Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хелен Раппапорт

Русская эмиграция в Париже. От династии Романовых до Второй мировой войны

Посвящается Сью Вулманс, лучшей спутнице в моих литературных путешествиях по России
Я положил Россию в сумкуИ буду брать ее с собой.Владислав Ходасевич, из прочитанного Нине Берберовой в поезде при отъезде из России в 1922 году
Нет радостней судьбы – скитальцем стать,И никогда ты к небу не был ближе,Чем здесь, устав скучать,Устав дышать,Без сил, без денег,Без любви,В Париже.Георгий Адамович. За все, за все спасибо. 1931
Они не знают нас. Не знают русской эмиграции. Для большинства эмигранты – просто обносившиеся аристократы, поглощенные своей ностальгией и фатализмом, толпящиеся в барах… Добавьте только балалайки, громкие волжские песни, беспорядочные танцы и вот вам она – русская эмиграция. Граф Владимир Коковцев, у Жана Деляжа. Россия в изгнании. 1930
Helen Rappaport

AFTER THE ROMANOVS: RUSSIAN EXILES IN PARIS FROM

THE BELLE ÉPOQUE THROUGH REVOLUTION AND WAR

Cover art and design by Jessica Cruickshank

Author photograph © John Kerrison Photography

Copyright © Helen Rappaport 2022

This edition is published by arrangement with The Peters Fraser and Dunlop Group Ltd and The Van Lear Agency LLC



© Голыбина И. Д., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Русские в Париже: список имен

Следующий список содержит имена, наиболее часто упоминаемые в тексте.



Ахматова, Анна (1889–1966), одна из наиболее известных русских поэтесс; в Париже до Первой мировой войны;

Бакст, Леон (1866–1924), художник, дизайнер костюмов, прославился совместной работой с «Русским балетом» Дягилева;

Бенуа, Александр (1870–1960), художник и критик, тесно сотрудничал с «Русским балетом», Дягилевым и Бакстом;

Берберова, Нина (1901–1993), ведущая писательница русской эмиграции в Париже: после 1951 года сделала успешную научную карьеру в США, спутница Ходасевича;

Бунин, Иван (1870–1953), известный писатель, автор рассказов, лидер парижской литературной эмиграции, лауреат Нобелевской премии 1993 года, муж Веры Муромцевой;

Великая княгиня Виктория Федоровна (Виктория Мелита) (1876–1936), дочь принца Альфреда Британского и великой княгини Марии Александровны, жена великого князя Кирилла Владимировича;

Великая княгиня Владимир (Михен, Мария Павловна-старшая) (1854–1920), урожденная Мария Александрина Мекленбург-Шверинская, с 1874 года Мария Павловна, жена великого князя Владимира Александровича, мать великих князей Кирилла, Бориса и Андрея, а также великой княгини Елены, принцессы Греческой;

Великая княгиня Мария Павловна (1890–1958), дочь великого князя Павла, сестра великого князя Дмитрия, невестка княгини Путятиной;

Великий князь Александр Михайлович (см. Сандро);

Великий князь Алексей Александрович (1850–1908), четвертый сын царя Александра II, брат великих князей Владимира и Павла;

Великий князь Андрей Владимирович (1879–1956), сын великого князя Владимира Александровича, муж Матильды Кшесинской;

Великий князь Борис Владимирович (1877–1943), сын великого князя Владимира Александровича и великой княгини Марии Павловны Мекленбург-Шверинской, внук императора Александра II;

Великий князь Владимир Александрович (1847–1909), третий сын царя Александра II и брат великих князей Павла и Алексея Александровичей, муж великой княгини Марии Павловны Мекленбург-Шверинской;

Великий князь Дмитрий Павлович (1891–1942), старший сын великого князя Павла Александровича, брат великой княгини Марии Павловны, в Париже любовник Коко Шанель;

Великий князь Кирилл Владимирович (1876–1938), блюститель престола Романовых в изгнании; самопровозглашенный император в изгнании, старший сын великого князя Владимира Александровича, третьего сына императора Александра II, муж Виктории-Мелиты Саксен-Кобург-Готской (Виктории Федоровны);

Великий князь Михаил Александрович (1878–1918), брат Николая II – не путать с великим князем Михаилом Михайловичем (1861–1929), известным как Миш-Миш;

Великий князь Николай Николаевич (см. Николаша);

Великий князь Павел Александрович (1860–1919), шестой сын царя Александра II и брат великих князей Владимира и Алексея, отец великого князя Дмитрия Павловича и великой княгини Марии Павловны; муж княгини Палей;

Вертинский, Александр (1889–1997), популярный певец, артист кабаре, имел большой успех в Европе и в СССР после возвращения в 1943 году;

Газданов, Гайто (1903–1971), писатель, работавший в Париже таксистом с 1928 по 1952 год, член французского Сопротивления во времена Второй мировой войны;

Гиппиус, Зинаида (1882–1945), поэтесса, критик и религиозный мыслитель, основатель парижского литературного объединения «Зеленая лампа» совместно с мужем Дмитрием Мережковским;

Горгулов, Павел (1895–1932), эмигрант, убивший президента Франции Поля Дурмера в 1932 году;

Графиня фон Гогенфельзен (см. княгиня Палей);

Гуль, Роман (1896–1986), писатель и критик;

Дон-Аминадо (1888–1957), псевдоним Аминодава Шполянского, журналист и сатирик, известный своими короткими юмористическими рассказами;

Дягилев, Сергей (1872–1929), влиятельный художественный критик, меценат, балетный импресарио, основатель «Русского балета», сотрудничал с Бакстом, Бенуа, Нижинским и Стравинским;

Егорова, Любовь (1880–1972), балерина Императорских театров Санкт-Петербурга, танцевала с Нижинским в «Русском балете» Дягилева;

Карсавина, Тамара (1885–1978), прима-балерина, танцевала в «Русском балете» Дягилева в Париже;

Керенский, Александр (1881–1970), министр обороны, затем премьер-министр Временного правительства в 1917 году, в Париже издатель эмигрантской газеты «Дни»;

Кнорринг, Ирина (1906–1943), недооцененная эмигрантская поэтесса, трагически умерла молодой от диабета;

Княгиня Вера Мещерская (1876–1949), основательница Русского дома для престарелых русских эмигрантов в Сент-Женевьев-де-Буа;

Княгиня Зинаида Шаховская (1906–2001), писательница и литературный критик;

Княгиня Палей (1865–1929) урожденная Ольга фон Пистолькорс, с 1904 года графиня фон Гогенфельзен, жена великого князя Павла, в 1915-м получила титул княгини Палей;

Княгиня Путятина (Софья Путятина) (1866–1940), мать Сергея Путятина, второго мужа великой княгини Марии;

Князь Владимир Палей (1897–1918), сын великого князя Павла Александровича и княгини Палей;

Князь Гавриил Константинович (1887–1955), правнук царя Николая I, вступил в морганатический брак с Антониной Нестеровской в 1917 году, в 1939-м получил титул великого князя;

Князь Феликс Юсупов (1887–1967), знаменитый аристократ и звезда парижского высшего общества, вместе с женой Ириной основал модный дом «Ирфе»;

Куприн, Александр (1870–1938), писатель, автор рассказов, вернулся в Советский Союз в 1937 году;

Кутепов, Александр (1882–1930), генерал, белогвардейский командующий, командир Русского общевоинского союза (РОВС), в изгнании в Париже с 1928 года, похищен и убит ОГПУ в 1930 году;

Кшесинская, Матильда (1872–1971), русская прима-балерина польского происхождения, бывшая любовница Николая II, тогда царевича, жена великого князя Андрея Владимировича;

Ленин (Ульянов), Владимир Ильич (1870–1924), большевик, революционер, глава первого правительства Советского Союза с октября 1917 до 1924 года;

Лифарь, Серж (Сергей) (1905–1986), танцовщик балета и хореограф, танцевал с Карсавиной в «Русском балете» Дягилева в Париже;

Мать Мария Скобцова (1891–1945), урожденная Елизавета Пиленко, поэтесса и монахиня, устроившая бесплатную кухню и общежитие для русских эмигрантов в Париже;

Мережковский, Дмитрий (1865–1941), влиятельный поэт, философ и религиозный мыслитель, вместе с женой, Зинаидой Гиппиус, основал литературное общество «Зеленая лампа» в Париже;

Миллер, Евгений (1867–1939), генерал, после Кутепова возглавивший РОВС в Париже, похищен НКВД в Париже в 1937-м, в Москве подвергся пыткам и был расстрелян;

Милюков, Павел (1859–1943), министр иностранных дел Временного правительства в 1917 году, в Париже – издатель крупной русскоязычной газеты «Последние новости» (1920–1940);

Муромцева, Вера (1881–1961), автор дневника и спутница Ивана Бунина, с 1922 года его вторая жена;

Набоков, Владимир (1899–1977), эмигрантский писатель и поэт, жил в Берлине в 1922–1937 годах, ненадолго бежал из Германии в Париж от нацистов, затем в 1940-м эмигрировал в США;

Нестеровская, Антонина (1890–1950), морганатическая жена князя Гавриила Константиновича, в Париже получила титул княгини Романовской-Стрельнинской;

Нижинский, Вацлав (1889–1950), танцовщик балета и хореограф, произвел сенсацию в Париже, дебютировав в «Русском балете» Дягилева;

Николаша, великий князь Николай Николаевич (1856–1929), генерал Первой мировой войны, лидер монархистов в Париже с 1919 года до своей смерти;

Одоевцева, Ирина (1895–1990), псевдоним, настоящее имя Ираида Гейнике, писательница и поэтесса, вернулась в 1987 году в СССР, где опубликовала мемуары и обрела признание;

Поплавский, Борис (1903–1935), один из самых многообещающих молодых поэтов парижской эмиграции, разрушил свою жизнь наркотической зависимостью;

Ремизов, Алексей (1877–1957), писатель, иллюстратор, фольклорист, не нашедший своей аудитории в эмиграции;

Сандро, великий князь Александр Михайлович (1866–1933), муж сестры Николая II, великой княгини Ксении Александровны;

Седых, Андрей (1902–1994), псевдоним Якова Цвибака, писатель и журналист, эмигрировал в Нью-Йорк в 1942 году;

Стравинский, Игорь (1882–1971), композитор, сотрудничал с Дягилевым и Нижинским в новаторской постановке «Русского балета» «Весна священная»;

Сутин, Хаим (1893–1943), еврейский художник-экспрессионист, друг Марка Шагала;

Труайя, Анри (1911–2000), псевдоним Льва Тарасова, писал на французском, получил гражданство в 1933 году, обладатель многих наград, включая Гонкуровскую премию;

Тэффи (1872–1952), псевдоним Надежды Лохвицкой, популярная писательница в дореволюционной России, выдающаяся фигура парижской литературной эмиграции;

Фокин, Михаил (1880–1942), хореограф и танцовщик балета, сотрудничал с Дягилевым;

Ходасевич, Владислав (1886–1939), ведущий поэт и литературный критик парижской эмиграции, спутник Нины Берберовой;

Цветаева, Марина (1892–1941), выдающаяся поэтесса парижской эмиграции, страдавшая от бедности и одиночества, вернулась в СССР в 1939 году;

Шагал, Марк (1887–1985), белорусский еврей, урожденный Мойша Шагал, один из лидеров модернистской живописи в Париже, эмигрировал в США в 1941 году;

Шаляпин, Федор (1873–1938), оперный певец, выступавший в «Русских сезонах» Дягилева в Париже, много гастролировал по Европе;

Эренбург, Илья (1891–1967), просоветский журналист, эссеист и писатель, много ездивший между СССР и Францией, хорошо знаком с литературными кругами русской эмиграции в Париже;

Яновский, Василий (1906–1989), писатель и мемуарист, эмигрировал в США в 1942 году.

Глава 1. Турне великих князей

Летом 1900 года в Париже не было более изысканного места для Le Tout-Paris (популярное выражение, которым обозначалось модное парижское высшее общество), чем отель «Ритц» на Вандомской площади, где пили послеобеденный чай среди элегантных статуй, ваз и фонтанов в тенистом внутреннем саду. В сезон, когда Париж наводнили туристы, явившиеся на Всемирную выставку и вторую Олимпиаду, старомодная английская традиция «файф-о-клок» переродилась во французском прочтении в магический ритуал для богатейших представителей парижской верхушки.

Чай в отеле «Ритц» стал и обязательным пунктом программы для обеспеченных иностранных туристов. В саду «Ритца» можно было увидеть самых модных дам Парижа в изысканных туалетах и громадных живописных шляпах, образующих «обширный птичник с птицами всех цветов»1. Шляпы немного перекрывали обзор, но стоило присмотреться, и взгляд непременно натыкался на одного из русских великих князей или княгинь, на принца или принцессу, графа или графиню – избранных из избранных. Для франкоговорящей русской аристократии Париж в последние сорок лет был вторым домом, куда бежали прятаться от суровой русской зимы и приближающейся революции, грозящей свергнуть правящий класс. Вот как получилось, что к началу нового ХХ века Париж превратился в «столицу России за границей» – для тех, у кого денег куры не клюют2.

Открытие русскими французской столицы восходит в действительности к царю-модернизатору Петру Великому, который посетил Париж в 1717 году и сразу же влюбился в Версаль. Он отдал предпочтение французскому стилю при строительстве собственного «окна в Европу» – российской столицы Санкт-Петербурга. Екатерина Великая – жена внука Петра – тоже была поклонницей всего французского и в период своего правления с 1762 по 1796 год активно развивала русско-французские культурные связи. По ее приказу французский стал официальным придворным языком; она вела обширную переписку с Дидро и Вольтером. Во дворцах Екатерины в Санкт-Петербурге и Царском Селе очевидно увлечение французским искусством и ремеслами.

В начале XIX века в отношениях двух стран произошел поворот, в результате которого они оказались враждующими сторонами в Наполеоновских войнах, закончившихся поражением и унижением французов, когда царь Александр I торжественно вступил в Париж 31 марта 1814 года во главе своей великой армии. Следующее столкновение между двумя державами произошло во время Крымской войны 1853–1856 годов. Однако когда к 1860-м отношения восстановились, русская аристократия и обеспеченные классы массово вернулись в Париж. Многие из них переселились туда, как знаменитый писатель Иван Тургенев, известный парижанам с середины 1850-х под французской версией своей фамилии Tourgenieff. С 1847 года он жил в Париже практически постоянно, покинув Россию из-за страстной любви к замужней оперной певице Полине Виардо. Много лет Тургенев занимал квартиру в том же доме, что Виардо с мужем, на улице Дуэ – вплоть до самой своей смерти в 1883 году. Французы настолько полюбили его, что Тургенев стал неофициальным послом русской культуры в Париже и близким другом ведущих писателей современности – Дюма, Золя, Мопассана, Флобера и Жорж Санд.

На Всемирную выставку 1867 года в Париж явилась новая волна из двадцати тысяч русских гостей. Столько русских посещало теперь Париж на регулярной основе, что царь Александр II выделил из казны 200 тысяч франков на строительство для них собственного храма – собора Александра Невского, который открыл свои двери на улице Дарю в Восьмом округе в 1861 году. После разногласий в Европе, спровоцированных Франко-прусской войной 1870–1871 годов, и охлаждения между Россией и Германией с Австро-Венгрией после Русско-турецкой войны 1877–1878 годов были посеяны первые семена нового золотого века сближения с Францией. К тому времени французы все больше начинали интересоваться русской литературой и культурой, благодаря, в том числе, ее продвижению во французских журналах дипломатом и критиком Эженом-Мельхиором де Вогюэ3. Однако в период правления авторитарного и сурового Александра III, взошедшего на престол после гибели отца в 1881 году, в России воцарилась реакция. Тем больше для сластолюбивых великих князей из рода Романовых (включая собственных братьев Александра – Владимира, Алексея и Павла) стало искушение предаться парижским соблазнам или прокатиться по роскошным отелям и казино в Биаррице на Атлантическом побережье и по Французской Ривьере4.

Во Франции русские экспатрианты наслаждались процветающей франко-русской дружбой, достигшей апогея в серии политических альянсов 1890-х годов, к вящему недовольству кайзера Вильгельма, приложившего немало усилий, чтобы вбить клин между двумя странами. Эти новые отношения были закреплены пятидневным визитом царя Николая II с женой Александрой и десятимесячной дочерью Ольгой в Шербур и Париж в октябре 1896 года. Царская семья приплыла во Францию из Шотландии, где посещала королеву Викторию в Балморале. По словам фрейлины царицы, баронессы Буксгевден, «российские суверены, с первого мгновения их вступления на французскую землю, были встречаемы бесконечными овациями»; при въезде в Париж этот прием «стал положительно сумасшедшим»5. Криками Vive le bébé et la nounou, «Да здравствует младенец и нянька», приветствовали даже маленькую Ольгу с няней, когда они проезжали по Елисейским Полям в открытой карете под каштанами, украшенными искусственными цветами. Во время той бурной «русской недели» двухмиллионное население Парижа увеличилось на 930 тысяч человек. Президент Форе сопровождал Николая и Александру в их визитах в Парижскую оперу, Лувр, Нотр-Дам и на Севрскую фабрику фарфора. Николай также заложил первый камень в постройку нового моста – моста Александра III, – в честь его отца, предыдущего царя.

При этом принимались особые меры безопасности, ведь царь был первоочередной мишенью для русских революционеров и анархистов. Походы по магазинам, на которые надеялась Александра, совсем не вписывались в график встреч. Однако им с мужем, по крайней мере, удалось в сладостном уединении полюбоваться красотами Версаля и развлечься на грандиозном банкете, за которым последовало театральное представление с участием французской актрисы Сары Бернар. Каждый шаг четы Романовых французская пресса описывала в мельчайших деталях; превозносили также стиль и красоту Александры. Все русское – или псевдорусское – сметалось с полок магазинов, будь то памятные фарфоровые безделушки, «царское» мыло, русская символика и флаги, портреты семьи Романовых, игрушки в виде русского медведя и кабинетные фотографии Николая, Александры и маленькой Ольги. Был изобретен особый франко-русский сорт сыра; одежду в русском стиле продавали с ярлыками «подарок от царя»6. После императорского визита «Париж совсем обрусел», как заметил один современник7. А в регистрационных книгах все чаще записывали новорожденных младенцев по имени Иван, Дмитрий, Ольга и Сергей.

Из всех русских экспатриантов, наводнивших Париж в то время, больше всего столичным развлечениям предавались искушенные великие князья. Их слава в этом смысле дошла до того, что с 1860-х годов туристам, стремившимся под покровом темноты изведать прелести тайного мира французской эротики, стали предлагать так называемое Турне великих князей – очень популярный, несмотря на отсутствие рекламы, туристский маршрут. Турне – начинавшееся после полуночи, когда закрывались театры, – позволяло платежеспособным туристам проникнуть в самые роскошные и модные бордели, игорные дома и бары Бельвиля, Монмартра и Лез-Аля; кабаре в Ла-Бютт. Турне стало частью мистической belle époque8. О нем появилась даже книга «Турне великих князей: парижские нравы»[1], опубликованная в 1901 году Жаном-Луи Дюбю де Лафоре, плодовитым французским писателем и издателем эротических произведений, который в 1885 году попал под суд за нарушение правил пристойности.

Считается, что идея такого турне принадлежала двум конкретным российским великим князьям – Владимиру и Алексею, сыновьям царя Александра II, – которые с юных лет регулярно наведывались в Париж в поисках сомнительных удовольствий и роскошных яств, обожаемых обоими. Великий князь Владимир Александрович, старший из дядьев Николая II (а до рождения цесаревича в 1904 году третий в линии престолонаследования), был центральной фигурой «семейной олигархии», доминировавшей при дворе вплоть до революции 1917 года9. Со своей мрачной красотой, «огромным ростом… и пронзительным взглядом из-под мохнатых бровей» Владимир считался самым влиятельным из великих князей. Он пользовался исключительным уважением и внушал окружающим трепет, равно как и его не менее красивая, но более приземленная супруга, немка по происхождению, Мария Павловна (в девичестве Мария Мекленбург-Шверинская)[2]. Владимир так и не смирился с тем фактом, что сам не стал императором (хотя его жена определенно питала подобные надежды на будущность их сыновей после смерти отца). Не став царем в России, он мог, по крайней мере, играть роль гранд сеньора во время своих регулярных визитов в Париж каждые два года, куда он приезжал из Санкт-Петербурга через Берлин в собственном спальном вагоне с полноценной кроватью10. Остановившись, как обычно, в любимом отеле «Континенталь» на улице Кастильоне против Тюильри, Владимир давал полную волю своему сластолюбию, а порой и жестокости, гурманским аппетитам к еде и вину, а также привычке без счета швыряться деньгами, которую унаследовал и его сын, Борис. Его жена, «требовавшая от жизни лишь развлечений», могла, сопровождая его, предаваться неумеренным тратам на покупки, а в Монте-Карло просиживать ночи напролет за игровым столом11. Сегодня сложно даже представить себе размеры состояния Владимира, получавшего от императорской казны содержание в размере 350 тысяч долларов (около 10 млн на 2022 год), к которому добавлялись доходы от принадлежавших ему земель, лесов и шахт, а также жалованье от многочисленных занимаемых им военных постов и прочих синекур. Справедливо будет сказать, что на тот момент состояние Владимира равнялось «бюджету многих великих держав»12. В своем дворце в 360 комнат в Санкт-Петербурге он хранил сборники рецептов, которые выведывал у лучших поваров России, Франции и Австрии. У него был лучший в городе винный погреб, а к столу великого князя из-за Урала доставляли осетров и бочки черной икры. В Париже он настолько прославился своими питейными и гастрономическими излишествами, что его прозвали там «Гран-Дюк бонвиван», и в большинстве парижских ресторанов до сих пор можно найти филе морского языка а-ля Гран-Дюк Владимир13.

И хотя слава о разгульных подвигах шла впереди него, великий князь Владимир Александрович считался образцом хорошего вкуса. Он был по-настоящему умен, утончен и образован, что ставило его гораздо выше просто богатого «светского льва»14. Владимир слыл эрудитом – его страстью были история и искусство, – был художником-любителем, причем небесталанным, и коллекционером икон. С 1876 года и до самой своей смерти он служил в Петербурге президентом Императорской академии изящных искусств и пользовался исключительным влиянием в художественных кругах. Русских денежных мешков в Париже встречали с распростертыми объятиями; но великий князь Владимир Александрович, по воспоминаниям дочери британского посланника Мериель Бьюкенен, «не только предавался экстравагантным увеселениям», но и «проводил много часов в музеях и художественных галереях, скупая для своей коллекции живопись и антиквариат»15.

Русская аристократия идеально вписывалась в Le Tout-Paris Прекрасной эпохи, то есть в круг, похожий больше на частный клуб с собственными правилами. Французская пресса регулярно дразнила читателей историями о распутстве и эксцентричных выходках великих князей, особенно об их кутежах в ресторане «Максим», «куда все, кроме épouse légitime» [законной супруги], приходили ради ночного буйства. Тут можно было запросто столкнуться с «князем Голицыным, князем Карагеоргиевичем, наследным принцем Греции Георгом и, конечно, Владимиром и его сыновьями»16. Много сплетен ходило и про кузена Владимира, великого князя Сергея Михайловича, который прославился огромными ставками в казино в Каннах. Однажды в «Максиме» великий князь Сергей преподнес своей любовнице, Августине де Льерр – одной из парижских великих кокоток (проституток высочайшего класса), – «жемчужное ожерелье ценой 20 миллионов франков, изысканно разложенное на блюде с устрицами»17. Другие великие князья гонялись за такой же куртизанкой, испанской танцовщицей по прозвищу Прекрасная Отеро, которая вернулась с гастролей в Санкт-Петербурге с полным чемоданом бриллиантов, изумрудов и рубинов.

Великий князь Владимир Александрович был столь же щедр и в чаевых: как-то раз он добавил официанту в «Максиме» «к пригоршне золотых монет еще и несколько драгоценных камней». Как вспоминал позднее его кузен, великий князь Александр Михайлович – более известный как Сандро[3], – визиты Владимира в Париж становились «праздничными днями в календарях метрдотелей и шеф-поваров Города света, которым он, устроив сначала страшный скандал из-за «отвратительного» меню, неизменно оставлял в конце вечера щедрые чаевые, вкладывая их в каждую протянутую к нему руку»18.

К концу XIX века русские обрели в Париже такую популярность, что их прозвали там «боярами». В своем знаменитом кабаре на Монмартре певец Аристид Брюан выкрикивал «казаки идут!» при виде русских, заходящих в зал для ночного разгула19. Великие князья предпочитали занимать отдельные комнаты – cabinets particuliers, – где наслаждались обществом французских куртизанок. Однако иногда распоясавшиеся бояре выходили за рамки: один граф «имел склонность накалывать острой вилкой узоры на голых женских животах», а группа русских офицеров «устраивала любопытную игру с заряженными револьверами. Они выключали весь свет и принимались палить во все стороны. Последствия этих игр замалчивались, однако ущерб наносился огромный, и за него платили по-царски»20.

Правда, не всем великим князьям удавалось избежать неприятностей. Один такой анонимный, но очень богатый господин проводил однажды вечер в ресторане с парой дамочек не самых строгих правил, и внезапно его сморила усталость. Стоило жертве заснуть, как спутницы завладели всем его добром, включая одежду, и оставили ему лишь галстук-бабочку, который так и болтался у несчастного на шее. Когда maître d’hotel вошел в кабинет несколько часов спустя, чтобы подать счет, то обнаружил «полностью голого мужчину, громко храпящего на диванчике». Разбуженный, великий князь получил счет на пятьсот франков, но оказался неспособен заплатить. Явилась полиция, и его, завернув в скатерть, посадили в карету и увезли в участок. Пришлось ему постараться, чтобы уговорить полицейских изменить маршрут и доставить его взамен в русское посольство21.

Другим великим князем, тяготевшим к парижской ночной жизни, был холостой брат Владимира Александровича, великий князь Алексис[4], который в 1897 году приобрел роскошную квартиру в доме 38 по улице Габриель, на правом берегу Сены. Светловолосый красавец, Алексис запомнился румынской королеве Марии как «своеобразный викинг, идеально годящийся на роль Лоэнгрина, о каком Вагнер мог только мечтать»22. Высокий, как все великие князья Романовы, Алексис был, однако, достаточно плотного сложения и имел склонность к лишнему весу; он отличался громким командным голосом и царственными манерами. Как и его брат Владимир, он предавался нескончаемым удовольствиям. Не ограничивал себя ни в вине, ни в женщинах, кутил с цыганами, а девизом своим сделал фразу «В жизни нужно испробовать все»23. Кузен Сандро прозвал его «Красавчиком Барммеллом императорского семейства»24. Он воплощал в себе образ настоящего светского льва и сильно походил на еще одного знаменитого охотника за наслаждениями, короля Эдуарда VII, также предпочитавшего эротические и кулинарные изыски Парижа удовольствиям, предлагаемым родиной. Алексис не был ни интеллектуалом, ни эстетом, как его брат Владимир; он отличался прямотой и добродушием старого моряка, способного кого угодно уморить долгими рассказами о днях былой славы (умело скрывая при этом собственную некомпетентность как адмирала, командовавшего флотом во время Русско-японской войны 1904–1905 годов). Как шутил Сандро, «он скор с женщинами и медлителен с кораблями». Алексис постоянно наведывался в Париж вместе с Владимиром – частота этих визитов породила в Санкт-Петербурге шутку о том, что «парижские дамы стоят России минимум одного военного судна в год»25. Много слухов ходило о том, как деньги, предназначенные на строительство новых военных крейсеров для имперских военно-морских сил, утекали в карманы Алексиса, пока тот находился на посту главнокомандующего флотом – однако он был не единственным, кто лихо вытягивал деньги из государственной казны. Огромное количество афер проворачивалось для того, чтобы повысить доходы не слишком щепетильных великих князей26.

Роскошная жизнь Алексиса в Париже отчасти служила ему утешением после кончины любви всей его жизни – Зины, графини Богарне, вышедшей замуж за его кузена и друга, герцога Лейхтенберга, с которой Алексис вел довольно несчастливый ménage royal à trois27. Когда Зина умерла от рака горла, Алексис кинулся искать утешения в объятиях бессчетной череды актрис и танцовщиц; однажды он прибыл в легендарное кабаре «Мулен Руж» со своей свитой, под охраной агентов полиции, и стал спрашивать, умеет ли кто из танцовщиц плясать русскую (предположительно имея в виду казацкую лезгинку). Публика в зале ответила на его вопрос громким хохотом. Главная звезда, Ла Гулю (которую обессмертил своими полотнами знаменитый Тулуз-Лотрек), исполнила для него канкан, после чего Алексис, по воспоминаниям, чуть ли не всю усыпал ее банкнотами. Он пригласил Ла Гулю на ужин тет-а-тет в «Максиме», где они ели белужью икру и праздновали новый франко-русский альянс28.

Однако вскоре Алексис перенес свою страсть – и свои деньги – на французскую актрису с еврейскими корнями Элизабет Баллетту, приезжавшую с французской театральной труппой в Санкт-Петербург. Он осыпал ее драгоценностями прославленных французских ювелирных домов – например «Картье», – благодаря номинально занимаемой должности в морском флоте. Но после катастрофического поражения России в войне с Японией русский императорский двор пришел в ярость при виде Ла Баллетты, красовавшейся в новехоньком ожерелье с крестом из бриллиантов и рубинов, стоившем Алексису 22 600 долларов (около 700 тысяч долларов на современные деньги), которое метко прозвали «Тихоокеанским флотом». Ла Баллетта, жаловались придворные, «обошлась русскому народу дороже битвы при Цусиме», которая закончилась позорным поражением и ускорила отставку Алексиса29.

* * *

В эти последние годы belle époque, когда богачи считали Париж местом, где можно потратить деньги и воспрянуть духом, возник настоящий бум торговли предметами роскоши; драгоценности от домов «Бушерон», «Шоме», и в особенности «Картье», могли соперничать с лучшими изделиями Фаберже в Санкт-Петербурге. Фаворитом русских великих княгинь был французский модельер Чарльз Уорт; много лет ему покровительствовала вдовствующая императрица Мария Федоровна. Повсюду в Париже бутики дорогих parfumier, меховщиков, арт-дилеров и антикваров привлекали колоссальные потоки русских денег. Королевский люкс в отеле «Ритц» с его декором в стиле ампир, «сочетающий достаточную помпу с максимальной степенью комфорта», часто использовался в качестве штаб-квартиры русскими, наезжающими в Париж, чтобы сделать покупки.

Помимо великих князей Владимира и Алексиса, великий князь Михаил Михайлович[5] регулярно бывал в Париже со своей супругой, графиней Торби; великий князь Николай Николаевич приехал в 1900 году и потребовал, чтобы по всему отелю для его безопасности расставили вооруженную охрану. По его милости «Ритц» превратился «в настоящую крепость»30. В отдельных залах приемов там проходили блестящие собрания в честь визитов великого князя Владимира Александровича с женой. Шеф-повар мсье Жимон, ранее работавший в русском посольстве в Мадриде, прекрасно умел удовлетворять оригинальные вкусы русских в еде и винах: «Он мог готовить их борщи, блины, битки и заливное не хуже шефов при русском императорском дворе»31.

Однако с 1902 года один русский великий князь с женой перетянули на себя все внимание и стали центральными фигурами в кругах экспатриантов из романовской России в период до Первой мировой войны. Великий князь Павел Александрович, младший из четырех сыновей Александра II, был, пожалуй, самым умеренным и демократичным из всех русских великих князей; его прекрасный дом в Булонь-сюр-Сен стал благодаря обаянию и дипломатичности его супруги Ольги, графини фон Гогенфельзен, не только магнитом для всех наиболее просвещенных и влиятельных представителей французской литературы, музыки и политики, но и, по сути, «придатком» российского посольства в Париже.

Высокий, «словно мраморная колонна»32, стройный и элегантный в своей форме командующего конной гвардией – поскольку он был военным, как и его кузен, великий князь Николай Николаевич, – великий князь Павел Александрович отличался сдержанной красотой и носил аккуратные, хотя довольно пушистые, усы. Его мягкие карие глаза внимательно смотрели с сурового продолговатого лица. В них были серьезность и меланхолия, которые унаследовал сын великого князя Дмитрий Павлович. Его старшие братья славились своим распутством и в России, и за рубежом, в то время как Павел – это признавали сами Романовы – был на удивление «возвышен в мыслях, сдержан и строг». Он терпеть не мог никаких излишеств и слыл человеком вежливым, добрым и благородным33.

Долгое время он оплакивал потерю первой жены, греческой принцессы Александры, которая скончалась в 1891 году после трех лет брака, оставив его с двумя малолетними детьми, Марией и Дмитрием. Он был безутешен, пока не повстречал знаменитую придворную красавицу Ольгу фон Пистолькорс. Однако она уже была замужем – за капитаном конногвардейцев – и имела от него троих детей. Роман Павла и Ольги привел к появлению на свет незаконного сына, Владимира, родившегося в 1897 году, и к громкому скандалу при русском императорском дворе. Несмотря на глубокую привязанность царя Николая к Павлу, тот вынужден был следовать строгому протоколу и немедленно отстранил пару от двора. Ольга, сильная личность, потребовала от Павла спасти ее от социального остракизма, и он, при помощи брата Владимира, сумел убедить Николая II разрешить Ольге развод. Николай согласился с тем условием, что Павел не женится на ней. Однако очень скоро тот нарушил царский приказ, тайно покинул Россию и, как великий князь Михаил Михайлович до него, заключил с Ольгой морганатический брак в Ливорно, в Италии. Николай, вполне предсказуемо, отреагировал так же, как в случае с Михаилом. Павла лишили военных наград, конфисковали его состояние и в 1902 году изгнали из России. Что гораздо хуже, детей Павла Александровича от первого брака отдали под опеку его брата, великого князя Сергея Александровича, и его жены Эллы (сестры царицы). Николай был непреклонен; как он сказал матери, «боюсь, в конце концов в Париже образуется целая колония из членов русской императорской семьи с их полузаконными и незаконными женами»34.

К 1903 году, проведя некоторое время в Италии, Павел и Ольга решили обосноваться в Париже. Момент оказался удачным, потому что русофильство там по-прежнему процветало в результате франко-русского альянса. Беспокоясь о своих доходах и предвосхищая кару за вступление в брак без разрешения царя, Павел спрятал деньги в иностранных банках, а из России якобы бежал с двумя чемоданами, где лежало три миллиона рублей золотом (эквивалент тридцати миллионам долларов на то время)35. В Санкт-Петербурге его жену могли считать падшей женщиной и персоной нон-грата, но в Париже Ольга стала настоящей звездой французского высшего общества. Поначалу пара жила в огромной квартире в доме 11 по авеню Иена, очаровательному проспекту в Шестнадцатом округе, где в 1903 и 1905 годах у них родились дочери Ирина и Наталья и где проходили их первые салоны и приемы.

Однако, для того чтобы достичь желаемого положения в парижском обществе, Ольга, которой было отказано в титуле великой княгини, нуждалась в другом, соответствующем ее новому положению. Статус морганатической жены старшего Романова создавал массу протокольных проблем и сложностей с исполнением официальных функций. Благодаря принцу-регенту Баварии она в 1904 году получила титул графини фон Гогенфельзен. Он был ниже, чем предыдущий, и не решал всех ее затруднений, поэтому законный статус Ольги оставался для Павла крайне болезненной темой.

События в России в 1905 году внушили и великому князю Павлу Александровичу, и графине фон Гогенфельзен серьезную тревогу. Избиение в январе 1905 года казацкими войсками марша невооруженных, ни в чем не повинных людей, требовавших повышения зарплат и улучшения условий жизни, навлекло на русский царизм позор и бесчестие – как внутри страны, так и за границей. Павел и Ольга были потрясены событиями, получившими впоследствии название Кровавое воскресенье. За ужином у себя дома, на улице Иена, с французским дипломатом Морисом Палеологом (будущим послом в Санкт-Петербурге с 1915 года до самой революции) они открыто говорили о своих опасениях относительно родной страны. Все трое были в курсе активно циркулировавших политических сплетен насчет интриг Германии по принуждению России к вступлению в альянс против Британии. Ольга и Павел сходились во мнении, что протесты в Санкт-Петербурге приведут к падению старого режима. «Что ж! Все потеряно, так ведь? – сказал Павел Палеологу. – Вы сами видите, внутри и снаружи все разваливается»36.

Убийство анархистом брата Павла, великого князя Сергея Александровича, в Москве менее месяца спустя было воспринято ими как акт отмщения; оно подтвердило, как опасна стала жизнь в России для членов семьи Романовых. Николай II приказал Павлу вернуться в страну на похороны Сергея. Однако границу с Германией он пересек в одиночку; Ольгу отправили назад как «нежелательную иностранку», о чем много шумела британская и французская пресса37. Несмотря на отказ признать морганатическую жену Павла, Николай II на личной встрече после похорон сообщил дядьке, что простил его и он может вернуться в Россию, когда пожелает. Ему будут возвращены и состояние, и военные регалии. Однако Павел не сможет забрать детей от овдовевшей свояченицы Эллы, и Ольге въезд будет запрещен. Скандал с адюльтером особенно остро критиковала высокоморальная супруга Николая II Александра, которая настояла на том, чтобы графиню не принимали при русском дворе еще несколько лет 38.

С болезненной ясностью Павел и Ольга осознали, что им придется обосноваться в Париже навсегда; для этого требовалась более внушительная резиденция, и поначалу они искали что-то подходящее в окрестностях Версаля. Наконец им попался идеальный дом – «Отель Юсупофф»[6] на авеню Виктора Гюго, в Булонь-сюр-Сен в Шестнадцатом округе39. Его построили в 1860–1861 годах для княгини Зинаиды Нарышкиной, вдовы князя Бориса Юсупова, которая затем вышла замуж за графа Шарля де Шаво и осела в Париже. После смерти княгини в 1893 году особняк унаследовал князь Николай Юсупов из Санкт-Петербурга, однако тот простоял пустым более десяти лет, пока Павел и Ольга не приобрели его40.

Наконец-то у Ольги появилось дело, в которое она могла вложить всю свою энергию и реализовать собственные представления об утонченности belle époque, соответствующем ей образе жизни и развлечениях. Во многих смыслах супруги были архетипическими персонажами Пруста, и действительно графиня фон Гогенфельзен упоминается в великом цикле французского классика «В поисках утраченного времени», где вымышленная героиня Марселя Пруста, мадам Германт, наносит оскорбление великой княгине Владимир, ошибочно называя графиню фон Гогенфельзен «великой княгиней Павел»41. Павел упоминается там тоже, как «добрый великий князь», вместе с другими представителями высшего общества, с которыми их с Ольгой обычно ассоциировали: принцем и принцессой Мюрат, графиней де Порталь, леди де Грей, Верой де Талейран-Перигор, князем и княгиней Барятинскими, мадам де Шевинье, графиней де Грефюль и поэтом Робером де Монтескью, который появляется у Пруста под именем «барон де Шарлю».

Несмотря на боль от разлуки с Россией и детьми Павла, а также с их общим сыном Владимиром – тот вернулся в Санкт-Петербург и поступил в элитную военную школу, Пажеский корпус, – Павел с Ольгой наслаждались своей роскошной ссылкой вместе с двумя дочерями в доме, «достойном Помпадур или дю Барри»42. Для обустройства нового жилища они использовали все лучшее, что могли предложить им парижские мастера. В 1905 году Ольга заказала дорогой ремонт и переустройство дома у знаменитого дизайнера интерьеров Жоржа Хентшеля, который заполнил внутреннее пространство произведениями искусства XIX века: картинами, антиквариатом, гобеленами, мебелью в стиле Людовика XV, скульптурами, миниатюрами, бронзой и мрамором. Ольга без устали рыскала по парижским галереям и выставкам в поисках новых сокровищ, особенно керамики и изделий из стекла, яшмы и восточного фарфора, для своей коллекции, которой завидовала вся французская столица43.

В этой роскошной, блистательной обстановке, с помощью шестнадцати слуг Ольга устраивала громкие приемы, в то время как ее сдержанный супруг Павел больше всего наслаждался ежедневными прогулками с дочерями Ириной и Натальей в близлежащем Булонском лесу. Бывали у них и интимные ужины с друзьями, в том числе из рода Романовых, которые, наезжая в Париж, снисходили до Ольги, все еще отлученной от санкт-петербургского двора44. Приемными днями у нее были воскресенья, с 16 до 19 часов.

В следующие несколько лет французская пресса – особенно «Фигаро», – всегда интересовавшаяся семьей Романовых, регулярно анонсировала тот или иной салон, прием или бал, который давали очаровательный великий князь Павел и графиня, его жена, «одна из красивейших женщин Парижа, отличающаяся не только своим положением, но также высокой духовностью и сердечностью, которые не могут не вызывать всеобщего восхищения»45.

Когда Ольга не была занята организацией очередного суаре, она гонялась за дорогими покупками в лучших магазинах на рю-де-ла-Пэ. Сразу после свадьбы Павел начал приобретать для нее драгоценности, соответствующие новому статусу. Романовы и раньше покровительствовали дому «Картье»: великий князь Алексис покупал там украшения для своей любовницы Ла Баллетты, а великая княгиня Владимир считалась постоянной клиенткой. С 1905 по 1915 год Ольга тратила на драгоценности около 5500 франков в месяц – в сумме 56 тысяч франков только на «Картье» (и это не считая денег, которые там же потратил на нее Павел)46.

Дневники Ольги, хранящиеся в государственных архивах в Москве, представляют собой бесконечное перечисление предметов роскоши, записи расходов на примерки и парикмахера, которого она посещала несколько раз в неделю, на духи от «Роже и Галле» и «Убиган», кремы от «Герлен». Она была прекрасно знакома с лучшими магазинами на рю-де-ла-Пэ еще до брака с Павлом, поскольку часто сопровождала первого мужа, Эриха фон Пистолькорса, в заграничных поездках. Она считалась постоянной клиенткой Пакена, платья у которого стоили не меньше 5000–6000 франков каждое, а позднее стала преданной поклонницей Чарльза Уорта, магазин которого находился в нескольких кварталах от «Картье». Ольга очень боялась, что поправится и перестанет влезать в свои роскошные дорогие наряды, поэтому никогда не ела за столом, а лишь перекусывала в одиночестве47. Оно того стоило: подлинный триумф ожидал ее на венгерском костюмированном балу у мадам Итурб в 1912 году, куда она пришла в потрясающем костюме – платье от Уорта, расшитом жемчугами, в меховой гусарской шапке, увенчанной тиарой от «Картье» с бриллиантами огранки «груша», в ожерелье, также от «Картье», с жемчугом и бриллиантами, и меховой накидке. Прическа Ольги обошлась в 9950 франков (около 700 долларов) и была сделана у парикмахера Савари. Ее парадный снимок в этом наряде, сделанный модным фотоателье «Буассона и Тапонье», обошел всю мировую прессу и стал венцом моды Прекрасной эпохи.

Про один обычный майский день 1904 года Ольга записала в своем дневнике, что посещала ювелира Андре Фализа, чтобы поглядеть на драгоценности принцессы Матильды[7], а потом «ходила к Картье полюбоваться украшениями и кое-что купить». После ланча она заказала шляпу у Мейера, а дальше отправилась к австрийскому кондитеру Антону Румпельмейеру на рю-де-Риволи выпить чаю с пирожным, после чего вернулась к «Картье». Такие вылазки, писала она, были «ужасно утомительны», равно как и растущие стопки приглашений, требовавших ее с Павлом присутствия на благотворительных праздниках, крестинах, свадьбах, садовых вечеринках, балах и визитах в оперу и театры. Устав от веселья, они с детьми уезжали в Биарриц, на юг Франции, в Италию или Германию, чтобы «поправить здоровье»48.

Находясь же в Париже, Павел и Ольга направляли бо́льшую часть своего времени и денег на поддержку искусства. Павел был самой выдающейся фигурой русской колонии в Париже и «торжествовал, видя, как его жена занимает достойное ее место в этом… блистательном обществе». Их частый гость, дипломат Шарль де Шамбрюн, туманно вспоминает о дивных вечерах у Павла и Ольги: «Все эти воспоминания с тех пор растаяли в дымке над Сеной. О! Вот бы вернуть те времена в Булони назад!»49 К середине 1900-х дом в Булони прославился изысканными ужинами и утонченной кухней; он как магнитом притягивал к себе писателей, политиков, дипломатов, художников и музыкантов, равно как и высокопоставленных русских, приезжавших в Париж с визитами50.

Благодаря страстной любви к музыке Ольга познакомилась и сдружилась с одной из главных покровительниц музыки в Париже американкой Виннареттой Зингер, давно живущей во французской столице, где ее знали по мужу как принцессу де Полиньяк. Виннаретта, богатая наследница, получила в 1875 году львиную долю состояния отца, Айзека Зингера, заработавшего 13 миллионов долларов на производстве швейных машин[8], и щедро покровительствовала искусствам, особенно музыке. После короткого неудачного брака в 1893 году она вышла замуж за принца Эдмона де Полиньяка, гораздо старше ее, обаятельного, но незадачливого, чьим «единственным достоинством [был] титул»: классическая история о том, как американские деньги пришли на выручку отмирающей обедневшей аристократии51. Супруги, талантливые музыканты, поддерживали дружеские отношения – оба были нетрадиционной сексуальной ориентации, – основанные на общих культурных интересах, вплоть до смерти Полиньяка в 1901 году. К этому времени связи во французских аристократических кругах обеспечили Виннаретте (которую друзья ласково называли «тетушкой Винни») желанное положение среди верхушки парижской знати, описанной Прустом. Литературный и музыкальный салон, который она основала в своем впечатляющем неоклассическом особняке на пересечении улиц Кортамбер и Анри-Мартен, стал тем местом, куда стекались все новые композиторы, мечтающие о славе, в поисках покровительства. Главный зал там вмещал в полном составе камерный оркестр, и великий князь Павел с графиней фон Гогенфельзен, постоянные гости, наслаждались у Виннаретты музыкой Форе, Равеля, Дебюсси, Пуленка и Сати – среди прочих.

Великий князь Павел с женой отвечали ей таким же гостеприимством; на приеме у себя дома, в Булонь-сюр-Сен, в декабре 1906 года они познакомили Виннаретту с «высоким, энергичным молодым человеком с белой прядью в густых черных волосах», недавно приехавшим из России52. На тот момент он был одним из самых активных и влиятельных представителей русских художественных кругов в Санкт-Петербурге. Музыкальный и балетный импресарио с огромными амбициями, он очень скоро взял Париж штурмом со своей труппой из певцов, танцовщиков, хореографов и художников-оформителей. Виннаретта Зингер в числе многих подпала под его неотразимое обаяние. Звали молодого человека Сергей Дягилев.

Глава 2. «Мы потрясли весь мир»

Имя Сергея Дягилева является синонимом Парижа 1900-х годов и покорения этой цитадели культуры его необыкновенной, выдающейся балетной труппой под названием «Русские сезоны». В России, в возрасте каких-то двадцати трех лет, он уже предвидел свою будущую роль, состоящую в сотрясении основ европейской культуры. «Я, во-первых, большой шарлатан, хотя и с блеском, во-вторых, большой шармер, в-третьих, большой нахал, в-четвертых, человек с большим количеством логики и малым количеством принципов и, в-пятых, кажется, бездарность». Бездарность или нет, он был уверен, что нашел свое «настоящее назначение» в меценатстве. «Все данные, кроме денег – mais ça viendra[9]», – предсказывал он1. Успех действительно придет, но денежная сторона его амбициозных предприятий так и останется вечной проблемой.

Учившийся на юриста, Дягилев в действительности мечтал стать музыкантом и брал уроки у композитора Римского-Корсакова. Вторым его серьезным увлечением была живопись, и в 1898 году в Санкт-Петербурге он стал одним из основателей художественного объединения «Мир искусства», ставившего своей целью бросить вызов устаревшей и, по мнению членов объединения, вышедшей из моды русской живописи, дав ход молодому модернизму. С 1899 года членами этой группы являлись основные будущие сподвижники Дягилева: художники Александр Бенуа и Леон Бакст. Под редакцией Дягилева они начали выпускать собственный, роскошно иллюстрированный эклектичный художественный журнал «Мир искусства»; но хотя частично издание финансировалось Николаем II, тиражи оставались небольшими – менее тысячи пятисот экземпляров каждого выпуска. С 1898 по 1904 год группа провела в России шесть художественных выставок, продвигая новый для России модернизм – собственную версию австрийского югендстиля и французского ар-нуво, – с упором на русский фольклор и традиционные славянские мотивы. Однако удерживать журнал на плаву оказалось нелегкой задачей из-за разницы в интересах и амбициозности его молодых корреспондентов, поэтому вскоре он лишился финансовой поддержки и был закрыт.

Дягилев едва не стал директором шести русских императорских театров, включая Мариинский, славившийся своими оперой и балетом, однако этому помешали его цветистая личная жизнь (он был открытым гомосексуалом) и отсутствие влияния при дворе2. Поражение, однако, его не подкосило; прирожденный ниспровергатель основ, мечтавший продемонстрировать все лучшее в русской музыке и живописи широкой аудитории, он решил устроить «витрину» русского искусства за рубежом. Пора было показать миру, чего он до сего времени был лишен. И где еще, как не в Париже, художественной столице, в которой уже имеется процветающая русская колония? Дягилев отлично знал город и регулярно бывал там с 1890-х; как он писал своему другу и коллеге Бенуа, «французы будут дураками, если не согласятся. Я покажу им настоящую Россию»3.

В декабре 1906 года, когда Дягилев ужинал с Виннареттой Зингер у великого князя Павла и его жены, он приехал в Париж для устройства Выставки русского искусства в рамках ежегодного осеннего салона. Финансовую поддержку этому мероприятию, проходившему с 6 октября по 15 ноября, оказал великий князь Владимир, а позднее к нему присоединилась влиятельная парижская светская львица, графиня де Греффюль.

До сих пор за пределами России более-менее знали только русскую иконопись. С помощью Бенуа Дягилев отобрал показательный срез русской живописи, лучшие ее образцы начиная с восемнадцатого века: в числе 750 выставленных картин были работы Брюллова, Бакста, Кустодиева, Левитана, Левицкого, Рериха, Серова, Сомова и Врубеля. Многие из этих бесценных произведений живописи и скульптуры поступили из императорских дворцов; Дягилеву удалось убедить Николая II в «государственной важности» выставления русского искусства за рубежом и получить его разрешение впервые продемонстрировать некоторые шедевры в Париже4. Добиться успеха ему помогло личное влияние на царя великого князя Владимира Александровича (детей которого учил рисованию Бакст), главы Отборочной комиссии. Выставка, заполнившая двенадцать залов «Осеннего салона», оказалась, по словам Бенуа, «исключительно интересной и блестящей». Декор помещений разработал Бакст, Бенуа оформил роскошный сувенирный каталог, продвигая тем самым творчество членов объединения «Мир искусства» среди парижской публики. Еще более важным, как вспоминал Бенуа, было то, что «так мы установили связи со многими людьми, ставшими впоследствии нашими друзьями». И не просто друзьями, не просто поклонниками – а влиятельными и богатыми представителями Le Tout-Paris, будущими финансовыми покровителями Дягилева5.

Выставка 1906 года стала первым шагом «кампании по экспорту русского искусства», проводимой объединением «Мир искусства» под руководством Дягилева. Русскую литературу во Франции уже знали и любили, а вот русская музыка и театр были французам практически незнакомы. Придя к выводу, что «в России ничего не добьешься и потому надо перенести свою деятельность за ее границы», Дягилев обратился к музыке как к своему новому предприятию6. На «Исторических русских концертах», запланированных им на 1907 год в Парижской опере, Дягилев собирался познакомить публику с новаторской русской музыкой, ведь пока что Европа знала одного только Чайковского. Чтобы привлечь к гастролям максимум внимания, он пригласил двух наиболее талантливых русских артистов участвовать в серии из пяти концертов: оперного певца Федора Шаляпина и своего учителя музыки, Римского-Корсакова, которому предстояло дирижировать собственными произведениями, а также попурри из музыки других русских композиторов, включая Глинку, Бородина, Рахманинова, Чайковского и Глазунова. Однако, как обычно, вставала проблема финансирования. Дягилеву пришлось пустить в ход все свое обаяние, чтобы убедить великого князя Владимира Александровича в пользе его предприятия «с национальной точки зрения». Владимир имел огромное влияние на своего племянника, царя Николая, и добился от него значительных субсидий. Однако выколачивать деньги оказалось нелегкой работой: правительственных министров тоже приходилось убеждать, что отправка никому не известной русской труппы в Париж принесет пользу короне7. В конце концов нидерландский торговец резиной и производитель калош, проживавший в Санкт-Петербурге, предложил существенное пожертвование. В Париже публиковались подписные листы на пять концертов – этим занялась газета «Фигаро», которую читал Le Tout-Paris, включая великого князя Павла Александровича и русского посла Александра Нелидова. Дягилев добился финансовой поддержки и от графини де Греффюль: для этого он сел за фортепиано и сыграл ей отрывки из русских произведений, которые сам любил и мечтал продвигать8.

16 мая 1907 года Le Tout-Paris собрался на первый русский концерт. В зале сидели великий князь Павел с графиней фон Гогенфельзен, брат Павла Алексис, их свояченица великая княгиня Владимир (ее бриллиантовая диадема «блистала над зрителями», как отмечала пресса); сыновья великой княгини Борис и Кирилл, жена Кирилла Виктория9. Кульминацией вечера стало выступление знаменитого русского бас-баритона Федора Шаляпина, исполнившего арию из оперы Бородина «Князь Игорь», основанной на древнерусском эпосе двенадцатого века. Сын бедных крестьян с Волги, Шаляпин уже прославился в Москве, в Большом театре, и гастролировал в Милане и Берлине, но в Париж приехал в первый раз. Французы в экстазе устроили ему овацию, и концерты 19, 23, 26 и 30 мая прошли при полных аншлагах. 29 мая великий князь Павел Александрович и графиня фон Гогенфельзен устроили музыкальный вечер в своем особняке в Булонь-сюр-Сен. Там Шаляпин смог поближе пообщаться со своими восторженными слушателями и обеспечить Дягилеву дополнительное финансирование от французских патронов, ведь хотя сезон имел огромный успех, вместо доходов он принес одни убытки10. Чтобы удержать свое предприятие на плаву, Дягилев сумел заручиться бесценной поддержкой французского концертного агента Габриеля Астрюка, с которым договорился о постановке в будущем году русской оперы. В 1908 году избранные сцены из «Бориса Годунова» Мусоргского – снова с Шаляпиным – должны были появиться на сцене Парижской оперы. Дягилев собирался занять в них самых выдающихся артистов. Планировалось дать серию из шести представлений, в которых Дягилев хотел представить публике древнюю, средневековую Русь как нечто новое и удивительное, чтобы «потрясти французов ее величием»11.

Дягилев настоял на том, чтобы раздобыть оригинальные костюмы шестнадцатого и начала семнадцатого века, для чего «разграбил все восточные лавки в Санкт-Петербурге» в поисках крестьянских сарафанов, вышивок и тканей того периода. Леон Бакст воссоздавал те, что невозможно было купить, в мельчайших деталях; сценографией занимался художник Александр Головин12. Эпическая опера с участием огромного хора и оркестра Большого театра разительно отличалась от всего, что Париж видел раньше; само представление стало гигантской логистической задачей, которую Дягилев решал со своим обычным энтузиазмом. Шаляпин опять потряс Париж роскошным исполнением. Дягилев выбрал из оперы наиболее показательные эпизоды, включая впечатляющую сцену коронации с хоровым сопровождением и процессией священников и бояр, а также сцену смерти Бориса, в которой Шаляпин проявил тонкий психологизм к вящему драматическому эффекту13. Французская пресса была в экстазе – один критик, захлебываясь от восторга, сравнивал «Бориса Годунова» с драмами Шекспира, поскольку в ней переплелись «осознание истории, всеохватывающий универсализм, реализм, богатство, глубина, беспощадная проницательность, мастерство и уникальное сочетание трагического с комическим, а также наивысший гуманизм»14.

После триумфального дебютного представления Шаляпин отправил приятелю в Санкт-Петербург остроумную телеграмму: «Альпы пройдены. Париж взят»15. И снова «Русский сезон» всколыхнул Париж, но денег не принес. Патроны Дягилева сплотились и устроили сбор: 2 июня 1908 года Виннаретта Зингер созвала знакомых на вечер в честь завершения гастролей, в ходе которого гостям и поклонникам – включая великого князя Владимира Александровича, его сыновей Кирилла и Андрея, а также великого князя Павла Александровича, всех с женами, – было предложено оказать финансовую поддержку сезону 1909 года16. Но тут, когда Дягилев уже составлял амбициозную программу, которая потрясет Le Tout-Paris, произошла катастрофа. 17 февраля следующего года его главный покровитель, великий князь Владимир Александрович, скоропостижно скончался в Санкт-Петербурге.

Его смерть последовала почти сразу за кончиной 14 ноября 1908 года еще одного сторонника Дягилева из династии Романовых и выдающейся фигуры русской колонии в Париже, великого князя Алексиса. Оба брата умерли, не дожив до преклонных лет: Алексис в пятьдесят восемь от пневмонии, Владимир в шестьдесят два от инсульта. Похороны Алексиса прошли в Париже с колоссальной помпой: кавалерийский эскорт, военный оркестр, катафалк, запряженный шестеркой лошадей с черными плюмажами, гроб, покрытый русским военно-морским флагом и украшенный гирляндой из роз и орхидей, которую прислал лично президент республики. Великий князь Павел Александрович и графиня фон Гогенфельзен возглавляли процессию родни, собравшейся на отпевание в русском православном храме, соборе Александра Невского на улице Дарю. После этого Павел – в сопровождении Ольги, которой Николай II дал-таки разрешение на въезд в Россию, – поехал вместе с гробом в Санкт-Петербург на официальные похороны в Петропавловской крепости. Всего четыре месяца спустя брат Алексиса, Владимир, был похоронен там же.

Несмотря на неизбежные финансовые затруднения, вызванные смертью Владимира, и потерю субсидирования со стороны Николая II, Дягилев уговорил Габриеля Астрюка вложить собственные деньги и спасти «Русский сезон» 1909 года в Париже17. На этот раз он собирался поразить публику еще более причудливыми представлениями по мотивам русских сказок. Изначально планировалось, что упор снова будет делаться на оперу, но Дягилева убедили, что нельзя сбрасывать со счетов русский балет 18. Возможно, в этом таится величайшая ирония: по словам его коллег, художника Бенуа и балетмейстера Сергея Лифаря, Дягилев никогда особенно не интересовался балетом, да и не понимал его (это уже говорил только Бенуа)19. Однако потрясающий ансамбль танцовщиков, который Дягилев привозил в Париж перед Первой мировой войной, положил начало карьеры целому поколению великих русских балетных звезд. Как отмечала прима-балерина Тамара Карсавина, «множество имен Дягилев собственной рукой вписал в книгу славы» – в том числе ее собственное20.

Однако как отреагирует на русский балет разборчивая, избалованная парижская публика? Когда покровительница Дягилева, графиня де Греффюль, впервые встретилась с русскими танцовщиками после их прибытия в Париж в 1909 году, то сочла их дикарями, даже «варварами». На ее утонченный вкус они были «крайне провинциальными и неразвитыми». Однако все изменилось, стоило ей увидеть их на костюмированной репетиции 18 мая, в ходе которой она «полностью подпала под их обаяние». Греффюль утверждала, что в тот день стала свидетельницей чего-то исключительного, «чуда русского искусства»21.

Шестинедельный «Русский сезон» 1909 года, открывшийся на следующий день, проходил на новой сцене, в театре Шатле. Помещение было далеко не идеальным, и его пришлось спешно переоборудовать для балетных представлений, поэтому танцовщики репетировали под непрекращающийся стук молотков и крики строителей22.

Наблюдая за репетициями русских, рабочие сцены решили, что все они «безумцы». Тамара Карсавина запомнила, как они в ужасе восклицали: «Ces Russes, oh, là là, tous un peut maboule». («Эти русские, о-ля-ля! Все немного сумасшедшие»23.) «Сумасшедший» и «безумец» – такими словами оперировали многие, впервые увидевшие русский балет в те ранние годы.

На сцене их таланты в полной мере раскрывал новый член труппы, которого Дягилев сделал постоянным хореографом парижского сезона, – Михаил Фокин. Преподаватель Императорского балетного училища, Фокин в последующие годы, в сотрудничестве с Дягилевым, поставил основополагающие произведения для русских балетов периода до Первой мировой войны. Пять небольших спектаклей в его хореографии были заимствованы из репертуара Мариинского театра в Санкт-Петербурге: они замечательно выражали все лучшее в русской музыке и дизайне. Намерения Дягилева были ясны – отойти от старинного французского и итальянского придворного балета, практически не изменившегося за последние две сотни лет. Классический балет – это хорошенькие балерины, наряженные, словно восковые куколки, в накрахмаленные пачки, которые исполняют традиционные партии. Все это Дягилев стремился переломить24. «Мы открыто сопротивляемся всему отжившему, любым закоснелым традициям», – писал Бенуа. Их балетные программы должны были стать ни больше ни меньше «революцией в искусстве»25.

Чтобы не оттолкнуть балетоманов традиционного толка, в сезон 1909 года включили сказочную и романтическую постановку «Сильфиды» на музыку Шопена – дань уважения Фокина балету начала девятнадцатого века – с Анной Павловой в заглавной партии. Конечно, ею восхищались и аплодировали за безукоризненную технику, но по-настоящему покорили парижскую публику половецкие пляски из второго акта оперы Бородина «Князь Игорь». Там главную роль исполнял ведущий танцовщик императорского балета Адольф Больм, в сопровождении кордебалета в экзотических татарских костюмах, суровый атлетизм которого сразу бросался в глаза. «Русские дикари», – отмечал Бенуа, – привезли на суд парижан «лучшее искусство, существующее в мире»26. На премьере 19 мая 1909 года артистов вызывали шесть раз подряд, после чего, вспоминал Фокин, «публика кинулась вперед и проломила ограждение оркестровой ямы в театре Шатле»27. Это представление, с его буйным навязчивым ритмом, с его приземленностью, стало поворотным пунктом в истории балета: впервые музыка имела не меньшее значение, чем танец, задавала настроение и темп, а не приспосабливалась под них. Она обеспечивала балету центр притяжения, объяснял Бенуа: «Настал момент, когда зритель слушал музыку и, слушая ее, получал дополнительное удовольствие от созерцания»28. Это, говорил он, и есть «миссия балета»; с этих пор дягилевские «Русские сезоны» в Париже стали «наступательной кампанией», нацеленной на ознакомление аудитории с музыкальными произведениями молодых русских композиторов29.

С этим же расчетом в программу 19 мая была включена музыка неизвестного русского композитора Николая Черепнина, написавшего балет «Павильон Армиды», хореографией которого занимался Фокин. С барочной французской сценографией и костюмами Бенуа – легкий намек с целью польстить эстетическим вкусам парижан – балет включал в себя па-де-труа, в котором на парижской сцене впервые блеснула новая звезда: Вацлав Нижинский. Выпускник Императорского балетного училища, Нижинский вне сцены не производил особого впечатления, но стоило ему надеть костюм и начать танцевать, вспоминал Бенуа, как скромность его пропадала, и он казался «удивительно привлекательным и поэтичным». Балерина Тамара Карсавина тоже отмечала эту трансформацию: танцуя, Нижинский превращался «в экзотическое существо, похожее на кошку или на эльфа», и «полностью затмевал респектабельную привлекательность, традиционные каноны мужской красоты»30. По мнению Бенуа, не было никаких сомнений, что «Париж ощутил присутствие гения», наблюдая за Нижинским в роли раба Армиды31. Что еще более важно для истории балета, он в одночасье изменил представления о роли мужчины-танцовщика. До него «классический танцовщик считался персонажем низшего порядка по сравнению с балериной, которому позволялось лишь поддерживать ее да изредка делать несколько па, чтобы дать партнерше отдых», – писала прима Матильда Кшесинская. Нижинский со своими «летучими прыжками» поднял танцовщика на такую же высоту, задав «новое направление и стиль, совершившие подлинный переворот в балетном искусстве»32.

Свой удивительный талант он снова продемонстрировал 2 июня в балете «Клеопатра» с хореографией Фокина на музыку семи разных русских композиторов. Публику поразили экзотические пестрые декорации и костюмы Леона Бакста, а Бенуа назвал этот балет «короной» всего сезона33. Однако несмотря на участие трех лучших русских балерин – соблазнительно-экспрессивной Иды Рубинштейн в заглавной партии, Тамары Карсавиной и Анны Павловой, – звездой представления, вне всяких сомнений, стал харизматичный двадцатидвухлетний Нижинский в роли любимого раба Клеопатры.

Покровительница Дягилева, графиня де Ноайль, с восторгом описывала свои впечатления от первых майских спектаклей:

Я сразу поняла, что происходит нечто необычайное, что я стала свидетельницей уникального события. Все, способное вызывать восхищение, поражать, опьянять, покорять, собралось на этой сцене в полном блеске, столь же естественное и прекрасное, как растения, расцветающие в благоприятном климате34.


Парижская публика была потрясена: «Какой-то психоз, массовое помешательство, казалось, охватили зрителей и прессу в этот и последующие дни»35. «Клеопатра» привлекла в театр Шатле массу зрителей, и ее успех, по словам Бенуа, «затмил успех Шаляпина». Париж говорил только о Нижинском; на афишах могла красоваться Анна Павлова, но обсуждал весь город его, что заставило Павлову отказаться от участия в следующих сезонах. В Париже не было места для двух больших звезд, да и вообще ей не подходил новый, придуманный Дягилевым стиль модернистского балета36.

С тревожащей неизбежностью Дягилев опять не смог заработать на своем предприятии, да еще остался должен Астюку; финансовые потери сезона 1909 года на современные деньги равнялись сумме около 500 тысяч долларов. Однако, по крайней мере, у него появился «круг восторженных поклонников» в Париже – les ferventes des russes, – признательный за то, что им открыли новый взгляд на танец37. Кроме того, после этого сезона в творческий мир Дягилева ворвалась новая звезда, перевернувшая дальнейший ход событий – композитор Игорь Стравинский. Экзотическая «Клеопатра» имела столь шумный успех, что Дягилев решил повторить ее в 1910 году, добавив еще два фантазийных балета: «Жар-птицу», на основе старинной русской сказки, и «Шехеразаду», по мотивам «Тысячи и одной ночи».

На этот раз представления должны были проходить в Парижской опере, где 4 июня 1910 года и состоялась премьера «Шехеразады» на музыку Римского-Корсакова с роскошными декорациями и костюмами Бакста. Сложнейшие партии Нижинского и Иды Рубинштейн потрясли балетоманов открытым эротизмом и привели к обвинениям в декадентстве – что только повысило спрос на билеты38. На этот раз сенсацией стали не только солисты; сценография Бакста с восточными мотивами, предвосхитившая позднейшую моду на ар-деко, мгновенно сделала его звездой и спровоцировала новую модную лихорадку. Бакст больше, чем любой другой художник, наложил отпечаток своего стиля на дягилевский балет, а эта постановка стала квинтэссенцией экзотического стиля труппы. Французские кутюрье перенимали идеи Бакста и рекламировали платья из тканей «Шехеразады». Модельер Поль Пуаре предложил Баксту двенадцать тысяч франков за «двенадцать эскизов модных нарядов»39. Его новые коллекции с шароварами, тюрбанами, вышивками на русские мотивы и бисером определенно восходили к Баксту40. В 1912 году Бакст сотрудничал с Пакеном над созданием коллекции «уличных платьев», вдохновленной дягилевскими балетами, ими же вдохновлялась впоследствии и Коко Шанель. Сестры Калло, еще один модный дом, разработали целую коллекцию с использованием любимого цвета Бакста: шафранового желтого41. И то было лишь начало: оригинальные дизайны Бакста повторялись в тканях с восточными мотивами, гобеленах, коврах, абажурах, диванах и другой мебели. Они проникли даже в зарождающуюся киноиндустрию, воплотившись в костюмах и гриме42. Русские балерины превращались в моделей: и Павлова, и Карсавина получали предложения позировать в нарядах от ведущих парижских модных домов. В каждом аспекте парижской культурной жизни прослеживалось влияние русских балетов, что усиливало интерес парижан к культуре русской эмиграции – в особенности к живописи.

Для «Жар-птицы» Дягилев специально заказал музыку Стравинскому, ученику Римского-Корсакова. Оба они задумали этот балет как «исключительное произведение искусства» – интеграцию музыки, танца и визуальных эффектов. Дягилев был настолько уверен в своем новом композиторе, что еще до премьеры заявил: «Запомните его как следует. Это человек на пороге славы»43. Со своей стороны Стравинский считал Дягилева кем-то «вроде Оскара Уайльда – чрезвычайно элегантный, чрезвычайно шикарный и чрезвычайно отстраненный – настоящий денди»44.

Спустя три недели после «Шехеразады», 25 июня, состоялась премьера «Жар-птицы» со сценографией и костюмами художника Александра Головина и с Тамарой Карсавиной в заглавной партии. Дягилев проследил за тем, чтобы все отметили его блестящего нового композитора Стравинского: Le Tout-Paris – Марсель Пруст, Дебюсси, Сара Бернар – восхваляли явление поразительного музыкального таланта. Драматичная музыка Стравинского «жарко горела, горячо обжигала и рассыпала искры», писал Фокин, который и ставил балет, и исполнял в нем главную роль45. «Она отражала каждую деталь сказки и обладала невиданными доселе фантастическими свойствами». Критики соглашались: это настоящая «симфония танца», совершенная интеграция балета и музыки, в отличие от традиционных старомодных постановок46.

Однако в первую очередь все взгляды публики были прикованы к Нижинскому, в особенности в па-де-де с Карсавиной, доводившем зрителей до исступления: «Казалось, сцена под ними вот-вот загорится»47. В конце спектакля поклонники окружили артистов и не хотели расходиться; Нижинского спрашивали, как ему удается исполнять его знаменитые гранд ассамбле – высокие долгие прыжки. «Сложно ли зависать в воздухе?» – отовсюду звучал вопрос. «Нет-нет, ничего сложного, – отвечал он. – Надо только подпрыгнуть и немного задержаться». На следующий день Париж только и говорил, что о русском «парящем ангеле»48.

Опьяненный громким успехом сезона 1910 года, который, по словам Карсавиной «был сродни чуду, повторявшемуся ежевечерне, когда артисты и публика вместе трепетали от избытка чувств», Дягилев на следующий год принял важное решение49. Логистика – перевозка многочисленной театральной труппы, похожей на «бродячий цирк из танцовщиков, музыкантов, композиторов, художников, рабочих сцены, аккомпаниаторов, постижеров и журналистов» – стоила громадных денег50. До сих пор парижские сезоны проводились с участием артистов, находившихся в летнем отпуске, из Русского императорского балета в Санкт-Петербурге. Дягилев решил, что пришло время основать постоянную русскую танцевальную компанию для поездок по Европе. Эта компания, под названием «Русский балет» (Les Ballets Russes), должна базироваться в Париже; хореографом будет Михаил Фокин, а Нижинский, уволенный из Императорского балета, станет premier danseur.

В 1911 году компания в очередной раз взяла Париж штурмом; теперь Нижинский покорил публику в балете Фокина «Петрушка» на музыку Стравинского с декорациями и костюмами Бенуа. Настоящая квинтэссенция всех балетных постановок дягилевской труппы, «Петрушка» дышал энергией русских ярмарок Петербурга 1830-х годов, а Нижинский исполнял роль клоуна в стилизованном кукольном представлении. Для композитора Стравинского Нижинский в роли Петрушки был «самым восхитительным человеческим существом», какое он видел на сцене. «Назвать его танцовщиком недостаточно… он был еще более великим драматическим актером»51.

В том же году Виннаретта Зингер вовлекла одаренного русского композитора Стравинского в свой кружок. Очарованная его худобой и повадками денди, она пригласила Стравинского на ужин в своем парижском особняке и навещала в Риме, когда он работал над музыкой к «Петрушке». «С первого взгляда, – писала она в своих мемуарах, – мне показалось невозможным не распознать всего величия этого нового гения»52. Дружба со Стравинским открыла ей путь в окружение Дягилева, и к 1911 году она уже прочно заняла позицию «серого кардинала» дягилевского балета. После очередного успешного сезона 1912 года, когда труппа выступила еще и в Берлине, Вене и Будапеште, Нижинский снова потряс публику эротизмом исполнения главной партии в балете «Послеполуденный отдых фавна» на музыку Дебюсси. Люди задавались вопросом: чего еще ждать от Дягилева и его «Русского балета»? Они уже покорили Париж, а теперь и всю Европу своим драматизмом, балетной техникой, художественной и музыкальной изобретательностью. Дягилев, однако, уже строил планы на будущее. Стремясь и дальше раздвигать границы, он пришел к выводу, что хореография Фокина отжила свое. Он собирался сделать Нижинского, – теперь ставшего его любовником, – которого считал более чувствительным к «современным настроениям», главным хореографом. И шел при этом на огромный риск.

* * *

Замысел балета, основанного на «языческом ритуале», которому предстояло взорвать Париж в 1913 году под названием Le Sacre du printemps, «Весна священная», восходит к истории, рассказанной Стравинским. Он находился в Санкт-Петербурге, где в марте 1909 года заканчивал музыку к «Жар-птице», когда его «посетило мимолетное видение», ставшее, по его словам, «полным сюрпризом, поскольку разум мой был занят совсем другими вещами». В видении ему предстала «группа мудрецов, сидящих в кругу и [наблюдающих] за девушкой, исполняющей танец перед смертью. Они приносили ее в жертву богу весны». Претензии Стравинского на исходную идею отвергал художник Николай Рерих, постановщик будущего балета, который говорил, что сам предлагал древний славянский ритуал в качестве сюжета53. Так или иначе, Дягилев взялся за оригинальный проект со своим новым открытием, композитором Стравинским, и зимой 1911–1912 годов тот удалился в Швейцарию, чтобы дописать музыку к сезону 1912 года. Следует сразу оговориться, что премьера была отложена до 1913 года.

Когда Стравинский впервые сыграл Дягилеву увертюру, то музыка со сложными гармониями и повторяющимися ритмами – одна секвенция повторялась пятьдесят девять раз – повергла его в изумление и шок. Боясь обидеть друга, Дягилев, тем не менее, вынужден был спросить: «И долго это будет продолжаться?» – «До самого конца, приятель», – последовал ответ54. Стравинский был исключительно серьезен. Позднее, в апреле 1912 года, в Монте-Карло он показал следующую часть Дягилеву и Пьеру Монте, французскому дирижеру, который по планам Дягилева должен был встать за пульт на премьере. Пока Стравинский яростно лупил по клавишам фортепиано, Монте изумлялся его «динамизму и беспощадной страсти»55. Как вспоминал Монте:

Прежде чем он значительно продвинулся, я сделал вывод, что этот человек безумен. В таком варианте, без оркестровки, в которой он мастер, сырой ритм был наглядным, очевидным в своей грубой примитивности. Стены дрожали, когда Стравинский то вскакивал на ноги, то снова садился, чтобы усилить аккорд. Такого усиления там и не требовалось… Моим единственным комментарием в конце стало то, что эта музыка определенно вызовет скандал56.


Монте был так потрясен услышанным, что в конце мечтал только выбраться из комнаты и «отыскать тихий уголок, чтобы приклонить свою раскалывающуюся голову». Дягилев, однако, был доволен; он любил дразнить публику и не боялся идти на риск. Скандал обещал хорошую продажу билетов. «Это шедевр, Монте, – сказал он, – который полностью преобразит музыку и сделает тебя знаменитым»57. Прослушав музыку к балету в мае в Париже, композитор Дебюсси поддержал большие ожидания импресарио: «Она преследует меня, как прекрасный кошмар, – говорил он, – и я напрасно пытаюсь восстановить то страшное ощущение, которое она во мне вызвала»58.

«Похоже, Дягилев под впечатлением от моих “Священных” вдохновений», – доверительно сообщал Стравинский жене. Пока он трудился над музыкой, компания строила планы на поистине дерзкую постановку: «примитивный балет без романтического сюжета на русском фоне»59. Смешение дионисийских ритуалов, эротического танца и языческого фольклора должно было лечь в основу самого амбициозного на тот момент дягилевского проекта с участием сорока шести танцовщиков и оркестра из девяноста девяти человек, продолжительностью около тридцати пяти минут. Репетиций тоже предстояло гораздо больше, чем обычно, – около ста двадцати. Цена создания была невероятной для всего восьми представлений: пяти в Париже и трех в Лондоне.

Хореография новаторской постановки легла на плечи юного протеже Дягилева, Вацлава Нижинского, что сильно беспокоило Бенуа, который справедливо считал того недостаточно опытным. Стравинский тоже, хоть и восхищался Нижинским как танцовщиком, с ужасом осознавал полную непросвещенность юноши в музыке и старался объяснить ему хотя бы базовые принципы, чтобы обеспечить совместную работу. Конечно, хореография – это плод воображения, но танцевальные эксперименты Нижинского имели мало общего с ритмами написанной Стравинским музыки. Он не справлялся с техническими деталями, с временными интервалами и порой предлагал такие сложные движения, что даже пластичные тела танцовщиков не могли их повторить60. Тем не менее благодаря активной помощи Дягилева – а также долгим коллективным мучениям и раздорам – балет достиг динамичной и спаянной синхронизации с диссонантной рваной музыкой Стравинского. Всем было ясно, что постановка перевернет правила традиционного балета. Никаких пачек и пуантов; балерины танцуют на плоской стопе, с согнутыми и вывернутыми вовнутрь коленями, локтями под причудливым углом, вразрез со всеми классическими позициями, которым их обучали. Чтобы помочь танцовщикам справиться со сложной метрикой и ритмом балета, было решено пригласить учительницу танца русско-польского происхождения Мириам Рамберг (позднее прославившуюся в Британии как Мари Рамбер), чтобы она познакомила их с техниками эвритмики.

Репетиции балета, начавшиеся в Берлине в декабре 1912 года, продолжились в следующем году в Монте-Карло. Проходили они бурно и часто заканчивались, как вспоминала одна из балерин труппы, Лидия Соколова, «полным хаосом»61. Классически обученные балетные танцовщики с трудом приспосабливались к исполнению странных, примитивных, доисторических движений, придуманных Нижинским; бесконечные животные прыжки и подскоки угрожали повредить их суставы. Оркестр под руководством Монте плохо справлялся с музыкой, которая многим казалась «полностью безумной». Во время репетиции на одном особенно «оскорбительном пассаже» оркестр, по воспоминаниям скрипача Анри Жирара, «хором расхохотался и бросил играть». Разобиженный Стравинский вскочил на ноги и закричал: «Господа, нечего смеяться. Я знаю, что написал»62.

С приближением премьеры вся труппа начинала осознавать, что модернистское сочетание новаторской музыки и танца станет пощечиной классическому балету, да и всему искусству в том виде, в котором оно существовало до сих пор. Как замечал французский поэт Жан Кокто – свидетель первых представлений, – «искусство не могло больше подчиняться буржуазным требованиям покорности и соответствовать ожиданиям. Ему предстояло… стать оскорблением привычки», без которого оно впало бы в стагнацию. А ему следовало «воспламенить вулкан»63. И действительно, вулкан взорвался. Когда в 1913 году новый Сезон открылся на другой, более крупной и современной площадке, в театре Елисейских Полей в мае, Париж приготовился к шоку от «Весны священной» благодаря слухам о том, что балет был «сложным, жестоким и непонятным»64. 29 мая Le Tout-Paris в полном блеске явился на премьеру: «в платьях с декольте, увешанный жемчужными ожерельями, эгретками и страусовыми боа, с фалдами и оборками, во фраках, тюрбанах и дерзких нарядах». Кутюрье Пуаре и Шанель, светские львицы вроде графини де Греффюль и Мисии Серт (еще одной новой и очень влиятельной покровительницы Дягилева), поэты Кокто и Аполлинер, Марсель Пруст, Пабло Пикассо, композиторы Равель, Дебюсси и Сати – «все, кто славится среди аристократии, высшей буржуазии, в промышленности, финансах, литературе и искусстве» заняли свои места в зрительном зале, по словам критика «Фемины» Николь Одри65, «все знаменитости, все славные представители не только Франции, но и вообще Европы» были там, включая страстную поклонницу Стравинского Виннаретту Зингер и других американских экспатрианток, в частности хозяйку салона Гертруду Стайн и писательницу Эдит Уортон66.

Танцовщики, полные ужаса, стояли за занавесом, готовым открыться. Хотя костюмированная репетиция вчера прошла без инцидентов, они страшно переживали, что искушенная публика, заплатившая деньги за билеты, не примет спектакль. Можно было только представить общий шок, когда занавес поднялся и перед зрителями предстала «группа прыгающих Лолит с вывернутыми внутрь коленями и длинными косами»67. Так иронично описал начало балета сам Стравинский в своем позднейшем телевизионном интервью. Одно несомненно: «Весна священная» в тот вечер перенесла балет и музыку прямиком в модернизм. Эксцентричные мешковатые – а не обтягивающие, как обычно, – костюмы Николая Рериха (разработавшего также сценографию), треугольные шапки – все это Париж видел в первый раз. Пестрая толпа танцовщиков на сцене оскорбила вкусы многих своей дикостью и неловкими, если не сказать уродливыми, позами; то же самое касалось и сексуального подтекста сюжета. Очень скоро аудитория начала громко высказывать неодобрение.

Виннаретта Зингер описывала последующие события как «настоящее сражение», происходившее под какофонию шумов: «Крики одних, аплодисменты других продолжались около часа… то тут, то там кто-то вскакивал на ноги и выкрикивал свое мнение, одна группа осыпала оскорблениями другую самым дерзким образом»68. Стоило крикам начаться, и их уже невозможно было остановить, хотя настоящего «сражения» все-таки не было – его придумали постфактум, как часть мифологии, сложившейся вокруг «Весны священной»69. В попытке утихомирить публику Дягилев приказал электрикам выключить, а потом включить свет. Встревоженный Стравинский ходил взад-вперед за кулисами, пока танцовщики и оркестр вели титаническую битву с орущей и свистящей аудиторией70. Монте, дирижер, оставался невозмутим – не отрывал глаз от партитуры и держал темп.

В антракте вызвали полицию, которая попросила публику успокоиться. Однако когда представление возобновилось, беспорядки продолжились. Разозленный Нижинский встал за кулисами на стул и яростно размахивал руками, задавая растерянным танцовщикам, которые не слышали оркестра, ритм; они отчаянно старались танцевать синхронно. «Нам пришлось действовать наобум, – вспоминала балерина труппы Лидия Лопокова, – соблюдая разные ритмы… мы превратились в одну большую печь на сцене в своих костюмах из плотной фланели, ярко-красных в первом акте и белых во втором». В конце все «истекали потом», и занавес, упав, скрыл этот «человеческий хаос» после сцены финального катарсиса71.

Говорят, что Дягилев пытался помешать срыву премьеры, раздавая бесплатные билеты и намеренно рассаживая своих сторонников ближе к ложам первого яруса, чтобы они перекрикивали наиболее яростных противников72. Его единственным комментарием после первого представления и реакцией на него было: «Я именно так и хотел». Стравинского, Нижинского и всю труппу вызывали пять раз – факт, идущий вразрез с заявлениями о полностью негативной реакции на балет. Стравинский со своей стороны испытывал «потрясение, злость, отвращение и… счастье». Двадцать минут спустя Нижинский снова вышел на сцену – в главной роли в «Призраке розы»73.

Мари Рамбер запомнила ощущение эйфории, охватившее труппу после премьеры: «Мы все… закатили роскошный ужин в ресторане под названием «Рен Педок», а потом на фиакрах отправились в Булонский лес, где бродили, бегали, играли на траве и среди деревьев бо́льшую часть ночи». В два часа утра они отправились в другой ресторан в Булонском лесу, снова ужинали и продолжали есть и пить до рассвета, после чего поехали на завтрак в Малый Трианон Марии-Антуанетты74.

В рецензиях критики высказывались крайне резко; один даже назвал балет «Резней священной»75. Хотя некоторые признавали «эпохальный характер этого заслуживающего внимания театрального эксперимента», хореографию его в целом отвергали. Гораздо лучше приняли музыку Стравинского. Париж воспевал его как композитора, опередившего время, «Мессию, которого мы ждали со времен Вагнера»76. Музыка к «Весне священной» очень скоро обрела собственную жизнь, не связанную с балетной постановкой «Русских сезонов», и уже на следующий год ее исполняли отдельно, в качестве концерта. Дягилев, благодаря своему неистощимому упорству, художественному видению и редкой работоспособности, удостоился титула «завоевателя Парижа»77. Его «Русский балет» заслужил признание на следующие шестнадцать лет, подтвердив дерзкое заявление Бенуа, сделанное в их первые дни в Париже: «Мы потрясли весь мир»78.

Глава 3. «Париж научил меня, обогатил, поставил на ноги»

Аббат Гальяни, секретарь неаполитанского посла, сказал когда-то, что «Париж – это кафе всей Европы»1. В 1750-х годах, когда он сделал это наблюдение, парижские кафе служили не только для кофепития, но использовались как общественные клубы для литературных и политических дискуссий. К 1900-м они превратились в легендарный культурный магнит: место встречи путешественников, артистов и писателей со всей Европы. У них появилось новое предназначение: убежище – если не дом – для обнищавших людей искусства и политических диссидентов, которые предпочли или были вынуждены бежать из царской России.

Монпарнасу, сердцу богемного общества в Париже, далеко было до величественных особняков в Булонь-сюр-Сен или богатых районов Пасси и Отейля, где селились обеспеченные русские в период belle époque. Монпарнас предназначался для бедняков, бродяг, бунтарей и маргиналов, талантов без гроша за душой или тех, кому еще только предстояло утвердиться в мире искусства. Многие русские революционеры уезжали из России в Париж и другие европейские города после революции 1905 года. Однако им предшествовали мигранты по экономическим соображениям: евреи ашкенази с западных границ российской империи начали эмигрировать после жестоких погромов 1880–1890-х годов. Некоторые осели в Берлине, другие проехали дальше, до Парижа, часто без паспортов и документов, и поступили на работу в швейные цеха с самыми суровыми условиями. В основном они селились в районе Плетцль в Маре, в Четвертом округе, где в тринадцатом веке располагалось гетто под названием Жюивери2.

Перед Рождеством 1908 года, сбежав от царской охранки, недавно выпущенный из тюрьмы, где он оказался за революционную деятельность, семнадцатилетний Илья Эренбург прибыл на поезде на Северный вокзал – Гар-дю-Нор. С собой он привез чемодан, полный книг – больше там не было практически ничего. Литовский еврей по рождению, из семьи среднего класса, он уехал в Париж, чтобы избежать новых арестов, собираясь продолжать за рубежом дело большевиков, в партию которых вступил в 1906 году. Его герой, большевистский лидер Владимир Ленин, примерно тогда же перебрался в Париж из Женевы. Он поселился в квартире в Четырнадцатом округе, близ парка Монсури, вместе с женой и свекровью3. Условия были стесненные, но там оказалось тише, чем в центре Парижа, а Ленин патологически не выносил шума. Он любил ходить пешком и получал большое удовольствие от прогулок по парку, где собиралась вся русская эмиграция, жившая неподалеку.

Из своей крошечной бедной комнатки на авеню Денфер-Рошеро, в нескольких улицах от квартиры Ленина, Илья Эренбург явился засвидетельствовать ему свое почтение. Первым, на что он обратил внимание, была форма черепа Ленина, «удивительного черепа», набитого до краев знаниями и идеями, при виде которого «думалось не об анатомии, а об архитектуре»4. Его удивила крайне респектабельная внешность вождя революции: тот был в твердом белом воротничке и темном костюме, – а также безупречный порядок в квартире. Ленин нисколько не походил на растрепанных, неряшливых русских революционеров, с которыми водил знакомство Эренбург. Собственный вид Эренбурга, как отмечала французская модель Маревна, полностью соответствовал этому архетипу: «Он носил очень длинные волосы, почти до плеч, вечно сальные. Одевался кое-как и выглядел в точности как нигилисты, о которых читаешь в иностранных романах». Ленин прозвал его «Ильей лохматым»5.

Сам Ленин бывал в Париже и раньше; ненадолго останавливался в 1903 году, вместе со Львом Троцким, чтобы прочесть лекцию по сельскохозяйственной реформе в России в зале итальянского «Алькасара». Это было здание общественных собраний на авеню Шуази, которое посещали социалисты и профсоюзные деятели, рассматривавшие его как неофициальный университет марксизма. На те три с половиной года, которые он провел в Париже во второй раз, с января 1909 по июнь 1912 года, Ленин предпочел залечь на дно[10]. Париж понадобился ему не для развлечений, а для работы, и работы преимущественно умственного характера. В ноябре 1909 года в Научном обществе Ленин представил плод своих трудов: лекцию под названием «Идеология контрреволюционного либерализма (Успех “Вех” и ее общественное значение)». Там же, на праздновании Первого мая в 1911 году, он с уверенностью заявил о том, что контрреволюция с мягкими либеральными реформами в России провалилась; «наступило время для чего-то другого: для русской революции»6.

В редкие моменты отдыха от своих изысканий и написания нескончаемых политических памфлетов в тишине Национальной библиотеки Ленина можно было видеть катающимся по Парижу на велосипеде, играющим в шахматы в кафе «Лион» или попивающим немецкое пиво и читающим русские газеты, доставленные прямиком из Санкт-Петербурга, в одном из тихих кафе Монпарнаса. Популярных заведений, шумных и прокуренных, он избегал. Собственно, Ленин терпеть не мог расслабленного, богемного образа жизни многих его соотечественников, политических эмигрантов. «Гнилье! – гневно восклицал он. – Грязная накипь революции!»7. Они позволили себе отвлечься от своего главного дела. У Ленина не было времени на театры, концерты или выставки, за одним исключением: он любил слушать французского барда, настоящего героя рабочего класса Гастона Монтегюса в кафешантане под названием «Фоли Бобино», на улице Гете на Монпарнасе[11]. Ему импонировала приверженность Монтегюса пламенному французскому социализму и его песни, прославлявшие боевой дух французского пролетариата8.

Если Ленин все-таки отрывался от своих книг (он всегда жаловался на плохое обслуживание в Национальной библиотеке, сравнивая ее с библиотеками Лондона и Женевы), то преимущественно ради бесконечных политических собраний. В Париже полно было соперничающих политических групп и фракций из России – большевики, меньшевики, анархисты, социалисты-революционеры и еврейские профсоюзные активисты. Русские политические эмигранты славились своей темпераментностью. У них было достаточно свободного времени, и в отсутствие выхода для политической активности на родине они превратили споры в особого рода искусство. В основном их дебаты проходили в многолюдных залах кафе Монпарнаса, например, в «Ориентале», дом 11, по улице Орлеан9. Неофициально прославившееся как «большевицкое кафе», оно располагалось недалеко от квартиры Ленина на улице Мари Роз, и его фракция собиралась там в зале на втором этаже.

Горячий последователь Ленина Эренбург, однако, очень быстро утомился от этих встреч; поэзия привлекала его куда больше, чем ожесточенные споры политэмигрантов. Художественная жизнь Парижа, напротив, «воспламеняла» его. Чтобы меньше страдать от голода и ностальгии, он глотал книги, которые брал в русской эмигрантской библиотеке, открытой в доме 63 по улице Гобеленов в 1908 году. Эта библиотека стала отчасти домом для множества обедневших эмигрантов. Первые русские писатели, бежавшие в Париж в начале 1900-х годов в поисках вдохновения и большей свободы самовыражения, отличались от нынешней эмиграции богатством и социальным статусом. К ним принадлежали, например, супруги из Санкт-Петербурга Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус. В период с 1906 по 1914 год эта влиятельная – и сильно увлеченная эзотерикой – пара устроила литературный салон в своей просторной квартире на улице Теофиля Готье в Отейле. Дома, в российской столице, Мережковский – критик, поэт и философ – и его жена Гиппиус, не менее влиятельная (и, по мнению многих, более талантливая) поэтесса, возглавляли символистское движение в русской поэзии. Двое других поэтов-символистов – Андрей Белый и Константин Бальмонт – тоже находились тогда в Париже. Впечатлительный юный Илья Эренбург мечтал следовать по их стопам и в Париже начал сам писать стихи – «плохие стихи», как он позднее признавался. Они были крайне мрачными: «Я писал о своем отчаянии, о том, что у меня была жизнь, а теперь ее не стало… об отчужденности и жестокости Парижа, о любви». Лакомством для него стала чашка кофе и «пять круассанов за цинковым прилавком» кафе “Ротонда” или кулек жареных каштанов, купленный на улице: «Они стоили всего два су, согревали руки и давали обманчивое чувство насыщения. Я ел каштаны и думал о России»10.

После 1908 года, ровно тогда же, когда «Русские сезоны» чаровали Le Tout-Paris в Шатле и Парижской опере в богатых районах города, целое поколение соотечественников Эренбурга начало собираться в дешевых кафе на слиянии бульваров Монпарнас и Распай. Кафе «Дю Дом» (открытое в 1898 году и расширенное с пристройкой бильярдного зала в 1902-м) и «Ротонда» (открытое в 1903 году и предпочитаемое противниками Ленина, меньшевиками[12]) пользовались наибольшей популярностью у шумной и общительной богемы, особенно у артистов. Виктор Либион, высокий усатый хозяин «Ротонды», не скрывавший своего равнодушия к искусству, проявлял, однако, снисходительность к вечному безденежью своих клиентов и прославился тем, что соглашался брать у Модильяни рисунки в оплату за рюмку абсента11. Он отворачивался, когда голодающие художники отламывали куски от багетов в корзине с хлебом, и позволял любимым посетителям, обитавшим в холодных каморках, оставаться в кафе после официального закрытия в два часа ночи, чтобы погреться у чугунной печки. В конце концов, говорил он позднее, все эти голодающие писатели и художники «сделали мое кафе знаменитым»12.

Уютное, немного похожее на таверну кафе «Клозри-де-Лила», расположенное чуть дальше, на пересечении с авеню Обсерватории, считалось более престижным. Его предпочитали писатели и поэты, а в 1920-х оно стало любимым заведением американского писателя Эрнеста Хемингуэя. Все эти кафе обеспечивали своего рода «инициацию» молодым эмигрантам – будь то поэты, художники или революционеры, – как «бесплатные университеты», места, где «учатся богемному образу жизни, презрению к буржуазии, юмору и пьянству». В те времена считалось, что чем «богемнее» артист выглядит, тем больше вероятность, что он русский13.

Постепенно Эренбург начал зарабатывать французскими переводами и редакторской правкой для журналов. Он также подрабатывал гидом, показывая русским туристам Версаль, и продолжал писать стихи. Некоторые из них были опубликованы в России; первым успехом, «о котором он и не мечтал», стало получение шести рублей за два стихотворения, опубликованных в санкт-петербургском журнале в 1911 году14. Эренбург жил надеждами, обычными для эмигрантов, на краю нищеты, практически как его герой, давший имя роману 1922 года «Хулио Хуренито»: «Сидел, как всегда, в кафе на бульваре Монпарнас перед чашкой кофе, давно уже пустой, безуспешно дожидаясь кого-нибудь, кто освободит меня, заплатив терпеливому официанту шесть су». Условия его жизни – он сам это признавал – были «крайне скудными»: комната без мебели, с одним матрасом. В отсутствие печки ему приходилось холодными ночами накрываться «газетами поверх тонкого одеяла и поношенного пальто»15. Зимний холод был настолько невыносимым, что он просиживал в натопленных кафе до поздней ночи за чтением или письмом и порой не ел по три или четыре дня кряду. Мечта увидеть свои произведения опубликованными завладела им настолько, что Эренбург отнес свои стихи печатнику, еврейскому эмигранту, который печатал политические листовки и трактаты для революционеров, и попросил отпечатать их в кредит. «Но кто согласился бы дать мне кредит в те дни? – вопрошал он. – Ботинки мои прорвались, брюки разлохматились по краям, я был бледный, худой, и глаза у меня от голода блестели». Печатник сказал, что стихи его плохие; Эренбург согласился, но все-таки наскреб несколько франков, чтобы выпустить тоненькую книжицу тиражом в сто экземпляров16.

В те первые парижские годы он часто испытывал крайнее одиночество; бывало, он делился переживаниями с другими, такими же бедными русскими поэтами – большинство из них так и не добилось известности, а имена их были забыты. Заполучив несколько су, Эренбург бросался в гостеприимные кафе, где мог запросто столкнуться с французским поэтом Гийомом Аполлинером (которому, по собственному признанию, подражал) и где читал свои куда менее совершенные вирши любому, кто согласится слушать. Например, писателю-марксисту, тоже эмигранту, Анатолию Луначарскому. Луначарский в то время переводил на русский Марселя Пруста – писателя, идеология которого полностью шла вразрез с той, что проповедовал Кружок пролетарской культуры, учрежденный Луначарским для политизированных русских рабочих в Париже.

Со временем Эренбург обрел много сочувствующих друзей среди русских художников-экспатриантов. «Париж для них был школой – хорошей, но жестокой», – вспоминал он позднее17. Многие из них были русскими евреями, для которых Париж стал синонимом освобождения после суровой жизни за чертой оседлости. Дело было не только в царском антисемитизме, вылившемся в ограничения на поездки и создание ассоциаций, что сильно затрудняло для них творческое развитие. Ортодоксальный иудаизм также ограничивал их художественные горизонты – живопись и рисунок считались святотатством, особенно любое изображение человека. Хотя революция 1905 года и политическая реакция, последовавшая за ней, вынудили многих политизированных евреев уехать из страны, остальные уезжали из творческих соображений, в поисках вдохновения и усвоения новых идей и течений, в частности кубизма. В период с 1908 по 1914 год целое поколение одаренных еврейских (в основном нерелигиозных) художников перебралось из-за черты оседлости за две тысячи километров в Париж: точнее, в его артистическое сердце, на Монпарнас. Из Витебска приехал художник Марк Шагал, из Минска Хаим Сутин, Михаил Кикоин и скульпторы Осип Цадкин и Пинхус Кремень. В Париже они встретились с украинскими скульпторами Александром Архипенко и Ханой Орловой, Хаимом Липшицем из Литвы, художником и поэтом-дадаистом Сергеем Шаршуном. Для Ханы Орловой Монпарнас был «абсолютным раем. Жизнь была великолепна, свободна и дешева, но мы были молоды. Мы мирились с убожеством, с бедностью. В любом случае жили мы очень просто». Сергей Шаршун сразу почувствовал себя в Париже на своем месте, когда приехал туда в 1912 году: «Я оказался в своего рода русской столице, я был очень счастлив; я жил не просто в русской колонии, но практически в самой России»18.

Многие из этих русских художников и скульпторов в тот или иной период жили в знаменитой художественной коммуне в Ла-Рюш, причудливой конструкции, напоминающей улей, из маленьких студий, расположенных по кругу. Она находилась на участке земли под номером 2 в пассаже Данциг в немодном районе Вожирар (где также нашли пристанище многие безденежные русские революционеры). Его выстроили в 1902 году из фрагментов павильона Всемирной выставки 1900 года. Павильон подлежал сносу, но его удалось сохранить; вход украсили громадными кариатидами, оставшимися от экспозиции Британской Индии и помещенными по бокам от центральных дверей19. Большинство обитателей «Улья» составляли художники-иностранцы, но даже они не выдерживали там подолгу: 140 студий и квартирок, расположенных в этом фаланстере, были крайне тесными и с самыми примитивными удобствами; постояльцы жаловались, что узкие комнатки напоминают гробы. Зимой в «Улье» царили страшный холод и сырость; летом это спартанское жилище кишело грызунами. Архипенко говорил, что там «живешь, словно внутри сыра грюйер»20. Цадкин уточнял это сравнение: «Улей», говорил он, был «похож на отвратительный сыр бри, где каждому художнику доставался клинышек; студия начиналась с угла и заканчивалась окошком»21.

Много лет спустя Пинхус Кремень вспоминал о духе товарищества в «Улье»: русские художники создали там «подлинное братство». Умудрившись в 1912 году пересечь русско-германскую границу без паспорта, он не смог попасть на корабль до Соединенных Штатов. Потому сел в поезд и прибыл на Восточный вокзал, имея при себе лишь бумажку с адресом «Улья». Город показался ему огромным после крошечных деревенек за чертой оседлости22. Вместе с другими художниками он бродил по нему, от «Улья» до Монпарнаса, в поисках новых друзей и кого-нибудь, кто сможет одолжить пару су на еду. Когда у кого-то в «Улье» появлялись деньги – что случалось нечасто, – их делили на всех; в России они знавали куда более глубокую нищету. «Мы ели маленькие белые булочки и пили чай, как заведено у русских»23. Итальянский художник Амедео Модильяни (красавец, но законченный пьяница) часто выручал их от безденежья, вспоминал Кремень. «Он рисовал чей-нибудь портрет, набросок, и отдавал нам деньги [вырученные за него]»24. Модильяни всегда интересовался русскими; в 1911 году у него случился короткий роман с русской поэтессой Анной Ахматовой, когда она оказалась в Париже вскоре после свадьбы с поэтом Николаем Гумилевым. Романтическая идиллия с Модильяни казалась подлинным союзом двух сердец; она объединила тогда еще мало известных художника и поэтессу, чье творчество впоследствии наложило отпечаток на весь следующий век. Ахматова описывала их роман как «предысторию наших жизней» – «его очень короткой, моей очень длинной»25. Она так никогда и не забыла тех дней в «прекрасном бодлеровском Париже»26.

В дождик (в Париже часто шли дожди) Модильяни ходил с огромным, очень старым черным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь. Мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи27.


Вместе они гуляли по старым кварталам Парижа или ходили в Лувр; тонкая величественная Ахматова возвышалась над Модильяни. В уединении он неоднократно рисовал ее обнаженной; она запомнила его как «непохожего ни на кого в мире». Он показал ей настоящий Париж, однако вскоре она вернулась в Россию, к Гумилеву, своему мужу[13]28. Однако часть себя она определенно оставила в Париже, с Модильяни: «Отчего же, отчего же ты лучше, чем избранник мой?» – спрашивала она в стихотворении, посвященном их роману. Отношения Ахматовой с Модильяни долго оставались в тайне, а бо́льшая часть из шестнадцати рисунков, которые художник ей подарил, были впоследствии утрачены29.

К огромному удивлению знакомых, элегантный красавец Модильяни сдружился с одним из наиболее физически непривлекательных русских художников-эмигрантов: потасканным и грязным Хаимом Сутиным. Фактически Модильяни одним из первых заметил и признал его талант. Каким-то образом им удавалось общаться, несмотря на то что Сутин не знал ни одного языка, кроме идиша, когда приехал в Париж. Трагедия заключалась в том, что Модильяни, являясь его единственным другом, позднее вовлек и без того полусумасшедшего одинокого русского в свое смертельное увлечение абсентом и гашишем30. Мало кому мог прийтись по вкусу Сутин, странный и закрытый, похожий на бродягу. Эренбург в «Хулио Хуренито» оставил памятный карандашный портрет Хаима Сутина, сидящего в темному углу кафе в шляпе, надвинутой на глаза, – он терпеть не мог, когда на него смотрели, – «перепуганного и сонного, будто его разбудили, напугав, и не оставили времени умыться и побриться. У него были глаза загнанного оленя – вероятно, из-за голода»31.

Из русских художников «Улья» в довоенные годы быстрее всех добился международного успеха и выбрался из нищеты Марк Шагал. Он приехал в Париж вслед за Леоном Бакстом, у которого учился живописи в художественной школе Званцевой в Санкт-Петербурге. Сейчас Бакст находился на вершине славы благодаря «Русскому балету». Как Шагал, Бакст был евреем из-за черты оседлости: он родился в Гродно и по документам звался Лейб-Хаимом Розенбергом. В его студии в Санкт-Петербурге Шагал впервые познакомился с тонкой, изысканной живописью, которая теперь приводила в восхищение Париж32. В 1910 году Шагал умолял Бакста взять его во Францию с собой в качестве ассистента, но тот отверг его кандидатуру по причине отсутствия опыта в сценографии. Шагал решил не сдаваться и благодаря продаже двух картин и ежемесячному пособию в 125 франков от патрона-адвоката последовал за Бакстом. Четырехдневное путешествие в жестком вагоне третьего класса стоило того33. По прибытии Шагал немедленно почувствовал, как освобождается его творческий дух. «Мое искусство нуждалось в Париже, как дерево нуждается в воде», – заявлял он34.

Он знал всего несколько слов по-французски, однако в Париже было все, к чему он стремился после убогой жизни в Витебске: «свет, цвет, свобода, солнце, радость»35. Он оказался в новой, утонченной художественной вселенной авангарда. Шагал пошел повидаться с Бакстом за кулисами «Русского балета» во время исполнения «Призрака розы», который Бакст оформлял для Нижинского36. Вскоре после этого Бакст явился в студию Шагала посмотреть на его новые работы. Увидев его яркие полотна, Бакст признал в бывшем ученике родственную душу. «Теперь твои краски поют», – сказал он ему. Однако мир роскоши, бомонд, в котором вращался Бакст со своими Les Ballets Russes, был крайне далек от повседневных тягот кроличьего садка, где теснились непризнанные таланты, – «Улья». Шагалу еще повезло – он мог позволить себе студию на верхнем этаже, где было гораздо больше света, чем в нижних, и имелся собственный внутренний балкончик, на котором он спал. Студия стоила 150 франков в год; его беднейшие соотечественники с трудом наскребали 50 франков за самые дешевые комнатки, и в их числе был Сутин, деливший крохотную студию с Кременем37.

«Улей» был уникальным и незабываемым местом в те довоенные годы, плавильным котлом национальностей, среди которых доминировали русские и польские евреи, создавшие внутри фаланстера собственное художественное гетто, где экспериментировали с авангардными течениями вроде кубизма и экспрессионизма. Шагал находил перенаселенность «Улья» отвлекающей: вечно там рыдали натурщицы, на которых накричал кто-то из нетерпеливых русских; итальянцы распевали под гитары; евреи спорили насчет особого еврейского стиля в искусстве; скульптор Цадкин с грохотом колол камень в студии этажом ниже – и ко всему этому прибавлялся еще и вой скота, забиваемого на соседней бойне. Отвлекал от работы и вечно голодный, немытый Сутин, вламывавшийся к Шагалу в своей неандертальской манере в поисках еды, распространявший вокруг себя отвратительный запах немытого тела38.

Шагал с Сутиным оба были беспощадны в отношении работ, которые их не устраивали: они с тревожащей частотой выбрасывали картины – то заталкивали в урну, то просто швыряли в окно. Сутин, вечно окружавший свои холсты тайной, сначала изрезал их на мелкие клочки39. Шагал мог жить в Париже, но его сердце и душа до сих пор оставались в еврейском местечке. Ночь за ночью он писал похожие на сны, загадочные картинки старой России, какую узнал ребенком – крестьянские хаты, церковки, синагоги, нищих скрипачей. Сутин, переживший настоящую нищету в своем местечке близ Минска, не страдал от такого рода ностальгии, но был словно приговорен к неуклонному падению и деградации. Он отталкивал окружающих не только неприбранным видом, но и своими работами, бо́льшая часть которых сосредоточивалась на крови и ужасах бойни. Он писал половины коровьих туш, свисающие с крюков, и другую еду – освежеванных кроликов, ощипанных кур и фазанов, тарелки с гниющей рыбой. Возможно, то был его извращенный способ отогнать мучительный голод, который Сутин испытывал постоянно; художественную пищу он получал, часами простаивая в Лувре перед картинами своих любимых старых мастеров, особенно Рембрандта. «Это так прекрасно, – говорил он скульптору Хане Орловой, – что я просто с ума схожу»40.

Шагалу повезло больше, чем другим его товарищам-художникам; он получал регулярное вспомоществование от своего патрона и умел экономить деньги: «Я был миллионером «Улья» с моими ста двадцатью пятью франками», – позднее шутил он. Естественно, приятели без гроша за душой постоянно просили у него взаймы. На выклянченные несколько су они платили своим натурщицам, посещали ближайшие бордели да заливали горе в каком-нибудь кафе на Монпарнасе, например в «Ротонде», где иногда встречали Модильяни и испанского художника Пикассо, а то и писателей, вроде русского Ильи Эренбурга, или французских поэтов Аполлинера, Блеза Сандрара, или Алексиса Леже. Они ходили на выставки, в музеи и галереи, обсуждали увиденное, хотя Цадкин был практически единственным из всей их группы, кто достаточно изучил французский, чтобы спорить о поэзии с Реймоном Радиге41.

Эренбург вспоминал, как тесно соседствовали в той жизни падения и взлеты: «Каждый месяц поэты и художники выпускали какой-нибудь новый манифест, ниспровергающий всех и вся, но все и вся оставались на своих местах». Какое это имело значение? Жизнь в Париже со всеми ее превратностями расширяла их мир; как красочно выразился Эренбург: «Париж научил меня, обогатил, ограбил, поставил на ноги и сбил с ног»42.

Для «аккуратных и консервативных французов» это хаотичное русское художественное вторжение в период перед Первой мировой войной – иудеев и христиан, бедных и богатых, от театра Шатле до прокуренных кафе Монпарнаса – стало отличным развлечением, хоть и утомительным порой: «Русские были такие блестящие, такие скифские, такие неудержимые! Словно дикие татары галопировали они по тщательно подстриженным геометрическим садам. В них не было ничего латинского, даже в их церковных службах… или их логике»43. Неудивительно, что такое окружение надоело Ленину, который, к июню 1912 года, пресытился Парижем и его духом веселья. «Какого черта мы поехали в Париж», – жаловался он жене Наде; на его взгляд город был «отвратительной дырой»44. Политические дебаты и бесконечный поток визитеров истощили его нервы. Он сердился, что вынужден жить вдалеке от России, где тем временем его подполье вело пропаганду и агитировало за свержение царизма. Он хотел быть ближе к центру событий, когда начнется революция. Поэтому они с Надей упаковали свои немногочисленные пожитки на улице Мари Роз и с какой-то парой вещей, книгами, шахматной доской и зубными щетками поехали в другую, теперь уже настоящую дыру, в Галицию – тогда часть Российской империи на приграничных польских землях.

* * *

Кипучий мир эмигрантского искусства и политики на Монпарнасе с его динамизмом и творческими порывами – а также муками – не имел ничего общего с роскошными салонами belle époque в Булонь-сюр-Сен. Там великий князь Павел Александрович и графиня фон Гогенфельзен продолжали тратить миллионы франков на интерьеры своего дома и устраивать изысканные приемы. Блюда там подавались самые тонкие: «филе морского языка Парк-де-Пранс, шелковый паштет из рыб Валевска» или «тушеная говядина Паризьен», а на десерт «трюфели, суфле, вафли» – и все на лучшем севрском фарфоре45. Великий князь с женой понятия не имели о том, как живут их менее обеспеченные соотечественники в другой части города; тем не менее им отчаянно хотелось вернуться в Россию. Проблема, как всегда, заключалась в незаконном статусе Ольги как морганатической жены и запрете на въезд, хотя Николай II и сделал исключение по случаю свадьбы дочери Павла, Марии Павловны, в мае 1908 года. Однако возвращение не было для Ольги приятным; царица, все еще кипящая праведным гневом, игнорировала ее на публике и приняла только частным порядком. Злость Павла на пренебрежение к жене съедала его изнутри, сказываясь на и так слабом здоровье. И вот наконец в ноябре 1908 года Ольге позволили вернуться на похороны великого князя Алексиса в Санкт-Петербург, а затем она получила разрешение официально оставаться в стране.

У Николая II имелись свои причины способствовать возвращению любимого дядьки; после революции 1905 года он оказался в усиливающейся политической изоляции и нуждался в поддержке лояльного к нему Павла. У Павла были в России полезные связи, поскольку он считался одной из главных фигур франко-русского альянса. Хотя Ольга и сознавала опасность переезда из спокойной Булони, с учетом крайне нестабильной ситуации в России, она взялась за поиски подходящего дворца. Дом Павла Александровича в Санкт-Петербурге ей не понравился; она хотела поселиться близ Царского Села, где находилась царская резиденция, Александровский дворец. Однако ни один из тамошних особняков не удовлетворял ее требованиям. Поэтому началось ускоренное строительство нового дворца, с интерьерами в стиле Людовика XVI, с учетом всех ее пожеланий, над которым трудилось в том числе пятьдесят рабочих и мастеров, выписанных из Парижа. Ольга со свойственным ей размахом начала предприятие, которое обойдется чете более чем в миллион франков (свыше четырех миллионов доллларов на нынешние деньги)46. Она часами составляла инвентарный список мебели и произведений искусства из дома в Булони, которые надо было тщательно упаковать и доставить по железной дороге – за заоблачную цену – в Царское Село. Однако на этом Ольга не остановилась; в Париже она, несмотря на предстоящий отъезд, продолжала скупать произведения искусства и антиквариат, обещая друзьям, что дом в Булони останется за ней и Павлом и они будут туда наезжать каждую осень.

Павел и Ольга с помпой вернулись в Россию в 1913 году, к празднованию трехсотлетия правления дома Романовых, а в мае 1914-го перебрались в свой новый дворец с персоналом из сотни слуг и винным погребом, наполненным десятью тысячами бутылок47. Там царила такая же атмосфера утонченности и красоты, как в их парижском доме. Павел быстро вернул себе влияние при дворе; наконец-то его кампания по официальному признанию Ольги в качестве супруги увенчалась успехом – Николай II даровал ей новый титул княгини Палей (по фамилии украинского клана Палий, к которому принадлежали давние предки Ольги, урожденной Карнович). Этот титул, который она могла передать своему сыну и двум дочерям от Павла, избавил Ольгу от неудобного германского имени Гогенфельзен, ставшего особенно спорным с началом войны с Германией. Тоскуя по военной службе, Павел изъявил желание вернуться в свой прежний полк, но ему пришлось дожидаться нового назначения.

* * *

Проезжая через Париж летом 1913 года перед возвращением в Санкт-Петербург, русский дипломат Анатолий Неклюдов был поражен тем, сколько там русских. «Было представлено все лучшее Санкт-Петербургское общество», – отмечал он; никогда ранее Париж не производил на него, как в этот раз, впечатления «города удовольствий и бездумной роскоши».

Тогда появилось знаменитое танго, «Персидские балы» и т. п. Устраивались «ужины с танго» в Сиро, «чай с танго» в самых разных местах, и днями, вечерами и ночами профессионалы, любители, кокотки, светские дамы и даже великие княгини изящно кружились или забавно тряслись в новых американских танцах48.


Русские, писал он, «заполняли маленькие театры, дорогие рестораны и ателье модных кутюрье», неутомимо швыряясь деньгами.

Казалось, будто кто-то подталкивает этих людей, нашептывая им на ухо: «Торопитесь! Торопитесь, наслаждайтесь – это последние месяцы вашего бездумного, блестящего, роскошного существования49.


Одним из представителей молодого поколения русских любителей танцев был сын великого князя Павла Александровича, Дмитрий Павлович, регулярно навещавший отца в Париже, где он мог без препятствий наслаждаться, растрачивая свое грандиозное состояние. Американская бальная танцовщица Ирен Кастл вспоминала, как Дмитрий преследовал ее, когда она с мужем и партнером Верноном выступала в знаменитом вечернем клубе в «Кафе де Пари». Дмитрия так впечатлило это выступление, что он швырнул стофранковую купюру на поднос и пустил его по столам, собрав в результате более пятисот франков, которые он «изящно преподнес очаровательной Ирен»50. Молодой великий князь был столь элегантен, что сошел бы за англичанина – «белокурый, гладко выбритый, высокий, стройный» и, как его дядька, царь Николай, «с явственным оксфордским акцентом»51. Одного взгляда на него хватало, чтобы понять: он вырос, имея все самое лучшее. У него был «шарм, соответствующий положению, – вспоминала Ирен, – и сдержанность опытного шофера за рулем автомобиля». Дмитрий уверенно провел ее в танце по залу «Кафе де Пари»; с той же уверенностью он промчал Кастлов на головокружительной скорости, гудя в клаксон, по всему городу «в машине, вдвое длинней, чем мы когда-нибудь видели, не меньше чем на восьмидесяти милях в час». Дмитрий приглашал Кастлов на ужины в аббатстве на Левом берегу, просил их записать для него слова американских регтаймов, от которых, по его словам, сходил с ума отец Дмитрия, Павел; пригласил их в Турне великих князей по злачным местам Парижа. Когда Вернон уехал на несколько дней, Дмитрий прислал Ирен орхидеи, коробки русских сигарет и «набор очаровательных пуговиц с бриллиантами и ониксом от Картье», дав понять, что набор выполнен «специально для нее». Дерзкий, уверенный в себе, великий князь перешагивал через любые препятствия: весь мир и все женщины были у его ног, а деньги в 1913 году, чтобы ими наслаждаться, имелись в неограниченном количестве52.

Гедонистический образ жизни великого князя Дмитрия стал своего рода венцом русского вклада в Прекрасную эпоху. С началом войны в августе следующего года в эмигрантском сообществе в Париже произошли неизбежные и резкие перемены. Аристократы, как Павел и Ольга ранее, начали возвращаться в свои петербургские дворцы. Литературная чета Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус вместе с другими членами их кружка тоже уехала в Россию, полагая, что возвращение не за горами. Да и как Зинаида могла сопротивляться «очаровательным парижским веснам», которые обожала? «Не знавший Париж до войны 1914-го», – вспоминала она позднее —

не видал его настоящего, живого веселого, главное – веселого, в каждом гавроше, насвистывающем все один и тот же мотив (тогда кэк-уок), в мягком звоне бубенчиков, в пенье соловьев в густом тогда парке Мюэтт, веселого даже в нелепом Трокадеро с его водопадами и каменными животными, в незамысловатых «девочках» на Буль-Миш и в «Рат-Морт»[14], веселого в разнообразных уличных запахах и переливных огнях.


Весной все в Париже приносило ей радость. Они с Дмитрием очень грустили, покидая la douce France, «милую Францию»53.

В «Улье» Марк Шагал упаковал вещи и в 1914 году уехал в родное местечко с визитом. Он запер студию, перемотав дверную ручку проволокой, поскольку там не работал замок, и оставил внутри целую кучу полотен. Другие, свернутые в трубку, он взял с собой, чтобы отвезти по дороге в галерею в Берлин. Больше он их не увидел. На родине в Витебске он написал еще множество ярких красочных холстов и женился на своей любимой, Белле; пока что из-за войны ему пришлось остаться в России54.

Когда в Париже в августе 1914 года была объявлена война, многие соотечественники Шагала, русские, кинулись записываться добровольцами в армию; пункт набора располагался на эспланаде Инвалидов. Всего около сорока тысяч иностранцев, проживавших в Париже, вступили в добровольческие войска, и среди них более шести тысяч русских – около одной пятой русского населения Парижа55. В их числе оказались старые приятели Эренбурга по «Ротонде» и эмигрантской библиотеке на улице Гобеленов. Многие добровольцы были бедными еврейскими рабочими из эмигрантских семей, обосновавшихся в Четвертом округе, или политическими беженцами, рисковавшими в России оказаться под арестом. Однако, по данным газеты Le Temps, к 24 августа 57 процентов русских добровольцев получили отказ по медицинским причинам – в том числе Эренбург56. Он решил, что дело в его «тщедушности» («Нельзя безнаказанно отдавать предпочтение поэзии перед говядиной в течение трех или четырех лет», – писал он57). Сутин записался в рабочую бригаду, но и его вскоре комиссовали по состоянию здоровья – он страдал язвой желудка и анемией. Десять тысяч русских евреев уехали из Парижа в Испанию или Соединенные Штаты, так как им был предъявлен ультиматум: идти добровольцами или покинуть страну58. Другие возвращались домой и поступали в русскую армию. Эренбург предпочел остаться, несмотря на то что его неоднократно вызывали на допросы во французскую полицию из-за фамилии, похожей на немецкую. По ночам он работал на Монпарнасе грузчиком и писал статьи о военных операциях французов для российской прессы, для чего выезжал на фронт вместе с другими журналистами.

К сожалению, во французской армии русские добровольцы не прижились. Их не принимали в регулярные войска, а отправляли в Иностранный легион, хоть они и настаивали на желании сражаться59. Для большинства из 3393 русских, попавших в Легион к 10 декабря 1914 года, этот опыт стал крайне неприятным. Их оскорбляли, принижали, а в заявлениях на перевод отказывали. На следующий год тридцать семь бойцов Легиона взбунтовались и оказались под трибуналом; семерых казнили60.

* * *

В Первую мировую войну «Русские сезоны» продолжались в театре Шатле, хотя для того чтобы держаться на плаву финансово, компания теперь ездила с гастролями и регулярно появлялась в Монте-Карло. Самой известной постановкой, вышедшей в военные годы, был новый балет «Парад», премьера которого состоялась в мае 1917 года. Балет изображал парижскую уличную ярмарку с фокусниками и акробатами, хореографию ставил Леонид Мясин, а идея сценария принадлежала французскому писателю Жану Кокто. Музыка авангардного французского композитора Эрика Сати оскорбила вкусы парижской публики – там звучала и пишущая машинка, и автомобильный клаксон; то же самое касалось кубистских декораций и костюмов, выполненных новым громким талантом, возникшим на парижской сцене, Пабло Пикассо, знаменитым провокатором.

Эренбургу «Парад» запомнился как единственное радостное событие в Париже в военные годы. Le Tout-Paris явился в полном составе и возненавидел решительно все: модернистскую музыку, хореографию и особенно костюмы и декорации Пикассо. Прием «Парада», хоть и шумный, был все-таки более благоприятным, чем у «Весны священной»: «Люди, сидевшие в партере, кинулись к сцене с криками “Занавес!” в настоящем бешенстве», – вспоминал Эренбург забавляясь. Публика была оскорблена в лучших чувствах, когда артисты лишь посмеялись над ее протестами, и зрители, «полностью потеряв голову», стали кричать: «Смерть русским!» и «Пикассо – бош!»[15] На следующий день французская пресса предложила русским, вместо того чтобы издеваться над французской публикой, подразнить немцев «где-нибудь в Галиции»61.

Дягилев рассчитывал, что «Парад» вызовет такой же скандал, как «Весна священная» четырьмя годами ранее, и это повысит продажи билетов. Его ждало разочарование: балет удалось показать всего четыре раза, после чего он был снят с репертуара. Финансовые затруднения заставили его в 1918 году перевезти труппу «Русского балета» сначала в Мадрид, а затем в Лондон. Премьера «Парада», однако, обеспечила Парижу статус города, в котором «авангард вступил в борьбу с общеевропейской элитарной культурой»62. Она также положила начало карьере Пабло Пикассо, который женился на Ольге Хохловой, одной из балерин дягилевской компании, на следующий год, в русской православной церкви на улице Дарю. С этого момента и на всю жизнь она стала его основной натурщицей.

Дальше наступил 1917 год, и у русской эмиграции появился куда более серьезный повод для озабоченности, чем искусство. В начале марта, после недели протестных маршей, забастовок и беспорядков, в Петрограде (так переименовали Санкт-Петербург с началом войны) произошла долгожданная революция. 15 марта Николай II отрекся от престола, а его брат Михаил отказался взять власть. Услышав эти новости, Ленин, перебравшийся в сентябре 1914 года в Швейцарию, бросил свой тихий домик в Цюрихе и вместе с большевистской свитой срочно помчался в Петроград, стремясь воспользоваться трудностями, возникшими у Временного правительства в наведении порядка.

Илья Эренбург вспоминал, как русские эмигранты в Париже приходили в восторг от новостей о революции и шумно праздновали ее, с выпивкой и песнями, в барах и кафе на Монпарнасе. Большая их группа явилась к русскому послу Александру Извольскому в посольство на улице Гренель с просьбой помочь вернуться домой. Для политэмигрантов, мечтавших скорей оказаться в России, свободной от царизма, был разработан план постепенного возвращения: «первыми поедут те, кто принадлежит к наиболее влиятельным партиям»63. Однако у них появился и новый повод скорей покинуть Париж – нарастающая антирусская компания в прессе, возглавляемая Le Matin. С начала революционных волнений 1905 года французская полиция беспокоилась насчет растущего числа русских эмигрантов, наводняющих столицу. Париж превратился в «центральный штаб русских революционеров» – их собралось там около двадцати пяти тысяч. Их лояльность Франции и ее союзу с Россией ставилась под сомнение64.

К апрелю 1917 года французская пресса начала публиковать открыто враждебные статьи с инсинуациями о том, что русские «всегда обожали пруссаков, что они безответственны и склонны предавать друзей»65. Нарастала антипатия между французской и российской армиями, стоявшими вместе во Франции. Эренбург торопился вернуться домой, но въехав во Францию в 1908 году без официальных бумаг, вынужден был обивать пороги посольств и консульств, чтобы раздобыть себе паспорт и визу, необходимые для отъезда. Перед тем как уехать, он еще раз посидел в «Ротонде» со старыми друзьями, включая мексиканского художника Диего Риверу. Ривера радовался за него; Эренбургу предстояло «увидеть революцию, настоящую революцию!» Ривера уже видел одну у себя в Мексике и заявлял, что это «самое веселое, что можно вообразить». При расставании он выразил надежду увидеться с Эренбургом вновь. А может, и нет: вдруг его бросят в тюрьму или застрелят – революция, она такая66.

Запасшись нужными бумагами, Эренбург собирался сесть на поезд домой. В последний вечер в Париже он бродил по берегам Сены, «глядя вокруг и ничего не замечая. Я больше не был в Париже и еще не был в Москве… я был счастлив и несчастен. Моя жизнь в Париже была ужасна, но все равно я любил Париж»67. В Москву он прибыл в июле 1917 года, а четыре месяца спустя стал свидетелем прихода большевиков к власти. Однако его парижская история не закончилась – равно как и у других русских эмигрантов, с которыми Эренбург подружился там. Многие из них подверглись в России преследованиям со стороны нового социалистического правительства, причем куда более суровым, чем при царе. Великие князья лишились своих дворцов, а семьи их были приговорены как враги нового государства. Очень скоро многим русским пришлось снова бежать в Париж.

Глава 4. «Мы пережили свою эпоху и были обречены»

Въезжая в свой очаровательный новый дворец в Царском Селе перед началом войны в 1914 году, великий князь Павел Александрович и княгиня Палей в глубине души знали, что их поколение стоит на пороге катастрофы и что возвращение в Россию для них крайне рискованно. Однако после двенадцати лет изгнания и вынужденной бездеятельности Павел мечтал снова служить в армии – он был прирожденным военным1. Возвращался он, однако, охваченный глубоким фатализмом: в августе 1915 года они с Ольгой за ужином признавались французскому послу в Петрограде, Морису Палеологу, в том, что царь и его приближенные «приговорены»2.

Хотя с началом войны Николай II удовлетворил ходатайство Павла о военной службе и назначил его командующим Первого корпуса императорской гвардии, проблемы со здоровьем не позволяли ему отбыть по месту назначения, в Могилев, до мая 1916 года. Двадцатилетний сын Павла и Ольги, князь Владимир Палей, юноша с чувствительной тонкой душой и подающий надежды поэт, с 1915 года служил в гусарском полку; теперь он стал отцовским ординарцем. К несчастью, долгие годы вне армии помешали Павлу быстро адаптироваться к стилю командования военного времени, и после того как он бросил гвардейцев в катастрофическое нападение 27 июля 1916 года во время Брусиловского прорыва, он получил отставку из армии и был отправлен обратно в Царское Село3.

Павел с Ольгой находились в Царском Селе, в пятнадцати милях от города, когда в 1917 году в Петрограде произошла революция. В последний раз перед этим они ужинали с Морисом Палеологом в апреле. Павел, вспоминал посол, все еще носил генеральскую форму и выглядел спокойным; было в нем «непоколебимое достоинство», но «горестные морщины глубоко прорезали его суровое лицо». Жена его «просто дрожала от горя и отчаяния». Действительно, Ольга рассказывала подруге, как она лежит по ночам, представляя их дворец, объятый пожаром, из которого «растаскивают и разворовывают все наши очаровательные коллекции»4. Палеолог вспоминал, что они, все трое, испытывали то же самое, проходя по элегантным залам дворца в столовую:

Мы обводили глазами всю эту роскошь, картины, гобелены, обилие мебели и предметов искусства. Что толку в них теперь? Что станет с этими чудесами и диковинами? Со слезами на глазах несчастная княгиня сказала мне: «Возможно, этот дом очень скоро у нас отнимут – а я вложила в него всю себя»5.


Старшая дочь Павла, Мария Павловна[16], недавно навещала отца и обратила внимание на то, как расстроили Павла его безуспешные попытки убедить царицу в отсутствие Николая пойти на политические уступки. Когда царь отрекся от престола в Пскове 16 марта, никто из семьи Романовых не решился сообщить об этом Александре, поэтому Павлу пришлось ехать к ней и докладывать печальные новости. Революция «поразила его в самое сердце», но революционеров он не винил. Мария писала: «Все это, – говорил он, – результат страшной слепоты былого режима»6.

Летом 1917 года русская аристократия стала свидетельницей настоящего конца света: «Нет больше такой страны, Россия, – сказал Павел Марии Павловне, – есть только страна Революция, которую следует защищать любой ценой»7. 20 марта 1917 года Временное правительство издало декрет, по которому императорские дворцы – Зимний и все дворцы Царского Села, Петергофа и Ораниенбаума – переходили в собственность государства. Все средства императорской семьи передавались Министерству финансов, а земли короны – обеспечивавшие доход, на который кутили великие князья, – конфисковывались. За Романовыми остались лишь собственные частные дома в Петрограде и личные вещи.

После захвата власти большевиками в ходе второй революции в ноябре положение дворянства еще сильней осложнилось. Ленин отменил частную собственность на землю, и к февралю 1918 года конфисковал три четверти всех поместий в России8. На каждого, кого можно было считать «буржуазией», грозил обрушиться большевистский гнев. Для русских буржуазией являлись любые привилегированные слои населения, не только в финансовом, но и в культурном смысле. Интеллигенция старой дореволюционной России вместе с аристократией была, таким образом, объявлена «врагами революции»9. Первоочередной мишенью для Ленина с его политикой нападок, экспроприации и даже «ликвидации» – слово, ставшее пугающе расхожим в следующие несколько лет, – являлась семья Романовых. Еще в 1901 году Ленин заявил, что в России «надо отрубить головы как минимум сотне Романовых», чтобы установить социалистическое государство, и зимой 1917–1918 годов классовая ненависть обрушилась на головы императорской элиты10. Призыв «Смерть дворянам!» слышался отовсюду. Мария Павловна вспоминала: «Мы были целиком в их власти, и ничто, кроме удачи, не могло спасти нас»11.

Экспроприации и обыски стали повседневными реалиями; распоясавшиеся банды революционеров разоряли дома богачей, целясь в первую очередь на винные погреба. Аристократия была вынуждена мириться с подселением многочисленных семей рабочих и питаться скудными пайками. Быстро низведенные до нищеты, дворяне начали распродавать свою оставшуюся собственность, чтобы прокормиться, причем делалось все, чтобы принизить их и лишить достоинства. Зимой 1918 года новое большевицкое правительство издало указ об обязательной трудовой повинности для буржуазии, причем отправляли их на самые унизительные работы – подметание улиц, чистку сортиров и копание могил12.

* * *

Перед самым началом революции в Петрограде, в марте 1917 года, великая княгиня Владимир очень удачно выехала оттуда в Кисловодск, модный курорт, расположенный на Кавказе, между Черным и Каспийским морями, чтобы быть поближе к сыну, великому князю Андрею, находившемуся там на лечении13. Она сняла нарядную виллу, хоть и скромную по ее стандартам, и не рассчитывала задерживаться долго. Поэтому у себя, во Владимирском дворце в Петрограде, она оставила все «роскошные придворные туалеты, шлейфы из бархата и парчи, бо́льшую часть мехов и бо́льшую часть бесценных украшений»14. Однако очень быстро революционеры добрались до Кисловодска и на два месяца поместили ее под домашний арест; впервые в жизни великая княгиня была вынуждена обходиться без привычных удобств.

Ее старший сын, Кирилл Владимирович, тем временем первым из Романовых смог бежать из России – по железной дороге до Финляндии, вместе с беременной женой Викторией и двумя дочерями, в июне 1917 года. Он устроился в поместье в Хайкко на три года, продолжая следить за развитием событий на родине. Кирилл жил надеждой на реставрацию монархии, объявив себя следующим в линии престолонаследия, и отказывался от предложений убежища со стороны правительств Швеции и Франции. В 1920 году германофил Кирилл с женой предпочли переехать в Кобург, на виллу Эдинбург. Однако летом 1917 года остальные члены семьи Романовых, владевшие собственностью в Крыму, стремились на юг. Вдовствующая императрица Мария Федоровна отправилась из Киева к дочери Ксении и зятю Сандро на виллу в Ай-Тодоре, где к ней позже присоединилась другая дочь, Ольга, с мужем Николаем Куликовским. По прибытии Ольга сообразила спрятать материнские драгоценности, рассовав их по жестянкам из-под какао. Большевики часто являлись к ним с обысками, и банки спешно приходилось заталкивать в расщелины на ближайшем утесе15.

Также в Крыму дядька царя, великий князь Николай Николаевич, жил в поместье у своего брата Петра в Дюльбере; князь Феликс Юсупов с женой Ириной поселились в своем дворце в Кореизе. Феликс сумел вывезти часть своих бесценных сокровищ из дворца на Мойке в Петрограде с помощью довольно подозрительного британца по имени Берти Стопфорд – торговца произведениями искусства и антиквариатом, являвшегося, скорее всего, английским шпионом[17]. Стопфорд пришел на помощь и великой княгине Владимир, выручив ее знаменитую коллекцию драгоценностей, преимущественно от Фаберже и Картье – бо́льшую ее часть она приобрела во время частых поездок в Париж. В июле в Петрограде он сумел с помощью сына великой княгини Владимир, Бориса, пробраться во Владимирский дворец по тайному ходу и забрать драгоценности из сейфа в ее будуаре. Он тщательно обернул их в газеты – всего 244 изделия, включая 25 диадем, – и в сентябре 1917 года провез в двух саквояжах в Лондон16. Вдовствующей императрице Марии Федоровне повезло меньше; власти конфисковали остатки ее выдающейся коллекции императорских драгоценностей из Аничкова дворца, где она жила в Петрограде.

* * *

Летом и осенью 1917 года те аристократы, у кого была такая возможность, – особенно придворные, жившие в Царском Селе, – а также чиновники царских гражданских учреждений и провинциальное дворянство массово покидали Россию. У многих из них было собственное жилье или родственники в Париже или на Ривьере, поэтому они стремились во Францию. У них было два варианта: по железной дороге в Петроград, на север через Карелию до Финляндии, а оттуда до шведской границы, чтобы сесть на корабль в Европу. Можно было поехать на юг, через территории, контролируемые враждебными большевиками, до Черного моря. Никаких других путей не существовало, хотя кому-то удавалось бежать по транссибирской магистрали в Харбин или Манчжурию либо добраться до Владивостока и на корабле плыть в Японию или Калифорнию. Оба последних варианта исчезли с началом в Сибири гражданской войны, когда железная дорога стала объектом ожесточенных боев.

После конца Первой мировой войны, в ноябре 1918 года, германские войска, оккупировавшие Украину и Крым – и тем самым обеспечившие некоторую защиту Романовым, – покинули страну, и положение стало еще более угрожающим. Местные политические фракции регулярно подвергали задержавшихся там Романовых обыскам и арестам. Недавно сформированная Троцким Красная армия, состоявшая в основном из добровольцев, быстро подступала к Крыму, тесня белогвардейцев – контрреволюционеров – к южным окраинам России, и в конце 1918 года стало ясно, что Романовым надо бежать в более безопасные страны: по морю через Мальту во Францию или Англию.

* * *

Вскоре после большевистского переворота в ноябре великий князь Павел был арестован в своем дворце в Царском Селе по подозрению в монархистском заговоре. Большевики трое суток продержали его в Смольном – бывшем институте для дворянских дочерей, где ныне располагался штаб ленинского правительства. Его предлагали то немедленно отправить в Петропавловскую крепость на Неве, то посадить в тюрьму в Кронштадте. Тем временем большевики, охранявшие Павла, сильно робея в присутствии высокопоставленного заключенного, обращались к нему «товарищ Высочество». Они отыскали для него потрепанное кресло, усадили туда и «просили читать им газеты и объяснять, что там написано», так как сами были неграмотными. «Наверное, это было очень странно, – писал французский дипломат Луи де Робьен, – когда Романов в генеральской форме, с Георгиевским крестом[18], с его величественной внешностью и безупречными манерами, читал “Правду” четверым неграмотным матросам»17.

Пока Павел сносил свое положение с невероятной выдержкой, если не безмятежностью, как многие утверждали, Ольга, его жена, развела активную деятельность. Она немедленно помчалась в Петроградский совет, где «с характерной для нее энергичностью и настойчивостью добилась того, чтобы приказ был отменен», как вспоминала ее падчерица Мария Павловна18. Ольге удалось заручиться поддержкой врача, который подтвердил, что Павел страдает от язвы и у него слабые легкие, после чего его выпустили с условием не покидать Петроград без разрешения властей19. Павел вернулся домой в Царское Село, где стал свидетелем разграбления и уничтожения большевиками большей части его бесценной коллекции вин20.

В августе 1917 года Павел уже запрашивал разрешение на выезд в Швецию – ближайшую нейтральную страну, предлагавшую ему убежище, до которой было каких-то двенадцать часов на пароходе из Петрограда, – вероятно, чтобы потом перебраться в Париж21. Пока война была в разгаре, он не мог ехать по железной дороге в Европу напрямую. Чтобы сэкономить, они с Ольгой выехали из своего дворца[19], который не могли больше отапливать, и поселились на маленькой даче, на территории виллы в английском стиле, принадлежавшей великому князю Борису22. Вскоре у них конфисковали все три автомобиля, привезенные из Парижа23. Тем не менее Павел и Ольга радовались, что они по-прежнему вместе; сдержанный и строгий Павел всегда казался «последним человеком на земле, от которого ждешь столь романтического брака», однако супруги обожали друг друга24. Когда Луи де Робьен навещал их в Царском Селе в феврале 1918 года, практически вся их прислуга, составлявшая шестьдесят четыре человека, была отпущена. Они ужинали скромным пайком черного хлеба, запивая его одной из последних бутылок «Мутон-Ротшильда». У них нет денег, сказали они Робьену, и приходится продавать свои фарфоры и картины, но Павел, как отметил дипломат, «выносил все это с редким величием духа. Он не утратил оптимизма и надежды; говорил, что даже из избытка зла однажды может родиться нечто доброе»25.

Надежды Павла развеялись в марте 1918 года, когда правительство Ленина приказало всем членам императорской семьи явиться для регистрации во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем – известную как ЧК – в Петрограде. Большевики собирались отправить всех Романовых в бессрочную ссылку – по различным данным в Вологду, Вятку или Пермь, – пока не примут решения, что с ними делать26. Явившись на регистрацию, сын Павла и Ольги, князь Палей, получил предложение отречься от отца, но Владимир отказался и был сослан в Вятку, несмотря на протесты матери, что он Палей, а не Романов. Однако ей удалось, по крайней мере, спасти от ссылки Павла, для чего она снова прибегла к врачебным свидетельствам, потрясая ими перед работниками ЧК27. Павел, тем не менее, понимал, что его дни сочтены. Он много и откровенно беседовал с дочерями, Ириной и Натальей, гуляя с ними в саду: «Он рассказывал нам о том, сколь многим обязан нашей матери, – вспоминала Ирина, – что она открыла ему жизнь, которой он никогда не знал, и обо всем, чем она стала для него»28. Вскоре после этого Павлу поступило предложение о помощи для выезда за пределы России, но он отказался.

В том же месяце брат царя, великий князь Михаил Александрович, отказавшийся взойти на престол после отречения Николая, был арестован и отправлен на вечную ссылку в Пермь[20]. В первые три месяца там он пользовался определенной степенью свободы. Далее, без предупреждения, в ночь с 12 на 13 июня, его вместе с секретарем, Николасом Джонсоном, отвезли в лес за городом и казнили. Около месяца спустя брат Михаила, царь Николай II, его жена Александра и пятеро их детей – Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия и Алексей – были жестоко убиты вместе с прислугой и врачом в Екатеринбурге на Урале. На следующий день сестру Александры Эллу, которую держали в здании школы неподалеку от Алапаевска, увезли на близлежащую шахту, сбросили вниз и оставили умирать вместе с ее компаньонкой сестрой Барбарой, великим князем Сергеем Михайловичем, князьями Иоанном, Константином и Игорем – сыновьями великого князя Константина Константиновича – и князем Палей, находившимся в заключении вместе с ним.

Вскоре после того как столько ее ближайших родственников было жестоко казнено на Урале, старшая дочь Павла, Мария Павловна, с мужем Сергеем решила, что им пора бежать из России. Драгоценности великой княгини уже были отосланы в Швецию; часть из оставшихся украшений она продала, чтобы собрать деньги на поездку, а часть зашила себе в одежду29. Перед отъездом она навестила отца и мачеху в Царском Селе. Стоял прекрасный летний день: «на лужайках, в высокой траве, ромашки поднимали свои белые головки; громко жужжали стрекозы и повсюду порхали желтые бабочки». Был август 1918 года, но никто из них еще не знал, что Владимир, князь Палей, уже казнен, и все боялись даже говорить «о какой-либо надежде на воссоединение, даже в отдаленном будущем». Когда Павел с печальным лицом махал им вслед, Мария поняла, что видит отца в последний раз30.

Мария с Сергеем поехали на юг, в Оршу (территория современной Беларуси) на поезде, надеясь миновать оккупированную немцами Украину. Поезд шел крайне медленно, полный солдат; у них не было ни паспортов, ни разрешений на выезд, ни украинских виз, и их в любой момент мог арестовать большевистский патруль. На проверочном пункте в Орше единственное, что они могли сделать, – это умолять их пропустить. Измученные, страдающие от голода и жажды, они несколько часов дожидались решения; в конце концов, подкупив чиновника последними оставшимися деньгами, они 4 августа сели в поезд до Киева31. Город был полон беженцев с севера России, приезжавших «в лохмотьях, голодными, без копейки». Те рассказывали о страшных зверствах большевиков. Все, казалось, мечтали лишь о том, как добраться за триста миль до Одессы и сесть на корабль32. Мария с Сергеем с радостью приняли предложение остановиться у кузины Марии, королевы Румынии; оба заразились испанкой, но эскорт из молодых белогвардейских офицеров помог им доехать до границы с Бессарабией. В темноте железнодорожного вагона, освещенного единственной свечкой, Мария с трудом могла разглядеть их лица: «Эти незнакомцы, люди, которых я никогда раньше не видела, были теперь ближе мне, чем моя родня; они стали частью моего существа; в них заключалось все, что я покидала»33. Однако, уже оставляя Россию навсегда, Мария Павловна получила новость, которой так боялась: ее отец арестован.

* * *

В конце лета 1918 года великий князь Павел Александрович оставался последним из старших Романовых, еще живших в Царском Селе; 12 августа большевики явились за ним. И снова Ольга изо всех сил пыталась защитить мужа, предоставляла медицинские справки о его болезнях, но тщетно. Павла увезли сначала в штаб-квартиру ЧК, а потом посадили под арест в Шпалерной тюрьме в Петрограде вместе с тремя другими великими князьями: братьями Георгием и Николаем Михайловичами, и их кузеном, Дмитрием Константиновичем – дальними родственниками Николая II. С начала июля этих троих держали в Вологде, а 21 июля перевезли на Шпалерную. Всем великим князьям было за пятьдесят; вместе с ними в тюрьме сидело еще около семисот заключенных: адмиралов, бывших министров, бывших членов Государственной думы, сотни офицеров и даже священники34. Каждому Романову выделили камеру метр на два с железной койкой; тюремная пища сводилась к черному хлебу и «грязной тепловатой водице с плавающими в ней рыбьими косточками», отчего арестанты немедленно заболели. Однако семьям хотя бы разрешалось приносить им чистое белье, сигареты и немного продуктов с регулярными интервалами, и раз в день их выводили на прогулку в тюремном дворе. Великий князь Георгий умудрялся даже передавать письма своей жене35.

Ольге позволили навещать Павла два раза в неделю. Оставив дочерей в Царском Селе, она на весь день уезжала в тюрьму на Шпалерной с тяжелыми корзинами провизии, но это сильно истощало ее. Она отличалась почти сверхчеловеческой выдержкой, несмотря на то что сама была больна – у нее развился рак груди36. Однако гораздо больше Ольга беспокоилась о здоровье Павла, сильно пострадавшего от тюремного заключения. 6 декабря ей удалось добиться для него перевода в тюремную больницу на острове Голодай, расположенную близ арестантского кладбища на дальнем конце Васильевского острова. Ольге пришлось ездить и туда – еще дальше – с тяжелыми корзинами продуктов37. Павлу поступило секретное предложение бежать в Финляндию – это стало возможным благодаря более слабой охране в госпитале. «Безумная жажда свободы охватила меня», – говорил он Ольге; тем не менее Павел отверг предложение, опасаясь, что в случае его побега троих кузенов, оставшихся в тюрьме, из мести немедленно казнят38. Множество людей отчаянно пыталось выручить Павла: посол Дании, Харальд Скавениус, прилагал огромные усилия, чтобы добиться освобождения четверых заключенных великих князей. Однако его попытки ни к чему не привели, хотя король Христиан предлагал за великих князей выкуп в размере 70 тысяч долларов39.

К концу 1918 года в Шпалерной тюрьме томились пятеро Романовых. Каким-то чудом тридцатилетнего князя Гавриила Константиновича – племянника великих князей Николая и Георгия – освободили благодаря усилиям его настойчивой жены. Князь Гавриил был, как и Павел, серьезно болен. Он страдал от туберкулеза, и до 15 августа ему удавалось избежать ареста. Однако после того как был арестован великий князь Павел Александрович, стало ясно, что Гавриила тоже схватят; после ареста его посадили в Шпалерную. Жена Гавриила, Антонина[21] – целеустремленная женщина, похожая в этом на Ольгу Палей, – убедила врача Гавриила, специалиста по туберкулезу доктора Ивана Манухина, обратиться к влиятельному критику и писателю Максиму Горькому, которого он тоже лечил, чтобы тот ходатайствовал непосредственно перед Лениным40. Горький, хоть и симпатизировал большевикам, возмущался волной казней, к которой привел захват ими власти, и уже предупреждал вдову великого князя Михаила Александровича, графиню Брасову, что ей надо скорей уезжать из России41. Он написал Ленину от имени Антонины:

Дорогой Владимир Ильич! Сделайте маленькое, но умное дело – распорядитесь, чтобы выпустили из тюрьмы бывшего великого князя Гавриила Константиновича Романова. Это очень хороший человек, во-первых, и опасно больной, во-вторых. Зачем фабриковать мучеников?42


Служанка Антонины отвезла письмо на поезде в Москву, сыну Горького, чтобы тот передал его Ленину в собственные руки43. Однако 12 сентября 1918 года был убит Моисей Урицкий, глава ЧК. Весь город был охвачен страхом, большевики устроили вал арестов, казней и обысков – «не было такой семьи, в которой никого бы не арестовали», вспоминала Антонина, – более того, правительство объявило, что все заключенные Романовы теперь становятся заложниками и будут расстреляны в случае, если пострадает еще кто-нибудь из большевистских комиссаров44.

После нескольких дней томительного ожидания от Ленина пришло известие с согласием на освобождение Гавриила – но только с условием его госпитализации в клинику Герзони на Лиговском проспекте для лечения45. Горький пришел в ужас – он говорил, что Гавриил там погибнет, – и настоял на том, чтобы его перевезли к нему в квартиру. «У меня никто не осмелится его тронуть», – сказал он. Поэтому супругам выделили большую комнату в комфортабельных апартаментах Горького на Кронверкском проспекте. Там он сидел за одним столом с занятной компанией из друзей и посетителей, включая Луначарского, Шаляпина и разных большевистских знаменитостей. С помощью Горького Антонина добилась разрешения на выезд из России. После мучительных проволочек, при все ухудшающемся здоровье Гавриила, их в конце концов выпустили46. В пять часов утра 11 ноября 1918 года исхудавший князь Гавриил с женой, служанкой и их любимым бульдогом сели в поезд до Белоострова и прибыли на границу с Финляндией, откуда их перевезли в санаторий в Гельсингфорсе (Хельсинки)47.

Рассчитывая на такой же исход, Ольга Палей, – которая часто встречалась с Антониной, навещая мужа в тюрьме, – обратилась к Горькому, моля о помощи, но он в тот момент тяжело болел бронхитом. 27 ноября перестали приходить письма от великого князя Георгия, до того умудрявшегося пересылать весточки жене, сообщая о плачевном положении заключенных; Ольга в последний раз виделась с Павлом на Рождество 1918 года. День за днем четверо пленников слушали, как отворяются двери соседних камер и людей оттуда выводят на расстрел; надежды на освобождение рассеялись как дым. Павел сказал Ольге, что ожидает собственной казни в любой момент48.

В середине января Горький, оправившись от болезни, поехал в Москву повидаться с Лениным и, как обещал Ольге, попробовать выступить в защиту четырех заключенных Романовых49. Ленин поначалу сопротивлялся, но потом признал, что нет смысла дальше удерживать великих князей и лучше позволить им уехать за границу. Заручившись согласием Ленина, Горький собрался возвращаться в Петроград – при себе у него имелась бумага, подписанная Лениным, с приказом об освобождении. Однако пока он ехал, по телеграфу был отправлен приказ Ленина Григорию Зиновьеву, главе Петроградского Совета, казнить великих князей50.

Вечером вторника, 28 января, великого князя доставили из тюремной больницы на Шпалерную, а оттуда, в десять часов вечера следующего дня, в неприступную Петропавловскую крепость. Там уже находились трое других Романовых, переведенных в камеры знаменитого бастиона Трубецкого. 30 января 1919 года[22], при двадцатиградусном морозе великих князей Николая Михайловича, Георгия Михайловича и Дмитрия Константиновича вывели из бастиона голыми до пояса; каждого волокли под руки двое охранников. Павел Александрович настолько ослаб, что не мог ходить, и его несли на носилках. Николаю позволили оставить при себе своего любимца, кота, которого он завел в тюрьме. Проходя мимо Петропавловского собора, где в роскошных усыпальницах покоились русские цари, они по привычке обнажили головы и перекрестились. Один из солдат одернул их выкриком, что вера тут не поможет: «Расстреляем вас, а похороним не в мраморе, а под бревнами»51.

Трое мужчин, держась с редким спокойствием и достоинством, встали перед неглубокой канавой близ братской могилы, где уже лежали тела тринадцати заключенных. Пока расстрельная команда готовилась, Николай попросил одного из охранников позаботиться о коте «в память о нем». Павел, который был настолько болен, что не мог стоять, так и лежал на носилках перед остальными. Дмитрий, истый православный, вслух молился за «спасение душ своих гонителей», когда некто Галкин, командовавший казнью, с двумя солдатами расстреляли их из револьверов52. После этого Галкин наградил своих людей книгой и половиной буханки хлеба; один из них стащил с великого князя Георгия Михайловича сапоги и расхаживал в них по улицах, похваляясь добычей53.

В Москве Максим Горький садился в поезд на Петроград в уверенности, что спас великих князей, когда увидел в «Петроградской правде» новость о расстреле. Какая ирония, писала позднее вдова Георгия, «быть похороненным в двух шагах от места, где тебе по праву назначена могила»[23]. ЧК отказалась выдать тела казненных семьям для захоронения, но предположительно адъютант выкрал тело Дмитрия из канавы и похоронил во дворе частного дома54.

Мария Павловна получила новость о казни отца, – поступившую через короля Георга из Лондона, – во дворце Котрочень, где укрылась у королевы Марии. Это стало для нее последним подтверждением того, что ее жизнь в России окончена. Она и подобные ей, признавала Мария печально, «пережили свою эпоху и были обречены». «Все тает в прошлом, все, что было хорошего и светлого, и единственное, что остается, – ужасная реальность»55. Но, по крайней мере, вдове Павла, Ольге, удалось вывезти двух младших дочерей, Ирину и Наталью, из России в Финляндию, в санаторий. Для этого она продала часть своих драгоценностей, и они бежали на санях через Финский залив, скрываясь от огней крепости Кронштадта, в безопасный Териоки. Она воссоединилась с Ириной и Натальей в Раухе 25 марта 1919 года; там же Ольга получила письмо, подтверждающее, что ее любимый сын, Владимир, от которого больше года не поступало известий, был казнен в Алапаевске56.

Новым домом для княгини Палей на следующий год стала Швеция, но она мечтала вернуться в Париж, в свой любимый дом в Булонь-сюр-Сен. Это желание было у нее сильным как никогда; к тому времени она перенесла операцию по поводу рака груди, которую откладывала слишком долго, борясь за жизнь мужа57. «В духовном смысле я мертвое существо, – писала она подруге. – Однако мне надо жить ради девочек». Возвращение в Булонь казалось ей «настоящим испытанием», потому что былые воспоминания «и образ того прекрасного прошлого вставали передо мной во всей своей неумолимой жестокости»58.

* * *

Когда в «Правде» сообщили о казни четверых великих князей, британское правительство, не сумевшее в прошлом июле помешать убийству императорской семьи на Урале, забило тревогу. Сестра вдовствующей императрицы Марии Федоровны, королева Александра, настаивала на том, чтобы правительство попыталось выручить оставшихся пятнадцать членов семьи, до сих пор прозябавших в Крыму. Экстремисты из Ялтинского совета призывали казнить их всех, так что тем давно следовало покинуть Россию, однако вывоз откладывался из-за нежелания вдовствующей императрицы оставлять родину59. Она до сих пор отказывалась верить, что ее сын Николай с семьей убиты, не было никаких вестей и о другом ее сыне, великом князе Михаиле. К декабрю 1918 года ее зять Сандро принял решение не ждать больше в Ай-Тодоре. Когда в Ялту прибыл контингент британских военных судов, он уплыл на одном из них, «Форсайте». При этом, по собственным словам, он испытал «ужасающее чувство острого унижения, вызванного тем фактом, что внука императора Николая I [победившего англичан в Крымской войне], британцы спасают от русских»60.

Прощаясь в порту Таранто в Южной Италии, капитан «Форсайта» с усмешкой извинился перед Сандро: «Простите, что не смог доставить вас прямиком в пальмовую оранжерею «Ритца» в Париже»61. Действительно, был ли у него выбор? Он был «мужчиной пятидесяти трех лет, без денег, без занятия, без страны, без дома и даже без адреса, грезящий о прошлом и боящийся заснуть, чтобы не видеть снов о тех, кого уже нет»62. Из Таранто Сандро сел на экспресс до Парижа. Теперь все было по-другому: он оказался в изгнании и прибыл «нежданный и нежеланный». «Никаких представителей русского императорского посольства в моноклях не ждало меня на платформе Лионского вокзала, никаких делегатов от правительства Французской республики не сопровождало меня к “особому выходу”»63. Пусть и без денег, он все равно остановился в «Ритце», любимом отеле Романовых. Сандро сто раз успел пожалеть, что не послушался советов лондонских и нью-йоркских друзей, еще до войны уговаривавших его перевести «хотя бы четверть капитала за пределы России, а желательно и Европы». Американский промышленник, старый знакомый, предложил ему инвестицию в несколько сот тысяч долларов, если Сандро переедет в США, но тот отказался. Троих его братьев – великих князей Николая, Сергея и Георгия – казнили большевики, Россия пала, и у него не было денег даже на то, чтобы расплатиться за номер в отеле 64. Однако, слава богу, он находился в Париже. Город пахнул по-прежнему – свежевыпеченными багетами. Для человека, избежавшего практически верной смерти в России, «ни одни дорогие духи не могли пахнуть лучше»65.

* * *

Только 11 апреля 1919 года британский дредноут «Мальборо» вывез наконец оставшуюся колонию Романовых, съехавшихся в Дюльбер в Крыму. В их числе были вдовствующая императрица Мария Федоровна; великая княгиня Ксения Александровна с пятью из шестерых ее сыновей (старший, Андрей, уплыл раньше с Сандро); великий князь Николай Николаевич с женой Анастасией и его брат великий князь Петр Николаевич с женой Милицей; Юсуповы; князь Сергей Долгорукий, его дочь Ольга и племянница Софка; князь Николай Орлов; многочисленные дети, прислуга и гувернантки. В последний момент Мария Федоровна отказалась плыть до тех пор, пока британцы не привлекут дополнительные союзнические суда, чтобы увезти тысячи беженцев, оттесненных большевиками на север Крыма и теперь осаждавших Ялту и моливших об эвакуации. «Среди этих толп перепуганных, изможденных людей царил полнейших хаос, – вспоминал сэр Фрэнсис Пидхем, первый лейтенант «Мальборо», – дети отрывались от родителей, а мужья от жен, и неизвестно было, встретятся ли эти несчастные когда-либо вновь. Многие пришли на пирс, имея при себе только то, что было на них надето»66.

Также на Черном море застряла на некоторое время великая княгиня Владимир. В октябре 1918 года, когда красные едва не отбили город у белых, ей пришлось предпринять долгий и мучительный переезд на 600 километров к западу от Кисловодска с сыновьями Борисом и Андреем, в крепость на Черном море под названием Анапа. Она сочла Анапу «отвратительной дырой», но когда ей предложили эвакуацию на британском судне, решила, с учетом недавних побед белых в прилежащем регионе, что ее долг – остаться в России и надеяться на успех контрреволюционной операции67. Когда белые снова отступили в мае 1919-го, великая княгиня Владимир была вынуждена вернуться в Кисловодск с сыном Андреем и его любовницей, балериной Матильдой Кшесинской[24]. Положение становилось крайне опасным: семья подвергалась бесконечным обыскам, после которых лишалась очередной части своего имущества, так как все шкафы и комоды вскрывали и грабили. Великая княгиня Владимир писала другу, Александру Ушакову, в Париж, жалуясь на то, как тяжела стала ее жизнь: «В моем возрасте трудно спать на плохой постели, не имея достаточно белья, одежды, ванн, платьев и мехов на зиму, да еще и плохо питаться». Она просила Ушакова раздобыть для нее денег, продав машину, которая была куплена в Париже в 1913 году. Поскольку великая княгиня все еще считалась кредитоспособной, он сумел приобрести для нее в Париже кое-какие необходимые вещи и переправить их в Кисловодск68. К счастью, Берти Стопфорд заверял, что ее драгоценности от Картье в полной безопасности, в надежном хранилище Лондонского банка.

Наконец, в конце 1919 года великая княгиня покинула Россию, доехав на поезде до порта Новороссийск, куда прибыла сильно утомленной, но неизменно царственной. Шесть недель после этого она просидела в своем купе в вагоне, дожидаясь корабля до Италии, а уплыла только 13 февраля 1920 года на «Семиранизе» с Андреем, Матильдой и их сыном Вовой. Они стали последними Романовыми, сбежавшими от большевистского террора. Их чувства в тот момент «не поддавались описанию», вспоминала Кшесинская позднее, поскольку они отлично понимали значение своего отъезда: «Мы оставляли в России часть себя, часть нашей жизни, наше сердце… Из всех испытаний, которые мы пережили и которые нам только предстояло пережить, это было, без сомнения, самым горьким и болезненным»69.

Прибыв 10 марта в Венецию, великая княгиня Владимир была встречена преданным Берти Стопфордом. Он благополучно усадил ее на поезд до Канн, где она, в своем неповторимом стиле, немедленно заселилась в «Гранд-Отель»70. Стопфорд тем временем перевез ее драгоценности от Картье в Париж на оценку. Великая княгиня планировала встретиться с ним там, чтобы обсудить их продажу, когда вдруг серьезно заболела – у нее началось воспаление почки. Ее перевезли на северо-восток Франции, в курортный городок Контрексвиль, однако состояние ее быстро ухудшалось, и она скончалась там же, в отеле «Ла Суверен», от почечной и сердечной недостаточности 6 сентября 1920 года, так и не воссоединившись со своими обожаемыми драгоценностями. В наследство Кирилл получил жемчуга, Борис изумруды, Андрей рубины, а их сестра Елена – бриллианты. Бо́льшую часть этих сокровищ они вскоре распродали, чтобы как-то выжить в изгнании71.

Великая княгиня Владимир была последней из Романовых, уехавшей из России, и первой, скончавшейся в изгнании. Она и ее родственники, сумевшие выбраться из страны, относились к немногим счастливчикам, у которых оставалась поддержка и даже финансовые средства за рубежом, деньги и украшения, чтобы обеспечить себе бегство. Множеству других русских аристократов гордость помешала признать поражение и бежать: «Я никуда не поеду, – настаивала княжна Екатерина Мещерская. – Не буду сидеть на пороге какого-нибудь иностранного посольства, как нищенка, выпрашивая защиты от собственной родины»72. Но теперь, когда над белыми нависло неминуемое поражение, тысячи ее соотечественников – отчаявшиеся обнищавшие русские – кинулись бежать на юг в стремлении сесть на корабль до Европы.

К концу 1919 года в порту Одессы скопилось огромное количество русских, сражавшихся за места на пароходах. Такого количества беженцев Европа не видела раньше никогда. И множество из этих тысяч обездоленных русских стремились в Париж.