Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стейси Холлс

Госпиталь брошенных детей

Моим родителям, Эйлин и Стюарту
Мне не хватает фонарей, чтобы найти себя. Эмили Дикинсон


Часть 1

Бесс

Конец ноября 1747 года



Глава 1



Все младенцы были завернуты, как подарки, готовые к раздаче. Некоторые из них в отличие от матерей были красиво одеты в крошечные вышитые распашонки, выглядывавшие из-под теплых шалей, ибо наступила зима и ночь была пронизывающе холодной. Я завернула Клару в старое одеяло, которое годами ожидало штопки, но теперь уже не дождется. Мы стояли, сбившись вокруг входа, обрамленного колоннами, – около тридцати женщин, подобных мотылькам под факелами, пылавшими в стенных скобах. Наши сердца трепетали, как пергаментные крылья. Я не знала, что госпиталь[1] для брошенных детей может быть похож на дворец с сотней ярко освещенных окон и поворотным кругом для экипажей. Два великолепных длинных здания были расположены по обе стороны внутреннего двора и соединены часовней посередине. У северного конца западного крыла на камни мостовой лился свет из открытой двери. Казалось, ворота остались далеко позади. Некоторые из нас уйдут с пустыми руками, другие снова вынесут своих детей на холод. Именно поэтому мы не могли смотреть друг на друга и стояли, опустив глаза.

Клара ухватилась за мой палец, который аккуратно вошел в ее ладошку, как ключ подходит к замку. Я представила, как она будет тянуться за моим пальцем потом, как ее пальчики сомкнутся в пустоте, и крепче прижала ее к себе. Мой отец, которого мы с братом Недом называли Эйбом, потому что так его называла наша мать, стоял немного позади; его лицо оставалось в тени. Он не держал ребенка. Раньше повитуха – толстая женщина, которая была такой же прижимистой, как и осторожной, – предложила ему подержать Клару, пока я бессильно лежала на кровати, омываемая волнами боли, но он покачал головой, как будто она была прокаженной, предложившей ему персик.

Худой мужчина с костлявыми ногами и в парике проводил нас внутрь через вестибюль, не похожий ни на одно из мест, где я была. Повсюду блестящие поверхности, от ореховых перил до полированного корпуса высоких напольных часов. Единственным звуком был шелест наших юбок и шорох туфель по каменному полу – маленькое женское стадо, разбухшее от молока и несущее своих телят. Это было место для приглушенных, благовоспитанных голосов, а не для криков уличной торговки вроде меня.

Наша маленькая процессия поднялась по лестнице, застеленной алой ковровой дорожкой, и вошла в комнату с высоким потолком. Лишь одна женщина с младенцем могла войти в дверной проем, поэтому мы выстроились в очередь, как знатные дамы на балу. У женщины, стоявшей передо мной, была смуглая кожа, а ее черные волосы мелкими кудрями завивались из-под чепца. Ее малыш был беспокойным и производил больше шума, чем остальные, и она укачивала так же неумело, как и все мы. Я гадала, у скольких женщин были живы их собственные матери, которые могли бы показать им, как нужно укачивать и кормить младенцев. В тот день я, наверное, пятьдесят раз подумала о моей матери – больше, чем за весь прошлый год. Раньше я ощущала ее присутствие в скрипе половиц и в теплой кровати, но теперь все закончилось.

Мы оказались в помещении с зелеными обоями и красивым гипсовым бордюром под потолком. Огонь в камине не горел, но комната была теплой и ярко освещенной, с сияющими лампами и картинами в позолоченных рамах. В центре висела мерцающая люстра. Это была самая прекрасная комната, какую мне доводилось видеть, и там было полно людей. Я предполагала, что мы будем одни, – возможно, с вереницей кормилиц, забирающих детей, которым суждено остаться, но вдоль стен стояло много людей, главным образом женщин, которые обмахивались веерами и с любопытством приглядывались к нам. Он были очень хорошо одеты и явно интересовались нами. Такие женщины могли бы сойти с картин, развешанных на стенах; на их шеях сверкали драгоценные ожерелья, а юбки с кринолинами были яркими, как тюльпаны. Их волосы были высоко заколоты и щедро напудрены. Среди них было несколько мужчин, пузатых джентльменов в сюртуках и туфлях с серебряными пряжками. Они были совсем не похожи на Эйба в его поношенном тускло-коричневом пиджаке, напоминающем мешок для кормежки лошадей. Мужчины казались более суровыми, и многие из них откровенно рассматривали девушку-мулатку, как будто она была выставлена на продажу. В руках, обтянутых лайковыми перчатками, они держали маленькие лорнеты, и я поняла, что для них это нечто вроде светской забавы.

У меня продолжалось кровотечение. Клара родилась сегодня утром перед рассветом, и сейчас боль непрерывно терзала меня. Я и одного дня не пробыла матерью, но знала мою дочь, как саму себя: ее запах, легкое биение ее сердца, которое недавно билось внутри меня. Еще до того как ее извлекли из меня, красную и писклявую, я знала, как она будет выглядеть и какой тяжелой она будет у меня на руках. Я надеялась, что ее заберут у меня, и одновременно надеялась, что этого не случится. Я думала о морщинистом лице Эйба, о его опущенном взгляде и мозолистых руках, придерживавших мне дверь. Он был единственным отцом в этой комнате. Большинство женщин пришли одни, но некоторые привели с собой подруг, сестер или матерей, имевших несчастный вид. Эйб избегал моего взгляда и почти ничего не сказал во время нашей медленной и печальной прогулки из округа Олд-Бейли-Корт, где мы жили, но его присутствие было желанным, как дружеское объятие. Когда он потянулся за пиджаком и сказал, что пора выходить, я едва не расплакалась от облегчения; я не ожидала, что он пойдет со мной.

По комнате пробежал шепоток, когда человек, стоявший перед огромным камином, обратился к собравшимся. Его голос был густым и бархатистым, как дорогой ковер. Я смотрела на люстру, пока он рассказывал об устройстве лотереи: белый шар означал, что ребенок принят, черный шар означал отказ, а красный шар означал, что нужно подождать, пока ребенок не пройдет медицинский осмотр. От размышления об этом у меня закружилась голова.

– Всего есть двадцать белых шаров, десять черных и пять красных, – сказал мужчина.

Я пододвинула Клару ближе к груди. Взгляды светских дам, стоявших вдоль стен, стали назойливее. Наверное, они гадали о том, кому из нас повезет, а кому придется оставить ребенка умирать на улице. Кто из нас не замужем, а кто занимается проституцией.

Сиделка пошла по комнате с холщовым мешком, предлагая доставать шары. Когда дело дошло до меня, мое сердце грохотало в груди, словно кованые сапоги. Встретившись с ее равнодушным взглядом, я переложила Клару на одну руку и запустила руку в мешок. Шары были гладкими и прохладными, как яйца, и я сжала один из них в кулаке, пытаясь ощутить его цвет. Сиделка нетерпеливо встряхнула мешок. Что-то подсказало мне выпустить шар и взять другой; так я и поступила.

– Кто эти люди, которые смотрят на нас? – спросила я.

– Их пригласили сюда, – скучающим тоном ответила она. Я выпустила второй шар, и она снова встряхнула мешок.

– Для чего? – тихо спросила я, ощущая на себе чужие взгляды. Я думала об их сыновьях и дочерях в роскошных особняках Мэйфера и Белгравии, которые спали под теплыми одеялами, чистили зубы, купались в ваннах и пили парное молоко. Может быть, сегодня их родители, тронутые нашей нуждой и убогостью, заглянут в детские комнаты перед отходом ко сну и запечатлеют сентиментальный поцелуй на детской щеке. Одна женщина сверлила меня взглядом, словно желая, чтобы я вытащила шар определенного цвета. Это была крупная женщина с веером в одной руке и маленьким бокалом в другой. Она носила голубое перо в волосах.

– Это благотворители, – коротко пояснила сиделка.

Я поняла, что больше мне не дадут задавать вопросы, и сосредоточилась на выборе шара. Потом я достала его из мешка, и в комнате наступила тишина.

Шар был красный. Значит, мне предстояло ожидание.

Сиделка подошла к следующей женщине, пока остальные со стиснутыми зубами и желваками на щеках следили за ее обходом, встревоженно подсчитывая в уме, сколько осталось шаров и какого они цвета. У ворот нам было сказано, что возраст детей не должен превышать двух месяцев и они должны быть здоровы. Но многие дети выглядели больными или истощенными. Некоторым исполнилось не менее полугода; их так плотно пеленали, чтобы они казались меньше, что они плакали от скованности и неудобства. Клара во всех отношениях была самой маленькой из них. Она не открывала глаз с тех пор, как мы пришли. Если мы скоро расстанемся, она даже не узнает об этом. Сейчас мне больше всего хотелось свернуться вокруг нее в постели, словно кошка, и вернуться через месяц. Я думала о безмолвном стыде Эйба. Наши комнатушки были пропитаны этим стыдом; он въедался в стены, как угольная копоть, и гноил деревянные балки. Я думала о том, что могла бы брать ее с собой в Биллингсгейт[2], где она сидела бы на лотке моего отца, как миниатюрная фигура на носу корабля. Русалочка, найденная в море и выставленная на обозрение у креветочного лотка Абрахама Брайта. Иногда я воображала, как буду носить ее с собой, привязав к груди, оставив руки свободными, чтобы набирать креветок из корытца. Я видела уличных торговок с младенцами, прикрепленными спереди широкими ремнями, но что случалось с этими детьми, когда они вырастали из таких люлек? Когда они становились ползающими и прыгающими существами с пустыми и голодными ртами?

Какая-то женщина, вытащившая черный шар, громко запричитала. На ее лице и на лице ее младенца кривилась одна и та же маска отчаяния.

– Я не могу содержать его! – всхлипывала она. – Пожалуйста, вы должны забрать его!

Пока сиделки успокаивали ее, а все остальные отвернулись, чтобы дать ей сохранить остатки достоинства, я зевнула так широко, что едва не вывихнула челюсть. За последние двое суток, пока продолжались родовые схватки, я не проспала и одного часа. Утром Нед с малышкой сел перед камином, чтобы я могла немного подремать, но мне было так больно, что я не могла заснуть. У меня до сих пор все болело, а завтра мне нужно было выходить на работу. Сегодня вечером я не могла вернуться домой с Кларой на руках: это было невозможно. Но с другой стороны, я не могла бросить ее у порога на поживу крысам. Когда я была девочкой, то видела мертвого младенца у навозной кучи на обочине, и эта картина снилась мне несколько месяцев.

Комната была ярко освещена, а я так устала, что не обратила внимания, когда меня отвели в маленькую боковую комнату и велели подождать. Эйб последовал за мной и плотно закрыл дверь, отрезав нас от звуков рыданий и звона бокалов с хересом. Сама бы я сейчас выпила чашку теплого молока или немного пива; меня неудержимо клонило ко сну.

Откуда-то вдруг появилась кормилица и забрала Клару у меня из рук. Я была не готова к этому: так быстро, так неожиданно! Кормилица объяснила, что у них появилось место для малютки, потому что другая женщина принесла шестимесячного ребенка, который был слишком взрослым. Неужели она решила, что здесь не смогут отличить полугодовалого ребенка от двухмесячного? Я подумала о той женщине с ребенком и задалась праздным вопросом, что теперь с ними будет, но потом выбросила это из головы. Кружевной чепец кормилицы исчез за дверью, и я испытала странное ощущение невесомости, лишившись Клары у себя на руках, как будто легкого перышка было достаточно, чтобы сбить меня с ног.

– Ей еще не исполнилось одного дня, – сказала я в спину кормилице, но та уже ушла. Я услышала, как Эйб заерзал у меня за спиной и заскрипели половицы.

Когда я открыла глаза, то увидела мужчину, сидевшего передо мной и что-то писавшего жирным пером. Я встряхнула головой и прислушалась, потому что он что-то говорил.

– …Сейчас врач смотрит, нет ли у нее каких-нибудь болезней…

– Она родилась сегодня, в четверть пятого утра, – выдавила я.

– …Если у нее найдут признаки нездоровья, то вам будет отказано. Ее осмотрят на венерические заболевания, золотуху, проказу и инфекцию.

Я тупо молчала.

– Вы хотите оставить памятку с пояснительной запиской?[3] – Клерк наконец посмотрел на меня; его темные серьезные глаза составляли комичный контраст с лохматыми бровями.

Ах да: памятка. Я была готова к этому, так как слышала, что детей принимают с памятными предметами, оставленными матерью. Порывшись в кармане, я достала свою памятку и положила ее на полированную крышку стола между нами. Мой брат Нед рассказал мне о госпитале для нежеланных детей, расположенном на окраине города. Он знал девушку, которая оставила там своего ребенка и отрезала квадрат от своего платья, чтобы впоследствии опознать его.

– А если ничего не оставить и потом вернуться? – спросила я. – Вам могут отдать чужого ребенка?

Он улыбнулся и расплывчато ответил, что такое возможно, но сама эта мысль приводила меня в ужас. Я представила комнату, набитую токенами, и мою маленькую памятку, которую швырнут в общую кучу. Мужчина зажал ее между большим и указательным пальцами и осмотрел с хмурым видом.

– Это сердечко из китового уса, – пояснила я. – Вернее, половина сердечка. Другая половина находится у ее отца.

Я сильно покраснела и почувствовала, как запылали кончики ушей, потому что Эйб молча стоял у меня за спиной. Рядом с моим стулом стоял еще один, но отец не стал садиться. До сих пор он ничего не знал о памятке, сердечке размером с крону. У меня была правая часть, гладкая с одной стороны и зазубренная с другой. На ней было написано «Б», а ниже, более неряшливо, буква «К»: Бесс и Клара.

– Как вы ее используете? – спросила я.

– Будет сделана запись, которая позволит вам вернуть ребенка. Он будет числиться в приходной книге за номером 627, с датой приема и описанием памятки.

Он окунул перо в чернила и принялся записывать.

– Вы напишете, что это половинка сердца, да? – спросила я, глядя, как слова возникают из-под его пера, но не понимая их. – А то все может перепутаться.

– Я все запишу правильно, – мягко ответил он.

Я по-прежнему не знала, где находится моя малышка и смогу ли я еще раз увидеть ее перед уходом. По правде говоря, я боялась спрашивать.

– Я заберу ее, когда она подрастет, – заявила я, потому что сказанное вслух становится ближе к правде. Эйб зашаркал ногами у меня за спиной, и половицы снова заскрипели. Мы еще не говорили об этом, но я была уверена. Я пригладила юбку. Промокшая от дождя и заляпанная грязью, после стирки она становилась жемчужно-серой, как раковина устрицы, а остальную часть месяца была грязно-серой, как мостовая.

Кормилица вошла в комнату и кивнула. Ее руки были пусты.

– Девочку готовы принять на попечение, – сообщила она.

– Ее зовут Клара, – сказала я, испытывая огромное облегчение.

Несколько месяцев назад, когда мой живот только начал округляться, я, проходя по одной из аристократических улиц вокруг собора Св. Павла, где дома поднимаются высоко к небу и соперничают за свободное место с типографиями и книжными лавками, увидела женщину в темно-синем платье, мерцавшем, как самоцвет. Ее волосы были золотистыми и блестящими, и она держала за руку пухлого ребенка с такими же золотистыми кудрями. Я смотрела, как девочка дергает мать за руку; она наклонилась, не обращая внимания, что ее юбки метут мостовую, и приложила ухо к губам малышки. На ее лице появилась широкая улыбка. «Какая же ты забавная, Клара!» – сказала она. Потом они прошли мимо меня, а я погладила свой растущий живот и решила, что если родится девочка, то я назову ее Кларой, потому что тогда, пусть даже понарошку, я буду в чем-то похожа на эту женщину.

Мои слова не произвели никакого впечатления.

– В свое время ее окрестят и дадут ей имя, – сказал клерк.

Значит, она будет Кларой для меня и больше ни для кого. Даже для себя. Я выпрямила спину, сжимая и разжимая кулаки.

– Как же я узнаю, кто она такая, если ее имя изменится, когда я приду за ней?

– По прибытии каждому ребенку прикрепляют оловянную табличку с номером, соответствующим его записи в регистрационной книге.

– Да, 627. Я запомнила номер.

Он посмотрел на меня и нахмурил кустистые брови.

– Если ваши обстоятельства изменятся и вы пожелаете забрать вашего ребенка, плата за уход будет вполне приемлемой.

Я сглотнула.

– Что это значит?

– Затраты по уходу за ребенком, понесенные госпиталем.

Я машинально кивнула. У меня не было ни малейшего представления, сколько это может стоить, и я не собиралась спрашивать. Я просто ждала. Перо продолжало поскрипывать по бумаге, и где-то монотонно тикали часы. Чернила были такого же цвета, как и вечернее небо в окне за раскрытыми портьерами. Гусиное перо клонилось в разные стороны и выписывало круги, как будто исполняя какой-то экзотический танец. Я вспомнила о женщине с голубым пером в большой комнате, вспомнила, как она смотрела на меня.

– Люди в той комнате, – пробормотала я. – Кто они такие?

– Жены и знакомые членов нашего попечительского совета. Лотерея служит еще и для сбора средств в фонд госпиталя, – ответил он, не глядя на меня.

– Но почему им нужно смотреть, как отдают детей? – спросила я, уже понимая, что мой голос звучит слишком жалобно. Он вздохнул.

– Женщин очень трогает это зрелище. Чем сильнее они растроганы, тем более щедрые пожертвования делают.

Я смотрела, как он дописывает последние слова и ставит размашистую подпись. Потом он отложил лист, чтобы высохли чернила.

– Что с ней будет после моего ухода?

– Всех новоприбывших отправляют в сельскую местность, где за ними ухаживают кормилицы. Они возвращаются в город, когда им исполняется примерно пять лет, и живут в госпитале, пока не будут готовы к работе.

– Какую работу вы им предлагаете?

– Девочек учат быть горничными, вязать, штопать, прясть… всем домашним навыкам, привлекательным для работодателей. Мальчиков обучают на канатном дворе плести сети, вязать узлы и готовят их к военной службе на флоте.

– Где будут растить Клару? Хотя бы в каком графстве?

– Это зависит от того, где найдется свободное место для нее. Ее могут отправить в Хэкни или подальше, в Беркшир. Но мы не раскрываем, где будут воспитывать наших подопечных.

– Я могу попрощаться с ней?

Клерк сложил лист бумаги над сердечком из китового уса, но не стал запечатывать его.

– Мы стараемся избегать сентиментальности. Всего доброго, мисс… и вам тоже, сэр.

Эйб подошел к столу и помог мне подняться со стула.





Госпиталь для брошенных детей находился на окраине Лондона, где красивые площади и высокие дома сменялись открытыми дорогами и полями, уходившими за горизонт. Оттуда было около двух миль до Олд-Бейли-Корт, где мы жили в тени Флитской тюрьмы, но с таким же успехом это могло быть и двести миль на север, с его фермами, стадами и аккуратными сельскими домиками. Дворы и аллеи, где я выросла, задыхались от угольного дыма, но здесь небо было похоже на бархатный занавес с огоньками звезд, и бледная луна освещала немногочисленные оставшиеся экипажи богатых гостей, наблюдавших за церемонией. Насытившись вечерними развлечениями, они теперь разъезжались по домам.

– Тебе нужно чего-нибудь поесть, Бесси, – сказал Эйб, когда мы медленно шли к воротам. Он впервые заговорил со мной после нашего прихода в госпиталь. Когда я промолчала, он добавил: – У Билла Фарроу могли остаться пирожки с мясом.

Я смотрела, как он идет впереди, отмечая его бессильно поникшие плечи и скованную походку. Волосы, выбивавшиеся из-под его кепки, сменили цвет с ржаво-желтого на серо-стальной. Сейчас он щурился, глядя на пристани, и молодым людям приходилось указывать на лодки из Лейта, привозившие креветок, среди сотен других суденышек, наполнявших реку. Уже тридцать лет мой отец продавал креветок с лотка на лондонском рыбном рынке. Он продавал их корзинами уличным торговцам и перекупщикам, разносчикам и курьерам из рыбных лавок в городе, – рядом с двумя сотнями других продавцов креветок, с пяти утра до трех часов дня, шесть дней в неделю. Каждый день я брала корзину в варочном цеху в конце Устричного ряда и торговала креветками вразнос на улицах. Мы не продавали треску; мы не продавали макрель, селедку, хека, шпроты, сардины. Мы не торговали плотвой, камбалой, корюшкой, угрями, карпами и пескарями. Мы торговали креветками – сотнями, тысячами, десятками тысяч. Было великое множество разных рыб и морепродуктов, которыми приятнее и выгоднее торговать: серебристый лосось, белокорый палтус или розовые крабы. Но наша жизнь была поймана в силки, и мы платили за аренду, чтобы продавать морских рачков с невидящими черными глазами и скрюченными лапками, между которых икринки с тысячами их нерожденных потомков. Мы торговали ими, но не ели их. Слишком часто мне приходилось чуять запах тухлых креветок или отскребать их маленькие паучьи ножки и глазки со шляпы. Больше всего мне хотелось, чтобы отец торговал на Лидденхоллском рынке, а не в Биллингсгейте. Тогда я продавала бы клубнику и благоухала, как летний луг, истекающий соком, а не рассолом, от которого пальцы шли трещинами.

Мы почти достигли высоких ворот, когда где-то рядом послышалось мяуканье. У меня сводило живот от ноющей боли и голода, и я могла думать только о сне и мясных пирогах. Я не могла думать о собственной малышке и гадать, хорошо ли ей сейчас. Если бы я это сделала, то рухнула бы на месте. Кошка снова замяукала.

– Это младенец, – удивленно сказала я и поймала себя на том, что думаю вслух. Но где? Вокруг было темно, и звук исходил откуда-то справа. Там никого не было; я обернулась и увидела двух женщин, покидавших госпиталь следом за нами, а ворота впереди были закрыты и снабжены каменной сторожкой, где внутри горел свет.

Эйб остановился, вглядываясь в темноту рядом со мной.

– Это младенец, – повторила я, когда снова услышала жалобный звук. До того как я выносила Клару и родила ее, я никогда не обращала внимания на детей, плачущих на улице или хнычущих в нашем доме. Но теперь любой подобный звук привлекал внимание, как будто кто-то звал меня по имени. Я сошла с дороги и двинулась вдоль темной стены, ограждавшей территорию госпиталя.

– Что ты делаешь, Бесс?

Через несколько шагов я увидела маленький сверток, оставленный на траве и прижатый к сырой кирпичной кладке, словно для укрытия. Младенца запеленали так же, как я Клару, и я могла видеть только сморщенное темнокожее личико и тонкие завитки черных волос у висков. Я вспомнила мулатку; должно быть, она достала черный шар, поскольку это был ее ребенок. Я подняла младенца на руки и покачала, чтобы он успокоился. Мое молоко еще не подошло, но груди набухли, и я гадала, смогу ли покормить ребенка и следует ли это делать. Я собиралась передать малыша сторожу в каменной будке у ворот, но согласится ли он забрать ребенка?

Эйб с приоткрытым ртом уставился на сверток в моих руках.

– Что мне делать?

– Это не твоя забота, Бесс.

Из-за стены послышался шум: люди кричали и бегали, ржали лошади. Ночью за городом все было темнее и громче, как будто мы оказались в незнакомом месте на краю света. Раньше я никогда не была в сельской местности, не покидала пределов Лондона. Ребенок у меня на руках успокоился, его крошечные черты приобрели выражение хмурой сонливости. Мы с Эйбом подошли к воротам. На дороге за воротами собрались люди, кучер с фонарем пытался успокоить четверку лошадей, упиравшихся, встававших на дыбы и пугавших друг друга. Несколько бледных людей потрясенно смотрели на землю, и я вышла за ворота посмотреть, что там такое. Я увидела грязную юбку и изящные руки шоколадного цвета. Женщина издавала утробные стоны, как раненое животное. Ее пальцы шевелились, и я инстинктивно отвернулась, чтобы скрыть ребенка у себя на руках.

– Она появилась из ниоткуда, – говорил кучер. – Мы только выехали на дорогу, как она выскочила перед нами.

Я повернулась и быстро пошла к сторожке, которая была открыта и пуста внутри. Скорее всего, сторож тоже вышел посмотреть на происшествие. Внутри было тепло; под каминной решеткой догорали угли, на маленьком столе с остатками недоеденного ужина горела свеча. Обнаружив кожаный камзол, висевший на гвоздике у двери, я завернула малыша и оставила его на стуле, надеясь, что сторож поймет, чей это ребенок, и сжалится над ним.

Несколько окон госпиталя еще светились, но остальные были темными. Должно быть, сейчас там спали сотни детей. Знали ли они, что их родители находятся снаружи и думают о них? Надеялись ли они снова увидеть родителей или довольствовались своей форменной одеждой, горячей едой, уроками и инструментами? Можно ли скучать по незнакомому человеку? Моя дочь тоже была там, и ее пальчики напрасно хватали воздух. Мое сердце было обернуто в пергамент. Я знала ее несколько часов и всю свою жизнь. Еще сегодня утром повитуха вручила ее мне, скользкую и окровавленную, но Земля совершила оборот вокруг своей оси, и все уже никогда не будет прежним.

Глава 2



Если утром меня не будило журчание, когда брат мочился в ведро у стены, значит, он не возвращался домой. На следующее утро постель Неда была пустой, и я наклонилась посмотреть, не лежит ли он на полу рядом с кроватью, запутавшись в одеяле, как это иногда случалось. Но кровать была прибрана, на полу никто не валялся. Я перекатилась на спину, скривившись от боли. У меня все болело внутри, как будто кто-то с кулаками прошелся там и наставил синяков и шишек. За дверью я слышала шаги Эйба по скрипучему дощатому полу. За окнами было черно, и значит, до рассвета оставалось много времени.

Мои груди начали подтекать, ночная рубашка была влажной, как будто тело оплакивало мою утрату. Повитуха предупреждала, что так и будет, но сказала, что это скоро пройдет. Грудь была первым и часто единственным, что во мне замечали мужчины. Повитуха посоветовала мне перебинтовать грудь тряпками, чтобы молоко не просачивалось через одежду, но сейчас это была лишь прозрачная, водянистая жидкость. В таком состоянии водокачка во дворе была для меня почти недосягаемой, но ходить за водой было моей обязанностью. Я вздохнула и потянулась за помойным ведром, но тут услышала, как хлопнула входная дверь, когда пришел Нед. Наши комнаты в доме номер 3 на Олд-Бейли-Корт находились на верхнем этаже трехэтажного дома, и окна смотрели в сумрачную глубину мощеного двора. Здесь я родилась и жила все свои восемнадцать лет. Я училась ползать, а потом ходить на покатом полу под свесом крыши, которая иногда скрипела, трещала и стонала, как старый корабль. Над нами никого не было – только птицы, свивавшие гнезда на крыше и гадившие на каминные трубы и церковные шпили, устремленные в небо. Мне нравилось жить так высоко: здесь было тихо и спокойно, и даже крики детей, игравших внизу, почти не проникали сюда. Наша мать жила здесь вместе с нами, пока мне не исполнилось восемь лет. Потом ее не стало. Я плакала, когда Эйб открыл окно, чтобы выпустить ее дух; мне хотелось, чтобы он остался, но он улетел на небо. Теперь-то я в это не верю. Могильщики увезли ее тело, а Эйб продал ее вещи, оставив лишь ее ночную рубашку, которую я носила, пока не улетучился материнский запах, вызывавший воспоминания о ее густых темных волосах и молочно-белой коже. Я не тоскую по ней, потому что прошло очень много времени. Чем старше я становилась, тем меньше ощущала потребность в матери, но когда мой живот стал расти, а потом начались схватки, мне хотелось держать ее за руку. Вчера вечером я завидовала девушкам, чьи матери живы и чувство любви к ним не успело поизноситься.

Нед распахнул дверь нашей общей спальни и опрокинул помойное ведро, так что наша моча растеклась по полу.

– Неуклюжий придурок! – крикнула я. – Предупреждать надо!

– Проклятье, – он наклонился за ведром, укатившимся в сторону. В двух комнатах, которые мы с Недом и Эйбом называли нашим домом, не было прямых линий: наверху скошенная крыша, внизу покатый пол. Нед не споткнулся, когда поставил ведро; он был не слишком пьян, только слегка под мухой. Он плюхнулся на кровать и начал стягивать куртку. Мой брат на три года старше меня; рыжие волосы, веснушки и белая кожа с жемчужным оттенком – это у нас общее. Он тратил то немногое, что зарабатывал, в игорных притонах и джинных лавках.

– Ты сегодня собираешься на работу? – спросила я, уже зная ответ.

– А ты? – отозвался он. – Ты только вчера родила ребенка. Наш старик не собирается тащить тебя за собой на поводке, не так ли?

– Ты шутишь? Думаешь, меня уложат в постель и поставят рядом горячий чайник?

Я пошла в другую комнату, где обнаружила, что Эйб милосердно сходил за водой, пока я спала, и греет ее в чайнике. Главная комната была скудно, но уютно обставлена: узкая койка Эйба у одной стены, мамино кресло-качалка перед очагом. Напротив стояли стул и пара табуреток, а все наши кастрюли и тарелки громоздились на полках у маленького окна. В детстве я украсила стены репродукциями с изображением красивых девушек на ферме и знаменитых зданий: собора Св. Павла и Тауэра. Я намочила тряпку и стала протирать пол в нашей комнате, морщась от едкого запаха, но меня это не коробило. Вот когда я вынашивала Клару, мне поначалу становилось плохо от любых запахов на рынке.

Когда я закончила работу и поставила ведро у выхода, чтобы потом отнести на улицу, Эйб протянул мне чашку слабого пива, и я уселась напротив него, прямо в ночной рубашке. Вчерашние события оставили недосказанность между нами. Я знала, что рано или поздно мы поговорим об этом, чтобы избежать взаимной отчужденности.

– Так они забрали малышку, Бесс? – послышался голос Неда из спальни.

– Нет, я положила ее под кровать.

Он помолчал и через некоторое время спросил:

– И ты не собираешься говорить, чей это ребенок?

Я начала собирать и закалывать волосы.

– Это мой ребенок.

Нед, растрепанный, в расстегнутой рубашке, появился в дверях.

– Я знаю, что она твоя, дурища ты этакая!

– Эй, – окликнул Эйб, – ты почему раздеваешься? Или ты не собираешься на работу?

Нед уставился на него.

– Сегодня я начинаю позже, чем обычно.

– Значит, сегодня утром лошади не будут срать на конюшне?

– Да, и мне нужно куда-нибудь засунуть метлу. Знаешь, куда?

– Я пошла одеваться, – объявила я.

– Ты заставляешь ее работать после вчерашнего? – не унимался Нед. – Ты ее отец или хозяин?

– Она не боится работы в отличие от некоторых, живущих под этой крышей.

– Ты просто чертов рабовладелец. Дай девочке отлежаться хотя бы неделю.

– Нед, заткни свою задницу и дай шанс своей голове, – вмешалась я.

Я сполоснула наши чашки в воде над огнем, поставила их на полку, прихватила свечу и протиснулась в комнату мимо Неда, чтобы одеться. Нед выругался, пнул ножку кровати и уселся спиной ко мне. Я знала, что когда мы вернемся домой после работы, его здесь не будет.

– Поспи, ладно? Хватит подначивать его, – сказала я, когда стянула через голову ночную рубашку и надела юбку, морщась от боли.

– Послушай себя: это ты должна лежать в постели.

– Я не могу. Вчера я не работала.

– Ты же вчера родила ребенка!

– Но тебя это не беспокоило, не так ли? Где ты был?

– Как будто мне хотелось видеть все это!

– Правильно. Вот и заткни свою костяную пасть. Завтра нам платить за аренду квартиры. – Я не удержалась от презрительного тона. – Ты внесешь свою долю, или мы с Эйбом снова будем платить за всех? Было бы славно, если бы ты хотя бы иногда платил за жилье. Здесь не гостиница.

Я задула свечу и поставила ее на тумбочку. Эйб застегнул свой старый пиджак и ждал меня у двери. Голос Неда догнал меня из спальни, жесткий и злорадный:

– Ты тоже не Дева Мария. Не играй со мной в благочестие, маленькая шлюшка.

Губы Эйба были плотно сжаты, когда он встретился со мной взглядом. Он молча передал мне чепец, и мы вышли в холодный коридор с голыми каменными стенами, где всегда воняло мочой и вчерашним джином. Дверь за нами захлопнулась.





Теперь к реке. Каждое утро, когда стрелки часов на башне Св. Мартина показывали половину пятого, мы с Эйбом обычно уже покидали Олд-Бейли-Корт, проходили вдоль высокой стены Флитской тюрьмы по правую руку от нас и направлялись на юг через Белл-Сэвидж-Ярд на широкую улицу Лудгейт-Хилл, а затем поворачивали на восток, к туманному куполу собора Св. Павла. Дорога была широкой и оживленной даже в это время суток, и мы проходили мимо работавших дворников, разносчиков с тележками, сонных женщин, встающих в очереди перед пекарнями, курьеров и рассыльных, курсировавших между рекой и кофейнями с поручениями или последними известиями. Движение становилось более плотным ближе к мосту, и мачты судов, выстроившихся у причалов, покачивались и тянулись далеко за ряды эллингов, складских амбаров и навесов, теснившихся на речном берегу. Мужчины на причалах и набережных широко зевали, все еще пребывая в полусонных грезах о своих постелях и теплых женщинах, оставшихся там. Хотя было еще совсем темно – здесь и там над дверными проемами горели масляные лампы, которые в ноябрьском тумане были похожи на маленькие бледные солнца за густыми облаками, – мы с Эйбом могли найти дорогу даже с закрытыми глазами.

Мы миновали Батчерс-Холл[4] и спустились к реке, где вода стояла низко и поблескивала перед нами, уже забитая сотнями мелких и крупных судов, доставлявших рыбу, чай, шелк, сахар и специи на разные верфи. Спуск был крутым и не слишком легким в темноте. В пять утра, через несколько минут после нашего прибытия, грузчики начали перетаскивать корзины с рыбой с причалов на берег, а потом уносить их на рынок. Начиная с шести утра городские рыботорговцы, уличные продавцы рыбы, трактирщики, обжарщики и слуги разных господ спускались с плетеными корзинами или коробами и начинали торговаться за три дюжины корюшек, за бушель устриц или за громадного осетра. Продавцы постепенно снижали свою цену, покупатели постепенно повышали цену предложения, пока они не сходились где-то посередине. Когда над рекой поднималось блеклое и водянистое солнце, крики торговцев – «Треска, живая треска!», «Пик-пик-пик-пикша!», «Камбала, корюшка, пескари, плотва!» с протяжным ударением на последнем слове – были уже не бесплотными голосами, но принадлежали краснощеким купцам и их женам. Каждый клич имел свои особенности, и я легко различала их на слух. Есть какое-то дикое величие в Биллингсгейте, в утреннем солнце на качающихся мачтах у причала, в могучих носильщиках, громоздящих на голову четыре, пять или шесть корзин с рыбой и рассекающих толпу. К семи утра земля на берегу превращалась в грязное месиво, усеянное рыбьими чешуйками, словно блестящими монетами. Сами лотки представляли собой мешанину деревянных навесов со скошенной односкатной крышей, откуда зимой на шею капала ледяная вода. Ивовые корзины ломились от штабелей серебристой камбалы или от ползающих крабов, ручные тележки прогибались под весом сверкающей рыбьей мелочи. На верфи имелась Устричная улица, названная так из-за ряда малых судов, пришвартованных вплотную друг к другу и нагруженных серыми раковинами с песчаным налетом. Если вам было нужно купить угрей, то приходилось обращаться к лодочнику, чтобы он отвез вас к одному из голландских рыболовных судов на Темзе, где люди необычного вида в меховых шапках и с драгоценными перстнями на пальцах опускали вниз громадные чаны со змееподобными существами, которые извивались и ползали в мутном крошеве. Я с завязанными глазами могу отличить камбалу от сардины и норфолкскую макрель от сассекской. Иногда рыбак ловит акулу или черепаху и выставляет ее на всеобщее обозрение; однажды какой-то шутник из носильщиков нарядил акулу в платье и назвал ее русалкой. И конечно, на рынке есть «биллингсгейтские жены», черепахи в нижних юбках, с толстыми красными руками и грудями, годными для носовых украшений; они пронзительно кричат, как чайки, зазывая покупателей. В холодные месяцы они носят фляжки бренди «для сугреву» и похваляются золотыми кольцами в ушах. Я с самого раннего возраста решила, что не стану одной из них и не выйду за торговца с Биллингсгейта, пусть даже он будет креветочным королем.

Носильщик Винсент принес нам первые три корзины, нагруженные серыми креветками, и мы с Эйбом переложили их в свои корзины. Нам приходилось работать очень быстро, потому что остальные продавцы креветок делали то же самое. После разгрузки я отнесла корзину в варочный цех, где они будут сварены Мартой из Кента, чьи руки похожи на свиные окорока. Марта была неразговорчивой, но не враждебной; мы уже давно заключили негласное соглашение, да и час был слишком ранним для болтовни. Когда креветки приобрели цвет ее румяного лица, Марта с лязгом дуршлага о сталь и клубами пара загрузила их в мое корытце. Я привыкла к весу, хотя горячий пар обжигал лицо и шею, превращаясь в кипяток, но это было ничто по сравнению с красными руками Марты, лишенными всякой чувствительности.

– Все в порядке, Голубка? – Томми, носильщик с рябым от оспы лицом, остановился рядом со своим грузом речной корюшки. – Может, встретимся в Даркхаусе сегодня вечером?

– Не сегодня, Томми.

Это был наш ежедневный ритуал. Иногда я гадала, сколько еще буду чувствовать себя обязанной принимать участие в его представлении и буду ли я испытывать облегчение, когда избавлюсь от его приставаний. Он называл меня «Голубкой» из-за пышной груди. Однажды вечером, уже давно, Томми поймал меня на обратном пути из Даркхауса, самого буйного публичного дома на северном берегу. Он притиснул меня к стене ларька и стал тискать мои груди одной рукой и дрочить другой. При этом он пытался заставить меня прикоснуться к нему, но кончил мне на юбку.

– Тогда как насчет того, чтобы устроить наш собственный Даркхаус, Голубка?

– Не сегодня, Томми.

Он подмигнул и пошел своей дорогой, к лоткам Фрэнсиса Коста. Я начала подниматься от реки к городу. Лондон стал просыпаться по-настоящему, и первый поток клерков и бизнесменов уже находился в пути к своим конторам и кофейням. Жены или слуги часто готовили им завтрак: копченую макрель, яйца или овсянку в фаянсовых мисках. Я могла пересчитать на пальцах одной руки моряков и матросов, покупавших у меня что-либо, – как правило, их тошнило от даров моря. Нет, я выискивала ремесленников, трубочистов или штукатуров, собравшихся на перекур, продавцов лаванды или просто гуляк, остановившихся почесать спину. Точильщиков ножей, продавцов париков или садоводов, возвращавшихся за город после продажи своего товара. Изможденных матерей, готовых купить пригоршню креветок, чтобы поделиться со своими вопящими детьми, выпивох, еще не разошедшихся по домам. Когда я опустошала свое корытце, на что уходило от одного до трех часов, то возвращалась на рынок и готовила новую партию. Летом работать было хуже всего: весь город вонял, и я вместе с ним. В особенно жаркие дни большая часть нашего товара после полудня годилась только в пищу для кошек. Зима была ужасной, но по крайней мере, товар оставался свежим до заката, когда рынок закрывался.

Налево, направо, налево, направо; каждый день я ходила по собственному маршруту, выкрикивая: «Свежие креветки, прямо с лодки, по два пенса за треть пинты для вас, сэр, для вас, мэм». Трудно было соперничать с церковными колоколами, колесными экипажами и общим шумом и гамом в зимнее лондонское утро. Я проходила по Фиш-стрит мимо белой колонны Монумента, останавливаясь погреть руки на перекрестке Трогмортон-стрит, пиная собаку, обнюхивавшую мои юбки, но быстро шла дальше, потому что на таком холоде и с таким грузом только движение спасает жизнь. И тогда я впервые увидела костяные лавки.

Четыре или пять таких лавок снабжали китовым усом всех лондонских портных, изготавливавших корсеты и кринолины. Над их дверями можно было увидеть разные символы: деревянный кит, якорь и солнце, ананас. Плетеные корзины с костяными пластинами стояли снаружи. Китовый ус доставляли со складов выше по течению, в Ротерхите, где нарезали, как травинки, заворачивали в холстину, шелк или кожу или отдавали резчикам для изготовления охотничьих рогов, дверных ручек и разных других предметов. Например, костяных сердечек. Я инстинктивно положила руку на живот; мой корсет уже несколько месяцев лежал в комоде, и теперь пройдет еще некоторое время, прежде чем я снова смогу носить его. Если кто-то в Биллингсгейте видел мой выпирающий живот, то они не стали упоминать об этом, как молчали и теперь, когда живот куда-то пропал. Даже Винсент и Томми ничего не сказали. Скоро мой живот снова будет плоским, и я забуду, как таскала его перед собой. Но я никогда не забуду, что он был домом для другой жизни.

– Вы глазеете или торгуете?

Передо мной остановилась женщина, у которой было явно не больше трех зубов во рту. Я ощупью нашла маленькую оловянную кружку, зачерпнула креветок и высыпала в ее грязные руки. Она разом забросила все в беззубый рот и выудила еще одну монетку.

– Я возьму еще одну пригоршню для сына. Он подмастерье у галантерейщика. Сейчас он уже точно проголодался; принесу ему на работу.

Я высыпала ей на ладонь еще одну кружечку.

– Надеюсь, когда-нибудь куплю у него модную шляпку, – сказала я.

– У вас дома маленький, а? – она указала на мой распухший живот, выпиравший из-под фартука.

– Да, – солгала я.

– Маленький херувимчик, да? Или милый ангелочек?

– Девочка. Ее зовут Клара, и сейчас она с отцом, пока он не уйдет на работу.

– Чудесно. Берегите себя, – сказала женщина и хромающей походкой удалилась в толпу.

Я снова повернулась лицом к ноябрьскому утру.

– Свежие креветки! – крикнула я, когда бледное солнце наконец выползло над краем небосвода. – Прямо с лодки!

Глава 3

Шесть лет спустя

Январь 1754 года



Кезия[5] выполнила свое обещание. Она вошла в дверь с бутылкой пива в руке, котомкой в другой руке и с улыбкой до ушей. Я убрала кучу выстиранного белья со стула Эйба, смахнула крошки с низкого табурета, которым мы пользовались в качестве стола, и налила пиво в кружки с обколотыми краями, передав одну из них подруге и усевшись напротив нее.

– Давай посмотрим, что я для тебя припасла.

Я восхищенно вскрикнула, когда она начала извлекать свертки одежды: ярды льняной ткани для верхних юбок в красно-сине-белую полоску, нижние юбки с кружевной отделкой, полушерстяные одеяла, фланелевые жакеты, чулки, панталоны…

– О, Кезия! – только и вымолвила я.

Моя подруга, торговавшая подержанной одеждой и разными безделушками на Тряпичном рынке в восточной части города, месяцами откладывала эти вещи – приносила их домой, чинила и укладывала в сундук до тех пор, пока я не смогу забрать мою дочь. Шесть лет я копила деньги и наконец добавила последний шиллинг в деревянную коробку из-под домино, которую хранила под матрасом. С этими двумя фунтами я могла оплатить половину стоимости годового ухода за Кларой, без чего ее могли бы и не отпустить. Иногда, если наступала бессонница, я доставала эту коробку и встряхивала ее, чтобы успокоить мысли. Вот и сейчас я вытащила коробку из тайника и встряхнула ее; Кезия ухмыльнулась, чокнулась с моей чашкой, и мы обе закудахтали, как девчонки.

Я устроилась на полу, перебирая ее добычу и испытывая приятное головокружение. Косые лучи солнца проникали в высокие окна, открытые ради свежего воздуха, и звуки со двора доносились в комнату. Была суббота – один из ослепительно-ярких зимних дней, я закончила работу на час раньше обычного и сразу отправилась домой с тремя сдобными булочками с изюмом. Одну я собиралась разделить с Эйбом, другая предназначалась для Кезии, а третья для Клары.

– Мне все нравится, вообще все, – сказала я.

– Я выстирала их для тебя, – сказала Кезия и начала складывать одежду. – Куда мне положить все это?

Я взяла особенно нарядную красную блузку, слегка выцветшую от носки, но в целом в хорошем состоянии. Интересно, волосы моей дочери такие же, как у меня, темно-каштановые с рыжими искрами? Если да, то красный и алый цвета прекрасно подойдут ей… и я улыбнулась, представляя серьезную темноволосую девочку в красной блузке.

– Еще у меня есть чепцы для дома и для улицы, – сказала Кезия. – Пока собирала все это, почти захотелось родить девочку.

Как обычно, она оставила дома своих сыновей, Мозеса и Джонаса, потому что ей не нравилось, когда они оставались на улице, – не из страха, что они попадут в дурную компанию и свяжутся с преступниками или порочными людьми. Кезия была темнокожей, как и ее муж Уильям Гиббонс. Хотя они были свободны от рождения, никому не принадлежали и могли заниматься определенными видами торговли или ремеслами в пределах закона, в Лондоне ежедневно пропадали темнокожие мальчики. Мозеса и Джонаса, которым было восемь и шесть лет, в любой момент могли похитить на улице, словно две спелые сливы у торговки фруктами, доставить в какой-нибудь особняк на Сохо или Лестер-Филд, нарядить в тюрбаны и превратить в забавных домашних питомцев. По крайней мере, так говорила Кезия. Я не слышала ни о чем подобном, но она была чрезвычайно осторожна, тем более что дети росли на редкость красивыми и умными. Это означало, что пока они не подрастут и Кезия не будет совершенно уверена, что они смогут постоять за себя, их жизнь будет в основном протекать в двух комнатах полуподвального этажа пансиона в Хаунстиче, расположенном в лондонском Ист-Энде. Большую часть времени о них заботилась пожилая еврейская вдова, проживавшая на первом этаже. Ее муж Уильям был скрипачом, который научился играть в доме хозяина его матери. Он зарабатывал на жизнь, выступая со скромными музыкальными сопровождениями в тех самых домах, где могли находиться похищенные сыновья из других темнокожих семей[6].

Я познакомилась с Кезией холодным утром пять лет назад, когда искала новые ботинки – по роду моей работы мне приходилось менять их раз в полгода, – и мы быстро подружились. Она была на два года старше меня и имела то, чего мне больше всего хотелось: мужа и двух любящих детей, которые смотрели на нее как на богиню и ангела-хранителя одновременно.

Я отнесла кучу одежды в спальню, опустилась на колени у сундука с моей собственной одеждой и начала аккуратно складывать обновки. Кезия устроилась на другом конце кровати с кружкой в руке, сбросив туфли и поджав ноги под себя.

– Она будет спать здесь с тобой теперь, когда Нед ушел из дома?

– Да. – Я разгладила желтую юбку с голубыми цветочками и положила ее сверху.

– Ты волнуешься? – судя по ее тону, она сама была взволнована.

– Да.

– Но ты не дождешься, когда встретишься с ней?

– Ну конечно!

Кровать скрипнула, когда она немного передвинулась.

– Не представляю, каково тебе будет при первой встрече с ней. Ты же ее мать… Сможешь ли ты узнать ее в комнате, полной других девочек?

– М-м-м…

– Бесс, – сказала она после небольшой паузы. – У тебя есть сомнения?

Я аккуратно закрыла крышку сундука, – материнского сундука, украшенного резными розами. Это была громоздкая и старомодная вещь, но я бы никогда не продала ее. В самом низу лежала ее ночная рубашка, уже пропахшая плесенью от возраста. Я помнила, как она носила эту рубашку, когда грела молоко на огне и ходила босой по нашим комнаткам, развешивая и снимая выстиранное белье. Мать умерла в этой рубашке, но ведь она и жила в ней, поэтому когда я была гораздо моложе, то набрасывала ее себе на спину, как накидку, и заворачивалась в рукава.

– Бесс?

– Что, если она умерла? – очень тихо спросила я.

– Уверена, что такого не могло случиться. Там хорошо заботятся о детях, у них есть врачи и лекарства. Там у нее лучшие шансы выжить, чем здесь.

Я перевела дух.

– Полагаю, завтра все выяснится. Сколько я должна тебе за одежду?

– Нисколько.

Я улыбнулась ей.

– Спасибо тебе.

– Не стоит благодарности. – Она подмигнула. – Почему бы тебе прямо сейчас не отправиться в госпиталь? Ты готова, не так ли? Ты шесть лет готовилась к этому.

– Прямо сейчас?

– А чего ждать? Карету? Следующего вторника? У тебя есть деньги.

В моем животе забурлило, как в садке с угрями на голландском рыболовном судне. В желудке все скользило и извивалось.

– Не знаю, – пробормотала я.

– Что говорит Эйб?

Я отхлебнула пива.

– Ну, он не выходит из себя, но пообещал придерживаться истории о том, что она – наш маленький подмастерье, который будет жить с нами и работать со мной, учиться торговать на улице. Она уже почти достаточно взрослая для этого.

Кезия не ответила. Я знала: она считает, что детей нельзя выставлять на работу с шестилетнего возраста, но ей приходилось держать своих сыновей дома так долго, как только возможно. У нее была полноценная семья, а у меня нет. Тем не менее я попытаюсь сделать лучшее, что было в моих силах. Завтра, когда я заберу мою дочь, то отведу ее посмотреть на львов в Лондонском зоопарке, как Эйб это делал для нас, когда мы были детьми и когда мама была больна или слишком уставала. Но я не буду искать на улицах дохлую собаку, чтобы покормить львов в качестве платы за вход, как это делали мы; нет, я заплачу наличными, и ярким зимним утром Клара возьмет меня за руку и будет дрожать от страха и восторга при виде этих золотисто-желтых зверей. Наверное, они будут сниться ей по ночам, а я буду гладить ей волосы и говорить, чтобы она не боялась. Нет, дохлая собака не пойдет – я не собиралась быть такой матерью.

– Ты приведешь ее на Тряпичный рынок, да? – спросила Кезия и осушила свою кружку.

Я кивнула и отряхнула свои юбки. Я надеялась, что то странное ощущение у меня в животе было надеждой, а не ужасом. Но если так, почему мне хотелось плакать? Я представила, как возвращаюсь домой к сундуку, набитому одеждой, которую никто не будет носить, к сдобной булочке, которая никогда не будет съедена, и мне стало плохо от беспокойства.

– Бесс, – Кезия устремилась мне навстречу, опустилась на тряпичный коврик на полу. – Она придет к тебе, и ты снова станешь матерью. Ты так долго ждала этого, и сейчас ей не угрожает никакая опасность. Она больше не младенец. Она готова вернуться домой, работать с тобой, быть любимой и любить тебя. Все, что ей нужно, – это быть здесь.

У меня вытянулось лицо.

– Я думала, что так оно и есть, Кез. Но что, если этого будет недостаточно? – Я попыталась увидеть наши комнатушки глазами ребенка, который впервые видит их: кривые полки с щербатой посудой, ветхое постельное белье, скошенный потолок и тряпичные коврики. Я могла бы купить ей игрушку или куклу – ох, почему я не купила ей куклу? – и оставить на подушке к ее прибытию домой.

Кезия взяла мои руки и устремила на меня взгляд своих больших карих глаз.

– Бесс, – сказала она. – Этого более чем достаточно.





Настал тот самый день, часы пробили восемь, и еще один час был потрачен на беспокойные хлопоты и уборку. Эйб изъявил желание уйти из дома и сказал, что он собирается в доки разузнать, что пишут в газетах. Я переложила обернутые в ткань сдобные булочки на самую верхнюю полку, чтобы мыши не смогли добраться до них, последний раз обвела взглядом комнату и дрожащей рукой закрыла за собой дверь.

– Доброе утро, Бесс. – Нэнси Бенсон стояла на лестнице, занимая всю ширину проема, так что я не могла прошмыгнуть мимо нее без особых разговоров. Ее комнаты находились на другом этаже, но для нее не существовало недоступных мест; она сновала вверх-вниз, как грузная мышь.

– Доброе утро, Нэнси. Сегодня погожий денек.

– Собралась в церковь, раз уж надела лучшую юбку?

Я стояла в трех или четырех ступеньках над ней и ждала, когда она подвинется в сторону. Она знала, что я не собиралась в церковь.

– Я собираюсь забрать нашу новую помощницу.

Брови Нэнси поползли вверх.

– Для Абрахама?

– Нет, для меня. Она будет помогать мне торговать вразнос на улице.

– Значит, девочка? Признаться, нынче редко можно встретить девочку на месте подмастерья.

– Редко можно встретить и мальчиков, которые торгуют едой вразнос. – Я начала спускаться, и она прислонилась к стене своей широкой спиной. Деревянные ступени жалобно скрипели, когда я проходила мимо нее. Нэнси жила здесь последние десять лет и большую часть этого времени была вдовой. Она зарабатывала на жизнь изготовлением веников, поэтому ее руки всегда были красными и исколотыми.

– Значит, девочка будет жить с вами?

– Да.

Я не сомневалась, что Нэнси разнесет эту новость по всей округе и обсудит со всеми местными сплетницами. Она знала, что у меня был ребенок; невозможно было спрятать раздувшийся живот. Мой позор вызывал у нее ликующий внутренний трепет, и она много раз пробовала выпытать у меня, кто был отцом ребенка, но я отмалчивалась, получая удовольствие от ее досады.

– Как поживает твой брат Нед?

Я остановилась у подножия лестницы и взялась за ручку перил, которую Нед вечно сшибал и закатывал в коридор. Она до сих пор болталась, и я покрутила ее взад-вперед.

– У него все хорошо.

– А Кэтрин и малыши?

– Спасибо, все замечательно.

– Вот и славно, – разочарованно отозвалась Нэнси.

Она всегда была добра к Неду, хотя он относился к ней как к глупой дворняжке. Она помогала ему до появления закона, разрешившего открывать джинные лавки; когда она осознала его слабость, то открыла самогонную лавку в собственной комнате, где занималась перегонкой зерна и продажей спиртного. Нед был ее самым верным и ценным клиентом. Тогда он проводил больше времени у нее, чем у нас. Я слышала, как он ложился на соседнюю кровать, вернувшись от нее, и начинал храпеть, воняя скипидаром, и знала, что внизу Нэнси ворочается и вздыхает в своей постели. Судя по тому, как она глядела на меня, я не сомневалась, что она расспрашивала Неда о Кларе и старалась вытащить историю моего позора у него изо рта, как шелковый платок из кармана. От запаха ее самогонной стряпни у меня слезились глаза, но для Неда годилось все что угодно. Он называл ее самогонную лавку «Женевским дворцом», что вызывало у меня отвращение, как будто это была какая-то экзотическая и возвышенная вещь. Когда он познакомился с Кэтрин, мне показалось, что его жизнь может повернуться в правильную сторону. Она была дочерью мясника из Смитфилда, тощей как щепка и достаточно острой на язык, чтобы приструнить его. Но семья не исправила его. Сначала родилась их дочь Мэри, потом два недоношенных ребенка, умерших в младенчестве, а несколько месяцев назад появился мальчик Эдмунд. Но отцовство забрало у Неда что-то жизненно важное, как будто, порождая детей, он терял часть самого себя, и он стал превращаться в бледную тень. Он часто пропадал целыми днями, иногда даже на две недели. Когда-то я надеялась на его будущее.

– Ты недавно видела его?

– Неделю назад. – Я вставила ручку на место и прихлопнула ладонью. – Мне пора идти, Нэнси.

– Я помолюсь в Сент-Брайде за его мальчика, Эдмунда.

– Большое спасибо.

– А что касается его отца, путь Господь избавит его от демонов.

От демонов, которых ты закупориваешь в бутылки. Мы немного помолчали.

– Очень мило с твоей стороны. Всего хорошего, Нэнси.





Я много раз подходила к госпиталю, но останавливалась у ворот. Домик сторожа находился на прежнем месте, его круглое окно, похожее на глаз, смотрело на улицу. Низко нависшее серое небо давило на грязно-желтый булыжник мостовой, и стрелка на циферблате указывала на четверть десятого. Несколько минут я стояла на пыльной дороге и вспоминала ту ночь, – темноту, тянущую боль между ног, заляпанные юбки под колесом кареты и судорожно скрюченные пальцы той бедной женщины.

В двери появилось лицо привратника. Я выпрямила спину и разгладила юбку в надежде, что выгляжу прилично.

– Я пришла забрать моего ребенка, – обратилась я к нему.

Он недоверчиво посмотрел на меня.

– У вас есть плата за содержание?

Я ощутила пустоту в желудке.

– Да, – ответила я увереннее, чем чувствовала себя. Конечно же, платы за полгода должно было хватить, но я боялась спрашивать, потому что тогда он мог не пустить меня внутрь. Если этого окажется недостаточно… не стоит думать о подобных вещах. Я вдруг представила, каково будет встретиться с моей дочерью после стольких лет, когда она узнает, что мать пришла за ней, а потом ее уведут от меня, и она будет плакать и тянуться ко мне… Что, если они захотят получить двадцать фунтов? Мне за всю жизнь не накопить столько денег. В левом ухе слабо зазвенело, и у меня закружилась голова.

– Сюда, мисс. Пройдите до конца, потом поверните налево.

Я поблагодарила привратника и пошла вперед, механически переставляя ноги. Подъездная дорожка была широкой и пустой; откуда-то доносилось детское пение. У меня подкашивались ноги. Моя дочь находилась где-то здесь. Если она не умерла, прозвучал тихий голосок, поселившийся, как червь, у меня в голове.

Лужайки перед госпиталем были заняты группами мальчиков, которые сидели рядами и плели веревки или сети. Они носили одинаковые светло-коричневые тужурки с белыми рубашками и красными шарфами, повязанными вокруг шеи, и они коротко поглядывали на меня, когда я проходила мимо. Казалось, они чувствовали себя непринужденно и общались друг с другом, сидя со скрещенными ногами, пока их руки занимались делом. Среди белых лиц одно было шоколадно-коричневым, и я ненадолго задержала взгляд на нем, вспоминая младенца, которого я нашла в траве и положила в сторожку привратника. Он был немного похож на Мозеса Гиббонса, с такими же короткими курчавыми волосами и гибкими руками. На вид ему было примерно столько же лет, как и Кларе. Он почувствовал на себе мой взгляд и уставился на меня округленными любопытными глазами. Возможно, каждый ребенок гадал, не является ли очередная посетительница его матерью. Я улыбнулась мальчику, и он поспешно вернулся к работе.

Я помедлила перед большой черной дверью, ведущей в левое крыло здания, прежде чем открыть ее и войти внутрь. Меня встретили знакомые запахи мебельной полироли и готовящейся еды. У меня забурчало в животе, ноги снова ослабели. Я прислонилась к двери, ощущая в ушах звенящую тишину Я едва могла поверить, что нахожусь здесь, готовая забрать мою дочь после долгой разлуки. Но захочет ли она уйти со мной? Не будет ли ей лучше остаться здесь, где она точно завела подруг, где у нее есть горячая еда и крыша, не протекающая от дождя? Скоро она может стать прислугой и попасть в роскошный дом с доброй госпожой. Но потом я вспомнила слухи о нескольких девочках из соседних дворов, которых отправили работать служанками в дома Вест-Энда и о которых больше никто ничего не слышал. Скорее всего, они забеременели от своих хозяев и их выдворили на улицу безо всяких рекомендаций. По крайней мере, такая участь не постигла меня, хотя чем я отличалась от них?

Ко мне подошла миниатюрная женщина в переднике.

– Чем я могу вам помочь?

– Я пришла за своим ребенком.

В ее взгляде было больше теплоты, чем в глазах привратника.

– Как чудесно, – с чувством сказала она. – Тогда я провожу вас в нужное место.

Вокруг не было никаких признаков детей, кроме отдаленного пения, и если бы я не видела мальчиков, плетущих сети на лужайке, то могла бы подумать, что их тут нет. Дети всегда были шумными, они кричали, смеялись и бегали друг за другом – по крайней мере, в городе. Даже сегодня утром я слышала их крики, когда выносила во двор обглоданные кости для собаки. Наверное, местные дети были очень воспитанными, они ходили неторопливо и тихо садились на свои места, как маленькие аристократы.

Меня препроводили в маленькую комнату, пропахшую сигарным дымом. Мое сердце гулко билось в груди, и я была рада опуститься на стул перед большим полированным столом. Окно выходило на поля, которые простирались за пределами Лондона. Возможно, Клара привыкла к таким пейзажам, где нет ничего, кроме деревьев и неба. Что она подумает о наших комнатах, где из окна можно было видеть только крыши и каминные трубы?

Дверь за мной открылась и снова закрылась. Невысокий, тщедушный мужчина в аккуратном парике обошел вокруг стола и уселся напротив меня.

– Доброе утро, мисс.