Однажды утром я захожу в воду, и там, где вода уже выше колен, окунаюсь, а потом выбираюсь на мостки перед нашим домом, растираюсь полотенцем и сижу голая на солнце, прислушиваясь к тому, как жадно моя кожа впитывает свет.
На следующий день я наблюдаю, как Оскар плавает.
Я прихожу раньше, чем обычно, словно надеясь что-то узнать, расширить заданные узкие рамки. Хутор стоит у воды, и когда я приближаюсь к нему, то вижу Оскара.
Он по меньшей мере в сотне метров от берега, температура воды, должно быть, около нуля, сначала я думаю, что это тюлень, но потом понимаю, что это он.
Он плывет баттерфляем. Мне казалось, ему под шестьдесят, но движения его плавные и сильные.
Я застываю на месте, очарованная красотой этих движений. Не понимаю, как он может так долго находиться в ледяной воде. Ухожу только когда вижу, что он приближается к берегу.
Когда я складываю продукты в рюкзак, он заходит в подсобное помещение. В руках у него фотография. Черно-белая, снимок сделан с воздуха, наверное метров с двадцати, с маленького самолета, тень которого падает на землю. Виден угол какого-то здания. За границами тени стоят три человека: двое мужчин и женщина. Они смотрят вверх. Женщина явно встревожена. На одном из мужчин светлая шляпа с широкими полями, он старше остальных. На втором — серый костюм с жилетом. Мое тело пронизывает боль. Это он заталкивал меня в машину. Но на снимке он гораздо моложе, похож на большого мальчика.
Оскар молчит. Ждет, что я скажу.
Я возвращаю ему фотографию.
— Ты физик, — говорит он. — Что у них под ногами?
Я качаю головой.
— И кто эти люди?
Я снова качаю головой.
— Где это снято? — спрашиваю я.
Он убирает фотографию в потертый бумажник.
— Пустыня Калахари.
— Когда?
— В семьдесят седьмом.
Он поворачивается и уходит.
В последующие недели Харальд погружается в чтение. Когда он не читает, он как будто пребывает в каком-то другом мире. В тот вечер, после ужина, он берет стопку книг и раскладывает их на столе перед нами.
Это не книги, это переплетенные журналы. Я вижу несколько названий: «Army News», «Journal of Strategic Studies», «Tidsskrift for Militære Studier»
[21], «Foreign Affairs».
— Здесь статьи Магрете Сплид. Двадцать статей. Речь в них идет о массовых смертях. У нее есть концепция, которую она называет man-made violence
[22]. Это насилие, которое люди совершают по отношению друг к другу. В двадцатом веке от ста до ста пятидесяти миллионов человек были убиты другими людьми. Около пятидесяти миллионов за время Второй мировой войны. Пятнадцать миллионов в Первой. От десяти до пятнадцати миллионов во время сталинского террора. Она пишет, что прежде такого никогда не было. Да, случались глобальные эпидемии и крупные природные катастрофы, которые унесли примерно такое же количество людей. Все статьи посвящены анализу причин. Она говорит, что в официальной историографии цифры потерь представляются как число солдат, погибших в бою. Но это лишь четверть от общего числа погибших. Три четверти — это старики, больные, женщины и дети, которые умерли от голода, инфекций и холода — того, что приносит с собой война. Она вводит понятие «общественной безопасности», public security. Сродни понятию «общественное здоровье». И задается вопросом, что если с тысяча восемьсот восьмидесятого года по тысяча девятьсот пятидесятый удалось добиться прогресса в здравоохранении, — в основном за счет гигиены, изучения и искоренения нескольких основных инфекционных болезней, — если стало возможным улучшить здоровье населения за счет устранения причин заболеваний, то почему нельзя сделать то же самое с man-made violence? По ее мнению, дело в том, что насилие берет начало там, куда разум не может добраться. Оно возникает из человеческой злобы. В основном все статьи посвящены именно этому. В конце каждой статьи она задает один и тот же вопрос: в чем причина злобы? Это она и хочет понять.
— И что она предлагает? — спрашивает Тит.
Он качает головой.
— Я пока прочитал меньше трети.
— Харальд, — спрашиваю я. — Что такое случилось в пустыне Калахари в тысяча девятьсот семьдесят седьмом году? Почему кому-то надо было там делать снимки с воздуха? Как это могло быть связано с подготовкой каких-то взрывов?
Он обращается к своей феноменальной памяти. Безрезультатно. Качает головой.
— Мама, а откуда ты знаешь, что там что-то готовилось?
— Я видела фотографию, — отвечаю я. — На ней были видны траншеи, прикрытые бетонными плитами.
Через неделю начинается учебный процесс. Я наблюдаю за тем, как Оскар пересаживает растения. Затем он дает мне шлифовальный цилиндр и один из изогнутых ножей.
Я работаю по часу в день в комнате, в которой он обычно пикирует растения. У меня ушла неделя на то, чтобы научиться правильно точить лезвие — точат его совсем не так, как кухонный нож или стамеску, с углом заточки двадцать градусов.
На следующей неделе он показывает мне, как выбирать подвой, теперь у него на очереди датские плодовые деревья. Он учит меня разбираться в, казалось бы, почти одинаковых стволах, похожих на сухие палки, воткнутые в землю. Как преподаватель он нетороплив и терпелив, несколько раз повторяет названия сортов, их номера и характеристики. ММ 106 дает на 70 % более крупные яблоки, чем в среднем, но требует хорошей почвы. М 7 — чрезвычайно выносливый сорт, похожий на дикое яблоко. У М 26 очень маленькая корневая система, и он лучше всего подходит для шпалер. Но при этом сорт чрезвычайно устойчив к болезням. М 9 вырастает в совсем маленькую яблоню с коротким сроком жизни, но с быстрым плодоношением.
Уже в первый раз, когда я увидела, как он дотрагивается до растений, я почувствовала его бережное отношение к ним.
Он показывает мне два одинаковых косых среза. И объясняет, как сразу же, чтобы срезы не окислились на воздухе, нужно прижать друг к другу зеленые водоносные ткани подвоя и привоя, плотно стянуть резинкой и герметично запечатать воском. Все эти действия он выполняет с хирургической точностью. Когда я наконец вижу, как после моей прививки появляется росток, я чувствую, что стала свидетелем маленького чуда рождения.
Однажды, когда, вернувшись домой, я подхожу к раковине, чтобы помыть руки, Харальд поднимает голову от своих книг.
— Мама, я нашел про пустыню Калахари. В одной из статей Магрете Сплид. В августе семьдесят седьмого года советский спутник проводил там съемку и выяснилось, что ЮАР работает над ядерной программой.
Я мою руки щеткой. Жесткие щетинки рвут эпителий под ногтями.
— А там были другие фотографии? Снятые с меньшей высоты, с самолета?
Он качает головой.
Я аккуратно кладу щетку на место. Из-под некоторых ногтей сочится кровь. Зато теперь они чистые.
Я сажусь за стол. В комнату входит Лабан и садится рядом.
— В семьдесят втором году Андреа и Магрете Сплид собирают группу, — говорю я. — Они создавали ее десять лет, мы не знаем точно зачем. Они заручаются поддержкой Фолькетинга, их предложения поступили в то время, когда аналитические группы входили в моду. Группу называют «Комиссия будущего». Это было официальное название, но все держалось в тайне. Группа должна разрабатывать сценарии будущего. Впервые государство всеобщего благосостояния начинает беспокоиться о том, куда все идет. На первом этапе комиссия состоит из шести молодых специалистов в ключевых областях, в последующие годы ее состав расширяется до двенадцати человек. Раз в полгода они представляют отчеты. На которые никто не обращает внимания. В течение первых двух лет Андреа и Магрете обнаруживают, что они нащупали самую мощную прогностическую жилу за всю историю человечества. Возможно, случайно, возможно, благодаря тому, что Андреа кое-что знает о структурировании коллективного сознания. А может, причина была и в том, и в другом. Она пишет подробное резюме результатов их работы. Резюме демонстрирует точность предсказания, не имеющую аналогов в истории. Мы не знаем, в какие инстанции было отправлено это резюме. Но полиция и разведывательные службы во всяком случае были проинформированы. Они пытаются контролировать группу. У них ничего не получается. Возникают опасения, что порвутся все связи. И тогда создается что-то вроде администрации, которую возглавил Хайн. За сорок лет эта группа постепенно уходит из поля зрения Фолькетинга. Такое уже случалось в Дании. При этом комиссия сохраняет определенную независимость. Скорее всего, потому что все члены группы — специалисты, знающие себе цену. Вероятно, они также понимают, что способность заглядывать в будущее может представлять опасность. Хайн за все это время никогда не знал полного состава комиссии. И ему не сообщают об изменениях, которые происходят с течением времени — в связи со смертью или по другим причинам. В какой-то момент у членов комиссии появляется желание заработать денег. Много денег. Это очевидно. Но тут начинаются загадки. Комиссия приходит к выводу, что нас ждет глобальный коллапс. Она решает самораспуститься. И не предоставляет Хайну протоколы последних заседаний. Он этим недоволен. И решает использовать меня. Обо мне он узнал от Андреа. Нас привозят в Данию. Но что-то идет не так. Убийства Магрете Сплид, Корнелиуса и, возможно, Кельсена не имеют отношения к Хайну. Так же как и попытка убийства нас с Харальдом. Так что существует еще какой-то фактор. Люди, которые привезли нас сюда, не связаны с полицией. Как и серийный убийца в порту. Это другой тип людей. Серый человек. Он был на той фотографии, которую мне показал Оскар. Из пустыни Калахари.
Тит поднимает на меня взгляд.
— Мама, а можно сказать, что комиссия, желая заработать, столкнулась с одним вопросом: где проходит грань между использованием специфического таланта и злоупотреблением им?
3
В середине марта Оскар показывает мне более сложный способ прививки — расщеп. Его используют для более нежных, благородных сортов: лимонных яблонь Бёга, колоновидных яблонь, красных астраханских.
— Оскар, как все это заведение называется?
— Экспериментальная станция физиологии растений.
— Почему она такая большая, десять на десять километров, а большая часть земли не используется?
— Существуют определенные нормативные требования к селекционным работам. Чтобы не допустить перекрестного опыления.
— То есть мы в Южной Зеландии, — говорю я. — Северная Зеландия слишком густо населена.
Он не отвечает мне.
— К какому ведомству относится станция?
Он не отвечает.
На следующий день, когда привозят почту, я оказываюсь в лаборатории одна. Как обычно, это тот же маленький фургон, который доставляет продукты и книги Харальда. Письма складывают в корзинку в коридоре, потом фургон уезжает.
Оскара нигде не видно. Я просматриваю конверты. В большинстве из них, очевидно, каталоги. На всех адрес: «Экспериментальная станция физиологии растений», почтовый индекс — 4720, Прэстё. Последний конверт адресован Оскару Ларсену. Отправитель — Спецподразделение Министерства обороны.
Уже несколько ночей не было заморозков, Оскар говорит мне, что скоро время прививки почек. Когда отдельные почки особенно ценных сортов прививают на уже плодоносившие деревья.
Он стоит рядом со мной, в левой руке он держит зеленую почку, правой делает идеальный надрез, одним плавным движением.
— Оскар, — говорю я. — А почему в твоей жизни нет женщины?
Он откладывает нож, отворачивается и уходит.
В начале апреля я помогаю ему высаживать шпинат.
После часа работы я разгибаюсь и говорю, что мне надо в туалет. От поля до лаборатории четыреста метров. Дойдя до здания, я оборачиваюсь и вижу его согнутую спину.
В дальней стене лаборатории есть дверь, которая всегда закрыта. Я открываю ее. Это двустворчатая дверь, у нее резиновое уплотнение шириной десять сантиметров, как у двери шлюза.
В комнате нет окон, здесь темно, но автоматически включается красное лабораторное освещение, стены заставлены шкафами, я открываю одну дверцу, там тоже резиновое уплотнение, в шкафу вплотную друг к другу стоят сотни маленьких баночек, похожих на баночки из-под варенья.
Все баночки на три четверти наполнены семенами. На каждой наклеена этикетка. Я читаю: «Ячмень. Местный сорт. Скандинавский генный банк № 3071», «Ячмень. Местный сорт. Скандинавский генный банк № 12 440», «Рожь. Местный сорт…»
На полу стоит деревянный ящик метр на полтора, я снимаю крышку. Внутри ящик разделен на отсеки тонкой фанерой, в каждом отсеке такая же баночка из-под варенья. В ящике их не меньше тысячи, каждая аккуратно уложена в деревянную стружку.
— Что такое «местный сорт»?
Харальд полностью погружен в свои книги, он даже не поднимает голову, когда отвечает мне.
— Это сорта зерновых, которые исторически растут в данной местности, из них выбирают самые лучшие семена. Они менее урожайны, чем современные сорта. Но они более выносливы. Как ты, мама.
— Харальд, — говорю я. — Ты как-то не по годам умен. Не потому ли ты зарываешься в книги, что избегаешь девочек?
Он не сразу поднимает глаза. Во взгляде его безысходность.
На следующий день меня захватывает посадка шпината. Я нахожу ритм, как в удачный день в физической лаборатории, чувствую внутренний метроном, прокладываю путь вперед, ряд за рядом, влекомая всепобеждающим пульсом земли, который ни на минуту меня не оставляет.
Когда я возвращаюсь в реальность, то понимаю, что проработала четыре часа без передышки.
Я иду к хутору и захожу в лабораторию. Оскар сидит у микроскопа с каким-то предметом в руке, напоминающим пинцет. Он не поднимает глаз. Я встаю рядом с ним.
— Перед размножением нужно удалить внешний слой клеток ростка, Сюзан. Чтобы избежать болезнетворных бактерий. Которые там присутствуют.
— Фотография, — спрашиваю я, — из пустыни Калахари, это южноафриканский испытательный полигон?
— Vastrap Weapon Range. Так он назывался.
Он по-прежнему не смотрит на меня.
Когда я возвращаюсь домой к нашему домику, я слышу, как Лабан играет на своем инструменте. Я захожу в сарай, он поднимает на меня взгляд.
— Я знаю, что у тебя с ним что-то есть!
Когда он действительно уязвлен, у него не меняются черты лица. Но меняется цвет лица. Он встает.
— Оскар — старый садовник, — говорю я, — ему под восемьдесят.
— Он в самом расцвете сил. Когда я увидел вас вместе, я уже тогда стал обо всем догадываться. А теперь у меня нет никаких сомнений — ты вернулась со свидания!
Ревность представляет собой интересное химическое соединение. Только что мы были благородными и щедрыми людьми, но стоит нам вдохнуть четверть миллиграмма этого вещества — и мы превращаемся в ничтожных гномов.
— И это на глазах у меня и детей!
— Лабан, — говорю я. — Опомнись!
И тут он ударяет меня.
У него вовсе не тонкие пальцы пианиста. У него широкая и крепкая рука.
И он не всю свою жизнь провел за роялем. Его мать рассказывала мне, что темперамент в детстве у него был буйный, и он искал мальчиков постарше, чтобы выместить на них свою злость. В саду на Ивихисвай я поставила качели для Тит и Харальда. Они переросли их за несколько лет, но Лабан по-прежнему качается на перекладине, как обезьяна, хотя бы раз в день.
Он никогда прежде меня не бил, удар сильный, неожиданный, и, хотя я и пытаюсь уклониться, он сбивает меня с ног.
Но мне удается смягчить падение выставив руки, и я качусь по полу вокруг него.
Теперь, чтобы дотянуться до меня, ему надо встать на свой инструмент.
— Я знаю, что вы переспали!
— Так и есть, — говорю я. — Отлично провели время в стогу сена в яблоневом саду. Вот только это помешало.
Лежа на земле, я поднимаю руку, как будто указывая на что-то за его спиной. Он оборачивается. Как сделали бы девяносто девять и девять десятых процентов жителей земли.
И тут я выбиваю ящик у него из-под ног.
Ящик высотой сантиметров тридцать, центр тяжести в момент начала падения находится в полутора метрах от земли. Он приземляется на спину, вслед за этим я слышу, как его затылок со стуком ударяется о бетонный пол.
Он теряет сознание, думаю, всего на несколько секунд. Но мне хватает этого, чтобы вскочить, сорвать с крюка на стене вилы и приставить их зубьями ему к горлу.
Мы смотрим друг другу в глаза. Я легонько нажимаю на вилы. В глазах у него забрезжило понимание, к которому очень трудно прийти в обычной датской семейной идиллии: осознание того, что не только другие смертны, но и ты сам тоже. И смерть может наступить в любой момент.
И тут перед нами появляются Тит и Харальд.
Мы заходим в дом и садимся за кухонный стол. Левая половина лица у меня вспухла, глаз наполовину прикрыт. Тит промыла Лабану рану на затылке и сделала повязку из кухонных полотенец. Он похож на умирающего шейха.
И у него, и у меня трясутся руки.
— Мы никогда не били друг друга, — бормочет он. — У нас в семье никогда не было насилия, это я во всем виноват, больше такого не повторится.
— Насилие же бывает не только физическое, — говорит Тит. — Мы с Харальдом еще ходили в детский сад, но уже тогда чувствовали напряженную обстановку дома. И потом не раз вспоминали, как входишь в гостиную и пытаешься понять, все ли нормально. Дети же в этом смысле как зверушки. Они прислушиваются, им надо знать, безопасно ли вокруг. Взрослые в первую очередь обращают внимание на прямое насилие. На ссоры. Но редко на создаваемое напряжение. Даже если оно отравляет все вокруг. Вам так и не удалось снять это напряжение.
Мы молчим. Нет сил признать, что она права.
— У меня была одна картинка в голове, — говорит Лабан, — какое-то желание, мечта, когда ваша мать была беременна. Только об этом я и думал. Вовсе не о том, чтобы вас чему-то научить, и совсем не про музыку, совсем про другое. Я мечтал, чтобы вы никогда не были одинокими. Как я в детстве.
У Лабана двое братьев и сестра. У него было насыщенное и яркое детство и понимающие родители, его вообще всегда окружали заботой и вниманием. Невозможно представить, что он мог чувствовать себя одиноким.
— Ребенок может чувствовать, что его не понимают. И не всегда это чувство заметно. Но оно требует какой-то ответной реакции. А сам ребенок ничего не может объяснить. Даже если взрослые действуют из самых лучших побуждений, есть что-то, чего они не замечают. И ребенок не может избавиться от своих проблем и развиваться дальше, пока на него не обратят внимание.
Впервые я как будто заглядываю внутрь Лабана, маленького мальчика, который чувствовал себя совершенно одиноким.
— Это чувство прошло, только когда я встретил вашу мать. Но если вас понимают, то за это приходится платить свою цену. Если другой человек действительно видит вас, если вы чувствуете, что вас на самом деле видит женщина, это порождает какое-то безумие. Вы хотите, чтобы вас видели снова и снова. Чувствовать, что вас полностью понимают. Женщине надо наверстать все те годы, когда ее с вами не было. И еще вот что. Как только вы открываетесь другому человеку, вы начинаете очень, очень бояться потерять это.
Я поднимаюсь со своего места. Встаю к кухонному столу спиной к ним.
— Когда исчез отец, — говорю я, — мир перевернулся с ног на голову. До этого момента я жила внутри сферы, именно так я все ощущала, я чувствовала, что вселенная шарообразна. В тот день, когда он уехал, эта форма изменилась. С того времени я жила на плоскости. У всех на виду. В мире, где в любой момент можно ступить через край и упасть в пропасть. Так же чувствовала себя моя мать. У нее были другие мужчины, пока они с отцом были вместе, у нее были другие после, но она так и не стала прежней. Исчезла некая целостность. С тех пор мы с ней потеряли ориентацию. С тех пор мы блуждали по свету. Несмотря на то, что ей удалось остаться в той же квартире, несмотря на то, что она по-прежнему работала в театре и выступала, с того дня она стала странницей. Ей было тридцать лет. Но она скиталась внутри себя. Так что, когда я забеременела, у меня в голове была одна картинка. Картинка совместной трапезы. Я видела, как готовлю вам еду. И за этой картиной скрывался неосознанный план, как я теперь понимаю. Я хотела остаться с Лабаном, пока вы не сможете сами о себе позаботиться.
Я ошпариваю кипятком чайник. Отмеряю нужное количество чая. Потом поворачиваюсь и смотрю им в глаза.
— Мы старались изо всех сил, — продолжаю я, — мы с Лабаном. И очень часто у нас не получалось.
Мы едим в молчании. Внезапно Харальд отодвигает от себя тарелку.
— Истории, — говорит он, — которые я рассказывал в детстве, не имели к вам никакого отношения.
Харальд врал несколько лет. Он врал в школе, врал нам, врал своим друзьям. Мы все время испытывали чувство вины. Мы говорили с ним, говорили с учителями, его направили к школьному психологу, все было без толку.
Сдались мы, когда нам стали звонить родители его одноклассников. Харальд убедил своих друзей, что вся наша семья происходит из далекой галактики и что мы спрятали свой космический корабль в парке замка Шарлоттенлунд.
Когда я положила трубку после последнего из этих разговоров, мы с Лабаном молча сели друг против друга. Именно Лабан сформулировал самое важное.
— Мальчики могут рассказывать истории о собаке, которой у них на самом деле нет. О пневматической винтовке, которую им никто так и не подарил. Придумывать, что их поцеловала девочка. Но превратить себя и всю семью в инопланетян? Это другая весовая категория. Вызывает даже некое уважение.
В один прекрасный день все прекратилось. Мы так ничего и не поняли. До настоящего момента.
— Что бы вы ни сделали тогда, этого было бы недостаточно. Я хотел, чтобы мир стал больше, чем он был. Я хотел заставить его быть больше. Я понял это тогда в Алморе. Я мог бы действовать быстрее. Мог бы сбежать через границу. Но я этого не сделал. Как будто что-то внутри остановило меня. И тогда я почувствовал, что с желанием все в порядке. Но вот способ был неправильным.
Ночью я никак не могу заснуть. Я вспоминаю детство близнецов. Чтобы понять прошлое. И их.
Они спали со мной, а иногда с Лабаном, пока им не исполнилось восемь или девять лет, когда они совершенно неожиданно, в течение нескольких недель, перебрались в свои комнаты. Но до этого я тысячу раз видела, как они просыпались.
До семи лет они улыбались, когда открывали глаза. Просыпались, открывали глаза и несколько секунд пытались понять, в какую вселенную они попали. Потом узнавали кровать, друг друга и взрослого. И улыбались. В их глазах было глубокое доверие к нам и вера в жизнь.
Все закончилось, когда им исполнилось семь. За несколько месяцев их утренний взгляд стал другим. Как будто какое-то другое существо смотрело теперь их глазами. Существо, которое начинало понимать, что за взросление приходится платить.
Я думаю о Лабане. Я всегда считала, что он просыпается гражданином мира, человеком эпохи Возрождения. Теперь я смотрю на него иначе. Как будто сказанное им за столом заставляет переосмыслить прошлое. Как будто настоящее может изменить прошлое.
4
Я просыпаюсь в пять часов, вижу только одним глазом, второй пульсирует. Выхожу на улицу, Лабан сидит на корточках на террасе перед домом и тихо поет. Примерно в семидесяти пяти сантиметрах от него сидят два зайчонка и слушают его. Я застываю в дверях, а он протягивает руку и гладит одного из зайчат по спине. Животное сидит неподвижно. Но тут оно замечает меня, и оба зайчонка бросаются наутек.
Лабан поднимает голову, видит мой глаз, его лицо искажается судорогой.
— Животные реагируют на животное в нас, людях. На нашу агрессию, на наш страх. Человек, который поет или что-то наигрывает, изменяет свое сознание. Кажется, это открыл Франциск Ассизский.
— Да, — соглашаюсь с ним я. — И крысолов из Гамельна.
Облака окрашиваются снизу в темно-фиолетовый цвет, солнце еще не поднялось над горизонтом.
— Тит подтвердила мои предположения, — говорю я, — после того, как все тут объездила верхом. Участок квадратный, десять на десять километров. Вдоль забора по всему периметру установлены какие-то датчики, с какой бы стороны ты ни подошел, появляется охранник. Мы живем в тюрьме строгого режима.
Он никак не реагирует на мои слова.
— Ферма — это генофонд зерновых культур. На полях растут еще и сотни сортов яблок. Оскар экспериментирует с прививками на тропических и субтропических растениях. С такими пчелами, которые знать не знали, где находится Дания. Оскар — военный. Что же это все-таки за место?
Зайчата опять подходят ближе, но, когда я повышаю голос, они снова убегают.
— Идет расследование, Сюзан. И пока мы в безопасности. У нас есть все самое необходимое. У Тит есть лошади, у Харальда — книги. Мы все это переживем. И все будет хорошо.
Солнце достигает горизонта.
— Меня держали взаперти с двенадцати до шестнадцати лет, — объясняю я. — Когда меня перевели из Хольмгангена, я пообещала себе, что больше такого не повторится. А если все-таки такое случится, я с этим не смирюсь. Не хочу быть в плену.
Он молчит.
— Лабан, это все равно что фоновая музыка в магазине. Она звучит не только здесь, а повсюду в Дании, она мне хорошо знакома. Это песня о том, что все в порядке, мы можем ни о чем не беспокоиться, у нас есть все необходимое. О нас заботятся, милостям судьбы нет конца, нам остается только сидеть и наслаждаться жизнью. Это песня сирены. Она должна заставить нас забыть, что мы живем во временн
ом окне, которое приоткрыто на очень короткое время. Нас хотят заставить забыть о неутолимом голоде. Но это не для меня, Лабан. Понимаешь, я вечно голодна.
— Ты перепробовала все, Сюзан. И тебе все мало.
В то же утро я вижу, как Тит отправляется верхом в лес, и иду за ней. Нахожу ее у небольшого озера. Вода кристально чистая, но со дна бьют несколько источников, которые поднимают вверх мутные фонтанчики.
Мы медленно идем обратно к дому. Кобыла следует за ней, как собака. Тит всегда общалась с животными, как с людьми. Первая менструация у нее началась, когда она каталась на лошади. Ей тогда было двенадцать, весной мы купили летний домик в Яммербугтене, но потом выяснилось, что мы не сможем выплачивать ипотеку, и осенью мы его продали. Но мы провели там замечательное лето в надежде, что все финансовые проблемы в конце концов утрясутся. Рядом была ферма, где разводили лошадей, и Тит ежедневно каталась на черном жеребце размером со слона. В тот день, когда у нее началась менструация, она примчалась ко мне, сияя от гордости и поглаживая жеребца.
— Он это знал, — сказала она. — Он все знал, еще до того, как началось.
Животные отвечают Тит взаимностью и ведут себя совсем по-человечески. Кобыла семенит за нами, как уважаемый член семьи.
— Мама, я хотела объяснить про те истории, которые ты рассказывала нам перед сном и которые я никогда не хотела слушать.
Я вроде бы иду, сама, но автопилот уже включен, мы приблизились к очередной семейной тайне и к болевой точке.
Когда я укладывала детей спать, я всегда рассказывала им истории.
Для меня это было таким же обычным делом, как отвозить их в детский сад или в школу, как пытаться помогать им входить во взрослую жизнь. Я хотела облегчить им переход той черты, когда придется отпустить их и невозможно будет уже их оберегать. Я пыталась помочь им входить в сон при помощи историй.
В детстве я пугалась приближающегося сна. Лежа в темноте, я замирала, а потом появлялся страх. Бесконечный, непостижимый, всеобъемлющий. И я как-то пробиралась сквозь этот страх. Хотя я и лежала, сжавшись в комок, это было похоже на путешествие. Постепенно все погружалось в темноту, и, наконец, наступал сон.
Страх прошел, когда я поняла, что такое периодическая таблица. Все оказалось очень просто. Я увидела таблицу с элементами и сразу все поняла. Появилась какая-то гарантия. Карта высшего порядка.
Именно это ощущение я и пыталась передать детям. Сначала я читала какую-нибудь сказку, а они сидели прижавшись ко мне. Затем я выключала свет. В темноте я рассказывала им последнюю историю.
Она всегда была как-то связана с физикой. Я рассказывала о ящике Зайонца
[23], наполненном невидимым светом. Об интуитивной гениальности Фарадея. О том, как весь мир ждал подтверждения общей теории относительности Королевским астрономическим обществом в Берлингтон-хаусе в ноябре 1919 года.
Я хотела предложить им какой-то мостик, порядок и гармонию для перехода в сон, диаграмму того единственного, на что можно положиться. Я хотела показать им, что можно, взяв взрослого за руку, пройти по световой дорожке до того места, где сон примет ребенка в свои объятия.
Ничего не получилось.
Или, точнее, получилось с Харальдом, — он не сводил с меня глаз в темноте. Я говорила и чувствовала, как он внимательно слушает и как мышцы его постепенно расслабляются. В конце концов, когда я замолкала, проходило несколько секунд — и он погружался в сон.
С Тит все было иначе. Она никогда не возражала, но, когда я вставала, чтобы выключить свет, и она понимала, что сейчас последует заключительный рассказ, она перебиралась на свою кровать.
Я пыталась узнать у нее, почему так. Она так и не объяснила мне. Не говоря ни слова, она оставляла нас с Харальдом в одиночестве в темноте, погружалась в себя и засыпала.
Я так ничего и не поняла. Это оставило болезненный осадок. Маленький ребенок, которому всего лишь три года, отпускает твою руку и уходит один туда, куда его можно было бы проводить.
Позднее я несколько раз пыталась ее расспросить. Ответа я не получила.
Теперь она останавливается. Лошадь останавливается. Мир останавливается. Лес останавливается.
— Когда ты рассказывала свои истории, ты пыталась построить для нас с Харальдом комнату. Я это понимала, и не только потому, что слышала твои слова. Ты пыталась создать залитую ярким светом комнату. Идеальную комнату. Физика пытается конструировать идеальные комнаты, так ты нам говорила. Совершенные светонепроницаемые комнаты, воздухонепроницаемые комнаты, невесомые комнаты, стерильные комнаты. Вы с папой пытались создать такую комнату для нас с Харальдом. И лучше всего я понимала это, когда ты рассказывала свои истории. И у тебя получилось, у тебя почти что получилось. Но мне не хотелось в такую комнату. Потому что, если бы я зашла туда, мне было бы очень трудно оттуда выйти. Вот в чем дело. Если человек может создать место, где нет никакого страдания, это… становится опасно. Потому что тогда может возникнуть желание остаться там навсегда.
Я слышу каждое ее слово — и чувствую себя в состоянии свободного падения. Как будто лесная тропинка ушла из-под моих ног.
— Ты хотела внести исправления в мир, мама. Как вносят исправления в научный отчет.
Мы идем назад к дому.
Я ставлю на стол еду. Харальд откладывает нож и вилку.
— В тысяча девятьсот шестидесятом году Соединенные Штаты и Советский Союз вместе обладали ядерным оружием суммарной мощностью эквивалентной трем тоннам тротила на каждого человека на Земле.
Я закрываю глаза и надеюсь, что он замолчит, но он продолжает.
— Магрете Сплид описывает, как близкие к президенту США круги добивались разрешения на внезапный ядерный удар. И когда они не получили разрешения, они сами, в обход президента и правительства, организовали ряд провокаций против русских, чтобы попытаться втянуть их в войну. В одной статье она рассматривает каждую из локальных войн, в которые были вовлечены сверхдержавы после Второй мировой войны. Ни одна из них не закончилась однозначной победой. Корейская война — яркий тому пример. Миллионы погибших, вся Северная Корея в руинах. Ситуация была на грани ядерной войны. И все заканчивается сохранением статус-кво. Магрете подводит итог исследованиям, посвященным принятию решений во время Холодной войны. Увеличение ядерных арсеналов не имело на самом деле никаких военно-стратегических или внешнеполитических причин. Их лоббировали военно-промышленный комплекс и наиболее агрессивная часть военных и администрации. Как в Советском Союзе, так и в Штатах. И Дания все эти годы участвовала в этом процессе, этакий маленький, нерешительный, но тем не менее явный член НАТО.
Я вдруг понимаю, что это он обвиняет нас с Лабаном.
— Мы с Лабаном тогда еще не родились, — говорю я. — И еда остывает.
Он замолкает и начинает есть. Я смотрю на него, у меня пропадает аппетит.
Тут он снова откладывает нож и вилку.
— Она пишет о том, что они выяснили: гнев накапливается в больших коллективах, накапливается постепенно. Как будто существует резервуар гнева, какое-то хранилище яда, и, когда оно наполняется и переполняется, начинается война. Она считает, что хранилище это состоит из суммы гнева отдельных людей, всех нас. Она считает, что гнев этот можно измерить. Не механически, не с помощью линейки или весов. Но она говорит, что некоторые люди могут почувствовать, когда хранилище наполняется. И они поймут, когда оно будет близко к переполнению. Если предсказать это, если указать на то, что это вот-вот произойдет, и все поймут это, народы обратят взгляд в другую сторону, вместо образов внешнего врага они обратятся к собственному гневу. Тогда все начнет меняться.
За столом воцаряется тишина. Тут заговаривает Тит. Сладким голосом.
— Красиво. Это красивая мысль. Но это наивно, Харальд. Просто посмотри на нас четверых.
Мы переводим взгляд на Лабана. Он смотрит в пространство, как будто вдруг что-то увидел.
— Комиссия будущего, — говорит он. — Вот что Андреа от нее ожидала. Она и Сплид. Это то, что они представляли себе с самого начала. Они думали, что если будут делать правильные предсказания о войнах и насилии, то люди задумаются о тех механизмах, которые к этому приводят.
Он встает, мы смотрим на него. Он начинает ходить вокруг стола. Мы уже не раз это видели, когда на него снисходило вдохновение. Его взгляд обращен куда-то вдаль.
— В каком-то смысле это прекрасно. Гуманистично. Но тут что-то не так. Они хотели сохранять все в тайне. Хотели обладать властью. И неважно, какая это власть — пусть даже она и не будет никому причинять вреда. Они как будто хотели перехитрить публику. Продемонстрировав чудо.
Он останавливается и смотрит на нас. Внезапно я понимаю его. И я понимаю, почему он понимает Андреа и Магрете Сплид. По сути дела, он пытался сделать то же самое всю свою жизнь. Со своей музыкой. Он пытался перехитрить публику с помощью чуда.
— Но так нельзя, — говорит он медленно. — Недостаточно иметь хороший план. Существуют еще и мотивы. А если они не благородные? Если вы каким-то образом пытаетесь кого-то к чему-то принудить? Общество. Или политиков. Тогда все неизбежно обречено на провал.
Он смотрит на меня. Я опускаю глаза.
5
На следующее утро я снова наблюдаю за тем, как Оскар плавает.
Тонкий слой адвективного тумана с моря стелется по поверхности бухты, покрывая неподвижную воду десятисантиметровой пеленой, и тело его, плывущего баттерфляем, появляется в поле зрения, лишь когда оно достигает верхней точки синусоидальной траектории.
В ту минуту, когда я прохожу мимо разложенной им на пляже одежды, в мозгу пловца лопается кровеносный сосуд.
Я вижу, что руки на мгновение показываются над туманом, а затем исчезают. Жду, что он снова появится в тумане, но не вижу его. Иду к кромке воды. Адвективный туман всегда очень подвижен, в водяном паре возникает разрыв, и я вижу тело на поверхности. Но оно не лежит на воде горизонтально, а, качнувшись, уходит под воду.
Я срываю с себя одежду. Ни о чем не думаю. Взглянув вперед, я бессознательно оцениваю температуру и расстояние до утопающего. Я провела с близнецами в бассейнах и на пляжах тысячи часов. Если у вас за плечами такой опыт, вы уже не будете взвешивать и обдумывать риски. Вы проецируете свои физические возможности на воду и всеми своими мышцами чувствуете, как далеко вы можете отпустить детей, как быстро вы сможете до них доплыть.
Я прыгаю в воду и осознаю, что это опасно, очень опасно. Но все равно прыгаю.
Когда возникает угроза жизни, время сжимается, и в голове человека проносится вереница непрошенных мыслей. Я успеваю подумать, что близнецы уже достаточно взрослые и прекрасно обойдутся без меня. И как бы то ни было, я уверена, что на Лабана можно положиться.
Вода смыкается вокруг тела, кожа немеет. Я чувствую, как жгучий холод пронизывает меня до костей. Понимаю, что в моем распоряжении только несколько минут.
Он уже примерно в сотне метров от меня. Мне нужно минуты две, даже меньше. Где-то на полпути я вижу, что он снова уходит под воду и уже не всплывает.
Я нахожу ориентир на другой стороне бухты, на линии прямой видимости, и считаю секунды. В том месте, где, как мне кажется, он ушел под воду, я ныряю.
Вода удивительно прозрачная, сине-зеленая, все еще слишком холодная для химического разложения, которое через месяц начнет окрашивать бухту в коричневый цвет.
Опускаясь вниз, я вижу облако пузырьков.
Это последний вздох утопающего. Через несколько секунд последует серия судорожных вдохов и выдохов, легкие наполнятся водой, и в гортани образуется пенистый, светлый белок, похожий на взбитый яичный.
В Хольмгангене мне несколько раз приходилось вытаскивать утопающих из затопленных мергельных карьеров. Выжил только один человек.
Я ловлю его на глубине пяти-шести метров. Подхватываю за руки, встаю ногами на дно. Сначала чувствую только траву и ил. Затем нащупываю плоский камень.
Отталкиваюсь от него. Мы поднимаемся, словно в замедленной съемке, и выныриваем на поверхность.
Его глаза открыты, кажется, что он видит меня, но тело его парализовано. Я переворачиваюсь и кладу его голову себе на грудь, над водой только наши носы и рты, чтобы было легче двигаться.
И плыву к берегу.
Я понимаю, что у меня ничего не получится. Это становится ясно после первого рывка. Вода ледяная, холод уже проник слишком глубоко в мышцы, нервные волокна скоро перестанут функционировать, тело уже перестает повиноваться.
Я чувствую тупую усталость, слышала, что такое бывает — хочется сдаться и уснуть.
Но тут возникает детский страх перед сном. Давно забытый. Внезапно меня, как тридцать лет назад, охватывает паника перед надвигающейся темнотой. Эта паника помогает преодолеть еще пятьдесят метров.
Этого недостаточно. Впереди еще пятьдесят. Можно запросто утонуть на глубине два с половиной метра, а шесть — это излишняя роскошь. И все же я чувствую какое-то необъяснимое и парадоксальное удовлетворение. Я умираю так, как давно мечтала — сопротивляясь изо всех сил.
Чьи-то руки обхватывают меня сзади. Это Лабан. Ему отказало чувство стиля, и он не снял с себя одежду, он прыгнул в воду в брюках и в свитере. Это как-то не очень разумно. Но прежде, чем я теряю сознание и выключается свет, я решаю, что за это он не услышит от меня ни одного дурного слова.
6
Оскар пропадает на две недели. Мы не знаем, жив ли он.
Ферму заперли. Нам по-прежнему привозят продукты, дважды в день какой-то человек в комбинезоне проверяет, как работает котел, и заглядывает в теплицы. Я говорю ему, что обещала Оскару полоть шпинат и заниматься прививками. Он с сомнением качает головой, но не мешает мне.
Через две недели Оскар возвращается. Его привозят на машине скорой помощи, в инвалидном кресле, но через несколько дней он начинает ходить, держась за ручки роллатора с большими колесами, которые могут преодолевать борозды грядок.
Все возвращается в прежнюю колею.
Семенами, яблонями и высадкой растений занимается теперь парочка немногословных мужчин, которые приходят и уходят, не обращая ни на кого внимания. Оскар сидит в складном кресле и наблюдает за ними. Только через неделю он открывает рот.
— Лопнул сосуд, в задней части головы. Это у двух десятков человек каждый год случается. Выживает один из десяти.
Даже эти слова даются ему с трудом. Пройдет несколько дней, прежде чем он сможет сказать что-то еще.
— Если бы не ты, Сюзан, я бы утонул.
Эффект действует, даже когда люди молчат. В один прекрасный день я заканчиваю со шпинатом. С моря дует холодный ветер, я всегда любила эту прозрачность ранней весны. Лучи солнца все еще кажутся непривычными, успокаивающими, живительными. Воздух еще не замер от влажной дымки и зноя.
— Оскар. Почему в твоей жизни нет женщины?
— Я солдат.
— Даже у солдат бывают женщины.
Он отворачивается.
На следующей неделе я готовлю лунки для посадки клубники. Заполняю привезенным на тачке черноземом три четверти, добавляю четвертую часть компоста, поливаю, высаживаю растения и придавливаю землю. К каждому растению прикреплена пластиковая бирка с названием сорта, большинство названий мне незнакомо.
Рядом со мной оказывается Оскар.
— Они провели камеру вверх через вены в паху, через шею и в мозг. Я видел все на экране.
Шмель ищет место для жизни. В бухте резвится форель. Над головой пролетает дятел с голым птенцом в клюве, за ними по пятам следует мать. Природа раскрывается во всей своей красоте и ужасе.
— Сюзан, я хочу тебе кое-что показать.
Я иду за ним к ферме, мы проходим через помещение, где делают прививки, через лабораторию, в ту комнату, куда я однажды заходила. Он открывает дверь, загорается свет.
— Здесь у нас собрана полная копия генбанка Северных стран, хранящегося в подземном убежище. Банк был создан весной восьмидесятого года, сразу после советского вторжения в Афганистан.
Посреди комнаты стоит деревянный ящик, похожий на тот, который я здесь уже видела. Он снимает крышку и протягивает мне баночку.
— Это похоже на рис, — говорю я.
— Это и есть рис.
Он протягивает мне другую баночку. В ней тоже рис, но зернышки подлиннее. Я читаю этикетку: «Short Stem Nimrog, Singapore Genetic Bank».
Он пытается объяснить мне то, что не может сказать прямо. Несмотря на его попытки, я ничего не понимаю.
— Я проработал два года в Разведывательном управлении Министерства обороны. Седьмого августа семьдесят седьмого года, в воскресенье, я дежурил, и тут поступает звонок из Пентагона. И одновременно пересылают фильм, который русские сняли над Калахари. Со спутника «Космос-932», низкоорбитального. На съемке — скважины, в которых будут проводиться испытания, стенды с приборами, какие-то постройки. ТАСС публикует эту новость в понедельник. Если мы получаем ее за день до этого, то потому, что ЦРУ знает, что нам известен подрядчик, «SecuriCom». Джимми Картер получил фотографии от Брежнева на следующий день после того, как они были сделаны. Он приказывает облететь территорию на самолете, принадлежащем военному атташе США в Претории. С самолета, с высоты тридцати метров делают снимки. Лица видны довольно четко. Самолет проходит над районом пока идет инспекция, проводят ее компания «Armscor» — производитель оружия для правительства ЮАР, армейское командование и представители подрядчика. Нам показывают эти снимки во время моего дежурства. Я узнаю этих троих. Того, кто в шляпе, мы называли Графом. Другого, элегантного, одетого в серое, зовут Ясон Альтер.
Он кладет передо мной фотографию, которую уже показывал мне однажды. Я отвожу от нее взгляд.
Я заметила, что у Оскара есть один характерный жест. Когда он в напряжении, он разводит пальцы и смотрит на них. Из-за красных ламп кажется, что на руках у него кровь.
— Именно эти ребята занимаются транспортировкой ящиков. По поручению Хольменс-канала, 42.
— А что у нас на Хольменс-канале, 42?
— Министерство обороны. И Генеральный штаб. Ящики отвозят в порт. Грузят на судно. И отправляют на острова Кронхольм.
7
В тот вечер Лабан решил устроить нам концерт.
Как только мы собираемся, появляется Оскар. Я смотрю на Лабана, он смотрит на меня, и я понимаю, что это он пригласил Оскара. Возможно, чтобы как-то загладить свою вину, возможно, потому что люди в изоляции тянутся друг к другу, даже к своим тюремщикам. Возможно, потому что Лабан всегда стремился собрать как можно больше зрителей.
Он натянул стальную проволоку над ящиком из-под пивных бутылок, в который вставил воронку: воронка ловит ветер, ветер приводит в движение кусок латунного карниза, прикрепленного канцелярской резинкой так, что он трется о струны. Получилось что-то вроде эоловой арфы, конструкция издает звуки, похожие на стенания духов, запертых в мусорном баке. На фоне этого то усиливающегося, то затихающего звука он играет, ударяя деревянной палочкой по стеклянным бутылкам из-под газировки, наполненным водой до разного уровня. А в качестве смычка для самодельной скрипки — резонатором которой служит пустая 2,5-литровая банка из-под очищенных помидоров — он использует согнутую бамбуковую палку для подвязывания цветов, стянутую метром нейлонового скотча.
По какой-то совершенно неестественной и необъяснимой причине это все равно похоже на музыку.
Мы сидим на кухне. Я приготовила суп из цветной капусты. Лабан откладывает ложку, у меня возникают какие-то недобрые предчувствия. И тут он обращается к близнецам.
— Вскоре после того как вы родились, в консерватории объявили конкурс на должность профессора. Я знал, что это своего рода трамплин для работы за границей и гарантия финансовой стабильности. Мы пригласили ректора и двух преподавателей к себе в гости, эти трое составляли большинство в комиссии, которая принимала решение. Ваша мать приготовила ужин. И тут мы воспользовались эффектом. Он действует не только спонтанно, можно создать его, у нас был опыт допросов и работы с Андреа. Мы знали, как все происходит. Сначала у человека, на которого направлено воздействие, возникает доверие, ощущение, что его понимают и полностью принимают. Чувствуя это доверие, люди открываются, неосознанно, почти автоматически. Потом возникает своего рода притяжение. Жертвам уже некуда деваться. Они на крючке. Умение управлять всем этим — искусство. И суметь остановиться в нужный момент. Дать людям возможность вернуться к самим себе. Если этого не сделать, значит, мы их эксплуатируем и обманываем. В тот вечер мы переступили черту. Если ты переступаешь черту, если используешь открытость другого человека в своих корыстных целях, ты впускаешь тьму в свою искренность. У тебя остается неоплаченный счет на будущее. Я получил должность профессора. Это стало для меня трамплином.
Я встаю и подхожу к окну.
— За десять лет мы, ваша мама и я, пользовались этим несколько раз, и обычно все шло, как по нотам. Потом мы попробовали заработать деньги. И тут уже ничего не получилось. Думаю, мы истратили весь свой запас удачи. Думаю, что все наши сегодняшние проблемы — это плата за те годы.
Я поворачиваюсь к ним.
— Ваш отец — нытик, — говорю я, — я делала все это ради денег и ради того, чтобы у нас была комфортная семейная жизнь, я ни о чем не жалею. Я получила должность лектора без всякого эффекта. Но мы использовали его для получения постов в разных правлениях. Но во всех этих правлениях я работала по-настоящему. Так что я ни о чем не жалею.
Какое-то время все молчат. Оскар смотрит прямо перед собой, как будто погрузившись в себя. Все это напоминает рождественский вечер. Бездомным следует проявлять осмотрительность в отношении тех, кто приглашает их к себе домой.
— А цена всего этого, мама? — спрашивает Тит.