«Привезите кислород!» Профессор, насколько я помнил, обладал слоновым чувством юмора, проявлявшимся порой в несуразных дурачествах. Может быть, эта телеграмма — одна из тех тяжеловесных шуток профессора, которые ввергали его самого в припадок буйного смеха, когда глаза исчезают и лицо превращается в сплошной разинутый рот и трясущуюся бороду; причем его нисколько не смущало, что никто вокруг не смеется. Я снова и снова перебирал слова телеграммы, но не находил в них ничего, хотя бы отдаленно похожего на шутку. Нет, они звучали как четкое распоряжение, хотя и очень странное. Челленджер был для меня тем самым человеком, чьим прямым приказом я никак не захотел бы пренебречь. Может быть, он подготовлял какой-нибудь химический опыт, может быть… Но не мое это дело рассуждать о том, зачем профессору понадобился кислород. Он требует — я должен это достать. До отхода поезда с вокзала «Виктория» у меня оставалось около часа времени. Я взял такси и, разыскав в телефонной книжке адрес, отправился на Оксфорд-стрит, в «Бюро поставки кислорода».
Когда я остановился на тротуаре у входа в Бюро, из подъезда вышли два молодых человека. Они тащили металлический баллон и не без труда погрузили его на ожидавший тут же автомобиль. За ними семенил пожилой господин, который поругивал их скрипучим, язвительным голосом и давал свои указания. Он обернулся ко мне. Нельзя было не узнать это постное лицо и козлиную бородку. Передо мной стоял мой старый товарищ по путешествию, вечный спорщик, профессор Саммерли.
— Как! — воскликнул он. — Вы скажете, что и вы получили дурацкий заказ на кислород?
Я показал телеграмму.
_ Ну и ну! Я получил такую же и, как видите,
наперекор здравому смыслу исполняю поручение. Наш милый друг, как всегда, ведет себя самым недопустимым образом! Не мог же человеку так безотлагательно потребоваться кислород, чтобы надо было отказаться от общепринятых способов покупки и отнимать время у деловых людей, занятых не менее, чем он. Почему он не заказал прямо в конторе?
Я робко высказал предположение, что профессор, вероятно, нуждается в кислороде немедленно.
— Или вообразил, что нуждается, а это не совсем одно и то же! Но вам теперь ни к чему покупать баллон, раз я везу достаточный запас.
— Однако профессор по каким-то причинам желает, по-видимому, чтобы я тоже привез кислород. Спокойней будет исполнить его просьбу в точности.
Итак, невзирая на воркотню и попреки Саммерли, я купил еще один баллон, который погрузили в автомобиль рядом с первым, так как Саммерли предложил подвезти меня на вокзал в своей машине.
Я отошел, чтоб отпустить такси, и водитель, почтя себя обиженным, долго со мной пререкался из-за оплаты. Когда я вернулся к Саммерли, профессор вел яростную перепалку с грузчиками, тащившими кислород, причем его белая козлиная бородка дергалась от негодования. Помнится, один из грузчиков обозвал его «безмозглым старым попугаем»; тогда профессорский шофер в бешенстве выскочил из кабины, чтобы вступиться за честь своего хозяина, и нам едва удалось избежать уличного скандала.
Эти мелочи покажутся, пожалуй, слишком обыденными, чтобы стоило на них останавливаться, и в то время они так и прошли как пустяковые инциденты. Только теперь, оглядываясь на прошлое, я понимаю их связь со всем, о чем я должен рассказать.
Был ли шофер новичком, как мне показалось, или его разволновала ссора, но только вез он нас на вокзал из рук вон плохо. Мы дважды едва не столкнулись со встречными такими же взбесившимися авто, и, помню, я сказал профессору, что искусство водителей в Лондоне заметно снизилось против обычной нормы. Один раз мы врезались в большую толпу, следившую за дракой на углу Пэл-Мэл. Поднялся крик, возбужденные зрелищем люди злобно орали на неумелого шофера, а какой-то господин вскочил к нам на подножку и замахнулся на нас тростью. Я спихнул его, но мы были куда как рады, когда избавились от преследователей и благополучно выбрались оттуда. Следуя одна за другой, эти мелкие неприятности взвинтили мне нервы, и по раздерганным движениям моего спутника я видел, что и его терпение истощено.
Но к нам сразу вернулось доброе расположение духа, как только мы увидели маячившую на перроне высокую и худощавую фигуру лорда Джона Рокстона, облаченную все в тот же темно-желтый, добротной шерсти охотничий костюм. Резкое лицо нашего друга с яростными и добродушно-насмешливыми глазами загорелось радостью при нашем появлении. В его рыжих волосах уже пробивалась седина, и резец времени углубил морщины на его лбу, но в остальном он показался мне прежним лордом Джоном, добрым товарищем наших прошлых дней.
— Здравствуйте, герр профессор. Здравствуйте, здравствуйте, мой юный друг! — кричал он, идя нам навстречу.
Увидев, что носильщик везет за нами на тележке два баллона с кислородом, он буйно расхохотался.
— Ага! Вы тоже с багажом! Мой уже в вагоне. Что он затевает, наш чудак?
— Вы читали в «Таймсе» его письмо? — спросил я.
— Какое письмо?
— Чушь и дичь! — прошипел Саммерли.
— Однако, если я хоть что-нибудь смыслю, — заметил я, — заказ на кислород стоит в прямой связи с этим письмом.
— Чушь и дичь! — снова закричал Саммерли с совершенно неоправданной яростью.
Мы все трое вошли в вагон первого класса для курящих, и профессор уже раскурил свою коротенькую обгорелую старую трубку из корня шиповника, которая, казалось, вот-вот опалит кончик его длинного воинственного носа.
— Наш Челленджер — умный человек, — заговорил он с большим напором. — Этого никто не станет отрицать. Надо быть остолопом, чтобы отрицать! Посмотреть только на его шляпу! Она вмещает шестьдесят унций мозга — огромную машину, легкую на ходу, чистую в работе. Покажите мне гараж, и я вам определю размер машины! Но он прирожденный шарлатан — вы сами слышали, я не раз говорил ему это в лицо, — прирожденный шарлатан, фокусник, который с театральным жестом выскакивает к рампе! Сейчас затишье, так вот наш друг Челленджер обрадовался случаю заставить публику поговорить о нем. Уж не думаете ли вы, что он верит сам в эту чушь об изменениях в эфире и об угрозе роду человеческому? Басня, такого еще в жизни не бывало!
Он нахохлился, точно старый, седой ворон, и каркал, трясясь от сардонического смеха.
Я кипел негодованием, слушая Саммерли. Стыд и срам, что он говорит так о нашем предводителе, о том, кому мы обязаны своей славой, кто дал нам пережить такое, чего не изведал ни один человек на земле! Я раскрыл было рот для резкой отповеди, но лорд Джон меня упредил.
— У вас на него зуб, — сказал он строго. — Вы уже раз сцепились со стариком Челленджером, и он в десять секунд положил вас на обе лопатки. По-моему, профессор Саммерли, вам с ним не тягаться. Мой вам совет: идите-ка вы стороной и оставьте его в покое.
— К тому же, — сказал я, — он был хорошим другом каждому из нас. У него могут быть свои недостатки, но он прям, как стрела, и уж он бы, я думаю, никогда не позволил себе дурно говорить о своих товарищах за их спиной.
— Прекрасно сказано, мой мальчик! — промолвил лорд Джон Рокстон. Он добродушно улыбнулся и хлопнул Саммерли по плечу. — Ладно, герр профессор, не будем ссориться с утра. Мы слишком много пережили вместе. Но Челленджера вы лучше не задевайте, потому что мой юный друг и я, мы оба питаем к старику некоторую слабость.
Саммерли, однако, не был расположен к примирению. Его лицо скривилось в неодобрительную гримасу, клубы сердитого дыма вырывались из трубки.
— Позвольте вам заявить, лорд Джон Рокстон, — прокаркал его голос, — что ваши суждения в научных вопросах имеют для меня ровно такую же цену, как для вас мое мнение о каком-нибудь охотничьем ружье новейшего образца. У меня, сударь, своя голова на плечах, и позвольте мне думать по-своему. Если однажды я оказался не прав, отсюда еще не следует, что я должен раз навсегда отказаться от критики и соглашаться с каждым словом Челленджера, какую бы околесицу он ни понес. Неужели нам нужен в науке какой-то папа римский, который будет издавать непогрешимые буллы, чтобы смиренная паства безропотно их принимала! Говорю вам, сударь, с меня довольно моих собственных мозгов, и, если бы я перестал ими пользоваться, я бы чувствовал себя рабом и подхалимом. Если вам угодно верить всяким благоглупостям об эфире и фраунгоферовых линиях в спектре, верьте, пожалуйста, но не требуйте от человека, который старше и опытней вас, чтобы он разделял ваше недомыслие. Простая очевидность: если бы эфир подвергся таким сильным изменениям, как утверждает ваш Челленджер, и если бы это было так вредно для здоровья, разве это не сказалось бы давно на нас самих? — Он разразился шумным, торжествующим смехом, радуясь собственному доводу. — Да, сударь, мы теперь были бы далеки от своей обычной нормы и, вместо того чтобы, сидя в вагоне, спокойно обсуждать научные проблемы, ощущали бы известные симптомы отравления. Где мы видим хоть какие-нибудь признаки грозного космического переворота? Отвечайте, сударь! Отвечайте! Без увиливаний! Ага, вам нечего ответить!
Злоба все сильней накипала во мне. Поведение Саммерли казалось мне обидным и вызывающим.
— Думаю, будь вы лучше осведомлены, вы бы не так уверенно выкладывали свое мнение, — сказал я.
Саммерли вынул трубку изо рта и остановил на мне ледяной взгляд.
— Простите, сударь, что вы хотели сказать этим вашим дерзким замечанием?
— Могу объяснить: когда я уходил из редакции, мне в «Последних новостях» показали телеграмму, которая сообщала, что на Суматре туземцы все поголовно заболели и что по всему Зондскому проливу погасли маяки.
— Но должен же быть предел человеческой глупости! — в бешенстве закричал Саммерли. — Неужто вы не уразумели, что эфир — если даже мы допустим на минуту абсурдную гипотезу Челленджера, — что эфир — это всемирная субстанция, она
одна и та же, что здесь у нас, что на другом конце света! Уж не думаете ли вы, что в Англии, например, один эфир, а на Суматре другой? Вы, может быть, воображаете, что в графстве Кент эфир лучшего качества, чем в Суррее, где мы проезжаем сейчас? Легковерию и невежеству рядового человека, чуждого науке, поистине нет границ. Непостижимо! На Суматре эфир так смертоносен, что все население лежит в лежку, в то время как здесь он, по-видимому, не оказывает на нас ни малейшего действия! Лично я, например, никогда в жизни, могу вас уверить, не чувствовал себя физически более крепким или умственно более уравновешенным.
— Возможно. Я не выдаю себя за ученого, — сказал я, — но я слышал где-то, — что научные истины, бесспорные для одного поколения, следующее, как правило, объявляет ложью. Не нужно, однако, большого ума, чтобы сообразить одну простую вещь: мы слишком мало знаем об эфире, и, может быть, в различных частях света он подвержен каким-либо местным влияниям, так что где-нибудь за океаном он производит действие, которое на нас скажется несколько позже.
— Вашими «возможно» и «может быть» вы ничего не докажете! — злобно закричал Саммерли. — И то бывает, что свинья летает. Да, сударь мой, свинья, может статься, и летает, однако этого еще никто не видел! С вами и спорить не стоит. Челленджер забил вам головы своею чепухой, и теперь вы оба не способны здраво рассуждать. Я могу с тем же успехом выкладывать доводы перед пустым купе.
— Должен сказать, что с тех пор, как я имел удовольствие, профессор Саммерли, видеться с вами в последний раз, ваши манеры ничуть не исправились, — строго заметил лорд Джон.
— Вы, аристократишки, не привыкли выслушивать правду, — ответил Саммерли с презрительной усмешкой. — Еще бы! Это не так уж приятно, когда кто-нибудь вдруг дает вам понять, что титул не мешает вам оставаться круглым невеждой!
— Честное слово, сэр, — сказал лорд Джон сдержанно и сухо, — будь вы моложе, я не позволил бы вам говорить со мной таким оскорбительным образом.
Саммерли вскинул голову и затряс козлиной бородкой.
— Могу вам сообщить, сударь мой, что, молодой или старый, я никогда в жизни не боялся высказать свое мнение безграмотному индюку. Да, сэр, я вас называю безграмотным индюком, хотя бы вы носили все титулы, какие только могут придумать рабы, а дураки принять.
Глаза лорда Джона загорелись, однако он героическим усилием подавил вспышку гнева и, скрестив руки на груди, откинулся на спинку дивана; горькая улыбка застыла на его губах. Мне было и страшно и больно. Волной нахлынули воспоминания о нашем былом товариществе, о счастливых днях необычайных приключений, о наших общих трудах, и страданиях, и победах. И вот чем это кончается: оскорблениями и бранью! Я вдруг расплакался — расплакался взахлеб, не в силах сдержать рыдания. Спутники глядели на меня в удивлении. Я закрыл лицо руками.
— Ничего, — проговорил я. — Но только… только мне так обидно!
— Вы больны, мой мальчик, вот в чем дело, — сказал лорд Джон. — Мне с самого начала показалось, что вам не по себе.
— За эти три года вы, сударь мой, не отстали от ваших дурных привычек, — сказал Саммерли и покачал головой. — От меня тоже не ускользнуло при встрече, что вы ведете себя довольно странно. Напрасно вы перед ним расточаетесь в сочувствии, лорд Джон. Это пьяные слезы, и только. Мальчишка просто надрался! Кстати, лорд Джон, я только что назвал вас индюком, что, пожалуй, было слишком крепко сказано. Однако это слово напомнило мне об одном моем скромном даровании, обыденном, но забавном. Вы знаете меня как сурового мужа науки. Поверите ли вы, что некогда я пользовался среди ребятишек заслуженной славой искусного имитатора домашних птиц? Я могу доставить вам приятное развлечение в дороге. Не хотите ли послушать, как я кричу петухом? Это вас, пожалуй, позабавит.
— Нет, сэр, — сказал лорд Джон все еще в сильной обиде. — Меня это ничуть не позабавит.
— Могу изобразить, как квохчет курица, только что снесшая яйцо. Мое исполнение, смею сказать, считалось когда-то незаурядным. Хотите, попробую?
— Нет, сударь, не хочу.
Однако, невзирая на столь решительное возражение, профессор Саммерли отложил свою трубку и до конца поездки развлекал нас — или тщился развлекать, — попеременно изображая голоса всевозможных птиц и животных. Это было до того нелепо, что мои слезы вдруг сменились истерическим хохотом. Я сидел против важного профессора и… и видел его — или, вернее, слышал — то обозлившимся петухом, то щенком, которому наступили на хвост. Лорд Джон передал мне газету, нацарапав карандашом на полях: «Бедняга! Он просто спятил!» Несомненно, профессор проявлял себя большим чудаком, но представление все же показалось мне чрезвычайно остроумным и забавным.
В то же время лорд Джон, наклонившись вперед, рассказывал мне какую-то нескончаемую, крайне бессвязную историю про индийского раджу и буйвола. Профессор Саммерли залился было канарейкой, а лорд Джон добрался в своем рассказе еле-еле до середины, когда поезд подошел к Джервис-Бруку, где нам указано было сойти.
Челленджер встретил нас на станции, чтобы отвезти к себе в Ротерфилд. Он был великолепен. Самый спесивый павлин не мог бы выступать так медлительно и величаво, как наш профессор, когда он торжественно расхаживал по платформе, благосклонно и снисходительно поглядывая на окружающих. С добрых старых времен в нем незаметно было перемены, разве что его характерные черты обозначились еще резче. Его большая голова и широченный лоб с прилипшей к нему прядью черных волос казались еще громадней, чем были. Черная борода рвалась вперед еще более буйным каскадом, а ясные серые глаза с их насмешливым, высокомерным прищуром глядели еще более властно, чем в прежние времена.
Он благодушно пожал мне руку и ободряюще улыбнулся, точно учитель маленькому школьнику; потом поздоровался с моими спутниками, помог им управиться с их багажом и усадил нас всех в большую машину, где разместил также и баллоны с кислородом. Повел машину тот самый Остин, бесстрастный и бессловесный, которого я видел в роли лакея при первой своей памятной поездке к профессору. Дорога, извиваясь, шла в гору по красивой сельской местности. Я сидел впереди, рядом с шофером, а трое спутников за моей спиной, казалось мне, говорили все разом. Лорд Джон все еще продирался сквозь дебри своего рассказа про буйвола, насколько я мог судить, прислушиваясь к густому басу Челленджера и нудному голосу Саммерли, сцепившихся, как встарь, в ожесточенном споре о каких-то высоких материях. Вдруг Остин повернул ко мне свое медно-красное лицо, не отводя, однако, взгляда от баранки.
— Мне дают расчет, — сказал он.
— Неужели? — ответил я.
Сегодня все казалось необычным. Люди говорили дикие, неожиданные вещи. Все было, как во сне.
— В сорок седьмой раз, — добавил, подумав, Остин.
— Когда же вы уйдете? — спросил я, не найдя сказать ничего лучшего.
— Я не уйду, — прозвучало в ответ.
Разговор как будто был исчерпан, но Остин вдруг опять вернулся к нему.
— Если я уйду, кто будет смотреть за ним? — Он кивнул головой на хозяина. — Кто захочет у него служить?
— Кто-нибудь другой, — сказал я неуверенно.
— Другого ему не найти. Никто не проживет и недели. Если я уйду, дом развалится, как часы без главной пружины. Говорю вам это, потому что вы ему друг и должны знать. Я мог бы поймать его на слове, но у меня не хватит духу. Они с хозяйкой останутся, как двое младенцев, подкинутых на чужой порог. Все держится на мне. А он ни с того ни с сего дает мне расчет.
— Почему с ним никто не уживется? — спросил я.
— Никто не будет таким покладистым, как я. Он очень умный человек, мой хозяин, — такой умный, что иной раз у него ум за разум заходит. Я тогда понимаю, что он сошел с катушек, и не обижаюсь зря. Послушайте, что он сделал нынче утром…
— Что?
Остин наклонился ко мне.
_ Укусил экономку, — услышал я хриплый
шепот.
— У-ку-сил?
— Да, сэр. Укусил в лодыжку. Я видел своими глазами, как она выбежала сломя голову из передней.
— Боже милостивый!
— Это еще что! Знали б вы, что у нас тут творится, сэр! С соседями он со всеми не в ладах. Тут иные говорят, что, как он жил среди чудищ, о которых вы писали, так это для него — для хозяина, значит, — самая подходящая компания. «Дом родной, любезный дом», как поется в песне. Это так соседи говорят. Но я-то прослужил у него десять лет, я к нему привязался, и, заметьте себе, он как-никак великий человек: я почитаю за честь служить у него. Но иногда с ним нужно большое терпение. Вот посмотрите-ка, сэр. Разве это похоже на доброе, старое гостеприимство? Сейчас вы прочтете.
Машина на самом тихом ходу одолевала зигзагами крутой подъем. За поворотом показался прочный глухой забор, и над ним доска с объявлением. Как сказал Остин, прочесть было нетрудно — немногословное, оно само бросалось в глаза:
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
посетителей, журналистов и нищих просят не беспокоиться!
Дж. Э. Челленджер.
— Да, никакого, так сказать, добросердечия! — покачав головой, сказал Остин и покосился на прискорбный плакат. — Как бы это выглядело на рождественской открытке? Извините, сэр, я сейчас наговорил больше, чем за много долгих лет, но сегодня я просто сам не свой, на душе накипело. Пусть он гонит меня, пусть ругает, пока не отсохнет язык, а я вот не уйду, и все! Я его слуга, он мой хозяин, и так оно останется, надеюсь, до конца наших дней.
Мы миновали белые столбы ворот и покатили по широкой аллее, обсаженной кустами альпийской розы. За поворотом возник низкий кирпичный дом с белыми резными ставнями, уютный и красивый. Миссис Челленджер, маленькая, изящная, приветливая, улыбалась нам с крыльца.
— Ну, моя дорогая, — сказал Челленджер, соскочив с подножки, — вот и наши гости. Для нас это ново, не правда ли, — принимать гостей? Соседи с нами не в большой дружбе. Дать им волю — они, я думаю, подсыпали бы нам крысиного яда в хлеб.
— Это ужасно, ужасно! — воскликнула женщина, смеясь сквозь слезы. — Джордж вечно со всеми ссорится. У нас нет кругом ни одного друга.
— Что позволяет мне сосредоточить все внимание на моей несравненной жене, — подхватил Челленджер, обняв ее за талию толстой, короткой рукой. Представьте себе гориллу и газель, и перед вами встанет эта супружеская чета. — Идем скорей, гости устали с дороги, и завтрак будет сейчас очень кстати. Сара вернулась?
Женщина сокрушенно покачала головой, а профессор громко рассмеялся и величественно погладил бороду.
— Остин, — крикнул он шоферу, — когда поставите машину, пожалуйста, помогите хозяйке накрыть на стол! А сейчас, джентльмены, пройдем ко мне в кабинет, так как я хочу безотлагательно сделать вам кое-какие очень важные сообщения.
Глава II
ПРИЛИВ СМЕРТИ
Мы проходили через переднюю, когда раздался телефонный звонок, и мы поневоле подслушали реплики профессора Челленджера в последовавшем диалоге. Я говорю «мы», но на сто ярдов вокруг никто не мог бы не услышать этого громового баса, сотрясавшего весь дом. Ответы профессора запечатлелись в моем мозгу.
— Да, да, конечно, это я… да, разумеется, тот самый Челленджер, знаменитый Челленджер, кто же еще?.. Безусловно, отвечаю за каждое слово, иначе я не написал бы… Нет, не удивлюсь… За это говорят все показания… Не позже, как через сутки… Ничем не могу помочь… Очень неприятно, не спорю, но это, полагаю, коснется и людей поважнее вас. Плачь не плачь — конец один. Нет, никак не могу. Придется вам примириться с судьбой… Довольно, сэр. Чепуха! Меня ждут дела поважнее, чем слушать вашу болтовню.
Он с треском повесил трубку и повел нас наверх, в просторную, светлую комнату, служившую ему кабинетом. На большом рабочем столе красного дерева лежало семь или восемь нераспечатанных телеграмм.
— Право, — сказал он, сгребая их, — я начинаю
думать, что мог бы сберечь деньги моим корреспондентам, приняв условный телеграфный адрес. Самым уместным был бы, пожалуй, такой: «Ротерфилд. Ною».
Как всегда при своих непонятных шутках, он упал грудью на стол и разразился буйным хохотом. Руки его так тряслись, что он никак не мог распечатать конверт.
— Ною, ха-ха! — захлебываясь, кричал он, с багровым, как свекла, лицом, в то время как лорд Джон и я сочувственно улыбались, а Саммерли, усмехнувшись неодобрительно, затряс головой, точно козел, страдающий несварением желудка. Еще не совсем совладав со смехом, Челленджер начал наконец вскрывать телеграммы. Мы трое стояли в нише окна и деловито созерцали великолепный вид.
И действительно, было чем полюбоваться. Дорога, петляя, незаметно вывела нас на довольно высокое место, лежавшее, как мы потом узнали, в семистах футах над уровнем моря. Дом Челленджера стоял с самого краю на склоне холма, и перед южным его фасадом, там, куда смотрели окна кабинета, тянулся лес вплоть до линии холмов Южного Даунса, мягкими изгибами очертившей горизонт. В ложбине между холмами завеса дыма обозначила местоположение Льюиса. Прямо у наших ног лежала волнистая, поросшая курчавым вереском равнина, пересеченная длинными ярко-зелеными полосами Кроуборовского поля для гольфа, на котором чернели здесь и там фигурки игроков. Чуть южнее, в одном из просветов между перелесками, виднелось полотно железной дороги — магистрали из Лондона в Брайтон. А перед самым домом, у нас под носом, примостился маленький отгороженный дворик, где стоял автомобиль, доставивший нас сюда со станции.
Возглас Челленджера заставил всех обернуться. Он уже прочел все телеграммы и аккуратной стопкой сложил их на столе. Его широкое, грубо высеченное лицо — или та незначительная часть его лица, которую позволяла видеть косматая борода, — все еще пылало краской, он был, очевидно, во власти сильного возбуждения.
— Джентльмены, — начал он громко, как будто на многолюдном митинге, — наше замечательное собрание открывается при необычайных и, смею сказать, небывалых в истории обстоятельствах. Позвольте спросить, вы не заметили ничего особенного во время поездки из города?
— Все, что я заметил, — с кислой улыбкой сказал Саммерли, — это что наш юный друг за истекшие годы не излечился от своих дурных привычек. Я с прискорбием должен принести серьезную жалобу на его поведение в поезде, и вы могли бы обвинить меня в неискренности, если бы я скрыл от вас, что оно произвело на меня крайне неприятное впечатление.
— Ничего, с кем не бывало, — вмешался лорд Джон. — Молодой человек делал это не со зла. Ему ведь случалось играть в нашей сборной команде, так что если он и позволил себе полчаса описывать футбольный матч, то он имеет на это больше права, чем кто другой.
— Полчаса описывать матч? — закричал я в негодовании. — Ничего подобного! Вот вы действительно убили добрых полчаса на какую-то скучнейшую историю с буйволом. Профессор Саммерли может засвидетельствовать.
— Затрудняюсь рассудить, кто из вас двоих был надоедливей, — сказал Саммерли. — Заявляю вам, Челленджер, что я до конца жизни не желаю больше слушать ни про буйволов, ни про футбол.
— Но я сегодня не сказал ни слова о футболе, — попробовал я возразить.
Лорд Джон пронзительно свистнул, а Саммерли сокрушенно покачал головой.
— И это с самого утра, — проговорил он. — Что может быть плачевней? Я сидел в печальном, задумчивом молчании и…
— В молчании?! — возопил лорд Джон. — Да вы же всю дорогу угощали нас эстрадным концертом, изображая скотный двор. Не человек, а взбесившийся граммофон!
Саммерли выпрямился в горькой обиде.
_ Вам угодно шутить, лорд Джон! — Лицо его
стало кислым, как уксус.
_ фу, пропасть! Чистое безумие! — закричал
лорд Джон. — Каждый из нас как будто знает, что делали другие, но никто не помнит, что делал сам. Давайте восстановим все, как было, с самого начала. Мы сели в вагон первого класса для курящих — не так ли? Это точно. Потом мы стали спорить о письме нашего друга Челленджера в «Таймсе».
_ Ага, вы спорили! — прогремел бас нашего хозяина, и глаза его сузились.
— Вы сказали, Саммерли, что письмо не содержит в себе и намека на истину.
— Вот как! — Челленджер выпятил грудь и погладил бороду. — Ни намека на истину? Мне и раньше случалось слышать эти слова! Могу ли я спросить, какими доводами великий, именитый профессор Саммерли пытался раздавить жалкого невежду, дерзнувшего высказаться по вопросу о научном предвидении? Может быть, прежде чем уничтожить злополучного простака, профессор соизволит привести какие-либо доказательства в пользу противоположных взглядов, выдвинутых им самим?
Произнося эту речь, Челленджер со слоновым сарказмом кланялся, дергая плечом, разводил руками.
— Доказательство очень простое, — ответил упрямец Саммерли. — Если окружающий землю эфир, утверждал я, так ядовит, что на иных широтах оказывает губительное влияние, то представляется несообразным, почему же мы трое, сидя в вагоне, не испытываем на себе его действия.
Это объяснение вызвало у Челленджера только шумный взрыв веселья. Он так расхохотался, что в комнате все задрожало и задребезжало.
— Наш почтенный Саммерли обнаруживает — и не в первый раз — полную неосведомленность о действительном положении вещей, — сказал он наконец, отирая взмокший лоб. — Теперь, джентльмены, я вместо всяких доказательств изложу вам лучше, как сам я вел себя в это утро. Вы отнесетесь снисходительней к отклонению от нормы в вашей собственной умственной деятельности, если узнаете, что даже у меня были минуты, когда я терял равновесие. У нас в доме много лет служит экономка, зовут ее Сара, а ее фамилией я никогда не пытался обременять свою память. С виду она суровая и неприступная женщина, строгого и скромного поведения; бесстрастная по природе, она, насколько нам известно, ни разу не проявила признаков каких-либо душевных движений. Когда я сидел один за первым завтраком — миссис Челленджер обычно пьет утренний кофе у себя в спальне, — мне вдруг пришло на ум, что забавно и поучительно было бы проверить, существует ли предел невозмутимости нашей Сары. Я придумал простой, но убедительный опыт. Опрокинув на скатерть стоявшую посреди стола вазу с цветами, я позвонил, а сам залез под стол. Экономка вошла и, никого не увидев в комнате, решила, что я удалился в кабинет. Как я и ожидал, она подошла и нагнулась над столом, чтобы поставить вазу на место. Я узрел бумажный чулок и башмак на резинках. Высунув голову, я впился зубами экономке в лодыжку. Успех опыта превзошел все ожидания. Две-три секунды женщина стояла, как в оцепенении, уставив взгляд на мое темя. Потом взвизгнула, вырвалась и опрометью побежала вон из комнаты. Я кинулся за ней, рассчитывая как-то объясниться, но она уже мчалась к воротам, и потом я несколько минут мог наблюдать в полевой бинокль, как она чрезвычайно быстро удалялась в юго-западном направлении. Оцените сами этот забавный случай. Я бросаю семя в ваши мозги и жду, какие всходы оно даст. Уразумели? Он не возбудил у вас никаких мыслей? Ваше мнение, лорд Джон? Лорд Джон важно покачал головой.
— Вы нарветесь на серьезные неприятности, если не возьмете себя в руки, — сказал он.
— У вас нет никаких замечаний, Саммерли?
— Вам следует немедленно прервать всякую работу и на три месяца съездить в Германию на воды.
— Какая глубокая мысль! — провозгласил Челленджер. — Ну, мой юный друг, может быть, мудрость заговорит устами младшего, когда старшие позорно оплошали.
Он угадал. Я не хочу показаться нескромным, но он угадал. Конечно, теперь все это кажется довольно очевидным читателю, уже знающему, что затем произошло; но тогда, когда все нам было внове, это было далеко не так ясно. Однако меня вдруг осенило и со всею силой убеждения я воскликнул: — Яд!
И вот, едва я произнес это слово, все пережитое в то утро пронеслось в моей памяти. Сперва рассказ лорда Джона о радже и буйволе, мои истерические слезы, вздорное поведение профессора Саммерли; затем странные происшествия в Лондоне: драка в парке, дикая езда шоферов, ссора у склада, где мы брали кислород. Все вдруг встало на свое место.
— Конечно! — закричал я снова. — Это яд! Мы все отравлены!
— Именно! — подхватил Челленджер, потирая руки. — Мы все отравлены. Наша планета вступила в пояс ядовитого эфира и теперь углубляется в него со скоростью многих миллионов миль в минуту. Наш младший товарищ определил причину всех наших неурядиц одним — единственным словом: «яд».
Мы в изумленном молчании смотрели друг на друга. Комментарии казались излишними.
— Можно бороться с этими симптомами, — продолжал Челленджер, — противопоставив им усилие сознания. Я, разумеется, не жду, чтобы такая способность была развита у всех вас в той же степени, что у меня, ибо я полагаю, что сила различных наших умственных процессов подчинена известной неизменной пропорции. Но нельзя не оценить ее проявлений у нашего юного друга. После легкой вспышки возбуждения, так напугавшей экономку, я сел и начал обсуждать положение вещей наедине с собой. Я напомнил себе, что никогда раньше мне не хотелось укусить кого-либо из слуг: такое желание было явно патологическим. Я мгновенно постиг истину. Я проверил свой пульс — он на десять ударов превосходил норму: все рефлексы оказались у меня повышены. Тогда я призвал на помощь свое высшее разумное «я»— истинного Джорджа Эдуарда Челленджера, который пребывает невозмутим и непоколебим, невзирая на все молекулярные возмущения. Я призвал его, говорю я вам, наблюдать за дурацкими шутками, какие яд попробует сыграть с моим мозгом. И я увидел, что могу оставаться хозяином положения. Я нашел в себе силу контролировать сознанием свою нарушенную психику. Это было замечательным проявлением победы духа над материей, ибо победа была одержана над тем особенным видом материи, который наиболее тесно связан с разумом. Я даже смею сказать, что разум оплошал, но личность подчинила его себе. Так, когда моя жена сошла в столовую и мне захотелось спрятаться за дверью и напугать ее при входе диким криком, я оказался способен побороть это побуждение и поздороваться с нею достойно и сдержанно. Неодолимое желание закрякать уткой было равным образом осознано и подавлено. Позже, спустившись во двор заказать машину и увидав нагнувшегося Остина, увлеченного чисткой мотора, я остановил свою уже занесенную руку и воздержался от некоего опыта, который, вероятно, заставил бы шофера последовать по стопам экономки. Наоборот, я потрепал его по плечу и приказал ему вовремя подать машину, чтобы поспеть к вашему поезду. В данную минуту я испытываю сильный соблазн схватить профессора Саммерли за его глупую бороденку и начать изо всех сил раскачивать ему голову. Тем не менее я, как видите, веду себя сдержанно. С вашего позволения, даю вам совет брать с меня пример.
— Я буду осмотрительней с моим буйволом, — сказал лорд Джон.
— А я с моим футболом.
— Может быть, вы правы, Челленджер, — сказал Саммерли, сбавив тон. — Я готов согласиться, что у меня скорее критический, чем созидательный склад ума, и что меня нелегко убедить в какой-либо новой теории, а тем более в столь необычной и фантастической, как ваша. Однако, оглядываясь на события этого утра и вспоминая несуразное поведение моих спутников, я охотно верю, что эти симптомы вызваны у них каким-то ядом возбуждающего свойства.
Челленджер добродушно хлопнул коллегу по плечу.
— Мы делаем успехи, — сказал он, — определенно делаем успехи!
— И, пожалуйста, сэр, — смиренно попросил Саммерли, — объясните, как вам представляются наши ближайшие перспективы?
— С вашего разрешения я скажу на этот счет несколько слов. — Челленджер уселся на письменном столе, покачивая своими короткими, толстыми ножками. — Мы присутствуем при некоем грандиозном и грозном торжестве. По-моему, пришел конец
света.
Конец света! Наши взоры невольно обратились к большому окну фонарем, и мы залюбовались летней красотой пейзажа, зарослями вереска по склонам холма, большими загородными виллами, уютными фермами, молодежью, весело игравшей в гольф. Конец света! Кому не доводилось слышать эти слова! Но мысль, что они могут иметь непосредственное, практическое значение, что это будет не когда-то, в туманной дали будущего, а вот теперь, сегодня же, — такая мысль возмущала ум и леденила кровь.
Пораженные, мы молча ждали, что скажет Челленджер дальше. Его спокойствие, его властный вид сообщали такую силу и торжественность его словам, что на минуту забылись и грубость его и чудачества, — он вырос перед нами в нечто величественное, в сверхчеловека. Потом, не знаю, как других, а меня вдруг успокоила мысль о том, как дважды за то время, пока мы находились в комнате, он разразился смехом. Есть же предел, подумал я, свободе духа. Должно быть, кризис не так ужасен или не так близок.
— Представьте себе виноградную гроздь, — заговорил он вновь, — покрытую бесконечно малыми, но вредными бациллами. Садовник проводит ее через дезинфицирующую среду. Может быть, он хочет очистить свой виноград. Может быть, хочет освободить место для менее вредных бацилл. Он окунает гроздь в яд, и бациллы гибнут. По-моему, наш великий садовник собирается окунуть в яд солнечную систему, и микроб человечества, маленький смертный вибрион, размножившийся на верхнем покрове земной коры, мгновенно пройдет через стерилизацию, и его не станет.
Опять наступило молчание. В тишину ворвался резкий телефонный звонок.
— Один из наших вибрионов запищал о помощи, — сказал Челленджер с угрюмой усмешкой. — Они начинают понимать, что их дальнейшее существование отнюдь не является непреложным законом вселенной.
Он вышел на минуту из комнаты. Помнится, никто из нас не говорил в его отсутствие: слова и рассуждения казались неуместными.
— Звонил санитарный врач Брайтона, — сказал хозяин, вернувшись. — Почему-то на уровне моря симптомы отравления развиваются быстрей. Семьсот футов высоты дают нам некоторое преимущество. Люди, по-видимому, уразумели, что я в данном вопросе высший авторитет. Это, несомненно, следствие моего письма в «Таймсе». Когда вы только что приехали, меня вызвал к телефону мэр одного захолустного городка. Вы, верно, слышали, как я с ним разговаривал. Он явно придавал своей жизни преувеличенное значение. Я помог ему произвести переоценку.
Саммерли встал и подошел к окну. Его тонкие, костлявые руки дрожали от волнения.
— Челленджер, — заговорил он, — это слишком серьезная вещь для пустого спора. Не подумайте, я вовсе не собираюсь докучать вам разными сомнениями. Но я спрашиваю: не могла ли тут вкрасться какая-то ошибка — в ваши ли сведения или в ход ваших рассуждений? Солнце сияет в синем небе такое же ясное, как всегда. Вереск кругом, и цветы, и птицы. Люди весело гоняют мяч по зеленому полю, работники жнут пшеницу. А вы говорите, что и они и мы, возможно, стоим на пороге гибели… что этот солнечный день — день казни, так давно ожидаемой человечеством. Насколько нам известно, вы основываете это страшное суждение — на чем? На каких-то ненормальностях в линиях спектра… на слухах с Суматры… на странном возбуждении, которое мы все подметили друг у друга. Последний признак выражен так слабо, что и вы и мы оказались способны при некотором сознательном усилии держать себя в руках. С нами, Челленджер, вы можете не церемониться. Нам и раньше случалось всем вместе смотреть в лицо смерти. Будьте откровенны и скажите, что с нами происходит и чего, по-вашему, должны мы ждать в будущем?
Это была храбрая, достойная речь, подсказанная тем сильным, стойким духом, который старый зоолог скрывал под своею вспыльчивостью и язвительностью. Лорд Джон встал и пожал ему руку.
— Я смотрю точно так же! — сказал он. — Да, Челленджер, вы должны сказать нам, что нас ждет. Вы сами знаете, мы не из слабонервных. Но когда приедешь в гости к другу на воскресный отдых и с разгона угодишь прямо на страшный суд, как же тут не спросить объяснения! В чем опасность, насколько она близка и чем мы должны ее встретить?
Он стоял в нише окна на свету, высокий и сильный, положив загорелую руку на плечо профессору Саммерли. Я откинулся в глубоком кресле, зажав в зубах погасшую папиросу и отдавшись тому онемению, чуть не трансу, когда все воспринимается с особенной четкостью. Может быть, действие яда вступило в новую фазу, но только лихорадочное возбуждение миновало, сменившись каким-то крайне томительным и в то же время трезвым состоянием духа. Я был зрителем. Лично меня дело будто не касалось. Но передо мною три сильных человека стойко ждали кризиса, и я, как зачарованный, наблюдал за ними. Перед тем как ответить, Челленджер склонил свой могучий лоб и провел рукой по бороде. Было ясно, что он тщательно взвешивает свои слова.
— Какие были последние новости, когда вы уезжали из Лондона? — спросил он.
— Часам к десяти я зашел в редакцию, — сказал я. — Там только что получили телеграмму из Сингапура с сообщением, что на Суматре все до единого больны и поэтому не были вовремя зажжены маяки.
— С тех пор события пошли довольно быстрым ходом, — сказал Челленджер, придвигая к себе стопку телеграмм. — Я держу тесную связь с властями и прессой, так что известия летят ко мне со всех концов. Меня настойчиво вызывают в Лондон; но я не вижу, чего ради мне ехать. Судя по отчетам, действие яда начинается с психического возбуждения: в Париже происходили сегодня утром бурные уличные беспорядки; в Уэлсе взбунтовались углекопы. Насколько можно доверять полученным свидетельствам, вслед за стадией возбуждения, принимающей у различных народов и индивидуумов самый различный характер, появляется повышенная ясность мысли (я как будто замечаю соответственные признаки у нашего младшего товарища), которая после довольно длительного времени сменяется оцепенением — комой, и, наконец, кома быстро переходит в смерть. Насколько я знаком с токсикологией, подобное действие, мне думается, оказывают некоторые растительные яды, дурманы…
— Датурин, — подсказал Саммерли.
— Отлично! — воскликнул Челленджер. — Для научной точности следует дать имя нашему токсическому фактору. Назовем его датуроидом. Вам, дорогой Саммерли, выпадает честь — посмертная, увы, но зато нераздельная — дать имя мировому разрушителю, дезинфекционному средству великого садовника. Итак, симптомы отравления датуроидом можно принять такими, как я их обозначил. Мне представляется несомненным, что отравление охватит всю землю, и в мире не останется никакой жизни, так как эфир является всеобъемлющей средой. До сих пор мы наблюдали местами различные прихотливые отклонения, но разница сводится лишь к нескольким часам. Это как надвигающийся прилив, который заливает сперва одну полосу песка, затем другую, сбегая и набегая неравномерными волнами, пока не затопит наконец все побережье. Действие и распространение датуроида подчинено известным законам, которые было б интересно изучить, если бы нам позволяло время. Насколько я мог проследить (профессор взглянул на телеграммы), в первую голову поддались его действию народы менее цивилизованные. Получены печальные сообщения из Африки, а коренное население Австралии, по-видимому, уже вымерло. Северные народы пока проявляют большую сопротивляемость, чем южные. Вот эта телеграмма, как видите, отправлена из Марселя в девять сорок пять утра. Послушайте дословный перевод:
«Всю ночь лихорадочное возбуждение по всему Провансу. Волнения виноградарей в Ниме. Социалистическое восстание в Тулоне. С утра среди населения распространилась внезапная эпидемия с явлениями комы. Peste foudroyante
10. На улицах множество трупов. Дела парализованы. Всеобщий хаос».
А вот вам следующее сообщение из того же источника, часом позже: «Мы под угрозой поголовного уничтожения. Соборы и церкви переполнены. Мертвых больше, чем живых. Непостижимо и ужасно. Смерть наступает, по-видимому, безболезненно, но быстро и неотвратимо».
Сходная же телеграмма пришла из Парижа, хотя там события развиваются пока не так быстро. Индию и Персию, очевидно, вымело начисто. В Австрии славянское население погибло, тевтонское едва затронуто. Вообще же говоря, на низинах и побережьях, насколько можно судить при моей ограниченной информации, жители подвергаются действию яда быстрей, чем на высоких и удаленных от моря местах. Даже незначительное возвышение создает заметную разницу, и, возможно, если кто-то переживет человеческий род, он окажется вновь на вершине какого-нибудь Арарата. Даже наш скромный холм может вскоре стать на время островом среди моря гибели. Прилив, однако, надвигается таким темпом, что через несколько быстрых часов затопит и нас.
Лорд Джон Рокстон потер лоб.
— Одно меня поражает, — сказал он. — Как вы могли сидеть и смеяться с этой кучей телеграмм под рукой? Мне не реже, чем всякому другому, случалось видеть смерть, но всеобщая смерть — это ужасно!
— Что касается смеха, — сказал Челленджер, — то вы не должны забывать, что и я, подобно вам, не был избавлен от возбуждающего отравления мозга эфирным ядом. Но, сказать по правде, ваш ужас перед всеобщей гибелью представляется мне сильно преувеличенным. Если бы вас одного в утлой лодчонке пустили в море плыть по воле волн, вы, естественно, упали бы духом. Одиночество и неизвестность угнетали бы вас. Но если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас по крайней мере ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое До конца оставит вас в том же неразлучном кругу. Одинокая смерть, может быть, страшна, но о всеобщей смерти (да еще, как видно, безболезненной) можно, по-моему, думать без содрогания. Напротив, на мой взгляд, нет ужасней судьбы, чем остаться в живых, когда вся наука, все высокое и гордое на земле навеки отошло.
— Что же вы нам предложите делать теперь? — спросил Саммерли, наперекор своему обычаю не раз во время речи ученого собрата согласно кивавший головой.
— Прежде всего позавтракать, — сказал Челленджер, так как в эту минуту дом огласился гудением гонга. — Наша кухарка так вкусно готовит омлет, что соперничать с ним могут только ее же котлеты. Будем надеяться, что космический переворот не притупил ее талантов. Да и на мое токайское девяносто шестого года мы тоже дружно приналяжем, чтобы хоть часть этих превосходных выдержанных вин не пропала даром. — Большой, громоздкий, он тяжело слез со стола, на котором сидел, возвещая гибель планеты. — Идемте, — добавил он. — Раз нам осталось так мало времени, мы должны тем трезвей и разумней насладиться им.
Завтрак в самом деле прошел очень весело. Правда, мы не забывали ужас нашего положения. За каждой мыслью таилось сознание торжественности момента. Лишь тот, убежден я, кто никогда не глядел в глаза смерти, робеет перед ней, когда приходит конец. Для нас, четверых мужчин, в некую славную пору нашей жизни смерть была привычной сотрапезницей. Что касается хозяйки дома, то она, опершись на могучую руку супруга, была готова следовать за ним, куда бы ни лежал его путь. Будущее было во власти рока. Настоящее принадлежало нам. Мы его проводили в добром товарищеском общении и приятном веселье. Мысли наши были, как сказано, необычайно ясны. Даже я временами блистал остроумием. Челленджер был изумителен. Я только теперь во всей полноте оценил присущее ему величие, мощь и размах его ума. Саммерли подстегивал его, как хор в трагедии, язвительной критикой, тогда как лорд Джон и я смеялись, упиваясь состязанием ученых; а миссис Челленджер то и дело дергала мужа за рукав, вовремя заставляя философа умерить свой рык. Жизнь, смерть, судьба, человек и его назначение — таковы были высокие предметы спора в тот памятный час, тем более для нас насущные, что все время, пока тянулся завтрак, необычайные внезапные взлеты мысли и покалывание в немеющих руках и ногах говорили о приливе смерти, медленно и бесшумно наступавшем на нас. Я заметил раз, как лорд Джон вдруг прикрыл ладонью глаза, как Саммерли вдруг на минуту откинулся на спинку стула. Что-то странно теснило грудь, мешая дыханию. И все же настроение духа оставалось легким и блаженным. Вошел Остин, подал на стол папиросы и хотел удалиться. Но хозяин остановил его:
— Остин!
— Да, сэр?
— Благодарю вас за вашу верную службу.
По деревянному лицу слуги пробежала улыбка.
— Я исполнял свой долг, сэр.
— Сегодня, Остин, я жду светопреставления.
— Слушаю, сэр. В котором часу?
— Не могу сказать, Остин. До наступления вечера.
— Хорошо, сэр.
Молчаливый Остин поклонился и вышел. Челленджер закурил и, придвинув свой стул поближе к жене, взял ее за руку.
— Ты знаешь, дорогая, как обстоит дело. Я объяснил это также и нашим друзьям. Ты не боишься, нет?
— А больно не будет, Джордж?
— Не больней, чем от веселящего газа у зубного врача. Ведь каждый раз, когда ты принимаешь наркоз, ты на опыте переживаешь смерть.
— Но это — приятное ощущение.
— Такова будет, верно, и смерть. Изношенная телесная машина неспособна отмечать свои впечатления, но мы помним духовное наслаждение, доставляемое сном или трансом. Природа, может быть, построила красивую дверь и укрыла ее множеством воздушных сверкающих завес перед входом в новую жизнь для наших изумленных душ. Всю жизнь я исследовал сущее и всегда находил скрытую в глубине мудрость и доброту; и, конечно же, никогда охваченный страхом смерти человек так не нуждается в нежном участии, как если переход от одной жизни к другой представляется ему конечной гибелью. Нет, Саммерли, я не принимаю вашего материализма, потому что я нечто слишком великое, чтобы мог я кончиться вместе с моими чисто физическими составными частями: горсточкой солей да тремя ведрами воды. Здесь… вот здесь… (он стукнул себя по голове своим здоровенным волосатым кулаком) имеется нечто, на что потрачена материя, но что не состоит из нее одной, — нечто, что может само уничтожить смерть, но что никогда не будет уничтожено смертью!
— Смерть, вы говорите… — начал лорд Джон. — Я по-своему христианин, но я понимаю наших предков, когда они велели хоронить себя с топором, луком, колчаном и прочим снаряжением, как будто собирались жить и за гробом той жизнью, какою жили раньше. Право, — добавил он, застенчиво поглядев вокруг, — мне, может быть, и самому было бы спокойней, если бы со мной положили в могилу мой верный «экспресс 450» и мой дробовичок, тот, что покороче, с ложей, обшитой резиной, да две-три обоймы — глупая прихоть, конечно, но уж надо в ней сознаться. Как вы на это посмотрите, герр профессор?
— Раз вы хотите знать мое мнение, — сказал Саммерли, — я вам отвечу: по-моему, это недопустимый возврат к каменному веку или даже к еще большей древности. Я живу в двадцатом веке и хотел бы умереть, как подобает разумному и культурному человеку. Наверно, я не больше боюсь смерти, чем любой из вас, ведь я уже в годах, и, что бы ни случилось, мне все равно не долго осталось жить; но сидеть и ждать без борьбы, точно овцам на бойне, — это противно моей природе. Вы уверены, Челленджер, что мы ничего не можем предпринять?
— Для спасения — ничего, — сказал Челленджер. — Но продлить нашу жизнь на несколько часов и, таким образом, понаблюдать за развитием трагедии, пока она не захватит по-настоящему и нас, это, может быть, окажется в моих силах. Я предпринял некоторые шаги…
— Кислород?
— Да, кислород.
— Но как же может кислород противодействовать отравлению эфиром? Между эфиром и кислородом такая же разница в свойствах, как между газом и толченым кирпичом. Это различные виды материи. Они не могут служить друг для друга препятствием. Бросьте, Челленджер, вы не станете защищать подобный тезис!
_ Мой милый Саммерли, наш эфирный яд, несомненно, подвержен влиянию материальных факторов. Мы это видим по его неравномерному действию в разных местностях. Мы не могли ожидать этого a priori
11, но факт налицо. А потому я склоняюсь к тому мнению, что газ, подобный кислороду — поднимающий жизненную деятельность и повышающий в организме способность сопротивления, — может, по всей вероятности, отсрочить действие того яда, который вы так удачно назвали датуроидом. Возможно, я ошибаюсь, но я твердо верю в правильность моего рассуждения.
— Однако, — сказал лорд Джон, — если мы должны сидеть и сосать трубочку, как младенцы соску, то я предпочту отказаться.
— Этого нам не придется, — ответил Челленджер. — У нас кое-что подготовлено, главным образом стараниями моей жены. А именно: ее будуар сделан по возможности «газоупорным». Его оклеили непроницаемой вощеной бумагой…
— Час от часу не легче! Неужели вы думаете, Челленджер, что можно остановить эфир вощеной бумагой?
— Право, мой уважаемый друг, вы несколько превратно истолковали суть моих слов. Мы хлопотали не о том, чтобы перекрыть доступ эфиру, а лишь о том, чтоб удержать кислород. Я рассчитываю, что в атмосфере, перенасыщенной кислородом, нам удастся сохранять сознание. У меня припасено два баллона с кислородом, да вы привезли еще три. Это немного, но все же кое-что.
— На сколько нам их хватит?
— Понятия не имею. Мы пустим их в дело только тогда, когда симптомы станут невыносимы. Мы будем выпускать кислород лишь в крайности и очень понемногу. Это нам сбережет, быть может, несколько часов или даже несколько дней, в течение которых мы сможем смотреть на гибнущий мир. Нам пятерым дается отсрочка в общем жребии. На нашу долю выпадает самое необычайное переживание, так как, по всей вероятности, мы будем последним арьергардом армии человечества в ее походе в Неизвестное. А теперь, будьте так любезны, помогите мне управиться с баллонами. Мне кажется, в воздухе уже чувствуется духота.
Глава III
ЗАХЛЕСТНУЛО
Комната, отведенная для нашего беспримерного опыта, представляла собой прелестный дамский будуар, футов пятнадцать на шестнадцать. К будуару примыкала отделенная от него красной бархатной портьерой небольшая комната — туалетная профессора, которая, в свою очередь, вела в просторную спальню. Портьера еще висела, но для наших целей туалетную и будуар следовало рассматривать как одну комнату. Дверь в спальню и оконная рама были тщательно оклеены вощеной бумагой, что делало их практически непроницаемыми. Над второй дверью, отворявшейся прямо на площадку лестницы, имелась фрамуга, которую можно было открыть, дернув за шнур, когда требовалось проветрить помещение. В каждом углу стояло в кадке по большому кусту.
— Перед нами встает сложный и жизненно важный вопрос: как, не теряя зря кислород, освобождаться от излишков углекислоты, — сказал Челленджер и поглядел через плечо на пять металлических баллонов, поставленных в ряд у стены. — Будь в моем распоряжении немного больше времени, я сосредоточил бы всю силу своего ума и разрешил бы надлежащим образом эту задачу; но времени нет, и мы должны делать, что можем. Некоторую службу сослужат нам эти вот кусты. На моих баллонах кран можно отвернуть, как только мы что-нибудь заметим, так что мы не будем захвачены врасплох. Все же нам лучше не отходить далеко от комнаты, так как кризис может наступить внезапно и сразу в полную силу.
В будуаре было широкое, с низким подоконником окно. Из него открывался тот же вид, которым мы любовались из кабинета. Пока что я не видел за окном ничего подозрительного. От самого дома вниз по холму петляла дорога. Старая колымага, один из тех пережитков доисторической древности, какие встречаются еще в наших захолустьях, медленно плелась в гору, — как видно, со станции. Дальше нянька катила под гору детскую колясочку, ведя за руку второго ребенка. Струйки голубого дыма над домами придавали пейзажу отпечаток уютной домовитости и прочно заведенного порядка. Ни синее небо, ни залитая солнцем земля нигде не омрачались тенью нависшей катастрофы. Поодаль в полях еще работали жнецы, а по зеленой лужайке четверками и парами гнались за мячом любители гольфа. Такое странное смятение царило в моих мыслях, нервы, натянутые до отказа, так трепетали, что спокойствие этих людей казалось мне непостижимым.
— Эти молодцы, как видно, не ощущают никаких болезненных признаков, — сказал я, кивнув на лужайку.
— Вы когда-нибудь играли в гольф? — спросил лорд Джон.
— Никогда.
— То-то, молодой человек! Иначе вы знали бы, что только трубы страшного суда могут остановить истого игрока, когда он гонит мяч. Стойте! Опять телефон.
За завтраком и после завтрака Челленджера то и дело отзывали резкие и настойчивые звонки. Он передавал нам новости, как получал их сам, — скупыми, короткими фразами. Никогда еще в анналы мировой истории не вносились такие потрясающие записи. Грозная тень наползала с юга приливной волной смерти. Египет, уже пройдя сквозь бурное безумство, лежал в смертном оцепенении. Испания и Португалия после ярой схватки клерикалов с анархистами погрузились в безмолвие. Телеграф больше не доставлял известий из Южной Америки. В Северной Америки южные штаты — после жестоких побоищ на почве расовой вражды — умиротворились под действием яда. К северу от Мэриленда влияние датуроида сказалось еще не вполне отчетливо, в Канаде оно было еле ощутимо. Бельгия, Голландия, Дания сдавались одна за другой. Со всех сторон отчаянные вести летели в большие научные центры — к мировым светилам химии и медицины — с мольбой о помощи или совете. Астрономов также осаждали запросами. Но сделать нельзя было ничего. То, что творилось, охватило весь мир и лежало за пределами человеческого знания и человеческой власти. Везде была смерть — безболезненная, но неизбежная. Она постигала всех: молодых и старых, сильных и слабых, богатых и нищих, — не оставляя надежды на спасение. Таковы были известия, отрывочные и беспорядочные, которые нам приносил телефон. Большие города уже знали свою судьбу и, насколько мы могли судить, готовились встретить ее покорно и с достоинством. А между тем у нас на глазах трудились жнецы, и веселые любители гольфа беспечно продолжали игру, точно ягнята, резвящиеся под занесенным ножом. Странно было на них смотреть. Но как, в самом деле, могли они что-то узнать? Катастрофа надвигалась на нас шагом гиганта. Что могло бы встревожить их в утренней газете? А сейчас было только три часа дня. Впрочем, пока мы на них смотрели, распространился, видно, какой-то слух, так как жнецы заспешили с полей. Иные из игроков, не доиграв, помчались в свой клуб. Они неслись во весь дух, точно спасаясь от ливня. Прислуживавшие им мальчики поспешали за ними. Остальные продолжали игру. Нянька повернула и торопливо покатила коляску обратно в гору. Я заметил, как она провела рукою по лбу. Колымага остановилась, и усталая лошадь застыла на месте, свесив голову до колен. А надо всем этим безмятежное летнее небо, огромный купол нерушимой синевы, и только вдали над холмами кудрявились редкие белые облачка. «Если человеческому роду суждено сегодня умереть, — подумал я, — он по крайней мере умрет на великолепном смертном одре». И все же ласковая прелесть природы заставляла острее почувствовать печаль и ужас перед грозным всеобщим уничтожением. Слишком хороша была обитель, откуда нас теперь так внезапно, так беспощадно изгоняли!
Но, как я уже сказал, опять раздался звонок. Я услышал из прихожей громоподобный голос Челленджера:
— Мелоун! Вас к телефону!
Я бросился к аппарату. Звонил Мак-Ардл из Лондона.
— Вы, мистер Мелоун? — кричал знакомый голос. — Мистер Мелоун, в Лондоне творится что-то невообразимое. Ради всего святого поговорите с Челленджером, может, он что посоветует.
— Он ничего не может посоветовать, сэр, — ответил я. — Он считает кризис всесветным и неизбежным. Мы здесь припасли кислороду, но это только даст нам отсрочку на несколько часов.
— Кислород? — прозвучал дрожащий голос.—
Мы не успеем достать. С вашего отъезда у нас в редакции сущий ад. Сейчас половина сотрудников лежит без чувств. Меня самого так и тянет лечь. Я смотрю в окно — Флит-стрит
12 сплошь устлана трупами. Движение остановилось. По последним телеграммам, весь мир…
Голос постепенно слабел и вдруг оборвался. Еще мгновение — и я услышал в телефон глухой стук, как если бы голова говорившего упала на стол.
— Мистер Мак-Ардл! — закричал я. — Мистер Мак-Ардл!
Ответа не было. Вешая трубку, я знал, что никогда не услышу вновь его голоса.
Едва я отошел на шаг от телефона, настигло и нас. Точно мы были купальщики, стоявшие по плечи в воде, и вдруг накатилась волна и захлестнула нас с головой. Невидимая рука тихо легла мне на горло и мягко начала душить. Я ощущал на груди непомерную тяжесть, что-то туго сжало виски, в ушах громко звенело, и яркие искры заплясали перед глазами. Я кое-как доплелся до перил. В тот же миг, хрипя, как раненый буйвол, мимо меня сумасшедшим видением промчался Челленджер — багровое лицо, глаза лезут из орбит, волосы дыбом. На его широком плече, как видно, без сознания, лежала наперевес его маленькая, хрупкая жена. С громовым грохотом он взбирался по лестнице, спотыкаясь и чуть не валясь, но усилием воли нес свое и ее тело через эту тлетворную атмосферу к гавани временного спасения. Ободренный его примером, я тоже бросился наверх, оступаясь, падая, цепляясь за прутья перил, пока не рухнул ничком на верхней площадке, теряя сознание. Стальные пальцы лорда Джона ухватили меня за ворот, и мгновение спустя я лежал навзничь на ковре будуара, не в силах ни двигаться, ни говорить. Миссис Челленджер лежала рядом со мной, а Саммерли скрючился в кресле у окна, лбом едва не касаясь колен. Я видел, точно во сне, как Челленджер чудовищным жуком медленно полз по полу, и секундой позже послышалось нежное шипение выпускаемого кислорода. Челленджер с шумом — тремя жадными глотками — втянул в себя живительный газ.
— Действует! — закричал он, ликуя. — Моя логика оправдала себя!
Он снова стоял на ногах, бодрый и сильный. С резиновой трубкой в руке он бросился к жене и направил струю газа ей в лицо. Прошло две-три секунды. Женщина застонала, зашевелилась и села. Челленджер склонился надо мной, и я почувствовал, как сама жизнь теплом разлилась по моим жилам. Разум говорил мне, что это лишь короткая отсрочка, но, как ни пренебрежительно мы говорили о ней, каждый час существования теперь казался неоценимым. Никогда не испытывал я такого трепета чувственной радости, как сейчас, при этом приливе жизни. Тяжесть отвалилась от груди, распался сдавивший голову обруч, меня охватило отрадное чувство покоя и сладкой истомы. Я лежал, наблюдая, как от того же целебного средства ожил Саммерли и, наконец, в последнюю очередь лорд Джон. Он вскочил на ноги и протянул мне руку, помогая встать, в то время как Челленджер поднимал свою жену и укладывал ее на диван.
— Ах, Джордж, мне так жаль, что ты вернул меня назад, — сказала она и взяла его за руку. — Дверь смерти в самом деле, как ты говорил, скрыта за красивой, сверкающей завесой: едва прошло первое чувство удушья, мне стало несказанно легко. Зачем ты увлек меня обратно?
— Потому что я хотел, чтобы мы вместе совершили переход от жизни к смерти. Мы прожили рука об руку много лет. Было бы грустно разлучиться в последнюю минуту.
На мгновение в его мягком голосе мне почудился новый Челленджер, очень далекий от того буйного, заносчивого гордеца, который попеременно изумлял и оскорблял современников. Здесь, под крылом смерти, явился истинный Челленджер, человек, сумевший завоевать и сохранить женскую любовь. Но его настроение сразу изменилось, и он снова стал нашим твердым командиром.
_ Один из всего человечества я предвидел
и предсказал катастрофу, — сказал он, и в его голосе звучала гордость победителя, торжество ученого. — Надеюсь, добрейший Саммерли, ваши последние сомнения рассеялись и теперь вы не станете утверждать, что сдвиги в спектре ничего не значат и что мое письмо в «Таймсе» основано на заблуждении.
На этот раз наш воинственный товарищ был глух к вызову. Он только сидел в своем кресле и глубоко дышал, разминая свои длинные, тощие ноги, как будто хотел убедиться, что еще не покинул родную планету. Челленджер подошел к баллону с кислородом, и шумное шипение упало до едва уловимого свиста.
— Мы должны экономить наш запас газа, — сказал он. — Воздух в комнате перенасыщен кислородом, и, полагаю, никто из нас не ощущает угрожающих симптомов. Только на ряде опытов мы установим, какое количество кислорода, добавленное к атмосфере, нейтрализует яд. Посмотрим, хорошо ли будет так, как сейчас.
Минут пять мы сидели в напряженном молчании, прислушиваясь к собственным ощущениям. Едва мне показалось, что я снова начинаю чувствовать тесный обруч на висках, как миссис Челленджер крикнула с дивана, что ей дурно. Ее муж снова отвернул кран и усилил приток газа.
— В младенческие дни науки, — сказал он, — на каждой подводной лодке обычно держали белую мышь, и как только воздух становился плох, на ее хрупком организме это сразу сказывалось — раньше, чем почувствуют духоту моряки. Ты будешь, дорогая, нашей белой мышкой. Я увеличил дозу, и тебе уже лучше.
— Да, мне лучше.
— Теперь, вероятно, мы напали на правильную пропорцию. Когда мы точно установим минимально необходимую дозу, можно будет подсчитать, сколько времени у нас впереди. К несчастью, чтобы прийти в себя, мы сразу израсходовали значительную часть первого баллона.
— Не все ли равно? — сказал лорд Джон. Он стоял у окна, засунув руки в карманы. — Нам так и так погибать, чего ж тянуть волынку. Ведь вы не видите для нас пути к спасению?
Челленджер улыбнулся и покачал головой.
— А если так, не достойней ли будет прыгнуть в пропасть самим, не дожидаясь, когда тебя подтолкнут в спину? Раз это неизбежно, я предлагаю прочитать молитву, выключить кислород и открыть окно.
— В самом деле! — храбро поддержала женщина. — Конечно, Джордж, лорд Джон прав, так будет лучше.
— Решительно возражаю! — запротестовал Саммерли. — Коль скоро суждено умереть, мы, конечно, умрем; но добровольно ускорить смерть — такое поведение, по-моему, непростительно и просто глупо.
— Что скажет на это наш младший товарищ? — спросил Челленджер, повернувшись ко мне.
— Думаю, мы должны довести опыт до конца.
— Безоговорочно разделяю ваше мнение, — сказал наш предводитель.
— Если ты так говоришь, Джордж, то и я согласна с тобой, — объявила его жена.
— Хорошо, я не спорю, я только предложил, — согласился лорд Джон. — Если вы решили довести дело до конца, я с вами. Будет, что и говорить, чертовски интересно. Я изведал в жизни свою долю приключений, испытал столько острых минут, сколько положено человеку. А теперь я закончу самым великолепным аккордом.
— Даже приняв как данное, что жизнь имеет свое продолжение, — добавил Челленджер.
— Смелая гипотеза! — усмехнулся Саммерли. Челленджер смерил его уничтожающим
взглядом.
— Приняв как данное, что жизнь имеет продолжение, — поучительным тоном повторил он, — никто из нас не может предсказать, какие будут у него возможности из пространства духовного (назовем это так) наблюдать пространство материальное. Конечно, даже для последнего тупицы (он скосил глаза на Саммерли) должно быть очевидно, что, пока мы сами материальны, мы сохраняем наибольшую способность наблюдать материальные явления и составлять суждения о них. Значит, только при условии, что мы останемся живы эти несколько лишних часов, есть у нас надежда унести с собою в некое будущее существование ясное понятие о самом изумительном событии, какое когда-либо происходило в мире или во вселенной, — насколько нам известно. Для меня было бы крайне прискорбно, если бы наш необычайный опыт сократился хоть на одну минуту.
— Разделяю безоговорочно, — провозгласил Саммерли.
— Принято единогласно, — сказал лорд Джон. — Но смотрите! Там, во дворе, ваш несчастный шофер. Бедняга свое отъездил! Может, попробуем сделать вылазку и притащим его сюда?
— Это будет полнейшим безумием! — закричал Саммерли.
— Не смею отрицать, — ответил лорд Джон. — Это его не спасет, и мы только рассеем кислород по всему дому, если нам и удастся живыми вернуться назад. Эге! Взгляните на птичек под теми деревьями!
Мы четверо пододвинули наши кресла к широкому и низкому окну, и только женщина, закрыв глаза, осталась лежать на диване. Помню, кощунственная, уродливая мысль пронеслась в моей голове — может быть, тяжелый, спертый воздух, которым мы дышали, способствовал этой иллюзии, — мысль, что мы, заняв четыре кресла в первом ряду партера, смотрим последний акт трагедии мира.
На переднем плане, прямо у нас перед глазами, был маленький дворик и посреди него наполовину вымытый автомобиль. Остин, шофер, получил наконец окончательный расчет: он растянулся возле колеса, и большое пятно синело у него на лбу — стукнулся, должно быть, при падении о подножку или о крыло. Он еще держал в руке шланг, из которого поливал машину. В углу двора стояли два молодых явора, а под ними лежало несколько комочков пуха с трогательно торчащими из них крохотными лапками. Смерть походя косила все — и большое и малое.
Перенеся взгляд за ограду дворика, мы могли видеть извилистую дорогу, что вела на станцию. Жнецы, недавно у нас на глазах бросившиеся бежать с полей, теперь лежали вповалку в дорожной пыли у подошвы холма. Немного выше по склону нянька полулежала на траве, упершись головой и плечами в откос. Она успела вынуть из коляски младенца, и он неподвижным свертком пеленок застыл у нее на руках. Рядом с нею пятнышко у дороги указывало, где растянулся второй ребенок — маленький мальчик. Еще ближе к нам, подогнув колени, стояла между оглобель мертвая лошадь. Старик извозчик свесился с облучка причудливым чучелом, и руки его нелепо болтались впереди. Мы смутно различали в оконце колымаги сидевшего в ней молодого человека. Дверца была распахнута, и пальцы его ухватились за ручку, словно в последнюю секунду он пытался выпрыгнуть на ходу. На половине подъема тянулось поле для гольфа, испещренное так же, как и утром, силуэтами игроков, но только теперь они неподвижно лежали на скошенной траве поля и в окаймлявшем его вереске. На одном участке, самом зеленом, распласталось восемь тел — четверка самых азартных игроков и маленькие их помощники, до конца не ушедшие с поля. Ни одной птицы не видно было в синем куполе неба, ни один человек и ни одно животное не двигались во всем широком просторе, открывавшемся перед нами. Солнце мирно посылало косые лучи, но на все легла тишина и безмолвие смерти — вселенской смерти, к которой так скоро должны были приобщиться и мы. Сейчас только эта хрупкая стеклянная перегородка, удерживая добавочный кислород, который противодействовал отравленному эфиру, отделяла нас от судьбы, постигшей весь наш род. На несколько коротких часов знания и прозорливость одного человека уберегли маленький оазис жизни в бескрайней пустыне смерти и не дали общей гибели захватить и нас. Потом кислород наш иссякнет, и мы тоже растянемся, задыхаясь, на этом темно-вишневом ковре, на полу будуара, и тогда свершится до конца судьба человечества и всей жизни земной. Мы долго в торжественном молчании смотрели трагедию мира. Челленджер первый решился заговорить.
— Загорелся дом, — вдруг сказал он, указывая на столб дыма, поднявшийся из-за деревьев. — Сейчас, надо полагать, происходит немало пожаров — горят, возможно, целые города: ведь сколько народу могло упасть с огнем в руках! Кстати, самый факт горения показывает, что относительное содержание кислорода в атмосфере остается нормальным и вся беда в эфире. Ага, вот и еще пожар — на вершине холма Кроуборо. Горит, если не ошибаюсь, гольф-клуб. Слышите? Бьют церковные часы! Тут есть над чем задуматься философу: созданный рукою человека механизм пережил племя своих творцов.
— Смотрите! — закричал лорд Джон, вскочив с кресла. — Клубится дым! Это поезд.
Мы услышали грохот колес, а вскоре и поезд влетел в поле нашего зрения, и быстрота его хода показалась мне неимоверной. Откуда он мчался и куда, мы не знали. Только каким-то счастливым чудом он мог продолжать свой путь. Но теперь нам суждено было увидеть страшный конец его бега. На путях стоял без движения длинный, груженный углем состав. Мы затаили дыхание, когда экспресс загромыхал по той же колее. Столкновение было ужасно. Паровоз и вагоны сбились в груду щепок и мятого железа; здесь и там из горы обломков пробивались красные языки пламени, пока она вся не запылала. Полчаса мы сидели, не говоря ни слова, оцепенев перед зрелищем катастрофы.
— Бедные, бедные люди! — простонала наконец миссис Челленджер и в слезах припала к плечу мужа.
— Дорогая, пассажиры этого поезда были уже таким же неодушевленным предметом, как те вагоны, на которые они налетели, или как уголь, в который они превратились теперь, — сказал Челленджер и ласково погладил ее руку. — Поезд был полон живых людей, когда он отходил с вокзала Виктория, но он вез только мертвый груз и правили им мертвецы еще задолго до того, как его настиг рок.
— Во всем мире сейчас происходит то же самое, — сказал я тихо, между тем как странные видения проносились перед моими глазами. — Подумайте о пароходах в море: они будут плыть и плыть, пока не заглохнет в топке огонь или пока они не наскочат на подводный камень. А парусные суда? Как их будет качать и кружить с полным грузом мертвых моряков на борту, и станет гнить их рангоут, разойдутся швы, дадут течь, пока одно за другим они не пойдут ко дну! Быть может, столетия спустя все еще будут носиться по Атлантике обломки погибших старых кораблей.
— А углекопы в шахтах! — сказал Саммерли с угрюмым смешком. — Если когда-нибудь каким-то чудом снова будут жить на земле геологи, они станут строить дикие теории о существовании человека в каменноугольных пластах.
— Я признаю свое полное невежество в таких вопросах, — заметил лорд Джон, — но мне кажется, что после нынешней катастрофы опустелая планета может вывесить дощечку: «Сдается внаем». Раз все человечество стерто с лица земли, откуда взяться новому?
— Мир поначалу был пуст, — серьезно возразил Челленджер. — По законам, которые в сути своей остаются вне нашего постижения, он населился людьми. Почему не повториться вновь тому же процессу?
— Дорогой мой Челленджер, неужели вы верите тому, что говорите?
— Не в моих привычках, профессор Саммерли, высказывать положения, в которые я сам не верю. Мое замечание самое обыденное. — Его косматая борода стала торчком, глаза сощурились.
— Вы как жили упрямым догматиком, так и умрете! — усмехнулся Саммерли.
— А вы, сэр, прожили всю жизнь лишенным воображения педантом, и теперь у вас нет надежды пробиться к чему-то более высокому.
— Зато вас даже самые злые критики не обвинят в недостатке воображения, — отпарировал Саммерли.
— Честное слово, — вмешался лорд Джон, — вы оба верны себе до конца! Последний глоток кислорода готовы потратить на препирательство. Какое нам дело, возродятся люди или нет? Если и да, то уж, наверно, не в наше время.
— Это замечание, сэр, выдает вашу крайнюю ограниченность, — строго сказал Челленджер. — Мысль истинного ученого не остается привязанной к тем условиям времени и пространства, в какие он поставлен. Она воздвигает свою обсерваторию на пограничной черте настоящего, отделяющей бесконечность прошлого от бесконечности будущего. С этого надежного поста она делает вылазки к началу и концу всего сущего. Вы скажете: а смерть? Отвечу: научная мысль умирает на посту, работая нормально и методично до самого конца. Она не останавливается на такой мелочи, как ее собственный физический распад, пренебрегая им в той же мере, как и всеми вообще ограничениями в нашем материальном пространстве. Разве я не прав, профессор Саммерли?
Саммерли не слишком любезно выразил свое согласие.
— До известных пределов, — пробурчал он, — я разделяю ваше мнение.
Челленджер продолжал:
— Идеальный научный ум — я говорю в третьем лице, чтобы не показаться слишком самонадеянным, — идеальный научный ум способен решать тот или другой отвлеченный вопрос в промежуток времени от падения своего обладателя с воздушного шара до мгновения, когда он коснется земли. Только такие люди достойны составить когорту покорителей природы и хранителей истины.
— Похоже, на этот раз победа осталась за природой, — сказал лорд Джон, не отводя глаз от окна. — Я не раз читал в газетных передовицах, будто вы, господа ученые, управляете природой; но она, оказывается, умеет дать сдачи.
— Это только временный отпор, — убежденно ответил Челленджер. — Несколько миллионов лет — что они значат в великом круговороте времени? Растительный мир, как видите, выжил. Взгляните на листву этого явора. Птицы мертвы, но дерево стоит зеленое. Из растительной жизни в прудах и болотах возникнут со временем микроскопические комочки ползучей слизи — пионеры той великой армии жизни, в которой мы пятеро в этот час несем небывалую службу, составляя ее арьергард. Низшая форма жизни, раз возникнув, неизбежно ведет в конце концов к появлению человека, как неизбежно вырастает дуб из желудя. Колесо эволюции сделает еще один оборот.
— А яд? — спросил я. — Не убьет он жизнь на корню?
— Яд, возможно, образует лишь известный слой или пласт эфира — тлетворный Гольфстрим в могучем океане, по которому мы плывем. Или может выработаться известная невосприимчивость, и жизнь приспособится к новым условиям. Если мы пятеро при сравнительно небольшом избытке кислорода в крови способны выдержать отравление, это значит, что животной жизни не потребуется больших органических изменений для победы над ядом.