Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сэм Кин

Отряд отморозков: Миссия «Алсос», или Кто помешал нацистам создать атомную бомбу

Переводчик Тамара Казакова

Редакторы Михаил Оверченко, Петр Фаворов

Издатель П. Подкосов

Руководитель проекта А. Шувалова

Ассистент редакции М. Короченская

Корректоры Е. Барановская, Е. Сметанникова

Компьютерная верстка А. Ларионов

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Иллюстрации Kevin Cannon

Издатель П. Подкосов



Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.



© Sam Kean, 2019

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2023

* * *



Странные вещи могут казаться разумными тем, кто знает достаточно, чтобы бояться худшего. Томас Пауэрс,американский писатель иэксперт по разведке


Предисловие автора

На встречах с читателями меня часто спрашивают, почему я не написал книгу о физике. Действительно, в университете я изучал именно физику и до сих пор считаю ее самой романтической из естественных наук. Ни одной другой научной области не присущ такой охват – от состава субатомных частиц до судьбы космоса, не говоря уже обо всех доступных человеческому восприятию предметах и явлениях. Постигая физику, постигаешь Вселенную.

Однако в предыдущих четырех книгах я в основном не затрагивал физику, уделяя вместо этого внимание химии, генетике, нейрофизиологии и проблемам атмосферы. Почему? Если коротко, то я сохранял верность своей второй университетской специализации – английской литературе. Иными словами, мне больше всего нравится рассказывать истории, и, задумывая книгу, я в первую очередь ищу какую-нибудь захватывающую историю. Мне нужны герои и злодеи, конфликты и драмы, повороты сюжета и финальное воздаяние. По правде сказать, я просто не находил в физике темы, которая бы настолько захватила мое воображение, что об этом захотелось бы написать книгу.

До сих пор. История миссии «Алсос» – эпическое приключение с целью не позволить нацистам заполучить атомную бомбу – оказалась той самой темой, где физика переплетается с авантюрным сюжетом; она так и просится, чтобы о ней рассказали. Разумеется, важным аспектом этой истории является наука, однако в ее центре – люди, которые не просто исполняли свой долг, но были готовы ради достижения цели прибегнуть к любым средствам: шпионажу, диверсиям, обману, даже убийству. О чем бы ни шла речь в книге, нас прежде всего привлекают персонажи, а в данном случае это пираты и нобелевские лауреаты, главы государств и голливудские старлетки, люди, наделенные великой силой духа и презренным малодушием. Главное в них – то, что они люди, поставленные в обстоятельства, где проявляются лучшие и худшие черты человеческой природы.

«Отряд отморозков» – это новое для меня направление, вызов, брошенный самому себе как писателю. В других книгах я придерживался одной темы (периодическая таблица, человеческий мозг и т. д.) и нанизывал на нее несколько десятков историй. Главы в основном не зависели друг от друга, и их можно было читать по отдельности, как сборник рассказов. В этой книге больше связности, она ближе к роману. Хотя в ней несколько сюжетных линий, в целом тут рассказывается одна общая история и истина выясняется только через совокупность поступков персонажей.

Поскольку главное в этой истории – ее герои, я счел полезным представить в конце их список (при этом очень постарался не выдать каких-либо сюжетных тайн). Если читатель забудет, кто есть кто, всегда можно заглянуть на эти страницы.

Очень надеюсь, что книга вам понравится. Я так люблю физику, что старался быть очень осторожным, предпринимая первую литературную вылазку в эту область науки, и рассказанная мною история стоит потраченного на нее времени.

Пролог: Лето 1944-го

Когда они выходили из дома, притолока над их головами разлетелась в щепки. В тот день в Бориса Паша стреляли не в первый, да и не в последний раз. Часом ранее Паш со своим напарником углубился в полный мин-ловушек северофранцузский лес, чтобы добраться до этого прибрежного коттеджа. До них в этом лесу погибли семь отважных бойцов Сопротивления, но у Паша имелась авантюрная жилка, которую многие называли безрассудством, а потому он упрямо рвался вперед. У него было задание – захватить некоего местного ученого. Насчет причин этого задания Паш помалкивал. Но в тот день у него голове то и дело звучали слова, услышанные несколькими неделями ранее от одного из боссов в Вашингтоне: «Малейшее промедление – и мы можем понести колоссальные потери, а то и проиграть войну».

Это не было преувеличением. Паш возглавлял научно-диверсионный отряд под кодовым названием «Алсос», направленный в Европу для сбора секретных данных о самой жуткой угрозе, которую только можно было себе представить, – нацистском проекте создания атомной бомбы. «Алсос» действовал автономно, не входя в состав какой-либо более крупной воинской части, поэтому неформально его называли «Отрядом отморозков». Это прозвище в полной мере соответствовало и самому Пашу – ветерану Первой мировой войны, дерзкому разведчику, не брезговавшему в тылу врага любыми методами, что доводило до истерики его кураторов в Вашингтоне.

Однако штабные крысы нуждались в спецах вроде Паша: он брался за задания, за которые не взялся бы никто другой. Например, за поимку ученого во французской приморской деревушке, все еще оккупированной немцами. Ученый этот был известным физиком, нобелевским лауреатом, специалистом по ядерным исследованиям, который подозревался в сотрудничестве с немцами. Похищение такой фигуры могло бы сорвать всю нацистскую программу по разработке атомной бомбы и предотвратить попадание смертоносного оружия в руки Адольфа Гитлера.

Однако после того как Паш и его спутник обошли в лесу все мины и добрались до коттеджа, их ждало разочарование. Ничего и никого. Дверь не заперта, дом пуст, если не считать мусора. Они все равно провели тщательный обыск, но не обнаружили ни документов, ни оборудования, ни, разумеется, самого физика-ядерщика. В Вашингтоне опасались, что малейшее промедление в поимке объекта могло привести к поражению союзных сил в войне. И вот объект исчез. Удрученные Паш с напарником уже выходили из коттеджа, когда пули разнесли в щепки притолоку над их головами. Застрочил пулемет.

Оба диверсанта бросились на землю и по-пластунски поползли к спасительному лесу. Учитывая секретность задания, Паш мало кому сообщил о плане своих действий в тот день. Поэтому он не имел понятия, кто и почему в них стреляет, – немцы, американцы или неизвестно кого поддерживающие французские дезертиры. Но кто бы это ни был, их цель была ясна – сделать Паша и его напарника восьмой и девятой жертвами охоты на французского физика.





Пока Борис Паш выбирался из-под пулеметного обстрела, новый научный руководитель «Отряда отморозков» переживал другую напасть. Физик-ядерщик Сэмюэл Гаудсмит, щеголеватый человек с любезными манерами, вскоре после высадки союзников в Нормандии прибыл в Лондон, где стал свидетелем первого удара снарядами «Фау-1». Посреди ночи в небе над городом слышалось жужжание, которое затем стихало: это отключался двигатель ракеты, и она начинала падать. На несколько мгновений наступала жуткая тишина, многие на земле задерживали дыхание – а потом раздавался взрыв. Секунду-другую снова стояла тишина, после чего слышались крики, которые уже не стихали всю ночь.

Наутро Гаудсмит занялся малоприятным делом – со счетчиком Гейгера обследовал воронки от взрывов «Фау-1». Военные чиновники буквально тащили его от воронки к воронке, едва не сталкивая по тлеющим склонам, чтобы он проверил, не раздадутся ли внизу характерные щелчки счетчика, фиксирующие радиоактивность. Немцы пришли в бешенство от высадки союзников на континент, и объединенное командование опасалось, что в отместку противник обрушит на другой берег Ла-Манша ядерные боеприпасы. Ракеты «Фау» казались для этого идеальными носителями, и на долю Гаудсмита выпало обследование всех воронок, что остались после взрывов.

Хотя следов радиоактивности Гаудсмит так и не выявил, расслабиться ему не удалось. Наоборот, вскоре он получил еще более опасное задание – в поисках ядерного оружия проникнуть в логово дракона, на территорию Рейха. Устрашающе выглядел даже список необходимых вещей, которые ему следовало взять с собой на континент. Например, шерстяная кепка «для использования с каской». В него что, будут стрелять? Боже милостивый, еще и противогаз? Наиболее зловещими казались советы обновить завещание и застраховать свою жизнь. Это все равно что позвонить жене и сказать, что он уже не жилец. К тому же выяснилось, что ни одна страховая компания Америки не предоставит страховку сотруднику миссии «Алсос». Давайте называть вещи своими именами. Вы отправляетесь на территорию, контролируемую нацистами, для обнаружения атомного сверхоружия – и хотите застраховать свою жизнь? Только не у нас. Если Борис Паш рассматривал «ядерный десант» как приключение, то Гаудсмит видел в нем только опасность и неизбежную гибель.

Гаудсмит, вероятно, не попал бы на войну, но пожертвовать домашним уютом его вынудили серьезные обстоятельства. Будучи голландским евреем, он был полон решимости отомстить Гитлеру. Кроме того, в странах-союзницах было очень мало физиков-ядерщиков, не задействованных в Манхэттенском проекте, и поэтому он находился в уникальном положении – мог оценить информацию, полученную при допросе немецких ученых, изучающих расщепление урана, и при этом не выдать особых секретов, если его самого поймают и – о, господи! – станут пытать. Помимо всего прочего, он знал несколько европейских языков и был лично знаком с ведущими немецкими физиками.

По крайней мере, раньше был. За годы войны он возненавидел многих из них. Он хорошо знал легендарного специалиста по квантовой физике Вернера Гейзенберга и однажды даже принимал его у себя дома. Но добрым отношениям пришел конец, когда Гейзенберг стал участником немецкой программы по разработке ядерного оружия. Гаудсмит счел Гейзенберга предателем и не желал теперь коллеге ничего хорошего. Например, он на полном серьезе предлагал провести в Германии тайную операцию с целью похитить своего бывшего друга. По мере поступления все большего числа слухов об исследованиях немецких ученых Гаудсмит оказался вовлечен в еще более радикальные планы, включая идею отправки в Швейцарию бывшего профессионального игрока Главной лиги бейсбола, которого следовало снабдить пистолетом и капсулой с цианидом для убийства Гейзенберга во время научного доклада.

Но еще больше, чем ненависть к Гейзенбергу, к участию в европейской войне Гаудсмита подталкивали причины личного характера. Его престарелые отец и мать не успели покинуть Голландию до гитлеровской оккупации, попали в облаву и были схвачены. Последнее письмо пришло из концентрационного лагеря, и с тех пор Гаудсмит жил в непрестанном страхе за них. Разумеется, он вступил в «Отряд отморозков», чтобы бороться против Гитлера и нацистского атомного проекта. Но ему также было необходимо разыскать родителей.





Воронки от взрывов «Фау-1» в Лондоне, обследованные Гаудсмитом, и так внушали ужас, но научная разведка сообщала из Европы о разработке еще более смертоносного оружия «Фау-2» и уж совсем таинственного «Фау-3» – ракет большей дальности, скорости и разрушительной силы. Все это не особенно огорчало Джо Кеннеди. Чем серьезнее опасность, тем больше слава.

В августе 1944 г. Джозеф Кеннеди находился в Англии и коротал время, посылая письма младшему брату Джону, будущему президенту США. Как все летчики (а служил он в военно-морской авиации), Джо писал всякие глупости о девицах и жаловался на скуку и тяготы жизни в сельской местности. В действительности, будучи членом клана Кеннеди, он имел такие блага, какие и не снились рядовым бедолагам: свежие яйца, белые шелковые шарфы, граммофон, специальный сигарный ящик, велосипед для поездок в церковь. Он мог даже иногда слетать в Лондон, чтобы побаловать себя шотландским виски или пивом Pabst Blue Ribbon. В общем, жилось ему очень даже неплохо.

Но за легкомысленной болтовней в его письмах угадывалась зависть. В одном из них он поздравил Джека[1] с медалью за доблесть, проявленную на Южно-Тихоокеанском театре военных действий; среди прочих подвигов Джона Кеннеди значилось спасение жизни тяжелораненого моряка по имени Патрик Макмагон. Благодаря этому Джек прославился как герой войны – и заслужил неприязнь собственного брата. Поздравляя Джека, Джозеф язвительно упомянул, что видел статью о нем в очередном журнале, и добавил: «Макмагона, должно быть, уже тошнит от разговоров о тебе». При разнице в возрасте всего в два года братья выросли, соперничая из-за всего: школьных отметок, девушек, отцовской привязанности. Победителем чаще всего оказывался Джозеф, и теперь его бесило, что младший братец обошел его в главном соревновании молодежи – за боевую славу.

Однако он надеялся в ближайшее время сравнять счет. Ибо, помимо воскресных месс и субботних выпивок, он проходил подготовку для выполнения совершенно секретного задания. За последний год немцы соорудили несколько таинственных бункеров для ракет на северном побережье Франции вдоль Ла-Манша. Если Гитлер действительно намеревался обрушить смертоносный атомный удар на Лондон, эти бункеры как нельзя лучше подходили в качестве пусковых площадок. Поэтому после начала обстрелов Англии ракетами «Фау-1» союзники всерьез озаботились необходимостью их уничтожения.

Однако проблема заключалась в том, что эти бункеры были такими большими и настолько укрепленными, что обычные бомбы, сброшенные с самолета, тут не годились. Союзному командованию пришлось хорошенько поломать голову, прежде чем найти решение – превратить в бомбы сами самолеты. Иными словами, начинить машину взрывчаткой, направить ее через Ла-Манш в качестве беспилотника и с помощью простейшего устройства дистанционного управления обрушить самолет-камикадзе на бункер. Единственное препятствие состояло в том, что самолет не мог взлететь сам по себе: требовался кто-то, кто разгонит крылатую бомбу по взлетной полосе, поднимет ее в воздух, положит на курс и активирует в воздухе. Одним из этих «кем-то» вызвался стать Джо.

Разумеется, в письмах брату Джо даже не намекал на подробности секретной операции, но возбуждение в них кое-где заметно. Например, он хвастался, что вскоре наверняка тоже получит медаль. Впрочем, зная, что письмо могут прочитать родители, тут же оговаривался, что находится в абсолютной безопасности. «Я вовсе не намерен рисковать своей драгоценной шеей в какой-нибудь безумной авантюре», – писал Джо. Откровенная ложь. Несколько его коллег-летчиков к тому моменту уже пострадали: одному оторвало руку, когда он выпрыгивал с парашютом, другой разбился насмерть. В реальности это была одна из самых безумных авантюр за всю войну.





Все знают, чем закончилась Вторая мировая война, – двумя черными грибовидными облаками над обугленными развалинами Хиросимы и Нагасаки. Но мало кто осознает, с какой легкостью все могло обернуться противоположным образом: войну могла завершить не американская атомная бомба, а немецкая, которая уничтожила бы не японский город, а Лондон, Париж или даже Нью-Йорк.

Многие участники Манхэттенского проекта были убеждены, что немцы успешно работают над созданием такой бомбы. В конце концов, именно немецкие химики и физики первыми открыли деление ядра, а Третий рейх организовал собственную ядерную программу (Урановый клуб) в 1939 г., на два года опередив США. К тому же в Германии располагались ведущие промышленные компании мира, способные переработать огромное количество сырья, необходимого для создания атомной бомбы. Ни одна страна в мире не могла сравниться с Германией по научному и промышленному потенциалу, не говоря уже о дьявольской целеустремленности в военной сфере.

Осознание этого имело два последствия. Во-первых, заставило американских ученых с безумной самоотдачей заняться разработкой атомной бомбы. Во-вторых, убедило союзников организовать ряд отчаянных операций, направленных на срыв немецкого ядерного проекта. Шпионы, военные, физики, политики – всем им предстояло сыграть свою роль. По словам одного историка, «пожалуй, никогда еще ученые и государственные деятели не вступали в игру со столь высокими ставками, никогда не ощущали такой насущной необходимости выкладываться с подобной отдачей».

В моей книге описаны эти героические, хаотические и порой смертельно опасные усилия, предпринятые не только людьми типа Бориса Паша или Джо Кеннеди, но и отважными женщинами-учеными вроде Ирен Жолио-Кюри или Лизы Мейтнер. Конечно, наука вносила свой вклад в военное дело и до 1939 г., но именно в ходе Второй мировой союзники впервые снабдили ученых оружием и касками и отправили в зоны боевых действий. Эта тайная война во многом шла параллельно с открытой, но участвовавших в ней людей занимали не столько передвижения пехоты, танков и самолетов, сколько идеи – масштабные научные концепции, способные изменить мир.

Тем не менее, когда того требовали обстоятельства, союзники не гнушались использовать грязные методы. Герой следующей же главы – первый атомный шпион Америки, загадочный бейсболист Мо Берг – воровал почту у знакомых, врал начальству и с пугающим постоянством уходил в самоволку. Для него и ему подобных не существовало запретных приемов. Годилось все: авианалеты, диверсии, коктейли Молотова, похищения, – лишь бы не позволить Гитлеру получить атомную бомбу.

В отличие от других книг о нацистском проекте создания ядерного оружия, это повествование ведется с точки зрения союзников, непосредственно описывая мысли и действия людей, занятых выполнением, возможно, самого важного в истории задания. Моя книга основана преимущественно на ранее не опубликованных или недооцененных источниках, проливающих свет на деятельность многих самых поразительных, но оставшихся невоспетыми героев войны. Естественно, все их задания относились к категории совершенно секретных, и многие из них брались за дело по собственным, иногда не слишком благовидным мотивам, а некоторые рьяно сражались не только с противником, но и друг с другом. Но какими бы ни были их личные недостатки, это ни разу не заставило их дрогнуть перед лицом нацистской угрозы.

Содержание книги охватывает период от «позорного десятилетия» 1930-х гг. и открытия расщепления урана до эпической «охоты на ученых» в последние дни войны. Союзники пожертвовали миллионами жизней, воюя в Северной Африке и Италии, не говоря уже об освобождении Франции и Германии. Но они всерьез опасались, что, располагая килограммом-двумя урана, Гитлер будет способен обратить вспять высадку союзных сил в Нормандии и навсегда закрыть им путь на Европейский континент.

Так что если эта история покажется вам суматошной, безрассудной, а порой даже безумной, на то есть серьезные причины. Ученые и военные были убеждены, что безумец может вскоре овладеть сверхчеловеческой мощью, заключенной в атомном ядре. Предотвратить это нужно было любой ценой.

Часть I

1939 год и ранее

Глава 1

Профессор Берг

Первый американский атомный шпион имел совсем не американские корни. Сбежав от погромов на Украине в 1890-е гг., отец Мо Берга Бернард отправился из Лондона в Соединенные Штаты на переполненном грязном пароходе, пропахшем колбасой и немытыми телами. Но самые дешевые каюты на нем оказались роскошными по сравнению с гетто и съемными квартирами, которые ждали его в Нью-Йорке. Услышав, что за участие в англо-бурской войне иностранцы автоматически получат британское гражданство, Бернард вернулся в Лондон следующим пароходом – и обнаружил, что срок предложения истек. С большой неохотой он потратил последние 10 долларов на возвращение в Нью-Йорк и покорился обстоятельствам – стал американцем.

Вскоре Бернард женился на приехавшей из Румынии портнихе по имени Роуз; у них родилось трое детей, и они открыли прачечную в нижнем Ист-Сайде. Предприятие не имело успеха. Любитель книг, Бернард часто настолько увлекался чтением во время глажки, что прожигал дыры в одежде клиентов. В итоге, признав свои недостатки, он открыл в Ньюарке аптеку, поселив семью в квартире над нею. (Работая очень много, по 15 часов в день, он общался с родными через специальную трубу, которая шла на второй этаж.) Будучи первой еврейской семьей в районе, Берги порой подвергались дискриминации (дети кричали: «Эй, христоубийцы!»), но со временем аптека превратилась в своего рода общественный центр округи. Особенно прославился Бернард своими «коктейлями Берга» – слабительным снадобьем из касторового масла и рутбира. Прежде чем изготовить такой коктейль, он спрашивал миссис N, как далеко она живет. В четырех кварталах, предположим, отвечала та. Бернард отмерял соответствующие дозы и предлагал ей проглотить смесь. «Идите прямо домой, – предупреждал он, – и не останавливайтесь ни с кем поболтать». Люди на собственном горьком опыте усвоили, что он не шутил.

Мо, младший ребенок Бернарда и Роуз, родился в 1902 г. и весил при рождении всего 2,5 кг. Бернард все время работал, так что мальчик мог свободно предаваться своей страсти – бейсболу. Он постоянно бросал мячи, яблоки, апельсины – все хоть сколь-нибудь шарообразное – и уже в детстве был лучшим кетчером в Ньюарке. Мо прятался на корточках за крышками водопроводных люков, выставив перчатку, выглядевшую на его крошечной руке подушкой, и позволял местным копам обстреливать его мячом. «Сильнее! – кричал Берг. – Сильнее!» Наконец один из полицейских завелся и запустил мячом как следует. Берг пошатнулся и едва не упал. Но удержался – ни один взрослый так и не смог пробить его. Прознав о вундеркинде, его пригласила бейсбольная команда местной церкви. Там настояли, чтобы он использовал христианский псевдоним Рант Вулф, зато он быстро стал звездой команды.

Единственным, кого не впечатляли бейсбольные успехи Мо, был его отец. Став гражданином США поневоле, он так и не принял этот чисто американский вид спорта. Бернард смотрел на бейсболистов свысока, как на олухов, и противопоставлял им настоящих героев – ученых. Но Мо отличался и успехами в учебе: закончив в 16 лет школу, он поступил в Принстонский университет. Там он специализировался на романских языках (одно из пристрастий его отца), иногда прослушивая шесть курсов за один семестр; в придачу он занимался санскритом и греческим. Когда позднее Берг прославился, ни одна из его причуд не привлекала столько внимания, как талант к языкам. Одни поклонники утверждали, что он бегло говорит на шести языках, другие настаивали на восьми, а некоторые даже на дюжине.

К огорчению отца, Берг по-прежнему играл в бейсбол – теперь уже за университетскую команду Princeton Tigers. Тогда игры между университетами Лиги плюща часто собирали огромные толпы зрителей, до 20 000 человек, и Берг превратился в звезду команды, став ее лучшим шорт-стопом. Этому помогли его рост, превышавший 185 см, и руки – такие мощные, что, как вспоминал один из знакомых, «пожать ему пятерню было все равно что поздороваться с деревом». Когда Берг учился на первом курсе, «Тигры» едва не победили чемпиона мира New York Giants в показательной игре на стадионе Polo Grounds, проиграв со счетом 3: 2. Затем, уже на последнем курсе, он привел свою команду к рекордному успеху, включая серию из 18 выигранных подряд матчей, а его собственная результативность[2] составила 0,337, в том числе 0,611 против университетских команд Гарварда и Йеля. В том году Мо и второй бейсмен команды, тоже полиглот, обсуждали стратегии защиты на латыни, чтобы не дать противникам понять их планы.

Можно было бы подумать, что высокий, хорошо сложенный бейсболист, да еще с талантом к романским языкам, был в Принстоне популярным парнем. Люди действительно восхищались Бергом, но в основном на расстоянии; в университете у него было мало настоящих друзей. Отчасти это была проблема Принстона. Большинство студентов (тогда это был сугубо мужской университет) закончили дорогие частные школы, а некоторые приезжали на занятия на автомобилях с водителем. Бергу же, чтобы платить за обучение 650 долларов, приходилось усердно трудиться, каждое лето работая вожатым в детском лагере в Нью-Гэмпшире и доставляя рождественские посылки во время зимних каникул. Усвоенные им недешевые привычки – элегантные пиджаки, ароматическое масло для волос – никого не могли ввести в заблуждение. Еврейское происхождение тоже не помогало. Во время его учебы на последнем курсе капитаном бейсбольной команды выбрали кого-то более подходящего (читай: белого протестанта англосаксонского происхождения), что, конечно, уязвило Берга. А когда настало время вступать в один из «обеденных клубов» (принстонский вариант студенческого братства), его кандидатура прошла, но с условием, что он не будет наглеть и призывать голосовать за других евреев. Оскорбленный Берг отказался от членства.

Но в изоляции был повинен не только Принстон. Характерной чертой Берга, определившей весь его жизненный путь, была скрытность. Он был хорош собой и остроумен. Мужчины восхищались его эрудицией и спортивным мастерством. Женщины млели, когда он нашептывал им что-нибудь по-французски или по-итальянски. Но он никогда не ходил на вечеринки, никого не приглашал в гости и вообще не подпускал к себе. Он был неисправимым одиночкой, постоянно отталкивал людей и играл в загадочность.





Два клуба, New York Giants и Brooklyn Robins (позднее – Brooklyn Dodgers), в 1923 г. пытались переманить Берга из Princeton Tigers, отчасти потому, что посещаемость их матчей падала и они полагали, что звезда еврейского происхождения придаст их популярности новый импульс. Но Берг колебался: в том году он очень хотел поступить в магистратуру Сорбонны в Париже. В итоге он все-таки подписал контракт, полагая, что сможет учиться в Сорбонне в межсезонье (как это водится у бейсболистов, разумеется). Из двух клубов Robins показывал худшие результаты, а это означало, что Берг мог попасть в основной состав немедленно. Так что, к вящему стыду отца, летом он подписал контракт на 5000 долларов (71 000 долларов в современном эквиваленте). Несколько дней спустя в Филадельфии, в своей первой же игре, он в качестве бэттера совершил удачный удар и перебежку.

По-видимому, это стало самым ярким событием в его дебютном сезоне. Хоть он и был неплохим полевым игроком с накачанными мышцами, молодость и своенравие, а также множество ошибок не позволяли ему проводить на поле все игровое время. Хуже того, ему никак не удавалось приспособиться к подачам питчеров Главной лиги. Пусть он и редко выбывал из игры, получив три страйка, но отбивал мяч он не очень сильно, а после этого слишком медленно двигался; однажды тренер даже бросил, что Берг как будто обегает базы в снегоступах. Его результативность в 49 играх составила всего 0,186, и один агент охарактеризовал перспективы Берга шестью словами: «Хорош в поле, плох в хитах».

Вместо того чтобы отрабатывать хиты, зимой Берг уехал в Сорбонну. Обучение было дешевым (1,95 доллара за курс, 28 долларов сегодняшними деньгами), поэтому он записался аж на 22 предмета, включая французский, итальянский, средневековую латынь и «Комизм в драме». Особенно ему нравилось отслеживать «бастардизацию» латыни по мере ее распространения по Европе. («Чем дальше легионы Цезаря уходили от Рима, тем больше чистая латынь разбавлялась словами и идиомами из языков народов, которые они старались покорить», – объяснял он позднее.) Студентом Берг был весьма бесцеремонным. Перед одним из курсов по истории Европы, который охватывал напряженные десятилетия перед Первой мировой войной, он заявил: «Если подача будет слишком односторонней, я велю профессору засунуть свой курс себе в…» Но в целом занятия целиком оправдали его ожидания. В письме домой он заявил, что за некоторые отдельные лекции заплатил бы и 5 долларов, настолько они были хороши: «Я тут получаю столько пользы, что должен бы пожертвовать средства на учреждение в Сорбонне новой кафедры».

Во время учебы в Париже Берг также на всю жизнь приобрел привычку читать по несколько газет в день, часто на разных языках. Пожитков у него было немного, но к газетам он относился с особым трепетом. Он стопками приносил их в свою комнату и читал сначала несколько заметок из одной, а потом несколько из другой. Затем согласно какой-то только ему ведомой системе хранения он раскладывал их на стульях, комодах, в ванной, даже на кровати, намереваясь вернуться к ним позднее. Он называл эти недочитанные издания «живыми» газетами, и горе любому, кто осмеливался прикоснуться к ним. Берг взрывался от ярости, бросал оскверненные экземпляры в корзину и бежал покупать «чистую» газету, невзирая на позднее время или ненастную погоду. Лишь когда газета была прочитана и объявлена «мертвой», окружающим дозволялось дотронуться до нее. Никто не мог понять, почему он так расстраивался, – это было одним из аспектов «тайны Мо Берга».

К несчастью для своей бейсбольной карьеры, в Париже Берг не ограничивал себя не только в газетах; он в полной мере воздал должное местной кухне. Обычно день начинался с шоколада и круассанов с маслом на завтрак, а заканчивался плотным ужином в ресторане за 50 центов. Напитки искушали Берга не меньше. В одном из писем домой он заявил: «Я, вероятно, больше не буду пить воду. Вино очень укрепляет». Он не занимался физическими упражнениями (исключение составляли пешие прогулки) и набрал той зимой не менее 4,5 кг. В результате в марте он явился на весенние сборы в ужасной форме и был переведен в низшую профессиональную лигу.

Так началось его тоскливое прозябание в командах низшей лиги: из Minneapolis Millers в Toledo Mud Hens, а оттуда – в Reading Keystones. (Понижение в статусе, надо думать, еще больше рассердило его отца.) Но за второй сезон в этом чистилище Берг собрал 200 хитов и 124 очка, заработанные командой после удара бэттера, так что в 1926 г. Chicago White Sox перекупили его за 50 000 долларов (сегодня это 700 000 долларов). Это был гигантский контракт; не желая упустить и этот шанс, Берг работал на совесть и в следующие несколько лет показывал лучший бейсбол в своей жизни.

Этим Берг был отчасти обязан переходу на более подходящую ему позицию. На протяжении многих лет он рассказывал разные версии этой истории, но в августе 1927 г. основной кетчер Chicago White Sox получил травму в результате столкновения. Вскоре, когда команда в один день проводила две игры, его дублер сломал палец. Затем дублер дублера, последний кетчер в составе, получил сотрясение мозга при столкновении в Бостоне. Тренер просто взвыл: что, черт возьми, нам теперь делать? Берг, сидевший на скамейке, очевидно, показал большим пальцем в сторону товарища по команде, упитанного бейсмена, игравшего как кетчер в юниорской лиге. «Вот тут у нас кетчер», – сказал Берг. Но тренер стоял к ним спиной и не заметил жеста Берга, зато услышал его голос и решил, что он вызвался добровольцем или просто решил изобразить самого умного. Он повернулся и осмотрел шорт-стопа с головы до пят.

– Ты когда-нибудь был кетчером?

– В старших классах, в школьной команде.

– Почему ушел?

– Один мужик сказал, что я никуда не гожусь.

– Что за мужик?

– Мой тренер.

– Ну иди сюда, посмотрим, знал ли он, о чем говорит.

Берг ответил «есть» и начал надевать снаряжение кетчера. «Если случится худшее, – объявил он скамейке запасных, – будьте добры, отправьте мое тело в Ньюарк».

Chicago White Sox проиграли, но Берг показал себя неплохо. Той ночью, пока товарищи по команде пьянствовали, он участвовал в протестах против казни Сакко и Ванцетти в Центральном парке Бостона. А когда на следующий день Chicago White Sox отправились в Нью-Йорк на игру с наводящими ужас New York Yankees, тренер определил его на стартовую позицию кетчера. Когда уже легендарный к тому времени Бейб Рут вошел в качестве бэттера в «дом», он ухмыльнулся и сказал: «Мо, быть тебе четвертым покалеченным кетчером к пятому иннингу[3]». Мо ответил, что они с питчером[4] забросают Рута «и мы сможем составить друг другу компанию в больнице». Оба засмеялись. Но кетчер смеялся последним: Берг так управлял бросками питчеров, что итогом стали два страйкаута самому Бэйбу Руту, который ни разу не смог выбить мяч за пределы инфилда. Примерно так же Берг разобрался и с остальными бэттерами. Решающим стал шестой иннинг, в котором Берг уже в нападении внес вклад в итоговую победу Chicago White Sox со счетом 6: 3.

Тем не менее тренер Берга не вполне доверял новоявленному кетчеру и продолжал сновать по Восточному побережью в поисках игроков низших лиг и полупрофессионалов. История должна быть благодарна ему за то, что он никого не нашел, потому что, освоившись, Берг стал одним из лучших кетчеров в Главной лиге. Соперники быстро усвоили, что не стоит тестировать его руку, пытаясь красть базы; с учетом его опыта игры шорт-стопом он почти не пропускал мячи; однажды он установил рекорд лиги, отыграв без ошибок 117 игр. Причем работал он не только руками и ногами, но и мозгами: Берг составил каталог слабостей каждого бэттера и легко угадывал их намерения; питчеры же редко отменяли заказанные им броски. Даже его очевидная слабая сторона – недостаток скорости – теперь не была проблемой: кетчеры должны двигаться неспешно. В 1929 г., в лучшем сезоне Берга, его результативность составила 0,287 в 107 играх; он сделал 101 хит и даже получил несколько голосов как претендент на звание самого ценного игрока Главной лиги.

Как ни удивительно, но всего этого Берг добился, посещая в межсезонье школу права Колумбийского университета. Когда в октябре по окончании чемпионата остальные игроки отправлялись домой в Алабаму или Техас, чтобы бить баклуши, Берг перебирался на Манхэттен и, приступая к занятиям с опозданием в три недели, что есть силы осваивал курсы по составлению контрактов и финансовому праву. «Я работал как вол, всегда думая о феврале и юге», – признавался он позднее, имея в виду весенние сборы. Товарищи по команде относили это к его чудачествам, а спортивные обозреватели находили забавным. Владельцев Chicago White Sox это, наоборот, расстраивало, поскольку из-за учебы он часто пропускал весенние сборы в Шривпорте. Но Берг настаивал на своем, возможно, из-за отца. Даже когда сын почти дорос до звания самого ценного игрока лиги, Бернард отказывался посещать его матчи. Всякий раз, когда кто-нибудь упоминал в его аптеке о знаменитом кетчере, он отворачивался и сплевывал. «Спорт», – фыркал он. Юриспруденция была куда более респектабельным занятием.

Сдав однажды весной в Нью-Йорке экзамен на адвоката (длинный список вопросов, на которые надо было дать развернутые ответы) и отправившись в Чикаго играть очередной сезон, Берг каждый день просматривал в библиотеке The New York Times, чтобы узнать результаты. Наконец он увидел свое имя среди 600 прошедших квалификацию из 1600 соискателей. «Бедные недотепы, которых завалили, – с некоторым злорадством ликовал он. – Никогда в жизни я не был так счастлив». Он позвонил Бернарду, чтобы сообщить о своем успехе.

Папаша был краток: «Не стоило звонить по межгороду. Я читаю газеты» – и повесил трубку.





Через полгода после своего лучшего сезона в Главной лиге Берг получил тяжелую травму. В апреле 1930 г. во время показательной игры в Литл-Роке он нырнул на первую базу в попытке выбить пытавшегося занять ее раннера. Его шипы застряли в грязи, он порвал связку на правом колене, и ему потребовалась операция в клинике Мэйо. Берг пропустил несколько месяцев и попытался вернуться, когда еще не восстановился как следует. В середине сезона он заболел воспалением легких, что еще больше ослабило его. Суммарно травма и болезнь вычеркнули его из бейсбола на два года; он сыграл лишь 20 матчей за Чикаго и 10 (после того как команда от него отказалась) – за Кливленд. Его будущее в большом спорте выглядело сомнительным, поэтому в межсезонье, чтобы подзаработать, он начал заниматься юридической практикой на Уолл-стрит. И возненавидел это занятие.

В 1932 г., после двух лет реабилитации, Берг достаточно оправился, чтобы подписать контракт с Washington Senators. Однако ноги у него были уже не те. У него хуже получалось делать хиты; он стал еще медлительнее, оказываясь помехой при перебежках между базами; и со своим коленом он просто не мог долго сидеть на корточках. Поэтому в Washington Senators его понизили, сделав кетчером в «питомнике» для разминающихся питчеров. На звание самого ценного игрока Берг больше никогда не претендовал.

Но, как ни удивительно, травма колена оказалась лучшим, что случилось в его карьере. Сколь бы странным ни было утверждение, будто кто-то родился «кетчером для разминки», но именно таковым оказался Мо Берг. Благодаря своему интеллектуальному подходу к игре он стал идеальным наставником для начинающих питчеров, а неспешный ритм «питомника» идеально ему подходил. Не было больше утомительных тренировок и напряженных матчей, зато он мог удобно расположиться в командном клубе и листать «живые» газеты. (Поклонники даже доставляли ему издания на иностранных языках.) Теперь у него было время для бесед со спортивными обозревателями, которые находили Берга неотразимым – забавным, общительным, остроумным; его можно было цитировать бесконечно. Пресса безудержно льстила ему, но почему бы и нет? Крупный, несколько неуклюжий, со сросшимися бровями, кетчер из Ньюарка, который учился в Принстоне и Сорбонне и говорил на 17 языках. Редкостная удача для журналиста.

Большинство публикаций о «профессоре Берге» отмечали его эксцентричность: он мог читать иероглифы и декламировать на память стихи Эдгара Алана По; он заказывал на обед яблочное пюре вместо стейков или бутербродов; он скупал словари, чтобы «удостовериться в их полноте»; он возил с собой восемь одинаковых черных костюмов и больше ничего не носил; однажды, во время двойного матча в Детройте, он штудировал в «питомнике» для питчеров книгу о неевклидовом пространстве-времени, а будучи в Принстоне, нанес визит Альберту Эйнштейну, чтобы поподробнее обсудить этот вопрос. (Один репортер окрестил его с тех пор «Эйнштейном в бейсбольных бриджах».)

В общем, Берг оказывался на полосах газет чаще, чем любой запасной игрок в истории бейсбола, что далеко не всегда нравилось его более одаренным товарищам. Однажды некий журналист спросил одного из них, действительно ли Берг может говорить на стольких языках. Тот, видимо, так часто слышал этот вопрос, что выдал, вероятно, один из самых язвительных комментариев в истории бейсбола: «Ну да, зато ни на одном из них он не может попасть по мячу».

Берг частенько строил недовольную мину при виде репортеров, но втайне наслаждался вниманием прессы, отчасти потому, что это приносило ему определенные выгоды. Например, он стал одним из трех игроков Главной лиги, отобранных для посещения Японии в 1932 г., чтобы провести серию благотворительных занятий по бейсболу. Там он обучал японскую молодежь тонкостям игры: как защищаться, как отбивать мяч в землю с низкой подачи, как защите вывести в аут двух игроков соперника и т. п. Японцы обожали Берга и считали его смуглую кожу и сросшиеся брови весьма экзотичными. Берг же впоследствии называл Японию «раем для арбитров», потому что игроки там относились к ним очень вежливо.

Поездка в Азию сподвигла Берга продолжить путешествие, и, когда его коллеги-бейсболисты отбыли домой, он отправился дальше, побывав в Корее, Китае, Вьетнаме, Камбодже, Сиаме, Бирме, Индии, Ираке, Саудовской Аравии, Сирии, Палестине, Египте, на Крите, в Греции, Югославии, Венгрии, Австрии, Голландии, Франции и Англии. Разумеется, он опять вернулся к весенним сборам не в форме, но на сей раз это никого не волновало, так как он привез неиссякаемый запас баек, которыми можно было потчевать товарищей по команде и репортеров.

Однако один этап поездки вызвал у него беспокойство. Прибыв в Берлин в конце января 1933 г., он, как обычно, сразу накупил газет. Все заголовки кричали об одном: в Германии избран новый канцлер, 43-летний радикал по имени Адольф Гитлер. Затем Берг провел целый день, наблюдая на улицах толпы ликующих нацистов. Вернувшись домой, он твердил любому, кто был готов его слушать, что Европу ждет беда.

Глава 2

Обидные промахи и большие победы

Ирен Кюри хотела бы, чтобы с каждым разом боли и унижения становилось меньше. Но когда ее снова и снова опережали на пути к важному научному открытию, это вызывало все те же муки.

Ирен была дочерью выдающихся физиков Марии и Пьера Кюри. Она родилась в 1897 г., в один из самых плодотворных периодов деятельности своих родителей, и ей нередко приходилось соперничать с наукой в борьбе за их внимание. Это было непросто для застенчивой, нелюдимой девочки, которая порой вообще пряталась за дверью, лишь бы не общаться с гостями. (Она с ужасом вспоминала, как когда в 1903 г. ее родители получили Нобелевскую премию за работы по радиоактивности, толпа фотографов штурмовала их дом.) Положение усугубляло то, что Мария, несмотря на свои многочисленные достоинства, отнюдь не была любящей матерью. Полька по происхождению, Мария в семилетнем возрасте лишилась матери и не была склонна к проявлению чувств. Ирен и ее младшую сестру в основном воспитывал дедушка по отцовской линии, и, даже если девочки требовали внимания матери, цепляясь за ее юбку по вечерам, когда она наконец возвращалась из лаборатории, она редко обнимала их или вообще прикасалась к ним.

Мария стала еще более отчужденной после семейной трагедии. В апреле 1906 г., играя как-то в доме подруги, Ирен вдруг услышала, что ей придется остаться там на несколько дней. Никто не объяснил почему. Наконец поздно вечером зашла Мария и туманно заметила, что Пьер разбил голову. «Его не будет некоторое время», – сказала мать, но Ирен ничего не поняла. Вскоре приехали жившие в Польше брат и сестры Марии, а также брат Пьера, что еще больше озадачило девочку. Как выяснилось, конный экипаж насмерть сбил ее отца, о чем ей никто не сказал до самых похорон. Другие семьи смерть, возможно, сближала, но Мария пыталась справиться со своим горем, еще больше отдаваясь работе, и в течение многих лет после гибели Пьера даже не произносила вслух его имени.

Подростковый период оказался для Ирен не менее сложным. Когда ей исполнилось 12 лет, Мария записала ее в независимую школу, где сама по четвергам преподавала математику и естественные науки. Около десятка учеников осваивали там скульптуру и китайский язык, а также занимались разными видами спорта. (Мария отнюдь не была только лишь интеллектуалом; она твердо верила в физическое воспитание: Кюри плавали и ходили в походы, на заднем дворе у них висела трапеция.) Школа казалась идиллией, духовно раскрепощенной альтернативой затхлой атмосфере французской системы образования, но Мария предъявляла к дочери строгие требования. Однажды она увидела, как Ирен грезит о чем-то, вместо того чтобы искать решение математической задачи. Когда девочка призналась, что не знает ответа, Мария рявкнула: «Как можно быть такой дурой?» – и вышвырнула ее тетрадь в окно. Ирен пришлось спуститься на два лестничных пролета, чтобы найти тетрадь, попутно решая задачу в уме.

Особенно тяжелыми для семьи Кюри оказались 1910 и 1911 годы. Сначала умер любимый дедушка Ирен. Затем во французских таблоидах разразился скандал с участием Марии. Она завела роман с женатым мужчиной, физиком Полем Ланжевеном, и одна газета опубликовала выдержки из их любовной переписки. («Знание о том, что вы с ней [женой], превращает мои ночи в кошмар, я не могу спать», – писала Мария.) Жена Ланжевена как-то на улице пригрозила убить Марию, а сам он вызвал издателя газеты на дуэль. По мере того как положение усугублялось, и Мария, и Ланжевен подвергались оскорблениям, но она, как женщина, страдала больше. Толпа швыряла камни в ее окна и кричала: «Убирайся в Польшу!» Вдобавок, когда несколько недель спустя Мария неожиданно получила вторую Нобелевскую премию, Шведская академия попросила ее не присутствовать на церемонии, чтобы избавить короля от неприятной необходимости пожимать руку распутной женщине. Бросив всем вызов, Мария все-таки явилась на награждение, но так сильно переживала скандал, что даже задумывалась о самоубийстве. Не имея сил сосредоточиться на исследованиях, не говоря уже о воспитании детей, она отправила Ирен с сестрой к родственникам.

Только потрясения Первой мировой войны помогли наладить крепкие отношения между матерью и дочерью. В августе 1914 г. Ирен с сестрой отдыхали в Л\'Аркуэсте, рыбацком поселке на севере Франции, который иногда называли «Порт-Наука» за его популярность среди ученых. Мария собиралась приехать к ним через несколько недель. Но едва началась война, она отказалась от этих планов и полностью сосредоточилась на своем драгоценном грамме радия. Для получения этой крупинки радиоактивного элемента с атомным номером 88 ей потребовалось несколько лет изнурительного труда в сарае, где она обработала в котле восемь тонн минеральной руды. Этот грамм была основой всех ее исследований и, откровенно говоря, самой дорогой для нее вещью в мире. Поэтому, вместо того чтобы поехать в Л\'Аркуэст к дочерям, Мария ринулась в Бордо, на юго-запад Франции, чтобы спрятать радий от наступавших немцев. Она везла его в защитном свинцовом футляре, который весил почти 60 кг – примерно в 60 000 раз больше, чем спрятанный в нем радий.

В конце концов положение во Франции стабилизировалось настолько, что дочери Кюри вернулись в Париж. Здесь Ирен наконец-то удалось завоевать уважение матери. Опираясь на свои научные знания, Мария оборудовала рядом с линией фронта рентгенографические станции, чтобы помогать хирургам обнаруживать осколки в телах солдат; она также организовала систему передвижных рентгеновских пунктов, которые в армии прозвали «маленькими Кюри». Ирен настояла на том, чтобы участвовать в этой работе в качестве добровольца, и проявила при этом такие способности, что в 19 лет уже заведовала одной из полевых установок в Бельгии. Она работала настолько близко к окопам, что постоянно слышала грохот пушек; несмотря на риск для собственного здоровья (оборудование было, мягко говоря, плохо экранировано), она обследовала тысячи солдат и даже сама ремонтировала выходившие из строя рентгеновские аппараты. Она сопровождала Марию в нескольких изнурительных поездках на фронт в фургонах с «маленькими Кюри». «Часто мы вообще не были уверены, что сможем двигаться дальше, не говоря уже о том, чтобы найти жилье и еду», – вспоминала впоследствии Мария. Но испытания сблизили их, и к концу войны Мария убедилась, насколько независимым и твердым характером обладает ее дочь.

Невероятно, но в перерывах между поездками на фронт Ирен нашла время, чтобы получить диплом физика в Сорбонне. По окончании войны она начала работать в институте Марии в качестве аспиранта и ассистента-исследователя. (В то время более половины научных сотрудников института составляли женщины, потому что Мария ставила перед собой задачу поддерживать женщин в науке, а многие молодые люди погибли на фронте.) Ирен расцвела в этой атмосфере, и к началу 1920-х гг. уже обладала достаточным авторитетом, чтобы принять под свое начало ассистента – и вместе с ним впервые в жизни бросить вызов собственной матери.





Фредерик Жолио не мог поверить такой удаче. После окончания войны он пополнил ряды неустроенных молодых ученых, тщетно пытаясь найти работу, поскольку, с точки зрения парижских снобов, учился в «неправильных» местах. Поэтому, подавая заявление на работу в институт Марии Кюри, он не питал особых надежд. Однако Мария, сама из разряда «неправильных», решила дать шанс этому высокому худому юнцу с носом, похожим на акулий плавник. (Не последнюю роль сыграло и то, что ее бывший любовник, Ланжевен, настоятельно рекомендовал Жолио.) Предложение о работе ошеломило Жолио: в детстве он вырезал фотографии Кюри из журналов и по-прежнему преклонялся перед ней. Он с радостью согласился. Затем Мария познакомила Жолио с его новым начальником – Ирен.

Молодые люди составили удачный тандем: Ирен в основном занималась химией, а Жолио – физикой. Мария одобряла это партнерство, поскольку оно напоминало разделение труда, которое оказалось столь успешным для нее и ее покойного мужа. Что она не одобряла – и от чего даже пришла в оторопь, когда узнала, – так это романтических отношений между Фредериком и зеленоглазой Ирен, за которой он начал ухаживать за спиной Марии.

Не менее поразительно и то, что Ирен ответила Жолио взаимностью. Казалось, их союз обречен, учитывая полную противоположность характеров. Он – импульсивный, тщеславный, общительный, ухоженный, в лаборатории всегда в безупречно белом халате; она – замкнутая, равнодушная к радостям жизни, безвкусно одетая, способная прилечь вздремнуть прямо на полу. Но их многое и сближало: потеря отцов в ранней юности, стремление к социальной справедливости и особенно увлечение ядерной физикой. Наиболее наглядно это выражалось в их лабораторных журналах, которые временами читаются как научные арии: один из них начинает описывать эксперимент, а другой подхватывает мысль с середины предложения, продолжая дуэт другим почерком. После нескольких лет таких близких отношений Ирен наконец приняла предложение Жолио, и утром 9 октября 1926 г. они стали мужем и женой (по крайней мере, формально – после свадебной церемонии они провели весь день в лаборатории).

С подозрением относясь к этому браку, Мария Кюри часто представляла Жолио посторонним не как зятя, а как «мужчину, который женился на Ирен». Помимо прочего, ее раздражало, что после свадьбы Ирен и Жолио поменяли свои фамилии на «Жолио-Кюри». С одной стороны, соединение фамилий выглядело прогрессивным и феминистским, своего рода декларацией равенства. Но циники отмечали, что Фредерик получил гораздо больше, добавив «Кюри» к своему имени, чем Ирен – добавив «Жолио» к своему. В результате некоторые коллеги стали называть Жолио «жиголо Ирен». Так они пытались поставить на место выскочку Фредерика, а заодно и оскорбить Ирен, которая во многих отношениях была доминирующим партнером. Тем не менее браку Жолио-Кюри сопутствовал успех, как и их исследованиям.

Первую научную неудачу пара пережила в январе 1932 г. Несколькими годами ранее немецкие физики опубликовали необычные результаты эксперимента с радиоактивными атомами. Такие атомы нестабильны: они распадаются и выбрасывают разные виды частиц – своего рода субатомную шрапнель. В частности, немцы работали с так называемыми альфа-частицами. Они направляли их поток на тонкий лист металлического бериллия. Это заставляло бериллий высвобождать частицы второго типа. Но природа этой вторичной шрапнели оказалась загадочной. Начать хотя бы с того, что она обладала чрезвычайно большой энергией – летела с такой скоростью, что пробивалась сквозь 10 см сплошного свинца. Самый мощный известный тогда тип радиоактивных частиц назывался гамма-излучением, поэтому немцы пришли к выводу, что это должен быть особый сорт гамма-излучения, и написали об этом статью.

Две команды приступили к дальнейшей работе над этой темой, в том числе Жолио-Кюри в Париже, у которых благодаря покровительству Марии Кюри было огромное преимущество перед конкурентами. У Кюри было лучшее оборудование в мире, а также самые мощные источники альфа-частиц, в том числе два грамма радия. (В дополнение к первоначальному грамму, который она прятала во время Первой мировой войны, в 1921 г. Мария получила еще один в подарок от Ассоциации женщин США в знак признания ее заслуг как первой женщины-ученого.) Мария, в свою очередь, предоставила дочери и мужчине, который на ней женился, исключительный доступ к этим научным сокровищам. Попутно отметим, что перед тем, как войти в семью Кюри, Жолио пришлось подписать брачный договор, где указывалось, что в случае смерти Марии и его развода с Ирен радий будет принадлежать одной только Ирен. Такова была тогда ценность этого вещества – не менее 100 000 долларов за грамм (1,3 млн долларов в современном эквиваленте).





Радий со временем распадается на другие вещества, и, анализируя продукты его распада, Жолио-Кюри выделили образец полония – элемента, который испускает интенсивный поток альфа-частиц. Затем они повторили немецкий эксперимент и обнаружили нечто поразительное. Как и немцы, они позволили альфа-частицам бомбардировать образец бериллия, высвобождая гамма-лучи. Но они также расширили эксперимент, поместив за листом бериллия пластинку парафина и заставив эти гамма-лучи врезаться уже в нее. К их изумлению, парафин начал испускать протоны – еще одну субатомную частицу. Протоны намного тяжелее настоящих гамма-лучей; поэтому, для того чтобы гамма-лучи выбивали протоны, они должны двигаться с немыслимой скоростью. Это все равно что стрелять бумажными шариками с такой силой, чтобы сдвинуть с места валун. Взволнованные, Жолио-Кюри написали статью о своем эксперименте и разослали ее для публикации. В то время Ирен была беременна (никаких норм относительно ограничения воздействия радиоактивного излучения на плод тогда не существовало), поэтому после публикации статьи они отправились в заслуженный отпуск в семейный коттедж Кюри недалеко от Л\'Аркуэста. (Коттедж, можете не сомневаться, принадлежал только семье Кюри: брачный договор Жолио не позволял ему претендовать и на него.)

Тем временем другому ученому, который тоже продолжал опыты немцев, Джеймсу Чедвику из Англии, приходилось преодолевать одну трудность за другой. Он работал в скудно оборудованной Кавендишской лаборатории в Кембридже с громоздкой аппаратурой и слабыми источниками альфа-частиц. Наконец ему удалось раздобыть более подходящий источник: из больницы в Балтиморе ему отправили несколько почти израсходованных ампул радиоактивных веществ, использовавшихся для поражения опухолей. (Норм безопасности при пересылке почтовых отправлений тогда тоже еще не изобрели.) К тому времени, как Чедвик получил ампулы, вышла статья Жолио-Кюри. Но вместо того чтобы смириться с поражением, он критически взглянул на их работу – и ее вывод показался ему подозрительным. Он просто не верил, что крошечные гамма-шарики могут сталкивать с места огромные валуны протонов. И сделал другой вывод.

Ученые того времени считали, что атомы состоят из двух частиц: положительных протонов, которые находятся в атомном ядре, и отрицательных электронов, которые вращаются вокруг него. Но некоторые теоретики предсказывали существование третьей частицы, также находящейся в ядре, – нейтрального нейтрона. Чедвик задался вопросом, не могут ли странные бериллиевые гамма-лучи на самом деле являться первым экспериментальным свидетельством существования нейтронов. Это было бы логично: будучи того же размера, что и протоны, нейтроны могли легко их выбить. При этом, будучи электрически нейтральными, нейтроны могли легко проникать сквозь материю, даже толстые пластины свинца.





В течение следующих 30 дней Чедвик без конца повторял свои эксперименты, зачастую проводя в постели всего по три часа в сутки, и вскоре получил твердые доказательства существования нейтронов. В феврале 1932 г. он отправил статью в журнал Nature. Вернувшись из отпуска, Ирен и Жолио прочли статью и готовы были сгореть от стыда: они только что упустили возможность открыть одну из трех фундаментальных частиц Вселенной. Это была самая обидная неудача, какую они только могли вообразить, – но вскоре все стало еще хуже.





После промашки с открытием нейтрона Жолио-Кюри с удвоенной силой взялись за исследования. Ирен родила ребенка, но уже шесть недель спустя, в апреле, потащила Жолио в лабораторию, расположенную в Швейцарских Альпах на высоте 3350 м. Это делало ее идеальным местом для изучения так называемых космических лучей – потока субатомных частиц, которые попадают на Землю из космоса. Никто в то время толком не знал, что это за лучи, и Ирен с Жолио хотели изучить их и выяснить, не попадутся ли в этом потоке нейтроны.

В своей работе они использовали так называемую камеру Вильсона – герметичный резервуар, наполненный парами спирта или воды. Пролетая сквозь эту камеру, космические лучи оставляли за собой видимый след из капель. Подвергая резервуар воздействию электрических и магнитных полей, ученые могли закручивать или изгибать такие капельные следы, причем по форме этих траекторий можно было определить размер, скорость и электрический заряд частиц. Помешанный на приборах Жолио обожал камеры Вильсона и мог часами наблюдать за следами частиц, увлеченно рассматривая петли и завитки. Всякий раз, когда появлялся особенно красивый след, он восклицал: «Разве это не самая прекрасная вещь на свете?» На что Ирен отвечала: «Да, дорогой, возможно… кроме рождения ребенка».

В Альпах Ирен с мужем наблюдали довольно любопытные капельные следы, в том числе странные спирали. Оставлявшая их частица, по-видимому, имела одинаковый вес с электроном, но след закручивался в противоположном направлении, как будто она была заряжена положительно. Как бы то ни было, нейтральные нейтроны никак не могли оставить такого следа, поэтому после двух бесплодных месяцев пара отказалась от проекта и вернулась с ребенком в Париж.

Но в сентябре того же года новое известие заставило их снова броситься к своим лабораторным журналам. Некий физик из Калифорнии, также используя камеру Вильсона, обнаружил нечто, называемое антиматерией. Различные комбинации трех фундаментальных частиц – протонов, нейтронов и электронов – составляют практически все вокруг нас, и мы называем это окружающее нас вещество материей. Но Вселенная также содержит антиматерию, которая, по сути, является негативом материи. (Если материя и антиматерия соприкасаются, они уничтожают друг друга с выбросом энергии.) Подобно Жолио-Кюри, калифорнийский физик, отслеживая необычные завихрения в камере, заметил частицу размером с электрон, но с положительным зарядом. В отличие от них, он осознал важность этого явления: перед ним было первое доказательство существования антиматерии – он обнаружил частицу под названием «позитрон».

Когда Ирен и Жолио покопались в своих лабораторных записях, им оставалось только стонать. Они наблюдали те же самые следы, имели те же доказательства – и во второй раз за несколько месяцев упустили фундаментальное открытие. На сей раз их научная ария звучала с трагическим надрывом.





Если в 1932 г. Жолио-Кюри мечтали, чтобы неудачный для них год закончился как можно быстрее, то следующие несколько лет возместили понесенный ими научный урон. Они возобновили обстрел различных металлов альфа-частицами, и осенью 1933 г., когда они попробовали алюминий, их ожидал приятный сюрприз. Обычно обстрел альфа-частицами порождал только один тип вторичной шрапнели, чаще всего нейтроны. Но при бомбардировке алюминиевой фольги образовывались и нейтроны, и позитроны – так сказать, два по цене одного. Никто никогда не наблюдал подобной двойной радиоактивности, поэтому Жолио-Кюри решили подготовить доклад для престижной октябрьской конференции в Брюсселе. В ней должны были участвовать почти все корифеи ядерной физики: Бор, Ферми, Дирак, Шредингер, Резерфорд, Паули, Гейзенберг.

Это выступление могло бы обеспечить всю их карьеру. Вместо этого оно едва ее не погубило. Из-за своих прежних промахов Жолио-Кюри приобрели репутацию небрежных исследователей, и это новое открытие, которое, кстати, включало обе частицы, упущенные ими ранее, выглядело слишком невероятным. Выдающийся австрийский физик Лиза Мейтнер встала после их выступления и заявила с суровостью ветхозаветного пророка: «Это не так». Она утверждала, что проводила аналогичные эксперименты в Берлине и ничего подобного никогда не наблюдала. Это была убийственная оценка, и, учитывая репутацию Мейтнер, большинство ученых ей поверили.

Подавленные, Ирен и Жолио вернулись в Париж. Но вместо того чтобы повесить головы, они как одержимые принялись искать доказательства достоверности своих результатов. Ни о чем другом они не помышляли, обсуждая свои эксперименты и во время еды, и поздно ночью. После нескольких недель изнурительных проверок и перепроверок фортуна наконец им улыбнулась. Однажды утром в январе 1934 г. Жолио засучил рукава своего белоснежного лабораторного халата и принялся двигать компоненты их экспериментальной установки – просто чтобы посмотреть, что произойдет. Сначала он отодвинул источник альфа-излучения подальше от алюминиевой фольги. Затем, без всякого умысла, вообще убрал полоний. К его замешательству, детектор радиоактивности продолжал регистрировать вылет шрапнели. И не секунду-другую, а несколько минут. Этого не могло быть: альфа-частицы были необходимы, чтобы выбивать шрапнель, и удаление их источника должно было все прекратить. Так почему же детектор несколько минут все еще регистрировал вылет частиц? Находясь в растерянности, он, как и всегда в подобных случаях, обратился к Ирен.





Они принялись за работу и после целого дня бурной деятельности, в результате которой в лаборатории воцарился нехарактерный беспорядок, поняли, что происходит. Во всех других известных экспериментах этого типа, когда альфа-частицы обстреливали металлическую фольгу, они выбивали что-то немедленно. Однако в этом случае алюминий поглощал альфа-частицы и становился радиоактивным лишь позже, с некоторой задержкой. Это озадачивало, потому что с технической точки зрения альфа-частицы – это просто комок протонов и нейтронов. Маленький шарик, по две штуки каждой частицы. Итак, если атом алюминия поглощает альфа-частицу, он получает два протона. Природа элемента определяется количеством протонов в атомном ядре, поэтому, если алюминий (13-й элемент) поглотил альфа-частицу с двумя протонами, он должен превратиться в фосфор (15-й элемент); затем фосфор претерпевает радиоактивный распад и испускает шрапнель. Иными словами, Ирен и Жолио, по всей видимости, открыли способ искусственного превращения одного элемента в другой. Это была искусственная радиоактивность – научная алхимия.

Как ни ужасно, само осознание величия этого открытия заставило Ирен и Фредерика Жолио-Кюри заколебаться. Ошибившись дважды, они уже не доверяли себе. Что, если их детектор просто неисправен? А если они снова неверно истолковали полученные результаты? А если?.. Увы, на тот вечер у них был запланирован важный ужин, поэтому работу пришлось прекратить. Но они оставили указания молодому немецкому ассистенту, приятелю Жолио по перекурам в лаборатории, чтобы тот проверил каждый миллиметр детектора на предмет коротких замыканий или других дефектов.

Немец всю ночь выполнял всевозможные тесты и оставил им записку. Утром Ирен и Жолио поспешили в лабораторию, волнуясь, как подростки после серьезного экзамена. Аппаратура, заверял их немец, работала безупречно.

Это убедило импульсивного Жолио, и он уже был готов праздновать открытие. Ирен не спешила с выводами. Химики больше физиков полагаются на тактильные ощущения, и ей нужно было увидеть этот вновь созданный фосфор своими глазами, подержать его в пробирке. Она разработала план. Они убрали в сторону все, что осталось со вчерашнего дня, и в течение нескольких минут бомбардировали новый лист алюминиевой фольги. Но в этот раз Ирен не поместила его перед детектором, а бросила фольгу в колбу с кислотой, которая начала пузыриться и шипеть, выделяя газ.

Если они действительно создали фосфор, этим газом был фосфин (PH3). Идентифицировать фосфин было просто, но ситуацию осложняло то, что фосфор, P в PH3, сам был радиоактивен и стремительно распадался. Поэтому Ирен пришлось работать быстро, собирая газ и проводя его полный анализ всего за три минуты. Менее опытный химик не справился бы с такой задачей. Но не Ирен, которая нашла убедительные доказательства наличия фосфора. Алхимия стала реальностью.

Наблюдая, как его жена завершает анализ, Жолио едва не запел. Он начал бегать по лаборатории, подпрыгивая от радости. «С нейтроном мы опоздали, с позитроном опоздали, а теперь успеваем!» – кричал он.

Однако в семье Жолио-Кюри ни одно открытие не засчитывалось до тех пор, пока его не оценила старшая Кюри – Мария. К началу 1934 г., после многих лет работы с радиоактивными веществами, она страдала анемией и редко посещала лабораторию. Однако, узнав об открытии, сделанном ее дочерью и мужчиной, который на ней женился, старая львица выбралась из логова. (Любопытно, что ее сопровождал бывший любовник Поль Ланжевен, который к тому времени развелся c женой и оставался другом семьи Кюри.) Ирен хладнокровно повторила эксперимент для матери, растворив фольгу в кислоте и собрав газ. Когда Мария сжимала пробирку с фосфором, на ее пальцах были отчетливо видны трещины и язвы от радиационного поражения. Зрение старухи ослабло из-за катаракты, а счетчик Гейгера ей приходилось держать поближе к уху, чтобы слышать щелчки, указывавшие на радиоактивность. Расслышав их, Мария улыбнулась улыбкой, которую можно было описать только как фосфоресцирующую. Позже Жолио скажет: «Без сомнения, это была последняя большая радость в ее жизни».

Через несколько месяцев Мария умерла. Но осенью 1935 г. Жолио-Кюри получили Нобелевскую премию по химии за открытие искусственной радиоактивности. Вспомнив о толпе журналистов, осаждавшей дом ее родителей, Ирен в день объявления лауреатов сбежала из дома, потащив мужа в магазин за скатертью для обеденного стола. Но на церемонии в Стокгольме в декабре того же года она присутствовала и получила свою премию из рук того же короля, Густава V, который дважды вешал медаль на шею ее матери.

Совершенно заслуженно вместе с Ирен и Жолио на сцене присутствовал человек, чье открытие нейтрона заставило их так переживать, – нобелевским лауреатом по физике в том году был объявлен Джеймс Чедвик. Но все последующие годы большинство присутствовавших будут вспоминать, причем с содроганием, другого лауреата – немецкого биолога Ханса Шпеманна. В финале своей речи он приветствовал аудиторию странным жестом – вытянув руку с раскрытой ладонью вперед на уровне плеча. Вскоре этот жест узнает весь мир – Sieg Heil.





Как часто бывает с этапными событиями в семейной жизни, совместное получение Нобелевской премии изменило ситуацию для Жолио-Кюри, особенно для Фредерика. Один коллега как-то назвал его «наиболее честолюбивым человеком со времен Рихарда Вагнера», и, едва вернувшись из Стокгольма, Фредерик начал работать над планом сооружения самой амбициозной на тот момент в мире научной установки – циклотрона. Эти ускорители элементарных частиц позволяли физикам исследовать субатомный мир, сталкивая атомы друг с другом. Циклотроны также лучше всего подходили для масштабного производства радиоактивных изотопов.

Была только одна проблема. Циклотрон был машиной большой и дорогой, а в институте Жолио и Ирен не было для него места. В результате Жолио пришлось переехать в новую лабораторию на заброшенной электростанции в нескольких километрах от института. И с этим переездом для Ирен и Фредерика все изменилось. Как писал один биограф, они «легко могли дойти друг до друга пешком, но это было совсем не то, что находиться в одной комнате, склонив головы над одним экспериментом». Впервые в своей профессиональной жизни Жолио-Кюри стали работать раздельно – распалась одна из самых продуктивных научных команд в мире.

Жолио, впрочем, не только не сожалел о расколе, но и настаивал на нем. Как муж и жена они с Ирен все еще были в прекрасных отношениях и крепко любили друг друга. Однако в научном плане ему надоело быть «жиголо Ирен». Он хотел вырваться из-под гнета матриархата Кюри, стать самостоятельным человеком. Пусть у Кюри были их граммы радия и семейный коттедж – у него будет свой циклотрон. Он не представлял, к каким тяжелым для него последствиям приведет это решение.

Глава 3

Быстрые и медленные

В речи Фредерика Жолио при вручении ему Нобелевской премии содержалось грозное предостережение. Он предупредил, что искусственная радиоактивность может когда-нибудь привести к «превращениям взрывного характера» с использованием так называемой «цепной реакции». Никто еще не применял этот термин к ядерному процессу, и Жолио, несомненно, полагал, что опасность относится к далекому будущему. Но не прошло и нескольких лет, как эти два слова уже были на устах каждого физика-ядерщика на планете – во многом благодаря открытиям резвых ученых из Рима.

Как и Жолио-Кюри, итальянцы бомбардировали образцы различных элементов радиоактивным излучением. Разница заключалась в том, что вместо альфа-частиц они использовали нейтроны. Итальянские исследователи также действовали более системно, начав с самых легких элементов периодической таблицы и постепенно переходя к тяжелым.

Их экспериментальная установка была хороша всем, за исключением одного недостатка: из-за ограниченного пространства все оборудование для облучения образцов располагалось в одном конце длинного коридора, а для детектирования частиц – в противоположном. Хуже того, многие их проявляющие искусственную радиоактивность образцы распадались за считаные секунды – гораздо быстрее, чем можно было пройти по этому коридору. И вот, стараясь выжать максимум из неблагоприятных обстоятельств, руководитель лаборатории Энрико Ферми превратил каждый эксперимент в игру, предложив ассистентам устраивать в коридоре гонки на скорость, чтобы выявить, кто сможет быстрее доставить образцы к детектору. (Оказавшиеся в коридоре коллеги быстро научились уступать дорогу.) Эти гонки поддерживали боевой дух в лаборатории, и каждый из участников клялся, что именно он – самый быстрый физик в Италии.

Однажды утром в октябре 1934 г., когда была пройдена уже половина периодической таблицы Менделеева, один из ассистентов Ферми, Эдоардо Амальди, отметил нечто странное, обстреливая образец серебра. Если серебро стояло на мраморной полке, то облученный и со спринтерской скоростью доставленный по коридору образец вызывал лишь несколько всплесков радиоактивности. Но если эксперимент проводился на деревянном столе, количество звуковых сигналов увеличивалось стократно. Амальди не понимал, в чем дело. Почему поверхность имеет значение? Он позвал Ферми. По наитию Ферми поместил серебро в брусок парафина и снова облучил его. Когда они на этот раз рванули к детектору, прибор словно обезумел: сигналы звучали с такой скоростью, что не поддавались подсчету. Как позднее вспоминал один из физиков, в этом было что-то от «черной магии».

Озадаченная команда сделала перерыв на обед. Но, пока остальные занимались набиванием желудков, Ферми продолжал обмозговывать странный результат. Он не зря считался самым быстрым физиком – и речь здесь, конечно, не о том, как он бегал, а о том, как он думал, – поэтому, когда все снова собрались в лаборатории, Ферми уже разгадал загадку. (Впрочем, стоит помнить, что типичный итальянский обед длится несколько часов.) Все дело, объявил он, в скорости нейтронов.

Когда нейтроны врезаются в образец, может произойти одно из двух. Либо они срикошетят и улетят, либо будут поглощены его атомами. Ферми утверждал, что именно скорость нейтронов определяет их судьбу. Обычно нейтроны движутся с огромной скоростью (10 000 км/c), но некоторые элементы просто оказались прекрасными ловцами – подобно кетчеру Мо Бергу, они ловили все, что в них бросали. Однако, возможно, такие элементы, как серебро, были менее ловкими и не могли справиться с фастболами. Может, они предпочитали нейтроны, движущиеся с более умеренной скоростью (скажем, 1 км/c). Ферми, естественно, использовал более сложные доводы, но в целом суть сводилась к следующему: каждый элемент взаимодействует с нейтронами с определенной скоростью, и, когда его бомбардируют нейтронами с этой скоростью, он поглощает их и становится радиоактивным. В противном случае у него это не выходит.

Но как, спросили его помощники, это объясняет разницу между мраморной и деревянной столешницами? Спокойно, отвечал Ферми. Представьте летящий нейтрон. Возможно, он не попадает в цель напрямую, а сначала отскакивает от ближайшей поверхности. Если материал поверхности содержит в основном тяжелые атомы, нейтрон будет отскакивать, не теряя импульса, – точно так же, как бильярдный шар отскакивает от борта гораздо более тяжелого стола, не теряя скорости. Но если материал поверхности содержит более легкие элементы, то нейтрон будет терять импульс, так же как бильярдный шар теряет скорость, врезаясь в другой шар такого же размера. Главное, что древесина и парафин содержат гораздо больше легких элементов, особенно водорода, чем мрамор. Поэтому, когда серебро было окружено этими материалами, срикошетившие нейтроны довольно существенно замедлялись, позволяя серебру их улавливать.

Это было виртуозное объяснение. Ферми, по сути, открыл в обеденный перерыв новый закон физики. Но он еще не закончил. Согласно его логике, вещество с еще более высоким содержанием водорода – скажем, H2O – должно замедлять нейтроны еще более эффективно. Поэтому итальянцы решили набрать немного воды и проверить эту теорию. Почему они не наполнили ведро в ближайшей раковине, никто не знает. Вместо этого Ферми, Амальди и остальные промчались вниз по лестнице, как мальчишки после последнего школьного звонка, и направились к пруду позади университета. Обычно там ловили саламандр и пускали игрушечные лодки, но сегодня они залезли прямо в пруд и, отгребая тину, зачерпнули воды.

Новый эксперимент показал, что Ферми, как всегда, оказался прав: вода отлично замедляла нейтроны. И, хотя никто этого еще не осознал, его открытию предстояло резко расширить возможности искусственной радиоактивности. Жолио-Кюри показали, как сделать некоторые элементы радиоактивными. Но благодаря обнаружению быстрых и медленных нейтронов Ферми теперь мог сделать радиоактивным почти любой элемент – и это умение мир вскоре проклянет.

Глава 4

Из Крыма в Голливуд

Толпившиеся на пристани люди были в отчаянии. Кровожадные большевистские орды готовы были вот-вот ворваться в Феодосию – город на крымском побережье. Стоящие у причала корабли оставались единственной надеждой на спасение, и тысячи беженцев с воплями пытались попасть на борт. Лишь окружавшие пристань заграждения из колючей проволоки предотвращали полномасштабный бунт.

12 ноября 1920 г. горстка сотрудников Красного Креста в Феодосии, включая Бориса Пашковского, весь день готовилась к эвакуации, перенося припасы на свой корабль. Когда они уже заканчивали, несколько дезертиров с шашками наголо попытались завладеть их грузом. Группа Пашковского отбила атаку, но он по должности остался на страже, чтобы не допустить дальнейших грабежей. Свой пост он покинул только однажды, в сопровождении охраны наскоро пообедав в здании Красного Креста в городе. Там он поцеловал молодую жену Лидию и велел ей оставаться дома, пока на следующий день фургон Красного Креста не доставит ее на пристань.

Тем временем в город продолжали прибывать толпы беженцев, многие из которых тащили в грязных узлах все нажитое. Уже были слышны выстрелы наступавших красных; вечером на складе боеприпасов прогремела серия взрывов. Толпа на пристани все росла, Пашковский стоял на страже всю ночь и бóльшую часть следующего дня. Он не позволил себе расслабиться, пока фургоны Красного Креста не въехали наконец в ворота порта, доставив десятки сотрудников в безопасное место.

Двери грузовиков открылись, но Лидии нигде не было. Стараясь не паниковать, Пашковский подбежал и, перекрикивая шум толпы, стал спрашивать, где она. Ранена? Потерялась? Коллеги отводили глаза. Погибла?

Наконец капитан корабля «Фараби», осуществлявшего эвакуацию, выложил все начистоту. Лидия пропала. «Эта чертова дура решила попрощаться с какой-то подругой и побежала к ее дому», – сказал он. Прошло несколько часов, но она не вернулась, поэтому все уехали без нее.

Пашковский сразу заявил, что пойдет за ней. Тогда капитан обозвал «чертовым дураком» уже его: «Ты ни за что ее не найдешь. Видишь, народ обезумел». Он указал на заграждение из колючей проволоки и на рычащую толпу. Пашковский сознавал, что у него мало шансов пробиться сквозь толпу, не говоря уже о том, чтобы вовремя вернуться. Он заколебался, и капитан предупредил его: «Мы не сможем ждать».

Пашковский снова огляделся. Какого черта она не осталась дома?

Это было не первое несчастье, которое принесла ему война. Хотя Пашковский родился в Сан-Франциско в 1900 г. и одним из самых ранних его воспоминаний стало землетрясение 1906 г., его семья происходила из России и в 1913 г. вернулась в Москву, когда отец, православный священник, получил новое назначение. Борису едва исполнилось 14 лет, когда началась Первая мировая война, но этот невысокий круглолицый паренек в очках смог попасть в артиллерийскую часть и участвовал в нескольких битвах с немцами.

А в 1918 г. в России разразилась Гражданская война. Одной стороной были большевики и их Красная армия. Будучи сыном священника, Пашковский презирал этих безбожников и сразу вступил в Белую армию. В результате к своему восемнадцатилетию он был ветераном уже двух войн. В последующие годы он участвовал в различных сухопутных и морских кампаниях; во время боев за Одессу получил штыковое ранение, оставившее 13-сантиметровый шрам на левой ноге. Он побывал в плену у красных, а позднее был награжден за отвагу Георгиевским крестом.

Но война для Пашковского закончилась в 1920 г., когда он женился на молодой голубоглазой женщине по имени Лидия и вышел в отставку. К тому моменту дело белых уже выглядело безнадежным. В то время как красных сплачивала идеология, белые представляли собой разрозненную группу из монархистов, религиозных фанатиков и дворян из романов Толстого, которые не доверяли не только большевикам, но и друг другу. Пашковский продолжил служить делу белых, вступив в Красный Крест и оказывая гуманитарную помощь в Крыму, но ко времени женитьбы на Лидии Белая армия, по его словам, уже «превратилась в сброд». Между тем ряды Красной армии продолжали пополняться по мере того, как она захватывала город за городом, оставляя за собой бесчисленные мертвые и изувеченные тела.

В ноябре 1920 г. война достигла перелома. Красные зажали остатки белых в Крыму, на юго-западе России. Крым соединяется с материком перешейком, окруженным болотистыми топями, и, несмотря на разницу в численности армий, белые генералы сочли местность благоприятной для последнего боя, который должен был остановить продвижение красных.

Но все случилось не так. Подобно тому как перед Моисеем расступились воды Красного моря, в начале ноября неудачное сочетание сильных ветров и чрезвычайно низких приливов почти осушило болота; затем после резкого похолодания почва замерзла, открыв дорогу войскам. Битва была ожесточенной и кровопролитной, белые отразили несколько атак подряд, но их позиции в конце концов были прорваны. Более 100 000 беженцев и солдат начали отступать вглубь Крыма. Они пробирались пешком, на ослах и верблюдах. Многие из них были разоренными аристократами, вынужденными снимать обувь и одежду с умирающих. Свирепствовала холера. Дальше было только море, и организации, подобные Красному Кресту, пытались эвакуировать всех, кого могли: люди набивались в ялики и угольные баржи, яхты, шлюпки и траулеры – во все, что плавало; иногда пассажиры рвали на себе одежду, чтобы сделать паруса. Наконец, даже Красный Крест больше не мог ничем помочь, и его сотрудники получили приказ эвакуироваться. Пашковский был готов к этому, пока не пропала Лидия.

Когда он заявил, что идет за ней, капитан предупредил: «Мы не будем вас ждать. Тебе лучше просто о ней забыть».

Пашковский знал, что это разумный совет. Даже если он найдет ее, вопящая, ожесточенная толпа преградит ему путь обратно к кораблю. Он окажется в ловушке в Феодосии, и когда красные его настигнут, то вздернут как ветерана Белой армии – и это еще если повезет. Тысячи других умерли куда более ужасной смертью.

«Я рискну», – сказал он капитану.

Он догадывался, к какой подруге она побежала, и, пробившись сквозь толпу, добрался до этого дома. Лидия была там. Когда она увидела мужа и осознала, что он вернулся за ней, чувства, несомненно, переполняли ее. Но времени на нежности не было. В городе уже вспыхнули беспорядки, в результате которых погибло несколько человек; немало было и тех, кто покончил с собой, лишь бы не попасть в руки красных. Молодая пара ринулась обратно к пристани и обнаружила, что толпа стала еще больше – плотный слой людей вокруг колючей проволоки достигал в глубину 40 м. Шум стоял такой, что Пашковский даже не пытался позвать на помощь. Он был невысокого роста (165 см), поэтому не мог рассчитывать, что кто-то из своих заметит его среди толпы. Наконец он взобрался на брошенный фургон и начал размахивать руками в надежде, что готовящиеся к отплытию моряки его увидят.

Через несколько минут его заметил капитан, по крайней мере так показалось Пашковскому. В такой толчее ничего нельзя было утверждать наверняка. Но он увидел, как капитан подозвал офицера и указал в его сторону. Наверняка капитан прорычал: «Вон этот чертов дурак». Несмотря на раздражение, он собрал отряд и приказал ему выдвинуться штурмовой колонной. Они распахнули ворота и бросились в толпу с винтовками и штыками наперевес.

Казалось, вот-вот начнется кровопролитие: несколько человек бросились на моряков. Но, увидев синие мундиры в боевом построении, бóльшая часть толпы отхлынула. Несколько напряженных минут толчков и окриков – и моряки, сумев окружить Пашковских, пробились обратно за периметр колючей проволоки.

После этого молодая пара, несомненно, получила заслуженный разнос от капитана. Толпа же, как ни странно, притихла. Из тех, кто находился за ограждением, спасли двоих, все прочие остались брошенными на произвол судьбы. Тысячи людей теперь точно знали, что им никто не поможет, и в отчаянии смолкли.

В течение нескольких недель после отплытия Пашковских Красная армия расстреляла в Крыму и вокруг него 50 000 человек, и, хотя в Сибири и других регионах столкновения продолжались, поражение на юге фактически ознаменовало конец Белого движения. Позднее Пашковский описывал свои последние дни в России как переживание не менее сильное, чем ужас от последствий землетрясения в Сан-Франциско, делясь со своими собеседниками ощущением «пожизненного страха перед тем, что это когда-нибудь повторится». С тех пор Борис Пашковский стал ярым противником коммунизма.





В 1924 году, после нескольких лет жизни в Берлине, Борис и Лидия с новорожденным сыном уехали в Соединенные Штаты. В эмиграции Пашковский взял себе более короткое имя – Борис Паш. Хотя сначала он поселился в Массачусетсе, где получил профессию

учителя, ему очень хотелось вернуться в Калифорнию, и в 1926 г. он устроился на работу во всемирно известную Голливудскую среднюю школу.

Трудно представить себе более резкий контраст с его тяжелым военным прошлым. Голливудская школа была одной из самых богатых школ Америки и, несомненно, самой модной. В Калифорнии действовали строгие законы о детском труде, в том числе и в киноиндустрии, поэтому юным актерам и актрисам приходилось между съемками посещать занятия, а Голливудская школа была для этого самым удобным местом. Высокомерный Микки Руни обычно парковал свой голубой кабриолет на лужайке перед школой и выходил в толпу обожательниц. Одноклассники помнят Лану Тернер такой обворожительной, что на нее засматривались даже учителя. Джуди Гарленд очень расстроилась, когда из-за участия в рекламном турне она не смогла выйти на сцену во время выпускного вечера. (Мэгги Хэмилтон, сама Злая ведьма Запада, просила руководство студии MGM пожалеть Гарленд, но безуспешно – девушка получила диплом по почте[5].) Другие ученики школы снимались в фильмах «Кинг-Конг», «Эта прекрасная жизнь», «Психо», «Джентльмены предпочитают блондинок» и «Лицо со шрамом». Но тут были не только знаменитые актеры. Золотые олимпийские медалисты, лауреат Нобелевской премии, судья Уопнер, который 12 сезонов вел на телевидении юридическое реалити-шоу, – таким набором знаменитостей не может похвастать ни одна школа в Америке.

Однако Борис Паш, известный учащимся как Док, не стремился к славе. Он преподавал физкультуру и естествознание (в основном физиологию), пробуя свои силы в обучении всем видам спорта, которые предлагала школа: футболу американскому и европейскому, баскетболу, плаванию, волейболу, легкой атлетике. Особенно привлекал его бейсбол, эта самая американская из всех игр. Команда Голливудской средней школы была известна под названием Sheikhs («Шейхи», в честь фильма с Рудольфом Валентино); хоть она и не отличалась высокими достижениями, Док ежегодно фотографировался для альбома со своими игроками в бейсболках или фирменных свитерах, дурашливо ухмыляясь в объектив. (Забавно, что многие ученики на фотографиях были выше его, даже те, кто только недавно пришел в школу.) Паш и не подозревал, что занятия с бейсболистами снова втянут его в войну.

Паш вел в Голливуде двойную жизнь. Во время летних каникул 1930 г. он записался резервистом в Сухопутные войска США (это была уже третья его профессиональная армия) в звании второго лейтенанта[6] и начал посещать занятия по технике военной разведки, включая разведывательный поиск, патрулирование, диверсионные действия и анализ документов. Эти навыки неожиданно приобрели актуальность в конце 1930-х гг. К тому времени волосы Паша поредели, а живот округлился. Он стал заведующим отделением физического воспитания, а его «Шейхи» сыграли в 1938 г. один из лучших матчей в истории школы и стали победителями в своей конференции[7]. Окрыленный успехом, Паш решил организовать для некоторых учеников познавательную поездку. Среди учащихся Голливудской школы имелись представители разных национальностей (что было необычно для того времени), и Паш часто учил бейсбольным премудростям подростков японского происхождения. Недавний тур по Японии бейсболистов Главной лиги, включая Мо Берга, немало способствовал популяризации там этой игры, и Паш решил собрать дюжину нисеи (детей японских иммигрантов) из Южной Калифорнии, чтобы тоже отправиться на острова.

Когда Док планировал поездку, студент по имени Хасимото в частном порядке решил его предупредить. Хасимото объяснил, что вооруженные силы Японии быстро растут, а правительство все еще считает молодых людей японского происхождения гражданами Японии независимо от того, где они выросли или проживают. Любой юноша старше 18 лет из команды Голливудской школы, появившись в Японии, скорее всего, будет задержан и призван в армию.

Ошеломленный Паш не поверил Хасимото. Японцы не казались ему воинственными – все, кого он знал, были милейшими людьми. Тем не менее он связался с агентом ФБР, который под видом спонсора путешествия провел интервью с Хасимото в спортзале школы. Затем, применив свои знания в области военной разведки, Паш предпринял собственное расследование. Выяснилось, что местное консульство Японии составляет списки всех молодых людей из числа нисеи и втайне отслеживает их передвижения. Паш также обнаружил, что многие из его бывших учеников-нисеи после выпуска получили японские паспорта и записались в японскую армию, считая это своим долгом. Даже Хасимото поддался этому давлению – вскоре после выпускного Паш получил от него открытку с надписью: «Банзай. Я служу в японском ВМФ».

Эти события обеспокоили Паша. Он любил своих учеников-нисеи: из них получались прекрасные бейсболисты, они хорошо соображали, быстро учились и к тому же были примерными гражданами. Тем не менее он не мог отделаться от мысли, что Япония и Соединенные Штаты быстро становятся противниками.

Глава 5

Деление

Отто Ган был убежден, что Жолио-Кюри или как там, черт возьми, они себя называли, снова схалтурили. Это означало, что теперь ему придется потратить несколько месяцев на то, чтобы доказать, что они ошибаются.

Проблемы появились в начале 1938 г., когда Ирен Кюри (теперь работавшая отдельно от мужа) начала серию экспериментов с двумя малоизученными металлами, ураном и торием. В первые десятилетия ХХ в. те, кто вообще задумывался о радиоактивности, прежде всего думали о радии. Ученые стремились приобрести радий из-за его способности обеспечивать постоянный поток альфа-частиц для экспериментов. Элемент номер 88 снискал славу и за пределами лабораторий: поскольку он мило светился в темноте, ему нашлось применение в циферблатах часов, пижамных пуговицах, колесах игральных рулеток и рыболовных приманках. Его даже стало модно принимать внутрь как предполагаемое лекарство от всего – от неприятного запаха изо рта до депрессии; в аптеках продавались содержащие радий лосьоны для волос, соли для ванн, кремы для лица, презервативы и ректальные свечи. (От него просто некуда было деваться.) На пике спроса его цена достигала 180 000 долларов за грамм. Напротив, такой металл, как уран, считался отбросами – минеральным шлаком, который просеивали, чтобы получить драгоценный радий.

Будучи отбросами, уран и торий стоили дешево, поэтому Ирен и начала бомбардировать их нейтронами, чтобы преобразовать в другие элементы. Была только одна проблема: ей пришлось изрядно понервничать, чтобы определить, в какие именно элементы они превращаются. Некоторые эксперименты указывали на актиний – 89-й элемент периодической таблицы. Другие – на лантан, номер 57. Затем результаты снова изменились, и она заявила об обнаружении так называемых трансурановых элементов – искусственных элементов тяжелее урана.

Все эти метания выглядели подозрительно для Гана, ведущего химика-ядерщика Германии, если не всего мира. Он был зол на язык и предположил, что, судя по множеству элементов, которые, по утверждению Ирен, она обнаружила, возможно, она открыла волшебный элемент «курьезий». Ситуация обострилась, когда в начале 1938 г. Ган столкнулся с Фредериком Жолио на конференции в Риме. Ранее Ган разнес эксперименты Ирен в пух и прах в частном письме супругам; особенно обидным выглядело его обвинение в том, что она пользовалась устаревшими методами обнаружения радиоактивных веществ – теми, что когда-то разработала Мария. Жолио-Кюри не удосужились ответить на этот выпад, что задело Гана, и на конференции он впрямую высказал свое недовольство. Ган заявил: если Ирен не отзовет свои публикации, он ее разоблачит. Поскольку на кону оказалась научная репутация его жены, Жолио не мог отступить и дерзко предложил Гану попытаться. Будучи лауреатом Нобелевской премии, Жолио обладал бóльшим авторитетом, и Ган понял, что попал в ловушку. Он ворчливо заметил одному коллеге: «Проклятая баба. Теперь мне придется, вернувшись домой, потратить полгода на доказательство ее ошибки».

Как оказалось, на это ушло больше полугода. Ган работал в Берлине в паре с блестящим физиком по имени Лиза Мейтнер – той самой, что на конференции 1933 г. раскритиковала Жолио-Кюри. Это было, мягко говоря, странное сотрудничество. С одной стороны, они были весьма преданы друг другу. Когда институт Гана отказал Мейтнер в помещении под лабораторию просто потому, что она женщина, он демонстративно пристроил к зданию института сарай и работал там вместе с Мейтнер; впоследствии он попросил ее стать крестной матерью своего сына. С другой стороны, у них были прохладные, даже натянутые личные отношения. По воспоминаниям Гана, за несколько десятилетий коллеги ни разу не пообедали и даже не прогулялись вместе. В научной сфере, однако, они были столь же близки, как Жолио-Кюри: химик Ган специализировался на обнаружении и выделении радиоактивных элементов, а физик Мейтнер – на интерпретации его результатов. В этом качестве все считали ее интеллектуальным лидером команды. Попав в Риме в ловушку собственного высокомерия, Ган понял, что при разгадке тайны «курьезия» без Мейтнер ему не обойтись.

Но не успели они приступить к работе, как все испортил Адольф Гитлер. У Мейтнер были еврейские корни, и после аншлюса ее родной Австрии в марте 1938 г. она попала под гитлеровское расовое законодательство. Она подумывала о побеге, но ее австрийский паспорт был теперь бесполезен, а как еврейке другой ей было не получить. Положение стало критическим в июле 1938 г., когда один нацистский прихвостень открыто выступил против нее на научном заседании, презрительно указав пальцем на 60-летнюю Мейтнер и заявив: «Эта жидовка подвергает опасности весь институт». Он потребовал ее ареста.

Ган присутствовал на том заседании и хотя бы из соображений порядочности должен был использовать свой острый язык, чтобы заклеймить доносчика. Однако, увы, у самого Гана были непростые отношения с режимом. Будучи безупречным арийцем, он годами ругал нацистов и изо всех сил старался помогать евреям. В качестве мести – и предупреждения – нацисты включили карикатуру на Гана в состав хамской, пропитанной ненавистью мюнхенской выставки под названием «Вечный жид». Ган понял послание: не высовывайся, а не то… Поэтому, когда тот нацист оскорбил Мейтнер, его давнего научного партнера, он промолчал и даже согласился обсуждать ее с руководством института за ее спиной. Как писала Мейтнер в своем дневнике, Ган, «по сути, отрекся от меня».

По счастью, у Мейтнер были более надежные друзья. Через несколько дней после ее публичного шельмования редактор научного журнала по имени Пауль Росбауд и голландский физик Дирк Костер встретились в ее берлинской квартире, чтобы помочь ей бежать. Действовать нужно было осторожно, поскольку Мейтнер жила по соседству с нацистом, осудившим ее на собрании. Более того, он предупредил гестапо, что она может попытаться покинуть страну. В день побега она оставалась в институте до восьми часов вечера, как ни в чем не бывало вычитывая гранки новой статьи, и только потом потихоньку ускользнула домой, где Росбауд помог ей собрать два небольших чемодана. Легко представить, какое напряжение они испытывали той ночью, выглядывая в окна и вздрагивая при каждом звуке. Слегка сконфуженный, Ган тоже появился у Мейтнер и, пытаясь загладить вину, отдал ей унаследованное от матери кольцо с бриллиантом, чтобы она могла его продать или использовать для подкупа в экстренном случае. Она надела его на палец, будто они были помолвлены. Затем они поехали домой к Гану, чтобы там отсидеться.

Проезжая по темным улицам, Мейтнер в каждой тени видела агентов гестапо. «Оглядываться назад боишься, смотреть вперед не можешь», – рассказывала она позднее. На следующее утро они отправились на вокзал, кишевший охранниками. Мейтнер всегда была несгибаемой – женщинам-ученым в ту эпоху приходилось быть такими, – но несколько дней постоянного напряжения подкосили ее. Росбауд и Костер буквально на руках внесли ее в вагон, а когда поезд тронулся, к ней начал приставать проводник-нацист. Чтобы она не переживала, Костер попросил ее снять бриллиантовое кольцо Гана и спрятал его в карман.

После нескольких мучительных часов они наконец достигли отдаленного пограничного перехода на северо-востоке Нидерландов. Костер договорился с голландскими властями, чтобы ее впустили без паспорта, но мимо немецких пограничников она, вероятно, прошла только потому, что они сочли «фрау профессор Мейтнер» женой какого-то профессора и, следовательно, маловажной особой. Из Нидерландов Мейтнер бежала в нейтральную Швецию, где не знала ни души. В течение нескольких месяцев Ган пытался переслать в Стокгольм ее одежду, книги и постельное белье, но немецкие власти, в ярости от ее побега, не допустили вывоза вещей из страны. Этой жидовке не достанется даже стаканчик для зубной щетки, заявили они.

Понятно, что в середине 1938 г. Гану было не до исследований. Он потерял своего научного спутника жизни и интеллектуального лидера, а политический кризис в Германии отбивал охоту думать о науке. К возвращению в лабораторию его подтолкнула опять-таки Ирен Кюри. 20 октября она опубликовала очередную сомнительную статью о ядерном превращении урана. Ган вышел из себя и вместе с ассистентом решил повторить ее эксперименты, чтобы положить конец всей этой ерунде с «курьезием».

Но эксперименты озадачили Гана еще больше. После бомбардировки образца урана нейтронами он приступил к поиску в нем новых радиоактивных элементов. Он обнаружил нечто похожее на радий и поспешил написать статью, чтобы сообщить об этом миру. Но, поработав над проблемой еще, он дезавуировал изложенные в первой статье результаты и заявил, что вместо радия обнаружил элементы, которые ведут себя как лантан и барий. Однако это открытие ставило больше вопросов, чем давало ответов. Ган сознавал, что эти элементы – на самом деле не лантан и барий, потому что с научной точки зрения это было невозможно. Во всех остальных случаях трансмутации исходный элемент превращался в другой элемент, близкий к нему в периодической таблице. Например, уран (атомный номер 92) может выбросить немного элементарных частиц и стать торием (атомный номер 90). Однако лантан и уран располагались в периодической таблице на расстоянии 35 клеток друг от друга – невероятный скачок, поскольку не было ни одной известной элементарной частицы такого размера. Барий отстоял от урана на 36 клеток.

Простая логика, таким образом, исключала лантан или барий. Но если уран не превращается в эти элементы, во что, черт возьми, он превращается? Ган начал понимать, что именно привело Ирен к ее выводам. Как и всегда, он обратился к Мейтнер, отправив ей в середине декабря 1938 г. письмо, где изложил свои странные результаты.

Никто не осудил бы Мейтнер, если бы она предложила Гану пойти туда, куда он точно не смог бы попасть. Но она не могла противостоять желанию разгадать научную загадку и заодно снова насолить Жолио-Кюри. К тому же в Швеции было холодно и одиноко, и она отчаянно стремилась восстановить связи с научным сообществом. Когда пришло письмо, она как раз уезжала с племянником из Стокгольма на рождественские каникулы и взяла конверт с собой. Однажды утром за завтраком племянник, тоже физик, заметил, что Мейтнер хмурится над какими-то бумагами. Она призналась, что уже несколько дней размышляет над прочитанным, и они решили прогуляться по снегу и обсудить этот вопрос подробнее.

Не вызывает сомнений, что подсознательно Мейтнер уже некоторое время подбиралась к правильному ответу, – и на прогулке внезапно поняла, в чем дело. Ган сказал, что полученные элементы ведут себя как лантан и барий. Так что, по-видимому, это действительно были лантан и барий. Но чтобы это произошло, ядро урана должно было расколоться – не просто выплюнуть несколько элементарных частиц, а расколоться пополам. Это была немыслимая идея, которую отверг бы практически любой физик. Даже нобелевский лауреат Ирен Кюри не додумалась до этого. Мейтнер же совершила этот прыжок в неведомое и пришла к выводу, что, как бы странно это ни звучало, Ган расщепил атом.

Возможно, чтобы наказать Гана, Мейтнер не сразу сообщила ему свой вывод. Когда же она это сделала, новость ошеломила его. Как это могло быть правдой? И все же он доверял Мейтнер (та никогда не халтурила), и ее выводы укрепили решение, которое он принял неделей ранее. Тогда Ган позвонил редактору Паулю Росбауду, который помог Мейтнер бежать из Германии, и спросил, не сможет ли тот срочно опубликовать короткое сообщение о его работе. Результаты привели Росбауда в восторг, и он согласился изъять из следующего номера журнала Naturwissenschaften («Естественные науки») уже набранную статью, поставив вместо нее материал Гана. Номер с сообщением Гана вышел 22 декабря 1938 г.





Большинство физиков встретили эту новость восторженно, но политически более дальновидные ощутили и нечто иное – холодок предчувствия. Уран довольно часто встречается в земной коре, поэтому его легко добывать в больших количествах. Физики также знали, что (согласно формуле E = mc2) расщепление атома урана высвободит такую гигантскую энергию, что это будет представлять угрозу самому существованию человечества. До 22 декабря 1938 г. это вызывало только теоретические опасения. Открытие Гана все изменило. С этого момента уран перестал считаться второстепенным радиоактивным элементом. Отныне только он и имел значение.

Несколько подкованных в физике нацистов впоследствии обвиняли Гана и Росбауда в измене за их действия в тот день. Они-де намеренно поспешили опубликовать статью, чтобы предупредить врагов Рейха и помешать нацистам сохранить секрет урана. Это может показаться типичной нацистской паранойей, но на этот раз нацистская паранойя таковой не была: Росбауд действительно хотел предупредить Францию, Великобританию и США об этом грандиозном открытии. Он презирал нацистов и боялся, что война может вспыхнуть в любой момент; отсрочка публикации хотя бы до следующего номера могла дорого обойтись миру.

Мир и без того пострадает достаточно. 22 декабря 1938 г., в день зимнего солнцестояния, как заметил один историк, «началась всемирная зима».





Несмотря на «измену» Гана и Росбауда, мир в целом оставался в неведении относительно статьи немецкого химика, пока несколько недель спустя не вышел следующий номер Naturwissenschaften. Но слухи об открытии Гана, вскоре названном делением ядра (по аналогии с процессом деления бактерий), тем временем распространялись среди физиков.

Все началось в январе 1939 г., когда племянник Мейтнер встретил в Копенгагене датского физика Нильса Бора и поделился открытием тети Лизы. Услышав новость, Бор, как мультипликационный персонаж, хлопнул себя по лбу. «Какими же мы были идиотами!» – воскликнул он. Племянник попросил Бора хранить открытие в тайне, поскольку в статье Гана излагались только химические доказательства расщепления. Мейтнер намеревалась написать собственную статью о физическом аспекте открытия, и несдержанность Бора могла ей навредить. Бор дал клятву хранить молчание.

И немедленно ее нарушил. Через несколько дней он отправился в годовой творческий отпуск в США, и не успел корабль поднять якорь, как он уже рассказывал обо всем своему коллеге-попутчику, которого эта новость тоже ошеломила. Затем Бор с коллегой раздобыли где-то на судне доску и, несмотря на неспокойные воды Атлантики (Бор всю дорогу страдал от морской болезни), провели девять дней, рассчитывая последствия деления ядра. Донельзя взбудораженный Бор забыл упомянуть о необходимости хранить молчание. Не связанный никакими обещаниями коллега начал рассказывать об этом любому встречному сразу же по прибытии в Нью-Йорк 16 января, и уже вскоре о делении ядра знало все физическое сообщество США.

Сообразив, что он натворил, Бор сделал 26 января официальное заявление на торжественном ужине в Вашингтоне. Тем вечером он по программе должен был выступать с докладом о физике низких температур, но какие уж тут низкие температуры – у него имелась информация погорячее. И хотя Бор, изложив суть открытия, постарался отдать должное Мейтнер, его уже никто не слушал. Еще до конца его выступления несколько местных физиков, как были в смокингах, выбежали из зала и помчались проводить собственные эксперименты. Один ученый из Северной Калифорнии, прочитав на следующий день в газете отчет о выступлении Бора, в прямом смысле слова выскочил из парикмахерского кресла во время стрижки и бросился в лабораторию. В сообществе физиков-ядерщиков новость о делении урана навсегда разделила мир на «до» и «после».





Энрико Ферми был одним из тех политически дальновидных ученых, которых от известия о расщеплении урана бросило в дрожь. На протяжении нескольких лет, пока он занимался в Риме медленными нейтронами и быстрыми пробежками, Ферми наблюдал, как Италия при Бенито Муссолини погружалась в пучину фашизма. К 1938 г. он уже не видел там будущего ни для себя, ни для своей жены-еврейки Лауры, и они начали строить планы отъезда. Такая возможность возникла осенью того же года, когда Нильс Бор отвел Ферми в сторону на научной конференции.

Будучи скандинавом, Бор поддерживал тесные контакты с Нобелевским комитетом в Стокгольме, и он сказал Ферми, что через несколько недель того, возможно, ожидает маленький сюрприз. Обычно это рассматривалось бы как серьезное нарушение профессиональной этики: Нобелевский комитет работает тайно и до срока не раскрывает личность победителей. Но у Бора была веская причина для такого проступка. В то время курс итальянской лиры сильно скакал, а итальянские законы, вероятно, не позволили бы Ферми конвертировать деньги в более стабильную валюту. Бор хотел выяснить, не захочет ли Ферми отсрочить получение приза на год, когда экономическое положение, возможно, стабилизируется.

Ферми в ответ поделился с Бором своим секретом. Он собирается перебраться из Рима в Колумбийский университет в Нью-Йорке, а потому получение премиальных денег именно сейчас стало бы огромным подспорьем. Бор велел не беспокоиться. Спустя несколько недель Ферми действительно получил Нобелевскую премию по физике. Они с Лаурой уехали в Стокгольм всего с двумя чемоданами – и больше в Италию не вернулись.

Как ни печально, с отъездом Ферми его небольшая команда быстрых физиков, по большей части состоявшая из евреев, сама претерпела процесс деления. Один ученый бежал в Калифорнию, другой – в Париж. Правая рука Ферми, Эдоардо Амальди (который первым заметил разницу между образцами, облученными на мраморной полке и деревянной столешнице), тоже хотел уехать, хотя ему, как доброму католику, опасность в Италии не угрожала. Поэтому коллеги умолили его остаться: иностранцам за границей рабочих мест доставалось мало, и другие нуждались в этих вакансиях больше него. В итоге Амальди с вымученной улыбкой проводил Ферми на вокзал, простившись со своим наставником. Он вернулся домой очень грустным, а вскоре был призван в итальянскую армию и отправлен на фронт в Северную Африку.

Так совпало, что Бор разболтал сведения о делении ядра вскоре после того, как Ферми прибыл в Нью-Йорк, и своим живым, подвижным умом итальянец отчетливо представил, к чему приведет это открытие. По воспоминаниям одного коллеги, однажды ненастным январским днем Ферми стоял в своем кабинете и рассуждал о дивном новом мире деления урана. Затем он повернулся к окну и, глядя на панораму Манхэттена, сложил ладони, словно обхватывая мячик. «Всего лишь вот такая бомбочка, – пробормотал он, – и все это исчезнет».





В Париже настроение было столь же мрачным, хотя и по другим причинам. Увидев в Naturwissenschaften статью этого проклятого Гана о делении ядра, Фредерик Жолио заперся у себя на два дня, чтобы изучить ее. Он появился с ввалившимися глазами и изможденным лицом, сообщив всем в своей лаборатории и в лаборатории Ирен новость: их снова обставили. Они получили те же результаты, что Ган и Мейтнер, те же побочные продукты деления, но просто не поняли, что это такое.

Подобно Бору, Ирен взвыла: «Какими же мы были придурками!» Затем она в ярости набросилась на мужа. «Если бы ты не сбежал в собственную лабораторию и не бросил меня, мы бы сами сделали это открытие!» – кричала она. Сотрудники молча соглашались с ней. Ирен была достаточно сильна в химии, но ей не хватало знаний в области физики, которыми обладал Жолио и которые имели решающее значение для интерпретации полученных ею результатов. Жолио же был слишком поглощен своим циклотроном, своим кризисом среднего научного возраста, чтобы уделять внимание работе жены. Бедняге было очень стыдно.

Однако амбиций ему было не занимать, и он решил, что его парижская команда сделает следующий важный шаг в исследовании деления ядра. Несмотря на пророчество Ферми, Мейтнер и Ган отнюдь не доказали, что из урана можно сделать бомбу. Они лишь продемонстрировали, что бомбардировка урана нейтронами расщепляет ядро атома и высвобождает энергию. Но что дальше? Главный вопрос заключался в том, выделяет ли атом при делении еще что-нибудь, кроме энергии. В частности, выбрасывает ли он больше нейтронов. Если так, то другие находящиеся поблизости атомы урана могут поглотить эти нейтроны и тоже стать нестабильными. Затем эти атомы сами бы разделились и – самое важное! – высвободили бы еще больше нейтронов. Эти вторичные нейтроны дестабилизировали бы еще больше атомов урана, которые высвободили бы третичные нейтроны, – и так далее. Как некогда предсказал Жолио в своей нобелевской речи, это будет ядерная цепная реакция.





Все зависело от одного фактора – количества высвобождаемых нейтронов. Если при делении ядра урана выделяется только один нейтрон, нет причин для ажиотажа: на каждом этапе будет распадаться только один дополнительный атом, и цепная реакция будет идти медленно или даже вообще прекратится. Но если атомы урана будут каждый раз выбрасывать два или более нейтрона, берегись! Одно деление приведет к появлению двух новых атомов, их деление – к появлению четырех, четырех – к восьми, восьми – к 16 и так далее, то есть к неконтролируемому каскаду выделения энергии. Итак, план Жолио был ясен: бомбардировать образцы урана и измерять количество последовательно высвобождаемых нейтронов.

Прошляпив несколько открытий, Жолио запретил своим помощникам обсуждать новые эксперименты с посторонними. По иронии судьбы, именно эти меры привели к раскрытию секрета Жолио. Незадолго до этого лабораторию в Париже посетил физик из Колумбийского университета по имени Георг Плачек, и для надежности, дабы он не проболтался, команда Жолио отправила ему в начале 1939 г. телеграмму, напоминая о секретности эксперимента. К несчастью для французов, благодаря одной из тех мелких ошибок, что меняют ход истории, кто-то перепутал одного физика со смешным восточноевропейским именем из Колумбийского университета с другим физиком со смешным восточноевропейским именем[8] из того же университета, и сообщение оказалось на столе Лео Силарда. Прочитав его, Силард застыл в ужасе.

На самом деле Силард выдвинул концепцию цепной ядерной реакции еще в 1933 г. Поэтому он лучше всех знал, что она может привести к созданию атомной бомбы. Более того, как еврея, бежавшего из Венгрии, его эта идея приводила в особенный ужас. Больше всего в жизни Силард боялся Третьего рейха, и, хотя в телеграмме от команды Жолио не упоминались ни уран, ни деление, Силард сразу догадался, что это за «секретный эксперимент».

Не имея привычки держать язык за зубами, Силард написал в Париж письмо, в котором изложил свои опасения: в Германии имелись лучшие в мире физики и промышленные предприятия. Если кто и мог поставить ядерную физику на службу военным, так это нацисты. Поэтому он просил Жолио быть осторожным. Проводите любые исследования, какие хотите, писал он; можете даже печататься в журналах, чтобы установить свой приоритет. Но, пожалуйста, пожалуйста, не публикуйте ничего, связанного с цепными реакциями. Не подсказывайте Гитлеру.

Жолио был не единственным, за кем следил Силард. Другой беженец, осевший в Колумбийском университете, Энрико Ферми, также погрузился в исследование деления ядер, и Силард обратился к нему с той же просьбой – сохранять секретность. Поначалу итальянец отмахнулся от него. (Дословно ответ Ферми был таким: «Идите!» Очевидно, любовь к американскому сленгу опережала у него мастерство владения им; он, вероятно, имел в виду что-то вроде «Идите к черту!».) Но Силард продолжал давить, и Ферми в конце концов уступил. Чтобы сохранить эту информацию в секрете, он даже отозвал из научного журнала уже готовую к публикации статью.

Жолио оказался менее сговорчив. Если мы из страха будем цензурировать собственную научную деятельность, получится, что Гитлер уничтожил еще одну основополагающую свободу, ответил он Силарду. Это был весомый аргумент, но трудно не заподозрить, что Жолио двигали и эгоистические мотивы: учитывая его репутацию ученого, упускающего важные открытия, он отчаянно надеялся реабилитироваться.

К ужасу Силарда, в апреле 1939 г. Жолио опубликовал результаты, свидетельствующие, что атомы урана при каждом делении высвобождают в среднем 3,5 нейтрона, что значительно выше минимума, необходимого для цепной реакции. На самом деле это было ошибкой; в настоящее время принято значение 2,5. Кроме того, Жолио так и не добился самоподдерживающейся цепной реакции: в его экспериментах она быстро сходила на нет. Но общий вывод остался неизменным: цепные ядерные реакции и, следовательно, атомные бомбы были возможны. Жолио не только не стал держать все это в секрете, но и начал обсуждать дикий план собрать и испытать ядерное оружие в пустыне Сахара (это был первый в мире, пусть и недолговечный, атомный проект).

После этого события начали развиваться стремительно. Если до января 1939 г. о делении урана никто не слышал, то к декабрю по всему миру появилось более сотни статей на эту тему. Но химику, находившемуся в центре всей истории, Отто Гану, этот взрыв научного интереса не принес ничего, кроме горя. Нацисты теперь еще больше ненавидели его за то, что он раскрыл секрет деления ядра всему миру. Кроме того, Ган впал в отчаяние из-за открытого им ящика Пандоры: когда он увидел статью Жолио о размножении нейтронов и понял, что его открытие может привести к созданию самого разрушительного оружия в истории, он решил покончить с собой.

В итоге Ган передумал, но лучше ему не стало. Он привлек нескольких коллег к проекту захвата всех запасов урана в Германии и сброса их в море; от этого замысла он отказался, лишь когда ему указали на его бессмысленность: захватив той весной часть Чехословакии, Гитлер по чистой случайности получил самые богатые урановые рудники в Европе. Осознав, что не может остановить деление ядра, Ган снова задумался о самоубийстве. Он не просто расщепил атом – он расколол мир.

Глава 6

Выход из-под контроля

Пока такие ученые, как Ферми, в конце 1930-х гг. бежали из Европы, другие физики напряженно размышляли о моральных и практических аспектах возвращения туда. В частности, с этим трудным выбором столкнулись два закадычных друга – Сэмюэл Гаудсмит и Вернер Гейзенберг. Они долго и упорно обсуждали эту проблему, сознавая, что болезненным окажется любое решение.

Из них двоих Гаудсмит меньше всего походил на типичного ученого. «В старшей школе, – признался он однажды, – я хотел разгадывать тайны и выбирал между тремя профессиями, в которых можно было этим заниматься: полиция, археология и наука». Наука в конце концов победила, но с минимальным перевесом. Выросший в типичной еврейской семье в Гааге, Гаудсмит решил поступить в Лейденский университет и, к разочарованию родителей, бросить семейные бизнесы ради научных изысканий. (Его отец торговал сантехникой, а мать мастерила богато украшенные шляпки). В Лейдене его пышная черная шевелюра снискала ему прозвище luizebos, Швабра; он оказался способным, хотя и эксцентричным студентом, регулярно проваливавшим экзамены по предметам, которые его не интересовали. Он также легко увлекался: вдруг принялся изучать иероглифы и даже освоил их до беглого чтения; потом прошел восьмимесячный курс по криминалистике, куда входила экспертиза отпечатков пальцев, выявление поддельных документов и анализ крови. В физику он пришел не сразу, но, когда занялся ею всерьез, сделал величайшее в своей жизни открытие чуть ли не шутя.

Это было открытие квантового спина. Не будем вдаваться в технические подробности, но спин описывает собственный момент импульса частиц вроде электронов и нейтронов; наряду с массой и зарядом, это одно из их основных их свойств. Впрочем, когда Гаудсмит начинал свои исследования, он понятия не имел, что придет к чему-то столь важному. Он просто услышал о необычных результатах нового эксперимента и захотел разгадать эту тайну. И вот одним летним днем 1925 г. он и его однокурсник Джордж Уленбек взялись за дело. Их мысли блуждали без какого-либо конкретного плана, они пробовали то и это, и идея спина подвернулась почти случайно. Но к концу обсуждения они уже знали, что нашли нечто важное. Воодушевленный разгадыванием тайны, Гаудсмит после многочасовых усилий оторвался от своих вычислений и увидел зловещую черную тучу, заволакивающую небо. Впоследствии он узнал, что над Голландией в тот день пронесся смерч, но они с Уленбеком даже не заметили его, будучи увлечены своими уравнениями.

Спин скоро закрутит собственные смерчи в квантовой физике. Двое студентов набросали небольшую статью и показали ее своему руководителю, который почесал в затылке и сказал: «Ну, это либо блестяще, либо бессмысленно. Давайте опубликуем и выясним, что именно». Разумеется, некоторым выдающимся физикам эта идея не понравилась: она выглядела слишком странной. Но другие отнеслись к ней с одобрением, в том числе Вернер Гейзенберг, приславший Гаудсмиту письмо, в котором поздравил его со «смелой» работой. Восторженный Гаудсмит побежал к Уленбеку, чтобы показать ему сообщение. Уленбек только захлопал глазами: «Кто такой Гейзенберг?»

От такого невежества Гаудсмит оторопел. Гейзенберг был Гейзенбергом, лучшим в мире молодым физиком. Гаудсмит уже преклонялся перед ним, а письмо еще больше укрепило его отношение. Впоследствии они встретились и даже подружились, и, когда Гейзенберг посетил Нидерланды, он останавливался у родителей Гаудсмита, обедал в их доме и ездил с Гаудсмитом к морю любоваться фейерверками. Отчасти благодаря поддержке Гейзенберга научное сообщество приняло идею спина, и репутация Швабры упрочилась.

Но даже поддержка Гейзенберга не могла дать Гаудсмиту то, в чем он действительно нуждался, – работу. В 1920-е гг. профессорских вакансий в Европе было мало, и молодым ученым приходилось ждать, пока какой-нибудь старый козел не откинет копыта, а потом сражаться, как гиенам, за его должность. В частности, для места, которое Гаудсмит мечтал заполучить в одном голландском университете, требовалось чуть ли не наличие Нобелевской премии. По всему выходило, что всерьез его кандидатуру рассматривали только американские вузы, особенно Мичиганский университет, и это поставило его в затруднительное положение. По его словам, единственной причиной для переезда в Америку голландцам в то время представлялся «побег от полиции или призыва в армию», а уж город Анн-Арбор и вовсе казался краем света. Но университет давал хорошую зарплату, к тому же Уленбек уже принял аналогичное предложение. Поэтому, хотя позже он скажет, что «всегда чувствовал себя дезертиром из-за того, что уехал», Гаудсмит вместе с молодой женой Яантье отплыли в Америку. Сам Роберт Оппенгеймер, будущий руководитель Манхэттенского проекта, встретил Гаудсмитов и Уленбеков в Нью-Йорке в виде приветствия американским деликатесом – вареной кукурузой.

В первом жилище Гаудсмитов в Анн-Арборе была одна комната – без ванной и кухни. Окон было два, одно с видом на больницу, другое – на кладбище. К сожалению, общее впечатление от Анн-Арбора у Гаудсмита с годами не улучшилось. Он был евреем-франтом с застывшей на губах улыбкой и циничным чувством юмора, что шло вразрез с серьезностью, характерной для Среднего Запада. Проникнуться симпатией к нему как к иностранцу у людей тоже особо не получалось: его постоянно спрашивали о тюльпанах и сабо, а прозвище Дядя Сэм, несомненно, лишь усиливало его неприятие всего американского. Другие предрассудки, с которыми столкнулся Гаудсмит, были еще более оскорбительными. Ему было неприятно узнать, что в университете есть общежития «только для неевреев». Затем преподаватель истории заявил ему, что планирует к середине года отсеять всех евреев на своем курсе. Усугублялось положение тем, что Гаудсмит не вписывался и в местное еврейское сообщество. Большинство из его членов были выходцами из Центральной Европы и смотрели на Гаудсмита косо, потому что он не говорил на идиш. В результате Гаудсмит и Яантье чувствовали себя в Анн-Арборе изгоями. Апофеозом их светской жизни был вечер пятницы, когда Гаудсмит приглашал своих студентов магистратуры на блины. Однажды он увидел объявление о вакантной профессорской должности в Египте и сразу же подал документы. Даже в Сахаре не может быть хуже, чем в Мичигане, рассуждал он.

В довершение всех бед его научная карьера застопорилась. В отличие от Гейзенберга, Гаудсмиту не удалось оправдать возлагавшихся на него надежд: в конце 1920-х гг. он не совершил никаких новых открытий. Вслух он винил в этом работу в интеллектуальной пустыне Анн-Арбора, расположенного во многих световых годах от научных центров вроде Берлина, Амстердама и Парижа. Однако в глубине души он понимал, что у него просто не хватило способностей, чтобы внести весомый вклад в современную физику. «Это превышало возможности моего мозга», – однажды признал Гаудсмит. Он начал опасаться, что с открытием спина ему повезло случайно, и в выступлениях 1931 г. уже именовал себя «бывшим». Когда в 1932 г. Гейзенберг получил Нобелевскую премию, Гаудсмит, несомненно, порадовался за своего друга и кумира, но в то же время ощутил приступ зависти. Стань он сам нобелевским лауреатом – мог бы вернуться и работать в Нидерландах. Но годы шли, а известия из Стокгольма все не было.

В последующие несколько лет страдания Гаудсмита только усугубились. Покончил с собой его любимый учитель в Нидерландах. По мере углубления Великой депрессии зарплату стали платить нерегулярно, и он опасался, что его могут вообще уволить. Он был вынужден отдать любимую собаку (она слишком много лаяла), а в его лабораторию кто-то забрался и украл часть оборудования. В 1937 году, возможно, худшем из всех, он упустил важное открытие. В надежде оживить свою карьеру Гаудсмит переключился тогда с теоретической физики на экспериментальную и, поскольку в Мичиганском университете был циклотрон, решил заняться актуальными на тот момент нейтронными исследованиями, а именно изучить магнитные свойства нейтронов. Единственная проблема заключалась в том, что для работы на циклотроне ему требовалось много времени, а один приглашенный профессор занимал аппаратуру неделя за неделей. Хуже того, ассистент Гаудсмита, вместо того чтобы поддержать его, начал за его спиной работать с этим ученым. Это было унизительное предательство. В результате исследователи неоднократно вступали в конфликт, и Гаудсмит обычно проигрывал. Вскоре он уже с трудом заставлял себя пойти на работу. «Каждый день я вынужден был начинать с уговоров, как футбольный тренер, – вспоминал он. – К сожалению, я не владел в должной мере бранной лексикой». Конфликт дорого обошелся Гаудсмиту. В Дании проводилось аналогичное исследование, и, хотя Гаудсмит начал эксперименты годом ранее, датская группа, имея регулярный доступ к циклотрону, финишировала первой и сорвала банк.

В 1938 г., сытый по горло Средним Западом, Гаудсмит взял годовой отпуск и уехал в Европу. Там он посетил несколько ведущих институтов и встретился с десятками коллег из разных стран. Побывал в Париже – городе, который обожал, – и бросил монетку в фонтан Треви в Риме, чтобы побыстрее туда вернуться. Повидался он и с многочисленными родственниками в Голландии. (В своем циничном стиле он жаловался на бесконечные посиделки, обеды и ужины по случаю дней рождения, но на самом деле испытывал наслаждение от проявления родственных чувств.) Уйдя в творческий отпуск, Гаудсмит сильно потерял в зарплате (ее урезали с 5000 до 1000 долларов, или с 85 000 до 17 000 долларов в современном эквиваленте), но поездка того стоила, прежде всего для его психического здоровья. Он даже получил два приглашения поработать в Европе, включая ту самую должность в Нидерландах, которую когда-то так жаждал занять. Там, очевидно, решили пренебречь отсутствием у него Нобелевской премии, и он наконец-то мог вернуться домой, если только примет это предложение.

Но следует ли его принимать? Даже в далеком Мичигане шли разговоры о том, что Европа стала небезопасной для евреев: Гаудсмит критиковал университетскую библиотеку за то, что она подписалась на пронацистские периодические издания, и отказался от членства в одном немецком физическом обществе, так как оно не осудило нападки на физиков-евреев. То, чему он стал свидетелем в поездке по Европе, только усилило его беспокойство. При въезде в Германию и Италию пограничники конфисковали у него экземпляры журнала The New Yorker и газеты The Saturday Evening Post, объявив их декадентской пропагандой, а из его гостиничного номера в Риме были украдены личные бумаги. Более того, его друг Дирк Костер переправлял Лизу Мейтнер через границу как раз в то время, когда Гаудсмит был в Голландии, – это служило явным предупреждением о нависшей над ним угрозе. Но больше всего Гаудсмита испугали банды нацистов, маршировавшие по улицам самых разных городов. «Главная статья экспорта нынешней Германии, – заявлял он в одном из писем, – это пропаганда ненависти». Он начал называть жителей этой страны «германьяками».

И все же он не мог полностью отказаться от своей давней мечты получить профессорскую кафедру в Нидерландах и после возвращения в Анн-Арбор в октябре 1938 г. целый месяц уговаривал себя принять это предложение. Его заботило вот что: если он откажется, университет сочтет это оскорблением и он никогда больше не получит работу на родине. Кроме того, разве дела в Европе на самом деле так уж плохи? Да, в Германии ужас что творится, но он-то поедет в Голландию – «оазис в европейской пустыне», как он ее называл. Он также подозревал, что военную мощь Германии переоценивают. У Франции всегда была грозная армия, говорил он друзьям, и она не даст «германьякам» спуску в любой войне. Гитлер, скорей всего, просто блефует. «Как голландец с объективной точкой зрения, – писал он другу, – я все еще ставлю 6 против 1, что в 1939 году войны не будет».

Но, как он ни уговаривал самого себя, страх перед Германией в итоге победил. Гитлер уже аннексировал Австрию и значительную часть Чехословакии, а если он пренебрег их границами, то что говорить о границах кроткой, беззащитной Голландии? Что еще важнее, у Гаудсмита теперь была дочь, и, сколь бы ни влекла его профессорская должность на родине, он содрогался при мысли о том, что Эстер может подвергнуться преследованиям нацистов. С тяжелым сердцем он отказался от работы в университете. Это решение стало ударом для его родителей.

Закрыв дверь в Европу для себя как ученого, он начал размышлять, как вывезти оттуда родителей, чтобы оградить их от опасности. Он сознавал, что это будет нелегко. Вступая в брак, Исаак и Марианна преодолели серьезные социальные барьеры: она происходила из богатой семьи, а он был всего лишь племянником их горничной. Теперь у них обоих был успешный бизнес в Гааге, от которого они не хотели отказываться. Отец производил мебель и торговал сантехникой; Гаудсмит подшучивал над «красивыми, блестящими, отполированными вручную сиденьями для унитазов из красного дерева». Мать владела магазином-ателье модных женских шляп. (Судя по всему, у юного Сэмюэла был природный дар замечать модные тенденции, и Марианна часто прислушивалась к его советам по поводу новых фасонов. «Этой лучше подойдет цветок вместо пера», – говорил он и неизменно оказывался прав.) Жизнь в Голландии – это все, что знали Исаак и Марианна, и они не могли представить себе переезд в Америку. Но Гаудсмит настаивал и начал процесс подачи документов на иммиграционные визы.

Тем временем, возможно, чтобы компенсировать разочарование из-за неполученной кафедры, Гаудсмит направил всю свою энергию на другую задачу – организацию работы ежегодной Летней физической школы в Мичигане.

В течение 10 лет на семинары и лекции в этой летней школе приезжали ведущие физики со всего мира: Роберт Оппенгеймер, Пол Дирак, Нильс Бор, Вольфганг Паули. Все они останавливались в общежитии неподалеку от университета и по выходным предпринимали вылазки ко львам и медведям в зоопарке или на местный пляж, чтобы выпить солодового молока и скатиться с водяной горки в черных купальниках с лямками в стиле Тарзана. (Бейсбол пользовался у них гораздо меньшим успехом: ученые были людьми довольно неуклюжими.) Окружая себя европейцами, Гаудсмит меньше страдал от изоляции, а после возвращения из Европы в 1939 г. он собрал лучший состав выступающих, обеспечив участие в летней школе сразу двух нобелевских лауреатов – Энрико Ферми и Вернера Гейзенберга. Особенно рад он был заполучить Гейзенберга. Он настоял, чтобы его старый друг остановился у него дома, а в качестве дополнительного преимущества посулил Гейзенбергу, страстному музыканту, который иногда читал лекции по операм Моцарта, фортепиано на все время его пребывания. Коллеги оценили его усилия по достоинству. Один даже признался Гаудсмиту, что подумывает прилететь в Анн-Арбор на самолете (неслыханно дорогое удовольствие для того времени), лишь бы встретиться с Гейзенбергом.