Такой бомбой стало выступление Марка Захарова.
В прямом эфире «Взгляда» он предложил вынести из Мавзолея тело Ленина и захоронить его в земле. Даже сейчас – предложи кто-нибудь захоронить тело вождя революции – возникнет серьезный спор.
А тогда идея Захарова прозвучала как взрыв.
Ленин десятилетиями почитался как святой. И пусть в первые годы перестройки отношение к нему несколько поменялось, вот так сразу отказаться от основ собственного мироощущения были готовы далеко не все. Ленин и правда был частью жизни каждого советского человека: его портреты висели в школах и детсадах, его памятники стояли на всех центральных площадях (и не только площадях), его цитаты кочевали из учебника в учебник… Он был вечно живой – в восприятии людей.
И вдруг – похоронить?
Ветераны писали гневные письма. Пионеры с залихватской удалью пересказывали друг другу: «А ты слышал, чего по телевизору говорили?» В ЦК КПСС, кажется, даже растерялись от такой наглости всенародно любимого режиссера.
А Марк Захаров пошел дальше – публично сжег свой партбилет.
Быстро набрала популярность и еще одна перестроечная передача – «До и после полуночи». Ее делали в Главной редакции информации во главе с Григорием Александровичем Шевелевым, его замом Ольваром Какучая и с бессменным ведущим, непривычно аристократичным Владимиром Молчановым.
Наступала новая эпоха – и каждый, кто умел думать, уже понимал: она неминуема.
Глава девятая
«Время»
До сих пор не понимаю, почему меня назначили на должность главного редактора программы «Время». Может быть, там, наверху, было решено: программа «Время» должна стать более современной, измениться – на фоне того же «Взгляда» она действительно казалась пережитком прошлого.
А может быть, все там же, наверху, решили: необходимо избавить молодежную редакцию от Сагалаева. Слишком уж он бодр. Нет, увольнять его в никуда – зачем? Он хороший управленец. Поставить на более серьезную должность – там он закончит со всеми своими молодежными закидонами и будет работать на благо Центрального телевидения и ЦК КПСС.
Надеюсь, все-таки правильная версия – первая. По крайней мере, мне хочется в это верить.
– Здравствуйте, коллеги, – начал я свою первую летучку в качестве главного редактора программы «Время».
Рядом со мной сидели звезды советской журналистики – Нинель Шахова, Александр Тихомиров, Александр Галкин, Светлана Бестужева, Евгений Синицын… Каждый из них годами, если не десятилетиями, вел свою тему. Каждый разбирался в этой теме едва ли не лучше героев своих выпусков. Каждый был профи высочайшего класса.
Некоторые из них, увы, стали журналистскими бонзами – закосневшими в собственной значимости. А другие, наоборот, оказались настолько преданными своей теме фанатами, что были готовы говорить о ней часами и, что важно, делать по-настоящему честные сюжеты. В любом случае, все они были профи экстра-класса. И с недавних пор они стали моими подчиненными.
Обсудив текущие вопросы, я спросил:
– Коллеги, а какая у вас зарплата?
Коллеги замерли на секунду, потом кто-то произнес:
– 145 рублей плюс гонорар.
Зарплата рядового инженера тогда была 120–140 рублей. Лучшие журналисты страны не шиковали. В принципе ничего удивительного в этом не было. В советские годы зарплаты на телевидении никак не назовешь щедрыми. Считалось: если и так масса желающих попасть «в телевизор», то какой смысл платить больше?
Да и в целом телевидение было и остается дорогим удовольствием. Даже в программе «Время», где в распоряжении журналистов имелось 14 камер (невероятная роскошь, просто невероятная!), лимит пленки был весьма строгим: для обычных сюжетов 1:5. То есть на минутный сюжет оператор мог потратить только 5 минут пленки. Правда, существовали послабления: например, на сюжеты с детьми разрешалось расходовать пленку из расчета 1:20.
Словом, зарплатами лучшие журналисты похвастаться не могли.
– С сегодняшнего дня, – я обвел взглядом собравшихся, – все комментаторы и политобозреватели будут получать не меньше, чем главный редактор.
Зарплата главного редактора была – 450 рублей. Моя зарплата.
Мне эта разница казалась нечестной: да, ответственности на главреде лежало больше, но ведь и каждый журналист – «штучный товар». Как можно их не ценить?
После летучки заместители устроили мне в кабинете «темную».
– Как это?! Журналист будет получать 450 рублей, а мы – 400?! – возмущались они.
– А вы – 400, – соглашался я.
На то, чтобы повысить зарплаты заместителям, у меня уже не было ни лимитов, ни, честно говоря, желания.
Рабочий день в качестве главного редактора программы «Время» начался с того, что мне принесли план съемок. Первым пунктом значилось: «Проводы Лигачева Никоновым в Воронеж».
Один член Политбюро провожал другого члена Политбюро в Воронеж. Не на войну в Афганистан, не на программное выступление в ООН – в Воронеж! В обычную рабочую поездку – заводы дымят, поля колосятся…
Протокол требовал, чтобы этот сюжет стоял в верстке выпуска первым. Потом шел второй, третий – и так до четырнадцатого сюжета. Потом – жирная черта и под ней – пятнадцатый и шестнадцатый сюжеты.
Все, что ниже черты, было резервным: в основном выпуске «Времени» не покажут, но на всякий случай надо их записать – вдруг что-то сорвется.
Так вот, шестнадцатым номером значился сюжет о премьере в Большом театре. Я вычеркнул первый номер – и вставил вместо него шестнадцатый.
Отнес план верстки редакторам.
– Эдуард Михайлович, а Лигачев? – Они смотрели на план удивленно, еще не понимая серьезности моих намерений.
– А зачем его показывать? – я произнес это нарочито спокойно. – Вы же видите: здесь нет никакого события. Ничего не произошло – ни хорошего, ни плохого. Обычные проводы в обычную рабочую поездку по стране. Что показывать?
У меня за плечами была «школа» Ворошилова. Я вспомнил, как точно он объяснял, чем событие отличается от не-события. Хотел добавить: «Вот если бы в Воронеже случилась забастовка – это было бы событие», – но решил не усугублять. На редакторах и так не было лица.
– Эдуард Михайлович… А вы с кем-то это согласовали? – наконец произнес кто-то из выпускающей группы.
– А зачем согласовывать? Мы что, каждый сюжет носим на визу в Политбюро?
Сегодня наш диалог может показаться странным. Но тогда в каждом из нас сидел дикий страх перед… чем? Перед тем, чтобы не показать по телевизору, как Лигачев с Никоновым трижды взасос целуются у трапа самолета? Что это за смертельный поцелуй?
– Так нас же всех уволят! – почти простонал редактор.
– Не уволят. Вообще ничего не будет. – Я похлопал его по плечу.
Ничего и не было.
После выпуска мне позвонил Мамедов:
– А что, не показали проводы? Там, кажется, Лигачев должен был быть?
– Нет, – ответил я. – Не показали. А зачем? Мы в середине выпуска сказали, что Егор Кузьмич отправился в рабочую поездку в Воронеж, и все.
– Действительно, – согласился Мамедов. – Зачем?
И все.
Даже в сюжете, где Лигачев осматривал поля в Воронеже, было бы больше жизни, чем в этом поцелуе у трапа. Но даже сюжет, где Лигачев трет колосок и журит или подбадривает председателя колхоза, не был бы событием.
А школа Ворошилова мне действительно очень пригодилась – именно в программе «Время». Я мгновенно определял, какой сюжет может быть новостью номер один, новостью номер два – и так далее.
Я понимал, что нужно показывать реальную жизнь – забастовки, простои на заводах, митинги. То, чем действительно жила страна в конце 80-х.
Не помню, в каком регионе это случилось: жители областного центра вышли на митинг против первого секретаря партии. Требование у них было простое: снять с должности.
– Он взяточник! – кричали люди прямо в камеру. – Он всю область разворовал!
Далее шли обвинения чуть менее значимые: ведет аморальный образ жизни, оторвался от народа – и тому подобное.
В программе «Время» мы сделали о митинге большой сюжет. Как ни странно, никто «сверху» не позвонил и не постучал нам кулаком по столу. Напротив: после сюжета первого секретаря сняли с должности. И поставили на нее… правильно, второго секретаря.
А вскоре в соседней области случился такой же стихийный митинг. И мы тоже сделали о нем сюжет – и тоже показали в программе «Время». И там тоже сняли первого секретаря и поставили второго.
Дальше история превратилась в фарс. Быстро поняв технологию и смекнув, что дорога к вожделенной должности практически открыта, вторые секретари обкомов начали массово подбивать жителей своих регионов на митинги. Собственно, и подбивать-то особо никого не требовалось: последние два года выбили у людей из-под ног мировоззренческую почву, опустошили полки магазинов, уверили в свободе слова… В дико меняющемся мире многим хотелось кричать просто так, без повода. А тут и повод нашелся.
Так по стране незаметно прокатилась «революция» вторых секретарей – и мы оказались невольно к ней причастными.
Я никогда не видел столько людей. Их были не сотни. Не тысячи. Даже не десятки тысяч. Только потом уже я узнал цифру – больше ста тысяч человек вышли на митинг против Николае Чаушеску в Бухаресте. Мне казалось, их миллион.
Мы показывали митинг в прямом эфире. Точнее – должны были показывать.
И вдруг я вижу: голос нашего корреспондента из Румынии есть, а вместо видео – фотография-заставка. Врываюсь в аппаратную – ассистент режиссера судорожно тыкает в кнопки, что-то переключает, картинки так и нет…
И я молча, наотмашь, врезаю ему кулаком.
Это был первый и последний случай, когда я кого-то ударил – не в мальчишеских драках, а на работе, не снимая пиджака и галстука, при всех своих регалиях.
Он загубил момент – самый важный из всех, что тогда мог существовать. И уже никто и ничто не могли этот момент восстановить. Прямой эфир не переснимешь.
Думаю, он тогда просто растерялся – вряд ли пошел на это сознательно. Хотя надо быть объективным: в программе «Время» работали только асы. Если это был режиссер, то – лучший режиссер. Если оператор, то – лучший оператор. Если ассистент режиссера, то – да, тоже лучший. Неопытных стажеров на выпуски «Времени» не сажали.
– Женя, ну сколько можно петь дифирамбы твоим труженикам села! – Я морщился, понимая, что разговор предстоит неприятный.
– Да какие дифирамбы, я показываю объективную реальность! – Евгений Синицын, которого все называли «кремлевский соловей», тоже морщился – и тоже понимал, что придется проглотить неприятную пилюлю.
Он был моим приятелем, можно сказать – другом, еще задолго до программы «Время». Мы жили по соседству, иногда после работы вместе заходили в ресторан «Звездный» – точнее, не в сам ресторан, а в буфет при нем.
– Нин Пална, нам по сто, – приветствовали легендарную нашу буфетчицу, выпивали свои «фронтовые сто грамм» и усталые, но довольные вместе возвращались домой.
Женя много лет вел тему сельского хозяйства. Если какой-нибудь партийный бонза выезжал на село, сюжет об этом снимал только Евгений Синицын. Он знал в лицо не только всех членов Политбюро, но, кажется, и всех председателей колхозов (и даже, возможно, весь крупный рогатый скот).
И он из раза в раз снимал сюжеты, за которые похвалить могли бы разве что в начале 70-х. Сплошные оды надоям, накосам и, конечно, партии и правительству.
– Женя, ты же знаешь лучше меня: в стране продовольственный кризис! Мы пшеницу закупаем за рубежом! Ну нельзя сейчас снимать такие слащавые сюжеты, нельзя! Ты же профессионал!
Он кивал, соглашаясь с тем, что нельзя. Я видел по его глазам: он не изменится. Этот разговор у нас проходил уже не раз и не два – и всегда с нулевым результатом. Думаю, Женя хотел перестроиться – но уже не мог.
– Женя, извини, – я посмотрел на человека, с которым ровно в этот момент терял дружбу. – Я отстраняю тебя от эфира. Ты остаешься в штате, но в эфир – нет.
Он вскинулся, хотел что-то сказать, но смолчал. Развернулся и вышел из кабинета. Больше мы с ним вместе домой не возвращались.
Вскоре у Евгения Синицына случился инфаркт. Он умер.
На поминки пришла вся редакция. Тихо выпивали, вспоминали Женю. Состояние было подавленное. Хотелось выпить, но – один на один со своими мыслями, своими воспоминаниями, своей болью. Без людей.
С каждой выпитой рюмкой за столом становилось все шумнее. Наконец, когда объем выпитого превысил уровень здравого смысла, один из сотрудников редакции… нет, я не буду называть его имени…
Встал, протянул палец в мою сторону и сказал:
– Вот. Вот человек, который погубил нашего Женю.
И здесь я уже не выдержал. Выбежал в другой кабинет, упал в кресло – не помню, что было дальше. Со мной впервые случилась истерика. Я человек эмоциональный, меня легко огорчить, обрадовать, вывести из себя, довести до восторга или отчаяния… В работе я старался держать свою эмоциональность в узде, но тогда была не работа.
Каждую минуту, каждую секунду после того, как узнал о смерти Жени, я думал только об одном: виноват? Я виноват?
У него было слабое сердце – да. Он много пил – да. Я не уволил его, не лишил зарплаты и работы – да. Я виноват?
И не находил ответа.
Меня утешала Калерия Венедиктовна Кислова – она уже тогда была легендой редакции. Проработала главным режиссером программы «Время» десятки лет – она ушла на пенсию совсем недавно, когда ей уже было за девяносто.
Ее называли «железной леди» советского (а потом – российского) телевидения: она снимала Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева, Ельцина, Путина… – все кремлевские съемки были «кисловскими».
И даже тогда, даже в истерике я понимал: варианта «не отстранять Синицына от эфира» у меня не было. Эфир превыше всего. Он важнее дружбы, важнее любви.
Сейчас я стал мягче. Случись такая ситуация сегодня… не знаю. Я часто терплю несовершенства людей, вхожу в их положение, понимаю: да, у кого-то здоровье не то, у кого-то память подводит. Уволить? Но прежде чем эта мысль приходит в голову, вспоминаю: у этого человека ничего, кроме работы, нет – ни семьи, ни родни. А у этого человека – больная мама, он – единственная ее надежда. А у этого… и не увольняю. Прав ли я? И можно ли в такой ситуации быть стопроцентно правым?
– Добрый день, уважаемые зрители! – Я смотрел в камеру и видел их – всех, кто включил в этот момент телевизор. И всех, кто его еще только включал.
Я был в студии новостей, на часах – ровно 21.00, но вместо того чтобы официальным дикторским голосом читать подводку к главной новости, я читал письма телезрителей. Одно – благодарное: «В вашей передаче, как в зеркале, отражено прекрасное – и уродливое, смелое – и трусливое, разум и невежество. Так держать!» Второе – критическое: «Увиденное нами на экране опровергает тенденциозный комментарий Сагалаева. Хочется увидеть в качестве ведущего и беспартийного, так как нас – 260 миллионов».
– Может быть, замечание справедливое, – я снова посмотрел в камеру. – Однако хочу понять: когда же мы перестанем делить наше общество на отряды и подвиды? На беспартийных и коммунистов, атеистов и верующих, рабочих и интеллигентов? Еще страшнее – когда отчуждаемся по национальному признаку. Пора наконец понять, что мы с вами – единое целое и при этом каждый имеет право на уникальность и неповторимость, на свои взгляды на жизнь. А вообще, хорошо, что передача вызвала такой отклик. Это и есть наша цель – думать вместе.
Я вел «7 дней» – первую программу формата «политическая аналитика».
До «7 дней» воскресный выпуск программы «Время» ничем не отличался от субботнего или вторничного. Я понимал: нам нужно подведение итогов, обзор того, что случилось за неделю, и прогноз – что может случиться?
Я начал делать программу «7 дней» в 1989 году. Отказался от официоза, не соблюдал никаких «кремлевских протоколов». Единственным критерием, по которому мы отбирали темы сюжетов в программу, было то, насколько это важно для страны и для мира.
Например, мы объединяли хронику событий в Урюпинске и в Москве, на сессии Верховного совета СССР. Получался репортаж, который можно было изучать студентам-социологам – настолько точно он показывал срез общества.
Я не был диктором. Скорее – собеседником зрителей. Делился своими мыслями, читал письма (это вообще была редкость – чтобы ведущий сам про себя прочитал на камеру: «Мы хотим, чтобы вместо Сагалаева программу вел беспартийный»), размышлял – прямо в кадре.
Моими главными союзниками в программе «7 дней» были Александр Тихомиров и Олег Добродеев – сейчас он успешно руководит ВГТРК. Когда мы начинали делать выпуски, он, 32-летний, был старшим редактором программы «Время» – и я разом сделал его своим заместителем.
Заместитель главного редактора программы «Время» – тридцатидвухлетний?! Тогда это выглядело, как сейчас, например, двадцатипятилетний губернатор. Нереально!
Я же считал, что возраст человека, равно как и его национальность, не может быть препятствием. Поэтому, кстати, своим замом еще в «молодежке» я сделал Анатолия Лысенко.
– Ты понимаешь, что ты делаешь?! – возмущался тогда главный телевизионный «кадровик» Лобанов. – Он же еврей! Его же Лапин зарубит!
– Ну пусть зарубит, – отвечал я. – Все равно напишу представление на Лысенко, потому что никого, кроме него, на этой должности не вижу.
Лапин, кстати, не зарубил. Но и подписал не без иезуитства.
– А, хохол этот… – произнес с усмешкой.
Вроде как сделал вид, что не знает о национальности Лысенко, и случись что – он не виноват.
Кандидатуру Добродеева тоже, кстати, одобрили – несмотря на возраст. Программа наша набирала обороты, рейтинги ее росли.
Мы успели сделать только 16 выпусков. Весной 1990 года Лигачев ее закрыл с формулировкой – «вернуть программу „Время“ в ее стандартную сетку вещания». Кажется даже – «по просьбам трудящихся».
Глава десятая
Союз журналистов
Однажды я пришел на работу – и увидел, что дверь кабинета главлита опечатана. Нас было двое – тех, кто ставил визу на верстке программы «Время» и отправлял ее в эфир: главред и главлит. И вдруг главлита не стало.
Конец цензуре.
Да здравствует свободная пресса.
Через год дверь кабинета вновь оказалась приоткрытой.
– Здравствуйте, Эдуард Михайлович! – Из-за двери мне улыбнулся человек. Кажется даже, все тот же человек.
И я понял: пора уходить. Больше на этом месте мне делать нечего.
Не сказать, что я уходил в никуда: уже довольно долгое время меня будоражила идея общественного телевидения. Казалось, это будет гарантией объективности и независимости СМИ: телевидение, во главе которого встанет не один человек (пусть и самый честный и профессиональный), а общественный совет. Я считал, что в состав совета должны входить лучшие представители Союза писателей, Союза художников, Союза архитекторов… словом, все те, кого мы называли совестью нации.
Идея эта будоражила не только меня: о том, что стране необходимо общественное телевидение, говорил и Владимир Познер, и Ирена Лесневская, и Александр Тихомиров… Да кто только не говорил!
Мы несколько раз собирались в редакции журнала «Советская торговля» (сейчас звучит смешно, а тогда это было одно из самых прогрессивных изданий в СССР), обсуждали перспективы развития телевидения – с Лесневской, с Тихомировым…
Обсуждали настолько глубоко, что наша идея из фантазий о светлом будущем оказалась очень близка к реализации.
– У тебя завтра важный день! – хороший знакомый похлопал меня по плечу.
– Да, надеюсь, все сложится удачно, – улыбнулся я в ответ на его улыбку.
– Ну, я-то уж точно тебя поддержу на коллегии, – он кивнул, словно подпись на резолюции поставил.
Мой друг был начальником главного управления внешних связей. Я понимал, что человек на такой должности не может быть не связан с «конторой». И он понимал, что я это понимаю. Впрочем, это не мешало нам дружить – ни мне, ни ему. Мы тепло общались, вместе проводили время и поддерживали друг друга.
В этот раз поддержка друга мне требовалась как никогда. На следующий день была назначена коллегия, на которой мне предстояло представить свою концепцию общественного телевидения. Если ее одобрят, я возглавлю общественный совет и займусь тем, о чем мечтал: созданием свободного ТВ. Если нет… Что ж, главным редактором программы «Время» я все равно не хочу оставаться.
В конце концов, друг обещал меня поддержать – это уже половина успеха.
Есть такое выражение: «Сижу как дурак с намытой шеей». Я с такой «намытой шеей» пришел на коллегию. Повестка дня, обсуждение текущих задач, наконец – мой вопрос. Кто хочет высказаться?
Мой друг тянет руку.
Я в предвкушении аргументированной поддержки расслабляюсь.
Расслабляюсь настолько, что до меня даже не сразу доходит смысл его слов.
– Со всей ответственностью заявляю: Сагалаеву нельзя доверять этот канал, – друг говорил спокойно и выдержанно. – Он потащит туда всех диссидентов. Он Ельцина туда потащит! Он не обладает достаточными профессиональными навыками, чтобы возглавить такое ответственное дело…
Мой замечательный друг размазал меня, раздраконил, аргументированно разнес по кирпичику всю мою концепцию.
Я мог бы ему возразить – по каждому пункту – не менее аргументированно. Но я смотрел на него – и понимал: не могу и не хочу с ним разговаривать.
Его поддержали – Жанна Фомина, Лобанов… Каждый поднимал руку, каждый говорил: «Сагалаеву – канал? Ни в коем случае, это необдуманно и опасно!»
Коллегия закончилась, участники ее разошлись. Я сидел за столом и смотрел в окно. И был готов просидеть и просмотреть так всю оставшуюся жизнь.
– Эдуард Михайлович, – ко мне подошел Михаил Федорович Ненашев, – ты думаешь, я ничего не понимаю, что ли? Давай так: мы же планировали создать общественное телевидение на 4-м канале. Ну да, пока не создадим. Но ты иди туда руководителем. Осмотришься – а там вернемся к вопросу. Жизнь, сам понимаешь, штука непредсказуемая.
Ненашев тогда был председателем Гостелерадио СССР. Умным, прогрессивным, глубоко мыслящим человеком. А 4-й канал – третьим каналом вещания, так называемым «Учебным телевидением». В начале 90-х годов телевизоры у большинства россиян вещали на двух кнопках: на втором и на десятом канале. Но незадолго до этого появилась третья, базировавшаяся на четвертом канале (думаю, мои ровесники еще помнят, как у телевизоров ломались тумблеры переключения каналов и мы меняли «картинку», крутя вертушок плоскогубцами).
На 4-м канале шли преимущественно образовательные программы – далеко не все из них были высокого качества (а некоторые и вовсе казалось стыдным выдавать в эфир).
Возвращаться в программу «Время» я счел для себя неприемлемым. Предательство друга и тот факт, что мою концепцию общественного телевидения не поддержали, переживал очень тяжело.
И я сказал Ненашеву:
– Хорошо. Пойду на учебный канал.
Продержался я там ровно месяц. Атмосфера в редакции была настолько затхлой, что казалось, я попал в болото. В стране бушевали бури, а в редакции все было настолько плавно, тихо и «занафталинено», что я порой пытался ущипнуть себя: а не провалился ли я на пару десятков лет назад по оси времени? А телевидение ли это вообще?
Через месяц я написал заявление по собственному желанию и ушел в никуда.
Нет, с человеком, которого считал своим другом, я больше не разговаривал. И после той коллегии не подошел к нему и не спросил: «Почему? Почему ты меня обнадежил – а потом растоптал? Зачем?»
Через много лет он сам позвонил мне. Мы поговорили о незначимых новостях, и он вдруг сказал:
– Эдик, ты не обижайся на меня. Я тогда не мог по-другому поступить.
– Да я и не обижаюсь, – ответил я.
Вот и все.
Существует у меня теория, которая не раз выручала в таких случаях (и случаев было немало). Называю ее – теория опавших листьев.
У каждого из нас есть дерево жизни. И у каждого на этом дереве вырастают листья, с которыми это дерево живет. И с каждым листочком дерево связано, порой – кровно связано. Каждый листочек дает дереву кислород и получает от него питание. Но потом возникает момент – и листочек, который буквально вчера казался близким, родным, бесконечно «своим», вдруг опадает.
Грустить о нем? Какой смысл? Листочек больше никогда не вернется к дереву – даже если бы и дереву, и листочку этого захотелось. Поблагодарить его за время, проведенное вместе, за то, что он был так близок? Да. Поблагодарить и отпустить.
Я ни на кого не держу зла. Просто иду дальше.
На момент, когда я ставил подпись на своем заявлении об увольнении с учебного канала, идти мне было некуда. Правда, к тому времени появилась и плодотворно заработала программа «Вести» на Российском телевидении. Ее выпускала команда профессионалов: Олег Попцов, Анатолий Лысенко, Олег Добродеев, Евгений Киселев, Светлана Сорокина… Но я не видел себя и своего места в этом слаженном коллективе. И никак не мог представить, что через несколько лет стану руководителем ВГТРК. Стоял конец 1990 года. Вернуться в программу «Время» я не мог ни при каких обстоятельствах – эта страница была для меня закрыта. Хотя Татьяна Миткова тогда сказала мне:
– Эдуард Михайлович, вы нас бросили.
Татьяна имела право на такую фразу: в программе «Время» у меня все складывалось хорошо, а в ночных выпусках ТСН (Телевизионной службы новостей, ее вели Таня Миткова, Юрий Ростов, Саша Гурнов) мы позволяли себе то, что не могли позволить во «Времени».
Но даже там цензура сгущалась с каждым днем.
Таня Миткова совершила героический поступок, отказавшись читать репортаж о событиях в Вильнюсе, – но информация до зрителей все равно дошла в том виде, в каком ее желали представить власти: просто вместо Татьяны текст зачитал другой человек.
Я понимал: государственная машина медленно, но верно закрывает двери свободе, словно испугавшись собственной безалаберности («да как это нам вообще в голову пришло – дать им волю?»).
Я не знаю, как поступил бы в августе 1991 года, если бы работал на государственном ТВ. Какие репортажи я выдавал бы в эфир в дни путча? Хотя государственное телевидение, нужно отдать ему должное, будучи обязанным поддерживать путч, показало репортаж Сергея Медведева – тот самый репортаж с баррикад, где был Ельцин. Может быть, именно этот репортаж стал последней каплей. Может быть, именно он повернул ход истории. Сергей Медведев, который сделал этот репортаж. Ольвар Какучая, который был тогда главным редактором программы «Время». И Валентин Лазуткин, пропустивший его в эфир! Чем он руководствовался тогда? Какими мотивами? Я никогда этого не узнаю.
Сегодня, уволившись с одной телекомпании, можно уйти работать на другую. В конце 1990 года телевидение было только одно – государственное. Уволившись с него, я вычеркнул себя из профессии. Идти мне было некуда.
Я лежал дома в позе эмбриона и ни о чем не хотел говорить. Сейчас это назвали бы депрессией. Тогда мне в моем состоянии было тяжело думать даже о бытовых вещах – не то что подбирать слова, наиболее точно характеризующие мое состояние.
В один из таких дней, лежа на диване, я случайно перевел взгляд с потолка на стол.
Там лежал пригласительный билет на съезд Союза журналистов СССР. Прислали мне его еще как главному редактору программы «Время», отозвать приглашение никто не имел права, и я подумал: почему бы не сходить? В конце концов, мне всего 44 года, я не могу до конца жизни пролежать на диване. Я должен себя как-то расшевелить!
И пошел… Позвонил своему водителю: «Витя, поехали!» Виктор Рыбкин уволился с телевидения вместе со мной. Пересел с казенной «Волги» на свой собственный «Жигуленок» и продолжал меня возить. Мои места работы менялись, но Виктор неизменно оставался моим водителем. Светлая ему память.
Заседание вел секретарь ЦК КПСС, мой старый знакомый еще по комсомолу. Когда я был инструктором, он работал секретарем ЦК комсомола одной из союзных республик – хороший парень.
– Итак, – зачитывает он следующий пункт повестки, – переходим к выборам председателя Союза журналистов СССР. На голосование предлагается кандидатура Афанасьева Виктора Георгиевича, главного редактора газеты «Правда». Кто за, прошу голосовать.
Пункт этот в повестке был абсолютно формальным. В СССР, и так отличавшемся незыблемостью устоев, была одна совершенно железобетонная традиция. С 30-х годов пост председателя Союза журналистов всегда занимал главный редактор газеты «Правда». Исключений не допускалось. Только «Правда» и ничего, кроме «Правды». Менялся главред – менялся председатель. И никак иначе.
– А на альтернативной основе надо голосовать! – послышался вдруг голос из зала.
– На альтернативной? – Председательствующий на секунду задумался, взвесил все за и против. – Хорошо, давайте на альтернативной. Какая ваша кандидатура?
В его голосе слышалось: «Ну, хотите поиграть в демократию – давайте играть, почему бы нет?»
К микрофону подошел довольно молодой парень, кажется, редактор какой-то районной газеты во Владимирской области и сказал вдруг:
– Я предлагаю Сагалаева.
В зале оживление, на лице секретаря ЦК КПСС – хорошая тень сомнения.
– Перед голосованием объявляю перерыв, – произнес он и первым ушел со сцены.
– Откажись. – Мой знакомый нашел меня в зале, подошел поближе.
– Чего? – повернулся я к нему.
– Откажись от выдвижения. – Во взгляде его одновременно читались и ожесточение, и просьба.
– С чего вдруг? – Я посмотрел ему в глаза. – Ты меня поддержал, когда закрывали мой «12 этаж?» А когда закрыли «7 дней»? А когда прокатили с Общественным телевидением – ты был за меня? С какой стати я сейчас должен прикрыть тебя и отказаться от голосования? Не буду.
Домой я вернулся председателем Союза журналистов СССР – избранным подавляющим большинством голосов.
Огромный кабинет председателя Союза журналистов в здании на Зубовском бульваре казался совершенно безжизненным. Стандартная, как у всех работников партаппарата, мебель, вертушки прямой связи с членами Политбюро. На всем этом лежала печать казенщины – казалось, в этом кабинете никогда не было живого человека. Впрочем, наверняка так дело и обстояло. Афанасьев (равно как и все его предшественники) работал в своем кабинете в редакции «Правды», а в этом бывал редкими наездами.
– Здравствуйте, Эдуард Михайлович! – встретила меня секретарь Елена Николаевна Ратникова.
Поразительно иногда закручиваются нити судьбы: председателем Союза журналистов я стал по воле случая, а с Еленой Николаевной работаю до сих пор: она оказалась эталонным секретарем.
Впрочем, тогда, при нашем первом знакомстве, я едва не спросил ее: «А чем я должен заниматься?»
Союз журналистов был организацией довольно формальной, как и любой творческий союз. Словом, у меня был служебный автомобиль, 2–3 референта, секретарь… а работы не было.
Впрочем, длилась такая «безработица» недолго. Поняв, что как общественная организация Союз журналистов почти полностью себя «обнулил», я сосредоточился именно на том, чтобы повысить его значимость.
Попутно приходилось решать и бытовые вопросы.
«Волга», которую я получил в качестве служебного автомобиля, откровенно дышала на ладан и на каждом втором светофоре грозилась окончательно заглохнуть. Денег на то, чтобы купить новую, у Союза журналистов, конечно, не было. Да и не покупали машины в СССР. Машины добывали.
На вопрос «у кого может быть много „Волг“ в хорошем состоянии?» я ответил себе сразу – у военных. И записался на прием к Язову, который тогда был министром обороны.
– О, Эдуард, привет! – Язов демонстративно обрадовался моему визиту. – Проходи, садись! С чем пришел?
– Да так, – говорю, – есть кое-какие просьбы.
– Подожди, – Язов протянул руку, словно останавливая меня. – Подожди, такое стихотворение… – покачал головой, словно отвечая на мой удивленный взгляд. – Такое стихотворение прочитал. Дай тебе почитаю!
И полтора часа.
Полтора часа министр обороны почти без перерыва читал мне стихи Юлии Друниной, Сергея Наровчатова и других фронтовых поэтов. Читал наизусть, сердцем. Я слушал его, восхищался, высказывал свое мнение – он вновь читал… Видимо, желание поговорить о поэзии, обсудить что-то, не входящее в армейский круг, жило в нем давно. И, видимо, он долго не находил человека, с кем можно было бы поговорить об этом «от всей души».
Не знаю, как долго это продолжалось бы.
Но после полутора часов обсуждений и рифм я все-таки вклинился:
– Дмитрий Тимофеевич, не могли бы вы мне помочь?
– А в чем дело-то, Эдуард? – перебил он сам себя.
– Мне бы машины для Союза журналистов… – Я лихорадочно думал: сколько у него попросить? Одну? Две? Три? Но ведь полтора часа стихи читал! – Мне бы три «Волги», – наконец решился я.
(Зачем мне три? Ну ладно, попрошу три – даст одну, как раз сколько и нужно было).
– Да ерунда! – Язов нажал кнопку селектора. – Сидоров! Зайди, выпиши Сагалаеву три «Волги» на Союз журналистов.
И по тому, как легко он это сказал, я понял: дурак. Какой я дурак, мог бы и десять у него попросить!
Утром меня разбудил звонок телефона.
– Эдик! – мой друг Гена Алференко из «Комсомольской правды» буквально кричал в трубку. – Эдик, ты что, ничего не знаешь?! В стране переворот, Эдик!
Путч оказался для меня неожиданностью. Я не был в числе тех, кто знал о его подготовке. Даже не был в числе тех, кто об этой подготовке догадывался. Я чувствовал, что в стране назревает какой-то взрыв, но не подозревал, что все случится именно таким образом. Горбачев в Форосе, на экране телевизора – «Лебединое озеро» и трясущиеся руки Янаева…
Я на всю жизнь запомнил этот момент: вопрос журналистки «Независимой газеты» Тани Малкиной: «Вы понимаете, что совершили государственный переворот?» – и трясущиеся руки Янаева. Им нечего было ответить. Они испугались того, что сделали. Тогда все стало понятно: путч обречен. Но до этого момента еще нужно было дожить.
А утром 19 августа я влетел в свой кабинет на Зубовском – еще не понимая толком, что вообще происходит? Ко мне с таким же ошарашенным взглядом примчался Нугзар Попхадзе – мой приятель и близкий друг Эдуарда Шеварднадзе, бывшего министра иностранных дел СССР.
Вместе с Нугзаром мы поехали домой к Шеварднадзе.
– Нануля, мы пойдем прогуляемся, – сказал Эдуард Амвросиевич жене.
– Эдик, только не вздумай гулять до Белого дома! – нахмурила она брови.
– Что ты, что ты, Нануля! – Он поцеловал ее в щеку – и мы пошли к Белому дому.
Там уже были ребята-«взглядовцы», Мстислав Ростропович, Геннадий Бурбулис…
«Взглядовцы» вели радиорепортажи «из подполья». Работала радиостанция «Эхо Москвы» – она резко выступила против путча, несмотря на все попытки помешать их эфиру. «Эхо» все годы отстаивает свою позицию информировать аудиторию с разных точек зрения, часто критикует власть. Эти принципы заложены основателями – Сергеем Бунтманом и Сергеем Корзуном, а редакционной политикой вот уже много лет руководит Алексей Венедиктов.
Там, конечно, уже был Ельцин. Он сверкал очами: чувствовал, что решается и его судьба.
– Женщины, покиньте здание: готовится штурм Белого дома! – раздавалось по громкой связи.
Никто, конечно, Белый дом не покинул. Было ли страшно? Было. Был ли кураж? Конечно, был.
Зато потом, после трех дней путча, страну накрыл триумф. Сегодня я взял бы это слово в кавычки. Тогда – нет. Наша радость была искренней и неподдельной. И, пожалуй, я не вспомню больше такого момента единения, какой случился в стране в августе 1991 года.
Глава одиннадцатая
«Останкино»
Меня часто спрашивают: предчувствовал ли я путч? А если нет – понимал ли я, что Горбачев ведет СССР к развалу? Нет – я не предчувствовал путч. Да – я был уверен, что страна движется не в том направлении, в каком могла бы.
Не сказать, что я был хорошо знаком с Горбачевым и Ельциным. Точнее – я был с ними знаком хуже, чем мог бы. Но я демонстративно держал дистанцию. Журналисты не должны близко дружить с первыми лицами государства – иначе они потеряют шанс быть объективными. Я общался с Горбачевым, наблюдал за ним, анализировал его поступки и действия… Он жал мне руку. Его жена Раиса Максимовна говорила, что я – их с Михаилом Сергеевичем любимый телеведущий. Но я не обольщался на этот счет.
Во время встречи Горбачева с Джорджем Бушем-старшим произошел забавный эпизод. Жили оба президента каждый на своем корабле и строго по протоколу ходили друг к другу «в гости».
Когда на наш корабль с визитом прибыли американцы, вся наша делегация выстроилась по ранжиру и Раиса Максимовна с Михаилом Сергеевичем показывали Бушу свою «свиту».
Раиса Максимовна наслаждалась процессом.
– А это писатель такой-то, – делала она жест рукой. – А это художник такой-то, – еще один жест. – А это…
Дошла очередь до меня.
Раиса Максимовна улыбнулась сладчайшей улыбкой, протянула руку и потрепала меня по щеке.
– А это наш любимый телеведу-у-ущий, – пропела она.
Среди журналистов такой тон назывался «сироп». И не было ни одного здравомыслящего человека, кому бы он не претил. Я так и не понял в тот момент, что должен сделать: обрадоваться или оскорбиться.
Но ровно через месяц закрыли мою аналитическую программу «7 дней» – и над эпизодом с «любимым веду-у-ущим» я мог только смеяться.
Горбачев был продуктом своей системы. Работал первым секретарем Ставропольского крайкома партии – именно там его заметил Андропов. Молодой, многообещающий партийный лидер. Уверен, когда его назначали на должность генсека, никому в голову не приходило, что он настолько развернет судьбу страны.
Думаю, он и сам не ожидал от себя такого – и, даже начиная перестройку, планировал лишь «освежить» социализм, но не убивать его. Впрочем, с самого начала, едва взяв курс на гласность и демократию, он уже нажил себе много очень сильных врагов. Им была крайне недовольна вся силовая элита: КГБ, МВД, военные…
Ему – кто тихо, а кто демонстративно – противоречили многие «красные директора», первые секретари обкомов. Пожалуй, ни у одного советского генсека не было такой мощной оппозиции, как у Горбачева в 80-е годы.
И он почти победил. Он избавился от многих, кто стоял на пути его реформ, он перевернул сознание миллионов россиян… Он не справился с экономикой. Возможно, рядом с ним не оказалось хорошего экономиста, может быть, он сам не осознавал глубины проблемы – но страна в конце 80-х оказалась на пороге голода. И в тот же момент некоторые союзные республики настойчиво дали понять: они планируют покинуть Советский Союз.
Горбачев должен был бы дать понять: это невозможно. Причем невозможно настолько, что нет смысла даже это обсуждать.
Но тут в нем словно что-то сломалось. У меня есть фотографии с Ельциным, Горбачевым, Путиным, Медведевым – на всех снимках я касаюсь их. Это не случайность – мне всегда хотелось прикоснуться к человеку, который мне интересен. Было важно узнать, что под пиджаком – что-то вялое и безжизненное или стальной бицепс.
Может быть, это даже была идея-фикс: почувствовать физическую силу человека.
Так вот, однажды мне довелось дотронуться до руки Горбачева. До этого он мне представлялся округлым, слегка одутловатым. Причем – и физически, и внутренне. А тут вдруг оказалось, что у него мощная, очень сильная мужская рука. Но!
Я прикасался к нему еще в 80-е годы – когда страну охватила перестроечная эйфория. А вот каким его бицепс стал потом… Не знаю.
Когда начались волнения в Вильнюсе, он должен был лететь туда, в эпицентр. И он собирался – но не полетел. Струсил? У меня нет ответа на этот вопрос. В Карабах – не полетел. В Баку – не полетел.
А вот в Форос полетел… И вернулся уже в другую страну.
В приемной Горбачева я сидел уже второй час. Меня вызывали к генсеку на точное время, я приехал…
– У него в кабинете Александр Николаевич Яковлев, подождите, пожалуйста, – попросил секретарь.
Я ждал. Полчаса. Час. Полтора часа…
– Может быть, я пойду? – Я поднялся со стула. – Видимо, там долгий разговор, у меня тоже дела. Я приеду в другой раз.
– Нет-нет, Эдуард Михайлович, – секретарь замахал руками. – Подождите, пожалуйста.
Дверь кабинета открылась спустя два часа.
– Эдуард… – Горбачев сидел за своим столом – осунувшийся и смертельно усталый. Глаза его бегали. – Мы тут посовещались… – Он взглянул на Яковлева, словно ища его одобрения. – Мы посовещались и решили предложить тебе должность генерального директора «Останкино».
Хорошо, что я тогда сидел. Председатель Союза журналистов СССР и фактически – безработный.
– Конечно, я согласен, Михаил Сергеевич, – произнес максимально спокойно.
– Но ты будешь не один… – Горбачев снова посмотрел на Яковлева. – Вместе с тобой будет работать Егор Яковлев – его мы назначим председателем «Останкино».
И я снова согласился.
Это было странное решение: поставить во главу телекомпании двух человек, причем – даже незнакомых друг с другом. Егор Яковлев тогда возглавлял «Московские новости», газета была одной из самых смелых и популярных в стране… Каждый из нас знал друг о друге, но лично мы не общались.
Но почему именно меня и Яковлева? Почему не кого-то одного?
Потом уже мне рассказали: Горбачев настаивал на моей кандидатуре. Александр Николаевич Яковлев (Егор Яковлев был его однофамильцем, никаких родственных связей между ними не прослеживалось) горячился:
– Михаил, ты не можешь сейчас назначить никого без согласования с Ельциным, понимаешь? У тебя уже нет власти, власть – у Ельцина. Если ты поставишь Сагалаева, Ельцин его тут же снимет. Просто в пику тебе, ты понимаешь это? Поэтому сейчас мы должны продумать другой вариант – тот, при котором Борис согласится с твоей кандидатурой.