопроса неизбежно возникали другие: все ли категории жителей имеют право на равную компенсацию, или нет? Следует ли предлагать компенсацию в виде нового жилья или, может быть, просто выдавать выселяемым людям на руки крупную денежную сумму? Независимо от того, какие именно ответы были в итоге найдены, все участники обсуждения изначально сходились на том, что УСДС и другие ведомства, строившие небоскребы, должны найти жилье для переселяемых людей. Это обязательство никто не ставил под сомнение
[549].
К. Д. Винокуров, заместитель начальника УСДС, начал это обсуждение в октябре 1949 года, отправив черновой вариант распоряжения о переселении Константину Соколову, министру городского строительства СССР. Через несколько месяцев, рассмотрев этот черновик, Соколов внес в него существенную правку. УСДС предлагало разделить жителей Зарядья на разные категории и затем определить, какого рода компенсации получат представители каждой группы. В первую категорию должны были войти семьи военных, раненых солдат, инвалидов Великой Отечественной войны, а также рабочие не ниже шестого или седьмого разряда
[550]. В качестве компенсации за потерю жилья в Зарядье представителям этой высшей категории планировалось передать жилье равной площади в домах, специально построенных либо в черте Москвы, либо в Московской области. Ко второй группе были отнесены инвалиды труда, пенсионеры и одинокие пожилые люди. Их ожидала примерно такая же компенсация, как и членов первой группы: предоставление жилья равной с утраченным площади в жилых кварталах или поселках, построенных не далее, чем в 40 километрах от Москвы. Наконец, выделялась третья категория жителей: в нее входили все те, кто не попал в первую и вторую группы, и их ожидало выселение без предоставления какого-либо нового жилья. Зато представители третьей категории получали денежную компенсацию в размере 5 000 рублей на человека
[551].
В этом решении, предложенном Винокуровым, отразилась советская действительность с ее особым социальным расслоением, когда принадлежность к привилегированной группе означала доступ к товарам и услугам, предоставляемым государством. Однако предложение Винокурова, как выяснилось, не соответствовало букве закона. После изучения чернового варианта решения, присланного из УСДС, Соколов посовещался с юристом из своего министерства и получил ответ, что проект данного документа «находится в противоречии… с действующим законодательством»
[552]. В решениях государства, принимавшихся в 1930-е годы, были обнаружены прецеденты, защищавшие права всех без исключения жильцов на получение в качестве компенсации нового жилья
[553]. Предложенный Винокуром вариант также оказался несовместим с советскими нормами в том, что выделял ветеранов и членов их семей в особую общественную группу. Если бы все это происходило несколькими годами (или даже месяцами) раньше, его могли бы счесть справедливым – и в самом деле, в вышедшем в мае 1949 года распоряжении УСДС о переселении жителей из домов на Ленинских горах, где собирались строить небоскреб, ветераны войны и члены их семей тоже выделялись в особую общественную группу
[554]. Но, как отмечает Марк Эделе, после массовой демобилизации в 1948 году советское государство прекратило предоставлять ветеранам особые привилегии
[555]. Так что составленное Винокуровым распоряжении о переселении пришлось переписывать.
Когда в августе 1950 года вышло окончательное постановление Совета Министров СССР о переселении жителей Зарядья, они уже не подразделялись ни на какие группы, более или менее привилегированные. В итоге никому из жителей не предлагали денежного возмещения – всех ожидало переселение в новостройки с предоставлением жилплощади, равной той, которую они занимали раньше. (Хотя в соответствии с законом, это новое жилье не должно было превышать санитарную норму в 9 квадратных метров, притом что на человека должно было приходиться не менее 5 квадратных метров.) Кроме того, в постановлении говорилось, что для переселяемых жителей Зарядья новое жилье будет строиться и в черте Москвы, и в близлежащих поселках – Кунцеве на западе и Текстильщиках на юго-востоке
[556]. После того как в вопрос о компенсации внесли ясность, сотрудники УСДС могли приниматься за дело: им предстояло расселить почти 10 тысяч жителей Зарядья.
Пока Винокуров и Соколов обсуждали эти вопросы, начальники строительства в УСДС решали, как им сносить Зарядье. В марте 1950 года они составили карту района (илл. 5.5). На ней было видно все, что к тому моменту оставалось от него: кривые улочки, тесные переулки, уводящие в лабиринт связанных между собой дворов, хаотично стоящие дома – все это было обозначено на карте красным, синим, желтым и зеленым цветами. Разные цвета указывали на очередность сноса. Жители Зарядья не были изображены на этой карте, однако их судьбы все равно были привязаны к помеченным разными цветами зонам. Тех, кто жил в домах первой и второй групп (обозначенных красным и синим), должны были переселить в декабре 1950 года. Жителям домов из третей и четвертой групп (зеленых и желтых) предстояло оставаться в старых домах и после начала строительства поблизости. Такой порядок представлялся «целесообразным», как написали в начале 1950 года руководители стройки, так как позволял перенести на более поздние сроки переселение 3 445 человек, продолжавших жить в Зарядье
[557].
Илл. 5.5. Грегори Т. Вулстон. Воспроизведение карты переселяемого района Зарядье, составленной в 1950 г. На основе оригинального цветного документа, хранящегося в РГАЭ. (Ф. 9510 Оп. 1. Д. 107. Л. 163)
А вот сами обитатели домов из третьей и четвертой групп, не видели ничего «целесообразного» в необходимости оставаться в ветхом жилье, к тому же оказавшемся внутри строительной площадки. В мае 1952 года жители Зарядьевского переулка из домов № 3, 4, 5 написали коллективное письмо Сталину с вопросом, когда же их переселят. Они спрашивали: «Когда, наконец, мы вздохнем в настоящем людском жилище»?
[558] Эти люди жили в коммунальных квартирах примерно в таких же условиях, в каких в послевоенные годы прозябали в Москве очень многие, но у них не было даже общей кухни, отсутствовало отопление, и на всех соседей, занимавших около 30 комнат, имелась всего одна уборная и один умывальник
[559]. Авторы коллективного письма Сталину сообщали, что полы в их домах прогнили, трубы протекают, а от вечной сырости и недостатка солнечного света у людей сильно портится здоровье – вплоть до заболевания туберкулезом. С тех пор как началось строительство небоскреба, бытовые условия заметно ухудшились – ведь стройка идет прямо у них под окнами. Шум стоит невыносимый, канавы, ямы и электрические провода представляют опасность для детей, повсюду оседает сажа, а на стройплощадке уже двое рабочих насмерть отравились газом.
В своем письме жители Зарядьевского переулка задавались вопросом: «Почему мы, всю жизнь прожившие в центре Москвы, пережившие безвыездно лишения и невзгоды войны, после всех мытарств должны ехать жить за город, а многие приезжающие из других городов получают жилье в центре города?»
[560] Этим людям отчаянно хотелось улучшить свои жилищно-бытовые условия, но одновременно они не желали уезжать из центра Москвы куда-то на окраину или за город. «Ждем по возможности, – писали они, – положительного ответа в части выселения нас в новые дома и именно в Москве»
[561].
На обращения такого рода советские чиновники откликались не без сочувствия. Коллективное письмо из Зарядья, адресованное Сталину, пройдя по инстанциям, попало в итоге к Михаилу Помазневу, управляющему делами Совета Министров, и тот вскоре перенаправил его прокурору РСФСР Павлу Баранову, приписав: «Направляется для проверки и принятия мер анонимное письмо»
[562]. Спустя месяц Баранов доложил о результатах проверки: он подтвердил, что жители Зарядьевского переулка действительно живут в аварийных и антисанитарных условиях, о чем и говорилось в их письме. Выяснилось также, что процесс переселения затянулся на более долгий срок, чем планировалось. По мнению Баранова, этих людей следовало расселить как можно скорее. Однако просьба жителей о том, чтобы им отвели жилье «именно в Москве», осталась без внимания. Летом 1952 года обитателей Зарядьевского переулка переселили в Кунцево – новый жилой массив на запад ной окраине Москвы
[563]. Дачный поселок Кунцево, некогда являвшийся частью родового поместья Нарышкиных, в последние предреволюционные десятилетия превратился, по словам Стивена Ловелла, в «анклав московской купеческой элиты»
[564]. Кунцево, известное в 1940-е годы тем, что там находилась ближняя дача Сталина, вскоре приняло тысячи переселенных москвичей, многие из которых еще долгое время продолжали писать в различные инстанции, надеясь как-то улучшить свой быт теперь уже на окраине Москвы.
Выселение и переселение тянулись слишком медленно для жителей Зарядья, которым не терпелось поскорее распрощаться со старым жильем, быстро приходившим в полную негодность. И все же многих нисколько не привлекала перспектива жизни на окраине столицы или за ее чертой. Пригороды эпохи позднего сталинизма ничуть не напоминали появившиеся в послевоенные годы благоустроенные американские пригороды, а скорее были их полной противоположностью. Новые жилые кварталы, куда переехали в начале 1950-х годов изгнанные из центра Москвы горожане, возводились наспех и без четко продуманного плана. Эти новостройки, вклинившиеся между подмосковными деревнями, которым предстояло войти в черту города лишь годы спустя, никогда не появлялись на рисунках архитекторов, где изображалось монументальное, величественное будущее Москвы, и все-таки они являлись неотъемлемой, пусть и теневой, изнаночной стороной сталинского проекта небоскребов.
Разделенный город
В выпущенном в августе 1950 года постановлении правительства о расселении жителей Зарядья не было деления жителей на разные категории с разными правами. Вместо этого власти приняли единое решение, согласно которому каждый выселенец, независимо от социального статуса или опыта армейской службы в военные годы, обеспечивался новым жильем или в черте Москвы, или в Подмосковье. Однако сами жители Зарядья пытались подорвать этот эгалитарный подход и обращались к властям, прося особых условий лично для себя. В письмах отдельные граждане прибегали к понятиям привилегий и социального расслоения, которых так старательно избегали чиновники. Чаще всего в подобных посланиях говорилось о самопожертвовании в годы войны, приводились другие похожие доводы. Например, интеллигенты и художники считали, что имеют особое право на получение жилья: эта привилегия, по их мнению, связана с их деятельностью и достижениями на профессиональном поприще.
Тридцать первого декабря 1952 года Михаил Арутчян, советский армянский художник-орденоносец, и его жена Тамара Беджанян, певица и заслуженная артистка Армянской ССР, написали письмо Берии. Супруги все еще жили в старой квартире в Зарядье (по адресу Елецкий переулок, дом № 6) и с ужасом думали о том, что их могут переселить куда-то далеко от центра – в Кунцево или Текстильщики (илл. 5.6). Беджанян пела в оперных театрах Еревана и Тбилиси, потом выступала в театрах и концертных залах Москвы, а Арутчян, театральный декоратор, график и карикатурист, с 1949 года работал в Москве главным художником павильона «Армения» на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. «Живем мы в Зарядье, – писали Арутчян и Беджанян, – в самом центре Москвы, в отдельной квартире из 3-х комнат… Для нас это [переезд в Кунцево или Текстильщики] означает полную потерю связи с организациями, где мы обеспечиваемся работой, т. к. жительство в этих районах сопряжено с огромными затруднениями в транспорте (особенно, в ночное время, связанное со спецификой нашей работы) и полным отсутствием телефонной связи и др. удобств»
[565]. Кроме того, переехав на окраины, они окажутся вдали от московских медицинских учреждений (Арутчян страдал гипертонией). Как было известно супругам, УСДС строило в Москве ряд «высотных зданий» (об этом они написали в скобках). Они хотели бы получить жилье в одном из этих зданий
[566].
Илл. 5.6. Карта развития Москвы к середине 1950-х. Cox Cartographic Ltd.
Арутчян и Беджанян принадлежали к московской культурной элите, и их предположение о том, что по этой причине они могут обладать особыми правами, основывалось на юридических и культурных нормах, в соответствии с которыми в сталинское время распределялись привилегии. Начиная с 1930-х годов, представители определенных профессий, например, ученые и писатели, получали намного более просторное жилье, чем среднестатистические горожане. Арутчян и Беджанян многие годы вносили заметный вклад в культурную жизнь Советского Союза и потому полагали, что заслужили большую благоустроенную отдельную квартиру в центре Москвы. Уже сам факт, что они и так жили в отдельной трехкомнатной квартире, ясно свидетельствовал об их высоком социальном положении. Но чтобы придать своей просьбе еще больший вес, супруги приложили к письму записку от главного архитектора Москвы Александра Власова, в которой сообщалось, что в 1941 году Арутчян работал над маскировкой Москвы и в 1947 году, по случаю празднования 800-летия столицы, был награжден за эту работу медалью
[567]. В итоге же прошение супругов не возымело действия: в конце января 1953 года их переселили в Текстильщики в двухкомнатную квартиру
[568].
И свое название, и свой характер район Текстильщики получил от текстильных фабрик, появившихся к юго-востоку от Москвы в конце XIX века, и от рабочих поселков, выросших рядом с ними. Застройка этой местности началась за десятки лет до расселения Зарядья, но, как хорошо знал Арутчян, район был все еще плохо связан с центром города. В 1947 году в Текстильщиках проживали около 25 тысяч человек, занимавших 1 359 квартир. Но решение о газификации Текстильщиков и других отдаленных районов Москвы власти приняли лишь в 1948 году
[569]. Тогда же УСДС было выделено семь гектаров земли для постройки жилья для людей, выселяемых из Зарядья
[570]. В 1949 году УСДС продолжало присоединять район, отданный под жилищное строительство, к городским энергосетям
[571].
Жилой массив в Текстильщиках, построенный УСДС на окраине Москвы, по плотности населения и быстроте возведения предвосхищал массовую застройку, которая развернется уже в хрущевскую эпоху. Новый жилой квартал тянулся к юго-востоку от пересечения Остаповского шоссе (ныне Люблинской улицы) и Проезда № 1906 (ныне Саратовской улицы). Составили новый квартал более десятка четырех-и пятиэтажных домов разной величины из силикатного кирпича
[572]. В каждом из домов насчитывалось от 36 до 59 квартир. Полукруглые фронтоны над окнами первых этажей и над дверьми и прочие неоклассические архитектурные детали делали Текстильщики похожими на другие жилые районы сталинской застройки, но все равно считалось, что этот новый район не согласуется с градостроительным планом Москвы. Поскольку в 1949 году на стадии разработки находился новый Генеральный план, по мере разворачивания строек в Текстильщиках архитекторы из Министерства городского строительства выражали обеспокоенность тем, что новый жилой массив не только создается вне связи с более ранними проектировочными документами, но и противоречит их представлениям о будущем развитии Москвы
[573]. Жители Зарядья тоже понимали, что поспешное возведение этого нового жилого района явно не входило в изначальный план.
Московские переселенцы, в отличие от граждан других стран, оказавшихся в аналогичном положении, не могли образовать какие-нибудь объединения жителей для борьбы с ползучими стройками, захватывавшими их родные районы. Не могли они и публично протестовать или коллективными стараниями смещать с властных должностей местных функционеров, поддерживавших алчных застройщиков в ущерб интересам местных жителей. Зато в распоряжении советских граждан имелся другой инструмент воздействия – письмо к представителям власти. Сочинение таких писем в позднесталинскую пору (как и раньше, и позже) являлось вполне приемлемым способом выражения недовольства. Перспектива переселения побуждала рядовых граждан писать высшему руководству страны и добиваться, чтобы местные бюрократы обеспечивали переселяемых новым качественным жильем, причем своевременно. Многие авторы облекали свои жалобы, просьбы о помощи и обличения в форму эмоциональных автобиографических рассказов, какие по меньшей мере с 1930-х годов сделались в Советском Союзе своего рода нормой для открытых писем
[574]. Таким образом, отправляя властям послания с жалобами или обличениями, жители Зарядья подхватывали обычай, успевший перерасти в настоящий ритуал
[575]. Обращение к властям и в газеты, чтобы сообщить о невыносимых жилищно-бытовых условиях и коррумпированных чиновниках, отвечающих за распределение жилья, в самые разные годы существования СССР для многих граждан было совершенно обычной практикой
[576].
В конце 1940-х – начале 1950-х годов переселяемые москвичи общались с советским государством при помощи пространных посланий, где описывалось прошлое и настоящее их семей и выражались искренние надежды на лучшее будущее. При помощи этих рассказов граждане взаимодействовали с государством, а государство, в свой черед, так или иначе реагировало. Эти письма получали, читали, обсуждали и отвечали на них – порой резко, а иной раз и доброжелательно. Поскольку для обработки обращений граждан существовал обширный аппарат, понятно, что и советское государство извлекало из этой переписки определенную пользу. Разумеется, обмен письмами служил важной формой сбора информации, которая позволяла верхушке следить за тем, как справляются с работой управленцы среднего звена. А еще возможность писать письма в органы власти побуждала людей проявлять себя как граждан, играть активную роль в политической жизни своей страны.
В то время как москвичи, вроде Арутчяна с женой, обращаясь к государственным чиновникам, упирали на свои профессиональные достижения и заслуги и рассчитывали на поддержку влиятельных покровителей, другие полагались главным образом на личные рассказы о подвигах в годы войны и описания собственных каждодневных мытарств. В ноябре 1950 года письмо Сталину написала Анфиса Вихорева, которая надеялась получить в Кунцеве отдельную квартиру, а не одну комнату, которую ей отвели в квартире, где должны были поселиться еще три семьи. Когда Вихорева писала письмо Сталину, она все еще жила в Зарядье недалеко от Арутчяна с Беджанян по адресу Елецкий переулок, дом 12. Муж Вихоревой, рабочий, умер еще в 1929 году, оставив ее одну с тремя сыновьями. Один сын умер в 1939 году, второй погиб на фронте в 1944-м. Третий сын, ушедший служить в армию в 1943 году, вернулся домой совсем недавно – в октябре 1950-го. И вот Вихорева, сев в ноябре за это письмо, просила предоставить им с сыном отдельную квартиру.
Вступив во взаимодействие с советским государством, Вихорева продемонстрировала осведомленность, типичную для жителей Зарядья, не имевших связей с влиятельными людьми. Она постаралась показать, что знакома с действующими жилищными законами и точно знает, на какую жилплощадь имеет право в соответствии с официальными распоряжениями о переселении граждан: «А по постановлению Совета Министров должны дать такую же площадь, которую мы занимаем сейчас, – писала она, – или по 9 метров на 1 чел. плюс 4½ кв. метров санитарных, или коммунальных, итого 22,5 кв. метра должны нам были предоставить». Хотя площадь ее отдельной квартиры в Елецком переулке составляла 33,6 квадратных метра, она соглашалась даже на квартиру площадью 21 квадратный метр – лишь бы не жить в коммуналке: «Так как сын мой, вернувшись из Советской Армии, где он пробыл 7 лет, сейчас поступает учиться и работать и ему очень трудно будет заниматься, когда в квартире будут находиться 3 семьи»
[577]. Получатель письма подчеркнул эти последние строки. Но в итоге старания Вихоревой обеспечить себя и сына жильем получше оказались напрасны: им выделили не отдельную квартиру, на которую она так надеялась, а комнату площадью 17,3 квадратных метра в коммунальной квартире в Кунцеве. Если верить заместителю начальника УСДС, Вихорева смирилась со своей участью («претензий не имеет»)
[578].
Распоряжения о переселении, выпущенные Советом Министров, вызвали резонанс далеко за пределами породившего их тесного бюрократического мира. Содержание этих документов вскоре стало общим достоянием, из-за чего сложные и неопределенные обстоятельства расселения москвичей обрели хотя бы некоторую предсказуемость. Независимо от того, подразделялись ли жители в этих государственных постановлениях на отдельные группы с разными правами или же всех ожидала одинаковая судьба, в народе эти документы воспринимали как юридически обязывающие договоры между государством и гражданином. Хотя отдельные граждане и шли на хитрости и пытались вытребовать себе особого отношения, многие их соседи, напротив, добивались того, чтобы жилье распределялось строго по справедливости, в соответствии с буквой закона. Когда же действительность расходилась с порядком, описанным в официальных постановлениях (а это происходило довольно часто), граждане изливали гнев и возмущение в письмах к властям. В то время как одни авторы прибегали к автобиографическому приему и рассказывали о своих личных обстоятельствах и привилегиях, другие пускались в обличения и поименно указывали виновных в попрании справедливости и законности. Особенно часто практиковался обличительный подход в письмах тех граждан, кого побудил взяться за перо личный опыт общения с бюрократами среднего звена. Больше всего обвинений в служебных злоупотреблениях обрушивалось на головы сотрудников Управления по переселению, созданного при УСДС.
Жизнь в тени
Многих жителей Зарядья тревожила мысль о переезде из центра Москвы на далекую окраину, еще толком не освоенную. В октябре 1951 года Берия получил отпечатанное на машинке коллективное письмо от 26 недовольных жителей Зарядья. Согласно распоряжению Совмина, всех их должны были еще в декабре 1950 года переселить из дома № 8 в Елецком переулке в новые квартиры в Текстильщиках. Они сообщали Берии, что некоторых их соседей действительно переселили в срок, но больше сотни людей по-прежнему оставались в Зарядье, хотя на дворе уже давно 1951 год. Они устали из месяца в месяц слышать от чиновников из Управления по переселению о переезде «в ближайшие дни» и потому решили обратиться к Берии, чтобы поскорее эвакуироваться из района, который с каждым днем все больше напоминал зону боевых действий
[579]. Их старый дом ходил ходуном от взрывных работ на стройплощадке, прохудившаяся крыша не защищала от непогоды, в нижние квартиры лавиной обрушивались куски потолков, а в водопроводных трубах уже много месяцев не было воды. Приближалась очередная зима, и жители аварийного дома – а среди них многие были или инвалидами войны, или родственниками погибших фронтовиков, – не находили себе места от тревоги. К тому же они слышали, что в трех новых домах, построенных в Текстильщиках, получили комнаты люди, вообще не имевшие отношения к Зарядью
[580].
Эти жители Елецкого переулка зашли дальше, чем осмеливалось заходить большинство авторов подобных писем: они попросили Берию «выслать комиссию», которая изучила бы их текущие жилищные условия, для «немедленной и тщательной проверки выполнения постановления», а также чтобы расследовать ненадлежащее выделение жилья посторонним лицам, не являвшимся переселенцами из Зарядья
[581]. Эти просьбы были удовлетворены, и вновь к расследованию привлекли Павла Баранова, прокурора РСФСР. После этого УСДС больше не мешкало. Как докладывал Баранов, в конце ноября 1951 года 26 жителей Зарядья и члены их семей были переселены в новое жилье
[582]. Что же касается сообщения о недолжном распределении жилья в Текстильщиках лицам, не связанным с Зарядьем, то Баранов подтвердил, что и оно оказалось правдивым
[583].
Все это Баранову доводилось наблюдать и раньше. Незадолго до этого, в июле 1951 года, прокурору поручили проверить сигнал, полученный от другой группы граждан, и он выяснил, что жильем обеспечили не тех людей, кому оно полагалось. В тот раз расследование началось из-за письма Сталину от жителей Кунцева. Тогда обстоятельства были иными: авторов письма переселили в Кунцево годом ранее, и «таким образом они оказались загородными жителями»
[584]. Не все авторы письма (две женщины и четверо мужчин) переехали в Кунцево из Зарядья – некоторых переселили с Ленинских гор, где УСДС вело строительство другого небоскреба. И вот, эти новоиспеченные соседи по Кунцеву, перебравшиеся туда из разных мест Москвы, сплотились, чтобы вывести на чистую воду коррумпированное руководство Управления по переселению, которое «искажало и систематически нарушало… постановление, предоставляя площадь не по принципу законности, а по собственному усмотрению»
[585]. «После переселения мы выяснили, – писали кунцевские новоселы, – что аппарат СДС состоит из ненадежных людей»
[586].
В своем письме эти граждане жаловались на В. М. Брежневу – сотрудницу МВД, которая получила отдельную квартиру. Еще они жаловались на служащего УСДС товарища Петракова – его переселенцы обвиняли во взяточничестве, но тут же предупреждали, что «дело оказалось не в одном товарище ПЕТРАКОВЕ. Этой болезнью заражен весь аппарат руководства УСДС»
[587]. Но больше всего нареканий вызвал у этих жителей Кунцева чиновник, отвечавший за переселение, – Е. П. Попов. Он вел себя грубо, держался заносчиво, дурно обращался с жителями Кунцева, но, хуже того, он отдал своему брату (недавно приехавшему в Москву с Урала) квартиру, предназначавшуюся для московских переселенцев. «Наша Партия и наше Правительство проявляют повседневную заботу и чуткость к переселенцам, создавая им все условия для улучшения быта, но отдельные „чиновники“ из УСДС, как тов. ПОПОВ, извращают и опошляют столь важное государственное дело»
[588]. Мало того, что новоявленных обитателей Кунцева против их воли превратили из горожан в «загородных жителей», у них на глазах еще и происходило несправедливое распределение жилья, подрывавшее закон и порядок. Наверное, авторов этого письма несколько утешило известие о том, что за неправомерные действия в Кунцеве Е. П. Попова исключили из партии
[589].
Пока одни граждане пытались искоренять коррупцию среди государственных служащих, другие писали советскому руководству письма, где привлекали внимание к более приземленным сторонам нелегкой жизни на окраинах. В июле 1952 года Берия получил письмо от майора Рекина, который поселился в Кунцеве и своими глазами наблюдал за застройкой и развитием этого района. Свое послание Рекин начал с похвал: «Сделано большое государственное дело, тысячам москвичей, переселяемым из Зарядья, предоставлены новые жилые дома, комнаты и отдельные квартиры со всеми удобствами»
[590]. Рекин описывал новый жилой квартал в Кунцеве – с асфальтированными улицами и тротуарами, зелеными газонами, прачечными, новым кинотеатром. «Трудящиеся, проживающие в этом новом поселке, благодарят Партию и Правительство за внимание и создание им хороших условий в связи с переселением», – заверял своего адресата Рекин
[591]. Но была одна неприятность: слишком далеко добираться до железнодорожной станции, откуда можно уехать в Москву. «Новый поселок стоит как остров вдалеке от платформы, – писал Рекин, – и чтобы пройти из поселка к платформе и обратно, нужно иметь спецобувь (мужчинам резиновые сапоги, а женщинам – высокие боты)»
[592]. По словам автора письма, доехать в Москву из Кунцева в чистой одежде было почти невозможно. Все это очень негигиенично, да «подчас просто стыдно появляться в Москве в таком виде»
[593].
Непролазная грязь в жилых пригородах Москвы вызывала беспокойство не только у жителей этих новых поселков и окраинных районов. В конце 1952 года к Берии обратились медики, работавшие в Кунцевском районном отделе здравоохранения. Начальник отдела направил Берии просьбу, чтобы Министерству здравоохранения позволили вмешаться в строительство, ведущееся в Кунцеве, для решения важных санитарно-гигиенических вопросов. Дело в том, что хотя в новом поселке уже достраиваются школа, детский сад, ясли, Дом культуры, баня и прачечная, строительство поликлиники много раз откладывалось. Тем временем обустроили временный медпункт на четыре койки, но этого категорически недостаточно. Берии доложили, что жители Кунцева массово жалуются на отсутствие полноценной больницы для лечения туберкулеза, дизентерии и других серьезных заболеваний. В этом недосмотре при строительстве поселка медицинские чиновники винили Александра Комаровского – наделенного большими полномочиями начальника УСДС, который руководил строительством сразу двух высоток – в Зарядье и на Ленинских горах
[594]. Служащие отдела здравоохранения, видевшие, что больные лишены доступа к медицинской помощи, не могли сдержать негодования: «Строить жилые дома, но совершенно не строить социально-культурные учреждения в огромном новом поселке, оставлять детей трудящихся без обслуживания невозможно и несправедливо»
[595].
Кунцевский отдел здравоохранения и раньше пикировался с Комаровым. Эти же сотрудники отдела, писавшие в 1952 году Берии, уже обращались к нему годом ранее, и возможно именно благодаря тому письму к 1952 году строительство в Кунцеве пошло быстрее, появились школы, баня и прачечная. В том первом письме кунцевские медики называли Комаровского холодным и странным человеком. Они неоднократно обращались к нему лично и сетовали на недостаточное медицинское обслуживание и плохие санитарные условия в новом районе. «На наши просьбы мы получали отказ и очень странный, бездушный ответ», – сообщали они
[596]. По их словам, Комаровский ответил: «Не ловите журавля в небе, поймайте синицу»
[597]. Иными словами, Комаровский предлагал не требовать невозможного, а довольствоваться тем, что уже есть: временным медпунктом с четырьмя койками на район с 20-тысячным населением. Возможно, Комаровский, отвечавший за строительство небоскребов в послевоенной Москве, и сам устал от несбыточных надежд и перестал мечтать о «журавле в небе».
Комаровский сменил Прокофьева на посту начальника УСДС в октябре 1948 года. К тому времени Прокофьева, которому было немного за шестьдесят, стало подводить здоровье, а через год он умер
[598]. Комаровский был моложе своего предшественника лет на двадцать и проявил себя в 1930-е годы, когда руководил строительством канала Москва – Волга. Пойдя по стопам своего отца, инженера путей сообщения, Комаровский окончил Московский институт инженеров транспорта и в 1931 году был направлен на строительство канала. Там он быстро продвигался по службе. В 1944 году, будучи членом партии и имея воинское звание, Комаровский был назначен начальником Главного управления лагерей промышленного строительства НКВД. Возглавив УСДС, генерал-майор Комаровский оставался начальником Главпромстроя МВД СССР
[599]. В этом качестве он занимался в те годы и масштабным строительством, имевшим отношение к советской атомной программе
[600]. Два эти проекта – небоскребы и атомная бомба – были тесно связаны: при всей внешней красоте университетского небоскреба главными достопримечательностями этого здания в глазах многих советских функционеров были его новые физические и химические лаборатории.
Позже, возвращаясь мыслями к этому периоду своей жизни, сам Комаровский с гордостью описывал, как руководил строительством главного здания МГУ. «Университетским ансамблем на Ленинских горах восхищаются и многие зарубежные гости Москвы», – писал он в 1972 году. Но не забыл Комаровский и о выраставшем вокруг Москвы теневом, призрачном городе – побочном продукте проекта небоскребов: «Рассказывая о строительстве МГУ, необходимо сказать и о переселении граждан с территории, прилегающей к МГУ и подлежащей благоустройству, а также с территории строительства в Зарядье, занятой старыми домами»
[601]. Комаровский вспоминал, что это была очень сложная, трудоемкая задача: «Ведь всем переселяемым надо было предоставить новое благоустроенное жилье, которое следовало построить заново со всеми коммуникациями, дорогами и т. д.»
[602]. Комаровский вспоминал, что один жилой массив был возведен к северу от Москвы, неподалеку от железнодорожной станции «Лобня», другой – в Текстильщиках, и еще один – в Черемушках. К 1972 году Комаровский как будто напрочь забыл о Кунцеве.
Больше всего Комаровскому запомнилось строительство района Черемушки. Там жилье давали в основном рабочим-строителям, а не переселенцам из Зарядья, но застройка этого района велась примерно так же хаотично и непродуманно, как в Кунцеве и Текстильщиках. Как отмечал сам Комаровский, позднее московские Черемушки прославились на весь Советский Союз как образцовый микрорайон нового типа, и на него стали равняться после того, как в 1957 году Никита Хрущев развернул по всей стране массовое строительство жилья. К концу 1950-х свои «Черемушки», названные так в честь московского района, появились во многих больших городах СССР. Возвращаясь мыслями к более раннему периоду сталинской эпохи, Комаровский писал: «С улыбкой вспоминаю сейчас, какой жесткой критике был подвергнут за то, что „вместо реконструкции центральной части Москвы строители лезут в какие-то Черемушки“». Но тут же оговаривался: «Должен, конечно, сознаться, что выбор таких районов, как Черемушки и Текстильщики, для строительства жилых районов тогда определялся не столько стремлением к созданию новых микрорайонов Москвы, сколько невозможностью строительства нового жилья в центре»
[603]. Хотя при Хрущеве все изменилось, в позднесталинский период вытеснение части москвичей на окраины было не частью основного плана, а следствием его непродуманности.
Собственно, на окраине Москвы строился и один из восьми небоскребов. Это было самое образцовое здание из всех, всем небоскребам небоскреб – Московский государственный университет. Если Зарядье было густонаселенным районом, то участок, выбранный для строительства высотки на Ленинских горах, представлял собой зеленую, пасторальную местность. Большинство обитателей этого уголка Москвы, больше напоминавшего деревню, жили в деревянных домиках. Юго-западную часть столицы, где суждено было вырасти высотному зданию МГУ, собирались застраивать еще в середине 1930-х, когда разрабатывался Генплан реконструкции Москвы, но основательная подготовка к застройке началась только в послевоенные годы. По официальным подсчетам УСДС, на территории, где планировалось возводить новое университетское здание, проживали более 4 000 человек
[604]. Среди построек, которые предстояло снести, чтобы расчистить место для будущего комплекса МГУ, были деревянные бараки, относившиеся к заводу «Красный пролетарий», кирпичные дома, принадлежавшие золотодобывающему центру НИИ МВД, и два сельскохозяйственных предприятия – колхоз имени 12-летия Октября и совхоз «Ленинские горы»
[605].
Многие из домов, расположенных на Ленинских горах, оказались во вполне пригодном состоянии. Поэтому УСДС решило не ломать эти дома, а перевезти их вместе с жителями на новое место неподалеку от станции «Лобня». С одной стороны, такое решение избавляло УСДС от необходимости строить новое жилье для этих людей, а с другой вынуждало чиновников УСДС вникать в различные тонкости жизни советских домовладельцев и их съемщиков. Многие из деревянных домов на Ленинских горах были, по сути, коммуналками: один жилец, он же владелец, сдавал комнаты другим жильцам. К числу съемщиков относилась, например, Мария Калинкина – она снимала для себя и двух сыновей одну десятую дома в Воробьевском переулке. Владела этим домом Агафья Козлова, пожилая мать-героиня, у которой два сына погибли на фронте. Козлова жила исключительно огородом, пенсии не получала, ее семья – дочь, двое сыновей, две невестки и четверо внуков – занимали остальные девять десятых дома
[606].
Семье Козловых предстояло переехать вместе со своим домом в Лобню, а Мария Калинкина попыталась найти другой выход из положения. В январе 1951 года, после того как чиновники УСДС предложили ей финский домик к северу от Лобни у станции «Катуар», Калинкина написала Сталину и попросила его придумать что-нибудь, чтобы ей остаться в Москве. «Перенос дома на ст. Лобня меня не устраивает по многим причинам», – писала Калинкина. Она обучалась машинописи, и до окончания курса оставалось еще пять месяцев. «А после учебы работать, будет много уходить время на дорогу, дети будут совершенно заброшены», – объясняла она. Кроме того, ее сын-семиклассник уже три года изучал в школе французский язык, а в лобненской школе дети учат немецкий, ребенок не сможет сдать экзамен и останется на второй год. Наконец, Калинкина в качестве довода, обосновывающего ее право на жилплощадь в черте Москвы, сообщала Сталину, что ее муж, скончавшийся в 1947 году, прослужил 25 лет в советской армии. Он воевал и в Гражданскую, и на фронтах Великой Отечественной, участвовал в «освобождении Южного Сахалина от японских захватчиков» и имел «ряд наград и благодарности от Советского Правительства, личную благодарность от генералиссимуса, от Вас, товарищ Сталин»
[607]. В итоге Калинкина получила новое жилье в Кунцеве.
В отличие от Зарядья, управление, занимавшееся расселением москвичей, разделило жителей Ленинских гор на несколько категорий, наделенных разными правами: тут были и владельцы домов, и арендаторы, и колхозники, и рабочие различных министерств, построивших жилые дома в этой местности
[608]. Личная собственность на жилье была отчасти результатом законов военной поры, а позже ее закрепило государственное постановление 1948 года, согласно которому, городские и районные власти по всему СССР обязаны были выделять участки земли лицам, желавшим построить для себя одно-или двухэтажные дома
[609]. Пытаясь разобраться во всем разнообразии типов здешних домов и их жильцов, в мае 1949 года Совет Министров выпустил постановление под названием «О переселении граждан, проживающих на участке строительства Московского государственного университета на Ленинских горах и прилегающей территории». Помимо того, что в этом постановлении жителям, являвшимся владельцами, предлагалась возможность перевезти дома (которые они, скорее всего, построили сами) на новое место, еще и делались уступки тем, кто предпочел бы переселиться в новое жилье. Арендаторы же получали компенсацию не в виде нового жилья, а в виде денежной выплаты (по 5 000 рублей на человека), если только они не принадлежали к следующим группам: семьи военных, раненых солдат и инвалидов войны, а также инвалиды труда, пенсионеры и одинокие старики
[610]. Съемщики, попадавшие в эту группу (а туда как раз попадала Мария Калинкина, получавшая пенсию за мужа), получали новое жилье в другой части города
[611].
Процесс выселения и переселения людей с Ленинских гор и из Зарядья затянулся и продолжался после смерти Сталина. Еще в июне 1953 года чемпион по лыжным гонкам и тренер Дмитрий Васильев и его жена Вера Евгеньевна, врач, написали Берии письмо, где сообщали, что недовольны перспективой переезда в Кунцево
[612]. Супруги, все еще жившие в Зарядье, писали Берии: «Переселение на далекую окраину города или за черту города создаст более трудные условия для работы и жизни и потребует много времени на переезды к месту службы»
[613]. Васильевы, явно мечтавшие о «буржуазном» комфорте, который в послевоенные годы государство обещало деятелям культуры, врачам и другим представителям советской элиты, писали: «Очень просим Вас, товарищ Берия, помочь нам в получении благоустроенной квартиры в центральных районах города, а если возможно, – в высотном доме»
[614]. В то время, когда супруги собрались написать Берии, как раз был достроен небоскреб на Котельнической набережной, который был хорошо виден из Зарядья на другом берегу Москвы-реки. Но все квартиры в этой новой жилой башне были уже распределены. Да и в любом случае, обращаться за помощью к Берии в июне 1953 года было совершенно бесполезно: в том же месяце Берия, долгое время контролировавший проект строительства московских небоскребов, был арестован.
Раскапывая прошлое
В расширении Москвы и ее наползании на Подмосковье не было ничего удивительного. Подобные процессы происходили со многими большими городами. Быстрая урбанизация московских пригородов в середине ХХ века, наверное, напоминала рост Рима во II веке н. э. или Лондона – в веке девятнадцатом. Тогда Уильям Блейк наблюдал за тем, как северная часть Лондона постепенно поглощала ближайшую сельскую округу, и отголоски его тревожных мыслей об этом вошли в стихотворение «Иерусалим». Как пишет Элизабет Маккеллар, «прошлое и настоящее сливались в сознании Блейка с северной окраиной города, которая представилась ему неким идеальным пейзажем, олицетворением пасторального совершенства, как раз в тот момент, когда она стала навсегда исчезать под натиском городской застройки»
[615]. В сознании советских людей расширение города больше связывалось с положительными явлениями – модернизацией и прогрессом. И все-таки быстрота расширения Москвы в послевоенные годы не могла не тревожить жителей самих окраин.
В 1951 году эти страхи в юмористическом виде оказались изображены на карикатуре в журнале «Крокодил» (илл. 5.7). Старушка, собирающая в лесу грибы, восклицает: «Батюшки! Грибы растут, как новостройки!» Строительные краны и небоскребы так близко подошли к подмосковным лесам, что теперь уже они задают темпы живой природе. В Подмосковье природная и городская среда поменялись местами: небоскребы стали мерилом, на которое равняется все растущее.
Илл. 5.7. Крокодил. 1951. 30 июля
В свою очередь, советские архитекторы и официальные лица изначально почти не видели в проекте московских небоскребов противоречия между традицией и прогрессом. Спроектированные так, чтобы стилистически напоминать кремлевские башни, высотки мыслились не как орудие разрушения, а как памятники, которые своей формой и символикой незаметно соединяли далекое русское прошлое с советским настоящим. И все-таки прошлому и настоящему суждено было наскочить друг на друга: в 1949 году рабочие, рывшие котлован для небоскреба в Зарядье, раскопали материальные следы московской старины. Хотя возведение высоток и было, безусловно, первостепенной задачей послевоенной Москвы, к задачам того же порядка относилось и обнаружение исторических корней советской столицы. С 1949 по 1950 год на стройплощадке в Зарядье были развернуты масштабные археологические раскопки шести экспедиций.
С начала 1940-х годов большой интерес к Зарядью проявляли археологи из Института истории материальной культуры
[616]. С 1941 года этот институт вместе с Академией архитектуры начал уточнять сведения о домах в Зарядье и собирать материалы на месте уже снесенных зданий, стоявших ближе к реке. Постановление 1947 года о небоскребах открывало невиданную дотоле возможность провести в этом месте полноценные раскопки. В 1949 и 1950 годах Институт истории материальной культуры и Музей истории и реконструкции Москвы сообща организовали раскопки в Зарядье (илл. 5.8). Они стали одним из нескольких этапов раскопок в Москве, объединенных в одну Московскую археологическую экспедицию, которую с 1946 по 1951 год возглавлял молодой археолог Михаил Рабинович (ему было тогда чуть за тридцать).
Илл. 5.8. Раскопки в Зарядье. 1950 г. Собрание ЦГА Москвы
Археологическая повестка хорошо вливалась в культурную атмосферу послевоенных лет. Изучение Зарядья археологами стало частью общего курса того времени на возвеличивание русской национальной культуры
[617]. Хотя в 1930-е годы возможности для раскопок открывались на многих московских стройплощадках, советские археологи уделяли городу мало внимания
[618]. Но благодаря идеологическим кампаниям, развернутым в конце 1940-х, отношение ученых к Москве переменилось. Торжества в честь 800-летия Москвы по всему Советскому Союзу стали для многих одним из первых послевоенных праздников, но еще это событие ознаменовало более глубокий политический и культурный сдвиг. Юбилей явился частью обширной программы, призванной сделать Москву символическим центром не только Советского Союза, но и расширявшегося социалистического мира. Как вспоминал Михаил Рабинович, у директора Института истории материальной культуры Александра Удальцова празднование 800-летия Москвы вызвало чувство некоторой неловкости. «В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов – начиная с Киева и кончая Звенигородом», их институт раскопки провел. «Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве», – писал Рабинович
[619].
В послевоенные годы Рабинович возглавлял работу Московской археологической экспедиции: вначале вдоль реки Яузы, затем в Подмосковье (в Сокольниках, Черемушках и Филях) и наконец в самом Зарядье
[620]. Как вспоминал Рабинович, именно там его команду ждали самые интересные находки. Под Зарядьем, на глубине пяти или шести метров, залегал слой, в котором сохранились фрагменты глиняных блюд, датировавшихся X–XIII веками. Еще среди откопанных предметов старины была керамика, стеклянные бусы и шиферные пряслица. Но эти раскопки позволили найти не только мелкие предметы старины. Под землей хорошо сохранились остатки жилого квартала с домами, улицами и стенами. Это поселение, много веков скрывавшееся под Зарядьем, оказалось очень древним – оно было старше легендарного основателя Москвы Юрия Долгорукого
[621].
Хотя Рабинович весьма успешно справлялся с возложенной на него задачей, вскоре он стал жертвой тех самых сил, которые, собственно, и инициировали археологические раскопки в Москве. В 1951 году директор института пригласил Рабиновича к себе в кабинет. Как вспоминал археолог, Удальцов сообщил ему неприятную новость, испытывая явную неловкость. Он объяснил, что понижение Рабиновича в должности – по существу пустяк, и новый начальник, кого бы ни назначили, «будет чисто номинальный». Сам же Рабинович, как выяснилось, не подходил на роль начальника Московской экспедиции, потому что требовался кто-нибудь «из крупных ученых». Он сразу же оговорился, что работой Рабиновича все «очень довольны», и «никто [его] не снимает». Несмотря на все заверения Удальцова в обратном, тот понял, что дело в его еврейском происхождении: «Между тем было ясно, что дело именно в фамилии»
[622]. Археологические работы, проводившиеся в Зарядье в последние годы сталинского правления, оказались неразрывно связаны с тогдашней борьбой с космополитизмом
[623]. Разрушительная мощь ждановщины была такова, что даже историческое прошлое превращалось в опасную территорию для тех, кто на нее ступал.
То, что археологи находили под землей в Зарядье, позволяло с большей уверенностью вписать в многовековую историю Москвы новые страницы. Специалисты стали обращаться к государству с просьбами о проведении исторической работы другого рода – уже над землей. То же Зарядье послужило полем боя для защитников памятников старины: они изо всех сил отстаивали необходимость изучить и сохранить архитектурное наследие Москвы перед тем, как его снесут, расчищая место для сталинских высоток. Отдел изучения архитектурных памятников, являвшийся частью московского филиала Союза архитекторов СССР, устроил в 1951 году заседание, на котором обсуждалась необходимость включения более старых архитектурных памятников Советского Союза в новые городские ансамбли. Собравшиеся указывали на «примеры недопустимого отношения некоторых градостроителей к архитектурному наследию прошлого» и призывали архитекторов к сознательности, чтобы проектируемые ими объекты не разрушали уже существующие городские пространства, а гармонично вписывались в них
[624]. Основными площадками, где следовало проводить такого рода работу, были как раз участки, выбранные для строительства московских небоскребов: например, вопрос о том, что делать с остатками Китайгородской стены в Зарядье, пока оставался без ответа.
Позже, при Хрущеве, когда происходил снос целых кварталов вблизи Арбата, защитники старины открыто выражали недовольство. Они требовали участия общества в том, что касалось сохранения памятников и важнейших решений в этой сфере
[625]. Тогда благодаря начавшейся оттепели и смене курса их голоса уже звучали громче и смелее. Но в годы позднего сталинизма попытки сохранить исторические памятники столицы предпринимались в основном известнейшими московскими архитекторами. Чаще всего они старались увязать сохранение старины с проводившейся социалистической реконструкцией. Например, в постановлении о выселении жителей из Зарядья, принятом в августе 1950 года, фигурировал список находившихся в этом районе старых зданий, которые рекомендовалось оставить в неприкосновенности. Среди них были палаты бояр Романовых, а также церковь Святой Варвары, церковь Максима Блаженного, Знаменский монастырь, церковь Святого Георгия и церковь Зачатия Святой Анны, что в Углу
[626]. Эти культовые постройки, которые советские архитекторы и чиновники признали в 1950-х годах ценными памятниками русского исторического наследия, по сей день стоят на своих местах
[627].
Возводя в Москве целое кольцо современных небоскребов, архитекторы в то же время желали сохранить прошлое. Попытки раскопать и сберечь материальные свидетельства и памятники русской истории были устремлены совсем не туда, куда был направлен общий вектор масштабных преобразований советской столицы. С одной стороны, осколки истории, выкапывавшиеся из-под земли, бережно сохранялись как достойные обозрения материальные памятники прошлого; а с другой, и архитектурные журналы, и массовая пресса умалчивали о выселении десятков тысяч москвичей из центра Москвы на окраины и в пригороды. Вчерашние горожане в одночасье становились сельскими жителями. Разрывая свою связь с центром столицы, переселенцы двигались против потока модернизации, как бы плыли назад, в прошлое. И там, на окраинах и в пригородах, к ним присоединялись десятки тысяч строительных рабочих, многих из которых свозили в столицу специально для возведения небоскребов. В отличие от своих новоявленных соседей, многие из этих рабочих видели Москву впервые в жизни.
Глава 6
Высотники
Молодой сварщик Е. Мартынов навсегда запомнил свой первый рабочий день на стройплощадке здания университета. Пробираясь между свеженаваленными кучами земли, Мартынов взглянул на металлические столбы, которые недавно были вбиты в землю и теперь устремлялись высоко в небо. Был ясный весенний день, все вокруг содрогалось от оглушительного лязга, грохота и скрипа работающей поблизости техники. Мартынов протянул документы товарищу Федорову – прорабу, награжденному Сталинской премией, и тот, внимательно просмотрев бумаги, искоса смерил молодого человека взглядом, а потом поручил ему для начала легкую работу. Позже Мартынов вспоминал, что немного нервничал в тот первый день
[628]. Все-таки это была не просто какая-нибудь стройплощадка. Здесь предстояло вырасти 32-этажному зданию Московского государственного университета, которое именовали тогда Дворцом науки. И люди, работавшие здесь, были не просто рабочими-строителями – их называли «высотниками».
Рассказ Мартынова о жизни на стройплощадке МГУ, конечно же, идеализирован. Он вышел в 1952 году в сборнике, написанном рабочими, прорабами и архитекторами. Эту тонкую книжку выпустило Издательство профсоюзов за год до того, как новое университетское здание распахнуло двери для первого потока студентов. Тираж сборника, прославлявшего достижения строителей МГУ, составил 15 тысяч экземпляров, и они были охотно раскуплены читателями в самой Москве и за ее пределами. О выходе книжки сообщалось в августовском номере сатирического журнала «Крокодил»: «Молодые строители высотного здания Московского университета написали книгу, в которой делятся опытом своей работы»
[629]. Сопровождал эту новость рисунок: пожилой гражданин сидел на скамейке в сквере перед новой высоткой и держал в левой руке вышедшую книжку (илл. 6.1). Глядя на молодую парочку (наверное, тоже рабочих), он сообщал им: «Редкое произведение! В нем так много придумано и в то же время ничего не выдумано!»
[630]
Илл. 6.1. Крокодил. 1952. 20 августа
Публикация и прославление в 1952 году рассказа Мартынова и подобных ему были частью более масштабного проекта, призванного сделать из строителей московских небоскребов своего рода народных героев. В настоящей главе мы познакомимся ближе с этими «героическими рассказами» и с той идеологической работой, которую они проделывали в послевоенную пору, а еще мы поговорим об умолчаниях и пропусках в подобных текстах. В той книжке 1952 года не было рассказов об ошибках в управлении или о злоупотреблениях начальства, о халатности или браке на производстве, о несчастных случаях или недостатках, – обо всем том, что неизбежно каждый день происходило на большой стройплощадке. Рабочие сталинской эпохи повествуют о реальных трудностях, сопровождавших осуществление столь монументальных строительных проектов, однако задача подобных текстов – показать читателю, как эти трудности преодолевались: рабочие сплачивались, чтобы до победного конца бороться за успех. Опубликованные произведения о строительстве университета следовали знакомым литературным шаблонам, выработанным на заре соцреализма и за десятилетия его господства отшлифованным до блеска.
Понятно, что рядом с рассказом Мартынова не публиковались впечатления строителей-заключенных или бывших лагерных зеков, которым сократили срок в обмен на работу на стройках. Там же, где и Мартынов, работал Исмаил Садаров, но он пришел туда не по своей воле. В 1947 году его приговорили в Северной Осетии к семи годам заключения за дезертирство, а в 1950-м освободили досрочно за работу на стройке МГУ
[631]. Садаров внес свой скромный вклад в историю строительства университетского здания, хотя его тихий шепот почти заглушен зычным голосом Мартынова. И все же эти люди, наряду с тысячами других мужчин и женщин, жили на стройплощадке МГУ в одном тесном мирке. Сплести их голоса в единую ткань – вот цель настоящей главы. Мы узнаем, как идеализировались высотники в советской популярной культуре и как они жили и работали в реальности.
Строители как герои
Термин «высотник» применялся ко всем рабочим, занятым на стройплощадках московских небоскребов. В эту категорию попадали и квалифицированные специалисты, и чернорабочие, – всех их в послевоенную пору причисляли к героям. На каждой из стройплощадок восьми московских небоскребов трудились самые разные высотники – от тех, кто действительно работал на большой высоте, до тех, кто был занят на рытье котлована для фундамента и крепил стальную арматуру для связывания бетона. Но, как и подсказывает само это слово, высотников прежде всего знали и ценили за работу на большой высоте. С начала 1950-х годов в Москве можно было наблюдать, как эти мужчины и женщины – сварщики, гранитчики, штукатуры и верхолазы – поднимаются по высоким металлическим каркасам будущих огромных новых зданий и выполняют свою работу. Мастера вроде Е. Мартынова закрепляли, формировали и украшали лепниной шпили на московских небоскребах (илл. 6.2). И попутно они становились первыми, кто видел Москву с новых выигрышных точек обзора, появлявшихся вместе с высотными зданиями.
Илл. 6.2. Сварщик Е. Мартынов на стройке МГУ. (Дворец науки: Рассказы строителей нового здания Московского государственного университета. М., 1952)
Когда высотники смотрели на город издалека, с вершины башни на Ленинских горах, или ближе к центру, со шпиля здания на Смоленской площади, Москва виделась им совершенно по-новому. И в рассказах высотников сама эта новизна часто становилась основой для метафоры, как это происходит в рассказе Мартынова, напечатанном в 1952 году. Кульминационный момент настает, когда молодой рабочий в упоении смотрит на городской пейзаж, расстилающийся внизу, под золотой звездой, которую недавно водрузили на шпиль университетского небоскреба. «Туман растаял, и вся Москва стала видна как на ладони», – писал Мартынов. С вершины здания он увидел, как «советские люди строят свое прекрасное будущее! Они мечтают не о войне, а о мирной, счастливой жизни!»
[632] Высотник как будто наделялся особенно острым восприятием: он видел не только городскую среду, но и советское общество в целом. Заняв там, в поднебесье, уникальную выигрышную позицию, строитель небоскребов обретал умение постигать и оценивать происходящее внизу. Конечно, не все высотники смотрели на мир таким же оптимистичным взглядом, как Мартынов.
В массовой культуре позднесталинской поры московских высотников идеализировали и прославляли почти так же, как до них чествовали других советских героев. Этот термин уже применялся раньше: в 1930-е годы это слово чаще всего употреблялось по отношению к советским авиаторам – их называли «летчиками-высотниками». Как и в США, в Советском Союзе межвоенные годы были порой великих летчиков-испытателей. В СССР авиаторы 1930-х годов покорили воображение народных масс своими отважными полетами в Арктику. (В 1937 году в разгар чисток советские летчики впервые высадились на Северном полюсе, а затем побили мировой рекорд по полетам большой дальности, совершив перелет из Москвы в Соединенные Штаты через Арктику
[633].) С 1941 года и в течение всей войны советские граждане постоянно слышали о военных подвигах летчиков-высотников. Но к концу 1940-х слово «высотник» уже стало употребляться – по крайней мере, в Москве – по отношению к рабочим, занятым на строительстве небоскребов. Как летчики в прежние годы, эти строители тоже вызывали народное восхищение тем, что бесстрашно штурмовали новые высоты.
Неудивительно, что летчики и строители небоскребов так тесно связывались в сознании советского общества: ведь достижениям тех и других сопутствовала очень похожая символика. Их общая цель – покорение новых высот (при помощи самолета или небоскреба) – вырастала из одного устремления. И это не было исключительно советским феноменом. Как пишет Аднан Моршед, с начала до середины ХХ века «небоскреб часто мыслился городским двойником аэроплана»
[634]. И в самолетостроении, и в строительстве небоскребов проектировщики рассчитывали на сочетание технологий с живой человеческой силой и отвагой: от них зависела красота зрелищ, которым предстояло развернуться на фоне неба. И самолеты, и небоскребы были одновременно прекрасны и возвышенны, они внушали и восторг, и ужас.
Людей, строивших эти здания, можно было описывать похожими словами. В 1930-е годы в Нью-Йорке газетчики день за днем следили за возведением Эмпайр-стейт-билдинг и публиковали очерки о смелых рабочих, называя их «небесными парнями» и «строителями-поэтами»
[635]. Эти люди, которых обессмертили фотографии Льюиса Хайна, отличались таким же этническим разнообразием, какое будет типично для их советских коллег двумя десятилетиями позже. И любой житель Нью-Йорка, оказавшись в послевоенной Москве и услышав рассказы о здешних высотниках, обязательно вспомнил бы похожие репортажи, которые публиковали в американских газетах в межвоенную пору. Однако советская пресса непременно подчеркивала разницу между монументальными стройками в СССР и заокеанскими небоскребами. Если американские рабочие трудились ради капиталистического «прогресса», то советские – во имя грядущего коммунизма. Но, пожалуй, главное различие заключалось в том, что высотники воспринимали свою работу на стройках как продолжение военных подвигов.
В конце 1940-х московских высотников быстро ввели в пантеон советских героев революционных и военных лет. Уже в восприятии 1930-х годов рабочие-строители были важными фигурами, однако из-за колоссального размаха послевоенного восстановления страны после разрухи эта категория рабочих вышла на первый план. Писатели и власти старались создать прочные ассоциативные связи между послевоенным строительством и героизмом в военную пору. Рабочий, изображенный на обложке майского номера журнала «Крокодил» за 1953 год, заявлял: «Мой отец отстаивал Сталинград, а я отстраиваю» (илл. 6.3). Многие из молодых московских высотников могли бы рассказать нечто похожее о геройстве своих отцов и матерей, а другие и сами воевали на фронте. Этому военному опыту придавали большое значение на стройплощадках: поперек стальных каркасов будущих зданий натягивали большие транспаранты с лозунгами на военные и патриотические темы, например: «В мирные дни» и «Слава великому Сталину» (илл. 6.4).
Илл. 6.3. Крокодил. 1953. 20 мая
Илл. 6.4. Высотка у Красных Ворот, апрель 1950 г. Собрание ГНИМА им. А. В. Щусева
Работавший на стройплощадке МГУ мастер-бетонщик Федор Лагутин вспоминал в 1952 году, как девять лет назад его вместе с батальоном отправили на позиции далеко от Москвы – на север, на полуостров Рыбачий. Однажды сослуживцы, знавшие, что до войны Лагутину довелось поработать в столице, но сами ни разу там не бывавшие, попросили его описать Москву. «Я заговорил о Кремле, о чудесных станциях метрополитена, о широких просторных улицах и площадях, новых красивых зданиях», – вспоминал Лагутин. Но вскоре его рассказ о Москве прервал артобстрел с немецких позиций. «Все бросились к своим местам. Когда вражеские орудия умолкли, кто-то из бойцов громко сказал: „Погоди, окончим воевать, такие дворцы выстроим, что ахнешь“»
[636]. Для Лагутина, потерявшего на войне ногу, одним из этих «дворцов» стал университетский небоскреб на Ленинских горах. После войны Лагутин твердо решил, что продолжит работать на стройках, хотя увечье сильно ограничивало его возможности. «Буду опять строить!» – сказал он себе. Если уж летчик-ас Алексей Маресьев с двумя протезами ног смог вернуться в небо, значит, и он, мастер-бетонщик, тоже сможет. В 1949 году Лагутин возглавил бригаду бетонщиков на стройке МГУ
[637].
У рабочих постарше, вроде Лагутина, на стройплощадке возникал в памяти фронтовой опыт, а вот людей помоложе – таких, как Мартынов, – подстегивали воспоминания об увиденных в военные годы разрушениях в тылу. Мартынов был еще мальчишкой, когда началась война, и он вспоминал 1941 год, когда отец ушел на фронт, а мать поступила на завод. Незадолго до этого семья переехала на окраину Москвы. Они поселились в маленьком доме с небольшим садом, а рядом строили новую школу. И ребенком Мартынов выходил со своего двора прямо на стройплощадку по соседству и наблюдал за работой строителей. Иногда рабочие разрешали мальчику помочь им – он подавал кирпичи или держал инструменты. Каждый день Мартынов возвращался домой весь в грязи, пока наконец школу не достроили, а потом он пошел в нее учиться. В первую же зиму войны немцы уничтожили школу. Мартынов был подавлен: «Ее разрушила бомба, сброшенная прорвавшимся в пригород Москвы фашистским самолетом, – вспоминал он в 1952 году. – Слезы навернулись на глаза при виде нагромождений битого кирпича»
[638]. Через несколько месяцев Мартынов поступил в строительное училище, готовясь восстанавливать свой разрушенный город. Еще через десять лет он отдаст дань уважения уничтоженной родной школе, помогая строить главный университет страны.
Советские небоскребы стали средством, при помощи которого в послевоенную пору и государство, и человек могли отстроить себя заново. Часто на обложках периодических изданий и в публикациях фигурировал здоровый, крепкий строитель-мужчина. Но, как можно понять даже из самых идеализированных рассказов о высотниках, на стройплощадках небоскребов было множество вчерашних контуженных, раненых и покалеченных солдат, потерявших на недавней войне не только руки или ноги. Во многих рассказах рабочих-строителей, напечатанных рядом с рассказами Лагутина и Мартынова в том небольшом сборнике 1952 года, затрагивается тема причиненных войной травм. Хотя московские небоскребы возвышались как памятники победе СССР в войне, их возведение служило еще и средством, при помощи которого строители преодолевали чувство потери и горя. Любой, кому была близка эта метафора, мог, включившись в эту работу, восстановить самого себя и возродиться к жизни одновременно с городом. Примером для высотников, желавших пересоздать себя на стройплощадке, могли послужить советские производственные романы 1920–1930-х годов. Только если в романе «Цемент» Глеб Чумалов вернулся домой с Гражданской войны строить цементный завод, то теперь ветераны, увешанные наградами, возвращались с Великой Отечественной строить небоскребы в Москве
[639]. И в 1952 году в журнале «Огонек» писали: «На наших глазах преображается Москва, поднимаются к небу огромные светлые здания, и вместе с Москвой, вместе с ее домами растут простые советские люди – рядовые строители коммунизма»
[640].
Женщины на стройплощадке
Идеализированные рассказы, фотографии и картинки, публиковавшиеся в прессе, чаще всего представляли стройплощадки небоскребов как преимущественно мужское пространство. В действительности же недавно демобилизованные бойцы и другие мужчины трудились на стройплощадках высоток бок о бок с женщинами (илл. 6.5–6.8). Количество женщин, занятых в строительной отрасли, заметно выросло еще в годы первой пятилетки и оставалось высоким во время войны и в послевоенную пору
[641]. В отличие от Англии или США, в СССР женщин не выдавливали с рынка труда и после 1945 года. На архивных фотоснимках видно, как женщины на стройплощадках московских небоскребов роют котлованы, кладут кирпичи, проверяют вертикальность столбов и поднимают плиты из армированного бетона при помощи тельферных подъемников
[642]. На стройках Москвы женщины выполняли и квалифицированную, и черную работу, но сталкивались с трудностями особого рода. Как заметил в 1950 году один чиновник из жилищного управления при стройплощадке МГУ, на всех работниц, занятых на стройке университетского здания, не хватало детских садов и яслей: «У нас большое количество женщин сидят дома, по 6 месяцев не работают, потому что некуда девать детей»
[643]. Матери, жившие вдалеке от родни и не получавшие государственной поддержки, подвергались особенно сильному давлению. В позднесталинский период женщинам предъявляли несовместимые требования: ожидалось, что они будут восстанавливать страну и в то же время восстанавливать ее население
[644].
Илл. 6.5. Строительство высотки на площади Восстания. 1951 г. Собрание Музея Москвы
Илл. 6.6. Строительство здания МГУ. 1949 г. Собрание ЦГА Москвы
Илл. 6.7. Строительство здания МГУ. 1951 г. Собрание ЦГА Москвы
Илл. 6.8. Строительство здания МГУ. 1951 г. Собрание ЦГА Москвы
Плакаты и газетные статьи послевоенных лет редко показывали (если вообще показывали) женщин, рывших котлованы для небоскребов. Зато показывали, как они укладывают кирпичи или, чаще всего, выполняют штукатурные или лепные работы, нанося на фасады зданий завершающие декоративные штрихи. Изображая женщин у фасадов московских небоскребов, художники и писатели стремились заново закрепить традиционное распределение гендерных ролей после того, как война перемешала эти роли: тогда одни женщины сражались на передовой или в партизанских отрядах, а другие трудились на заводах в тылу. Например, на картине конца 1940-х художник Георгий Сатель изобразил молодую девушку на строительстве одного из московских небоскребов: она стоит на лесах в туфельках и чистом белом рабочем халате поверх платья и слушает указания бригадира. Эта картина, называвшаяся «Комсомольцы – строители Москвы. Лепщики», была показана на Всесоюзной художественной выставке 1949 года, и спустя год ее репродукцию напечатали в «Огоньке». На картине Сателя мужчины раздают указания и выполняют тяжелую работу, поднимая готовые акантовые листья – детали декоративной капители колонны. А женщина в белом внимательно смотрит на спиральный завиток коринфской колонны, который ей предстоит прилаживать. Ее чистый халат совсем не похож на стеганые телогрейки или даже на более легкие спецовки и комбинезоны для более теплой погоды, какие носили обычные высотницы. Но дело даже не в этом. Как и многие другие женщины в белом до нее, фигура на картине Сателя – аллегория мира и чистоты, ждущих советских людей впереди.
Лепщиками на фасадах московских небоскребов работали и женщины, и мужчины. На фотографиях, сделанных на стройке МГУ в 1951 году, показана группа рабочих, укладывающих керамическую плитку на кирпичную стену. Один из рабочих собирает медальон в виде цветка. На всех темные рабочие комбинезоны (илл. 6.9–6.10). Архивные фотоснимки, сделанные в других местах стройплощадки МГУ, как будто бы подтверждают правдивость явно идеализированных картин (вроде картины Сателя). На фотографии, снятой в 1950 году, мы видим женщин в светлой легкой одежде, в обуви на каблуках, с заколотыми волосами (илл. 6.11); у женщины в белой блузке на переднем плане на руках нет перчаток. Однако контраст между двумя женщинами на переднем плане и остальными семью на заднем (слишком по-разному они одеты, слишком разные у них выражения лиц) создает впечатление постановочности. И даже неважно, по своему ли желанию эти женщины переобулись из рабочих сапог в туфли и сняли косынки, или же их попросили сделать это по случаю визита фотографов на стройплощадку: фотографии вроде этой показывают, что обозначать присутствие женщин на стройках было важно, пусть даже оно изображалось совершенно нереалистично.
Илл. 6.9. Строительство здания МГУ. 1951 г. Собрание ЦГА Москвы