— Как долго вы хотели бы пробыть тут?
— Ну, как минимум час, так, что ли.
— Часа будет достаточно, не так ли?
— Или полтора часа!
— Часа хватит. Хорошо, приступим.
«Час чистого удовольствия», — размышляла я, проходя по коридору и выбирая комнату. Красная. Самая темная. Конечно, нельзя было вызвать большей антипатии при первой встрече. Я еще никогда не встречала человека с настолько непривлекательной внешностью и одновременно поразительно упрямым видом. Эта внешность словно предупреждала, что усложнять до невозможности любое действие у тебя в крови. Верхушка твоей черепушки лысела, и ты зачесал вперед остаток лоснящейся черной шевелюры в жалкой попытке не казаться лысым. Тело было утянуто в слишком маленький для тебя костюм и придушено ремнем, о нужности которого можно было бы поспорить — какая бравая команда выходила из нас двоих!
Конечно же, ты не захотел принимать душ. Ты помылся в гостинице, и этого тебе казалось достаточно. Мне пришлось выполнять свою рутинную процедуру у тебе перед глазами: разложить покрывала, принести смазку, презервативы, антисептик для рук. И все это время с тобой нужно было разговаривать. Слава богу, вопросов у тебя было за двоих. И настоящих вопросов, держитесь, не таких, в ответ на которые можно было бы хихикнуть.
— В Париже вы тоже занимались этим ремеслом?
— Ну, не совсем.
— В Париже вы бы гораздо лучше зарабатывали. — В Париже заниматься этим опасно.
— Ну-у… — так ты постарался показать мне, что все относительно. Ты, скорее всего, судил об этом после того, как посетил пару-тройку сайтиков с анонсами.
— Это очень опасно, — повторила я, нахмурив брови и бросая тебе вызов. Ну, давай ответь мне своим тюленьим вздохом.
— Но платили бы вам гораздо больше.
— Да, знаю.
Я отчетливо понимала теперь, что восемьдесят восемь евро за час с тобой — это просто насмешка.
— Я делаю это не ради денег, в любом случае.
— Ну да!.. — загоготал ты с видом человека, который впервые слышит подобную шутку.
— Я делаю это ради опыта, — агрессивно вскинулась я в ответ. Ведь если опыт действительно был главной причиной для меня, то желание залезть на типа вроде тебя отнюдь не будоражило меня ночами. Это к слову.
Смотря на тебя, мне пришлось признать, что с тобой я была только из-за денег и моей глупой вежливости. Милосердие, вот. Меньше чем за сто евро, другого имени этому акту не подобрать.
Ты недоверчиво поднял вверх брови, продолжая снимать одежду. Я старательно сохраняла непроницаемое выражение лица с полуулыбкой, учтивости ради. Пока я созерцала тебя, вдруг ставшего таким серьезным, снимающего свои трусы и скромно складывающего их на остальную одежду, вдруг по всему моему телу пробежал беспокойный холодок: что мне сделать? как приступить к делу? Ты стоял молча, твои ноги будто вросли в пол. По выражению твоего лица было ясно, что ты точно не поможешь мне, набросившись на меня, словно сумасшедший. Это было крупными буквами написано на твоем французском лбу. Не могла я ожидать от тебя той непосредственности, с которой немцы просто ложатся рядом со мной нагишом и начинают поглаживать мне грудь. Мы уже все друг другу сказали. Ни тебе, ни мне не отыскать темы для разговора, пусть и жалкой, и ничего из того, что я знала о тебе, не давало мне возможности продолжить вопросы. Ты был адвокатом по иммиграции. Услышав это, я пришла в фальшивый восторг, а после поняла, что это ничегошеньки не говорит мне. Я не имела ни малейшего представления о том, что это за работа, но тема не заинтересовала меня настолько, чтобы спросить. Уловив слово «адвокат», я подумала, что ты не можешь быть совсем уж тупым. Только потом поняла, что можно преспокойно быть тупым адвокатом. Нужно просто выучить километры сухого юридического языка и применять его — ничего из этого не мешало тебе быть нудным, во всяком случае. Как раз наоборот.
Место твоего проживания — регион Бос — не впечатляло мою головушку: туда даже не проходила линия парижской электрички, чтобы можно было вместе поязвить о транспорте. Ты не питал страсти ни к истории, ни к культуре Берлина. В причине твоего приезда не было ничего тайного: вот уже два дня ты ходил по проституткам. Ты приехал в Берлин один, очередной секс-турист, даже без друга, другого секс-туриста, которому мог бы отчитаться после, в баре за выпивкой.
Что же касается тебя, помимо того, что у нас, очевидно, не было ничего общего, я не интересовала тебя еще и потому, что была шлюхой. Тебе не приходило в голову, что я человек, у которого, как и у всех остальных, куча глупостей в голове. Может, даже побольше, чем у некоторых. В общем, я живо сняла свои трусики.
— Итак, к делу: вы хотите научиться куннилингусу.
Ни следа энтузиазма на твоем лице.
— Но вы ведь уже пробовали, так?
— Да. Ну, не совсем, ну, наполовину, что ли.
— Наполовину? То есть?
— Ну, скажем, это было давно.
— А.
Думаю, что знаю, как делать это пальцами. В остальном я не уверен.
— Пальцы — это уже хорошо, — произнесла я притворно-успокаивающим тоном, будто именно ты был редким экземпляром мужчины, который понял, как совать пальцы в киску.
Но, в сущности, все, что я слышала от тебя, приводило меня в отчаяние и бесило. Возможности забыть о твоем присутствии не было. Ты ничего не умел, и, чтобы научить тебя, мне нужно было бы чувствовать то, что происходит, и делиться этим с тобой. Я должна была бы исхитриться, объясняя тебе необъяснимое, отыскать научные слова, называя то, что не должно быть названным. И, самое главное, мне бы притвориться, что получаю удовольствие, чтобы ты прикладывал усилия. Я постаралась успокоить участившееся биение моего сердечка:
— Но вы ведь уже видели порнофильм, нет? Вы примерно представляете себе, где находится клитор, в конце концов… То есть я хочу сказать: малые половые губы, большие половые губы все это, я думаю, о чем-то говорит вам?
— Да, да, не до такой же степени.
— Хорошо. Ну, ничего сложного тут нет.
И я со знанием дела раздвинула ноги.
— Начните с пальцев, а затем делайте то, что уже умеете.
— Как, вот так просто?
Твои округлившиеся глаза!.. Может, ты ждал танца любви?
— Да, вот так. Нет ничего лучше практики в таких делах.
Казалось, что ты наклонился к рабочему столу. По правде, я, должно быть, смотрелась красиво с руками, перекрещенными за головой.
— Ну, то есть я начинаю с пальцев.
— Делайте по вашему усмотрению, по своему вдохновению! — ответила я, теряя терпение.
Мой бог, значит, такое было возможно: чтобы мужчина, находящийся в десяти сантиметрах от раздвинутых в разные стороны ног, продолжал верить, что существует какая-то неизменная процедура? Что-то вроде нагревания свечи накаливания, последовательность которой не меняется в зависимости от дня, настроения, человека перед тобой, ни даже от желания.
Я бы хотела, чтобы то, что последует за этим, приснилось мне в страшном сне или произошло с кем-то другим. Я пришла в полное отчаяние, видя, как ты обсасываешь указательный палец, прежде чем ввести его в меня, будто измеряешь температуру у трупа. Нахмурив лоб, ты приступил к выполнению движения, похожего на «туда и обратно». Этот ритм был неумолимым, вечным, как капля воды, падающая на лицо мученика до тех пор, пока тот не свихнется.
Я мягко опустилась на подушку. Меня охватывала паника при мысли о том, что ты мог почувствовать это движение и спросить мое мнение. Это была моя дилемма на тот момент: как себя вести. Я могла бы симулировать, но так не оказали бы тебе услугу, не так ли? И я боялась, что моя плохая игра будет выглядеть тухло даже для адвоката по иммиграции. Еще я могла начать все с нуля: поднять твой общий уровень, сказав, что все плохо, что так ничего не получится. Так я рискнула бы обидеть тебя. Только вот пропасть твоего незнания, отсутствие чувственности и страсти вызывали у меня страх. Даже совсем неопытным и в голову не пришло бы проделывать то, что ты делал там внизу. Из какого кратера, с какой планеты, населенной улитками, мог ты спуститься, если киска вдохновляет тебя на эти манипуляции, достойные учебника по искусству семейной жизни XIX века? Ты не издавал ни звука, и мое беспокойство росло. Я констатировала, что ничто, даже моя инертность, не заставит тебя свернуть с намеченного пути. Твоя плоть не содрогнется, ты не издашь ни малейшего звука, не скорчишься от удовольствия. Влечение, химия, творчество нет, для тебя все дело было во времени. В твоем твердолобом сознании ты непрерывно переворачивал песочные часы, скрупулезно и последовательно отсчитывая этапы, которые должны были вести к половому сношению. Я не имела ни малейшего представления о том, что конкретно ты считал, ни (и это даже важнее) о том, что должно было следовать далее. Ну почему ты, как все остальные, не доверил мне миссию довести тебя до оргазма? На этот раз дойти до оргазма должна была я. Кончить вот так — от толстого пальца, заставлявшего меня с тоской вспоминать моего гинеколога. Тот хотя бы разговаривает со мной в процессе. Мысль о том, что я должна корчиться от движений этого пальца, падать в смехотворный обморок, — это было испытание, сравнимое с устной частью выпускного экзамена в парижском институте политических наук. Я даже боялась кашлянуть, вдруг ты бы почувствовал это изнутри. Я опасалась, что ты сам испугаешься, осознав, что оно живое. И, не видя другого выхода из этой катастрофы, я приподнялась на локтях:
— Хорошо, принцип работы пальцами вы поняли. Ну что я могла тебе сказать? Передвижение во влагалищном проеме объекта, чья форма вяло напоминает фаллос, по принципу туда-обратно — так и есть, это действительно краеугольный камень определенной части предварительных ласк.
— Мне остановиться? — спросил ты.
— Не обязательно, но вы ведь пришли, чтобы научиться куннилингусу, нет?
— Да.
— Вот. Тогда думаю, что рано или поздно нужно начать.
— Тогда я начну?
— Давайте.
Черт подери! Когда я смотрела на тебя, копошащегося у меня между ног, создавалось впечатление, что там находилась тарелка с сырыми потрохами, а я застала тебя врасплох, пока ты ковырялся в этом месиве кончиком вилки. Мы дошли до верха эротичности, когда ты боязливо высунул кончик языка. Я видела, как ты борешься с моими волосками: на их наличие ты не рассчитывал. Это показалось тебе нечистоплотным. Сосредоточенная складка пересекла твой лоб: должно быть, ты злился, пытаясь приложиться туда губами, не задев мои волоски. Жаль, что не смогла развернуть все это перед тобой и приходится угадывать, где же там нужно бурить. Я чувствовала твою подозрительность. А как же. Разве проститутки не должны быть полностью гладко выбриты? Это что, значит, что проститутки не являются воплощением мужских фантазий, принимающим самые разные формы? Может, я плохо за собой слежу? Я бы поспорила на свой дневной заработок, что ты даже не подумал почитать мое описание в интернете. Это уберегло бы тебя от неприятных сюрпризов. Потому что в результате я не чувствовала ровным счетом ничего. Но ты отыскал клитор и теперь сдался бы только через собственный труп. Я превратила вздох отчаяния в приглушенное жалобное хныканье, но быстро застеснялась этого шума в тишине.
Оставалось сорок пять минут! Только подумайте, сколько всего может произойти за сорок пять минут! Концерт для фортепиано номер 3 Рахманинова, например: можно прослушать его полностью, даже свободное время останется. Три четверти часа могут вместить три оргазма. Все может происходить очень быстро, и опомниться не успеешь. С другой стороны, это все же не менее чем три раза по пятнадцать минут, мы недостаточно принимаем это в расчет. От этих размышлений и от несправедливости у меня слезы наворачивались на глаза. Мне казалось, что я протягиваю тебе гвозди, чтобы ты забил их в мой гроб. В конце концов я приподняла подбородок:
— Дело в том, что есть ведь не только клитор. Ты уставился на меня с непонимающим видом.
— Он важен, но вокруг — целая вселенная.
Ни одна искорка понимания не озарила твое лицо. — Малые губы.
Все еще нет.
— Большие половые губы… В общем, есть чем заняться.
Было заметно, что ты не имел ни малейшего понятия, как использовать все эти многочисленные части тела. По твоему разумению, они служили лишь украшением, и я добавила:
— Вы не обязаны ограничиваться клитором, вот что я хочу сказать. Вы можете лизать повсюду. Чуть ниже, например, — предложила я, приподняв брови. Я думала, что таким образом смогу не произносить слово «вагина».
Ты бросил на меня возмущенный взгляд:
— Но снизу… есть кое-что другое!
— Да, и что?
Я потихоньку начинала выходить из себя, но все же собрала последние остатки терпения:
— Это не раскраска. Никто не обидится, если вы немного выйдете за края.
Я смотрела, как ты, побледнев, опустил мордочку вниз и снова храбро взялся за свое дело, забив на мои сухие советы. Ни за что в жизни ты бы не опустился ниже из страха обнаружить кое-что другое. Однако раз уж ты, ясен пень, напоролся на капризулю, которой недостаточно было клитора, то решился поработать другим пальцем, предварительно пососав и его. Удовольствие поступало со всех сторон, и я должна была бы вся изнемогать. Но звук посасывания выводил меня из себя, как скрежет ножа по тарелке. Вот они, пытки, о каких не писали еще ни в одной книге про публичный дом: полное ничтожество мужчин, свидетельницей которого приходится становиться время от времени. Это посасывание и музыка из колонок были оскорбительными. Когда я увидела на часах, что нам оставалось еще сорок две минуты, плотина, сдерживавшая шквал моего негодования, рухнула. Я села как была, не собирая ноги, выдернув у тебя изо рта, сложенного в дудочку, это непонятное сборище кожи.
— Будьте честны со мной, вы тут маетесь.
Ты бросил на меня практически шокированный взгляд.
— Нет, почему вы спрашиваете?!
— Не знаю. Так кажется.
— Нет
— Ладно.
— Почему вы спросили? Вы сами заскучали?
— Не могу сказать, что мне скучно, скажем, скорее, что у меня такое чувство, будто…
Ох, ну черт с ним.
— Во-первых, если вам приходится облизывать палец, значит, что-то не сработало. Обычно там уже мокро. Вы начинаете с конца: нужно сначала полизать, а потом уже вводить палец внутрь.
— Ах.
— Да, так.
Установилась стыдливая тишина.
— Почему вы хотите научиться этому?
— Ну, на случай, если у меня будет подружка, что ли. Да уж, риски велики!
— Это достойная почести причина, но ее недостаточно. Вдобавок к этому, вам должно нравиться происходящее. Если этого не чувствуется, все бесполезно.
Ты опустил глаза.
— На вид не скажешь, что вам это больно нравится. Вот что я хочу сказать. Вы возбуждаетесь или нет?
— Ах, я-то, я делаю это, скорее, чтобы доставить удовольствие!
— Конечно. Вот в этом и проблема. Вам нужно понять кое-что о женщинах, и этим самым я даю вам главный ключ к разгадке: если вы не возбуждаетесь от процесса сами, то мы тоже не возбуждаемся. Очень часто случается, что мы не можем кончить, потому что спрашиваем себя, не скучно ли вам. Нужно, чтобы был обмен сигналами, вот. Вы должны понимать, о чем я, не так ли?
— Ну, не знаю даже.
— Ладно, но тогда, если вам и правда хочется полизать девушке киску и ей это нравится, тогда сделайте над собой усилие, пусть это вам самому и не нравится! В противном случае легче просто намазать себя смазкой и — с места в карьер. У меня складывается впечатление, что у вас происходящее вызывает отвращение, и такая ситуация неприятна. Самой мне чихать на все, по сути дела, но не думаю, что это мудрое вложение денег.
— Хорошо.
— То, что вам не слишком хочется делать это с девушкой, работающей в борделе, я отлично понимаю.
— Хорошо.
— Но вы не сможете ничему научиться без практики.
— Да, это точно.
Мой бог, киска не терпит нехватки аппетита. Нужно, чтобы чувствовалось, что вас заносит, или же притворяйтесь, но притворяйтесь хорошо. Потому что в данный момент, простите, что говорю вам это, но можно уснуть.
— Ах, да? Хотя ваш клитор…
— Да, клитор. Хорошо, что вы знаете, как он работает. Это делает вам честь. Но нет никакого эффекта, когда вы делаете это кончиком языка, будто не хотите запачкаться. Это будто… подождите! Это как если бы я взяла ваше хозяйство двумя пальцами, потрясла бы вот так, легонько… — Я делом дополнила слова для наглядности.
— Да.
— Таким образом, скажете вы, через часик я, может быть, доведу вас до оргазма. Но он не будет взрывным, вот что. Это будет, что называется, скучная мастурбация.
Что-то подсказывало мне, что это понятие было ему знакомым.
— Может, это не так уж тяжко для мужчин. Но девушка, дорогой мой, нуждается в том, чтобы чувствовать ваше желание. Чувствовать его. И это достигается посредством мелочей. Например, ваша рука. Она осталась без дела: кладите ее на меня. Или на себя! Куда хотите, лишь бы создавалось впечатление, что вам нравится то, что вы делаете.
— Хорошо.
— Я доходчиво изъясняюсь или звучит как по-китайски?
— Нет, все понятно.
— И когда вы лижете, черт возьми!.. Нужно быть там подбородком, всем лицом, нужно вести себя как животное. Наверняка в вас спит какой-нибудь зверь!
— Несомненно.
— Тогда лижите, кусайте, сосите, нюхайте, дайте волю своим чувствам! И нет плохих инициатив.
На твоем лице было написано такое тотальное непонимание, что это вызвало у меня немного жалости.
— Я говорю вам об этом, чтобы оказать услугу, знаете. И потом, не нужно делать что-то, если вам этого не хочется, просто чтобы доставить кому-то удовольствие.
В ответ ты заскрежетал зубами.
— Нужно просто не забывать про энтузиазм, хорошо? Вот что возбуждает.
В этот самый момент, в эту секунду ко мне в голову пришло решение проблемы. Как я раньше об этом не подумала?
— Смотрите, вот я, например. Уверяю вас, если бы сейчас на вашем месте была я и делала то же самое, — я импровизирую — вам бы точно не показалось, что мне самой неохота делать это. Хотите, покажу вам?
— Да, давайте.
Естественно, ты ничего не понял, потому как кончил не двигаясь, не проронив ни слова, даже не вздохнув. Собак на улице — и тех потряхивает. Слишком ты был цивилизованный, чтобы дать волю стонам, но этого недостаточно, чтобы превратить любовь в искусство. Затюканный бедняга, что-то среднее между животным и госслужащим.
— Вот видите, — повторила я, снова натягивая свои трусы. — Вот в этом вся ваша проблема. И голову ломать не стоит.
Что еще?
— Вот это.
— Но я ничего не сделал…
— В этом-то и дело. Вы ничего не сделали, как будто мертвы. Вы кончили, а я поняла это только по нагревшемуся презику.
Думаю, я не очень экспрессивный человек. Да, понятное дело… Но постарайтесь, старик.
Это я вам как профессионалка говорю.
Я молча смотрела, как ты одеваешься. Мне было жалко видеть твои печальные кальсоны, твою маечку, будто из прошлого века, жалко смотреть, как ты заблаговременно надевал носки, а потом уже все остальное. Сам Уэльбек, мастер всего грязного, и тот отказался бы писать такую жалкую картину. Я представляла, как в своем домишке в Бос ты каждое утро в точности повторяешь этот ритуал. Никакая женщина, ради которой можно было бы и заправить рубашку в штаны, не наблюдает за тобой. Ты настолько одинок и настолько отчаялся, что даже редкое присутствие девушки поблизости не заставило тебя развернуться ко мне лицом, пока ты засовывал ноги в штанины, и тем самым скрыть неприглядный жирок на ягодицах. Я догадалась, почему Доротея отправила тебя ко мне: решила, что соотечественница поймет тебя лучше, чем она сама. Однако, чтобы понять тебя, не нужно было говорить на одном языке. Твоя проблема универсальна. Единственное, о чем француженка догадается быстрее, чем немка, русская или румынка, — это то, что, отняв у тебя возможность сходить в бордель дома, тебя лишили сексуальной жизни. Если бы только проституция была легальна и упорядочена, если бы она никогда не переставала быть таковой, уже в семнадцать лет ты вместе с дружками отправился бы к профессионалке за первым поцелуем и прочим. Ты был бы еще покладист и смог бы запомнить элементарные основы науки желания. Ты бы заплатил молодухе, в которую влюбился бы после, как и все в семнадцать лет, и эта любовь пробудила бы в тебе любопытство. Или же ты пошел бы к взрослой, слегка грубой проститутке, которая пожурила бы тебя: «Ну что же, золотце, если будешь продолжать в таком духе, у тебя будет мало шансов однажды заняться этим бесплатно, поверь моему опыту».
Безнравственно ли сожалеть о том, что твоим сексуальным опытом не стали походы к проституткам? Это было бы лучше, чем случайные половые акты с подвыпившими девушками после студенческих вечеринок. Чего можно пожелать мерзким, неприятным, неуклюжим мужчинам, приговоренным к женскому презрению, если не каплю любезного тона и улыбчивости обитательниц публичного дома? То в тебе, что вызывало антипатию, было результатом долгих лет застенчивости, отказов, обиженного самолюбия, результатом того, что в подростковом возрасте девочки не смотрели в твою сторону. Еще один мужчина в стаде тех, кто не трахался, не приложив к этому нечеловеческих усилий, кто напрягается, чтобы выдавить из себя хилую улыбку, а к тридцати пяти просто сдается. Неуклюжего пацана, полного желания научиться, задушили в пыльном теле адвоката.
Ты уже почти оделся, лицо у тебя немного просветлело, и мы вяло переговаривались. Решив попробовать себя в роли скрупулезного казначея, ты решил узнать, сколько я просила в Париже за час:
— Пятьсот евро, — ответила я сдержанно, и ты округлил глаза, а после недоверчиво хихикнул.
— Ого, эх!
— А что?
— Это надувательство!
Эх, значит, вы безнадежны, французское быдло? Мы готовы пожалеть ваше одиночество и некомпетентность, но вы всегда найдете способ предстать перед остальными грязными козлами — может, так веселее. Я улыбнулась тебе. В моем взгляде было больше презрения, чем возможно переварить. На секунду захотелось объяснить тебе, насколько бесценны для некоторых мужчин эксцентричные выходки молоденьких девушек из хороших семей, которым приспичило поискать приключений на собственную задницу.
Захотелось рассказать тебе, до какой степени они теряют рассудок, когда заводятся и есть возможность удовлетворить увеличивающийся в объемах пенис в недрах перламутрового живота студентки, которая при случайной встрече на улице и руки бы им не пожала.
Мне захотелось объяснить тебе, что даже за сумму, не доходящую до ста евро, которую ты заплатил за перепих, надули, опять же, тебя. По твоей собственной вине. Был бы ты улыбчив и любезен, я ответила бы тем же. Невежа. Тебе что взрывающийся мотор, что взор, полный страсти, — все одно.
На прощание ты пожал мне руку.
Come on, The Rolling Stones
Сентябрь 2014. Я уже на протяжении двух месяцев работаю в Доме с профессиональной отдачей, которая лишает меня всякой социальной и сентиментальной жизни. Пребываю я на волне возбуждения от сильной жары после целого месяца, проведенного в южных регионах моей родины, и поэтому — в хрупком состоянии, которое никогда не сулило мне ничего хорошего. Напрасно надрываю задницу на работе, клиенты не в состоянии мне помочь. Во время каникул я пыталась завязать курортный роман, что было бы кстати в такую жару: мне хотелось, чтобы сердечко забилось, это было бы приятным дополнением к сиесте. Все впустую. Сентиментальная фантазия превратилась в желание хорошего секса, я хочу сказать, такого, в котором участвует голова: хочу по-настоящему хотеть и целиком и полностью проецировать это желание на одного-единственного мужчину. Это сложнее, чем я думала. Что приводит меня к осторожному вопросу: а вдруг бордель лечит меня от чего-то? Возбуждение, по моему разумению, стало важнее удовольствия.
И вот я снова в Берлине, довольная своим загорелым видом, своими белокурыми волосами, — теперь я лихорадочно ищу того, кому бы их показать. Предвкушение исключительно, как редчайший деликатес. Только у судьбы совсем нет вкуса: она шлет мне эс-эмэску от Марка. Вот уж кто, должно быть, провел лето, жалуясь на бессмысленность бытия и нехотя подпрыгивая при виде моего имени в списке контактов. В надежде на перемены неприкаянный молодой отец целиком зациклился на неверности. А я не из тех женщин, которые отказываются служить символом.
Ровно в три тридцать после полудня Марк, приехавший на велосипеде, звонит мне в дверь. Он взволнован, это видно, и ужасно смущен; заходит ко мне в квартиру, более или менее прибранную ради такого случая. Пока я шагаю в зал, а Марк следует за мной по пятам, я отдаю себе отчет в том, что совершенно не в курсе, зачем он пришел. У меня ужасное похмелье, и, сидя с ним за одним столом, я спрашиваю себя, когда же он отправится восвояси и оставит меня одну.
Долго задавать себе этот вопрос не пришлось. После десяти минут, заполненных притянутыми за уши шутками, Марк, многозначительно глядя в сторону моей спальни, говорит как бы между делом:
— Как ты смотришь на то, чтобы немного сблизиться?
Я ни на минуту не допускала такого поворота событий — переспать с Марком. Ну, или если и подумала об этом на секунду, то не почувствовала ничего, кроме удивительного равнодушия, — ни малейшего желания секса, даже с самой собой. Я настойчиво рассматриваю свои ногти, как делаю всегда, когда не способна скрыть презрение в своих глазах. Во рту у меня запутались собственные волосы, и я скрежещу зубами:
— Что ты хочешь этим сказать? Как сблизиться? Пересесть на диван, ты это имел в виду?
— Например. Ну, как хочешь, — неразборчиво щебечет Марк, почти задохнувшись от смелости.
Слава богу, мне повезло с диваном: он способен усмирить любое возбуждение. Настоящий диван из Икеи для нищих студентов, сделанный из очень твердого дерева и не ставший мягче благодаря тонким подушечкам. Ни одна пара не могла бы присесть на него, не выглядя при этом как на приеме у семейного психолога. Вид у нас такой неестественный, что я спрашиваю Марка:
— Ну правда, что ты здесь делаешь?
— В Берлине, ты хочешь сказать?
— Нет, я хочу сказать — здесь, у меня.
Марк ерзает: он не в своей тарелке. Причина, по которой он оказался здесь, очевидна, и спрашивать было не нужно. Все, что прозвучит теперь в ответ, будет долгой и бесхарактерной отмазкой, разве что он решит быть искренним и повести себя по-взрослому, и меня сочтя таковой. Однако мне с отвращением приходится слушать, как он выставляет нас обоих на посмешище, и убеждаться, что возможности при этом выставить его отсюда вежливо не представится.
— Нет, я хотел пообщаться, хотел, чтобы мы узнали друг друга, хотел поговорить о книгах, о музыке, заняться любовью, обсудить нашу жизнь…
Трудно сказать, думал ли он, что предложение заняться любовью растворится среди остальной чуши, но это предположение окончательно выводит меня из себя. Я так и не научилась быть злюкой, так что даю ему еще немного захлебнуться в своих дурацких театральных репликах, прежде чем выдать язвительным тоном:
— Так поговорим о книгах, раз уж ты за этим пришел.
Расстилается давящая тишина. Но Марк прерывает ее, смущенно заикаясь:
— я могу тебя поцеловать?
В огромных глазах Марка угадывается надежда на то, что ему удастся уговорить меня. Ну что же происходит сегодня с Жюстиной, тысяча чертей? Как же так случилось, что в борделе это было так легко и непринужденно, а здесь так трудно? Я ничего ему не отвечаю. От короткого прикосновения его губ к моим я так же холодна, как была бы от удара локтем, полученного от пассажира в метро. Надеюсь, что он чувствует это. Более того, надеюсь, что он чувствует и мое раздражение.
— Осознаешь ли ты, что в этот самый момент ты ввязываешься в плохую историю?
— Как это?
Обычно этот вопрос заставляет женатых мужчин дрожать в страхе за свои устои, и Марк однозначно должен бы проявить признаки тревоги при упоминании фатальной участи, ждущей совершивших адюльтер отцов семейств за поворотом. Но у него в голове свое, и потому он не внемлет голосу разума. Тот факт, что этот голос исходит от меня, несомненно, делает разум не столь правдоподобным.
— У тебя есть жена, ребенок, и ты вовсе не хочешь интрижки. Пока мы были в борделе, все было хорошо, там был своеобразный периметр безопасности. Но вот сейчас ты теряешь контроль над ситуацией.
— Да, знаю…
Я едва слушаю жалкое бормотание Марка, который чем-то похож на Мсье, однако лишен той непревзойденной наглости, с которой тот заставлял меня поверить в зарождающийся между нами запретный роман. В его лепете было мало стоящего, разве что голая правда. По тому, как дрожат пальцы Марка, видно, что он хочет секса, бедняга. Он пришел за этим. Разумеется, это плохо, но он до конца сможет все осознать, только когда освободится от груза семенной жидкости, лишающего его способности размышлять здраво.
— Я тоже не хочу историй на время, пока пишу книгу и работаю в Доме. Я уже пробовала, и это не работает. Это непозволительная роскошь для меня, и, если честно, мне не хочется. Я слишком занята. У нас обоих нет никакой нужды в том, чтобы заводить интрижку.
Марк бормочет, что знает. Он знает. Он тысячу раз обдумывал это, и, конечно, так поступать плохо, но все-таки.
— Меня так влечет к тебе, — вздыхает он, кладя руку мне на бедро, настолько холодное и деревянное, что рядом с ним даже равнодушный подлокотник дивана кажется чувственным. — Ничего не могу с собой поделать, это сильнее меня.
Конечно, соблазнительно, должно быть, трахнуть шлюху, не тратя при этом ни цента. Не спорю. Я вскакиваю и бесшумно закуриваю сигарету. Вздыхая, Марк заламывает себе пальцы:
— Не знаю. Я не могу выбросить тебя из головы.
Он встает с мукой во взгляде:
— Я мастурбировал, думая о тебе.
Странно, но меня это совсем не трогает. Никаких мыслей в голове.
— Должна сказать тебе, что из-за моей работы секса у меня в десять раз больше, чем надо. Чаще всего он отвратительный, но все же это секс. Поэтому я с трудом вижу, что выигрываю в данной ситуации.
Марк тоже мало что видит. Да и как бы он мог? Ему, должно быть, уже достаточно сложно признать причину своего появления у меня. Ну правда. Поглядите, даже его желание разговаривать испарилось. Он молча таращится на меня. Его ожидание настолько осязаемо, что мои нервы понемногу сдают.
— Раз уж ты заявился ко мне, мог хотя бы ради приличия…
— Приличие?
— Сказать, что хочешь только секса. Больше ничего.
Потому что я не настолько глупа, придурок, пусть моя наивность и заслуживает пощечины — заслуживает, по правде говоря, чтобы я дала себя трахнуть. Ну неужели обязательно было быть тупым настолько, чтобы вообразить, что мы будем разговаривать?
Марк путается в своем отстойном монологе, в котором лишь раз маячит что-то, похожее на честность. В конце концов он признает, что да, именно «физической стороны» ему и не хватает. Другими словами, той маленькой, тепленькой коробочки между ног у какой-нибудь девушки, куда он сможет сложить свою тревогу и обиду на жену — такую чистую, мать его ребенка. Это теплое и влажное убежище, где он сможет забыть самого себя и почерпнуть силы, чтобы оставаться милым, нежным, любящим и убитым чувством вины, возвращаясь домой этим вечером.
— Да, как я и думала, тебе нужен секс.
Несмотря на то, что живости у меня как у мертвой козы, Марк все равно не собирается никуда уходить. Он сидит, берет мои руки в свои, запинаясь, несет ослиную чушь и местами почти умоляет. Момент самый что ни на есть подходящий, чтобы быстро и грубо вышвырнуть его. Но я только невнятно произношу:
— Значит, именно этого ты хочешь. Секса и больше ничего. Без размышлений, ничего такого. Brainless sex.
И раз уж Марк выдавливает из себя жалкое хихиканье трусливого мужчины, неспособного сказать «да», я, не оборачиваясь, иду к своей комнате, дверь которой открыта настежь. Кровать, на которой, по моим воспоминаниям, у меня не случилось ни одного стоящего секса.
— Пошли тогда.
Ничто не удерживает Марка на краешке дивана. Его не пугает даже мой ледяной голос, звучащий более профессионально, чем обычно. Я слышу, как он бежит, словно подозванная собака, слышу щелканье его подошв, ставшее громче от высоких потолков. Пока он приближается ко мне со спины, я внезапно со злорадством вспоминаю, что у меня нет презервативов. И я готова поспорить на целое королевство, что у него тоже.
— У тебя есть то, что нужно?
Как я и предполагала, Марк застывает за моей спиной.
— Э-э-э… Нет.
Я разворачиваюсь к нему:
— Вот объясни мне, как ты рассчитываешь изменять жене без презерватива?
Снова хихиканье: да, это было глупо с его стороны. Что до меня, отсутствие презервативов вполне понятно: у меня никого нет. Это заметно, и я в итоге свыклась с этой мыслью.
— Так что? Что будем делать?
— Ну я… Но я…
Ну, ну, ну… вот козел.
— Пропало дело тогда.
— Может быть, мы могли бы просто…
— Просто что?
— Просто потрогать друг друга?
— Ты хочешь сказать, чтобы я тебе подрочила?
— Ну, например. Не знаю.
Я приподнимаю бровь. Марк открывает рот, закрывает его и снова открывает — и так раз десять. Бедный Марк. Несколько минут назад мы говорили о его ребенке, и речь его была откровенной и жалкой. Он пытался убедить меня, что отцовство ж это лучшее, что с ним случилось в жизни. Говорил, что я не могу понять, но оно изменило все. Что никто и ничто, даже при больших усилиях, не давало ему столько, сколько этот младенец, который просто существует в своей колыбели. Ты становишься отцом, и вдруг больше ничто не имеет значения. Благодаря этому маленькому комочку из плоти все остальное становится ненужным: как обязанности, так и развлечения, без которых, казалось, мы никогда не сможем обойтись. Но правда в том, что мы и не можем, Марк. Может, это оборотная сторона чудесного отцовства — оказаться в квартире у девушки и клянчить, чтобы она схватила в кулак твой пенис. Знаем мы это чудо отцовства, без которого перспектива онанизма заставила бы стыдливо посмеяться любого мужика. Когда-то, не так уж давно, Марк был молодым бостонцем, который скручивал в бумагу незаконные субстанции и трахал во все яйца девушек, в которых мог влюбиться. А потом у него появился ребенок, и вдруг дрочка снова стала изысканным блюдом. Никто лучше ребенка не воссоединяет сорокалетнего мужчину с уснувшим внутри него добродушным подростком. Я просто мечтаю, что какой-нибудь молодой папаша признается, предварительно овладев мной, как заключенный, вышедший по условно-досрочному, что после появления ребенка от его семьи остались только руины. Что не нужно верить чепухе, которой бравируют перед остальными с одной лишь целью — сохранить достоинство. Быть отцом великолепно, и в то же время это еще и неописуемое говно. И пусть он любит своего ребенка больше всего на свете, он больше не занимается любовью с женой, и эту любовь ничто не заменит. Может, после будет лучше? Разве нам не было бы легче вдвоем? Хотя какая мало-мальски прозорливая женщина поверила бы речам Марка об отцовстве, видя страдальческую палку, которая выпирает из его джинсов?
Бесконечно уставшая, но решившая прожить этот кошмар наяву до самого конца, я опрокидываю Марка на кровать, не встретив сопротивления. Он опускает свои джинсы до щиколоток. В могильной тишине я дарю ему механический минет, лишенный каких-либо эмоций, зато страшно эффективный, потому как не проходит и двух минут, как Марк вскрикивает, что сейчас кончит. Сначала мне тяжело в это поверить, зная, как мало энергии я туда вложила, — но факт налицо. Как давно не занимался сексом этот бедный парнишка? Именно этот вопрос позволяет понять происходящее. Выглядит все на редкость жалко: это действительно был срочный случай. При первом чихе у него все вываливалось в штаны.
Я мягко потираю бедро Марка. Он поднимается и, заправляя рубашку в джинсы, пожирает меня своими оленьими глазками.
— Это было чудесно, правда.
Мой смех похож на лай. Ни разу за всю жизнь я не делала такой грустный минет. Хотя нет, «грустный» — это не то слово, потому как мне уже приходилось делать грустный минет, и он не имел ничего общего с этим прилежным, яростным подергиванием. Я уже делала мрачный минет, но и это слово не описывает то, что произошло. Нет, прилагательное, которое я подыскиваю, гораздо серьезнее и должно отражать тяжелую горечь от потери иллюзий. Однако при взгляде на Марка можно сказать, что я привнесла свет в его жизнь. Как и в жизнь всех остальных мужчин, что приходят в Дом, но в Доме-то я работаю. Да, я только что сделала минет как проститутка. Такая фелляция не нарушила бы гармонии в машине, припаркованной на темной алее Булонского леса: быстро, эффективно, и все коленки в грязи и гравии, — только происходит все это у меня дома.
Я показываю Марку, где находится ванная комната, чтобы он мог помыть свой член, как я его учила, — водой без мыла. Козел. Если жена больше не спите ним, как она может заметить, что его член пахнет спермой?
Я сгораю от желания задать именно этот вопрос всем женатым мужчинам, которых встречаю в борделе.
Я с сигаретой во рту прислонилась к шкафу с книгами. Представляю, как Марк запоминает вопреки собственному желанию детали моей ванной комнаты, рассказывающие что-то обо мне: мое мыло, косметику, цвет полотенец, смешные постеры, которые Мадлен сорвала на улице. Все эти неприметные вещицы могли бы прошептать ему историю о настоящей Жюстине и о фальшивой Эмме — о настоящей девушке с настоящей жизнью. Не думаю, что ему нужно все это, чтобы почувствовать себя не в своей тарелке.
Я уже сидела и листала собственные книги, когда он вышел из ванной и начал подпрыгивать у меня за спиной. Мы заводим неуклюжий, бесцельный разговор. Он не знает, как найти предлог, чтобы уйти, и я ровным голосом заявляю, что мне нужно сходить в магазин. Уже второй раз за день я спасаю нас обоих. За несколько долгих минут наши взгляды не встречались, и Марк решает выяснить:
— Все хорошо? С тобой все в порядке?
Будто я сейчас заплачу. Хотя кто знает? Кто знает, а вдруг я стану кричать и кататься по полу, взяв Марка в заложники, начну рассказывать ему историю о бедной девушке, которая позволяет женатым мужчинам уговорить себя сделать им первый минет после рождения наследника? Если бы мне хотелось накапать ему на мозги, то вот он — подходящий рецепт.
— Все хорошо.
Я не смогу вспомнить, о чем был разговор, потому что Марк недолго думая выдал такую околесицу, что я позабыла все остальное:
Послушай, не знаю, должен ли я спросить тебя об этом…
Я сразу чувствую, что это попахивает чем-то неприятным.
— Должен ли я что-то дать тебе?
Несмотря на отвращение, я испытываю некое удовольствие, видя, как он проваливается в трясину.
— Дать мне что? Денег?
— Ну да, даже не знаю…
Я отвожу взгляд, Марк тотчас начинает путаться в жалких извинениях. И я не могу по-настоящему винить его, вот в чем дело. Я была такая ледяная, делала все так механически, что он не видит другого выхода, кроме как заплатить мне. Это был минет проститутки, должно быть, я одна из них.
Ему это не придет в голову, но проститутка никогда бы так не поступила. У проститутки нет времени на такие глупости. Так ведут себя жалкие девчонки. Эта фраза, произнесенная Марком, эхом отдается у меня в голове на протяжении двух-трех дней — пара неловких слов, чтобы откупиться деньгами. А что, это забавно. После шести месяцев в публичном доме, после того как я ловко выходила из таких ситуаций, от которых многие девушки ревели бы в три ведра, — вот когда я чувствую себя проституткой. И именно сейчас этот факт меня задевает. Надо подумать, что и у меня есть предел. Отлично. И я сама дошла до такого! Марк тут ни при чем: я сама ввязалась в это, и отсутствие достоинства у нас обоих легло в основу этого показательного спектакля современного недопонимания, патетики в котором на здоровье!
Я провожаю его до двери, и Марк предпринимает попытку:
— Может, условимся, что это был в некотором роде… разогрев? Для следующего раза?
То, что подобная мысль вообще сумела прийти ему на ум, — грандиозный источник депрессии, но у меня еще будет время посвятить этому остаток дня, лежа в полусонном состоянии и выкуривая сигарету за сигаретой. Главное, в одиночестве.
— Всего хорошего, — улыбаюсь я, закрывая за ним тяжелую подъездную дверь. Марк машет мне до тех пор, пока я вовсе не исчезаю из виду. Он даже прогнется под жалюзи на окне моей комнаты и снова спросит, все ли в порядке. Я всячески даю понять, что еле сдерживаю желание прищемить ему пальцы, закрыв ставни, и он в конце концов уезжает на велосипеде, прощебетав еще раз что-то на прощание.
Предполагаю, что, пока он спокойно крутит педали по направлению к Митте, где живет его маленькая хорошенькая семья, облегчение сменяется зияющей пустотой, отвращением к самому себе и виной, которую не смоет никакой душ, даже с большим количеством мыла. И, лежа в кровати с женой, чтобы успокоить себя, Марк подумает, что, по сути, и признаваться-то не в чем. Как будто он просто мастурбировал близ Фридрихсхайна, не более того. Это ведь не запрещено, не так ли? Его заставит бодрствовать и дрожать мысль о том, что теперь его сексуальная жизнь сводится к этому: вот к таким грязными обжиманцам с потерянной девушкой, которой ему всегда захочется предложить денег. Это будет правосудием. Или, во всяком случае, доказательством того, что отцовство точно имеет свою цену.
Is She Weird, The Pixies
Я плохо представляю, что делать с короткими, ничего не значащими зарисовками повседневной жизни борделя. Не знаю, в чью историю, кроме моей собственной, можно поместить их. В жизни всякого писателя, наверное, возникает момент, когда ему хочется рисовать. Эти образы имели бы больше веса, будь они написаны на белом листе маленькими, точными, воздушными мазками кисточки или фломастера. В человеческой жизни есть настолько невесомые минуты, такие короткие моменты благодати, что слова могут лишь отяжелить их. Иногда так хочется быть Райзером, Манарой — это было бы идеально.
Моя голова переполнена подобными маленькими сокровищами. Но я не могу поведать о них иначе, кроме как просто приложив одно к другому, в надежде, что эта страница сможет передать их красоту. Не стоит и мечтать.
Октябрьский день, на часах уже двенадцать. До работы есть немного времени, и я направляюсь за кофе в итальянскую забегаловку на углу. Мне нравится так делать перед работой. По крайней мере, такими были мои планы, которые я внезапно поменяла, увидев сидящую за столиком на террасе Биргит. Она заняла мое любимое место.
Биргит говорит по телефону. Я, словно лисица, забегаю в булочную, что в двух шагах, где мне подают ужасно жидкий кофе, и сажусь за покачивающийся столик. Я принимаюсь царапать какую-то ерунду на полях записной книжки, сбитая с толку близким присутствием коллеги, одетой в гражданское и пьющей в конце трудового дня свой заслуженный кофе. Сквозь порывы осеннего ветра я слышу ее берлинский акцент, таинственный, но знакомый. Она смотрит в мою сторону. Я трусливо хватаюсь за сотовый и изображаю телефонный разговор на французском. Пока не заканчивается моя сигарета. Биргит наверняка узнала меня. Я бы ни за что в жизни не хотела, чтобы она решила, что я избегаю ее. В таких ситуациях у меня есть отличный аргумент — девушки из публичного дома отнюдь не желают быть узнанными. Две симпатичные девицы рядом в двух шагах от Дома — это уж слишком. Но буду честна, главная причина в том, что у меня нет желания разговаривать. И я отлично знаю, что Биргит знает это. Она работает здесь более десяти лет.
Вопреки всему, я не горжусь своим поведением. Проходя мимо нее, закутав подбородок в шарф, я незаметно здороваюсь с ней. «О, привет, Жюстина», — улыбается Биргит. Она заметила меня с самого начала, теперь я в этом уверена, но, кажется, не сердится на меня.
Мы обмениваемся банальностями. Как прошла смена? Когда ты закончила? Сегодня среда, ее дочка дома. Она ждет блюда, заказанные в ресторане для них двоих.
В Доме без Биргит было бы грустновато. Без ее смеха и советов старшей, которая помнит это место с тех времен, когда здесь было только четыре комнаты. Мало что сегодня удивляет эту женщину, и это качество внушает спокойствие новеньким. Биргит неизменно обходит нас в очереди на «презентацию», сгибает свои метр восемьдесят в прямой угол, чтобы посмотреть в щель замка и увидеть, кто сидит в зале. И зачастую она отходит, заявляя: «Я не пойду», и вновь садится, словно королева, на большой диван в нашем зале. «Почему?» — осведомляется, всполошившись, стадо, уверенное, что может положиться на Биргит в распознавании извращенцев среди нормальных парней и поиске сложных случаев в гуще простых.
— Он не в моем вкусе, — просто отвечает Биргит, уже погрузившись в чтение немецкого Marie Claire.
Он не в моем вкусе — вот какого заявления никто не ждет от проститутки, особенно когда той нужно кормить взрослую четырнадцатилетнюю дочь. Однако у Биргит свои принципы. И деньги тут ни при чем. Не в ее правилах стремглав мчаться на «презентации»: у нее, так или иначе, есть свои постоянные клиенты. Мужчины вроде Бертольда, которые остаются с ней все утро в ее любимой Золотой комнате. Ей этого абсолютно достаточно, потому что очевидно, что Биргит не гонится за деньгами. Небольшой дополнительный комфорт — вот зачем она приходит сюда пять дней в неделю с десяти до четырех, несмотря ни на дождь, ни на град. Пусть хоть сюда заявятся всадники апокалипсиса. И если ей случается сидеть без дела, Биргит не мечет гром и молнии, в отличие от других девушек. У нее уйма других дел: заполнить бумаги, накрасить ногти на ногах, причесаться и поболтать с коллегами. Обычно меня среди них нет, потому как мой немецкий, пусть и в состоянии постоянного прогресса, не позволяет мне понять тонкостей их беседы. Я не понимаю, но слушаю. И слова, которые я выхватываю, вместе с теми, о значении которых только догадываюсь, позволяют мне понять, что Биргит как мать для всего этого немногочисленного народа. Ей все можно рассказать, она будет держать рот на замке. На работе она присутствует телом и душой, а когда уходит, эта ее жизнь уступает место жизни, в которой она отзывается на другое имя. В ее голове все четко разделено, за исключением, может быть, небольшого отрезка времени после конца смены, когда мы, отпущенные на свежий воздух, наводим порядок в своих мыслях. Момент всегда немного запутанный: в голове все еще живо, хоть и остывает.
В такой вот момент я и застала ее, потому как выглядит она грустной. Это видно по ее улыбке. Улыбке матери, которая успела смахнуть последние слезы до того, как дети пришли из школы. И если я считаю нужным сделать вид, что ничего не заметила, то просто потому, что не хочу открывать ящик Пандоры. Это бы перевернуло все с ног на голову. Да и что могла бы я ответить на ее переживания? В ней столько тишины — молчания женщины, матери. Мне все это незнакомо, я бы не смогла с этим справиться: слишком труслива для этого. За десять лет она научилась сохранять холодную голову и привыкла к черному юмору, да так, что теперь ничто ее не ранит. Десять лет объяснений за регулярные отлучки, десять лет безропотности, которую мы ненавидим называть своим именем. На протяжении десяти лет она говорила себе, что, если копнуть, есть вещи и похуже, чем проституция. Например, умереть с голоду, или умереть с голоду вместе с ребенком, или в начале каждого месяца рисковать, что тебя выгонят из квартиры, и потерять от этого сон, или клянчить деньги у друзей, родителей. Терпеть жизнь, что позволяет тебе лишь строгий минимум, и не умереть при этом от скуки, или чувствовать, как одна за другой тают безумные мечты молодости, и все из-за денег — по этой низменной и жестокой причине. Все эти мысли в голове можно заставить замолчать, но у любой проститутки бывают моменты, когда волна отчаяния накрывает ее. Даже у меня, хоть я и прячусь за свою книгу, за получаемый опыт, у меня — двадцатипятилетней девушки, чьи веселые деньки еще впереди, как в борделе, так и где-то еще.
Иногда это ощущение давит. До такой степени, что я эгоистично не хочу представлять, какие страдания съедают изнутри сорокашестилетнюю проститутку. Не хочу чувствовать груз вопроса, оставленного без ответа: а через два года? Через пять лет? Что мы будем делать? Кто, если не время, решит это? Ведь достигаешь и возраста, когда даже воля и смирение больше не помогают — когда никто больше не хочет спать с тобой. Время, когда даже проституция становится непозволительной роскошью.
C’estla vie
[13], сказала бы Биргит, если бы говорила на моем языке.
— Я должна идти работать, — лепечу я, отступая назад.
— Иди, красавица моя, кыш, кыш! — отвечает Биргит. Жестом руки она будто прогоняет меня. Ее улыбка такая грустная, бог мой, такая уставшая, но голос Биргит певуч, словно она отправляет меня в школу. Хотя меня будут трахать мужики, которых я в жизни не встречала, это нам известно. Однако лицо Биргит говорит: если надо, значит, надо, такая у нас работа, и кто сказал, что это нечестный труд? Такова жизнь!
На Биргит черное пальто. Ее светлые волосы собраны в конский хвост. Небо свинцового цвета, и ветер скуривает за меня все мои сигареты. Тоскливый конец дня. Я забыла все, что было до и что было после, — да и что об этой сцене сказать, не знаю. Однако в ней есть важный посыл. Мне смутно кажется, что, если я не расскажу об этих женщинах, этого не сделает никто. Никто не захочет посмотреть, что за женщины скрываются внутри проституток. Мы должны их выслушать. В пустом панцире шлюхи, под кожей безжалостно сдающихся в аренду тел, от которых не требуют какого-либо смысла, существует правда, и она кричит громче, чем в любой из непродажных женщин. В проститутке, в ее работе есть правда — в этой напрасной попытке превратить человеческое существо в удобство, и эта правда содержит основную характеристику человечества.
И пусть Калаферт простит мне, что я так плохо поняла его, когда читала в свои пятнадцать лет: писать о проститутках — это не каприз и не фантазия, это необходимость. Это начало всего. Писать о проститутках стоило бы прежде, чем говорить о женщинах, о любви, о жизни и выживании.
Au coeur de la nuit, Telephone
— Ты знаешь, что в Доме появилась новенькая француженка?
Эгон защелкивает ремень, бросая на меня сверкающий взгляд из-под своих красивых ресниц. Мы уже вышли за границы отведенного времени, и мне пришлось напомнить ему об этом, хоть мне и не хотелось. Нужно отдать ему должное: если его целью было затронуть мое любопытство и украсть у меня драгоценные минуты, пари было выиграно.
Н — Как это?
— Я увидел в интернете. Она начала работать несколько дней назад. Ты ее знаешь?
— Я не знакома со всеми француженками, ты же понимаешь.
Однако он заинтриговал меня, и я присаживаюсь на край кровати.
— Ты уже видел ее?
— Нет. Ты же знаешь, что я верный.
— Мило с твоей стороны, друг мой. Но как долго ты сможешь противостоять французскому соблазну?
Эгон наверняка почувствовал в моем голосе иронию и ревность, невероятную ревность, выразившуюся в поднятой брови, так как он расхохотался:
— Она боится за свою империю, так?
Слово «империя» приводит меня в отличное расположение духа. Я принимаю позу одалиски на подушках, запуская руки в волосы:
— Думаешь, у меня есть причины для беспокойства?
— Никаких.
— Побеждая без опасности, мы торжествуем без славы.
Для Эгона я делаю жалкий перевод этой благородной цитаты на немецкий, а потом на английский. Она говорит о моем смутном беспокойстве больше, чем мне самой того хочется, потому как я впервые говорю о войне в публичном доме.
Девушки только об этом и говорят — новенькая француженка. Они ровно так же, как и я, задумываются о том, станет ли приход конкурентки концом моего безграничного царствования. Несмотря на то, что я прилагаю усилия, чтобы сохранять спокойствие и, скажем так, великолепное равнодушие правительницы, первым делом, спустившись в зал, я смотрю на небольшую записку, прикрепленную степлером к списку девушек. По описанию, новенькая — это высокая сладострастная длинноволосая брюнетка с черными глазами и большими грудями (95D). Само собой разумеется, к Полин выстроилась очередь.
Два дня спустя, приступая к работе, я замечаю незнакомый запах. Будто в горячке я следую за ним вплоть до ванной комнаты, и вот она — Полин. Мы настолько разные, насколько это только возможно: она высокая, статная, при одном взгляде на нее понимаешь, что парижанка. Я приближаюсь к ней, как собака, принюхивающаяся к собрату:
— Полин?
— Жюстина?
Почему так? Едва послышались два французских голоса, как вдруг будто появилась целая территория, наш собственный будуар посреди остального женского пространства. Фундаментом нашей дружбы стал один тот факт, что мы обе француженки. Понимаю, этот аргумент не слишком-то весом в нормальный жизни. Вот только в берлинском борделе это вполне надежный цемент: до такой степени, что я ни разу не задумалась о том, есть ли у нас с Полин что-то общее, помимо этого. Может быть, и нет. Вот такая она, неповторимая сила притяжения родного языка, пускай ты уже вроде привык никогда до конца не понимать людей, разговаривающих вокруг. Однако, не подумайте, в неясности, которая с каждым днем уменьшается, тоже есть свой шарм, пусть это и нелогично. Но когда говорит соотечественник, с какой силой ты вдруг слышишь, с какой силой пробуждается твой мозг — одним скачком!
Из того дня, когда я встретила Полин, я больше ничего не помню — только это, только свое возбужденное состояние. Я не могла выйти из комнаты, не начиная искать ее в общем зале или на кухне. Мы только мельком пересекались, как два порыва ветра, но мне никак не удавалось спокойно усесться за повторное чтение «Жерминаля». Я сопровождала ее в ванную комнату, радостная и вся кипящая от любопытства. У меня не было никаких других оправданий, кроме желания поговорить по-французски. По счастливой случайности я в «Жерминале» как раз подошла к тому моменту, где несчастного коня по кличке Труба спускают в шахту. На глубине другой конь по кличке Боевой, старый конь, чувствует его запах и начинает безумствовать так, что даже ноздри у него подергиваются. Он вдыхает спустившиеся сверху вместе с товарищем запахи полей, ветра, солнца, и неуловимые воспоминания тотчас же вызывают в нем нежность к этому новому темничному работнику, дрожащему от страха. Не успевает Труба копытами дотронуться до почвы, как Боевой уже гладит его своей мордой, будто делясь с ним отвагой бывалого дорожного коня. Бесполезно, но добавлю, что параллель, хоть и красивая, останавливается на этом по той причине, что у Золя нет нежных параграфов, за которые бы рано или поздно не пришлось расплачиваться трагическим поворотом событий: коням была уготована одинаковая роковая участь. Кажется, оба в конце утонут, как крысы. Желание сравнить меня и Полин с двумя клячами, мучающимися в выдуманной шахте, — результат моего театрального темперамента. Метафора ограничивается впечатлением от появления себе подобного, говорящего на том же языке. Собрат вызывает непреодолимую нужду успокоить его, пусть тот и не просит, все заново объяснить ему, чтобы тот почувствовал себя как дома. От Полин исходила новизна, а у меня не получалось смотреть на новеньких и не вспоминать себя в Манеже. Вот еще почему я не могла сопротивляться притяжению Полин. Она сделала все просто: постучала в первую дверь, на которую поиск в гугле указал ей, и не морочила себе голову, подыскивая что-то покруче, пошикарнее, подороже. Она даже не знала, чего ей удалось избежать. Теперь Полин прогуливалась тут, вся счастливая, не осознавая, что отыскала рай на земле совершенно случайно. Ей понравилось в Доме, чего и следовало ожидать. Все было так, как описывалось на сайте. Думаю, что с ее помощью я лечила свои собственные кошмары, воспоминания о приливах тревоги, что накатывали на меня в Манеже, когда я ничего не понимала и никто со мной не разговаривал. Хотя там это, наверное, было к лучшему.
Не всем, как Полин, повезло начать карьеру проститутки в тепличной обстановке. Именно благодаря новеньким старожилы Дома и даже я осознаем, насколько легкая у нас была рука. Ощущения как от неожиданного пробуждения. Вновь прибывшие задают тысячу вопросов, прежде чем налить себе кофе, пока мы лопаем печеньки и смеемся во всю глотку, задрав платья до живота. Помню я одну девушку: она бродила по узким коридорам как неприкаянная с сотовым в руке и с розовой сумочкой цвета фуксии, завязанной на талии. Этот предмет выдает твое происхождение как ничто другое. В случае этой девушки это был бордель сродни Манежу, где никто не стал бы рисковать, оставляя вещи без присмотра. Когда я решила заговорить с ней, она наградила меня взглядом поверх экрана своего сотового, который отчасти выдавал ее дискомфорт и нежелание общаться. Нравилось ли ей здесь? М-м-мда. Недостаточно денег, недостаточно сверхурочных. Мало клиентов. По тому, как она избегает беседы, я понимаю, что ей в новинку рассчитывать на коллег, чтобы вместе скоротать время. Видимо, ее карьера началась в борделе, где девушкам приходится топтаться в баре, подыскивая клиентов. И, может, в этом доме ввиду отсутствия ненужных передвижений у нее затекали ноги.
Я верила в то, что, вопреки ее нежеланию, нам удастся перевоспитать эту девушку. Как-то раз в разгаре смены Надин, у которой было немного свободного времени до следующего клиента, оделась, чтобы сходить за мандаринами к местному продавцу фруктов. Она спросила новенькую, принести ли ей тоже чего-нибудь. В ответ та широко раскрыла глаза и, оторвав взгляд от сотового, прошептала, посматривая в сторону стола домоправительницы:
— А мы имеем право выходить?
Горькое напоминание о Манеже, где не приветствовали прогулки. Надин опешила:
— Как это? Ну конечно, у нас есть право выходить, дорогуша! Мы все здесь свободные и независимые.
Но надо полагать, что эта свобода не смогла компенсировать нехватку сверхурочных, за которые в других местах хорошо платят. В Доме дополнительные услуги — чаще всего вопрос взаимной симпатии. Через несколько дней новенькая пропала, а еще через несколько дней никто уже не помнил ее имени.
Для того чтобы стать друзьями, нужно чуть больше, чем просто общая национальность. Иметь одну профессию тоже абсолютно ничего не гарантирует. Общение — вот на чем строится наша дружба с Полин. Мы говорим на одном языке, и не нужно сокращать или отшлифовывать мысль, чтобы с точностью передать ее суть. Желаемое достигается сразу же, инстинктивно.
В любом случае у нас от этого общения аж замирает дыхание, и мы почти забываем про работу. Наша коалиция «триколор» с шумом захватывает кухню, оставляя на галерке носителей немецкого: те не осмеливаются попросить нас хотя бы перейти на английский. Какое же это особенное удовольствие после долгих месяцев усилий стать иммигрантами, которые и палец о палец не ударят, чтобы влиться в общество! Девушки слушают нашу пустую болтовню, словно музыку, улыбаясь, когда мы ровным тоном говорим нецензурные вещи, — ну а почему бы и нет, никто ведь ничего не понимает! Порой они с неловким любопытством повторяют некоторые из слов, счастливые оттого, что пробубнили что-то по-французски. А нас не урезонить: мы голосим, хохочем, кричим в нашем собственном накуренном Cafe Procope, дуем кофе литрами и философствуем о прошлых и будущих клиентах. Мы с Полин смакуем наши умозаключения, поправляем друг друга в выводах, радуемся деталям, настолько естественным во французском языке. Мы должны заново построить и упорядочить целую вселенную, и нас пьянит эта работа, достойная титана. Да так, что каждый новый клиент заставляет нас вздыхать, как оболтусов, уставших от ничегонеделания. Когда Инге открывает дверь, объявляя о приходе нового клиента без предварительной записи, я иду знакомиться с ним, а сама молюсь про себя, чтобы ни одна из нас не была выбрана. Я вяло жму клиенту руку и щебечу свое имя, потому что мы заняты, господи, разве это не ясно? Каким отвратительным невеждой нужно быть, чтобы прервать коллоквиум по сравнительной семантике, на котором разбирают случаи употребления слова «член» и его бедных эквивалентов в немецком языке? Кто, если не мы, две мыслительницы из публичного дома, расскажет о поэзии французского языка, который видит разницу между «шишкой» и «хреном», между «влагалищем» и «киской»? Для обозначения тех же понятий сосед по другую сторону Рейна неизбежно будет мучаться с повторяющимися «Schwanz» для пениса и «Muschi» для вагины. Уж вряд ли нам поможет этот самый немецкий сосед, который только что выбрал Полин и ждет в зале, усевшись своими добротными толстыми ягодицами в кресло. Он весь светится в предвкушении того, что залезет на парижанку. Проклятый немец. Неужели этой войне так и не суждено кончиться?