Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Выйдя на улицу, мы с Тит останавливаемся. Вдалеке виднеется Брёнбю Стран.

— Мама. Ты когда-нибудь изменяла папе?

Кое-кто считает, что есть информация, от которой следует оберегать детей.

Тот, кто придерживается такого мнения, не знаком с эффектом. И не знаком с Тит.

— Да, — отвечаю я. — Несколько раз.

Она молчит. Мы идем к машине. Харальд выходит и придерживает дверь, сначала передо мной, потом перед Тит.

— Поведет Лабан, — говорю я. — Я очень устала.

Мы садимся. Лабан не сразу заводит машину.

— Почему, — спрашивает он, — так важно прятаться от Хайна? Какой ему на самом деле в нас интерес?

Из нагрудного кармана рубашки я достаю небольшой лист плотно сложенной бумаги. Лист А4.

— Я дала ему, — говорю я, — не те имена, которые написала Магрете Сплид. Я дала четыре вымышленных. Настоящие — здесь. Когда он это поймет, то будет недоволен. И тогда попробует добраться до нас.

21

— Мы невидимы!

Лабан выходит на середину комнаты и разводит руки в стороны. И делает первые шаги румбы.

Я стою, опираясь на Харальда. За последние двое суток я спала в общей сложности шесть часов.

— Хайн следит за тем, как мы едем в сторону Италии. Человек, который пытался убить вас с Харальдом, считает, что вас нет в живых. Мы стали невидимками. Мы от них спрятались!

Про Лабана недостаточно просто сказать, что он человек эпохи Возрождения. Справедливости ради следует добавить, что он обладает выдающимися способностями приукрашивать действительность, и поэтому большую часть времени и вправду живет в эпохе Возрождения. До эпохи Сбора информации в режиме реального времени. До появления систем наблюдения. До больших данных.

— Они могут появиться здесь в любую минуту, — говорю я. — Нет никакой уверенности, что за домом не наблюдают. В лучшем случае у нас есть сорок восемь часов.

— Двадцать четыре, — поправляет меня Тит. — К сожалению, у нас есть только двадцать четыре. Потому что рождественский вечер мы, конечно же, вычитаем.

Лабан замирает посреди комнаты. Я всем весом повисаю на Харальде.

Сочельник — это демон, которого мы с Лабаном пытались изгнать из нашей жизни на протяжении шестнадцати лет. И которого дети неустанно возвращают.

Мы с Лабаном никогда не любили Рождество. Избыточное потребление. Массовый психоз. Институт экспериментальной физики находится менее чем в четырех сотнях метров от здания «Тейлум» и от Института судебной медицины. Иногда патологоанатомы просят прислать им специалиста по статистике, или предоставить им время на наших серверах, или необходимое лабораторное оборудование. В рождественские дни судмедэксперты работают и днем, и ночью. Ни в какое другое время года на них не сваливается такое количество самоубийств и жертв домашнего насилия. Если что-то и может вывести датчан из себя, так это сочетание алкоголя, счетов за подарки, которые они на самом деле не могут себе позволить, и всеобщего напряженного ожидания, что сейчас все семейные чувства должны расцвести пышным цветом, и обязательно сегодня вечером.

На Рождество мы обычно уезжали. На Северное море или на какой-нибудь маленький, выжженный солнцем островок Средиземного. Пока не родились дети. Тут рождественская мышеловка захлопнулась. И это повторяется из года в год. В том, что касается любви к Рождеству, Тит и Харальд исповедуют националистические консервативные взгляды, гораздо правее взглядов Чингисхана.

— И конечно же, — говорит она, — надо пригласить бездомного.

Тит неустанно ищет попавших в беду живых существ, которых можно было бы поселить у нас дома, животных или людей. Однажды в нашем доме оказались шесть бездомных собак. И у нас никогда не было меньше восьми котов. В течение нескольких лет у нас жила ворона со сломанным крылом по имени Кель, которую Тит подобрала в дворцовом парке Шарлоттенлунда и принесла в дом, где та, обустроившись, заняла самое высокое место в иерархии.

Когда Тит было девять, ей впервые пришла в голову мысль, что рождественский вечер нужно обязательно проводить в компании бездомного. К десяти годам у нее хватило настойчивости донести до нас свою точку зрения.

С тех пор каждое Рождество у нас за столом было от одного до трех бродяг. В последнее Рождество, перед тем как мы уехали в Индию, она привела женщину двухметрового роста, от которой пахло денатуратом и которая через пять минут после того, как я подала утку с апельсинами, подмигнула Лабану и сказала: «Ну что, парень, перепихнемся?»

— Мы едва-едва остались в живых, — говорю я. — У нас есть самое большее сорок восемь часов. Рождество отменяется.

Тит и Харальд смотрят друг на друга.

— Вы можете делать, что считаете нужным, — отвечает Тит. — Мы с Харальдом празднуем Рождество. С елкой, подарками и бездомным. Если я завтра умру, это произойдет в отсветах рождественских свечей. И с ощущением полной гармонии с самой собой.

Я ковыляю к себе в комнату. Сдергиваю с кровати покрывало. Не снимаю одежду, не снимаю даже обувь. Просто падаю лицом вниз. Я так и не запомнила, как упала на кровать. Наверное, я заснула во время падения.

22

С тех пор, как я двадцать три года назад в почетной резиденции повернулась спиной к Андреа Финк и Лабану, перекрыв все подходы и уничтожив любую надежду которая могла у него возникнуть, и тем самым объявила «мертвый мяч», и до того дня, как я снова увидела его, прошло три месяца. И я бы погрешила против истины, если бы стала утверждать, что за эти три месяца его забыла. Но я очень старалась.

В один прекрасный день я обнаружила его в вестибюле Института Х. К. Эрстеда.

Я заметила его метров за двадцать и быстро развернулась. Уже тогда я понимала, что, если хочешь убежать от своей судьбы, бежать нужно быстро.

Он нагнал меня.

— Я прождал тут три дня. С утра до вечера. Надеясь хотя бы мельком увидеть тебя. Охранники меня уже заприметили. Еще день — и полиция запретит мне здесь появляться.

Мы зашли в столовую. Я взяла поднос, поставила на него еду и села за столик. Он уселся напротив.

— Я ничего не ем. Перестал вообще принимать пищу. Я поклялся, что не притронусь к еде, пока ты не согласишься поужинать со мной в трехзвездочном мишленовском ресторане.

— Значит, ты умрешь через пять недель, — ответила я. — Дольше человек без еды прожить не может.

— Значит, так тому и быть.

Было ясно, что это в общем-то всерьез. Здесь, в столовой Института Эрстеда, среди шестисот студентов и преподавателей, которые все, каждый по-своему, занимались поиском устойчивых закономерностей, я сидела напротив человека, который решил отменить системные факторы.

— Ты меня не знаешь, — сказала я.

— Но я изо всех сил стараюсь узнать.

Люди, проходившие мимо нас с подносами, начали притормаживать у нашего столика. Сделав несколько шагов вперед, они оборачивались. Дело было не в нас. Мне было девятнадцать, ему двадцать один, мы ничем не выделялись среди находившихся в помещении. Это был эффект. Я встала.

— Не уходи!

— У меня занятия.

— Я буду ждать тебя здесь, когда они закончатся.

— Я буду заниматься всю ночь.

— Я все равно буду ждать.



Когда я вышла через четыре часа, он стоял на улице у входа, охранники выгнали его из вестибюля. Его губы были синими от холода.

Он пошел за мной к моему велосипеду.

— Я провожу тебя домой.

— Ты же без велосипеда.

— Я буду бежать рядом.

— Лабан, — сказала я. — Иногда горькая, но неотвратимая истина заключается в том, что женщину просто-напросто не привлекает мужчина.

— Да-да, — ответил он. — Как замечательно, что к нам это не относится.

Стоя там, на Нёрре Алле, он был похож на человека, который прыгнул в пропасть и для которого совершенно не важно, парит он или падает, потому что без этого прыжка он уже не мог жить.

Я не смогла устоять перед этим. Я и сегодня не знаю, правильно это было или нет, но я не смогла устоять перед этим.

В Лабане Свендсене меня привлекла не его зарождающаяся слава и не его таланты. И вовсе не его внешние данные, потому что в тот момент на Нёрре Алле я вряд ли могла оценить его физические достоинства. Я почувствовала только его внутреннего безумного прыгуна.

— Ты провожаешь меня до следующего светофора, — сказала я. — Тихо-мирно. А там мы пожмем друг другу руки и расстанемся навсегда.

— Через три светофора!

— Через два.

Мы пошли рядом.

Спустя годы вы спрашиваете себя, можно ли было поступить иначе? Следовало ли поступить иначе?

Я смотрю на Лабана. Мы вчетвером сидим за столом.

Лабан и дети плохо спали, у них мешки под глазами. Я спала как ребенок десять часов подряд, глубоко и без сновидений.

Сон милосерден. Существует простая физиологическая закономерность: если ты совершенно выдохся, то сон снимает все страхи.

Но потом ты просыпаешься. И страхи возвращаются. Здесь, за столом они снова с нами.

Я кладу перед собой лист А4, из диска Магрете Сплид. Я обращаюсь к Лабану. Чтобы сразу взяться за дело.

— Мы съездим к четверым членам комиссии. Чтобы выяснить, о чем вообще идет речь. Когда мы всё узнаем, поедем к Хайну. И заключим с ним сделку. Вернемся к своей прежней жизни. И попросим защиты полиции. Каждый из нас возьмет на себя двоих. Дети останутся дома.

Харальд вертит в руках лист бумаги. Начинает набирать имена в мобильном телефоне.

— Сорок восемь часов, — говорит он. — Минус Сочельник. Мы с Тит согласны.

Я не могу с ним спорить. Харальд уже нашел адреса в интернете и записал их на листке бумаги. Никто из оставшихся в живых членов комиссии, за исключением Магрете Сплид, не попытался скрыть свои данные.

Я провожаю их до гаража. И до выезда на улицу.

Когда я стою на тротуаре и машина выезжает задним ходом, страх усиливается экспоненциально. Не знаю, как другие чувствуют страх, у меня он сначала возникает в груди, а потом распространяется на всю парасимпатическую нервную систему.

Больше всего на свете я боюсь, что дети умрут. Этот страх появляется каждый раз, когда я прощаюсь с ними. Первые несколько лет я плакала каждый раз, когда отвозила их в детский сад.

Сейчас риск кажется более реальным, чем когда-либо. Я стою на тротуаре, и мне начинает казаться, что меня рассматривают под микроскопом, что Лабан и дети тоже в опасности. За нами могут наблюдать прямо сейчас, в бинокль, в зеркало заднего вида, через живую изгородь. И мы не знаем тех, кто нам противостоит.

23

Кель Кельсен, геодезист, на фотографии выглядит на все свои семьдесят пять лет. Вот только шевелюра не соответствует возрасту. У него копна седых волос, которую судьба пощадила. И ясные голубые глаза под этим белым стогом сена.

Судя по информации в интернете, он не только профессор, но и ректор заведения под названием Академия землеустройства. Которое, к сожалению, находится далеко в Ютландии, в Хиртсхальсе. Это значит, что мне придется попросить его поделиться конфиденциальной информацией по телефону.

Секретаршу, которая берет трубку, никогда бы не приняли на работу в Академию обороны. На самом что ни на есть душевном ютландском диалекте она представляется как Хильда, и кажется, она готова угостить меня кофе с лимонным пирогом, взять за руку и проводить к Келю Кельсену. Если бы он только находился в этот момент в Ютландии, среди вересковых пустошей.

— Сожалею, — говорит она, — он сегодня не на работе. Уехал в Копенгаген.

— Надо же, а вы случайно не знаете, где именно он сейчас в Копенгагене, я ведь как раз отсюда и звоню? У меня к нему один пустяковый вопрос, если я тихонько подкрадусь к нему, то, может, он не откажется поговорить со мной?

— Не сомневаюсь. Он — сама любезность. Он в «Экспериментариуме». Там собрание правления.

— Хильда, — говорю я. — Послушайте мой совет. Ни за что не идите работать во второй отдел Академии обороны.

Я почти слышу в телефоне, как она застенчиво улыбается.

— Я не собираюсь никуда уезжать из Хиртсхальса.

— И это совершенно правильно, — говорю я.



Я могла бы дойти по Странвайен до «Экспериментариума» за три четверти часа, при других обстоятельствах я бы получила удовольствие от такой прогулки: скоро взойдет солнце, хотя небо еще иссиня-черное.

Тем не менее мне, очевидно, придется закрыться платком и спрятаться за черными очками и стеклами такси.

И тут у меня неожиданно возникает идея. Может быть, дело в моем ожесточении, а может быть, в том, что я вспомнила про велосипед, Лабана и Нёрре Алле. Во всяком случае, я нахожу анорак и варежки и выкатываю «Raleigh» из гаража.

Он томился в одиночестве целый год. Шины сдулись, и проблема не только в шинах. Видно, что за ним давно не ухаживали.

Я накачиваю шины, смазываю цепь и нежно с ним разговариваю. Он как будто почувствовал прилив сил. Со своим велосипедом надо общаться. Этим знанием я в свое время обязательно поделюсь на соответствующих профессиональных форумах. Но, думаю, не на заседании Научного общества. Глубокие научные истины сродни искренности: их следует преподносить в малых дозах.

Один из немногих феноменов, для которого до сих пор не найдено однозначного и исчерпывающего объяснения, — это когда вам везет несколько раз подряд. Я еду с попутным ветром по велосипедной дорожке вдоль Странвайен, все светофоры горят зеленым, а за билетным окошком «Экспериментариума» обнаруживается одна из моих учениц, девушка лет двадцати, которая, оправившись от потрясения, что кто-то из ее преподавателей, кого, кстати сказать, она не видела уже год, оказывается, существует в какой-то частной жизни за пределами аудиторий университетского парка, впускает меня без билета и сообщает, что сейчас у членов правления перерыв, но скоро они вернутся и будут проходить здесь минут через пять.

Я поднимаюсь на второй этаж и встаю у балюстрады, откуда мне видно и вестибюль, и выставочные залы.

Невозможно смотреть на огромные залы «Экспериментариума» без комка в горле. Здесь представлены все замечательные достижения науки. Современная версия вакуумного насоса фон Герике. Упрощенное представление эксперимента Майкельсона и Морли 1887 года, который опроверг теорию эфира, вбив тем самым гвоздь в крышку гроба лорда Кельвина. Прибор, демонстрирующий сохранение энергии при столкновении упругих стальных шаров, который, возможно, был придуман Ньютоном, а возможно, и нет. Фотостаты ростом с человека, наглядно демонстрирующие силы магнитного поля из книги Фарадея «Экспериментальные исследования в области электричества».

Физические модели, которые уже давно исчезли из всех современных лабораторий. Но их фундаментальность, их красота продолжают жить повсюду вокруг нас. Поразительно!

— Правда поразительно?

Я не заметила его, хотя он все это время стоял в двух метрах от меня. Все дело в физике. Рядом с ней люди становятся маленькими.

Бирюзовые глаза смотрят на меня из-под седой копны волос. Это Кель Кельсен, ректор Академии землеустройства.

Он вполне мог бы быть отцом Хильды. Кофе, лимонный пирог и все такое прочее.

Его ютландская непосредственность отчасти объясняет то, что он заговорил со мной. Но не надо исключать и действие эффекта.

— Мне здесь всегда не хватало только одного, — говорю я, — геодезического оборудования. Треног, разбивочных вех и моделей поверхности с равнопромежуточной проекцией.

У него красное, обветренное лицо, как у людей, которые много бывают на свежем воздухе. Теперь он еще больше краснеет.

— Все это будет, я уже запустил процесс! Дело в том, что я по профессии геодезист.

— Как интересно! Но тогда вы должны пообещать, что рядом с приборами будут таблички с пояснениями. Чтобы нам, неспециалистам, было понятно, почему геодезия имеет такое значение и в наши дни.

Он разводит руками, словно игрушечная деревянная фигурка, которую потянули за веревочку.

— Это, безусловно, важнейшая научная дисциплина, если вы хотите понять, почему Дания выглядит так, как она выглядит сегодня. Начиная с первых сельскохозяйственных законов, принятых в тысяча семьсот шестидесятом году, и заканчивая законами о зонировании семидесятых годов прошлого века, геодезисты внесли значительный вклад во все топографические изменения. Существует мнение, что нынешний вид Дании — результат принятия случайных решений. Черт возьми, нет ни одного квадратного километра, который был бы случайным! Дания как нельзя лучше иллюстрирует наше понимание права собственности на землю. От разверстания земель и перераспределения их в пользу мелких крестьян до сокращения числа фермерских хозяйств с пятидесятых годов и до наших дней. Дания на все сто процентов является результатом тщательного планирования. И планирование это в основном преследовало социально-политические цели. Геодезисты в этом процессе были незаменимы!

— Именно поэтому вас пригласили в Комиссию будущего?

Он сникает у меня на глазах. Лицо бледнеет. Ютландская душевность куда-то испаряется, и ее сменяет что-то неестественное, совершенно не соответствующее его образу.

Это страх.

Вот она — цена за способность вызывать доверие людей. Этот талант — не только в умении пробуждать искренность, которая конденсируется и асимптотически конвергируется в комфортное состояние и близость. Нужно еще уметь почувствовать, когда все слои упаковки прорвутся, и пора будет браться за консервный нож. И если консервного ножа недостаточно, в запасе нужно иметь шлифмашину.

Он отворачивается от меня, я хватаю его за плечо.

Он высвобождается и бросается наутек. Добегает до лифта раньше меня, у него есть ключ от панели, двери передо мной захлопываются.

Я оглядываюсь. Лестниц поблизости не видно.

Моя маленькая студенточка оказывается за моей спиной. Она ни о чем не спрашивает. Просто открывает какую-то дверь. За которой лестница.

У меня двести пятьдесят студентов. Было двести пятьдесят студентов.

Не было никакой возможности выучить их имена. И в этом, строго говоря, и не было необходимости. Как и для всех нас, их идентичность однозначно определяется их номером гражданской регистрации и аксиомой Цермело — Френкеля, которая гласит, что всегда можно определить, принадлежит ли элемент множеству или нет.

— Я хотела кое-что сказать. Хотела поблагодарить вас за лекции. Я обожаю физику!

Я стою перед самой собой, такой, какой я была двадцать пять лет назад.

Я обнимаю ее и прижимаю к себе. Она так же удивлена, как и я.

Потом я поворачиваюсь и бросаюсь вниз по лестнице, одним прыжком преодолевая целый пролет. Я чувствую, что там, позади, студентка застыла на месте. Замерла, превратившись в кристалл с решетчатой структурой. Возможно, из-за объятия. Возможно, от созерцания своего преподавателя, способного преодолеть целый этаж как гиббон, в два прыжка.



Машина Келя Кельсена отъезжает от парковочного места. Это «ягуар», я встаю у него на пути, ему придется меня сбить.

К этому он готов. Он прибавляет газу.

Я подпрыгиваю и падаю на капот. Он еще не успел разогнать машину, и тем не менее меня прижимает к ветровому стеклу. Я распластываюсь, чтобы закрыть ему обзор. У меня перед глазами, на внутренней стороне стекла, висит разрешение на парковку в Академии землеустройства. С золотистым циркулем над золотистым транспортиром.

Он тормозит. Его лицо менее чем в полуметре от моего, но смотрит он не на меня. Я оборачиваюсь. Посреди лестницы стоит моя студентка. Спокойная, задумчивая. Она пытается восполнить пробелы в своем восприятии университетских преподавателей. И членов правления «Экспериментариума».

Я сползаю с капота, открываю дверь машины и сажусь рядом с ним, прежде чем он успевает как-то отреагировать. Присутствие девушки сковывает его. Будучи геодезистом, он, имея опыт определения границ земельных участков, должен понимать, как опасно наличие свидетелей при совершении правонарушения. Тем более когда ты сбиваешь ни в чем не повинного пешехода на подземной парковке.

Из карманов своих твидовых брюк он достает табак и бумагу для самокруток. При обычных обстоятельствах он, наверное, скатал бы сигарету одной рукой в кармане, защищаясь от ветров Северной Ютландии. Но сейчас у него дрожат руки. Он роняет бумагу, поднимает ее, скручивает сигарету, смотрит через лобовое стекло и замечает датчики дыма на потолке.

— Черт побери!

Я забираю у него из рук коробок и зажигаю спичку.

— Давай, кури, — говорю я. — Мы находимся в камере Вильсона.

— Это что такое?

— Самый важный прибор экспериментальной квантовой физики.

Он глубоко затягивается.

— Магрете Сплид мертва, — сообщаю я ему. — Ее задушили в собственном доме прошлой ночью.

Он опускает стекло, чтобы вдохнуть свежего воздуха. С пронзительным воем включается пожарная сигнализация. Моя студентка все еще стоит на ступеньках. Ее общее представление об ученых-естественниках продолжает пополняться новыми удивительными фактами.

— Думаю, надо ехать, — говорю я.

Он едет как слепой, я направляю его к воде. Он останавливается, когда дальше нам уже не проехать. Позади нас стена дома, справа решетчатые ворота, за которыми закрытый район порта. На стене — вывеска из красного дерева, где золотыми буквами написано, что эта территория принадлежит яхт-клубу «Кронхольм». Перед нами несколько гранитных ступеней, ведущих к причалу.

— Что такое Комиссия будущего?

Рядом с воротами, в стеклянной будке, сидит молодая девушка и красит ногти. Вид у нее такой, будто она уже сейчас, когда ей только-только исполнилось двадцать, совершенно устала от жизни. И созерцание нас в «ягуаре» еще больше увеличивает ее усталость.

Носом к причалу стоит небольшая рыбацкая лодка. Корыто, тронутое пятнами ржавчины. Эта часть гавани была превращена в «Датскую Венецию». Здесь устроили причал, чтобы местные жители могли прямо из четырехкомнатных анфилад спуститься в свои гондолы, отделанные тиковым деревом. Но, видимо, ради создания колорита они решили выделить тут место одному настоящему рыбаку. Он стоит в лодке и разбирает сети.

У Келя Кельсена было время подумать. Он выкурил полсигареты. Нервы подуспокоились. Перегнувшись через меня, он открывает мою дверь.

— Вон!

— У меня двое детей, у них тоже плохи дела. Нас с сыном только что пытались убить.

Он медленно поворачивается ко мне. Приподнятое настроение и недавние мысли о кофе с лимонным пирогом рассеиваются, и вместо них появляется нечто другое: физическая угроза. Через минуту я окажусь на тротуаре.

— Можно, я посижу у тебя на коленях, — говорю я.

Я перебираюсь к нему на колени. Это становится неожиданностью — как для него, так и для меня.

Я включаю задний ход и нажимаю на педаль газа.

Мы находимся менее чем в двадцати метрах от стены, скорость при ударе не больше тридцати километров в час. Тем не менее эффект оказывается ощутимым. Заднее стекло превращается в облако мелких осколков, багажник открывается, мы останавливаемся.

Девушка в стеклянной будке застыла, маленькая кисточка замерла на полпути между флакончиком и ногтем. Стоящий в лодке рыбак превращается в ледяную статую, словно он замерз, как лед у причала. Привычная реальность меркнет.

— Что такое Комиссия будущего?

Он пытается схватить меня за горло. Я изо всех сил вдавливаю его в сиденье, включаю передачу и жму на газ. Резина колес взвизгивает, «ягуар» двигается с места.

Смертельная опасность, как лакмусовая бумажка, показывает, насколько хорошо человек владеет собой. Когда мы влетаем на лестницу и скатываемся вниз, сидящий подо мной мужчина начинает кричать. Мы оказываемся на причале, жесткая английская подвеска заставляет машину прыгать, как кенгуру, я нажимаю на газ, потом отпускаю педаль и торможу.

Причал сделан из струганых досок, скользких, как мыло, мы останавливаемся у самого края, решетка радиатора нависает надо льдом.

Я чувствую Келя Кельсена под собой как сплошной комок мышц. Я разворачиваюсь у него на коленях, чтобы видеть его лицо.

— Кель, — говорю я, — посмотри мне в глаза.

Он лишь частично в контакте с действительностью. Я склоняюсь к его лицу и показываю на свои глаза.

— Кель, — продолжаю я, — что ты тут видишь?

Он смотрит на меня.

— «Историю одной матери» — сказку Ханса Кристиана Андерсена. Ты знаешь ее, Кель. Мать, которая готова пожертвовать всем, чтобы вернуть своего ребенка. Волосами, глазами, пенсионными накоплениями. Это половина того, что ты видишь. Вторая половина — это безумный ученый. Франкенштейн. Мабузе. Доктор Стрэнджлав. Я — нечто вроде помеси всех их. И знаешь что? Это чертовски токсичная смесь! Понимаешь это, Кель? Я кандидат для закрытого отделения психбольницы.

Он кивает.

— Мне обязательно нужно знать, что это была за комиссия. И если ты не расскажешь мне о ней сейчас, я нажму на газ. И мы нырнем под лед. Глубина здесь не меньше семи метров. Если открыть дверь, то мы сразу пойдем на дно. Для меня это не страшно. Я купаюсь зимой. Каждое утро в купальне Шарлоттенлунда плещусь по десять минут при нуле градусов. Обожаю это занятие. Но ты, скорее всего, этого не переживешь. Понятно, Кель?

Он снова кивает.

— Отлично, — говорю я. — Тогда рассказывай.

Ему приходится несколько раз откашляться. Я не слезаю с его колен. Вряд ли это мешает ему дышать. До пятидесяти пяти килограммов мне еще далеко. Поэтому у меня и нет проблем с управлением.

— Семьдесят второй год, — шепчет он. — Она была создана в семьдесят втором году.

— Можно подробнее?

— Никто тогда всерьез к этому не относился. Нас было шестеро, недавно закончили университет. И еще Сара, человек искусства, художница. Потом мы включили еще шестерых.

— Почему в семьдесят втором?

Его сознание мутнеет. Нужно держать его в тонусе.

— Это было время, когда вдруг стало модно спрашивать мнение молодых людей. Теперь уже не так. Но тогда это внезапно стало повальным увлечением. Студенты в руководящих органах. Детские советы. Школьные советы. Детский фолькетинг. Молодежная пленарная сессия ООН. Появились «мозговые центры». У кого-то возникла идея, что правительство должно иметь молодежный аналитический центр. Все тогда пришло в движение. До выборов семьдесят третьего года, изменивших все в датской политике, оставалось всего шесть месяцев. Нас собрали. Шестерых молодых людей под председательством Магрете. Вскоре нас стало двенадцать. На протяжении двух лет мы встречались каждые два месяца. Вот и все. Больше мне нечего рассказать.

— Кель, — говорю я укоризненно. — Есть еще много чего рассказать.

Я чувствую, как напрягаются его мышцы. Он готовит отчаянный контрудар.

Я поворачиваюсь, включаю задний ход и нажимаю на педаль газа. Колеса буксуют, потом сцепляются с поверхностью, и «ягуар» отпрыгивает назад. Мы уже набрали приличную скорость, когда ударяемся о ступеньки. Крышка багажника отваливается, лобовое стекло трескается и осколки летят на нас, грохот от ударов о ступеньки, и вот мы снова на набережной, потом опять врезаемся в стену и останавливаемся.

Рыбак и девушка заинтересованно следят за нами.

— Что было в вас такого особенного?

Он откашливается. Вдвое дольше, чем прежде. Он начинает понимать, что я не шучу.

— Первые годы никто ничего не замечал. Даже мы сами. Мы встречались и дискутировали о будущем. Делали доклады. Раз в полгода мы писали отчеты. Которые никто не читал, кроме нас самих. Если кто-то в Фолькетинге и видел их, то они никак на них не реагировали. Через два года кому-то из нас пришла в голову мысль написать резюме проделанной работы. На тот момент у нас было пять отчетов. В резюме были перечислены все сделанные нами прогнозы. В сопоставлении с реальностью. В нем было двадцать четыре ключевых события, датских и международных. Мы не просто их предсказали, мы предсказали их с точностью до трех недель!

Даже сейчас, сидя здесь в машине, когда морской ветер свободно гуляет в салоне, освобожденном от стекол, он испытывает гордость.

— В то время были получены доклады первых американских аналитических центров с результатами их прогностических исследований. Мы были вне конкуренции! Никто никогда до этого, если судить по резюме, не смог даже приблизиться к нам. Мы могли читать будущее. Как будто перед нами была какая-то таблица.

— Наверное, вы и сами это понимали.

— Да, черт возьми, мы это понимали. Но нам не было и тридцати. Мы считали само собой разумеющимся, что нам нет равных. И при этом мы не чувствовали уверенности. Мы были так молоды. Где-то внутри, в глубине души, мы все-таки не верили, что наши прогнозы сбываются. Поэтому потребовалось собрать все воедино, в одно резюме. И даже его оказалось недостаточно.

Он останавливается. Я хватаюсь за руль, чтобы напомнить ему, как легко мы можем снова отправиться в путь.

— Мы перечитали резюме и, как обычно, запланировали нашу следующую встречу. Собирались мы в самых разных местах. Иногда в залах Фолькетинга, иногда в университете или в каких-то частных помещениях. Однажды мы все должны были улетать в один день и встретились в ресторане в зоне вылета аэропорта Каструп.

В тот день, когда должна была состояться встреча, в середине недели — а отчет был готов в предыдущую пятницу, мы не могли найти место для заседания. Была середина февраля, правительство Хартлинга накануне ушло в отставку, все помещения Фолькетинга были заняты. Мы нашли мансардный зальчик в «Гамель Док». Была моя очередь обеспечить чай, кофе и булочки, так что я пришел раньше. Когда я открыл дверь, то увидел, что там сидят четверо мужчин и две женщины. Оказалось, они из разведки, из полицейской и военной. И один министр. Так что наше заседание было сорвано. Когда все собрались, нам сказали, что отныне все встречи будут проходить на острове Слотсхольм, там будут два наблюдателя, охрана у дверей, все будет записываться и сниматься, и не могли бы мы подписать эти декларации о неразглашении, которые они подготовили? И не могли бы мы внести в этот список имена, адреса и номера телефонов? После этого наступает тишина. Мы смотрим друг на друга. И говорим им, чтобы они шли на фиг. Они как-то скучнеют, но что им делать? Они удаляются. Мы плюем на повестку дня и идем в «Rabes Have», заказываем бутерброды, пиво и водку и разрабатываем план сражения. Позже в тот же день я пишу обращение в Фолькетинг от имени комиссии, где сообщаю, что нам на них наплевать, мы не позволим нас контролировать, поэтому мы отказываемся от официального статуса, будем продолжать работать неофициально, но это их не касается. После отправки письма не прошло и двадцати четырех часов, как нас с Магрете забрали. Мы были единственными, кого они могли точно идентифицировать. Я был в магазине карт Геодезического института, но они все равно меня нашли, а оттуда было недалеко до Слотсхольма. Меня отвели в зал заседаний на верхнем этаже, где уже находилась Магрете, но теперь все уже было иначе. Никаких полицейских и никаких требований, там был только один человек.

— Торкиль Хайн?

Он кивает.

— Он извиняется за прошедший день, наша свобода нерушима, она никогда не подвергалась сомнению и бла-бла-бла, но он просит нас остаться. Но не в рамках работы в Фолькетинге, они считают, что лучше, чтобы мы работали спокойно и в условиях конфиденциальности, поэтому они хотят предложить нам эдакий зонтик. Скромный офис, с секретарем, чтобы не утруждать себя оформлением и архивированием отчетов, что мы на это скажем? Позади у нас полдня в ресторане, где мы испытали душевный подъем, который никуда не делся, поэтому мы говорим, что, строго говоря, нам все подходит, но мы будем сами рекрутировать новых членов, мы не будем называть их имена, не будем ни перед кем отчитываться, только раз в полгода готовить отчет. И еще нам нужны деньги. Он соглашается на все. И только тут мы на самом деле начинаем понимать, во что ввязываемся. Потому что, хотя мы прежде и не встречались с Хайном, мы чувствуем, что это человек, который, если поставит перед собой какую-то цель, точно ее добьется.

Я подбираю его окурок, засовываю его ему между губ, нахожу спички и даю ему прикурить. Мне приходится прикрывать пламя от ветра. Откуда-то из-за жилых домов солнечный свет падает на узкую полоску льда и рисует линию на воде.

Внезапно я понимаю, почему он стал геодезистом. Он любит четко очерченные границы. А теперь мир вокруг него рушится.

— Кель, — говорю я, — у тебя эрекция.

Он замирает. И краснеет. Этот румянец ему к лицу. Он скрашивает его непривычную бледность.

— Я не принимаю это на свой счет, — говорю я. — Скорее всего, это из-за пережитого тобой легкого потрясения. Согласно непреложному физиологическому закону, у мужчин, испытывающих страх смерти, часто возникает эрекция. Но это значит, что я не могу принять твое предложение отвезти меня назад в «Экспериментариум». Твердый член может внушать женщине страх.

Я выхожу из машины. Рыбак и девушка в стеклянной будке смотрят на меня. Мне хочется их как-то успокоить. Если ты что-то затеял, ты просто обязан завершить начатое. Я повышаю голос.

— Кель, — говорю я. — Думаю, мне уже достаточно уроков вождения. Думаю, я вполне готова к экзамену.

Я поворачиваюсь и ухожу.

24

Я еду на велосипеде к станции Хеллеруп. Делаю небольшой крюк, чтобы проехать мимо виадука над железной дорогой и въезда в первый и второй отделы Академии обороны.

По другую сторону железнодорожного полотна находится парковка Академии, на ней стоит всего лишь несколько машин. Экскаватор исчез. Траншея засыпана.

Я пересекаю дорогу.

В теории поля Андреа Финк понятие «верифицированная интуиция» играет важную роль.

Если однажды вам захочется запечь щеки морского черта в соусе из морских черенков и съедобной сердцевидки, и вы сядете на велосипед и поедете в гавань Торбек, и в ту самую минуту, когда вы свернете на пирс, к нему причалит старый добрый катер «Бетти», и у ног рыбака Финна по счастливой случайности окажется ведро с пятью чертями и еще ведерко с моллюсками, и за все это он попросит всего двести крон, потому что Финн всегда был другом дам и потому что он тоже придает значение стечению обстоятельств, хотя и не изучал квантовую физику, так вот, если вы столкнетесь с таким поворотом событий, то не исключено, что налицо зачатки верифицированной интуиции.

Большинство людей скажут, что просто случайно повезло. Но дело в том, что, как рассказывала мне Андреа Финк, одним из первых ее открытий стало то, что в определенных группах людей частота верифицируемых интуиций начинает увеличиваться с течением времени сначала линейно, а затем экспоненциально. И в конце концов начинают возникать сингулярности — события, выходящие за рамки известных описательных моделей.

Именно моя частота верифицируемых интуиций побудила ее надавить на меня, чтобы я подписала в присутствии свидетелей в лицензионно-разрешительном отделе полиции заявление, что я никогда не буду играть в азартные игры.

Когда я перехожу Хеллерупвай, то сталкиваюсь с еще одним стечением обстоятельств.

В будке у шлагбаума сидит тот же молодой человек, что и в прошлый раз. Когда он видит, как я слезаю с велосипеда, он краснеет и выходит на улицу.

— У меня есть один вопрос, — говорю я, — вы записываете номера всех машин, которые въезжают и выезжают?

Он качает головой.

— Только имена людей. Да и то не всех.

— Позавчера, когда я тут проезжала. Вы помните темный фургон, он, должно быть, заехал вскоре после меня?

— Это была следующая машина. От подрядчика. Отвечающего за земляные работы. По договору с муниципалитетом.

— Он показывал свое удостоверение?

Он качает головой.

— Наша задача продемонстрировать, что здесь есть ограничения на въезд. А так мы никого особенно не контролируем. Но он вернулся. Позднее в тот же день.

На мне анорак, шарф, шапка, варежки, и мне тепло после поездки на велосипеде. И тем не менее меня начинает знобить от холода.

— Он спросил о вас. И о мальчике. Я сказал, что впускал вас на территорию.

Мы смотрим друг на друга. Мы вступаем на какую-то зыбкую почву.

— Но я не сказал, что видел, как вы уехали.

— И почему вы не сказали об этом?

Он в третий раз качает головой. Как и большинство людей, он, как правило, не в состоянии объяснить мотивы своих поступков.

— Что-то в нем было не так. И в том, кто сидел рядом с ним. Мне показалось… Я что-то сделал не так?

— Вы сделали все точь-в-точь так, как и надо было сделать, — отвечаю я. — Они привезли с собой грузовик с краном?

Он кивает.

В нем они вывезли останки «пассата». Потому что они культурные люди. Убирают за собой.

И на всякий случай спросили обо мне. И, руководствуясь каким-то удивительным всплеском верифицируемой интуиции, этот юный бог решил позабыть обо мне. И тем самым, возможно, добавил немного песка в наши песочные часы.

— Меня зовут Ларс. Вы тогда сказали, что можно внести меня в вашу бальную книжечку — это предложение по-прежнему актуально?

— Я в процессе развода.

— Я буду ждать, пока все закончится.

Я неравнодушна к мужчинам, которые, получив отказ, все же находят в себе силы бесконечно ждать.

— Квантовая физика утверждает, что развод после глубоких любовных отношений занимает в среднем семь лет.

Он грустно смотрит на проезжающий мимо поезд.

— Значит, даже если подождать семь лет, не может быть никакой уверенности?

— К сожалению. Это называется соотношением неопределенностей Гейзенберга. Лучшее, что может предложить квантовая физика, — это статистическая вероятность события.

Я смотрю направо, потом налево. Затем целую его в губы.

Когда я пересекаю улицу Рювангс Алле, он все еще тихо стоит где-то позади.

Говорят, что в истории искусств, истории религии и в других ненадежных источниках существует великое множество сюжетов о людях, которые, испытав сильные переживания, застыли на месте, превратившись в какое-то явление из области физики твердого тела. Анализ эмпирических данных показывает, что на самом деле все это не преувеличение, просто этих людей поцеловали. И это их парализовало.

25

Первый перекресток после института Х. К. Эрстеда на Нёрре Алле находится прямо напротив филиала Университетской библиотеки, и именно там мне наконец-то удалось избавиться от Лабана в ту холодную апрельскую среду, двадцать три года назад.

То есть мне тогда казалось, что удалось.

Я прошу его подержать мой велосипед, пока я схожу забрать заказанную книгу. Прохожу мимо памятника Нильсу Стенсену[11] в шляпе волшебника, который как будто позирует на фоне тела обнаженной мертвой женщины, собираясь проводить вскрытие, потом пересекаю вестибюль, захожу в библиотеку, открываю дверцу в стойке библиотекаря и ступаю в святая святых.

Мне никогда прежде не случалось оказываться по эту сторону стойки, и у меня нет никакого законного права здесь находиться, но, если ты всем своим видом излучаешь решительность, большинство дверей перед тобой открываются, и это как раз про меня. Я решаю, что не хочу окончить свои дни как женщина перед зданием библиотеки, то есть не хочу стать жертвой какого-нибудь могущественного мужчины, и хотя Лабану Свендсену в то время всего лишь немногим больше двадцати и он учится в консерватории, я уже давным-давно разглядела при нем и шляпу волшебника, и скальпель.

Поэтому я прохожу через зал выдачи, через пятиэтажное хранилище книг и журналов и, пройдя через запасной выход, оказываюсь в саду где-то на задворках спортивной кафедры, а оттуда выбираюсь на Тагенсвай и дохожу до Ягтвай, где прыгаю в автобус, который идет во Фредериксберг, и двадцать минут спустя я уже сижу напротив Андреа Финк в ее почетной резиденции, в полной уверенности, что Лабан поймет это откровенное дезертирство.

Цена этого его понимания — подержанный велосипед «Raleigh» с сиденьем в цветочек. Когда-то я его купила на распродаже забытых вещей, которую устроила полиция.

Но чем не пожертвуешь ради личной свободы?



Когда я оказываюсь рядом с Андреа Финк, я забываю про Лабана и, как обычно, почти про весь окружающий мир, и на сей раз это происходит быстрее, чем когда-либо прежде. Потому что я сразу понимаю — она совершила какое-то открытие.

Когда Андреа Финк делает какое-нибудь открытие, она как будто замирает и концентрируется, кажется, что плотность ее тела увеличивается, а метаболизм падает. Мелкими, осторожными шажками она идет передо мной в лабораторию.

Эта лаборатория находится у нее в подвале. Между старыми лыжами и санками внуков стоят мониторы, компьютеры и стоматологические кресла.

Перед одним из мониторов висит проектор.

На мониторе я вижу две фигуры. Она нажимает клавишу, фигуры пожимают друг другу руки.

— До того как мы с тобой познакомились, Сюзан, мы в течение полутора тысяч дней исследовали три сотни человек. Которых мы с головы до ног обвесили электроникой. Пульсометр, аппарат для измерения давления, регистратор напряжения поверхности кожи, прибор для измерения содержания кислорода в крови. Делали кардиограммы, электроэнцефалограммы, замеряли электромагнитное поле в области сердца. И проводили подробные феноменологические интервью с каждым участником эксперимента на следующий день после измерений. Эти данные мы теперь сопоставили с твоими данными. Вчера я получила результаты.

Фигуры на мониторе снова сдвинулись с места. Напротив их сердец появилось сферическое графическое изображение. Между их глазами — еще одно.

— Объем данных, безусловно, огромен. Один только мобильный энцефалограф выдает тридцать тысяч поперечных снимков мозга в секунду. Поэтому мы сосредоточились на будничных ситуациях. На том, как люди здороваются друг с другом. Мы рассмотрели только те ситуации, в которых испытуемые пожимают друг другу руки. Рукопожатие — это такой всем понятный жест. Люди пожимают друг другу руки миллиарды раз каждый день. И тем не менее никто никогда не изучал, что на самом деле при этом происходит.

Одна мысль мешает мне полностью сосредоточиться на ее словах. Это мысль о количестве людей, участвовавших в эксперименте. В то время мне всего девятнадцать лет. Про финансирование научных исследований я вообще ничего не знаю. Но тут я внезапно начинаю понимать, какие нужны ресурсы, чтобы привлечь триста человек для эксперимента, обвешать их электроникой, снимать данные изо дня в день, а потом обрабатывать результаты.

Я не задаю никаких вопросов. Но я начинаю осознавать, какие возможности сконцентрировала в своих руках эта сидящая передо мной хрупкая женщина.

Она заговорила медленнее.

— Очевидно, мы наблюдаем три явления. Да, во всем мире, когда люди здороваются друг с другом, мы наблюдаем три явления. И это никогда до сих пор не было систематически описано. Люди устанавливают физический контакт, касаются друг друга руками. Почти одновременно с этим происходит расширение электромагнитного поля сердца и незначительное увеличение активности продолговатого мозга, мы можем назвать это активацией сердца. Затем происходят изменения в сознании: возбуждение и обострение внимания. Это физическая корреляция того, что собеседники устанавливают зрительный контакт. Новым фактором является сердечная деятельность. Эмоции сопереживания находят физическое отражение в работе сердца. Доверие, благодарность, сострадание. Эти данные свидетельствуют о том, что при человеческом контакте, даже между незнакомыми людьми, сердечное взаимодействие увеличивается. При поддержке физического контакта, фокусировки и концентрации внимания.

Она на минуту замолкает. Мы обе думаем о ее сыновьях. И о ее муже. И обо мне. Обо всем, что люди вынуждены растоптать, чтобы достучаться друг до друга.

— Очевидно, это закон. Для всего человеческого общения. При каждой встрече, какой бы краткой и поверхностной она ни была, люди пытаются достучаться друг до друга. В первую очередь через тело, эмоции и сознание. Похоже, этот процесс происходит каждый раз. Вопрос заключается в следующем: что определяет пределы глубины этих встреч? Мы пока не знаем. Но, если посмотреть на эти две тысячи семьсот случаев рукопожатия, которые мы исследовали, кажется, что глубокие, в основном бессознательные, но тщательно соблюдаемые условности определяют качество каждого контакта. Нормы, которые определяют, как долго длится прикосновение, как долго длится зрительный контакт, как сильно раскрываются эмпатические чувства. Одна из гипотез может заключаться в том, что эти правила защищают людей от того, что может произойти, если контакт окажется глубже, чем та ситуация, к которой они готовы. Исходя из этого предположения, мы изучили твои допросы. Они показывают то же время касания, которое мы измеряли у полицейских дознавателей. Такую же частоту зрительных контактов. Но сценарии сердечной активности совершенно разные. И у тебя, и у собеседников значительно повысилась активность в области варолиева моста. И в электромагнитном поле вокруг сердца. Что-то в твоей системе, Сюзан, не останавливается на обычном пределе эмпатического контакта. Без какой-либо заметной или хотя бы измеримой разницы в физическом, ясном, когнитивном контакте, эмпатическое открытие между тобой и другими людьми продолжает углубляться. При некоторых условиях. И эффект, очевидно, распространяется от тебя к твоему собеседнику.

Под окном — пруд с карпами. Медлительные, грациозные рыбы всплывают на поверхность, апрельское солнце создает золотистое, светящееся химическое соединение воды, рыбьей чешуи и света.

Пруд покрыт едва заметной сеткой из рыболовной лески. Решение коана. Как сделать так, чтобы пруд был достаточно глубоким и рыба смогла пережить суровую зиму под тридцатисантиметровым слоем льда и чтобы при этом не было опасности, что там утонут внуки? И еще чтобы вид не испортить.

Она кладет ладонь на мою руку.

— Две тысячи семьсот рукопожатий — это ничто. Лишь какая-то внешняя часть чего-то большего. Мы постепенно подбираемся к доказательству того, что всякий раз, когда люди оказываются вместе, у них возникают какой-то более глубокий контакт. Теперь наша задача — перейти к изучению других видов контактов. Я думаю, что мы увидим то же самое. Обнаруженные до сих пор полевые эффекты — одним из которых является твой собственный — могут стать лишь самыми скромными набросками описания того, что всегда существовало, но не было изучено: законов сознательного взаимодействия между людьми.

Я убираю ее руку.

— Нет никакого сознания, — говорю я. — Если оно только не является производным от физических процессов. Эффект никак не связан с сердцем. Отношения между людьми — это химия.