Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Не поворачивайся.

Ракель оглянулась и впервые за два года увидела Александра.

Он стоял у барной стойки и ждал пиво. Рефлекторно отреагировав на таранящий его взгляд, он их немедленно обнаружил, но агрессию Ловисы, увы, не уловил, а помахал рукой, явно обрадовавшись, и направился к ним, издалека громко окликнув по именам:

– Сколько лет, сколько зим!

Далее последовали неловкие объятия. Ракель заметила, что у него новый рюкзак, но старый пуловер. Она спросила, когда он вернулся, и Александр кратко отчитался о том, чем занимался в последние месяцы. Сдал экзамены, подрабатывал, снял жилье на Хисингене, но скоро собирается переезжать в квартиру сестры на Хёгсбу. Они проговорили достаточно долго, и из вежливости уже следовало предложить ему сесть, но никто из них этого не сделал, и, махнув кому-то рукой, он сказал, что пришёл встретиться с друзьями, но был рад повидаться, и вообще, почему бы им как-нибудь не выпить вместе? Конечно, согласилась Ракель, и он открыл контакты, чтобы проверить, остался ли у него её номер. Мобильный тоже новый – блестящий айфон, а не видавшая виды «Нокиа», будившая её короткими сигналами посреди ночи, – но её номер, как оказалось, сохранился.

– Отлично, супер, ну, ладно, тогда до связи! – проговорил он и, не торопясь, удалился.

В его поведении не было ни намёка на обстоятельства их расставания, на то, как в один прекрасный день Ракель просто собрала все свои вещи и съехала из квартиры в Крузберге, оставив на кухонном столе в качестве единственного сообщения квартплату за следующий месяц, предварительно сняв из банкомата наличные.

– Вот так, значит, – произнесла Ракель и выпила.

Вечернее солнце подсвечивало ветки хмеля, кожа Ловисы была бледной, как выросший в погребе цветок. Окружающий мир снова покатился дальше вперёд, но она заметила, что что-то изменилось.

Нынешняя жизнь Александра вызывала у неё рассеянный интерес, но ей не особо хотелось с ним общаться.

– Итак, Мэрилин, – сказала она, – помимо того случая в Берлине, когда ты была под кайфом, имеется ли у тебя какой-либо другой опыт употребления препаратов, стимулирующих центральную нервную систему?

20

Густав так и не ответил ни на звонок, ни на письмо, и, когда до юбилея оставалось две недели, Мартин отправил короткий мейл Долорес – из всех стокгольмских друзей Густава только её Мартин знал более или менее близко и всегда подозревал, что имя у неё ненастоящее. Ответ пришёл через несколько часов.



Привет, Мартин! Рада весточке. Здесь всё хорошо. От Густава действительно в последнее время ничего не слышала, но знаю, что в апреле он ездил в Лондон. Напомню ему, когда буду разговаривать с ним в следующий раз!

Обнимаю!

Долорес



Долорес, видимо, тоже ждала звонка или хотя бы открытку с гномическим посланием и поддерживала надежду обилием восклицательных знаков. Сколько их, объединённых ожиданием известий от Густава? По залам Художественного музея наверняка в нервном неведении бродит куратор, гадая, соблаговолит ли главный объект внимания явиться на открытие или нет.

Мартин вспомнил последнюю встречу с Густавом. Это было прошлой зимой. Вечные тёмно-синие сумерки, люди идут вперёд, сопротивляясь завывающему ледяному ветру. Снежинки, клубящиеся вокруг фонарей, Стрёммен, или как там называется этот водоём, блестит, точно оникс.

Густав ждал его на перроне, опёршись о колонну и держа в руках сигарету. Глубокие морщины на лбу, небритые впалые щёки, под глазами фиолетовые тени. Крысиного цвета волосы, разбавленные сединой, казались светлее и висели печальными прядями. На затылке невидимая для самого Густава плешь. Он немного поправился, но все жировые отложения сосредоточились в районе живота. И если физиономия говорила о решительном наступлении среднего возраста, одежда свидетельствовала об обратном. Судя по вроде бы новым и хорошо сидящим чёрным джинсам, ему попался на редкость толковый продавец; и незастёгнутая, несмотря на холод, старая армейская куртка поверх футболки.

Густав не заметил, как Мартин подошёл, но вспыхнул ослепительной улыбкой, когда Мартин окликнул его по имени. Они обнялись.

– Очень по-деловому выглядишь.

– Стараюсь.

Мартин заметил, что его акцент звучит заметнее.

– Мы коты среди горностаев, – произнёс Густав.



Мастерская на Сёдермальме, определил Мартин, хотя в городе ориентировался плохо. Густав как-то предположил, что некоторый топографический кретинизм – это проявление давнего свойственного гётеборжцу неприятия столицы, но это было не так. С тем же успехом Мартин легко мог заблудиться и в Париже, но там он месяцами носил с собой карту и в конце концов научился определять своё местонахождение, даже если с картой выходила путаница. А вот карты Стокгольма у него не было никогда. Так что расположение районов или водоёмов всегда оказывалось непредсказуемым и неожиданным, улицы появлялись внезапно и там, где он их меньше всего ожидал, и исчезали безвозвратно, он всегда нырял и выныривал из метро, не имея ни малейшего представления о том, где окажется.

Старый, начала прошлого века, дом. Довольно необычные фамилии на соседних дверях. Густав долго возился с ключами, прежде чем сообразил, что оставил дверь незапертой. Внутри, как в гостиничном номере, – чисто и красиво. Густав объяснил, что нанял уборщицу.

– Или это называется как-то иначе? Техничка? Или технички только в школах? Как бы там ни было, это страшно приятная женщина, которая приходит раз в неделю и содержит всё здесь в рамках допустимой санитарии… Выпьешь что-нибудь? Виски, вино?

– Бокал вина было бы неплохо…

Мартин уже направился в мастерскую, когда Густав его окликнул:

– Какого чёрта, мы, что, не можем подождать с картинами? Мне нужно немного пространства для себя самого.

И они посидели в гостиной, Мартин на диване, Густав в кресле, оно казалось единственным предметом мебели, которым действительно пользуются. Мартин его не сразу идентифицировал – одно из тех двух, которые они притащили из контейнера в однушку на Мастхуггет. Кресло из пятидесятых-шестидесятых, которое в восьмидесятых выглядело безнадёжным, но сейчас снова оказалось в тренде. Все остальные поверхности в комнате были чистыми и нетронутыми. Большой блестящий телевизор. Густав, даже с учётом новых джинсов, плохо вписывался в свой новый дом. Он поёрзал в кресле, пошарил в карманах, встал и сходил за пачкой «Голуаз». Открыл окно и прикурил.

– Будешь?

– Я бросил.

– Вот как. Ну да, – он издал короткий хриплый смешок, похожий на скрип гравия под ногами. – Бросил. Сейчас все бросают и начинают заниматься йогой. Ты же не начал заниматься йогой?

– Никакой йоги на горизонте, – ответил Мартин, хотя подумывал сходить на пробное занятие в «Хагабадет», уж слишком активно его подбивала коллега Санна, утверждавшая, что это нормализует давление и понижает общий уровень стресса.

– Приятно слышать. Люди могут заниматься чем хотят, мне само отношение не нравится. Все становятся слишком правильными. Это как у беременных. Они думают, что немного лучше других. – Повернувшись в сторону улицы, Густав выпустил дым. – А вот Сесилия так себя не вела, когда была в положении. Хоть, откровенно говоря, общаться с ней тогда было не очень весело.

– Ты дома больше не куришь?

– Ну да… Просто всё очень быстро пропитывается этим дерьмовым дымом.

– То есть соседи своего добились?

– Какие соседи?

– Те, которые жаловались.

– А, те. Нет, они съехали. У них родился ещё один ребёнок, и они переехали в Бромму или ещё какой-то заповедник для детей. А их квартира ушла за четыре лимона. Убогая трёшка. Люди психи – берут кредиты и покупают, покупают и покупают, не понимая, что всё принадлежит банку. Ещё один кризис, и им конец. Можно же просто снимать.

– Но ты же тоже купил, а не снимаешь?

– Да, но я ни фига не занимал. – Густав щелчком выбросил окурок и закрыл окно. – Ну, что, куда пойдём ужинать? В «Опера чэлларе»?

Столик, как обычно, заказал Мартин, а когда они вошли в ресторан, он попытался подавить раздражение из-за этого «оппозиционного» стиля, в котором Густав одевался.

И дело было не том, что на них смотрели – подобные места как раз хороши тем, что здесь никто ни на кого не смотрит. Кроме того, ХУДОЖНИК ГУСТАВ БЕККЕР мог одеваться во что угодно, хоть в футболку с принтом Liket Lever [139] и вывернутую наизнанку куртку «Хелли Хансен», как сейчас. Проблема в том, что Мартин автоматически наделялся ролью скучного обывателя. На Мартине был пиджак «Акне» и наручные часы, а в гардеробе он оставил шерстяные пальто и шарф, и он, кстати, соврал сыну, когда тот спросил, сколько стоят эти кожаные итальянские туфли. Но выбора у него не было, потому что на богемность сделал ставку Густав. Да и как бы выглядел издатель Мартин Берг в потёртой фланелевой рубашке?

Густав пробежал глазами винную карту, заказал бутылку бордо за девять сотен и начал вертеть в руках салфетку, как только официант отошёл от их стола. Мягкий свет размыл следы лет на его лице. Росчерки морщин казались изящными и не напоминали об усталости. Но с момента, когда Мартин сошёл с поезда, Густав, похоже, ни разу не улыбнулся.

– Как дети? – спросил он.

Мартин завёл довольно долгую речь об Элисе, о его поздних возвращениях домой и вечном недовольстве, о том, что сын считает, что у него всё в порядке, хотя это, похоже, не совсем так, и о том, насколько всё это печально. С Ракелью всё было иначе, о ней вообще не приходилось волноваться. Хотя она, конечно, слишком увлечена этой её психологией и не особенно интересуется издательством, что, честно говоря, странно, потому что…

– Я выйду покурить, – сказал Густав.

В тот вечер говорил в основном он, и его раздражало, когда его перебивали.

Густав жаловался на всё, что ему не нравилось: сначала на жителей Стокгольма, потом на старых приятелей, которые никак себя не проявляли, когда он был никем, а теперь изображают закадычных друзей, он жаловался на современное искусство, «поверхностное и банальное», не говоря уж об арт-рынке, «блистательном борделе капитализма, где все без исключения шлюхи».

– Тебя никто не заставляет продавать, – заметил Мартин, но Густав не унимался, незаметно переключившись на своего галерейщика, людей, употребляющих глагол «чатиться», буржуазное правительство, руководство выставочных залов и реконструкцию станций метро. Немногословным он был, только когда говорил о работе.

Периодически он прерывал себя одним и тем же рефреном: «Я выйду покурить». В первые два раза Мартин шёл с ним, но на улице было холодно, и в третий раз Мартин остался. На тарелке Густава лежало едва тронутое седло оленя с грибами, но аккуратно сложенные нож и вилка показывали двадцать минут пятого, сообщая об окончании трапезы. Вернувшись, Густав намеренно пошёл не в обход, а между столами, и случайно задел пустой стул. Остановился, чтобы поставить его на место. Со стулом он обращался как с неким на редкость докучливым предметом, ножка стула задела чью-то ногу, скрытую под белой скатертью, и Густаву пришлось снова пытаться водрузить предмет мебели на место. Ему это толком не удалось – стул по-прежнему стоял криво, – и в итоге Густав просто, не оглядываясь, скрылся с места преступления.

– Ты слышал, – начал он, усаживаясь, – что появился человек, возжелавший написать обо мне научную работу. О таком ведь принято сообщать домашним, да?

– О чём конкретно он пишет?

– Ни малейшего представления.

Мартин рассмеялся, поперхнулся и закашлялся.

– В смысле, ни малейшего представления? – переспросил он, когда снова смог говорить.

Густав сделал неопределённый жест:

– Какая-то девушка, историк искусства. Там речь о категории рода и… женских субъектах, о том, как они изображаются. – Он покачал головой. – Особа приятная, но злая. Не на меня, понятно. А на мир. На мужчин. Почему феминистки всегда такие злые?

– Они, наверное, недовольны тем, что стали утраченной частью патриархальной общественной структуры.

– Она так завелась, когда начала говорить об этом. Объективизация женщины, бла-бла-бла. Но я ей нравлюсь, потому что я написал много картин, на которых Сесилия изображена в процессе работы. Хотя на самом деле, если мне хотелось писать Сесилию, я мог делать это, только когда она работала.

Он подцепил вилкой раструб лисички и с недоумением посмотрел на него:

– А в итоге я получился героем-феминистом.

– Далеко не всякий занимающийся культурой мужчина средних лет способен таким похвастаться…

– Но обо всём прочем она же не напишет ни слова. Не напишет, к примеру, о моём духовном родстве с голландцами семнадцатого века. Профаны считают, что всё началось с Улы Бильгрена, но это отнюдь не так. Всё началось с Вермеера и Рембрандта. И ещё нескольких. Возможно, она назовёт Цорна, но только затем, чтобы пнуть его за объективизацию этих несчастных наивных даларнийских девиц… – Густав махнул официанту, попросив ещё одну бутылку.

– Мне достаточно, – сказал Мартин. Мысли стали неясными и неповоротливыми. Окутанными ватой. Он способен дойти до туалета и не споткнуться. И чек он подпишет не бессмысленной закорючкой. А потом им надо как-то добраться домой. Они вызовут такси? Пойдут пешком? Он понятия не имел, где они находятся, далеко ли это от дома Густава. Это ещё Сёдер? Он полез в карман, чтобы свериться с Гугл-картами, но остановился: Густав свирепел, когда кто-то сидел перед ним, копаясь в телефоне.

– Нет, какого чёрта! Разумеется, мы должны продолжить, – сказал Густав и хлопнул в ладоши. – Ты же приехал, да? И это надо отметить. Да, я считаю, что это надо отметить. Ещё одну такую же, пожалуйста. Мы же не можем обойти вниманием такое редкое событие, ты согласен, Мартин Берг? Это было бы святотатством. Я в этом уверен. Над чем ты смеёшься? Что тут смешного? А?

Принесли вино. Они выпили.

– По-моему, они закрываются…

Остальные посетители незаметно исчезли. Ресторан превратился в полотно Ренуара – размытые, как во сне, очертания, умбра и красное дерево. На втором плане маячил персонал, наверняка им хотелось домой, но Густав лишь рассмеялся и сделал последний глоток кофе с коньяком, «rien [140]» сказал Мартин, и Густав снова захохотал. Он дал знак, чтобы принесли счёт, они затеяли галантный спор, кому платить, выиграл Мартин, и вот карточка ложится на серебряный поднос, Мартин ставит короткую подпись – завиток, слабо напоминающий обычный автограф… и вот они уже идут к гардеробу, надевают пальто, где перчатки, он их забыл?.. нет, вот же они, в карманах… улица, снежная ночь, суровый мрак, холод, немедленно вгрызающийся в горло, пока пальцы застёгивают пуговицы на пальто. Разве у него не было шарфа?

Густав и слышать не хотел о том, чтобы идти домой.

– Мартин. Мы же только начали. Как говорится, нельзя упускать шансы. Скоро понедельник, ты вернёшься к делам, будешь решать жизненно важные вопросы и готовить мясо по сложному рецепту… – Он махнул рукой подъезжающему такси. – Оставаться на улице в такую погоду, пожалуй, опасно для здоровья. Можно заблудиться, упасть в сугроб, замёрзнуть и умереть.

– Только если ты пьян.

– А кто в этой стране не пьян? Наверное, только мусульмане. Залезай. – Густав придержал ему дверь, а потом сам забрался в салон и назвал водителю адрес. Мимо них летели городские огни. – Эта страна построена на алкоголизме. Вспомни девятнадцатый век. Все пили, включая подростков. Одна пятая всего населения уехала. Что совершенно понятно. И только государство, только его жёсткий патронаж позволил нам свернуть с дороги слаборазвитой североевропейской страны и стать той высокомерной Швецией, той страной всеобщего благоденствия, которую мы все знаем и любим. А что мы видим сейчас! Что сейчас делают эти идиоты? Голосуют за правительство, которое намерено отменить государство. Они, видимо, забыли, что когда народ сам определял, что делать, он напивался до невменяемости, и никакого прироста, никакого… вот здесь остановите, пожалуйста!

На улице Мартин попытался было остановить Густава, но тот шёл к цели уверенно, как товарный состав по железной дороге. Красный свет в окнах. Шумная толпа у входа. Очередь. Сигаретный дым, смех. Витой бархатный канат. Охранник махнул им рукой, радостно приветствуя Густава. Снова гардероб, номерок в кармане пиджака.

Внутри жарко и влажно, оглушающий шум, музыка. Гранатовый свет. Блеск хрустальной люстры, отражённый в зеркалах. Скучено и тесно, ты постоянно натыкаешься на чьё-то тело, всё выглядят так, словно малейшая деталь внешности продумана и под контролем. Обнажённые плечи, короткие юбки. Воздух, сгустившийся от возможностей для обмена – улыбками, напитками, номерами и визитными карточками.

Густав, бродячий кот среди персидских и сиамских собратьев, заказал шампанское и окинул толпу взглядом.

– Ты только посмотри на них! – выкрикнул он. Разговаривать нормально было невозможно. – До чего увлекающийся пошёл народ. Точно знает, чего хочет, и считает, что вправе этого хотеть. Потому что он этого достоин. И ни до одного, чёрт возьми, не дойдёт – он ничем не отличается от других. Все на поверхности приятные, просто до жути приятные, но каждому здесь что-то от кого-то нужно. Иногда мне кажется, что они злятся на тех, кто не пользуется интернетом, потому что это лишает их возможности продемонстрировать все свои знакомства… Понимаешь, это всё ненастоящее. Это игра, игра на публику. Из ворота его свитера торчала нитка. Мартин её убрал и прокричал в ответ:

– Что же ты тогда не возвращаешься домой?

– В старый добрый Гётеборг, – проговорил Густав с гётеборгским акцентом и вдруг злобно рассмеялся.

– Я серьёзно.

– И всё-таки нам было очень хорошо, правда же?

К ним подошла девушка, она положила руку на плечо Густаву, чтобы он заметил её присутствие. На ней была чёрная кожаная футболка, что, учитывая жару, выглядело абсурдно, хотя выносливость того, кто способен носить вещь из кожи в этом тропическом климате, заслуживала восхищения. Она не могла не потеть, но выглядела при этом как девушка, которая потеть не любит, – безупречная стрижка паж и свойственная всем присутствующим свежесть, словно все они только что из душа. Как будто их хирургическим путём избавили от лишней растительности, угрей и прочих изъянов кожи, а также от ненужных физиологических жидкостей.

– Мартин, это Нина! – прокричал Густав. За Ниной потянулся эскорт людей возраста Ракели или чуть старше. Они здоровались с Мартином, слабые легко забывающиеся рукопожатия. На одном парне кепка, на затылке у другого нечто похожее на огромную кипу. Над головой летали воздушные шарики и взрывались салюты шампанского.

– Чем вы занимаетесь? – прокричала Нина.

Лучше бы она спросила о чём-нибудь другом. У него не было сил рассказывать о себе, и он переадресовал вопрос ей – оказалось, что она работает в галерее Кей Джи, Мартин пытался кивать с заинтересованным видом, параллельно в шутку обдумывая, не стоит ли завести разговор на одну из любимых тем Сесилии, о том, что капитализм, то есть его raison d’être [141], – это наиболее эффективная общемировая система, остановить развитие которой, судя по всему, невозможно. Конечной станцией для устремлённого вперёд локомотива может стать только одно: полное истощение ресурсов земли и, как следствие, неизбежные войны, голод и (это она произносила со всей гегельянской серьёзностью, на какую была способна) конец истории.

Но вместо этого он рассказал забавный анекдот о Густаве. Нина смеялась, кивала, и стояла как вкопанная, хотя он намеренно делал паузы, чтобы она могла извиниться и изящно уйти.

Шум давил на барабанные перепонки, мысль, как накачанный гелием шарик, взмывала вверх, не давая себя поймать, эта Нина считала, что у него экзотичный акцент (сама она говорила на стокгольмском, хотя, родом, видимо, была из Вестероса). И когда Густав жестом показал покурим? Мартин кивнул и извинился перед Ниной. Они вышли с той стороны бархатного каната, которая предназначалась для правильных клиентов, очередь – о, боже – никуда не делась, и когда Густав протянул Мартину пачку, тот взял одну сигарету и прикурил от зажигалки Густава. Выбивая из пачки сигарету для себя, Густав уронил её в снег, рассмеялся, вытащил новую и, прикуривая, споткнулся, ему пришлось опереться о Мартина. Он прихватил с собой на улицу бокал.

– Кто это? – спросил Мартин, показав в сторону клуба. – Твои друзья?

– Просто знакомые.

– Они родились, когда нам было столько же.

– Они нормальные, нормальные… – пожал плечами Густав.

– Ты видишься с Долорес?

– Долорес, Долорес. Ты не замечал, что если это имя повторить несколько раз, оно перестаёт быть похожим на имя? Ну, да, вижусь… Она заглядывает, когда ей по пути… но она же сейчас работает в мэрии, так что у неё, так сказать, другой график.

Мартин попытался вспомнить ещё кого-нибудь из старых приятелей Густава:

– А Виви и Шандор? Я слышал, он здесь и работает…

– Шандор. Стопроцентно приспособился к рынку. А ведь он мог… – Густав махнул рукой. – …Он мог бы стать приличным художником.

– О тебе все спрашивают.

– Конечно. Вундеркинд, у которого всё получилось. «Стоппа Прессарна» [142]. Слушай, я себе сейчас задницу отморожу.

– Мне надо ещё немного побыть на воздухе.

Сигарета потухла. Надо срочно выпить воды. Да. Стакан воды, и сразу домой. Внутрь влетела стайка девиц, кто-то взвизгнул от смеха, шпильки проваливаются в зернистый снег, бурно жестикулирующие руки.

Густав взял в баре несколько стопок и раздал знакомым, проще было принять угощение, чем отказаться, проще выпить, чем не выпить, опрокинуть рюмку и вытереть ладонью рот. Густав что-то еле слышно говорил, и все смеялись, Мартин в том числе.

Позже Мартин поймал такси. По лестнице Густава пришлось вести, так что путь выдался долгим, Густав всё время повторял, что Мартин его единственный друг, чёрт, никому ведь нельзя доверять, кто бы вот так ему помог, да его бы просто бросили в канаву, как какого-нибудь Бельмана, куда подевался ключ? У него же точно был с собой ключ… он снял пальто и несколько раз тщательно обыскал карманы, а Мартин сидел на ступеньке, подперев руками голову, пока ключ наконец не нашёлся под ковриком.

Экзамен

I

МАРТИН БЕРГ: Наряду с чтением, сочинительство тоже может быть способом, который позволяет понять себя и окружающий мир. Писатель может думать, что он пишет о некоем x, но, когда книга закончена, вдруг становится очевидным, что на самом деле в центре повествования y. Зачастую текст знает больше, чем тот, кто его сочиняет. Что-то происходит, когда вы облекаете собственный опыт в форму вымысла, и подробности этого процесса мне неизвестны. И никому они, пожалуй, неизвестны. Да они и неважны.

ЖУРНАЛИСТ: А что тогда важно?

* * *

Снег падал и падал. Народ перемещался по городу на лыжах. Ряды припаркованных автомобилей были покрыты снегом. От мороза лопались трубы, и из крана, случалось, исчезала горячая вода. Сначала Мартин думал, что термометр за окном сломался, поскольку он постоянно показывал минус двадцать три градуса. Иногда он просыпался, и его дыхание превращалось в белый пар. Они наскребли денег и позвали на Каптенсгатан трубочиста, который привёл наконец в порядок изразцовую печь, и Мартин переместился в девятнадцатый век – покупая дрова на крохи, оставшиеся от стипендии.

Следов случайных жильцов, обитавших в его комнате за последний год, Мартин не обнаружил, за исключением разве презерватива в комке пыли под кроватью и нескольких номеров журнала «Арбетарен». Мама при встрече сказала, что он неплохо выглядит (сомнительный вывод, если судить по реальному положению дел), а отец пробормотал что-то о гавани Марселя (Мартин почесал руку, на которой под тремя слоями свитеров скрывался вытатуированный якорь). Рассказать кому-нибудь он пока не решился. Пер вернулся примерно через неделю после него, а Густав задержался у бабушки. Единственным человеком, с кем Мартин встречался, была Сесилия.

Утром ему больше всего хотелось, чтобы она оставалась в кровати под пуховым одеялом. Он обнимал её, долго и крепко, пока из её тела не уходило напряжение. Иногда она плакала. Если он начинал что-то говорить, она лишь качала головой, а потом они оба засыпали. Во время его отсутствия она обзавелась телевизором с четырнадцатидюймовым экраном и видеомагнитофоном, и они несколько дней пролежали в постели, смотрели фильмы, заваривали чай, чистили апельсины и ели чипсы, пока постельное белье не стало грязным и не покрылось пятнами. Первое, что сделал Мартин, – сдал анализ на СПИД, а заодно и на прочие венерические заболевания. Якорь послужил идеальным алиби. Он даже слегка приподнял им настроение, потому что Сесилия издала нечто похожее на смех, когда он поднял свитер и рассказал о Марселе.

– Моряк Мартин Берг, – произнесла она почти обычным голосом, лёгким и глубоким. – Вот уж не подумала бы.

На самом деле ему хотелось рассказать о Дайане. Сесилия давно спала, а он лежал и мысленно формулировал признание. Как-то он даже пришёл к ней на Кастелльгатан с твёрдым намерением облегчить душу. Однокомнатная квартира была холодной и больше, чем когда-либо напоминала монастырскую келью: пустые белые стены, пустые подоконники, голый дневной свет. Пустой холодильник. По её словам, ела она в основном в «Юллене Праг». Лицо у Сесилии было бледным, на нём отчётливо проступили линии скул и подбородка. Пояс на фланелевых штанах был застегнут на последнюю дырочку. Она несколько месяцев не стригла волосы, и, гладко причёсанные, они были собраны в пучок на затылке. В этой полученной по наследству песцовой шубе она напоминала покинутую всеми русскую княжну. Хотелось посадить её в сани и отвезти куда-нибудь, где есть камин, борщ и балет Большого театра.

Он так и не решился. Вместо этого он, как приговора, ждал анализа крови. Когда через несколько недель пришли результаты, он сто раз успел представить себя лежащим при смерти, и тот факт, что все тесты оказались отрицательными, положил конец мучительным фантазиям о похоронной процессии, белых лилиях и посмертном успехе шедевра под названием «Сонаты ночи».

* * *

Пока Сесилия писала свои дипломные работы – она защищала магистерскую по истории идей и кандидатскую по языку, – Мартин готовил в её плохо обустроенной крошечной кухне. В секонд-хенде он за несколько крон нашёл керамический казан и французскую поваренную книгу Джулии Чайлд. Выбирал блюда, готовить которые нужно было долго и в несколько этапов. Оказалось, что курица целиком стоит вовсе недорого. Но её нужно нафаршировать, добавить специи, следить за ней в ненадёжной духовке, периодически поливая стекающим жиром. Он взбивал домашний майонез. Научился готовить яйца пашот. Он ждал сезона раков, потому что Сесилия всегда радовалась, когда что-то можно есть руками, а пока покупал бюджетные креветки и мидии в «Фескекорка». Готовил айоли по рецепту Джулии Чайлд. Жарил в масле камбалу. Три часа варил томатный соус с красным вином. Научился печь хлеб. Поскольку после четырёх утра Мартин всё равно уже не спал, он вставал и готовил тесто, а пока оно подходило, ждал газету и пил кофе. В темноте горел красным индикатор включённой духовки.

Когда Сесилия не писала, она хотела спать. Уже в девять забиралась под толстое одеяло, сворачиваясь там, как ёжик. Просыпалась, когда ложился он, расслаблялась в его объятьях; они не говорили друг другу ни слова, он держался, пока не замечал, что она теряет контроль; звуки, которые она издавала, забывая о себе, когда всё её тело сотрясала дрожь.

По утрам она не слышала будильник.



Через неделю после возвращения Мартин отправился в библиотеку за книгами для углублённого курса по литературоведению. Ему даже абонемент обновлять не пришлось. После этого семестра ему останется только магистерская работа и выпускные экзамены. А потом стипендия закончится. И кем станет бедный гуманитарий? Он может заняться докторской. Может взять ещё пару курсов и стать библиотекарем. Можно применить философию и литературоведение на учительской стезе. Пойти работать в гимназию… Мартин вспомнил одноклассников. Но, чтобы не почувствовать всю безутешность жизни, ты должен встать у доски не раньше, чем пройдёт как минимум десять лет с тех пор, как ты встал со школьной скамьи.

На обратном пути ему казалось, что весь город может уместиться у него на ладони. Тихие белые аллеи, по которым медленно прокладывают борозды одинокие фигуры в тёмных пальто. В это время он обычно бродил по Сен-Жермен, заходил в какое-нибудь кафе с полом в шашечку и зеркалами на стенах. Здесь же в одних и тех же кафе сидели одни и те же люди, обсуждая одни и те же темы, в магазинах продавалась одна и та же еда, вид из окна не менялся, равно как и трещины на потолке, в который ты глядел.

Но кое-что произошло: его напечатали. Обычной бандеролью пришла книга. На ярко-синей обложке антологии выделялось чёрное название «80-е». Внутри два столбца, по пять имён в каждом, одно из которых МАРТИН БЕРГ.

Он прочёл свой текст и пробежал глазами чужие. В любом случае, получился хороший рассказ. Ему за него не стыдно. Напротив, он должен написать продолжение. Кто угодно способен сочинить хороший рассказ. Ковать надо, пока горячо, подумал Мартин, немедленно осудив себя за использование клише. Надо брать себя в руки – чёрт, надо сделать большой и полифоничный дебютный роман, к тому же он уже почти готов.

В конце января пришла посылка, которую он отправил из Парижа в один из последних дней. Там были прошлогодние записные книжки: всевозможные заметки, письма и рукописи; ящик был слишком тяжёлым, чтобы везти его с собой в поезде. В обычной ситуации он бы боялся, что посылка потеряется – примерно как у Хемингуэя, чья жена Хэдли забыла рукопись в такси и она навсегда исчезла, – но сейчас он об этом даже не задумался.

Мартин нашёл черновик «Сонат ночи». Потом написал на коробке «ПАРИЖ» и поставил её в шкаф.

В один февральский день на Каптенсгатан появился Густав с бутылкой вина и пакетом рождественских булочек, которые он обнаружил в морозилке. Они не виделись почти два месяца. Единственной весточкой была открытка, полученная пару недель назад: Алоха! По-прежнему в плену у бабушки, считаюсь выздоравливающим. Увидимся, вероятно, в февр.!

Он, похоже, набрал вес, хотя во всей этой одежде понять трудно. Под пальто у Густава оказалась вязаная кофта с норвежскими снежинками, а под ней приличный чёрный свитер, без дырок и спущенных петель.

– Рождественский подарок от бабушки, – объяснил Густав. – Она настаивает, чтобы я носил вещи из кашемира. Не в моём стиле, но зато офигенно тепло. Где все? – спросил он, открывая холодильник.

– Ну, Андерс, наверное, на работе.

Густав задумчиво кивнул, как будто Мартин произнёс нечто необычайно глубокомысленное. Потом вытащил сыр и понюхал его.

Мартин включил кофеварку и поинтересовался:

– Как Рождество?

– Сносно. Бабушка слегка доставала. Говорила, что я не должен перенапрягаться, требовала, чтобы я остался. Ну, мне и пришлось. – Густав закрыл холодильник, сел на стул и тут же начал раскачиваться. На пятке одного носка зияла дыра.

Мартин засыпал кофе в фильтр.

– А теперь что собираешься делать?

– Вернусь в школу. Последний рывок. Неплохо довести что-нибудь до конца, я считаю… А ты?

Пока булькала кофеварка, Мартин рассказал о литературоведении в целом и сегодняшнем семинаре в частности. Это был первый семинар в семестре, и Мартин оказался слегка не в форме. Вяло соображал. Они обсуждали Ауэрбаха, он пролистал текст в надежде, что этого хватит. На углублённом курсе меньше студентов, и все они исключительно начитанные крутые типы с академическими родителями и с младших классов привыкли к выражениям вроде «релевантная критика». И как только ты что-нибудь не то ляпнешь, тебе тут же на это укажут.

– Ну да, весёлого мало, – резюмировал Густав.

Они выпили кофе, часы показывали больше четырёх, самое время найти штопор и открыть принесённую бутылку.

– Но вопрос в том, хочу ли я этим заниматься всю оставшуюся жизнь, – произнёс Мартин. – Хочу ли я разбирать и анализировать? А не создавать что-нибудь самостоятельно. Интересно, что будет иметь больший смысл в перспективе.

– Ну да, – проговорил Густав после паузы. – А как Сесилия?

– Хорошо.

– Где она?

Мартин чуть не ответил «не знаю», но это было бы неправдой.

– Сидит дома, пишет работу. Я хотел, чтобы она пришла сюда, там у неё дико холодно, а тут всё-таки печка, но она говорит, что у неё здесь нет рабочего места. Ты же её знаешь. У неё должно быть своё место.

– Изразцовая печь – это большой плюс, – сказал Густав.

– И к тому же она придаёт существованию немного достоевщины, да? Кстати, угадай, что со мной случилось в Марселе?

– Я должен это знать?

– Скажем так: тебе я об этом поведать могу, а вот родителей мне лучше оставить в счастливом неведении.

– Заинтриговал.

Мартин поднял свитер, закатал рукав футболки и показал якорь:

– Voilà.

– Боже правый, – произнёс Густав. – Счастье, что тебя не похитили марокканские моряки и ты не оказался в Иностранном легионе, как Рембо.

– Рембо торговал оружием в Эфиопии. Но, конечно, на этой кухне с деревянными панелями я сижу по чистой случайности, а ведь мог бы влачить жалкое существование в Алжире и стать проституирующим морфинистом.

– И что бы на это сказала Сесилия?

– Tant pis [143].

– Книга в любом случае должна получиться хорошей.

Они рассмеялись. Густав налил Мартину вина.

– Итак, – произнёс Мартин, – мы снова дома.

– О, Париж останется с нами навсегда.

II

ЖУРНАЛИСТ: Были ли у вас решающие моменты в профессиональном плане?

* * *

Они шли через Слоттскуген, под ногами слякоть, сверху капало, мокрый снег залетал под воротник. Голый чёрный асфальт, бурлящие ливневые стоки, зато темнеет теперь позже.

Сесилия зашнуровала шиповки и отправилась на пробежку, первую за несколько месяцев. Вернулась разрумянившаяся, с блеском в глазах, сказала, что снова чувствует себя человеком, выпила два станка молока и скрылась в ванной. Но чем ближе к защите, тем чаще она чувствовала слабость, она жаловалась, что её подташнивает, что она потеряла аппетит, и спрашивала, могут ли головокружение и усталость быть симптомами опухоли мозга. Мартин поспорил на сто крон, что после успешной защиты от этой опухоли не останется и следа.

Во всяком случае, она немного поправилась, и ночи напролёт спала в его объятиях. Он бы отдал – о’кей, не всё что угодно, но – многое за то, чтобы так же безмятежно спать девять часов подряд, но в четыре утра он просыпался от какого-то тревожного сна, которого не помнил, смотрел в потолок и слушал её глубокое дыхание.

Чтобы не беспокоить Сесилию, Мартин ретировался в коммуну на Каптенсгатан. Днём Андерс, разумеется, работал, но, будучи доброй душой, он выделил диван в гостиной приятелю, которого выгнала девушка. Свободные личности хороши, но не когда стоят в трусах перед зеркалом в ванной и давят прыщи, а тебе хочется в туалет. И не когда съедают собственноручно взбитый тобой голландский соус («я думал, ты собирался его выбрасывать»). И не когда просто из любви к жизни устраивается ужин с вином, после которого остаётся гора посуды, а девица с выкрашенными хной волосами начинает спорить с тобой о несуществующей феминистской перспективе у Гёте. А тебе хочется сказать ей «закрой рот и иди домой», но ты не можешь, потому что новый жилец, по всей вероятности, хочет с ней переспать, иначе он не сидел бы с этой блуждающей ухмылкой и не подливал ей вино. И они действительно потом активно совокупляются на диване в гостиной, которая отделена от твоей комнаты тонкой стенкой. Мартину даже пришлось накрыть голову подушкой.

На письменном столе лежала рукопись «Сонат ночи», пачка толщиной пять сантиметров (он замерил). Но для того, чтобы писать, всегда было «завтра». Зачем себя мучить, если нет вдохновения. Если нет настроя. Есть хоть один пример, когда хорошая литература родилась под флагеллантскими пытками? Он молод. О господи, да у него масса времени. Сначала он должен закончить с литературоведением. Найти отдельную квартиру. Доварить этот бульон. Он выудил из кастрюли лук с помощью шумовки – о существовании которой ещё два месяца назад даже не подозревал. На кухонном столе лежала поваренная книга Джулии Чайлд и «В поисках утраченного времени». Семинар в четверг, он прочёл пока четыре романа. Но у него ещё уйма часов для Пруста. И все они простирались перед ним. Сегодняшние, завтрашние, и так до выходных. Что ему со всеми ними делать?

Он прикрыл кастрюлю крышкой, оставив небольшую щель для выхода пара.

Густав вернулся в Валанд к своей больной мозоли – «живописи-теории и живописи-практике», тезисы, судя по всему, принадлежали тому самому Шандору Лукасу с усами Заппы.

Густав ходил туда-сюда по мастерской и рьяно жестикулировал. Говорил, что год за годом пишет одни и те же сюжеты. Преимущественно портреты. В частности, Сесилию. Либо Сесилию, либо «постмодернистские натюрморты» (снова Шандор). Самым смелым прорывом стали несколько парижских видов. Он писал дома. Он писал крыши домов и небо Парижа.

– Кто-нибудь может одолжить мне берет? А тельняшку? И где мой багет? Где брошенная любовница Пикассо?

Густав размахивал сигаретой, пепел разлетался в стороны. Кроме того, он использует, по сути, только одну технику: масло, холст. Где акварель, тушь, старый добрый уголь, офорт, гуашь, пастель? Не говоря о коллаже? Скульптура? Или, в конце концов, инсталляция или перформанс? Разумеется, масло это его! Масло ему удаётся. И развивать то, что у тебя хорошо получается, идея сама по себе неплохая. Он хотел написать Сесилию в духе Рембрандта – белый воротник и чёрный сюртук, чтобы изображение получилось объёмным, как в 3D. Но потом задумался, действительно ли это его собственная идея, или он подсмотрел это у Нёрдрума, его автопортрет, разумеется, мастерски написан, но… Густав затягивался и качал головой… Слишком ностальгический взгляд в прошлое. Стилизация. И вообще, разве теперь важно, твоя это идея или нет, ведь Нёрдрум всё равно успел первым?

Он тут попытался обойти проблему восприятия образа, просто исключив из сюжетов людей – Густав выгружал на диван листы из папки, а Мартин тем временем пытался открыть бутылку вина с помощью гвоздя и молотка, потому что штопор кто-то заныкал. Это были эскизы интерьера мастерской.

– Я рисовал свою проклятую мастерскую. А это то же самое, что рисовать собственный пуп. Всё сворачивается. Картины прячутся сами от себя. И, если я не говорил, сейчас восьмидесятые, и восьмидесятые этого, а не прошлого века. Кто-нибудь, пожалуйста, телепортируйте меня в прошлые восьмидесятые. Позвольте мне изображать читающих женщин в светлых комнатах правильного столетия!

– Либо мы остаёмся без вина, либо мы пьём вино с раскрошенной пробкой. Чисто гипотетически, что бы ты предпочёл? – спросил Мартин.

– Однозначно второй вариант.

Мартин вдавил пробку внутрь бутылки и разлил вино в обычные стаканы. После чего собрал эскизы, с которыми так бесцеремонно обращался Густав, и сказал:

– А по-моему, неплохо.

– Само собой, неплохо. – Густав вытащил изо рта кусочек пробки.

– О, мсье le génie защищает свои труды.

– Я хочу сказать, что они совершенно нормальные.

– А я хочу сказать, что они хороши. А свою фальшивую скромность оставь для Сиссель и прочих слабоодарённых товарищей.

– Сиссель очень толковая…

– Это напоминает ту картину на лестнице Художественного музея, на которую ты всегда пялишься. Там где два скульптора и голая девица.

– Эдуард Дантан, – кивнул Густав, – «Литье с натуры», 1887-й.

– То есть Дантану в этом году сто лет.

– Вот и я о том же. Где мне взять машину времени и немного абсента.

– Попроси Сесилию, может, она снова тебе попозирует? Ей нужно отвлечься. Она говорит только о Франце Фаноне и о том, что у неё язва или, как вариант, какое-то неизученное заболевание кишечника. Слушай, вино с пробкой на вкус так себе.

Несколько недель Густав волновался, что его французские работы потеряются при пересылке. А когда они пришли, неоткрытый ящик так и стоял в прихожей.

– Давай посмотрим? – предложил Мартин.

– Да не, в другой раз.

– Я не понимаю, почему ты так нервничаешь из-за выставки. У тебя же масса работ.

Густав махнул рукой, мол «не факт».

По мере приближения весенней выставки, Густав всё больше времени проводил дома. Денег на кафе у него не было. Он не выносил «толпу», то есть Андерса и нового жильца на Каптенсгатан. И не выносил «депрессивные вибрации» однокурсников. У Мартина по-прежнему был запасной ключ от квартиры на Шёмансгатан, и иногда он приходил туда, когда Густава не было дома. Полы скрипели. На кухне высились горы немытой посуды и пустых бутылок. Рисунки были всюду, висели на стенах, лежали стопками рядом с рулонами холстов, пустыми тюбиками и растрескавшимися палитрами. Мольберт стоял пустой. Интересно, окна мылись хоть раз с тех пор, как… Мартин подсчитал, сколько лет здесь живёт Густав – цифра получилась шокирующей. Выбросил в мусорное ведро засохший комнатный цветок вместе с горшком. В ванной не обнаружилось ни одного полотенца, все они валялись на полу в куче грязного белья. Он заметил несколько разбежавшихся в стороны мокриц. Пепельницы, пепельницы, пепельницы. В нижнем ящике на кухне Мартин нашёл мешки для мусора.

– Оставь как есть, – первое, что сказал Густав, появившись на пороге. В пакетах из алкогольного магазина что-то звякнуло.

– У тебя есть пылесос?

– Нет, пылесос мне нафиг не нужен.

Мартин выпрямился и отправил в ведро содержимое мусорного совка. Во всяком случае, стало почище.

– Я сложил всю почту на столе. Жёлтые конверты имеет смысл открывать. А ещё кто-то из Франции прислал тебе кучу открыток с католическими сюжетами.

– Это, видимо, тот, кого опять тревожит бессмертие моей души. Ты что-то готовишь? О боже.

– Просто спагетти с томатным соусом.

После ужина они смотрели передачу, в которой, прикуривая сигарету от сигареты, Кристина Лунг [144] и Йорн Доннер [145] беседовали с Сивертом Охольмом [146].

– В среду придёт Сесилия, – сообщил Густав, тоже прикуривая.

– Что?

– Для картины. Помнишь – картины Дантана?

– А, отлично.

Апрельское небо темнело. Густав убрал посуду. Мартин нашёл старую пластинку с фортепианными сонатами Шопена.

– Что мы будем делать летом? – спросил он.

– Понятия не имею, – Густав наполнил свой стакан и посмотрел в сторону, – что-нибудь придумается.

Мартину захотелось крикнуть: «Как ты можешь так говорить?» У тебя, может, что-нибудь и придумается, потому что кто-нибудь обязательно купит у тебя картину, пригласит на ужин, или ты неожиданно найдёшь в кармане пачку смятых сотен. Но что делать другим?

Он вышел выбросить мусор и так громко хлопнул крышкой мусоропровода, что по подъезду прокатилось эхо.

Что делать другим, не вундеркиндам? Кто возьмёт на работу гуманитария с одним опубликованным рассказом? И какая это может быть работа? Что он может со своим высоким университетским баллом – встать у станка в типографии? Пойти докером в порт? Как думаешь? Может, на завод «Вольво»? К конвейеру? Герой-пролетарий из него не получится. Увы. Он не носит кепочку в заднем кармане. Он вообще не создан для того, чтобы вкалывать, а потом приходить домой и читать Достоевского. Опять на почту? Вот он вернётся туда и однажды отпразднует пятнадцатилетие профессиональной деятельности, получится типа кротовой норы, просто «Звёздный путь», раз, и ты в 2002-м (он рассмеялся от нереальности даты), и вот он стоит в этом 2002-м и потешается над каким-нибудь устроившимся на лето практикантом, когда тот клянётся, что никогда не превратится в Мартина Берга, который когда-то опубликовал хороший рассказ, а потом устроился на почту.

* * *

Кафедра литературоведения теперь размещалась в новом здании у Нэкрусдаммен и называлась Гуманистен. Мартин ходил на все лекции и семинары. Сидел там в чёрном свитере и слышал, как его собственный голос произносит: «Когда я жил в Париже…» Диплом ему больше всего хотелось писать по Уильяму Уоллесу. Руководитель, уставший доцент, несколько лет назад защитивший диссертацию по «Песни о Роланде», почесал бороду и приподнял бровь:

– Уоллес, говорите? Вот как… А в каком ракурсе вы намерены рассматривать тему? У вас уже сформулированы какие-либо тезисы?

Он пошёл и напился. На такое не жаль потратить уйму времени. Он взял пару бокалов пива. Четыре, пять. Ладно, семь или восемь. С Густавом и его приятелями. С Пером и его приятелями. С Фредриком с философского и его приятелями. А Сесилия не хочет присоединиться? Нет, Сесилия переписывает на чистовик один из дипломов, защита через две недели, она уверена, что провалит, к тому же она очень устала. Она слопала огромную порцию буйабеса. Она ещё раз пройдётся по списку источников и пораньше ляжет спать, сказала она, благовоспитанно подавив отрыжку.

Список использованной литературы у неё был в два раза больше, чем в его работе по Витгенштейну, или о чём там он писал. Кроме того, она всё читала в оригинале. Это предполагается при защите докторской, но к магистерской или кандидатской таких требований нет. Она словно записалась на соревнования по прыжкам в высоту для средних классов и прыгнула на два метра, в то время как планка стояла на метр десять. Причин усердствовать не было. Считалось, что любой, кто сдаст экзамен и выберет тему, способен защититься. Фредрик (который перешёл с трубки на сигариллы) в настоящее время обсуждал тему с руководителем и завкафедрой. Приятель Фредрика, утверждавший, что общался с Мартином на какой-то вечеринке в Лонгедраге сто лет назад, писал магистерскую по социологии и утверждал, что пока не готов становиться рабом зарплаты и вертеться как белка в колесе, и именно поэтому поддался искушению написать научную работу и ещё немного задержаться в крепких университетских объятиях.

Мартин курил, переводя взгляд то на одного, то на другого. В своей семье он был первым, кто получил академическое образование. Отец кивнул, что-то пробормотал и спросил, не хочет ли Мартин сыграть партию в шахматы, но Мартин отказался – в шахматы он играл из рук вон плохо. Мама сидела с сигаретой и «Анной Карениной» или какой-то другой книгой. А вообще как часто человек может перечитывать «Анну Каренину»? Сесилия тоже помочь не могла. Она смотрела на него взглядом провидца, который появлялся у неё всякий раз, когда она всерьёз чем-то увлекалась. Она перемещалась по дому в кимоно и разговаривала сама с собой, она писала работу, которая, разумеется, станет великой и…

– Сесилия? – переспросил приятель Фредрика. – Сесилия Викнер? Ты с ней встречаешься?

– Да…

– Это многое объясняет.

– Что ты имеешь в виду?

– Мой друг пытался за ней ухаживать, полгода, безуспешно, – пожал плечами приятель Фредрика.

– Это обнадёживает.

– Я учился с ней два семестра. Если преподы кого-нибудь из нас и помнят, так это её. Такие как она становятся профессорами до тридцати пяти. Это правда, что она говорит на шести языках?

– На пяти. На французском недостаточно бегло.

Когда Мартин вернулся, Сесилия крепко спала. Он не настолько пьян, чтобы не приготовить тесто. Это же просто как дважды два. На закваске. Тёплая вода. Чёрт, слишком горячо. Всё сначала. Стоять у плиты и глаз не спускать. Давай, соберись, Мартин Берг! Смирно! Должно быть тридцать семь градусов. Он попробовал мизинцем. Отлично. Соль. Масло. Мука. Мерный стакан. Перемешиваем, перемешиваем, перемешиваем, деревянной лопаткой. Сверху вафельное полотенце. Если мы всё правильно рассчитали, тесто увеличится в объёме ровно в два раза как раз к тому моменту, когда ты проснёшься в страшном похмелье и не будешь хотеть ничего, кроме как опять забыться сном.

В апреле Сесилия сдала обе работы. Насчёт немецкого она была более или менее спокойна, но переживала из-за магистерской по истории идей. Поначалу она не хотела показывать её Мартину. Но потом всё же дала и, пока он читал, ходила по квартире взад-вперёд.

Текст был глубоким и тонким, это понял бы любой. Тщательно проработанная тема. Ясно и чисто изложенная, при всей её сложности и обилии подробностей. Элегантные формулировки и собственная трактовка источников.

Он сказал, что над интерпретацией данных можно ещё поработать, потому что некоторые моменты обрисованы нечётко. И есть что улучшить в плане языка, добавил он, возвращая пачку листов.

* * *

Вскоре после этого Мартин проснулся, потому что Сесилия вскочила с кровати и помчалась в туалет: её вырвало. Какое-то время Мартин стоял, ориентируясь во времени и пространстве. Накануне Густав продал картину какой-то «деловой даме-финансистке», после чего пошёл и купил пару бутылок «Моэт э Шандо» просто потому, что мог себе это позволить. Они оприходовали эти бутылки в Валанде, а потом оказались в клубе на Русенлундсканален, название которого уводило к суровым временам викингов, что-то типа «Драупнир [147]», и пили там немецкое пиво. Какая-то группа играла синти-поп, Мартин его не любил: ему казалось, что ожившие станки сочиняют монотонную фабричную музыку, в которой, впрочем, звучала особенная пронзительная и заряжающая энергией злость, – и они танцевали в облаках, извергаемых дым-машиной, а дальше он уже плохо помнил. Густав куда-то исчез. Когда он оттуда ушёл? В три? В четыре? Сосиска с пюре и тёртым огурцом на площади. А потом он поковылял домой к Сесилии.

И вот она сидит в туалете на корточках, а он мучительно и медленно соображает. Пищевое отравление? Какое-то желудочное заболевание? Он пытался вспомнить, были ли у неё в последнее время какие-либо симптомы, непохожие на обычное похмелье.

– Сисси? Ты как?

Она смыла воду в унитазе, что-то ответила, но он не расслышал.

– В общем, мне довольно хреново, – сказала она, когда вернулась и рухнула на край кровати.

– Наверное, что-то с животом? – Он немного отодвинулся.

– Наверное, – с сомнением кивнула она.

– Мне тоже не очень.

– Но тебе заслуженно, – слабо улыбнулась она. – Я думаю, мне нужно записаться на приём…

– На какой приём?

– К врачу.

Это был не первый случай проблем с желудком, и в конце концов она позвонила в поликлинику.

– Конечно, сходи.

– А если я их заражу?

– Нет, у них иммунитет. Вокруг них постоянно бактерии и прочее дерьмо.



Получилось, что последние часы юности Мартин провёл, поедая чипсы и посматривая старый телесериал: с голым Свеном Волльтером и Томасом Хелльбергом [148], щеголявшим в свитере фасона, который одноклассники Мартина в семидесятых считали крутым.

Сесилия вернулась домой к концу серии, села рядом на кровать, подождала, пока закончится финальная стрельба, а когда пошли титры, выключила телевизор и сказала:

– Слушай, я беременна.

III

МАРТИН БЕРГ: Конечно… рано или поздно жизнь неизбежно вмешается в литературу.

* * *

Плод, как сказали в женской консультации, к этому времени уже величиной с ладонь и весит примерно двести граммов. Сесилия, нахмурив лоб, рассматривала свой живот в зеркале. Он слегка округлился. Если бы Мартину не сказали, он бы ничего не заметил.

Он знал, что после лета в Антибе она прекратила пить противозачаточные таблетки. И не возобновила их приём, потому что предполагалось, что он задержится в Париже ещё на несколько месяцев. Хотя Сесилия и побаивалась манипуляций с гормонами, но, с другой стороны, она ненавидела месячные, которые начались у неё только в семнадцать лет и были нерегулярными, а когда она начала принимать таблетки, они стали приходить редко, поэтому она и выбрала противозачаточные, а не спираль. На отсутствие месячных она не отреагировала и даже не помнила, когда они были в последний раз. Кажется, в начале января.

Раньше Сесилия никогда не говорила о собственном теле, теперь же она сидела на краю дивана с этой обрушившейся на неё новостью и пыталась объяснить, что ничего не заметила, потому что у неё никогда не было даже мысли, что она может забеременеть. Мартин был поражён той тайной жизнью, которая протекала без него. Со всей ясностью вспомнил череду эпизодов, когда решал не возиться с презервативом, думая, что вместо этого можно просто «быть осторожным». И смутное представление, что Сесилия каким-то мистическим образом должна сама чувствовать, может она забеременеть или нет. Сонная, тёплая, прекрасная Сесилия бормотала что-то вроде «помнишь, что я не пью таблетки?», и он отвечал «конечно», когда уже был внутри, когда на ясность мысли уже рассчитывать нельзя.

Беременность со всей определённостью преодолела срок, когда ещё можно было сделать аборт. То есть необходимости принимать решение уже не было.

* * *

– Вот как… поздравляем, – сказал Аббе, положив под губу жевательный табак.

– Замечательно, – сказала мама и сняла передник. А потом она, обычно избегающая любых прикосновений, накрыла своей ладонью руку Сесилии. Её тошнит? Она устаёт? А как прошла защита? Она показала фотографии новорождённого Мартина.

– Никогда не подумала бы, что он был таким толстым, – раздался из комнаты голос Сесилии.

Мартин сидел в беседке. Отец ушёл купить вечернюю газету и пирожные в кондитерской на Мариаплан. Весь двор был покрыт цветами, Мартин почти наверняка знал, что они называются крокусы. Мама недавно посадила несколько новых кустов. Земля вокруг них была чёрной и влажной. В деревьях щебетали птицы. На столе лежал наполовину решённый кроссворд. Он поставил себя в шеренгу отцов. Его отец объездил весь мир и теперь дни напролёт пьёт кофе и разгадывает кроссворды. Дед пил и получил по голове железной балкой. А прадед – о нём что-нибудь известно?

Мартин встал и пошёл в дом.

На столе стояли шахматы, партия была не закончена.