Мы сидели в звукооператорской областного радио Самарканда. Мне было 19 лет. Эдик предложил мне работать диктором.
– Ты пойми, у тебя голос! – объяснял Эдик. – Как раз такой, какой нужен для радио: бархатный баритон. Давай попробуем записать несколько новостей. Получится – я буду рад, а то замучился уже все сам.
Эдик на радио не был разве что директором: ему приходилось выполнять обязанности и звукооператора, и режиссера, и журналиста.
– Да я и не отказываюсь. – Улыбнувшись ему, я начитал по бумажке традиционный новостной официоз.
– Отлично! – вынес вердикт Эдик, прослушав запись. – Берем!
Когда я рассказываю о том, что с 19 лет начал работать диктором, все почему-то начинают думать, что я с детства мечтал о радио и телевидении и прикладывал все усилия, чтобы осуществить мечту.
Вообще не мечтал. Сказать по правде, я не мог мечтать о телевидении просто потому, что во времена моего детства и юности в Самарканде его практически не было. Несмотря на то что родиной советского телевидения считается именно Ташкент (в этом городе 26 июля 1929 года группа ученых продемонстрировала на экспериментальной телевизионной установке движущийся по улице трамвай, и именно этот день принято считать датой рождения ТВ), телецентр в столице Узбекистана построили только в 1956 году. До Самарканда сигнал дошел еще позднее.
Поначалу передачи показывали по паре часов в день, причем трансляция была низкого качества. Но главное – у нас просто не было телевизоров. Помню, кто-то из соседей накопил денег и купил первый телевизионный приемник – КВН-49. Это был маленький телевизор весом 29 кг с экранчиком едва ли больше современного смартфона. Прямо перед экраном устанавливали линзу. Наполняли ее дистиллированной водой или глицерином – и изображение увеличивалось.
Смотреть диковинку сбежались все дети. Я прибежал одним из последних – и поразился, как много в прихожей детской обуви. Наши тапочки и сандалии стояли ровными рядами, и, казалось, ряды эти тянулись до противоположной стены квартиры.
Память начисто стерла первую передачу, которую мы смотрели. А вот бескрайние ряды детских сандалий помню до сих пор.
Словом, телевидением я не болел. Все время, пока жил в Самарканде, телевизор воспринимался как дорогая игрушка, и не более того.
А вот самаркандское радио – оно действительно было для нас источником информации. Радиоточки стояли в каждом доме, звук зачастую не выключали – слушали всё: новости, литературные постановки, музыку, спортивные репортажи.
Но и стать радиожурналистом я никогда не мечтал. Однако судьба в лице Эдика Соколовского распорядилась так, что уже через пару месяцев мой голос знал весь Самарканд. Новости приходили к нам с телетайпной ленты УзТА – Узбекского телеграфного агентства. Мы отрывали их, мчались в студию, читали. Практически все передачи шли в прямом эфире – записывать звук на магнитофон считалось непозволительной роскошью. В записи мы давали разве что литературно-драматические передачи.
Поднаторев в чтении новостей, я перешел и на радиопостановки (пригодился опыт игры в драмтеатре). Помню, как мы изображали пение птиц, а шум моря имитировали тряпкой, которую полоскали в ведре с водой. Корреспондентом тоже довелось поработать: с большим катушечным магнитофоном с бобинами я отправлялся «на выезд» – брать интервью у интересных людей.
Родители мною гордились, девчонки влюблялись – не в меня, а в мой голос. Фразу «Говорит Самарканд, слушайте последние известия» знали все. На радио даже приходили письма с признаниями в любви.
А вот вузовские преподаватели относились ко мне так, словно я в свои 19 лет был не звездой радиоэфира, а обычным студентом. Очень правильно они относились. И дело было даже не в их педагогическом таланте (хотя и это, несомненно, играло свою роль). Дело было в том, что они сами являлись звездами.
Деканом нашего факультета был известный ученый Василий Ларцев. Литературу преподавал профессор Благонравов – он писал диссертацию по стихам Андрея Вознесенского (и читал его стихи нам – прямо на лекциях). Более того – он встречался с Вознесенским, тот дарил ему свои книги. Благонравов потом рассказывал: в одном из стихотворений вместо предполагавшегося по логике и рифме слова «дох…я» стояло целомудренное многоточие. И Андрей Андреевич своей рукой на месте точек вписал то, чем стихотворение и должно было заканчиваться.
Языковедение, языкознание, русскую и зарубежную литературу читали братья Магазанники. Большую часть своей жизни они проработали в ленинградском вузе, но затем на волне антисемитизма были отправлены в Самарканд. И у нас, узбекских студентов, вдруг появилась ленинградская школа языкознания: как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
Однажды в Самарканд приехал писатель. Мы его считали великим, а кроме того, он был диссидентом – это понятие только появлялось тогда, говорили об этом шепотом.
Тайная встреча с ним проходила в набитой до отказа однокомнатной квартире-«хрущевке». И вот когда вечер был в разгаре, а все уже в хорошем подпитии, писатель захотел в туалет, но там обосновалась целующаяся парочка. И тогда он, не раздумывая, вышел на балкон и отлил с высоты пятого этажа.
– Вот она, свобода, – восхищенно сказал кто-то.
Но писатель действительно был неплохой…
Однажды мне случайно попал в руки один из выпусков «Роман-газеты», журнал на газетной бумаге с мягкой обложкой. Эта книжная серия выходила тогда миллионными тиражами и была очень популярна. Обычно в ней печатали произведения «официальных» писателей, творчество которых в целом не выбивалось за рамки советской идеологии, одобренных властями литературных стилей и взглядов на жизнь. А тут что-то кольнуло в моем сердце. Я увидел незнакомое мне имя – Александр Солженицын, его книга называлась «Один день Ивана Денисовича». Как же она меня потрясла, как перепахала мое сознание! Я вспоминал судьбу своей раскулаченной семьи, своего отсидевшего ни за что деда, а за ними видел огромную многострадальную страну, измученную сталинскими репрессиями. «Один день» буквально ворвался в мою беспечную молодость, заставил по-другому воспринимать многое из того, что меня окружало. А потом уже пошел «самиздат» с его новыми и новыми откровениями, что неизбежно вело и к новым компромиссам со своей совестью. Я еще не раз буду говорить о них в следующих главах книги.
Студенческая молодость оказалась коротким временем бесшабашного веселья и упоения правильными постулатами. Мы все играли на гитаре. Мы все слушали Окуджаву и Высоцкого. Нам всем казалось, что впереди – огромная счастливая жизнь.
Потом судьба нас раскидала. Кто-то спился. Кто-то умер. Кто-то эмигрировал. Из всей нашей компании в Самарканде остался только один друг. Он работает врачом и пишет книги по истории Самарканда. А больше нет никого…
Но я помню каждого из друзей – и очень скучаю. Тахир Джульматов, Витя Михальченко, Валерий Ким, Ефим Ташлицкий, Симон Розенблат, Саша Рябущенко, поэт Володя Мышкин, Виктор Стебунов… Детскую и юношескую дружбу вспоминаешь всю жизнь.
На третьем курсе университета я перевелся на заочное отделение: работа увлекла с головой. Меня пригласили в самаркандскую газету «Ленинский путь». Собственно, это была единственная областная газета. Работал я в отделе партийной жизни (самый важный отдел!) и писал о деятельности ВЛКСМ.
…Я сидел за печатной машинкой. Писал один абзац, другой, третий. Перечитывал написанное. Доставал бумагу из машинки. Комкал. Бросал в корзину. Заправлял новый листок. Комкал. Выбрасывал. Заправлял новый.
– Эдик, ты чего мучаешься? – в кабинет зашел Витя Тихонов.
Он бы ненамного старше меня, но уже работал в секретариате.
– Не понимаю, как это писать! – Я со всей злостью засадил очередной «снежок» из бумаги в корзину.
– А что у тебя? – Витя посмотрел мои расшифровки. – Фестиваль дружбы? Эдик, да что там писать?!
– В то-то и дело! – Я готов был взорваться. – Что писать?
Это был мой первый крупный репортаж. Фестиваль дружбы молодежи Таджикистана и Узбекистана. На границу двух республик приезжали молодые парни и девушки. Предполагалось, что они будут рассказывать друг другу, как чудесно им живется при советском строе. И дружить.
А теперь представьте: ограниченная территория. Двести молодых девушек и парней. Горячая кровь. Какая может быть дружба? Фестиваль стал гимном алкоголю, марихуане и плотской любви. Особо утонченные личности предпочитали крутить романы, но и те активно переходили в горизонтальную плоскость. Что из этого можно было взять в статью партийной газеты, я не представлял.
– Ну что у тебя, фантазия не работает? – Витя Тихонов удивился моей недогадливости. – Ты представь, как этот фестиваль выглядел бы, если бы прошел так, как его задумывали организаторы! Вообрази!
Я пофантазировал. И стал не описывать реальность, а формировать ее. «Наформировал» на газетную полосу – легко и непринужденно. На следующий день моя статья висела на доске лучших материалов. И каждый из нас понимал: она не имеет ничего общего с тем, что происходило на фестивале. И каждый думал: так и должно быть.
Вообще редакция наша была удивительно молодежной и незашоренной. В обычной жизни ребята словно бы все понимали. Но как только садились писать статьи – словно тумблер переключался.
Я проработал репортером несколько месяцев и понял: не могу. Больше не могу формировать реальность. Постучался в кабинет главного редактора.
– Лев Юрьевич? – заглянул, одновременно спрашивая разрешения войти.
Лев Юрьевич Корсунский встал из-за стола, хромая, подошел ко мне:
– Что-то важное?
Ему было 36 лет. Среди нас, 20-30-летних, он выглядел мастодонтом. Его хромота была прямым следствием его же работы: однажды Корсунский написал разоблачительную статью об узбекской мафии. Ее пропустили в газету – и Лев Юрьевич не остался безнаказанным. Мафия не простила – простреленная нога каждый день напоминала о том, какой опасной может быть работа советского репортера.
– Лев Юрьевич… – Я на секунду замолчал. – Наверное, я уйду из редакции. Не могу больше писать про придуманную жизнь.
Он облокотился на стул, отвернулся к окну. Потом повернулся резко:
– Ну и уходи!
Я хотел что-то ответить, но мои еще не высказанные слова заглушил хохот.
Смеялись в секретариате. И как всегда – над статьей Яши Бакмана. Есть люди, которые позволяют над собой подшучивать. Злятся, возмущаются, но при этом всем своим видом показывают: да, шутить над ними – можно и нужно, это их способ общения с миром.
Яша был из их числа.
Блестящий репортер, он умел добывать информацию буквально из воздуха. У Яши было невероятное количество внештатных корреспондентов: они приносили ему свои заметки, статьи, репортажи. Редко заставали его в редакции (репортера, как и волка, ноги кормят), но это не смущало никого: свои опусы внештатники клали Яше под стекло, зная: не потеряется ничего.
При блестящих репортерских способностях Яшин уровень образованности и грамотности оставался где-то на уровне пятого класса средней школы.
Однажды кто-то из наших ребят отправил Яшу к пяти утра на вокзал:
– Яша, завтра через Самарканд будет проходить поезд, он везет Пулковский меридиан. Это же событие века! Сенсация! Ты напишешь?
Яша к пяти утра побежал на вокзал.
Потом – в редакцию.
Крыл нас последними словами, но и он, и мы понимали: розыгрыш с меридианом точно не будет последним. И Яша точно попадется.
Так вот, в тот момент, пока я решался на эпохальный разговор с Львом Юрьевичем, Яша радостно перепечатывал заметку от очередного внештатника, которую нашел у себя под стеклом. Информация тянула как минимум на лучший материал номера. Яша старался успеть, в секретариат с готовым текстом залетел пулей.
– Самаркандские археологи, – хохотали в секретариате, цитируя Яшу, – совершили восхождение на высочайшую гору области – пик Голгофа и обнаружили там мумию. Мумию, представляете?!
– Это что! – Они выхватывали друг у друга листки, требовали тишины. – В одной руке мумия держала синоним, а в другой – антоним.
Каким бы ни был драматичным мой разговор с главным редактором, я тоже засмеялся. Глядя на меня, захохотал и Лев Юрьевич.
– Ладно, – сказал он, отсмеявшись. – Подумаю я, что с тобой делать.
Через некоторое время он назначил меня заместителем ответственного секретаря.
Это была совсем другая работа. Мне уже не требовалось придумывать события, которые никогда не происходили, – я занимался литературной правкой и версткой газеты. И мой рабочий день порой растягивался до следующего дня.
Новости приходили с телетайпной ленты: агентства ТАСС и УзТА работали бесперебойно. Только сверстаешь номер, только порадуешься, что его можно подписывать в печать, – срочная новость. А значит, переверстывать первую полосу заново.
Линотипистки вручную набирают свинцовые буквы, укладывают их на тампаж, делают оттиск – мы снова вычитываем, вносим поправки, линотипистки делают новый оттиск. Иногда в печать мы подписывали газету в 3–4 часа ночи.
Потом снимали напряжение портвейном.
В пять утра я возвращался домой – меня встречала жена, в кроватке спал маленький сын… Как она встречала? С пониманием.
Я всегда очень хорошо помню людей, которые мне помогали. Пусть совсем немного, пусть косвенно, пусть всего лишь словом – но мне кажется, это очень важно: помнить добро. Есть только один провал в памяти, который никак не могу восстановить.
Я не помню, кто порекомендовал меня в ташкентскую газету ЦК комсомола Узбекистана. А может быть, это мне посоветовали: «Смотри, есть хорошая вакансия, попробуй!» Не помню. Силюсь восстановить этот момент, но – никак. Возможно, эта книга поможет найти человека, благодаря которому я в 25 лет оказался в Ташкенте. И стал тем, кого называли – номенклатура. Ответственным секретарем главного комсомольского издания республики.
Правда, первое время номенклатура жила в общежитии: квартиру мне дали не сразу. А вот персональная 21-я «Волга» (пусть и не новая) уже появилась.
Мне снова очень повезло с редакцией. Тогда в ней работали звезды ташкентской журналистики – репортер Рая Могилевская, мой зам Юра Зрящев (еще молодой, но уже очень тертый калач). Главным редактором был легендарный (для нас – точно легендарный) Геннадий Павлович Мара-Новик.
Мы были серьезны в своих газетах и выступлениях – но молоды и бесшабашны по жизни. Наша редакция располагалась в огромном здании Издательства ЦК компартии Узбекистана. Кажется, за два года работы я так до конца и не изучил все его коридоры, типографии, редакции.
Ташкент тогда потряхивало – даже спустя несколько лет после страшного землетрясения 1966 года чувствовались его отголоски. Так вот, поначалу, почувствовав шевеление земной коры, мы со своего четвертого этажа спускались на улицу: в соответствии с требованиями правил безопасности.
А потом решили – да ладно! – и оставались на своем четвертом этаже. Потолки высокие, бежать вниз-наверх долго. Пронесет!
Мне такой подход к жизни казался единственно верным. Я и сам, надо признаться, не был эталоном морали. Бывает, вызовет тебя главный редактор вечером на работу – срочно переверстывать номер, а ты уже не совсем трезв.
Впрочем, не переживаешь по этому поводу: главред тоже приехал в редакцию и тоже старается не дышать в твою сторону.
Ловила меня и цензура. Но это случалось и в Самарканде, и в Москве… Напишешь, например: «В военной части № 45 прошел концерт художественной самодеятельности», – главлит вызывает к себе, смотрит подозрительно: «А откуда ты знаешь номер этой части? Ты что? Ты хотел это в номер протащить?!»
Государственной тайной были, например, эпидемии. Про них ни в коем случае не позволялось ни писать, ни говорить. Или катастрофы – никогда, ни за что. Гостайна!
Поэтому, когда на стыке 80-х и 90-х годов цензура очень ненадолго пропала и на экраны, в газеты, на радио хлынули потоки информации о катастрофах, я не слишком удивлялся их обилию. Понимал: то же самое было и раньше. Только – втайне.
Главлиты пропали в конце 80-х – я тогда был главным редактором программы «Время». Но буквально через пару лет (незадолго до путча) незаметные люди в незаметных кабинетах появились снова. И тогда я понял: с официальным телевидением нужно завязывать. Впрочем, до второго пришествия главлитов у меня в жизни случилось еще много гораздо более удивительных событий.
Глава третья
ВЛКСМ
Ну что ж, этот номер получился удачным. Я уже занес руку над первой полосой, чтобы подписать ее в печать, как вдруг в кабинет вошел Николай Ковалев, заместитель главного редактора.
Кивнул. Молча сел за стол. Достал два стакана, из-за пазухи – портвешок. Разлил по стаканам.
– Эдик, – поднял стакан, взболтнул содержимое, словно не до конца понимая, чем тот наполнен. – Хочу тебя рекомендовать на работу в ЦК комсомола в Москве.
– Меня? – Ручка выпала из моих рук. – Почему?
– Да мне предложили… – он помолчал. – А я не хочу. Вот лучше тебя порекомендую. Ты как?
Он посмотрел на меня, и я понял: не шутит. Человек по доброй воле отказывается от шанса переехать в Москву. Работать в ЦК ВЛКСМ. Закрывает дверь в возможности, даже не посмотрев: что там, за нею?
Кажется, он прочитал это на моем лице. Кажется, решил не объяснять мотивы своего поступка. Я до сих пор не знаю, почему он отказался от переезда. Может быть, решил, что уже сделал карьеру и выше ему не надо. Все-таки он был заместителем главного редактора газеты «Комсомолец Узбекистана», жил в Ташкенте. Уважаемый человек. Может, не захотел менять привычный уклад жизни.
А может, у каждого человека наступает момент, когда он говорит переменам: «Все. Больше не хочу. Досыта». Может быть… но я тогда был очень далек от этого момента.
Выпил стакан портвейна – залпом. Посмотрел в окно – там был Ташкент. Город, в который я с радостью переехал два года назад. И понял: это уже не мой город. Я хочу в Москву.
– Я согласен, – сказал Ковалеву.
– Ну и правильно, – кивнул он.
Есть литературное клише, которое всегда используют, когда пишут о провинциалах, оказавшихся в столице. Что-то вроде «Москва оглушила шумом машин», или «Москва поразила величественностью», или даже «Москва испугала эскалаторами в метро». В общем, Москва непременно должна оказать на провинциала такое воздействие, что сила его перекроет собой все мысли, чувства и эмоции, что были у него до того, как он пересек границу паспортного контроля в аэропорту.
Меня Москва не оглушила, не поразила и не напугала, хотя до первого визита в ЦК ВЛКСМ я был в ней всего пару раз. И дело вообще не в Москве. Дело в повороте, который сделала судьба в лице Николая Ковалева. Я чувствовал: нахожусь на поворотной точке своей жизни. И здесь уже не до машин, метро и архитектуры.
– Ну, Эдуард Михайлович, добро пожаловать. Обживайтесь – и за дружную работу, – завсектором печати Александр Александрович Полещук протянул мне руку.
Здание ЦК ВЛКСМ находилось в Большом Комсомольском переулке, сейчас он называется Большой Златоустинский. Отделов в нем была масса: спортивный, образования, производства… Пожалуй, не нашлось бы ни одной сферы народного хозяйства, под которую в ЦК не создали бы своего отдела или, на худой конец, сектора. В каждом секторе трудились люди, каждый комсомолец был чрезвычайно занят работой.
Я попал в сектор печати. Коренных москвичей в нем было лишь двое из пятнадцати человек. Саша Полещук (это поначалу мы были на «вы», а потом все переходили на «ты») приехал из Свердловска, Володя Середин – с Украины, Анатолий Кузнецов – из Алма-Аты, я из Ташкента… Комсомол твердо следовал принципу – набирать кадры в свой аппарат с периферии, и это был весьма грамотный подход. Никто из нас не приехал в Москву «теоретиком»: все мы до этого работали в газетах, журналах, на телевидении, все отлично знали, «чем живет народ»… Все мы и были этим народом.
Да, аппаратная работа в ВЛКСМ здорово меняла характеры некоторых людей (а может, вытаскивала истинную суть?), но принцип подбора кадров в ЦК был превосходным.
Потом уже Саша Полещук рассказал мне, как в аппарате проверяли мою кандидатуру.
– Видишь перфокарту? – он протянул мне светло-коричневую картонку с проколотыми в ней дырками.
Казалось, дырки располагались совершенно хаотично, но на самом деле в них был идеальный порядок.
– Вижу, – я покрутил картонку в руках.
– У нас таких – больше сотни. Это все кандидаты в ЦК. – Саша забрал карту. – В каждой из них дырки по графам: год рождения, семейное положение, партийность, профессия… там много критериев. Кладем все перфокарты одну на другую, берем спицу, – Саша порылся в ящике стола и действительно достал тонкую вязальную спицу, – и протыкаем перфокарты по первому признаку: семейное положение. Нам нужны ребята серьезные, а значит, женатые и желательно – уже с детьми.
– У меня двое, – рефлекторно ответил я.
– Вот, – Саша кивнул. – И при этом тебе всего 26 лет. Значит, серьезный благонадежный парень. Смотрим дальше – партийность. Отсеиваем всех, кто не член КПСС. Потом – возраст. Убираем слишком молодых и «возрастных». Профессия… В общем, – Саша рассмеялся, – когда мы прогнали перфокарты по всем признакам, выяснилось, что никого, кроме тебя, и нет.
Так я стал инструктором ЦК ВЛКСМ.
– Эдик, давай лучше я сам тебе расскажу, как тут у нас все устроено, чем ты шишек себе набьешь, – заведующий архивом ЦК комсомола Виктор Дмитриевич Шмитков махнул рукой – мол, заходи в архив.
Невероятный человек. Помимо подробных сведений обо всех бывших и нынешних работниках ЦК ВЛКСМ он еще собирал и байки. И охотно делился с новичками не только официальным сводом норм и требований, но и «десятью заповедями» – негласными правилами, которые, как это часто водится, значили намного больше «гласных».
Понятие десяти заповедей комсомольцы, конечно, «списали» из Библии, причем прекрасно это понимали и в некотором роде даже гордились.
– Так вот, Эдик, – завархивом налил себе чаёк, – первая заповедь: «Не важно, кто. Важно, кто первый». А я тебе сейчас поясню, ты сиди-сиди, – Виктор Дмитриевич остановил мой порыв встать со стула. – Вот представь: поехали два работника ЦК в командировку – завотделом и инструктор. Там напились и подрались. Вернулись в Москву. И инструктор первым, еще не заходя к себе в кабинет, пришел к Тяжельникову и рассказал ему: «Евгений Михалыч, такая история приключилась – этот напился, полез в драку, вел себя совершенно недостойно звания комсомольца… Мне пришлось его усмирять. Вот, синяк под глазом…» Потом к Тяжельникову пришел и завотделом – но его уже никто не слушал. Сняли с работы – и дело с концом.
– Хм, – я вздохнул, не зная, как прокомментировать сказанное.
В животе стало тоскливо – я сам никогда в жизни не поступил бы так, как поступил инструктор. Это не то что против моих моральных принципов – это как дышать углекислым газом, когда легкие твои «откалиброваны» под кислород. Видимо, в комсомоле мне будет несладко…
– А теперь, Эдик, вторая заповедь. – Виктор Дмитриевич словно не заметил моего замешательства. – «Не важно, что. Важно – вовремя». Дали тебе, – он отхлебнул чаю, – задание. Статью написать, отчет, подготовить мероприятие. И вот ты, молодой и ретивый, стараешься сделать как можно лучше. Стараешься, работаешь, сроков не замечаешь… А сроки-то и прошли. А ты ничего не показал. Так вот, это неправильно. Подошел срок – покажи, что есть. Пусть недоделанное. Пусть сырое. Пусть тебя закритикуют, разложат на лопатки – но все увидят: Сагалаев работает. Согласен?
Я кивнул:
– Согласен.
И понял, что совершенно искренне кивнул. Это действительно разумный принцип: даже если работа еще не сделана, но срок установлен, нужно показать, какая именно ее часть уже выполнена. Возможно, сроки изначально были нереальными. Может быть, ты неверно понял задачу. Может, тебе предложат помощь. Но оставлять руководство в неведении – последнее, что можно придумать для собственного спасения.
– Ну и хорошо. Переходим к третьей…
Заведующий архивом рассказывал заповеди, я слушал его – и все точнее и детальнее вспоминал роман Александра Зиновьева «Зияющие высоты».
Вообще, странное это было время. Мы работали в ВЛКСМ и свято верили в идеалы социализма. При этом читали запрещенные издания и не менее свято верили, что это нормально: читать «запрещенку» дома и говорить правильные слова на комсомольских собраниях.
Мы словно жили параллельно в нескольких плоскостях: вот плоскость «комсомол» – и здесь все должно быть так. Вот плоскость «друзья» – и здесь все должно быть по-другому. Что-то вроде расщепления личности, но мы весьма органично чувствовали себя в этом состоянии.
Каждый из нас, инструкторов, курировал одно или несколько изданий. Мне достался журнал «Ровесник» – популярное издание для подростков и молодежи, вольнодумное (но в рамках приличий) и действительно интересное.
Главным редактором «Ровесника» был Алексей Авксентьевич Нодия – журналист высокого класса, он сделал карьеру, пройдя все ступени от рядового репортера до первого человека в журнале.
В его подчинении были настоящие акулы пера. Он состоялся в жизни. Его журнал – один из лучших в СССР. И вот к Алексею Авксентьевичу приводят молодого кудрявого парня и говорят:
– Познакомьтесь, это ваш новый куратор. Эдик Сагалаев из Ташкента.
И что думает Нодия, глядя на меня?
Что, будь Эдик Сагалаев журналистом «Ровесника», Алексей Авксентьевич наверняка внес бы столько правок в его статью – родная мама не узнала бы. И что Эдик Сагалаев о создании журнала знает раз в десять меньше Алексея Авксентьевича.
Но в то же время Алексей Авксентьевич понимает: Эдик Сагалаев – не журналист, а инструктор ЦК ВЛКСМ. От Эдика Сагалаева что-то зависит, и возможно, не «что-то», а многое. Он может написать записку в ЦК комсомола и отметить: в руководстве журнала «Ровесник» прослеживаются кое-какие нездоровые тенденции. И нужно принимать решительные меры, пока эти тенденции не охватили весь журнал.
И Алексей Авксентьевич Нодия смотрит на меня – и понимает, что я это тоже понимаю. И я понимаю, что понимает он.
Нам ничего не оставалось, кроме как дружить.
Это был парадокс кураторства: мы, инструкторы ЦК ВЛКСМ, были моложе и «зеленее» тех, кого курировали. А главные редакторы подконтрольных нам изданий, с одной стороны, должны были прислушиваться к нам, но с другой – сами зачастую были членами ЦК ВЛКСМ и запросто, на «ты», общались с секретарями ЦК. Если бы инструктор вздумал показывать власть и надувать щеки, тот же самый главный редактор мгновенно щелкнул бы его по носу – через секретаря ЦК. Но и писать в отчетах только о том, как каждый последующий выпуск журнала оказывается лучше предыдущего, инструкторы тоже не имели права: «Ты что, закрываешь глаза на недостатки?! Где здоровая критика?!»
Я сидел в кабинете, листал «Ровесник». На Москву опускался летний вечер, давно пора было идти домой, но я не любил оставлять работу незавершенной. А доделать нужно было отчет. Тот самый отчет о свежем номере журнала «Ровесник», который я с удовольствием прочитал еще в обед.
Мне совсем не хотелось отмечать никаких недостатков, но – я должен был. Знать бы, какие…
Поднял трубку, по памяти набрал номер:
– Алексей Авксентьевич, алло!
Я улыбнулся, услышав в трубке хриплый голос Нодии (он был диабетиком, но курил как паровоз. Врачи увещевали: «Или сигареты, или жизнь!» Нодия говорил, что без сигарет – не жизнь).
– Да, Эдик, как дела?
– Сижу с отчетом по «Ровеснику»… – Я на секунду замолчал, а потом выдохнул: – Алексей Авксентьевич, что, если я в недостатки запишу низкое качество фотографий?
– Запиши, запиши! – Я буквально увидел, как он улыбнулся. – Нам давно пора технику менять – может, прочитают твой отчет, побыстрее выделят деньги на обновление.
Так мы и договаривались порой. Система делала все, чтобы превратить нас в партийных бонз. А мы – все, чтобы оставаться людьми.
Хотя искушения были большими – и далеко не все их выдерживали. Мы приезжали в ЦК ВЛКСМ из своих провинциальных городов. И каждый из нас, осмотревшись и пообвыкнув в новой роли, обнаруживал себя на старте настоящей карьеры. Перед нами, комсомольцами, открывались пути, которые и не снились нам на периферии. Стать замглавреда во всероссийском журнале. Или в молодежной редакции Центрального телевидения. Или перейти в ЦК КПСС… Впрочем, для того чтобы взяли в ЦК КПСС, нужно было обладать качествами, которыми я не обладал (и уж точно не хотел обладать).
Всего-навсего – подсуетись. Попридержи язык. Доложи первым… Были те, кто суетились, придерживали, докладывали. Сейчас логически напрашивается фраза «но были и другие», хотя на самом деле – мы все были другими. Может, и существуют где-то абсолютно добрые и абсолютно злые люди, только я таких пока не встречал. В каждом человеке намешано всякое.
Мы занимались благотворительностью – не напоказ, не для строчки в отчете, а потому что – а как иначе? Больной ребенок, которому нужна помощь? Бросали все силы. Трудные подростки? Занимались с трудными подростками. Встречались, разговаривали, снова встречались и снова разговаривали.
Ветераны войны – это было святое. Мы уважали их бесконечно, каждый инструктор курировал (здесь это слово имело совсем иное значение) «своего» ветерана – и кураторство отнюдь не сводилось к подаркам на 9 Мая.
Может, комсомол был и не лучшим местом, где нужно вырабатывать систему ценностей, но я оказался в комсомоле. И вырабатывал свою систему ценностей там, изучая ВЛКСМ изнутри, отторгая фальшь комсомольских отчетов и впитывая здравые моменты.
Кто-то сказал, что комсомол зажигал молодежи глаза. Думаю, этот кто-то перепутал причину со следствием – в комсомоле трудно было работать, не имея горящих глаз. Когда наступила новая эпоха – с новыми экономическими, моральными, политическими ценностями, – я совершенно не удивился, увидев, что первыми, кто сориентировался в ней, стали бывшие комсомольцы. Тот же Ходорковский, к примеру. Комсомольцы умели чувствовать новое.
Портрет человека. Ирина Червакова
В Москву она приехала из Норильска: работала там секретарем горкома комсомола. Вообще, чтобы понять Иру, нужно знать Норильск. Город за полярным кругом, край вечной мерзлоты был еще и краем свободомыслия.
В Норильск ссылали заключенных. В основном – политзаключенных. Норильской горно-обогатительный комбинат, нынешний «Норникель», построен во многом благодаря их труду.
В Норильск приезжали Окуджава, Аксенов – и вся та творческая интеллигенция, что вполне могла бы быть причислена к диссидентам. В Норильске жили не по Конституции, а по чести и совести. Предательства не прощали, понятие дружбы было свято.
В такой атмосфере в норильском горкоме комсомола работала Ира Червакова. А потом – со всем своим идеализмом, честностью, чистотой – переехала на работу в московский ЦК ВЛКСМ.
Мы сдружились с ней сразу: наши сыновья были ровесниками, обоих звали Мишами. Нам было по пути до дома – и возвращаясь с работы, мы порой надолго останавливались у развилки, чтобы договорить разговор, дообсуждать мысль, доспорить о чем-то важном.
Но главное – мы были с ней людьми одной крови. Разве что идеализма в ней оказалось побольше. Ее представление о комсомольцах базировалось на книге о Павке Корчагине – она была искренне уверена, что таким настоящий комсомолец и должен быть: советским подвижником и святым. Не меньше.
Иру в ЦК комсомола уважали все. Даже самые прожженные карьеристы понимали: она – тот самый «гений чистой красоты», по-настоящему честный человек и эталон нравственности, по которому можно оценивать любой свой поступок. Просто подумать: «Что про это сказала бы Ира Червакова?» – и все становилось ясно.
В ЦК ВЛКСМ Ира курировала молодежную редакцию телевидения. Не случайно: она сама начинала как телевизионный журналист. В «молодежке» Иру обожали так же сильно, как в ЦК. Никто не называл ее Ириной Михайловной – только Ира, Ирочка.
Каждый раз, когда «сверху» прилетала критика на вышедшую в эфир передачу, Ира грудью бросалась на защиту «своих». А претензий к работе молодежной редакции было хоть отбавляй – слишком уж много вольнодумства позволяли себе ее сотрудники. Словом, Ира регулярно получала за «своих». Но не переставала их столь же рьяно защищать.
– Эдик, – Ира поймала меня за локоть в коридоре ЦК, – пойдем в кабинет, надо поговорить.
– Да давай тут. – Я куда-то спешил, на счету была каждая минута.
– Нет, Эдик, это серьезно, пойдем.
Я знал: у Иры из-за ее «молодежки» непростой период. Ее телевизионщики «довыступались»: руководство ЦК партии приняло решение уволить заместителя главного редактора молодежной редакции Маргариту Эскину. В партии сочли, что корень вольнодумства – это Маргарита Александровна, и решили избавить от нее редакцию.
Вообще, журналисты «молодежки» работали в практически идеальных условиях. С одной стороны их прикрывала Ира Червакова, с другой – главный редактор Валерий Александрович Иванов, которого руководитель Центрального телевидения Энвер Назимович Мамедов называл главным редактором с глазами кормящей матери. В больших голубых глазах Иванова и правда светилось столько любви к своим сотрудникам, что становилось понятно: «молодежка» под надежным прикрытием.
Но Эскину уволили. Редакция гудела, как разворошенный улей. От волны гнева спасало лишь одно: по «молодежке» прошел слух, что на место Маргариты Александровны поставят Ирочку Червакову. Свою! Родную Ирочку!
– Эдик, я не пойду работать в редакцию. – Ира закрыла дверь кабинета, но по-прежнему держала ручку, словно была готова тут же убежать.
Вот это поворот. Я мгновенно забыл все срочные дела.
– Почему, Ира?
– Не пойду. Более того – я и в ЦК ВЛКСМ оставаться не буду. Я окончательно разочаровалась во всем… во всем… – Ира обвела взглядом кабинет: – Во всем этом. Я уезжаю из Москвы.
– Уезжаешь?!
– Да. Поеду в Лесосибирск, это Красноярский край. Я уже приняла предложение – буду работать там заместителем директора дома-интерната.
И вот тут я забыл не только срочные, но и вообще все свои дела.
– Ира, ты что?! Ну хорошо, ты разочаровалась в ЦК, но зачем уезжать из Москвы? Почему ты не хочешь на телевидение? Что случилось?
Главное потрясение ждало меня впереди.
– А на должность заместителя главного редактора я порекомендовала тебя.
Глава четвертая
Центральное ТВ
Валерий Александрович Иванов, главный редактор молодежной редакции Центрального ТВ, высокий, худой, смотрел на меня теми самыми «глазами кормящей матери». Впрочем, никакой любви в мою сторону эти глаза не излучали. Скорее, я читал в них тревогу за будущее молодежной редакции. Словно бегущая строка: «Если я ошибусь с выбором, от этого пострадают все».
Иванов должен был принять решение – брать меня на должность своего зама или нет. Он понимал: я совершенно не готов к тому, чтобы стать полноценным заместителем. Тем более – заменить собой Маргариту Эскину. Я никогда не работал на телевидении, я понятия не имел, как оно создается.
Но, с другой стороны – и это тоже читалось в его глазах, – если Иванов не возьмет меня, должность зама пустовать не будет. Вряд ли Иванову разрешат выбрать заместителя «из своих». Скорее, пришлют «из системы» – какого-нибудь румяного комсомольского парня или обесцвеченную пергидролем партийную тетку. Или того хуже – системного «держиморду». И возьмется этот парень, тетка или держиморда наводить привычные ему порядки. Что станет с редакцией?
«А этот хотя бы безобидный», – эта мысль мелькнула во взгляде Валерия Александровича так ярко, что мне показалось, он высказал ее вслух.
– Хорошо, Эдуард Михайлович, – Иванов протянул мне руку. – Я одобряю решение назначить вас на должность заместителя.
Следующим этапом было собеседование у Мамедова.
Портрет человека. Энвер Мамедов
Сейчас, когда я пишу эти строки, Энверу Назимовичу 96 лет. Совсем недавно я поздравил его с днем рождения, мы говорили с ним о прошлом и будущем телевидения… Если бы мне, двадцатипятилетнему, кто-нибудь сказал, что я буду спокойно разговаривать с Мамедовым, я бы подумал, что тот человек странно шутит. Мамедова уважали почти как небожителя.
Во время Великой Отечественной войны Мамедов был разведчиком и военным переводчиком. В совершенстве владел английским, немецким, итальянским, французским языками. Он участвовал в Нюрнбергском процессе – сопровождал на нем генерала Паулюса.
Энциклопедически образованный человек, эрудит. В 70-е годы он был первым заместителем председателя Гостелерадио СССР – руководителем Центрального ТВ.
И он все-таки был небожителем. Высокий и красивый той самой мужской красотой, от которой млели все женщины, во время летучек в большом зале он любил ходить по периметру и поправлять пальцем стрелки на часах – невзначай. Другим людям, чтобы дотянуться до этих часов, приходилось вставать на стул.
Он умел делать несколько дел одновременно: однажды мы пришли к Мамедову в кабинет вместе с Владимиром Ворошиловым. Мамедов при нас начал отсматривать выпуск программы «Что? Где? Когда?».
Вернее, Мамедов включил запись – а сам в это время разговаривал по телефону, читал газету и делал какие-то пометки в своем блокноте. Ворошилов ерзал на стуле – его бесило пренебрежение Мамедова к программе.
Выпуск закончился.
– Хорошая передача, – сказал Мамедов. – На пятнадцатой минуте – посмотрите там – будет неуважительная реплика про Пржевальского. Уберите ее, пожалуйста.
Он действительно делал несколько дел одновременно… и каждое из этих дел – качественно.
Впрочем, история с Ворошиловым случилась позже. А пока меня привели к Мамедову для знакомства.
Нужно бы вспомнить, какие вопросы задавал мне Мамедов и что я отвечал. Но не могу. Та наша первая встреча осталась в голове как туман. Я казался себе воробьем, чирикающим что-то орлу. И, как ни странно, орел меня слушал.
После встречи Мамедов позвонил Тяжельникову, первому секретарю ЦК ВЛКСМ. Здесь я должен объяснить некоторые «правила кадрового приличия», которые царили тогда в наших организациях.
Крепостное право в России отменили в 1861 году, но отголоски его сохранялись еще очень долго. В любом случае, в ВЛКСМ была негласная норма: для того чтобы шагнуть на новую ступень карьерной лестницы (а то и вовсе – сменить «лестницу»), нужно было на своей нынешней ступени отработать минимум пять лет. Объяснялось это просто: в первые год работы государство скорее вкладывало в молодого сотрудника аппарата, чем получало что-то от него. Приехавшему в Москву специалисту давали квартиру, вводили его в курс дела, обучали тонкостям, которым уж точно не учат в вузе.
Словом, уходить из ЦК ВЛКСМ раньше чем через пять лет работы считалось неприлично. Да и глупо, если уж быть честным.
Был и еще один момент кадровой этики. Если руководитель одной организации хотел взять к себе на работу сотрудника другой организации, он должен был позвонить нынешнему начальнику этого человека. Так сказать, уведомить о намерениях.
Словом, легендарный Мамедов сам позвонил Тяжельникову. Двухсерийный диалог этот достоин того, чтобы быть приведенным в книге практически дословно – благо мне его пересказывали в лицах.
– Евгений Михайлович, – Мамедов говорил в трубку и одновременно читал передовицу газеты. – Мы тут посоветовались и решили взять вашего Сагалаева на место заместителя главного редактора молодежной редакции.
Реакция у Тяжельникова была идеальной. Ничем не выдав своего изумления, он нарочито равнодушно переспросил:
– Сагалаева? Хм, не помню у нас такого. Энвер Назимович, давайте я уточню, о ком вы говорите, и перезвоню вам, чтобы разговаривать предметно.
Положил трубку и тут же нажал кнопку селектора:
– Сагалаева ко мне! Срочно!
Когда я вошел в кабинет, Евгений Михайлович представлял собой не человека, но – разъяренного тигра.
– Это что такое?! – кричал он. – Ты куда собрался?! Ты еще пороху не нюхал, а туда же?! Ты поработай свои пять лет, а потом!
Сел на стул.
Выдохнул.
Взглянул на меня.
– Откажись.
Я удержал его взгляд и сказал спокойно:
– Не откажусь.
– Что?! – Тяжельников взорвался новой порцией гнева. – Да мы тебя сгноим! Квартиру отнимем! Обратно – в свой Узбекистан! Первым самолетом! Чтоб духу твоего здесь не было! Да как ты смеешь!
– Я не откажусь. Делайте что хотите, – я говорил тихо и ровно. Так, словно все мои эмоции остались за дверью кабинета. А здесь, перед лицом бывшего начальника, осталась только каменная уверенность: я буду работать на телевидении.
Да, я понимал: Тяжельников – уже бывший мой начальник. И он это понимал тоже.
Он не мог отказать Мамедову. Он не мог отобрать у меня квартиру, хотя… кто знает? В любом случае – не отобрал.
Я повернулся и вышел из кабинета.
И в это время Тяжельникову второй раз позвонил Мамедов.
– Ну что, Евгений Михайлович? – Мамедов был доброжелательно-холоден. – Вы уже выяснили насчет Сагалаева?
– Да, Энвер Назимович. – Тяжельников постарался придать голосу озабоченную интонацию. – Но вы знаете, он ведь еще совсем неопытный…
И вот здесь Мамедов сделал шикарный ход. Собственно, не зря его считали легендой. Его мозг умел работать так, как не работал ничей другой. И выдавать решения, которые никому другому не пришли бы в голову.
– Как, Евгений Михайлович? – Мамедов почти искренне удивился. – Разве в вашем аппарате есть неопытные люди? Как такое возможно?
Тяжельников проиграл. Он понял это сразу – еще в тот момент, когда Мамедов только произносил свою фразу. Да, первый секретарь ЦК ВЛКСМ попытался отыграться, объясняя:
– Нет, что вы, что вы! Но он же все-таки молодой!
Но и этим аргументом лишь дал Мамедову дополнительный козырь:
– А что, разве в ВЛКСМ зажимают молодежь? Не дают ей расти?
Здесь уже Тяжельников не нашелся, что ответить. И я, попрощавшись со своими комсомольскими приятелями, отправился на новую, телевизионную дорогу жизни. Знал ли я, что она станет моей главной дорогой? Нет. Просто видел, что не могу пропустить такой поворот судьбы.
Лестница между двенадцатым и первым этажами достаточно длинна, чтобы успеть подумать: «А не обнаглел ли я?» Молодежная редакция Центрального телевидения располагалась на 12-м этаже. Студия – на первом.
Только что, в мой первый день работы заместителем Валерия Иванова, меня представили коллективу:
– Познакомьтесь, это Эдуард Михайлович Сагалаев, ваш новый руководитель.
Мои новые подчиненные смотрели на меня: Саша Масляков, Кира Прошутинская, Владимир Соловьев (он ушел из жизни в 50 лет, в 1990 году), Анатолий Лысенко. Перед ними стоял 27-летний парень в странном костюме в желто-черную полоску – младше их всех и очевидно разбиравшийся в телевидении на том уровне, который позволяет отличить КВН от «А ну-ка, девушки!», – не больше.
Я смотрел на них. Люди, которых я видел по телевизору. Люди, чьи программы я старался не пропускать. Люди, которые были настоящими звездами.
«Хорошо хоть, костюм у меня приличный», – почему-то мелькнуло в голове. Я приехал в Москву из Ташкента чуть больше года назад: мне казалось, что костюм, отдаленно напоминающий узбекский халат, несомненно, прибавит мне статуса. Красивый же костюм! Модный.
К костюму, кстати, прилагались усы – отпустил их, чтобы казаться взрослее: в молодежной редакции я был одним из самых молодых сотрудников.
Наше знакомство прошло штатно – я улыбнулся и что-то сказал коллективу, коллектив улыбнулся и что-то сказал мне. После того как церемония была закончена и я вышел из кабинета, в закрывшуюся за мной дверь ударилось всеобщее недоумение: «Это что за усатый-полосатый?»
«Надо хоть посмотреть, как тут все устроено», – с этими мыслями я пошел в студию. Я шел один, заглядывая в приоткрытые двери и пытаясь понять: как это работает? Кто эти люди? Что мне теперь делать?
В одной из студий стоял дым коромыслом: рабочие возводили сложносочиненные декорации, посреди зала стоял невысокий мужчина в очках и руководил процессом:
– Кабель сюда! Да сюда, вы что, не понимаете? Камеру левее! Еще левее, еще! Стол – в угол. В угол стол, вы слышите меня?
Я замер. Было ужасно интересно, что происходит, кто этот человек, какая передача будет сниматься. Даже тревога меня отпустила: телевидение очень быстро захватывает, накрывает своей энергий, подпитывается твоей – и отдает ее тебе же, наполненную эфирами.
– А ты чего стоишь? – Невысокий человек смотрел прямо на меня. – Ну-ка бери стул и понес. Вон туда, видишь?
– Вижу, – кивнул я.
Подошел, взял стул…
– И второй сразу бери! Донесешь! – прикрикнул человек.
Взял второй, понес.
Кто его знает, как тут у них на телевидении. Может, это в порядке вещей – чтобы заместитель главного редактора таскал стулья? Может, это что-то вроде субботника – все выходят вместе и работают на благо общего дела? Может… ну, в конце концов, что я скажу: «Мужчина, извините, но мне кажется, я – ваш руководитель и носить стулья не буду»?
Я отнес стулья. Потом – еще какой-то реквизит. И еще. А потом сказал:
– Извините, я должен уйти. – И пошел.
– Э, а куда делся этот парень? Усатый такой, в костюме? – Невысокий человек оглянулся по сторонам. – Он стулья таскал.
И вот тут невысокому человеку сказали:
– Владимир Яковлевич, так это же Сагалаев! Новый зам Иванова.
А невысокий человек был Владимир Ворошилов.
Ровно в тот же момент у себя в кабинете на двенадцатом этаже я спрашивал у новых коллег:
– А вот сейчас в студии готовятся к съемкам программы…
И мне отвечали:
– Это же «А ну-ка, парни!». Режиссер Владимир Ворошилов, разве вы незнакомы?
Ворошилов зашел ко мне в кабинет вечером того же дня. Поздоровался, сделал вид, будто никаких стульев между нами не было. Я тоже поздоровался с ним…
Через минуту мы оба не выдержали и расхохотались. Он понял, что я не держу на него зла, – и что я, конечно, не телевизионщик, но и не застегнутый на все пуговицы чиновник. Нормальный человек.
В кабинете было тихо – если бы не стук пишущей машинки, можно было бы подумать, что меня здесь совсем нет. Но я был.
И я писал сценарий документального фильма – не потому, что этим должен заниматься заместитель главного редактора молодежной редакции ЦТ, а потому, что сценарий стал моим последним шансом на уважение в глазах коллег.
После четырех месяцев работы в молодежной редакции я понял, что попал не туда. Что у меня слишком мало знаний, опыта, прожитых лет, чтобы занимать эту должность. Для своих подчиненных я был «усатым-полосатым», не более.
«Я напишу сценарий!» – решение выскочило так внезапно, что я даже произнес его вслух.
Как же я раньше не догадался? С сочинением очерков, эссе и статей у меня никогда не было проблем (все-таки газетное прошлое дает о себе знать!), фактура тоже есть – год работы в комсомоле. Это будет сценарий многосерийного документального фильма о комсомольцах.
Я писал весь вечер и половину ночи. Вернулся домой, рухнул на кровать, утром снова на работу – и в перерывах между текучкой снова за сценарий. Потом еще вечер, ночь – и он готов.
– Валерий Александрович, – утром, предвкушая собственный триумф, я протянул пачку листов Иванову. – Я тут написал сценарий. Вы не могли бы его посмотреть?
– Конечно-конечно! – Большие голубые глаза Иванова засветились интересом. – Обязательно прочту.
Весь день я ходил как накануне именин – ждал, что вот-вот откроется дверь, войдет Иванов, скажет: «Гениально!» Ну хорошо, пусть не «гениально». Но я чувствовал, что этот сценарий перевернет отношение молодежной редакции ко мне.
Следующим утром я не выдержал – сам пришел к Валерию Александровичу.
– Что скажете? Как вам сце… – и по лицу Иванова все понял.