Питер Хёг
Эффект Сюзан
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Если вы захотите обосноваться в почетной резиденции «Карлсберга» в Вальбю — площадью восемьсот пятьдесят квадратных метров, с огромным подвалом и парком, и получить все это бесплатно в пожизненное пользование, вам следует для начала обзавестись Нобелевской премией по физике. Андреа Финк получила эту премию еще в молодости, вот почему у нее появилась возможность переехать в этот дом после смерти Нильса Бора в шестидесятых и прожить здесь пятьдесят лет.
Сейчас она готовится покинуть его. Она умирает.
Большинство людей противятся приходу смерти; а я вообще встречу ее с руганью и отчаянным сопротивлением. Андреа Финк приближается к смерти с достоинством оперной дивы, ожидающей прощального концерта.
Это будет благотворительное выступление: все свои вещи она уже раздала. Я вхожу в просторную комнату, где нет ничего, кроме медицинской кровати. На стенах, в тех местах, где раньше висели картины, — бледные прямоугольники.
Не осталось даже ни одного стула. Я подхожу к кровати, опираясь на свой костыль.
Ее поле зрения сужено, и только когда я оказываюсь прямо перед ней, она замечает меня.
— Сюзан, — говорит она, — на что ты готова пойти, чтобы вернуть своих детей?
— На все.
— Придется пойти на все.
Она разжимает прозрачную ладонь, лежащую на одеяле, я накрываю ее своей. Ей всегда хотелось прикасаться к человеку, с которым она разговаривает.
— Ты похудела.
Я всем телом ощущаю ее сострадание. Бор говорил, что не знает других знаменитостей кроме нее, которых не испортила бы слава.
— Дизентерия. Но мне уже лучше.
Мне в ноги сзади что-то упирается, из пустоты как по мановению волшебной палочки все-таки возникает стул, волшебник отходит в сторону и, описав полукруг, встает под прикрытием кровати.
Это невысокий, элегантно одетый человек, твердый в своей вере.
Верит он в то, что очень важно иметь самого дорогого портного и самый сильный государственный аппарат. Зовут его Торкиль Хайн, и, по слухам, он занимал пост начальника отдела в Министерстве юстиции. Это наша вторая встреча.
Первая встреча состоялась двумя неделями ранее, в тюрьме Тула в Манипуре, на границе с Бирмой, в так называемой комнате для свиданий — бетонном склепе без окон.
Когда меня привели и усадили напротив него, я первым делом подумала о том, что передо мной человек, который отменил действие второго закона термодинамики. В городе и в помещении, где потеет всё и вся, включая бетон, он в своей белой рубашке, пиджаке и галстуке выглядел свежим и бодрым.
— Я из посольства Дании.
Разумеется, ни в каком посольстве он не работает. Лицо бледное, матовое, он только что приехал из Дании.
— Где мои дети?
— Ваш сын задержан в Алморе, небольшом городке на границе с Непалом. Он обвиняется в попытке контрабанды антиквариата. Ваша дочь, очевидно, сбежала со священником из храма Кали в Калькутте.
Мы обмениваемся взглядами. Детям по шестнадцать лет.
— Ваш муж…
— Я не хочу о нем слышать.
Он кладет что-то на стол. Из-за расстройства зрения я сначала не могу понять, что это такое. Затем глаза постепенно фокусируются, и я вижу обложку журнала «Time».
На ней четыре человека. За концертным роялем сидит мужчина, к роялю прислонились двое детей, каждый из них держит в руках скрипку. Рядом с мужчиной, положив руку ему на плечо, стоит женщина, которую какие-то бездушные люди убедили облачиться в академическую мантию и надеть профессорскую шапочку.
Дети — светловолосые и голубоглазые, кажется, что они всеобщие любимцы и в следующее мгновение получат стипендии на обучение в лучших иностранных консерваториях. У мужчины выразительные и печальные глаза, он улыбается уголками губ, и улыбка эта говорит о том, что если что-то и отягощает его душу, то уж точно не низкая самооценка.
Под фотографией надпись: «The Great Danish Family»
[1].
Дети со скрипками — это мои дети. Женщина в профессорской шапочке — это я. Мужчина за роялем — Лабан Свендсен, мой муж. Это на собственной семье не могли сфокусироваться мои глаза.
— Ваш муж уехал в Гоа с дочерью махараджи. Семнадцати лет. За ним охотится вся мафия южной Индии. Как вам тут условия?
— Лучше не бывает. Тридцать женщин на пятнадцати квадратных метрах. Дырка в полу вместо туалета. Бочка с дождевой водой и миска риса на всех раз в день. Каждую ночь тут драки, с бритвенными лезвиями. Я три недели не могу увидеться с адвокатом. Последнюю неделю мочусь кровью.
— Мы можем обеспечить вас лекарствами. Можем задержать девочку. Мы делаем все от нас зависящее, чтобы освободить мальчика. Возможно, нам удастся найти вашего мужа раньше, чем до него доберется мафия. Мы надеемся, что через неделю вы все вернетесь в Данию.
Он собирается совершить какие-то ведические чудеса. Устранить хаос, царящий в индийском прецедентном праве. Обойти договоры об экстрадиции, найти человека, затерявшегося на бескрайних просторах Индостана. И все же главный вопрос не в том, сможет ли он все это сделать, а в том, зачем ему это нужно.
Исчезающе малая часть населения Дании, которая еще не получила свой срок, полагает, что тюрьмы — это такие тихие убежища, обитатели которых подавлены угрызениями совести и предаются самобичеванию. Это представление ошибочно. Тюрьмы шумят, как клетки с хищниками во время кормления. Но в этой комнате для свиданий стены такой толщины, что не пропускают никакие высокочастотные колебания. Здесь шум — это скорее вибрация, чем звук.
В этой относительной тишине ему следовало бы уже встать и уйти. Но нет. Что-то непонятное ему самому удерживает его.
— Вы обвиняетесь в покушении на убийство голыми руками. Человека, рост которого, если судить по полицейскому протоколу, метр девяносто, атлетически сложенного, как греческий герой. Как это можно объяснить?
Его недоумение вполне понятно. Я и сама изумлена. Если мне удастся вернуть то, чего стоили последние несколько месяцев, я буду счастлива, если преодолею отметку в пятьдесят пять килограммов.
Но его просчет в том, что он не может скрыть своего любопытства.
— Казино сообщило полиции, что вы пытались купить фишки, пообещав им взамен его органы.
— Это была шутка.
— Сотрудники казино вас не поняли. И тот человек тоже.
Тут он внезапно осознает, что теряет контроль над ситуацией. Что еще чуть-чуть, и он приоткроет мне самого себя. На какую-то секунду потрясение от неожиданно обнаруженной в себе слабости читается на его лице. Затем он встает.
Здесь, в почетной резиденции, спустя две недели, он еще не полностью отошел от потрясения. Но он не из тех, кто совершает одну и ту же ошибку дважды. Поэтому на сей раз он позаботился о том, чтобы между ним и мною оказалась кровать больной.
В руке он держит картонную папку. И тот же номер «Time», который показывал мне в тюрьме.
Изголовье кровати Андреа Финк придвинуто к стеклянной стене. За ней привезенные с других континентов деревья и кусты, покрытые десятисантиметровым слоем грязного подтаявшего снега, вместе с нами недоумевают, что же их занесло в Данию в такое время года. Где-то в парке слышны детские голоса. Ее лицо просветляется. Может быть, это внуки, может быть, она собрала всю свою семью здесь, у финишной черты.
И тут я чувствую, что мои дети где-то рядом.
Это иррациональное чувство, а не реакция на физически измеримый стимул. Я встаю, тащусь на своих костылях к широкой двойной двери и распахиваю ее.
Тит и Харальд, близнецы, их я ощущаю в первую очередь. Но на них я не сразу обращаю взгляд. В первую очередь я смотрю на человека, сидевшего на фотографии за роялем, Лабана Свендсена, моего мужа, отца детей.
Насчет его имени на протяжении многих лет высказывались самые разные предположения. Я получила объяснение из первых рук. Его мать однажды сказала мне, что выбрала это имя, поскольку он с рождения был ужасно похож на барочного ангела, и материнский инстинкт подсказал ей, что следует как можно раньше вставить ему в колеса маленькую, аккуратную палочку
[2].
Он до сих пор выглядит как ангел. Но сейчас ему уже сорок пять. И за ним охотилась индийская мафия.
Я с удовлетворением вижу, что это оставило на нем отпечаток. И с сожалением констатирую, что отпечаток этот недостаточно глубок.
Смотрю я в первую очередь на него, потому что между нами существует давняя договоренность. Еще до рождения Тит и Харальда мы с ним понимали, что рискуем с головой погрузиться в детей. Поэтому мы договорились о некоторых правилах. Которые действуют и сейчас, когда семья находится в процессе распада. Первое из этих правил гласит: если мы встречаемся в присутствии детей, то мы, взрослые, сначала уделяем внимание друг другу.
В далеком прошлом при встрече были поцелуи и объятия. Теперь — задумчивые взгляды, обещающие вечные обиды и бесчисленные санкции.
Близнецы стоят, прислонившись к роялю. Но в руках у них нет скрипок. И скрипки — не единственное, что они утратили с тех пор, как мы позировали для «Time». Какой-то ореол невинности, который, по мнению некоторых, присутствует на фотографии, также исчез.
Они бегут ко мне, я падаю на колени, мы встречаемся посередине комнаты и прижимаемся друг к другу.
Это только на первый взгляд кажется воссоединением. На самом деле я их давным-давно потеряла.
Может быть, еще при родах. Которые были короткими и тяжелыми. Врач хотел дать мне какое-то обезболивающее, я, видимо, так резко ему ответила, что во время обхода сорок восемь часов спустя он был все еще бледен. Но мне хотелось прочувствовать все.
Когда я приложила близнецов к груди, пузырь, в котором мы жили во время беременности, лопнул. С момента рождения дети уже начинают отдаляться от своих родителей. Они тянутся к соску. Но где-то в глубине своей нервной системы они уже изо всех сил рвутся уехать из дома.
И все же я чувствую несказанное облегчение. И всепоглощающий страх. Большинство законов природы опираются на энергетическое равновесие. Человек, у которого рождается ребенок, обретает хрупкий баланс между любовью и страхом потери. А если родились близнецы, то всего оказывается вдвое больше. В обеих частях уравнения.
Изнеможение, с которым долго приходилось бороться, дает себя знать, комната плывет перед глазами, близнецы переправляют меня в кресло.
Торкиль Хайн стоит в дверях. С серой папкой. И журналом «Time».
— Вы являетесь символом для многих людей. Человек искусства. Женщина-ученый. Культурные послы ЮНЕСКО. Соучредители крупнейшего в истории образовательного проекта, финансируемого ЕС за пределами Европы. Мы постараемся защитить символ. Мы полагаем, что сможем успокоить индийскую полицию. Избежать суда в Дании. Не позволить восточным демонам, с которыми вы не нашли общий язык, выследить вас. Это займет у нас несколько недель. Мы включили отопление в вашем прекрасном доме. Пополнили запасы в холодильнике. На улице ждет машина, она отвезет вас домой.
Лабан и близнецы благодарно смотрят на него. Они считают его доброй феей.
Тут они ошибаются. Им не хватает жизненного опыта. Лабан рожден для того, чтобы его любили, превозносили до небес и бесконечно спонсировали от колыбели до могилы. Близнецы достигли своего шестнадцатилетия, не получив от судьбы более серьезных ударов, чем ласковые похлопывания по розовым попкам. Они еще ни о чем не догадываются. По их мнению, жизнь — это такая лавка с подарками, где бери что хочешь, с любой полки, и даже Лабан, которому следовало бы быть умнее, ничем от них не отличается.
В нашей семье всеми финансами всегда занималась я. И не только потому, что я хорошо умею считать. А потому, что я единственная из нас четверых знаю, сколько все на самом деле стоит.
Сколько это стоит на самом деле, становится ясно только сейчас.
— Взамен мы хотим попросить вас об одной маленькой услуге, Сюзан. Мы хотим, чтобы вы кое о чем расспросили одного человека.
Он кладет серую картонную папку на рояль.
В комнате становится тихо. Слышны лишь отдаленные голоса детей и потусторонние шумы, которые всегда окружают рояль. Теперь даже близнецы начинают понимать, как все поворачивается.
Торкиль Хайн молчит. Он не угрожает, не давит. Не говоря ни слова, он предоставляет нам возможность осознать реальность.
— На обложке номер телефона. Позвоните, когда у вас будут хорошие новости.
Он отступает назад, дверь за ним закрывается. Он исчезает. В другом конце комнаты открывается дверь, мы видим помещение со стеклянной дверью. За дверью стоит машина. Аудиенция семьи Свендсен в почетной резиденции «Карлсберга» окончена.
2
Я стою у плиты и готовлю пюре из помидоров и свежей зелени.
Это небольшая профессиональная газовая плита, я сама переделала ее на рабочее давление в двадцать девять миллибар, что на тридцать процентов выше максимально допустимого. Мне нравится шипение пламени.
Я не хочу видеть в своем доме индукционную плиту. Если бы Максвелл знал, как будут злоупотреблять его уравнениями, он не стал бы ими делиться. Домашний очаг — это не электромагнитное поле, это открытый огонь. Я хочу видеть голубое ядро пламени газовых горелок, сжигающих углеводороды, я хочу — как сейчас — слышать треск дровяной печи для пиццы на улице под моросящим дождем.
Близнецы сидят на диване, Лабан — за роялем. Прошло три четверти часа с тех пор, как мы переступили порог, а мы не сказали друг другу ни слова.
Дом был просто мечта. Которая лопнула.
Это Лабан задумал его, а я воплотила в жизнь, таково было наше разделение труда. Площадь дома триста квадратных метров, разделенных на комнаты оштукатуренными и побеленными стенами и покрытых скатной оцинкованной крышей, которая снизу обшита деревом, как ангар времен Первой мировой войны.
Ощущение, что все это может летать, усиливается благодаря большим секциям зеркального стекла от пола до потолка, из которых открывается вид на дикие заросли.
Мы построили его из материалов, которые, как и наш брак, должны были продержаться пятьсот лет, а желательно вечность. Полы из дуба, Лабан сверлил отверстия, а я выравнивала балки. И мы хотели, чтобы прочность не мешала свободе — изнутри все выглядит так, будто дом парит где-то под пологом девственного леса в умеренном поясе.
Но это иллюзия. Дом находится на улице Ивихисвай в Шарлоттенлунде. Пятнадцать минут езды от центра Копенгагена. Если повезет.
То, что дома живые, — это одно из положений фундаментального исследования, о котором я еще не успела сделать сообщение в Научном обществе. Но все впереди. Жду подходящего случая.
Наш дом дышит. Но только едва-едва. Нас не было тут шесть месяцев. Уже одно это создает ощущение заброшенности. Ну и то, с чем мы вернулись. Настроение, которому в долгосрочной перспективе не смогут противостоять никакие строительные материалы.
Некоторые считают, что счастливая семейная жизнь достигается благодаря удачным компромиссам. Это неправда. Любовь не терпит компромиссов. Счастливая семейная жизнь достигается путем решения коанов. А точнее: растворением их.
Я думала, что мы решили свои коаны навсегда.
Мне надо было быть умнее. Ничто в этом мире не вечно. Законы природы временны. Не успевает физика принять одну картину мира, как эта картина растворяется и оказывается частным случаем более широкой парадигмы. Одними из первых слов, которые я услышала от Андреа Финк, было упоминание о семинаре в Амхерст-колледже, где Джон Белл сказал, что квантовая физика в самой основе несет зародыши собственной гибели.
Таким образом, даже лучшие годы семьи Свендсен оказались лишь временной гармонией в гораздо более масштабном хаосе.
Но мы пытались. И одной из загадок, которую мы разгадали, стал вопрос о том, как ужиться четырем законченным индивидуалистам, каждый из которых по натуре затворник, в одном доме.
Вот, например, кухня и гостиная представляют собой одно большое помещение. Ни разу не поссорившись, мы пришли к соглашению о мебели, о рояле и о белых стенах. И договорились, что никаких картин на стенах не будет, мы повесим тут только фотографию Андреа Финк.
— Я рада вас видеть.
Это Тит нарушила молчание.
Некоторые посчитали бы это обнадеживающим началом. Но не мы. С детского сада ее друзья и подруги в таких случаях держались настороже. После милого вступления обычно следует язвительное продолжение. И теперь тоже.
— Меня забрала женщина в полицейской форме. Ее звали Ирене. И провожала меня до самолета. Она сказала, что Харальду грозит восемьдесят лет. Маме — двадцать пять. Потому что этот человек — один из известных актеров Болливуда. Думаю, важно, чтобы мы огляделись вокруг. Перестали думать о том, какой семьей мы были прежде, а подумали о том, какой семьей стали. Даже не заметив этого. Мама интересуется молодыми мужчинами.
— Ему было двадцать пять, — говорю я.
— Ты могла бы быть его матерью.
Я молчу. В строго биологическом смысле она права.
— Отец интересуется молодыми девушками. Харальд хочет денег. А я…
Мы затаили дыхание.
— Я хочу дом у моря. Шесть верховых лошадей. И прислугу, которая будет делать уборку в доме.
Мы выдохнули. С уважением. Мало кто из шестнадцатилетних девушек осмеливается заглянуть так глубоко внутрь себя.
Я поднимаю тесто из миски для замеса. На весах я отмерила муку с точностью до сотых долей грамма. Не многие домохозяйки могут со мной сравниться. Вода и механическое воздействие сформировали эластичные пентиновые цепи.
Столешница у нас из кориана, камня, который был измельчен и затем склеен, строение материала — это снова решение коана, невозможной задачи, физического парадокса: союз мрамора, пластика и фарфора.
Край столешницы закругленный. Я спускаю с края тесто, чтобы оно растянулось до толщины бумажного листа. Мы, физики-экспериментаторы, не держим перед глазами формул, мы ощущаем их пальцами.
— Мама, а во что ты там играла?
Я не отвечаю.
Все трое смотрят на стену позади меня, на фотографию Андреа Финк.
3
Двадцать пять лет прошло с тех пор, как я впервые встретилась лицом к лицу с Андреа Финк.
Случилось это в Большой аудитории Института Х. К. Эрстеда. Она редко бывала в Дании, и еще реже читала лекции; аудитория вмещает восемьсот человек, пришло две тысячи, слушатели стояли во всех проходах.
Она говорила о геометрии Римана. Закончив лекцию, она мгновенно исчезла, словно растворилась в воздухе. Позже я узнала, что уходит она, чтобы избежать полчищ желающих вручить ей письмо, пожать руки и поцеловать край плаща. Или оторвать пуговицу, чтобы осталось хоть что-то осязаемое на память.
Никто не мог заставить себя выйти из аудитории, хотя Андреа Финк и исчезла. Никто из слушателей не хотел уходить домой.
Через три четверти часа все разошлись. Но я осталась. Одна в пустой аудитории. И вдруг она снова возникла у доски.
Акустика в этой аудитории такова, что два человека, сидящие на любом расстоянии друг от друга, всегда могли вести разговор даже шепотом. Она говорила приглушенным голосом, но ее прекрасно было слышно там, где я сидела, на заднем ряду.
— Это ведь вы написали мне. Я прочитала ваше письмо. И вашу работу. Очень интересно. Но извините. Я не беру студентов.
Она подошла ко мне.
— Я обратила особенное внимание на то место, где вы пишете, что самое большое счастье для вас — это осознание того, что существуют законы природы. Неплохое заявление для восемнадцати лет. И я задала себе вопрос: а, может быть, девушка, которая такое пишет, просто невротичка? Это так?
Она подошла ближе. Она говорила так, будто речь шла вовсе не обо мне.
— Вы чувствуете свое тело. Я это всегда замечаю. Более глубокое понимание никогда не приходит только из мозга. Имеете представление о математике и физике. Хорошо выглядите. Так в чем же проблема?
— Мужчины.
В своем письме к ней я ничего не писала об этих проблемах.
— Что не так с мужчинами?
— Они хрустящие. Как яблоки. Мне трудно оставить их в покое. После этого наступает хаос.
Она села на стул напротив меня.
— Чего вы хотите?
— Я хочу всерьез заниматься физикой. Университет — это дошкольное учреждение, зал ожидания. Я не хочу сидеть в зале ожидания. Я хочу попасть внутрь. Вы находитесь внутри. Я чувствую это. Чувствую это с тех пор, как впервые прочитала ваши статьи. Когда мне было двенадцать, мне показали периодическую систему. Я все сразу поняла. Это была самая счастливая минута в моей жизни. Я поняла, что существуют законы природы. Которые уравновешивают хаос. Я не хочу понимать физику извне. Вы можете помочь войти в нее.
Она накрыла мою руку своей. Тогда я впервые почувствовала то прикосновение, без которого, как я со временем поняла, она не могла говорить с человеком. Оно было не то чтобы дружеским — она изучала меня. И ее пальцы пытались сориентироваться в моей системе.
— Вы пишете, что увлечены теорией групповых полей. Что у вас есть личный опыт. Что вы имеете в виду?
— Я вызываю искренность.
— Что это значит?
— Когда я жду автобус, проходит всего несколько минут, и мужчина, стоящий передо мной в очереди, рассказывает мне о болезни своей жены. В автобусе женщина, сидящая рядом со мной, рассказывает мне о том, как она любит свою собаку. Мальчики, которые выходят на одной остановке со мной, сначала рассказывают мне о том, как они расстроены, что их не взяли в команду высшей лиги. А потом о девушках, в которых влюблены.
Она расстегнула рукав моей рубашки, закатала его, повернула мою руку. Провела пальцами по шрамам.
— Мне всегда хотелось иметь дочь, — сказала она.
Как только она это сказала, она замерла. Это были какие-то совершенно неуместные слова. Как и мой ответ.
— Мне всегда хотелось иметь мать.
Люди, которые сталкиваются с этим впервые, обычно бывают потрясены. Но не она. Потрясение было незначительным. И за ним скрывалось сильное любопытство.
— Это были не мои слова, — сказала она. — И не я закатала вам рукав. Это что-то внутри меня. Отчасти чужое.
Мы посмотрели друг на друга. Она говорила и при этом медленно, интроспективно сканировала свою собственную систему.
— Это похоже на падение. Как будто нас больше не сдерживают условности, которые управляют обычными разговорами. У вас самой есть для этого название?
— Там, где я выросла, это называли эффектом Сюзан.
Она опустила мой рукав и застегнула его.
— У меня вас ждет необычная исследовательская работа. Никаких публикаций. Все результаты конфиденциальны. Деньги выделяются по специальному гранту. Возможно, это уведет в сторону вашу карьеру.
— У меня много шрамов, — сказала я. — Я буду трудным учеником.
Она откинула голову назад и рассмеялась. Ее смех делал всё и всех вокруг нее счастливыми, даже опустевшую аудиторию.
Она встала.
— Вы можете навестить меня на следующей неделе. У меня трое сыновей. Их не трогайте.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Вместе с глубокой искренностью одновременно всегда начинают проявляться контуры будущего. Возможно, и она, и я уже знали, что через полгода я пересплю со всеми ее сыновьями. А еще через год — и с мужем.
Возможно, мы обе знали, что внутри того силового поля, которое возникло теперь между нами, я буду стараться стать немного ближе к ней и уничтожать все, что препятствует этому.
— Подумайте хорошенько, Сюзан. И не сжигайте мосты.
Я ничего не ответила. Не о чем было думать. Пути назад не было. И не потому, что мосты уже были сожжены. Просто в них больше не было нужды.
4
Есть женщины, которые еще за пять лет до беременности точно знают, что у них родятся две девочки и мальчик, которые будут учиться в Международной школе, выучат несколько языков и станут «Лицом года» в две тысячи двадцать седьмом году, будут изучать право, удачно выйдут замуж или женятся и станут членами Совета по этике.
Я знала только то, что у меня будут дети и что я буду готовить для них еду.
Вот это я сейчас и сделала.
Мы едим в молчании. Возможно, это наша последняя совместная трапеза. И тем не менее, почему бы не получить от нее удовольствие?
Я никогда не навязывала семье совместный прием пищи. В те годы, когда близнецы были маленькими и воспринимали всю еду как дозаправку, которую желательно проводить в воздухе, чтобы не прерывать игру и не приземляться, в те годы я ничего от них не требовала и позволяла им подбегать к столу, когда им заблагорассудится, и продолжать свои игры. Думаю, только лет в девять они начали погружаться в сам этот процесс — вот как сейчас.
Мы вместе ощущаем легкую остроту салата. Терпкий вкус приправ. Основу пиццы, настолько тонкую, что она уже не имеет отношения к хлебу, остается только насыщенный злаковый вкус итальянской муки и невесомая хрустящая корочка, сдобренная густым запахом расплавленного сыра, едкой сладостью обжигающих помидоров и жирной горечью оливок.
Никогда в жизни не признаюсь в этом ни одному человеку. Но каждый раз, когда я ставлю перед ними еду, я чувствую легкое сокращение матки. Как когда я кормила близнецов грудью. Как будто я в каком-то смысле продолжаю кормить их грудью. И относится это не только к детям, но и к солнечному затмению, каковым является Лабан Свендсен.
Это какое-то первобытное чувство, в нем есть что-то докембрийское, за ним эволюция и миллионы лет, все те времена, когда млекопитающие рожали и кормили своих детенышей.
Через мгновение мы перестанем быть семьей. Но сейчас мы вместе, и, как бы плохо ни обстояли дела, должна быть пища.
Лабан вытирает пальцы салфеткой. Мы всегда ели пиццу руками, вкус — это процесс, локализованный не только в горле, но и в руках. Затем он открывает серую картонную папку и кладет ее посреди стола.
Сверху лежит черно-белая фотография. Женщина, ей, наверное, чуть больше шестидесяти. Волосы густые, тяжелые, седые. Лицо поразительно, по-скандинавски красиво, как у норвежской богини, только что явившейся из Валгаллы.
Если бы не одежда. И украшения. Вокруг открытой шеи — ряд крупных жемчужин, даже на снимке сияющих таким блеском, который создается только в больших раковинах на глубине, куда не может проникнуть слово «подделка». А темный шерстяной свитер ниспадает с той шелковистой тяжестью, которая присуща только кашемиру.
Под фотографией лежит конверт. Лабан передает его мне, я беру нож и вскрываю его. В нем один сложенный листок формата А4. Читаю вслух:
«Магрете Сплид. Родилась в 1942 году. Магистр истории, работает на факультете военной истории Академии обороны с 1964 года. Консультант НАСА с семидесятого года. Жила в США с шестьдесят восьмого по семьдесят первый. Сотрудничала с Йельским и Корнелльским университетами, Университетом армии США, Институтом изучения конфликтов ВВС США в Мичигане. С 1971 года профессор второго отдела Академии обороны, факультет стратегического и оперативного прогнозирования. После выхода на пенсию в 2012 году продолжает работать в качестве консультанта».
Ниже кто-то приписал печатными буквами два предложения телеграфным стилем:
«Последние два отчета работы Комиссии будущего Фолькетингу?
Список членов комиссии?»
И больше ничего.
Я открываю компьютер и ищу Магрете Сплид в интернете. Вижу только длинный список ее статей. И небольшие газетные заметки по случаю ее пятидесятилетия, шестидесятилетия и семидесятилетия. Ей семьдесят четыре. Но выглядит она по крайней мере лет на пятнадцать моложе.
Тит и Харальд стоят по обе стороны от меня. Лабан не встает из-за стола. Для него компьютер — это помойка. Он не любит прикасаться к нему, не любит смотреть на него. И самое главное, его утонченный слух не терпит его звука.
Про Комиссию будущего я ничего не нахожу.
Я приношу наш стационарный телефон. Возможно, это один из последних в Дании. На сайте Академии обороны указан номер телефона. Я набираю номер и включаю телефон на громкую связь.
— Академия обороны.
Трубку снимает не какая-нибудь хрупкая секретарша. Это старший сержант Корпуса Лотте
[3].
— Я хотела бы поговорить с Магрете Сплид.
— Боюсь, это невозможно. Могу ли я принять для нее сообщение?
— Меня зовут Сюзан Свендсен. Я преподаватель кафедры экспериментальной физики. Мне нужен ее прямой номер.
— К сожалению, я не могу вам его сообщить.
— Вы вообще можете что-нибудь сообщить?
— Я могу дать вам адрес электронной почты Академии.
— Буду по гроб жизни вам обязана!
Одно из главных преимуществ стационарных телефонов — и именно поэтому я сохранила наш, заключается в том, что можно швырнуть трубку. Это я и делаю.
Лабан встряхивает конверт. И прислушивается к нему. Он всегда прислушивался к окружающей действительности. В конверте что-то шуршит. Он вытряхивает небольшую фотографию на стол.
Это цветная любительская фотография, ей должно быть не менее пятидесяти лет, когда такие снимки были еще в новинку. Похоже, фотография была еще и раскрашена, но краски с годами поблекли.
Но то, что изображено, не потускнело. Две молодые женщины сидят на террасе «Café A Porta» на Конгенс Нюторв, светит солнце, перед ними бутылка розового шампанского, и они так очаровательны, что, даже если камера не захватила вереницу поклонников, мы понимаем, что она ждет прямо за кадром и тянется далеко вниз по Лилле Конгенсгаде.
Одна из женщин — Магрете Сплид. В свои двадцать с небольшим лет. Менее серьезная, менее напористая. Но такая же красивая.
Другую женщину я сначала не узнаю. Но что-то в ее лице меня настораживает.
Я поднимаю глаза и встречаюсь взглядом с остальными. В них я читаю удивление. Они удивлены, узнав эту женщину. И не понимают, что я ее не узнаю.
— Это бабушка, — говорит Харальд. — На всех парусах. С включенной форсажной камерой.
Я собираю тарелки.
— Девушка, — Лабан откашливается, — Лакшмира, та девушка, с которой я путешествовал, на самом деле была моей ученицей. Из консерватории.
Тит одаряет его улыбкой. Из тех, что проникает сквозь ткани и кости и прилипает к стене позади того, кому улыбаются.
— Ты хочешь сказать, папа, что ваше общение касалось на самом деле только музыки?
Лабан не отвечает. Он прижат спиной к стене. Непривычное положение. Для человека, который привык чувствовать, что весь мир лежит у его ног.
— Мама. Почему Хайн выдал так мало информации?
Это спрашивает Харальд. Он любит точность. Неполная информация его оскорбляет.
Я вижу перед собой Хайна. В тюрьме. В почетной резиденции. Любопытство, которое он внезапно не смог сдержать.
— Он проверяет нас, — говорю я. — Проверяет меня. Он не верит в эффект.
5
Когда мой взгляд впервые остановился на лице Лабана, оно было частично скрыто двенадцатью килограммами молодого картофеля, который Андреа Финк поручила ему почистить.
Мне было девятнадцать, я была знакома с Андреа полтора года, и в то время ее дом был еще открыт для всех.
Но ужины, которые она устраивала в почетной резиденции, были не из тех, когда вы, сдав шубу слуге, садитесь за изысканно накрытый стол, кладете на колени накрахмаленную дамастовую салфетку и начинаете жадно поглощать пищу.
Андреа Финк приглашала гостей прийти к 16:30, вручала им при входе фартук и провожала в подсобное помещение, где на полу стояла тачка, забитая только что выкопанным из грядки луком-пореем, а на столе лежала четверть теленка, плавающая в собственной крови. Рядом с двенадцатью килограммами молодого картофеля, который тогда и чистил Лабан Свендсен.
В языке нет слов, чтобы выразить то, что произошло внутри меня, когда я увидела его.
В некотором смысле я бы сказала, что узнала его. При том, что никогда прежде его не видела.
Иногда узнавание никак не связано с тем, встречались вы раньше с человеком или нет. Иногда, как это было и в тот раз, возникает зловещее чувство, что вы становитесь жертвой уже существующей между вами непонятной близости, происхождение которой не поддается объяснению.
Я повернулась, собираясь сбежать, но Андреа Финк мгновенно оказалась рядом. Она вручила мне картофелечистку и поставила меня за стол напротив Лабана. Я оказалась в ловушке.
Картофелины были маленькие и толстокожие. Больные паршой, с черными глазками, которые испуганно смотрели на меня, предчувствуя, что сейчас их вырежут. В холодной воде наши руки покраснели и окоченели. Мы чистили картошку друг против друга, не произнося ни слова.
Затем подошла молодая девушка в форменной одежде — ей было, наверное, лет шестнадцать, это была одна из официанток. Не надо заблуждаться в отношении Андреа Финк: то, что гостям приходилось самим готовить еду, никак не было связано с экономией средств, вокруг всегда было полно слуг. Как в лабораториях, так и в почетной резиденции.
Лабан обернулся к девушке.
— Моя мать покончила с собой, когда мне было восемь лет, — сказала она. — Теперь я уже не часто об этом вспоминаю. Но мне показалось, что я должна рассказать вам об этом. Я чувствую к вам доверие.
Лабан уставился на нее. Боковым зрением мы видели, что к нам подходят еще и другие люди. Мне было более или менее понятно, что нас ждет, но я все-таки не ожидала такого оборота событий.
Пожилая женщина остановилась перед Лабаном.
— Извините, — сказала она. — Я хочу вам кое-что рассказать. Мне только что поставили диагноз «грыжа межпозвоночного диска». На пятом позвонке. Я так боюсь оказаться в инвалидном кресле!
Я прикинула, что Лабан старше меня на несколько лет. Было заметно, что он уже привык чувствовать обращенное на себя внимание. Но то, что разворачивалось вокруг нас, было явлением совершенно другого свойства.
— Боли отдают в ноги?
Это к нам подошел известный врач-нейрофизиолог.
— У меня отдавали. Я проигнорировал их. Мужчина я или нет? Что я, не способен расчистить полгектара земли бензопилой? В итоге повредил нерв. Пришлось оставить больницу. И преподавание.
Он продемонстрировал свою хромоту. Сиротливую голень, болтающуюся безвольно при каждом шаге.
— Страшно слышать что вы говорите! Я всегда боялась смерти.
Это была средних лет женщина, которая рядом с нами резала лук-порей, но теперь и ее затянуло в водоворот.
Казалось, Лабан погружается в пучину. Я взяла его за руку и повела за собой, медленно, не поворачиваясь спиной к говорящим.
Мы пошли к буфетной. Я завела его внутрь и закрыла за нами дверь. Он уставился на меня.
— Что это было? Что все это значит?
Я бы предпочла понемногу, шаг за шагом, открывать ему правду, постепенно представляя доказательства, так, как это, по-моему, и должно быть в освоении естественных наук. Но времени на это не было.
— В таком помещении, как кухня, где люди находятся вместе, обычно лишь небольшая часть их жизни происходит на поверхности, up front. Мы наблюдали, как стало проявляться остальное.
— Почему?
— Со мной это все время. Так было всегда. У меня это с рождения. Это проклятие.
Дверь открылась, официант вносит стопку подносов. Он замечает нас и останавливается.
— У меня родился сын, — говорит он. — Вчера утром. В шесть пятнадцать. Три килограмма восемьсот граммов. Меня переполняют чувства. Мы с его матерью…
Мы оба, не сговариваясь, попятились к двери.
— Никогда не поворачивайся спиной, — сказала я тихо. — Иначе они побегут за тобой.
Мы вышли в коридор и прикрыли за собой дверь. Лабан решил, что мы сбежали и теперь спасены. Я же надеялась только на передышку.
Зря мы на что-то надеялись. Лестница на первый этаж была заблокирована шелковым платьем размером с халат китайского мандарина.
Халат окутывал женщину — лауреата Нобелевской премии по химии, почтенную, уважаемую наследницу идей Брёнстеда
[4]. Слезы текли у нее по щекам. Когда мы пытались пройти мимо, она схватила Лабана за запястье.
Должно быть, у нее была крепкая хватка: он остановился, как будто уперся в дверь.
— Вы хотите знать, почему я плачу. Это потому, что я изменяла своему мужу. Много лет.
По выражению лица Лабана было ясно, что уж точно не с ним. Лоб его покрылся испариной. Это было похоже на холодный пот от ужаса.
Мы оба чувствовали страдание женщины. В этом и заключается проблема реального мира. Это не стабильное химическое соединение, а нестабильная жидкая смесь. И большой процент этой смеси составляет страдание.
Я решила дать ей совет.
— У вас есть выбор. Либо вы уходите от него, либо расскажете ему все. Поверьте мне, я изучаю мужчин с четырнадцати лет.
При этих словах я обхватила ее запястье и освободила Лабана, переместив его руку к кончикам ее пальцев, подальше от мышечных креплений, туда, где хватка слабее всего.
— Полагаю, четырнадцать тебе исполнилось в прошлом году, — сказала она.
Это был хороший ответный выпад, вероятно, Нобелевскую премию по химии кому попало не дают. Но мне все равно удалось достучаться до нее, что-то внутри нее сдвинулось.
Мы проскользнули мимо и поднялись по лестнице.
— Как это у тебя получилось?
— Это единственный способ выжить, — ответила я, — в моей ситуации. Даешь добрые советы и одновременно пытаешься вырваться.
Между основным блюдом и десертом я сообразила, что Лабан композитор. И поняла я это, когда присутствующие затаив дыхание прослушали одну из его фортепианных сонат и две песни его собственного сочинения, после чего разразились оглушительными аплодисментами.
Он подошел ко мне и сел напротив.
— И как тебе?
Художники и ученые обычно слишком деликатны, чтобы, сойдя с подиума, тут же осведомляться у присутствующих об их мнении. Но уже тогда я почувствовала то, что поняла позже. Что Лабан Свендсен — эмпирик. Весь его предшествующий опыт подсказывал ему, что есть только один вариант развития событий: все будет хорошо — и никак иначе.
— Для меня существует только экспериментальный поп.
— Я играл только для тебя.
— Мне очень жаль. Я слышала только «блям-блям».
Я встала.
Он нырнул под стол, словно прыгнул в бассейн, и выскочил с моей стороны, как тролль из коробочки.
— Я должен кое о чем тебя спросить. У тебя есть парень?
И тут он понял, о чем спросил.
Внезапно нас окружили люди. Один человек положил руку на ладонь Лабана и наклонился вперед.