Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я не хотел причинить тебе боли, я не думал, что делаю тебе больно…

— А когда я сказала, чтобы ты перестал? А когда я попыталась выскользнуть?

— Ты не говорила мне остановиться.

— Во-первых, не трожь меня. Еще раз тронешь, я врежу тебе по морде, понятно?

Я закурила сигарету, а он встал, покачиваясь, и сел на другом конце дивана. С ума сойти, как же он был похож на самого первого любимого мной мужчину, которому я так никогда и не осмелилась сказать нет, — не таким тоном, не таким образом.

— Мне жаль, — вздохнул он пристыженно. — Могу ли я что-то сделать, чтобы загладить вину?

— Ты можешь уйти.

— Я уйду.

— Отлично.

Он застегнул ширинку, снова надел обувь, длинное пальто. И, когда я уже закрывала за ним дверь, добавил:

— Можно снова прийти к тебе?

Во мне уже не было той ярости, что обуревала меня ранее; я тихо вернулась на свое место, вне своего тела, и с ручного управления перешла в автоматический режим.

— Обещаю, я буду хорошим.

— Не толкай меня, не то я разозлюсь.

— У тебя есть на это полное право, ты же знаешь. Я знаю, что заслужил это.

И он ушел. В том, как он смотрел перед собой, была такая грусть, что-то настолько отчаянное, и я поняла, что снова встречусь с ним, если он вернется. Потому что теперь я знала: это был Он.

Спустившись, я ничего не сказала другим девушкам. Таис, заметив мои розовые щеки и учащенное дыхание, спросила меня, посмеиваясь, кончила ли я. В ее случае это наверняка было правдой: она только что покинула объятия постоянного клиента, который покупал час с ней, чтобы зарыться лицом ей в промежность.

Тогда я не смогла бы объяснить им, какие чувства испытывала: я мало что чувствовала и уже писала в своей голове. Картины прошлого часа мелькали с удручающей точностью. Меня подмывало позвать хозяйку и выписать в отношении этого типа старый добрый запрет. Нет, скорее, дать ему прийти снова, дать ему пофантазировать о граде ударов, которыми он бы засыпал меня, а потом сказать ему нет. Нет, что касается меня, и еще нет — в отношении всех остальных, старик, чтобы ноги твоей больше здесь не было. Перед этим я бы передала информацию девушкам, даже прикрепила бы к стене в зале самое подробнейшее из возможных описаний. Чтобы больше никогда, какой бы ни была предложенная сумма, он не смог прикоснуться своими руками к кому бы то ни было в Доме. Я бы уточнила, что это он был тем самым клиентом Светланы. Я бы донесла эту новость аж до соседних публичных домов, где он однозначно тоже попытал бы удачу. Если бы он уже не сделал того, что сделал. Если бы уже не попытался отделаться от своего фрустрированного оргазма в промежности молоденькой полячки, едва достигшей совершеннолетнего возраста.

Теперь, когда ко мне вернулось спокойствие, из-за этого бывшего клиента Светланы передо мной встала моя первая настоящая дилемма в этом борделе. Мне в новинку эта по-странному богатая мука: решать, управляем ли подобный клиент. Вряд ли это может сравниться с внутренними дебатами, которые обыкновенно терзают меня. Например, решить, хочу ли я снова принять Вальтера, потому что он постоянно пытается засунуть мне палец в задницу, хоть я и сказала ему нет. Или Питера, потому что его бесконечные ролевые игры расшатывают мои нервы и собрать себя потом по кусочкам невозможно. Эти двое и большая часть всех остальных клиентов не создают никакой моральной проблемы, в них нет ничего, что может обоснованно разъярить честную женщину. Что бы он там ни говорил, Питеру стоило бы поговорить о своих фантазиях с женой: это уберегло бы его от растраты всей зарплаты в борделе. То же самое с Вальтером, который возвращается к нам от безделья и, вероятно, от лени. В сущности, бордель не для таких, как они. Во всяком случае, я не так себе это представляю. Это место выдумали в ту эпоху, когда существовали только шлюхи и честные женщины. В этом месте можно было потребовать вещи, способные разрушить брак или привести на эшафот, где мужчину повесили бы у всех на виду. Вдовцы забывали там про свое одиночество, хорошо, но надо подчеркнуть, что бордель также был местом, созданным для защиты женщин от странных изощрений их супругов. Тогда думали, что если у мужчины встал, то его член начинал брать верх над всеми остальными органами. Достаточно почитать маркиза де Сада!.. Среди тысячи историй, что он пересказывает или выдумывает (какая разница), есть причуды, от которых фантазии моего клиента показались бы чрезмерной набожностью. В «120 днях Содома» одна из бывалых проституток-сказительниц (вот так красивое словечко) рассказывает о своем визите к одному благородному мужчине во времена своей молодости: ее ни о чем не предупредили, отправили в темную комнату, куда после долгих часов ожидания забились слуги с плетками, переодетые в призраков. В то время хозяин дома мастурбировал как ненормальный, слушая, как она бьется об стены и орет от страха — ей за это щедро заплатили. Отмечу, что на момент повествования ей пятьдесят лет и у нее отсутствует пара пальцев и пара зубов: их вырвал клиент, заплативший за этот каприз более чем приличную сумму. Нет сомнений, что рассказчик здесь — скорее безделье де Сада, чем сам маркиз. Сложно представить, насколько годы в тюремном заключении трансформируют мужское воображение. Однако в этом все же присутствует доля правды: бордель всегда задумывался как место свободы, какой бы устрашающей она ни казалась. А смирение и терпение проституток всегда приводили к тому, что они подавляли свое возмущение, выставляя более крупный счет. Это верно и сегодня: даже теперь, когда проституток практически воспринимают как нормальных гражданок, имеющих неотчуждаемое право сказать нет.

Не то чтобы этот мужчина требовал невозможного. Хотеть очень молодую девушку или такую, которая казалась бы юной, — в этом нет ничего, что заставило бы проститутку поднять брови, разве что она стара или в плохом настроении. Зайти дальше и попросить двадцатипятилетнюю девушку прошептать, что ей одиннадцать, — это уже на грани и морально неприемлемо, но, чтобы установить это, нужно дойти до мыслей, которым нет места в прагматичной голове проститутки посреди смены. Несколько пощечин в контексте фантазии — это еще можно стерпеть. Конечно, в Доме мы просто симпатичные неженки-перепелки, и у него было бы мало шансов найти среди нас желающую. Но думаю, что наверняка есть место, где за кругленькую сумму возможно плохо обращаться с девушкой, называть ее шлюхой, заставить ее играть в маленькую девочку и в довершение получить минет без презерватива. Скорее всего, можно будет даже дать ей затрещину и сильно, если была предварительная договоренность.

Но деликатность состоит в том, чтобы договориться заранее, уважая тот факт, что проститутка как-никак остается женщиной, а женщина — живым существом с правами, которые никакая плата не способна отнять. Не в этом ли смысл того извращения, что претерпело понятие «бордель» в течение XX века, вписывающегося в общую тенденцию должного уважения ко всему, что движется, дышит и разговаривает?

Но дело в том, что этим мужчиной движет именно желание застать девушку врасплох. И именно в этом и состоит моя дилемма — я его понимаю. Он получает удовольствие оттого, что выглядит как нормальный мужчина, пришедший оставить немного своего семени в этой общей кассе. А потом видит, как потихоньку в глазах женщины появляется страх, наблюдает за тем, как профессиональная маска соскальзывает и открывается настоящее лицо проститутки. Ведь проститутка лишь девушка со своими страхами и отвращением, аналогичными страху и отвращению других женщин. То, что он использует кулаки, чтобы удовлетворить эту свою фантазию, как бы первобытно это ни было, — это лишь попытка увидеть человеческую реакцию на лице секс-машины, которую представляет из себя проститутка.

Только вот никто уже не говорит о деньгах. Никакая проститутка не согласится оставаться в неведении того, как далеко намеревается зайти клиент. Для проститутки это ужасная вещь — застрять в одном мгновении, быть неспособной представить себе конец, каким бы он ни был. Пусть даже клиент четко сформулирует свою просьбу: «Хочу врезать тебе по лицу». После того, как он получит на это согласие, это, конечно, будет сбивать с толку, но станет понятно, где предел. Однако этот мужчина ни на йоту не контролирует себя, когда у него встает, поэтому ему и в голову не приходит предупредить. Он сам не знает, что произойдет. Невозможно узнать, как распутать отвратительный клубок его сексуального воображения: в нем уйма как очень, очень юных девушек, так и проституток. Они одновременно ведут себя как шлюхи и в то же время неизбежно целомудренны; совершенно подчинены ему, но в то же время способны восстать против него; нужно, чтобы они давали сдачу, но до ужаса боялись его, — по понятным причинам, потому как заканчивают они жестоко избитые… Может быть, во время секса он чувствует, насколько его идеал неясен и недостижим, насколько его опустошает это бесформенное желание, единственное различимое воплощение которого пахнет и выглядит как кровь. В голове у него тысячи сценариев, и вместе их соединяет только желание бить, принуждать, кричать, уничтожать — и мы не знаем, фрустрация ли является причиной этой ситуации, это ли ее апогей или, наоборот, он бьет, чтобы не сделать хуже.

В борделе нет ничего невозможного. В теории он как подушка безопасности, защищающая мужчину от смущения, от нужды оправдываться и в особенности — от тюрьмы. Вот уже несколько десятков лет эту роль играет порно. В интернете существует по меньшей мере миллион фильмов, показывающих то, чего хочется этому мужчине, а именно — то, как мужчины издеваются над девушками. И долго искать не нужно, искать вообще не приходится. Главная страница моего любимого сайта кишит недвусмысленными названиями, не нужно даже ключевых слов. Кажется, будто сам компьютер генерирует эти слова. В то же время, если вы хотите романтический фильм, секса между любящими людьми, тут необходимо прибегать к семантическим хитростям, да еще к каким! Удачи тому, кто захочет найти хотя бы один фильм, где нет речи о том, чтобы прибить, разобрать, разбить, взорвать, испачкать, обращаться как с мясом, покрыть спермой, мочой, говном, перерезать горло, придушить, надругаться, изнасиловать… И на каждый любительский фильм, а именно им удается быть самыми возбуждающими и нежными, находится фильм студийного производства, где явно уставшие играть испорченных студенток порноактрисы против всякой логики притворяются проститутками. Сегодня, значит, мастурбируют перед актерской игрой вдвойне проститутки, играющей проститутку, а значит — профессионалку, которая разыгрывает возбуждение. Мастурбируют перед девушкой, которой не хочется и которая играет девушку, которой тоже не хочется, но которой платят, — а значит, у нее нет права высказаться. Поражаешься, видя, как они фальшиво изображают вожделение и смирение, выполняют жесты-рефлексы, раздвигая ягодицы и постанывая «ух-ух», пока их глаза свободно плавают по собственным орбитам, шныряют вверх и вниз, справа налево, пока дамы думают о сокровенном и жаждут только одного — чтобы этот спектакль закончился. Как будто высосав всю субстанцию из историй, где студентки и уважаемые матери семейств получают удары и просят добавки, мужское воображение смирилось и теперь возбуждается от послушности проститутки, которую можно заставить делать все что угодно за определенную сумму. Все так просто и так грустно. Не нужно объяснять, что это говорит о мире, в котором мы живем. Может быть, эти фильмы — необходимое зло, дающее мужчинам возможность избавиться от жестоких фантазий, в которых они подавляют партнершу. Может, благодаря этим фильмам нормальным женщинам и проституткам сегодня не приходится терпеть столько же грубости, сколько раньше, когда технологии не позволяли воплотить в жизнь мимолетные картинки.

Нормальный на вид мужчина, но хранящий в своей голове позывы, которые никто не может ни удовлетворить, ни уничтожить, — убийца женщин на свободе, пытающийся, насколько это возможно, приблизиться к границам дозволенного, надеясь, что проститутке будет стыдно обратиться в полицию. Но как далеко он зайдет? Куда заведет его необходимость бить, если оставить все как есть? Какой будет следующая стадия? Если даже бордель не может усмирить это напряжение, если мы говорим не о снятии напряжения, а о смертоносном инстинкте, унаследованном от животного. Значит ли это, что он застрял в одиночестве с дефектом, полученным при производстве? Застрял — я хочу сказать — между своим психиатром и самим собой, между моралью и тем коварным внутренним голосом, что шепчет ему на ухо, как только он видит пацанку: Как думаешь, она заплачет, если ты влепишь ей оплеуху? Что за звук она издаст? Зарыдает ли она или постарается спрятать лицо в подушку, молясь, чтобы все закончилось побыстрее?

Я думаю о своей сестре. Прохожу мимо лицея, расположенного возле метро, и вижу всех этих пышущих жизнью девчонок: их красивые белые зубки и маленькие груди, хранящие надежду и всю нежность мира.

И нет в них ни малейшего недоверия к людям. Соблазнительные соблазнительницы, они совершенно не осознают свою красоту. Они отпускают никому конкретно не предназначающиеся обольстительные взгляды: они предназначены всем вокруг. Однако вот такой мужчина, шатающийся поблизости, отметит это и примет на свой счет. А как противостоять соблазну подшутить над стариком, у которого язык вываливается изо рта, когда тебе семнадцать лет и так хочется чувствовать себя красивой? Я думаю о своей сестренке, думаю обо всех девочках, и в особенности — о себе, когда мне было столько же. Как было бы легко выманить меня тогда из компании подружек, увлечь в кафе и позже пригласить в темный час в какой-то гостиничный номер. Я бы точно попалась на удочку! Сохранив это в секрете из принципа, я бы бросилась туда как в омут с головой. И в тот момент, когда в возбуждении он поднял бы на меня руку, я бы убедила себя, что это взрослые штучки, и храбро дала бы ему истязать себя, слишком гордая для того, чтобы запротестовать и признать, что мне страшно. Эта кучка маленьких женщин, слишком громко смеющихся и сверкающих от радости, — послушные жертвы. Между лицеем и борделем едва двести метров: откуда мне знать, что, выходя из метро, он не задумывался об этом? Если бы не было борделей, где можно разогреться законным образом, кто гарантирует мне, что он не пошел бы тереться о тела более юных девушек, которыми легче манипулировать? Я готова поспорить, что единственный аргумент, помогающий удерживать его вдали от этой или какой другой школы, это страх оказаться в тюремной камере, уже поджидающей его где-то в Берлине. И все, что я могу сделать, — это молиться, чтобы поганая мысль оставалась на задворках его разума. И чтобы однажды он в своей грубости доигрался с проституткой, что привело бы его в тюрьму, и чтобы этой проституткой была не я.

Ballrooms of Mars, T. Rex

Окна без решеток. Двери без щеколд. Стоит лишь нажать на ручку, и перед тобой — дворик, улица, внешний мир. Девушки, желающие уйти, могут просто уйти, Дом уж точно не станет им препятствовать. И часто они возвращаются обратно. Неожиданные побеги, отказы от работы посреди смены могли бы заставить хозяйку предпринять строгие меры: в этой профессии такое встречается на каждом шагу. Многие учреждения требуют от девушек такой же надежности, как парикмахерские или рестораны от своих сотрудников. Но не Дом.

В самом начале, когда я неважно себя чувствовала или если солнце светило слишком ярко, я забрасывала Дом отличными оправданиями: месячные, ангина, приезд семьи, неполадки в метро… Как только сообщение было отправлено, я испытывала огромное чувство вины, представляя, как Инге или Соня глубоко вздыхают и начинают вычеркивать мои рандеву одно за другим, как им приходится оповещать моих клиентов, что я в который раз не приду. Вплоть до того дня, когда одна из них написала мне в ответ на сообщение: «Дорогая Жюстина, когда ты не приходишь, нет смысла объяснять нам почему. Достаточно просто сказать, что не можешь прийти».

Я отлично почувствовала раздражение в ее тоне, оттого что ей пришлось состряпать длинное сообщение посреди хаоса звонков, доносящихся из всех комнат одновременно: кто-то входит, кто-то выходит, наверняка она сидела в компании одного из моих клиентов, поджидающего в зале. Я ощутила себя как в школе, как будто в который раз забыла свой учебник, а учитель пожал плечами вместо того, чтобы разозлиться, всем видом говоря, что теперь он умывает руки. Такое поведение было гораздо хуже выговора. Позже, наверное, ближе к закату солнца, в тот час, когда я должна была закончить работу и вприпрыжку направиться домой, полная мужской радости и женского смеха, до меня дошло, что, несмотря на некое раздражение, в этом сообщении было больше доброжелательности, чем того заслуживало мое вранье. Я прочла: «Довольно, лгунья, лентяйка, оставайся бездельничать дома», в то время как стоило скорее прочесть: «Мы прекрасно понимаем, что есть дни, когда всего становится слишком много: мужчина на тебе, бесконечные разговоры, глупые требования. Вероятно, ты нормально себя чувствуешь, нигде у тебя не болит, но, если бы ты чувствовала себя обязанной прийти, в конце концов настроение у тебя испортилось бы, и клиенты почувствовали бы это. Но плевать на мужчин. Важно то, что здесь мы хотим для тебя свободы. Поэтому не теряй попусту времени, оправдываясь, — достаточно просто предупредить нас».

Теплым летним вечером, сидя на террасе ресторана, где мы с сестрами набивали животы, опустошая бутылки с кьянти, этот вывод, конечно же, только прибавил мне чувства вины. Решительно, это место было слишком хорошим для меня. Там поощряли мои самые низменные инстинкты, среди которых — прогуливать работу в приступе лени. В этом месте, в отличие от меня, не считали, что мы выполняем абы какую работу. Там считали, что для этой работы необходимо хорошее расположение духа дамы, даже если придется помучить ожиданием пару-тройку мужчин. Если эта дама станет отменять рандеву слишком часто, клиенты наверняка уйдут к другим, но, по моему опыту, они так никогда не поступают. Они дожидаются. Если понадобится — несколько недель, и возвращаются. Чем больше девушка ускользает от них, тем больше они в ней нуждаются. Не считая тех, кто, устав от очередного отказа, спрашивает у домоправительницы, существую ли я на самом деле, или Жюстина — это просто завлекалочка для клиентов.

Некоторым домоправительницам приходилось сдерживать едкие комментарии. Этому милосердию их обучила хозяйка. И в последний для Дома вечер, в тот вечер, когда Дезирэ была с нами, окруженная, словно гуру, женщинами, обожавшими ее на протяжении двадцати лет, ни разу не встречав лично, я задала ей свой вопрос. Мы остались наедине. Я чувствовала, как трепещет любовь в моих глазах при взгляде на нее, и понимала, что она видит это.

— Как тебе удалось наладить работу этого публичного дома, будучи настолько доброй? Где ты научилась такой доброжелательности по отношению к женщинам? Ни в каком другом борделе не допускают того, что разрешено здесь.

— Правда? — удивилась Дезирэ, словно не была знакома с порядками в других учреждениях, будто она не открывала двери девушкам, которых сочли недостойными доверия в этих, других местах.

— Из того, что я знаю, ни один бордель не разрешает проституткам приходить и уходить, выбирать свои дни, а потом передумывать, отменять рандеву в последнюю минуту, иногда даже не предупреждая. Здесь девушки знают, что могут после появиться снова, и никто ни в чем их не упрекнет, ну или это будет ерунда. Такого не бывает нигде. Розамунду, которая теперь работает в Т., уволили, потому что она не выходила на работу целую неделю, пусть она и предупреждала заранее. В Р. с Лоттой распрощались, потому что она заболела. А все те места, где девушки не имеют права отказать клиенту, где на них косо смотрят, если, по их мнению, четырех мужчин за день вполне достаточно или если они не хотят делать минет без презерватива даже за деньги… Их обязывают носить туфли на каблуках, наносить макияж, домоправительницы решают за них, когда закончится их смена… Поэтому мне необходимо знать. Ты работала в местах, где начальники были так же добры, как и ты теперь, так?

— Так же добры, как и я… Разве речь и вправду идет о доброте? Это вопрос благоразумия. Не то чтобы я была особо умна. Но я знаю, что это за работа. Я знаю, что бесполезно бегать за девушками, выслеживать их, как полицейские, упрекать в плохом настроении или в том, что на них нельзя положиться. Представь, в один день девушка, у которой назначено десять рандеву, решает не приходить. Ладно, согласна, это немалые деньги, но не сомневаюсь, что пять из десяти ее клиентов выберут другую девушку. Девушки пойдут знакомиться с клиентом спонтанно, и в тот день, когда первая девушка вернется, у нее будут новые клиенты, еще более многочисленные. В результате мы не теряем деньги. Они просто распределяются иначе. А финансовая выгода от девушки, что не хочет работать, ее состояние при выходе с работы… Не думаю, что оно того стоит. От женщины ничего не получить силой. Да и потом, знаешь ли…

Дезирэ окинула комнату взглядом — эту комнату, которая скоро исчезнет. Я смотрела на ее руки, ставшие почти бесполезными, руки, построившие здесь все, украсившие, устроившие все так, чтобы совершенно незнакомые ей девушки, которых она, возможно, никогда не видела, чувствовали, что их ценят, что ими дорожат. Мне захотелось плакать.

— Я верю, что нужно много любви, чтобы заниматься этой работой. Моей работой. Конечно, нужно самой испытать это на своей шкуре. Больше, чем доброжелательность, больше, чем торговое чутье, больше, чем хороший вкус, — тут нужна любовь. Никто не может хорошо работать без любви

Я вспоминаю Ромена Гари, писавшего, что после материнской любви тебе вся жизнь кажется ударами холодного ветра. И думаю о девушках, которых жизнь отныне разбросала по самым разным скверным борделям этого города. Эти заведения наверняка лучше украшены да и цены в них выше, но их высокие потолки и персонал распространяют такое ледяное дыхание, что девушкам даже не приходит в голову прижаться друг к другу и воссоздать атмосферу нежности, которую мы воспринимали здесь как должное. Сиротки. Да, знаю, знаю, как это звучит. Плевать. Нас, тех, кто знает об этом, больше пятидесяти. Только это место мы могли назвать домом, пусть и публичным, — потому что он таким никогда не был. В других же заведениях речь идет лишь о деньгах, и нет ни малейшего намека на поэзию.

Все впустую!

Я ходила поглазеть на заведение, о котором мне рассказали коллеги. Это было во время нашей последней совместной недели. Обстановка была уже не та, перспектива остаться без работы делала многих слепыми и глухими по отношению к печали, что убивало меня. Они судорожно просматривали списки борделей Берлина. Этот казался неплохим. Я пошла туда для проформы, а вернулась — с плевком в душу.

Там пахло Манежем, девушки были худыми и длинными, как самолеты-истребители, и это было то, зачем приходили туда мужчины. По наивности я захотела выйти представиться клиентам без обуви в черных чулках, но домоправительница была категорически против. Это заставило меня вспомнить себя двумя годами ранее в том обклеенном дорогими материями клоповнике: как я надевала неудобные туфельки, чтобы пойти пожать руку какому-то типу, которому хотелось пощупать искусственные сиськи и дать выколоть себе глаза акриловыми ногтями. Голос протеста рычал внутри меня на идеальном немецком: кучка нищебродов, требовать от нас носить каблуки… Носите их сами, эти каблуки, если вы считаете, что женственность только этим ограничивается, если вы думаете, что все мужики хотят женщин, по которым сразу видно, что они на работе.

В конце концов мне достался один клиент — завсегдатай Дома. Претенциозные размеры этого места буквально давили на нас, привыкших к теплой каморке, к моей музыке, к нашему запаху. Мы были сконфужены, скованны, я растерялась, не знала, где что находилось и что мне нужно было делать. Когда он ушел, и я вышла из комнаты, нагруженная грязным постельным бельем (белым и шершавым, как в гостинице, где плохо спится), домоправительница отвела меня в сторонку:

— Я заметила, что комната плохо прибрана. Посмотри сюда: вот эта подушка, ты должна поставить ее ровно, как было. Я знаю, что там, где ты работала раньше, порядки немного отличались.

Немного отличались? Да ты и представить себе не можешь, сестренка.

Перед моими глазами снова стоял Дом и записка, прикрепленная к пробковой доске рядом с ванной комнатой, там, где новенькие не преминут прочесть: «Милые дамы, здесь вы свободны в выборе вашей одежды, лишь бы она не слишком открывала ваши прелести. Выбирайте то, что идет вам лучше всего. Вы можете выходить для знакомства с клиентами на высоких каблуках, в балетках или в сандалиях, или даже босиком, как маленький эльф». Я цитирую! Эльф!

Я рассказываю вам о мире, где проститутка могла захотеть и стать принцессой, эльфом, феей, русалкой, девчушкой, женщиной вамп. Я говорю о доме, ставшем дворцом, нежным, как пристанище.

Теперь остальной мир для этих девушек — скотобойня.

Memory of a Free Festival, David Bowie

He помню, чтобы я бросала последний взгляд на что бы то ни было. С самого начала все мои прощальные взгляды были серьезными и медленными. Я всегда уходила из Дома, уверенная, что он исчезал у меня за спиной, словно сон. Так что в последний вечер, после праздника, организованного накануне переезда, я бегом помчалась к метро, отказываясь верить, что это был последний раз, упрямясь, потому что прощания возмущали меня.

В это почти невозможно было поверить: двери всех комнат были открыты, мягкий майский воздух проникал внутрь с балконов, на которых толпились курящие. Зал оставили для Дезирэ, у нее были слабые легкие, не выносившие облаков табачного дыма.

Из маленькой аудиосистемы, включенной в саду, доносилась музыка: она звучала очень громко. Пришло более пятидесяти девушек: все те, кого я знала, и Другие — легенды, чьи имена все еще прочитывались на шкафчиках и в списках, но прекратившие эту работу уже давным-давно. Пришли мои коллеги в гражданском и элегантно одетые женщины, ставшие респектабельными. Наряды — под стать их новой работе. Они пришли из лояльности, потому что, даже обзаведясь статусом честных гражданок, они носили в сердце огромную благодарность за то, как хорошо прошли те годы, что они работали здесь. Несмотря на то, что в конце им осточертело, несмотря на желание быть нормальными, несмотря на желание забыть самим и заставить забыть всех остальных, что им платили за то, что они сосали члены. И эти женщины в костюмах, лишь перешагнув через порог тяжелой бронированной двери, вновь приобретали покачивающуюся походку. В пурпурном свете зала их строгие одеяния казались костюмами секретарш, надетыми с целью соблазнить делового мужчину, который не осмеливается трахнуться со своей. Аннет, ассистентка в адвокатской конторе, осматривала сад своими огромными глазами, несомненно, вспоминая пять лет собственной жизни, будто это была выдумка, какой-то очень реалистичный сон, который она никогда никому не перескажет.

Теперь, когда телефон больше не трезвонит, девушки громко разговаривают, не боясь, что соседи услышат их. Я ищу глазами Полин, но она так и не придет. Замечаю Хильди, которая следует за мной, чтобы выкурить косячок на балконе Желтой комнаты.

— Своего первого клиента я приняла здесь, — говорит она, не удостаивая взглядом комнату с закрытыми шторами, откуда еще не вынесли мебель.

Она рассматривает балкон, на котором нам раньше не случалось оказываться. Напротив, с другой стороны улицы, мы видим квартиры. В одной из них какой-то тип с биноклем прячется за шторами, надеясь разглядеть голую плоть.

— Смешно, вчера один мужчина спросил меня, как это было — мой первый раз с клиентом. Я была бы рада рассказать ему что-то захватывающее вроде несравненного шока, внезапного раздвоения моей личности — в общем, то, что себе воображают мужчины. Но этот опыт ничего особенного со мной не сделал. Либо я действительно была в состоянии шока и мне было недосуг быть больно задетой или испытать отвращение, либо же я устроена не так, как другие женщины, — не знаю. Мне это показалось легким. Я была удивлена, что не почувствовала себя грязной. Что-то говорило мне, что надо бы. С моего первого заработка я купила себе чулки и обувь. Эти деньги не пахли иначе, чем пахнут любые заработанные тобой деньги.

Казалось, Хильди призадумалась, а потом улыбнулась:

— Они пахли лучше.

Я провела два года, думая, что мне стоило бы чувствовать себя грязной, виноватой, униженной. Два года я спрашивала себя, откуда были эти потоки радости при выходе из метро, когда стояла такая хорошая погода, что стекла удаленных зданий, окружавших Дом, ослепляли меня отражением солнечных лучей.

Два года я с восхищением рассматривала в витринах магазинов, как мое собственное отражение гордо несет голову, чувствовала такую легкость в теле, видела мир таким спокойным и полным обещаний.

Наверное, это было связано с большим количеством денег в кармане. Я прожила два года без каких-либо финансовых проблем, забивающих голову. Единственным, что отбрасывало тень на мое счастье, было вот это самое отсутствие вины, даже гордость, а значит, мысль, что я не была нормальной и никогда не смогу вписаться в общество. Я постоянно несла на своих плечах груз пренебрежения и смущенного сочувствия, которые мир испытывает по отношению к проституткам. Это была не моя тревога: она принадлежала другим.

Мой первый клиент… Если под первым клиентом нужно понимать первого мужчину, с которым я переспала без желания, просто, чтобы доставить ему приятное, тогда мне нужно уйти воспоминаниями гораздо дальше Дома или Манежа. Я уже забыла. Наверное, поэтому, как и Хильди, я не испытала чувства шока или отвращения, когда мне предоставили порядок и зарплату за мое самоотречение. Я хорошо помню своего первого клиента в Доме. Я принимала его в комнате рядом с Желтой, где Хильди работала на коленях перед рабочим-строителем. Дело было в странной полутьме Сиреневой комнаты с мужчиной, что приглаживал свои усы, полистывая газету Spiegel. Он хотел, чтобы все прошло по заезженному сценарию о студентке и профессоре. Нам потребовалось немало времени, чтобы понять друг друга, потому как я тогда едва разговаривала по-немецки. Он не рассердился на меня за это и, как настоящий педагог, старательно артикулировал, чтобы я въехала в жаргон подчинения. Что есть, то есть: он был страшный, — готова признать это перед жадной до деталей толпой. Это был низковатый, малость облысевший усач, невысокого полета птица, но он был очень приятным и носил обручальное кольцо, которое не удосужился снять. Мысли увидеть его нагим, что он овладеет мной, не вызывали у меня отвращения. Меня смущал смехотворный сценарий — то, что нужно было выйти из комнаты, постучать в дверь и притвориться студенткой, сдавшей задание с опозданием и заслуживающей хорошего наказания.

Но я сделала работу. И это не помешало мне после проглотить сэндвич с яйцами и сорок страниц Николсона Бейкера. Это не помешало мне заснуть как убитая ночью. В этом ли проблема? От этого я должна была бы потерять аппетит, видеть ужасные кошмары во сне. Я должна была бы смотреть на свое отражение в зеркале и говорить себе: вот что ты есть на самом деле — шлюха.

Ни разу за два года меня не посетили подобные мысли. Расклад заметно отличался бы, если бы я осталась работать в Манеже, я прекрасно осознаю это. Это не апология проституции. Если это и апология, то это апология Дома, женщин, которые в нем работают, апология доброжелательности. Недостаточно книг написано о заботе людей о своих ближних.



Если я редко презирала или ненавидела их — в конце смены или пребывая в плохом настроении, в самом разгаре месячных или просто от сверхчувствительности, — так это потому, что я тоже чувствую это пресловутое мужское помешательство на женских телах, на женском вожделении, пусть даже притворном. Их бесконечная погоня за своим членом — это в точности то, чем я занималась всю жизнь, это моя погоня за собственной вагиной в надежде что-то понять. Эти мужчины мало чем отличаются от меня. Именно себя я искала в их глазах, в то время как они лишь удовлетворяли физическую потребность.

«Теперь начиналось самое трудное. Сегодня все по-другому. Полное бездействие. Я, как и все остальные, должен ждать, пока что-то произойдет. Нет даже приличной пищи. В тот день, когда я приехал сюда и заказал спагетти с соусом маринара, я получил яичную вермишель с кетчупом. Я обычное ничтожество. Кончу, как деревенщина», — говорил Генри Хилл в «Славных парнях».

Наш юмор. Вот что я еще любила. Мне нравилось, что мои пошлые шутки, от которых обычно всех передергивает, смогли снискать такой успех у девушек. На кухне Бетти, Делила и Хильди слушают меня, то закатываясь безумным смехом, то прикрывая рот в позыве тошноты. Я описываю им клиента англичанина, который набрасывается на меня с утра с предложением использовать страпон. Во-первых, о страпоне: снаружи мне понадобилась бы долгая внутренняя подготовка, прежде чем произнести это слово вслух, но здесь оно выходит у меня изо рта так же легко, как какой-нибудь союз или частица. Ни одна из девушек не хмурит брови и не вздрагивает: все они уже носили вокруг талии этот огромный ремень из черного нейлона с прозрачным фаллоимитатором, похожий на своего коллегу, имеющего тысячу имен. Поощряемая таким образом их доброжелательностью, я выкладываю им остаток своей истории: как я неловко отрабатываю с этим типом, не смея поднять взгляд на себя в зеркало, как я слегка обижена на него за то, что моя компания вдохновляет его на подобного рода фантазии, а не на то, чтобы просто-напросто взять меня. Вот что он обдумывал с момента первой нашей встречи? В самом деле? Я хожу в шелковых подвязках, а ему хотелось этого?! Я размышляю о чем-то таком, удивленная тем, что все еще способна поражаться мужскому безумству, как вдруг, оторопев, замечаю, что мы буквально покрыты говном. Теперь, когда я описываю все это для благочестивых ушей, естественно, звучит ужасно. Мне бы забыть на секунду, что с тех пор уже два года утекло и для остальных разница между Жюстиной и Эммой медленно стирается.

— Я отстраняюсь, чтобы разогнаться немного, и тут замечаю, что говно повсюду: на секс-игрушке, у него на заднице, у меня на пальцах…

Бетти визжит с полным колбасы и сыра ртом. Хильди почти давится сигаретой, а Делила повторяет раз за разом «О мой бог, о мой бог, о мой бог», в то время как ее красивые клыки сверкают, оттененные карминового цвета помадой. Именно на такой эффект я и рассчитывала.

— На миг я похолодела от страха, поняв, что он ничего не заметил, ничего не видит и не чувствует. Хуже того — он начинает переворачиваться на спину с намерением продолжить. Я мямлю: «Я пойду помою руки, а ты не хочешь зайти в ванную?» Чувак отвечает мне: «Нет, спасибо, я подожду тебя». Тогда я бегу в туалет. Я так задыхаюсь, что меня даже не тошнит, и это при том, что меня, как одеялом, окутало горячим смрадом говна. Мне интересно, как могло выйти так, что он не чувствует? Гадость на покрывале, на подушках. Главный вопрос в том, как я сама раньше не заметила, я была настолько потеряна в своих мыслях, что меня это вовсе не трогало… Короче, я мою себя, мою игрушку и возвращаюсь в комнату, уверенная, что в мое отсутствие он осознал размеры катастрофы. Я даже готова к тому, что он ушел, пока меня не было, но нет, он и не двинулся с места. К счастью, у нас оставалось не более пяти минут. Я спрашиваю у него снова, не хочет ли он принять душ, и он повторяет, что нет. Я наблюдаю за тем, как он начинает надевать свои брюки. Этот мужик что, серьезно? Он что, снова наденет штаны и вернется на работу с жопой, полной говна? Однако прямо перед тем, как поднять кальсоны, он вдруг замирает: понимает, хоть и силится сохранить непробиваемый вид. Тут он говорит мне, что, наверное, все-таки зайдет в ванную комнату по-быстрому. Когда он выходит оттуда, то не знает, что сказать. Ему хочется свалить, и, наверное, он больше никогда не вернется. И держитесь, чтобы не упасть, — тип не оставил мне ни цента чаевых.

— Если бы он оставил тебе на чай, — отвечает Бетти, — это значило бы, что он все знал.

— Но как он мог не знать?

— Пока никто об этом не говорит — будто этого никогда и не было. Он наверняка сказал себе, что если оставит тебе чаевые, то ты подумаешь, что он предвидел такой поворот событий.

— А кто мне гарантирует, что он не предвидел? Я начинаю думать, что он был в курсе. Это был не маленький зловещий след, мол, я соблюдал осторожность, но всегда ведь остается небольшой риск. Этого было много. Много — можно сказать, ему хотелось срать по дороге. Как если бы он знал, что должно произойти, и, может быть, именно этого и хотел, но побоялся попросить. Я хочу сказать, мы же здесь таким не занимаемся или?..

— Да, такое может случиться, — говорит Делила, — но только в Студии, потому что там покрывала водонепроницаемые. И мужчина должен заплатить как минимум в два раза больше обычного.

— Ну, знаешь, обычно домоправительница отправляет их в Б. в таких случаях, — говорит Бетти. — У них есть все, что нужно, и главное — девушкам не привыкать. Жюстина, ну почему ты не наорала на него?

— Мне было неловко за него!

— Я понимаю, — говорит Хильди. — Я бы тоже промолчала.

— Если бы он этого добивался, он бы дал тебе денег, чтобы ты продолжила.

— Разве что его в действительности возбуждает мое удивление.

— Может, он проснулся с желанием получить в зад, — говорит Хильди, — помылся дома, но перестарался или вышел из дома слишком рано, и там осталась вода. Я знаю, со мной такое уже приключалось.

— Это вполне возможно. И он не оставил тебе денег сверху, потому что был раздосадован говорить тебе: «Послушай, мне очень жаль, что все так получилось, держи, вот сто евро, такого больше не повторится».

— Мои чаевые — это то, что он будет думать об этом целый день и с ужасом прогонять эти картинки из головы.

В действительности моими чаевыми был этот разговор.

Наверное, существует бордельный юмор, и с самого начала мне предназначалась эта публика. Недавно мы болтали с подружкой на тему моих налогов, и я упомянула потолок в восемнадцать тысяч евро, за который нельзя выходить, если не хочешь, чтобы тебя сожрала налоговая.

— Восемнадцать тысяч в месяц?

— В год! — уточнила я. Мне немного польстило, что она могла вообразить, что я так хорошо зарабатываю на жизнь. И, уже хихикая про себя над собственной шуткой, я добавила: — Восемнадцать тысяч в месяц, ты представляешь? Я бы еще покурила их!

Гробовая тишина. Я почти слышу, как Делила и Хильди рычат от смеха. Возможно, отныне мне всегда будет необходимо держать в уголке головы пару-тройку смешливых проституток, как только какая-нибудь ужасная шутка придет мне в голову — а мне часто такие приходят.

Эта же подружка читала первый вариант моей книги. Она сказала, что, в сущности, находит все очень грустным. Я тогда пребывала в подавленном состоянии, и такой отзыв был нужен мне не больше, чем табурет и веревка. Я внимательно перечитала свой текст, пытаясь отнестись к нему с точки зрения человека, который мало что знает о проститутках, как я сама, когда начинала. Никаких изменений: я продолжала смеяться в тех же самых местах. Мне казалось, что я читаю между строк именно в тех местах, которые она сочла грустными. И довольно долго, даже через месяцы после этого разговора, мне мешала писать мысль, что, возможно, все это смешило только меня. Я страшилась, что если там и был некий юмор, то черный, очень черный, как катарсический плохой вкус судмедэксперта, способного надеть маску клоуна на оторванную голову трупа. Несмотря на мои неловкие попытки вызвать улыбку, остальные люди, вероятно, продолжат замечать лишь ужас в чистом виде, торговый обмен одних изгоев общества с другими. Я мечтала спросить у своей подруги, потому что это было единственным, что по-настоящему важно: «Хочешь ли ты сказать этим, что я оставляю впечатление человека, который желает, чтобы его любили?»

Будто это не очевидно.



Войдя в роль горделивой писательницы, решив, что я смешная и все на свете могут идти своей дорогой смотреть спектакли Кева Адамса, я перестала писать из-за своей семьи. Предпочитаю сказать до того, как мне зададут вопрос: да, я об этом думала. Да, я постоянно об этом думала. Нет, я не убила своих родителей, окей? Бог свидетель, я попыталась, но они, по всей видимости, бессмертны. Ох, как порой с меня катился градом пот. Со мной и по сей день такое бывает, когда эта мысль приходит мне в голову, после того как я слегка обкурюсь!.. Днем на голодный желудок я преисполнена чувством долга, позволяющим мне смести все угрызения совести одним воинственным махом руки. Однако вечером я, как трусиха, забывая про свой внешне храбрый вид, начинаю писаться в штаны. Предчувствие говорит мне, что, если я отправлю свой манускрипт какому-либо профессионалу издательского дела, моя рука, мое плечо и, в довершение всего, я вся целиком окажемся раздробленными зубцами станка несказанных размеров. С минуты А, когда я нажму на кнопку «отправить», до минуты Б, когда отец бросит мне в лицо с непроницаемым видом, что, правда, пять лет моей учебы в платном католическом институте были хорошей инвестицией, я вижу лишь падение вниз. Оно приукрашено напрасными попытками прикрыть задницу концепцией романа, и это добавляет к моей низости оскорбительное отсутствие храбрости нести ответ за свои поступки. Нет никакой возможности спрятаться — эта мысль сводит мои внутренности вплоть до того мига, когда я закрываю глаза. С утра — снова приступы трусости, выдумки стратегий, призванных смягчить шок, и это возмущает меня. Почему я должна прятаться? Я была горда. Я была счастлива в Доме. Мне нравилось общаться с этими девушками, мне нравились эти мужчины, цвет моей кожи при розоватом свете и игры теней на моем лице, ощущение, что я без конца создаю новую Эмму и уйму новых Жюстин. Я любила впечатление, что нет ничего невозможного. И если я была способна погрузиться в то, что многие воспринимают как ад, — значит, во мне есть инстинкт жизни, унаследованный от родителей. Я — это они. И я — это постоянная могучая радость, вечный заливистый смех, я — это мой отец и моя мать, мои бабушки и дедушки, сестры. Все они полностью живут в этой способности быть мной и смеяться над этим, а еще — находить поэзию и нежность повсюду. Я черпала силы, наблюдая за тем, как они живут и прижимаются друг к другу, когда что-то не так. И если мне так нравилось быть окруженной женщинами, смеявшимися тогда, когда можно было плакать, безмерно плевавшими на все, гладившими друг друга по волосам, чтобы излечить печаль, и шлепавшими друг друга по заднице, чтобы подбодрить, — то это потому, что девчушка во мне помнила минуты, когда отчаяние оставалось вдалеке, на астрономическом расстоянии, потому что рядом были все эти люди, чей запах был мне дорог.

Wir müssen hier raus, Ton Steine Scherben

Обязательно настанет время, когда у людей закончатся аргументы против того, что проститутка может быть счастлива. Мы уже живем в это время, и за устаревшими аргументами теперь прячется лишь парадоксальная зависть, называемая другими именами. В этой профессии уже не умирают в тридцать лет от сифилиса или любой другой болезни, от которой излечиваются антибиотиками за один месяц. Та эпоха, когда проститутка вечно играла в русскую рулетку, канула в лету. Проститутки больше не голодают, нет той ежедневно раскрывающейся зияющей раны, стоны от которой необходимо заглушить. Там, где ее деятельность законна, проститутка не должна стоять под дождем и соглашаться на подозрительные сделки в темных тупиках. В домах, где о ней заботятся, она не нуждается в том, чтобы следить за своей сумкой, где во внутреннем кармане копятся деньги, заработные за день. Она не обязана мерзнуть или бояться мужчин, являющихся ее средством к существованию. Она использует свой доход, как пожелает: может оплачивать квартиру, может завести кредитную карту, у нее есть более или менее такое же количество привилегий и скучных административных обязательств, как и у первого попавшегося налогоплательщика. И факт в том, что ей недосуг тратить все деньги на разнообразные наркотики, которые, это общепризнанный факт, убьют ее так же быстро, как это делали венерические болезни в начале XX века.

У проститутки есть время… и сколько же его, господи! Какое счастье не вставать на заре и, когда светит солнышко, присесть на террасе, надев черные очки, чтобы посвятить себя единственным занятиям, делающим существование выносимым: читать, писать, улыбаться парням, пожирать глазами девушек. Черт возьми, я знала, что не могла до конца заблуждаться, когда в Париже проводила большую часть дня, перескакивая из одного кафе в другое с рукописью в руках. Позвонить Полин, которая тоже перестала работать, и спокойно пообедать, пока все остальные бегут на работу. Оставить хорошие чаевые красивой официантке и не спеша потопать в пахучую берлинскую жару к ботаническому саду, усаженному цветами.

Порой мне становится интересно, какой вариант получше мне могли бы предложить. И я прекрасно чувствую, что ненависть, недоверие целого мира по отношению к девушкам-содержанкам обосновывается в основном завистью, провоцируемой их свободой. И нежеланием признать, что все это свободное время, это опьянение от постоянных прогулок, которые никто не запретит, стоят того, чтобы незнакомцы гладили твое тело или проникали в тебя. Этот вопрос нужно задавать не мне: мое мнение об этом уже составлено. О, я прекрасно понимаю, что мне могут ответить на эти аргументы: что я ленива. Что я выбрала легкий путь. Что он в этом гнусном компромиссе, в мерзком отказе от труда и упорства. Чтобы общество меня принимало, я должна проводить большую часть своего времени, утруждаясь в бутике. Заработная плата, что мне переводили бы скрепя сердце, позволила бы мне тогда читать, писать и заполнять мои ночи более или менее удовлетворительными, более или менее посредственными встречами. То, что я ухитряюсь работать и соблазнять одновременно, — это, по всей видимости, непростительное оскорбление трудолюбивому функционированию общества. Но, видя, что это же самое общество находит приемлемым, я с еще большим удовольствием заказываю очередное свежее пиво, которые выпью за здоровье всех шлюх на свете.

Мне трудно закончить эту книгу, и причина только в том, что мне неохота покидать Дом. Когда я нахожусь внутри него, я буквальном вижу, как книга пишется сама собой у меня перед глазами: все нюансы точны, нужное количество нежности и юмора, именно столько, сколько я себе воображаю темной ночью, когда не спится. В такие моменты мне кажется, что девушки слетели прямиком с цветных страниц, словно стая редких птиц, подлетевших к моим рукам настолько близко, что связь между ними и мной не могла не появиться. Но стоит лишь выдаться свободному деньку, когда, кроме как писать, и делать-то нечего, и я словно заколдована. Как курица-несушка, которая не может больше нести яиц, я не могу разродиться строчками. Все потому, что я поняла, что в тот миг, когда я закончу эту книгу, Дом станет мне больше не нужен. Они будут мне больше не нужны. И это заставляет меня возвращаться за новым глотком их кислорода. Моя кровь стынет, так как в момент пьянящего вдохновения я решила разобраться во всем самостоятельно.

Теперь же я прогуливаюсь в своем напоминающем сумку платье с округлившимся животом, задрав ремень под грудь, чтобы никто не упустил из виду, что я на пятом месяце беременности. В руке — книга Ромена Гари. Мои лучшие друзья, мужчины моей жизни, за исключением Жюля, — все полностью находятся в книгах. Я как никогда раньше наслаждаюсь их компанией, сидя на залитых солнцем террасах в состоянии внутренней радости, в которой целиком и полностью растворяется мое осознание собственного тела. Я мирно отпраздновала траур по сексуальной части своей личности. Теперь она живет только через мой живот: в нем я порой чувствую, как что-то двигается.

Представляю будущее, когда я снова буду худой, как все эти девушки, что окружают меня. Чувственность, эта ежеминутная навязчивая идея, теперь кажется мне далеким прошлым или странным, почти выдуманным будущим. Наверняка причиной тому скорее возраст, чем беременность. На меня находит сильная ностальгия по тем бешеным пробежкам по Парижу, когда каждый мужской взгляд был для меня как воздух. По тому, как они оборачивались мне вслед. Ровно как и я сама. Меня оглушала возможность, что… Я сходила с ума оттого, что, как мне казалось, они представляют себе. Это осознание своей плоти, этот бесконечный комфорт существовать и двигаться, эта любовь к себе. Взгляды, что я уносила с собой в глубину своего квартала, вся горя потому, что проплыла у них под носом, словно изящный запах. Внутренние тайные мысли о первом встречном, которого я больше никогда не встречу, и о тех, с кем я общалась каждый день, ожесточенная подрывная деятельность в борьбе за улыбку, что покажется мне более откровенной, чем обычно. Какой я себя от этого чувствовала всемогущей. Эта патологическая необходимость знать, что меня хотят, — худшее и самое сладкое из моих рабств.

Удивительно, как могу я сегодня настолько наплевать на это. Скажем лучше, что я отказалась от этого развлечения на время беременности.

Я заперта внутри самой себя, рядом со мной — книжка Ромена Гари. Я заливаюсь смехом. По истечении данного срока ваш билет не будет действителен. Какая тоска все эти обыденные людские заморочки, не так ли? Эта мания твердого члена, в то время как для соединения сердец, черт возьми, достаточно лишь любви, и сполна! Оргазм — ну да. Это так ограниченно, так узко. Часами изгибаться и тяжело дышать, просто чтобы кончить вдвоем, от руки другого, когда ту же работу можно блистательно выполнить самостоятельно. Столько шума ради простого спазма — любой благоразумный человек отказался бы от этого.

Теперь, когда секс кажется мне бесполезным занятием, надо сказать, что я, возможно, нахожусь в идеальных условиях, чтобы неожиданно столкнуться с отношениями беспрецедентного размаха. Все и вся назначают меня кандидатом, и я почти способна представить себе лицо того мужчины, ради которого я рассмотрела бы возможность оставить мужа и ребенка. Настоящая невозможная любовь. Наконец-то узнать, о чем говорю. Представляю себя сидящей на подоконнике и вздыхающей по мужчине, что лежит позади в кровати, пропитанной соками наших тел. Я совсем не знаю, как поступить. А за этим окном я снова вижу парижские крыши. Я чувствую в своей умиротворенной груди малозаметное дыхание той женщины, что вернется домой, окутанная запахом другого. Мои пальцы уже механически удаляют разговоры на фейсбуке. У меня ушла бы минута на то, чтобы все сломать и вновь стать такой. И, подумать только, этот тип наверняка уже существует где-то в этом мире и, возможно, ходит где-то в сотне метров от меня. Может быть, он даже проходил совсем близко, но увидел только беременную женщину. Чудесная ирония!..

За соседним столом расположились две супружеские пары, всем лет по сорок. Женщины разговаривают с одним из мужчин, другой же, тот, что скручивает себе сигаретку, вовсе неплох собой. В течение нескольких мгновений в моей голове происходит то, что бывает в голове у женщины, думающей о своем следующем любовнике. Он смотрит на меня: не должен бы, но все равно смотрит. Да и его жена не прерывает разговор, а он слышал все это уже тысячу раз. У него не спросят его мнения, потому что ему по барабану. На него плюнули, оставили в покое, чтобы он крутил свою сигарету. Эти четверо встретились на каникулах. Он с женой живет в Берлине, а другая пара приехала из Мюнхена. Да уж, по ним видно. Они познакомились в Испании, но не в той части Испании, где полно немцев, а на той стороне острова, где нет туристов: обе пары сняли виллу и ходили в один и тот же бар-закусочную. Обе женщины дружили в старшей школе — какое совпадение! И пусть они потеряли друг друга из виду на пятнадцать лет, выросли они, по сути, в одном и том же мире; они похожи друг на друга. Одна — блондинка, другая — брюнетка, но обе из одной категории красивых сорокапятилетних женщин: загорелые, накрашенные, в дорогущей одежде с претензией на раскованность, заметно ухоженные и с парой неброских украшений. Пьют они напиток Aperol Spritz. Эти женщины похожи на супруг врачей, адвокатов или каких-нибудь финансистов. Стой, да они, может, уже трахались все вместе. Во всяком случае видно, что они еще спят друг с другом, каждый со своим партнером. Это тип пар, которые хорошо ладят друг с другом в общем и целом и изменяют друг другу более или менее тайно, знаете ли, не желая задеть другого. Но тот, что крутит сигаретку, именно ему, кажется, было холодно всю зиму напролет. Может быть, он даже не думал об этом, но теперь с возвращением теплых деньков девушки прогуливаются по улицам полуголыми, и мысль о неразумном романе охватывает его, как медленное опьянение. Возможно еще, что дело в пиве: он пьет светлое пиво, как настоящий буржуй. Он из тех мужчин, кто хорошо занимается любовью с женой, но кого сводит с ума идея академического секса с другой — с незнакомкой.

В сущности, самым волнующим был не взгляд этого мужчины, а равнодушие, повисшее в воздухе. Дело в том, как разбегались взгляды, на миг встретившись. Понимание, что делалось это не специально. Посреди разговоров, ставших на время такими чужими, он смотрел на меня, а я — на него. И вот полная тишина. Стоило моргнуть, и на миг мы оказывались будто покинуты всеми. Нет, дело не в его взгляде, а в уверенности, что на тебя смотрят, и эта мирная уверенность шепчет тебе: читай свою книгу спокойно, я все еще буду здесь, когда ты поднимешь глаза. Я изучу тебя сполна, пока ты будешь притворяться, что меня не существует.

Venus in Furs, The Velvet Underground

Воображаемая плетка в руках Делили свистит в воздухе. Сегодня идет сильный дождь, и я в атмосфере предапокалиптического кокона восхищенно наблюдаю, как она разворачивает передо мной спектакль-ужастик а-ля театр «Гран-Гиньоль»:

— Что ты себе вообразил? Думаешь, что дотронешься до моей маленькой киски? Да, вот чего тебе хочется, ты хочешь, чтобы я дала тебе запустить свой отвратительный член в мою маленькую вагину? Опусти глаза, когда я с тобой разговариваю!

И я под впечатлением повинуюсь.

— С чего ты решил, что можешь поднять на меня глаза? Больной вроде тебя, который приходит сюда платить молодым девушкам, чтобы с ним обращались, как с говном. Ты мне противен!

Тут ее голос незаметно меняется, чтобы поделиться со мной руководством к действию:

— Можешь немного похлестать их. По члену, например. Не рукой, ну, по крайней мере, не в начале. Еще один хороший вариант — это уложить их на пол и пройтись сверху, выставив ноги по обе стороны. И на каблуках, ты должна быть всегда на каблуках. Выгодно тем, что так у них не получится не смотреть на тебя, и это даст тебе повод ударить их плетью.

Я вижу маленькие шелковые трусики кораллового цвета, натянутые в зоне бикини и дерзко прорисовывающие контуры толстых розовых губ, и этот хлыст, вновь и вновь. Он выглядит более чем натурально. Чувствую, как он касается моей шеи.

— Я разрешила тебе смотреть на мою вагину? Ты знаешь, что выводишь меня, когда не слушаешься? Извиняйся, мерзавец. Извините кто? Извините, мадам. Тебя не учили хорошим манерам? Будешь считать каждый удар вместе со мной, чтобы научиться оставаться на своем месте. А твое место — на полу с опущенными вниз глазами. Клянусь, что если ошибешься в счете, то я начну заново, пока твой зад не посинеет так, что ты не сможешь показаться жене. Я ясно выражаюсь? Теперь ты заставляешь их подняться и завязываешь руки за головой. Я разрешила твоему члену твердеть? Полоумный! Предупреждаю, что если снова возбудишься после наказания, то доиграешься. Извращенец! Ничто не раздражает меня больше огромного члена, у которого никто ничего не спрашивал. Что, думаешь, что я сяду сверху? Вот что ты задумал? Ну я-то отобью у тебя желание возбуждаться!

Делила снова садится и, широко улыбаясь, говорит мне:

— Любое его действие — причина для наказания. Загвоздка в том, чтобы приблизиться к нему чуть ближе к финалу. После того, как их полчаса мутузили, если они почувствуют твой зад или киску даже слегка, они сразу же кончат. Нужно просто помнить, что доминантша не трахается и, особенно, не отсасывает. Нельзя давать им что-то, кроме руки, никогда. И даже если это рука, вид у тебя должен быть такой, будто тебе противно.

— Я все равно не смогу сравниться с тобой.

— Ах, глупости. Я только что дала тебе базовую схему, с ней ты не ошибешься. И, к тому же, с этим французским акцентом.

Делила любезно имитирует передо мной мой экстравагантный немецкий. Я так и не смогла понять, издевается она надо мной или нежно подтрунивает, но, хоть она и в совершенстве пародирует высоту гласных и певучее звучание согласных, половина слов, которые она, изображая, вкладывает мне в уста, не знакомы мне. Но я не говорю ей этого.

— Естественно, — снова начинает она, — все проще, если у них есть какой-нибудь фетиш. Те, кто любит ноги, например, с ними легко. Заставляешь их лизать и гладить тебе ноги и в конце милостиво касаешься пальцами ног их члена, вот и все. За небольшую плату, если захотят, могут кончить тебе на обувь, без проблем.

— Как те, что хотят в зад, думаю.

— А вот это, знаешь ли, расслабляет меня. Именно так я больше всего чувствую себя самой собой.

Мне нетрудно это представить: Делила, трахающая своих клиентов со старанием, едва замечая веревочки вокруг талии, будто она вся сливается с фаллоимитатором. Она выбирает правильные слова, нужный ритм и, самое главное, надевает на себя маску безразличия, как все любовники из моих фантазий. Я с улыбкой решаюсь сказать:

— Так ты самую малость мстишь им, нет? В кои-то веки твоя очередь трахать их.

— Несомненно. Это очень естественно. Я давно трахаюсь и знаю, как это приятно.

Она в задумчивости давит свой окурок:

— Дай если бы я ничего об этом не знала! Когда они приходят сюда за этим, в сущности, разве они не хотят, чтобы им разнесли задницу?

— Думаю, да. Хотя не знаю, по правде говоря. Я всегда слышала, что, для того чтобы хорошо доминировать, нужно много любви и сочувствия.

— Да, рассказывай глупости! — трясет головой Делила. — Еще одна мужская выдумка, чтобы их жена ползала у их ног. Когда речь заходит о доминировании над мужчинами, я уверяю тебя, в любви нет нужды. Все гораздо проще. Что, думаешь, я люблю всех своих клиентов? Некоторые мне нравятся, но дальше этого не заходит. Они остаются мужиками, с которыми я не заговорю вне борделя. Нет, чтобы доминировать, нужно отсутствие всякой жалости. Эти мужчины хотят, чтобы им напомнили, что они ничтожны с этими их членами и их жалкой нуждой засовывать его в девушек. Потому как они забывают об этом.

Делила потягивается. На секунду зевок деформирует ее лицо, отчего оно становится нетерпеливым, а ее рот широко раскрывается, обнажая беспощадные зубы:

— Только вот женщины не забывают. Да как это можно забыть? Особенно нам.

Подходит время ее рандеву. Она убирает свой сотовый в чехол, к которому подвешен брелок в форме мишки.

— Честное слово, не знаю, как это происходит снаружи, но мне кажется, что в борделе все очень просто. Ты либо милая, либо злая. Все зависит от девушки, но мне приходится прилагать гораздо меньше усилий, чтобы быть злой, чем для того, чтобы быть доброй. Смотреть на них свысока и грубо разговаривать с ними — это почти автоматизм. Именно поэтому я хороша в Студии.

Именно поэтому она хороша в своей профессии. Дело в презрении.

Презрение! Я все еще думаю об этом, пока Янус, только связавший мне руки за спиной, рыщет в корзине для зонтов в поисках хлыста. Ну поглядите на это: мужик почти в два метра ростом согнулся над этой корзинкой и ищет незнакомый ему самому, согласно его россказням, предмет. С Янусом все происходит без сюрпризов: хлыст с тремя веревками или же другой — с плоской ручкой, похожий на мухобойку. На протяжении шести месяцев еженедельных встреч я ни разу не видела, чтобы этот мужчина пытался что-то поменять. Никакого соблазна попробовать многочисленные инструменты, забивающие ящики комода, да хотя бы другой хлыст. Например, тот — с рукояткой из бамбука, чья эффективность ошеломляет, в сравнении с другими приспособлениями, хорошими лишь для того, чтобы оставить розовый след на нежной заднице мещанки, возбужденной прочтением «Пятидесяти оттенков серого».

Каким бы заезженным ни был сценарий, Янусу не нужна ни помощь, ни развитие событий. Было время, когда я заранее выкладывала на столик подходящие мне наручники, веревки, презервативы, два его любимых хлыста, пока он усердно принимал душ. Он возвращался в чем мать родила, а я ждала его раздетая, с улыбкой образцовой сотрудницы на устах. Смотри, я уже все подготовила. В попытке все предусмотреть я выключала большое освещение, оставляя только полусвет от красных лампочек, как обычно делал он сам. Ставила музыку, выносила козла на середину комнаты, как на уроках физкультуры, клала полотенце на скамью, где обычно заканчивалась наша сессия. В процессе, связанную, меня смущало, что он прерывается, чтобы отыскать аксессуары, разбросанные остальными по всей Студии. У меня складывалось впечатление, что наш беспорядок стоит ему драгоценных секунд. Но в ответ на эту деликатность на лице Януса появлялась виноватая улыбочка благодарности, и в конце концов я поняла, что лишаю его удовольствия поискать самому.

Что эти потерянные минуты были для него изящным и необходимым разбегом. Тишина, полная колебаний, тяжелая, словно перед бурей, прерываемая только выдвиганием и задвиганием ящиков и звуками медленных шагов, придавала веса тому, что произойдет. Как же ликует этот гурман при мысли, что я томлюсь в ожидании. Отсрочка, постоянное оттягивание времени — вот оружие великих доминантов, доступное для простых работяг, посещающих бордель. Играясь от нечего делать своими запястьями, закованными в наручники, я понимаю, что, если бы действительно хотела освободиться, ничто не смогло бы мне помешать. И уж точно не Янус, который ни за что не завяжет узел, не убедившись предварительно, что мне не больно и кровь циркулирует. От этой вежливости я еще лучше к нему отношусь. Это факт: со мной не может случиться ничего ужасного. Правда, по этой причине он теряет в реалистичности. Если честно, со мной вообще ничего не может произойти. Единственное, чем я рискую, так это немного возбудиться, когда он заходит в мой рот глубоко и ожесточенно, а его возбуждение достигает критической точки. Он держит меня за волосы в районе затылка, и это единственный момент, когда Янус выглядит непокорным, когда непроницаемые черты его лица идеального дурачка, играющего в палача, вдруг подергиваются так, что могут испугать любую девушку, кроме меня.

И от этого его простые, детские радости в Студии становятся только более трогательными. Раскрутить веревки, опустить трусики, которые я перестала снимать сама, с тех пор как поняла, как ему нравится раздевать девушку, лишать ее застенчивости. Пусть перед ним и проститутка, для которой застенчивость стала лишь притворством, собранным по кусочкам на основе давнишних воспоминаний. Нажать на рукоятку, чтобы мои руки поднялись над головой, — вот наслаждение короля. Почти такое же, что он получает, хватая меня за подбородок и заставляя смотреть ему прямо в глаза, и я старательно выполняю это задание, усиленно дрожа и яростно выворачиваясь. В его глазах — бездонная пустота, небытие. И я должна признать, что у Януса талант: если бы все дело было только во взгляде психопата, у всех начинающих доминантов было бы чему у него поучиться. Янус мало говорит: он понял, как эротично молчание. Когда он приказывает, то делает это коротко, тихим голосом, подчеркивающим величие немецкого языка.

Есть еще кое-что, что он делает отлично. Крохотная, неменяющаяся деталь, которую он практикой отточил до совершенства, — переход между предварительной игрой и тем, что я бы назвала воронкой. Презерватив лежит наготове в коробке для мелочей в форме ракушки на столике. Янус начинает развязывать мне руки. Я показываю свои страдания на публику, массируя запястья и слабо постанывая, чтобы изобразить смесь облегчения и страха, словно провела в плену несколько часов (у нас же ушло восемнадцать минут, я считала). Значит, на колени. Он разворачивается, весь такой серьезный, и отправляется искать презик.

И гениально — он кидает его к моим ногам нарочито презрительным жестом. Не знаю, горд ли он своим перформансом, но эта часть игры — самая достоверная. Чтобы отрепетировать эту сцену как следует, ему понадобилось время. От одной встречи к другой он совершенствует то, как приближается ко мне, отрабатывает эту резкую подачу, чтобы иметь вид человека, с которым не поспоришь. Я бы хотела быть под стать этому короткому, неизвестному порыву, приводящему его в такое состояние, вытащить из своих закромов реакцию, которая придала бы его фальшивому отвращению дополнительную глубину, но мне на ум не приходит ничего лучше, чем многозначительно промолчать, опустив глаза и плечи. Я лихорадочно рву упаковку, словно отказалась от попыток сбежать от заслуженного наказания. Как только я заканчиваю натягивать на него презерватив, можно забыть про всякие сюрпризы. Даже это подобие доминирования и то рушится. Презерватив, а с ним подсознательно возможность оргазма, позволяет Янусу ослабить хватку. В этот момент он уже на краю пропасти. Он хорошо организован: ему даже не нужно смотреть на часы, чтобы понять, что осталось пять-десять минут. И его маска спадает по щелчку пальцев, как кожа ящерицы.

Все это смешно, однако ничего достойного презрения в этом нет. Лицо его становится красивым, когда он сдерживает этот момент. Однажды вечером Бобби, выходя после встречи с ним, сказала мне со смехом, что он становится по-настоящему красивым, когда кончает. Действительно, он становится красивым — от убийственного шарма очень мягких мужчин в момент потери контроля над собой, когда на их лицах со скоростью света проносится импульс удушенной смерти. И эта интригующая тишина, когда он медленно передвигается во мне, сжимая и разжимая свои пальцы. Сразу после этого, скромно заворачивая потяжелевший презерватив в бумажное полотенце, он спросит: «Все хорошо? Не слишком было трудно?»

Нет, я не презираю Януса. У этого парня нет желаний, идущих дальше, чем поддаться своей маленькой фантазии о девушке, которая отказывает ему. Янус вовсе не похож на тех, кого мы презираем в Студии. И это легко, когда мужчина привязывает вас как попало своими неловкими пальцами. Даже легче, чем находиться на нужной стороне кнута, как Делила.

Вот, например, Олаф. Олаф — специалист по убитому времени. Мы недоумеваем, зачем требовать музыку Сати для фона, приходить одетым с иголочки, переворачивать Студию вверх дном, разыскивая самые экзотические инструменты, если по истечении двадцати минут его активность медленно сходит на нет. Мужчина записывается на десять часов вечера, мы вполне законно предполагаем, что у него был весь день на то, чтобы подумать, чего же ему хочется, — но нет.

Обычно мое милостивое настроение испаряется довольно быстро, пока я, привязанная как попало, жду, что у него появится хоть какая-нибудь идея. Не нужно быть специалистом садомазохизма, чтобы догадаться, что он ничегошеньки в этом не понимает. Некомпетентность, возбуждение и желание, чтобы все прошло наилучшим образом, делают его криворуким. Какой толк, что он портной по профессии: узлы он завязывает слишком слабо или слишком туго. От этого хочется либо смеяться, либо врезать ему. Он добрый малый, да и я сама слишком добрая, поэтому я разрешаю ему привязать себя за шею, хоть и постоянно боюсь потерять равновесие и закончить повешенной, как Дэвид Кэррадайн, — незавидная участь. Спорим, что с его техникой и количеством времени, потраченного на завязывание узлов, я успею умереть пять раз, пока он сообразит, как освободить меня.

Даже его манера шлепать по заднице выдает нехватку техники: ему самому больнее, чем мне. Он быстро выдыхается и остается не у дел. Я раздраженно смотрю, как он с трудом барахтается в протоколе доминирования, в которое ввязался по собственной воле. Он ломает голову так неприкрыто, что мне самой становится неудобно. И так как он всегда приходит под конец моей смены, когда я уже истратила все терпение на других клиентов, мое смущение быстро превращается в бешенство. Или в презрение, раз мы об этом. Олаф, пупсик мой, дорого все-таки выходит: двести евро за то, чтобы выглядеть новичком! А он стоит как неприкаянный и думает, каким же должен быть следующий этап. Нет бензина — остановимся.

— Что мне теперь делать с тобой?

— Что тебе теперь делать со мной?! — плююсь я через плохо затянутый кляп.

— Чего тебе хочется?

Полностью привязанная, я ошарашенно таращусь на него:

— Но… я не знаю!

— Хоть какое-нибудь предложение?

— Но… нет, ну честно, нет у меня предложений! Я же тут в подчинении!

Олаф почесывает черепушку. Мало того, что я не помогаю ему, но я еще и осуждать его буду скоро, поэтому он, вооруженный гибкой плетью, использовать которую не решается, начинает прогуливаться по Студии со мной на поводке. Даже с запястьями, связанными за спиной, и щекой, касающейся теплого линолеуму, нельзя сказать, что я нахожусь в прямо-таки самой некомфортной позиции.

— Ну тебе же должно чего-то хотеться, — замечает он, присев на край скамейки и натянув поводок с другой стороны. Сидит он как старичок, остановившийся в общественном парке, чтобы его собака могла покакать.

Даже вне Студии наивно спрашивать у проститутки, чего ей хочется. Как и любой другой работяга, проститутка ответит, что ей хочется «на каникулы». В Студии же пресыщение всем принимает другие размеры. Я не особо сгораю от желания быть исхлестанной, и мне не хочется втихую шевелить пальцами ног и рук, чтобы избавиться от мурашек по всему телу. Я милостиво соглашаюсь на это, потому что это игра, только вот не надо заставлять меня проявить инициативу. Кто-нибудь уже слышал о господине, спрашивающем мнение у своей подчиняющейся партнерши? Или о доминанте, у которого кончились идеи? В таком темпе Олаф скоро начнет готовить себе шпаргалки для зубрежки накануне своего визита.

— Хочешь, я развяжу тебя и дам связать себя?

— Ну… нет. Я тут рабыня. К тому же я совсем не умею доминировать.

И главное, черт возьми, нельзя меняться ролями вот так, наугад, от отсутствия вдохновения. Нельзя требовать от проститутки компенсировать недостаток творческого потенциала клиента, особенно в Студии, где правила обговариваются заранее. Есть девушки вроде Маргарет, способные и на то, и на другое. Ее бы привела в восторг идея перехватить хлыст в свои руки. Она была бы рада заставить его искупить свою неловкость вот таким образом — спонтанно. Однако Маргарет — хамелеон публичного дома, одаренный ну просто восхитительной способностью адаптироваться. Хуже работника для Студии, чем я, не найти: когда мне дают роль, я не предпринимаю никаких попыток выйти за ее пределы. Моя инициативность засыпает, как старый кот перед камином. Но Олаф тонет и тащит меня за собой, так что мне приходится вздохнуть:

— Ну не знаю, почему бы тебе не попробовать бамбуковую трость?

Я дарю себе немного спокойствия и с радостью громко считаю вслух для Олафа, который перестал скучать. Когда он брызгает спермой мне на бедро, на смену раздражению приходит облегчение. Я даже оживляюсь. На часах видно, что нам осталось еще четверть часа, и я извиняюсь перед ним:

— Знаешь, все можно попробовать, но ты должен предупредить меня заранее. Если хочешь меняться ролями, я должна подготовиться к этому: я не могу прыгать от подчинения к доминированию вот так.

— Нет, все было отлично!

Олаф вежливо вытирает сперму с черного линолеума. Я замечаю, что он капнул немного мне на чулок, но он мой последний клиент, и я не драматизирую. В отличие от него, я не запачкала себе костюм, в котором мне придется ехать домой через весь Берлин.

— Выкурим по одной? — предлагает он, свалившись в длинное кресло, стоящее напротив козла.

После оргазма Олаф больше не вызывает презрения. Он образован, интересен, у него красивые черты лица. Открывая окна, я вдруг вижу его и Студию такими, какие они есть на самом деле: маленькая комната, которую наш разнорабочий обтянул искусственной кожей черного цвета, со стенами, наивно увешанными наручниками и колодками. Эти приспособления смотрятся угрожающе, но мы слишком часто полируем их антибактериальным спреем, чтобы продолжать бояться. Когда шайбы путаются или заедают, для починки приходится вызывать рабочего посерьезнее. В ожидании его прихода домоправительница вывешивает табличку «СЛОМАНО» на двери. Что до «Гимнопедий» Сати, неслабо прибавленных, они все равно плохо приглушают урчащие звуки труб в ванной, находящейся по соседству. Мы отчетливо слышим, когда кто-то из клиентов полощет рот. Когда я зажигаю сигарету, сквозь щель внизу двери до нас доходит немного приглушенный звоночек из коридора. Для проформы Студия герметично закрыта, но на всякий случай дверь изобретательно позволяет любому шуму просачиваться. То, что там происходит, не ускользает ни от кого: ни от девушек, ни от домоправительниц, которые за долгое время научились инстинктивно отличать поддельные завывания от фальшивой боли от гораздо более подозрительной тишины. Янус и Олаф наверняка не в курсе, но именно с этим стоило бы поиграть, чтобы напустить страху. Стоило бы поэкспериментировать с моментами затишья, убеждая девушку, что всего лишь за несколько секунд с ней может приключиться большое несчастье, и подкрадется оно безмолвно.

Вот уж кто мог бы показать всем остальным, так это Герд: одно его имя способно всколыхнуть наше заведение. Как правило, он записывается заранее, но порой ему случается прийти спонтанно: хочет удивить нас или чтобы мы удивили его, и тогда дружеская конкуренция тихо разобщает нас на время «презентаций…». Все те, кто соглашается работать в Студии, не обращая внимание на занимаемую там по обыкновению позицию, толпятся в коридоре, поправляя волосы руками. Дело не в деньгах, потому что Герд не оставляет больше чаевых, чем кто-либо другой, и не скажешь, что его внешность компенсирует все остальное. Со своим большим портфелем и длинными шерстяными пальто, которые зрительно укорачивают его рост, Герд напоминает эдакого старого семейного доктора, присутствовавшего при рождении каждой из нас. Однако, когда домоправительница открывает ему дверь и, радостно журя, будто актриса в роли влюбленной дурочки, помогает ему нести розы, что он приносит всем без разбора, слух о его появлении быстрым шепотом разносится по всему Дому: Герд!.. Герд пришел… Нет, без предварительной записи!.. Слух доходит до зала, и от внезапного волнения чулки начинают шуршать на пяти-шести парах разгоряченных бедер. Звонит телефон, но всем наплевать, и какая-нибудь несчастная расстроенным голосом заявляет: «У меня уже назначен клиент…»

За все то время, что он ходит сюда, Герд догадался о хитрости с занавесками. И пусть из коридора он не может разглядеть ничего, кроме теней и туфель Биргит, немного выступающих наружу, он поднимает шляпу и, глядя в нашу сторону, здоровается с коридором движением подбородка. Его розы всегда красивы, одет он — не придерешься. Ему характерна молчаливая любезность: результат — даже самые щепетильные из нас забывают, что ему как минимум тысяча лет. Но самое главное — Герд знает свое дело. Любая из его счастливых избранниц подтвердит. Любая, кроме Делилы, которая не даст подвергнуть себя гнету ни за какое золото в этом мире и, надо сказать, пропускает кое-что стоящее.

Может, она боится его портфеля. Мы все боялись его. Я помню нашу с ним первую встречу. Герд специально попросил маленькую сиреневую комнату в глубине коридора, ту, что дальше всех. Оттуда мне было слышно все, что происходило с девушками, но сама я была связана таким образом (шея привязана к рукам, а они — к щиколоткам), что невозможно было издать ни малейшего предупредительного звука. Понемногу я стала ощущать тревогу. Я смотрела на него краем глаза с низкого шкафа, окруженного шторой, на который Герд поставил меня в буквальном смысле этого слова, а он, возбуждаясь, смотрел на меня. Вид у него был непроницаемый. Он явно прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько тяжело мне было дышать. Через несколько секунд я бы обессилела и, возможно, задохнулась бы. Мне показалось, что вот она — конечная станция. Никогда еще трагический конец не казался мне таким близким. Ну, хотя бы, думала я, меня найдут в теплом и гостеприимном месте. Здесь будет по меньшей мере одна заплаканная домоправительница, которая объяснит моим родителям, что мы следим, мы внимательны, но у нас не получается быть повсюду.

Я вытаращилась на Герда глазами бешеной лошади. У меня сжимало горло от желания сказать ему: отвяжи меня, отвяжи, я сейчас упаду. Теперь он ходил вокруг меня почти впритык, и кончики его холодных пальцев гуляли по моей коже. Я закрыла глаза, чтобы не видеть своей собственной смерти, в то время как он шептал мне на ухо «Успокойся», и я почти поверила, что это был последний звук, который я слышала в своей жизни. Герд казался ангелом смерти, пытающимся успокоить меня, пока я испускала свой последний вздох. Ноги отказывали мне. В сознании у меня промелькнули все те прекрасные воспоминания, что, должно быть, мелькают там перед самой смертью: дом в Ножане, закат солнца на пляже в Сент-Максиме, улыбки любимых мужчин. Времени, в сущности, всегда недостаточно, или же слишком много приятных воспоминаний в голове. Но тут Герд одним взмахом руки развязал узел, соединявший мою шею с крючком на потолке, и я, как посылка, упала в его руки, которые неожиданно перестали казаться мне такими уж хилыми. Мое сердце билось так сильно, мне было так страшно, что я почувствовала, как волна благодарности и подобострастия по отношению к этому мужчине захлестнула меня, так бывает, когда слезы подкатывают к глазам. После он принялся больно обматывать веревками мои груди, будто делал замысловатое макраме. Мои колени были на одном уровне с ушами, и я чувствовала себя безвольным куском мяса, но что-то прислужническое и абсолютно тупое во мне пускало слюни при мысли о том, что же Герд сделает дальше. Я могла бы рассердиться, как это бывало со мной очень часто, видя, как он надевает перчатку из латекса, прежде чем запустить в меня свои пальцы. Сколько их? Не знаю. И даже если бы я захотела посчитать, наволочка, которую Герд нацепил мне на голову, делала меня слепой и глухой по отношению ко всему: к моему жиру, выступающему между веревками, к моему внешнему виду, к стыду, который я бы испытала, если бы рассеянная домоправительница открыла дверь. Все, что я помню, что кончила так сильно, что прикусила язык до крови. И потом, увидев меня, возвращающуюся в общую комнату с красным лицом, Эсме и Хильди расхохотались: «Все в порядке, Жюстина? Немного шнапса, чтобы прийти в себя?»

Покраснела я, однозначно, не от гнева и не от утомления. Странным образом у меня, привыкшей без малейшего намека на смущение прогуливаться нагишом в окружении этих женщин, сработал рефлекс укутаться в плед, будто мое тело так и орало об удовлетворении. В том, как порозовели мои щеки, было что-то интимное, и дело было далеко не только в моей наготе: мне хотелось остаться наедине с самой собой и помечтать, заснуть глубоким, как смерть, послеобеденным сном. После этого дня, как и все остальные девушки, я отслеживала появления Герда в борделе.

Герд, кстати, не рискует вызвать у нас презрение своими речами: он просто не разговаривает. Несколько фраз в самом начале ради должной вежливости вот и все. Отважный мужчина. Он принимает душ, доводит девушек до оргазма со страшной эффективностью и отправляется восвояси, освободившись от роз, двухсот евро и своей спермы, которую ни разу не видела ни одна из нас. Ему вполне хватает спектакля с женщиной в оргазме, у которой просто выбора не остается, которая сдалась. И после он довольствуется своей маленькой ручкой: мы даже и не думали, что она способна на подобное. В этом небольшом старичке есть какое-то благородство. Как-то утром мы пели ему оды на кухне: Хильди, Таис и я. Он в это время мучал Бобби (которая не заслужила этого, потому что в любом случае кончает от малейшего прикосновения). Делила, зашедшая выкурить сигарету, слушала нас, а потом стала скрипеть зубами:

— Вы все просто смешны с этим типом, годящимся вам в дедушки. Нет, да вы видели его портфель? Я бы взяла плату даже за то, чтобы дотронуться до него. Вы ни разу не задавали себе вопрос, в какое количество девушек он запихивал все эти игрушки? Мерзость. Кто знает, вдруг он ходит во все отвратительные бордели этого города, а вы, стоит ему прийти сюда, чуть ли не с ума сходите, чтобы он пошерудил в вас вибратором, который только что вынул из дешевой проститутки, зараженной хламидиозом.

— Он все чистит у нас на глазах, — отвечает Хильди. — У него с собой бутылочка с антисептиком.

— Да, его бутылка… Кто гарантирует тебе, что там не просто вода?

— Ты и твое желание покривить душой!.. Он надевает презерватив на все секс-игрушки, а еще сам надевает пластиковые перчатки всегда, когда может.

— Я ему не доверяю. Он сбрендил, этот тип. И к тому же он не оставляет ни евро на чай.

— Да, но он доводит нас до оргазма, — говорю я, решительно настроенная сражаться за честное имя Герда.

Делила пожимает плечами:

— Мне не нужен старикашка, чтобы найти свой собственный клитор, дорогуша.

Этому комментарию не удается испортить мне настроение, но я отчетливо вижу, что Делила обижается на наше единодушие и особенно на то, что в наших беседах нет ни капли насмешки над Гердом. Это против естественного порядка вещей, чтобы проститутки вдруг тепло отзывались о мужике, который принуждает их. Это пошатывает ее представление о профессии: парни — это одно, клиенты — другое. Презрение Делили распространяется на само понятие мужского пола. Только ее любовь к ним конкретно спасает ее молодых людей, и эта любовь пропорциональна ненависти ко всем тем, кто платит.

Jack on Fire, The Gun Club

Какой сладкой иногда может быть обратная дорога! Летом, когда небо, полное звезд, показывается между уродливыми зданиями, окрашенное в цвет фиолетовых пузырьков. Выходя из дома, я бываю в таком приподнятом настроении, что готова здороваться с людьми на улице. И вот, как и каждый вечер, я жестом руки приветствую хозяина соседней турецкой закусочной, который прекрасно знает, чем занимаются эти красивые, слишком накрашенные клиентки, всегда заказывающие донер без лука. И что с того?

Как же я люблю свой маленький вагончик в берлинском метро. Нет ничего более пьянящего, чем знать, что ты, проститутка, сидишь посреди этой толпы респектабельных людей, а те ни о чем не догадываются. Потому что, пусть я и отношусь к своей работе с известным прилежанием, в такие поздние часы в этом квартале города я часто больше кого бы то ни было похожу на студентку. Представьте себе! В то время как я провожу целый день в ночной рубашке и на высоких каблуках, с решительно откинутыми за спину волосами и с большим количеством туши, чем нужно, для меня роскошь снова натянуть на себя чуток растянувшиеся джинсы, бесформенный свитер, мои облезлые тенниски Bensimon и собрать волосы в высокий неблагодарный хвост. В эти минуты мне нравится смотреть на других девушек, которые едут на вечеринку и, кажется, прилагают бешеные усилия, чтобы походить на собственное представление о нас — проститутках.

И у кого же легкие нравы, дамы и господа? У них с их настолько узкими и облегающими промежность джинсами, что никакого воображения больше не нужно, или у меня, преспокойно читающей книжку и выражением лица напоминающей нянечку? Я раздаю вежливые улыбки старушкам, кучкующимся рядом со мной. Видимо, я кажусь им более надежной соседкой по сравнению с группками напудренных девчонок, опустошающих бутылки пива Berliner Kindi, прежде чем их выгонят из клуба Berghain. Этот смутный запах мужского пота может исходить только от них. Должно быть, он въелся в их чересчур длинные волосы. Они шумно смеются, и это заглушает мою музыку. Я вижу, как крохотные старушки поднимают брови: молодые женщины сегодня разучились вести себя. А я своим заговорщическим видом подразумеваю, что это молодость и нужно как-то ее пережить.

Как читать в таких условиях? Я чувствую себя суперменом в гражданской одежде, я только что спасла мир, а всем единодушно наплевать — и мне интересно, в курсе ли люди вокруг. Макияж не может выдать меня, ведь я умылась перед выходом с работы, однако мои глаза до сих пор хранят смелость борделя, раскованность, которую можно принять за дерзость. Сама я только что слезла со своего последнего клиента и прекрасно знаю, что это еще чувствуется. Это потихоньку затухает во мне, очень медленно, если предположить, что такого рода вещи вообще могут во мне погаснуть. На линии U7, кроме старикашек, всегда краем глаза посматривающих на девушек, ездят исключительно засыпающие старушки. Когда Бобби и Таис возвращаются домой тем же путем, они выходят на «Иоркштрассе», подмигивая мне. Но самый интересный путь лежит через линию U1: именно здесь мое бордельное опьянение впитывает веселье толпы, забуривающейся в метро в Кройцберге. Шанс примерно один из трех, что в куче молодых жителей Берлина, использующих метро, я встречу своего клиента или нашего общего клиента с Полин (пара француженок чаще привлекает бедных молодых артистов, чем деловых мужчин с Запада). Тогда как я узнаю их всех тотчас же, им для этого нужно больше времени. Мужчины украдкой кидают на меня взгляды, пытаясь установить связь между волосами, которые я собираю в такой хвост перед тем, как наклониться над ними и отсосать у них, и книгой на французском языке, что я вот уже несколько минут читаю лишь по диагонали. Как Вернер, например: он садится в метро на «Халлешес Тор». Сорок восемь часов назад он кончил мне на лицо, и мы оба вспоминаем об одном и том же, но если он от этого краснеет, то я просто улыбаюсь ему в ответ. Я прикасаюсь к краю моей смешной шапки вместо приветствия. Вернер делает знак подбородком. После каждый из нас вновь погружается в чтение своей книги: в моем случае — это Золя, а он утыкается носом в справочник по работам Ле Корбюзье.

Посмотри на меня, милый друг. Оторви глаза от телефона. Не опускай их под давлением откровенного взгляда, если осмелишься. Ну как в глазах такой девушки в шапке, как я, может читаться столько всего? Я скажу тебе: это потому что я трахалась весь день. Я доводила мужчин до оргазма с четырех до одиннадцати и, по правде, могла бы продолжить, если бы захотела. Может быть, я и хочу, между прочим говоря. Я знаю в точности, с чего начать, чтобы в итоге ты стал умолять творца не дать мне сожрать твою душу.

Ох, у меня никогда не было такой мирной и порочной связи с мужчинами, как те, что строятся в метро с абсолютными незнакомцами. Я вышла с работы измотанная, думала, что во мне больше нет места для чувственности, но в голове у меня и сейчас играет Девятая симфония Бетховена, как в финальной сцене «Заводного апельсина». Она буквально орет, пока пассажиры метро, голые и покрытые жемчужным потом, делают друг с другом неописуемые вещи.

Words of Love, Buddy Holly

Я в Доме. Стоит раннее розовое утро.

Сара зевает, заталкивая всякую всячину в свой шкафчик. Бобби наклоняется, чтобы подобрать свою обувь: она садится на корточки без всякой грации, и ей абсолютно наплевать на открытые чужим взорам телеса. Они трогательны, как телеса женщины, едва поднявшейся с любовного ложа, которой как минимум на какое-то время наскучивает игра в обольщение. Биргит складывает полотенца в ванной комнате: она надела наушники и слушает радио. Обутая в тапочки, я тащусь на кухню, чтобы приготовить кофе, но Паула, явно пребывающая в бешенстве, уже взяла эту миссию на себя. Только раздавшийся звонок отрывает нас от ее жалоб — это ее первый клиент, который, по всей видимости, хотел быть пунктуальным. Он, не двигаясь, уже ждет Паулу в Зеленой комнате.

Она агрессивно и с потрясающей вульгарностью закуривает Winston и, хмуря брови, делает первую затяжку, а после набрасывается на меня:

— Просто выводит из себя, когда они вот так приходят вовремя. Ты ничего не можешь сказать им: везде написано, что мн открываемся в десять. Но я только пришла! Сразу спрашиваешь себя, не шел ли он по пятам за тобой по лестнице. Сейчас, задумавшись об этом, я уверена, что слышала его!

— Невыносимо, — добавляю я с понимающим возмущением, довольная тем, что моя первая встреча назначена только на полдень.

— Уже оттого, что им хочется трахаться с утра, до работы, можно опешить. С женой еще ладно: она лежит рядом с тобой в постели, только руку протяни. Но заскочить в бордель перед тем, как поехать в офис! До меня не доходит, хоть я и стараюсь, черт, это выше моего понимания. Утром тебе хочется, не знаю, спокойно выпить кофе, почитать газету! Прийти в полдень, урвав время от обеденного перерыва, ладно. Но приходить ровно к открытию, просто потому что ты имеешь право так поступить!.. Что он себе вообразил, что я с утра до вечера хожу в подвязках и на высоких каблуках?

Честно сказать, я уже забыла, в какой одежде она пришла. Ее каре еще не было уложено, и она нацепила туфли, как тапочки. Смотря на Паулу, можно было представить, что она живет в подвязках и на высоких каблуках. Сейчас кажется, что ее только вытащили из кровати.

— Не успела я отворить дверь, как Биргит накинулась: «Тебя ждет клиент». Мне пришлось побыстрее переодеться и накраситься, к счастью, я приняла душ дома, потому как мыться ради него я бы и не подумала.

Она с еле скрываемым раздражением широко раскрывает свои маленькие, оттененные краской глаза:

— Да, потому что я подсмотрела в замочную скважину — хотела увидеть его рожу! Интуиция именно это мне и подсказывала: я была уверена, что это он. Прибить могла бы этого типа. Он нежный, клеится к тебе, с ним невозможно, уходит уйма времени на то, чтобы дать ему понять, что надо бы и честь знать, да поживее. А как же мой кофе?

— Да попей ты кофе! Десять пятнадцать — это десять пятнадцать. Как с почтой. Вот попробуй прийти на почтамт раньше времени.

— Кофе будет только через десять минут, а я не могу ждать, зная, что он тут, положил свои малюсенькие ручки на малюсенькие бедра и сверлит взглядом дверь. На меня это давит. Лучше уж отвязаться от него побыстрее. Но могу сказать тебе, что меня бесит такое поведение. У меня тоже есть своя жизнь по утрам.

И, раздавив сигарету в чистой пепельнице, Паула с кислой миной снова надевает свои туфли. На секунду она замирает на корточках, и дым соблазнительно вылетает из ее изумительных ноздрей, этакий выдох прекратившего борьбу человека.

— Когда день начинается вот так, не буду говорить тебе, сколько времени после у меня уходит на то, чтобы вернуть себе хорошее настроение.

Между шторой и кухонной дверью я вижу, как она шагает впереди своего клиента по направлению к ванной комнате, а тот, большой мальчик, с обожанием смотрит на нее. Ему не видно, как она хмурится поверх обязательной рабочей улыбки. Пока он моется, Паула заполняет бланк посещения, вздыхая:

— Он хитер, зверюга: принес мне подарочный сертификат в торговый центр KaDeWe. Ну это мило с его стороны. Только теперь у меня вдвойне плохое настроение. Во-первых, потому что так оно и есть, а во-вторых, потому что не до конца могу на него сердиться.

Он уйдет из борделя довольным, как всегда. В буквальном смысле этого слова. И по тому, как Паула будет хохотать на балконе с Геновой, окутанная поднимающимися вверх клубами дыма и ароматом кофе, можно будет заключить, что в итоге этот клиент забудется, как и все остальные. Они раздражают и волнуют нас, пока находятся здесь. Но как только за ними захлопывается дверь, кажется, будто они никогда и не существовали.

Tainted Love, Gloria Jones

Порой бывает трудно притворяться, что забываешь, что такое проституция. Смотришь на эти двигающиеся тела у себя между ног, слушаешь чрезмерные, измотанные звуки от усиленной работы, которые мы издаем, даже не задумываясь, и понимаешь, насколько все это, в сущности, абсурд.

Я хотела написать — чувствую это на кончиках своих пальцев, — что наше изнеможение должно быть похожим на усталость нянечки, которую заставляют беспрерывно играть с чужими детьми и потакать всем их прихотям, сдерживая то, как она сыта всем по горло. Бог свидетель, для меня оба занятия требуют одинаковой нешуточной энергии, одинакового отрешения. Но я сильно сомневаюсь, что на этой планете существует усталость, сравнимая с усталостью проститутки, даже среди профессий, больше остальных требующих физической отдачи. И это не говоря об умственной энергии, мобилизуемой для того, чтобы поддерживать беседу с восемью разными мужчинами, быть одинаково любезной и улыбчивой с каждым из них, а для этого нужна титаническая энергия!

Никто не знает, насколько голова соединяется с телом после восьми мужчин, насколько устает вагина. Никому не понять, что значит открывать эту вагину по заказу и сдерживать гнев при каждом ударе мужской задницы: каждый раз, когда член бьет по ее дну, как новый удар кулаком по лицу насмерть забитого человека, потерявшего способность двигаться и чувствовать. По правде, мы перестаем что-либо чувствовать. Или чувствуем только плохое: то, что осталось от бодрствующих нервов, отныне передает мозгу только сигнал о вторжении, дискомфорт, грозящий стать мучительным, примерно такой, как был в эпоху, когда не существовало интимной смазки. И это — насилие над самим собой тоже, самоотречение, с которым ты вводишь внутрь себя смазку, чтобы эта штука входила туда вопреки всему, чтобы подавить автоматические рефлексы сжатия мышц. Чтобы хотя бы та улыбка сохраняла свой блеск, когда лицу уже тяжело улыбаться. Мы, женщины, сами навязываем себе это насилие, повторяя, что эта дырка уже сделана, что сделана она именно с этой целью и, даже если для тебя это уже восьмой раз за сутки, для него — это кульминация дня. Другой не будет. Подумай о нем, подумай о нем, потому что мысли о деньгах не утешают. Это умение жертвовать собой толкает нас на то, чтобы подставить другую щеку, чтобы хоть один из нас был счастлив.

Почему я задумалась об этом именно сегодня? Да потому что запуталась в своем расписании и вместо того, чтобы прийти к двум часам, как я сказала домоправительнице, я пришла ровно в десять утра. За то время, что мне понадобилось, чтобы осознать свою ошибку, встречи со мной расписали вплоть до самого конца смены, и с учетом того, что в последнее время я часто отменяла, у меня не хватило наглости начать менять расписание без всякого резона. Смена длиной в одиннадцать часов — мои сестры, работающие в кафе, сказали бы, что это пытки, но, когда ты работаешь в публичном доме, к этому ощущению добавляется впечатление, что весь мир решил проявить по отношению к тебе полную бесчеловечность. В первую очередь это мужчины, но отнести сюда можно и домоправительниц, из благих побуждений загрузивших меня работой.

На кухне я встречаю Генову, которая только начала свою смену. Она не спеша наносит макияж, рассматривая свое отражение в маленьком двухстороннем зеркале, подвешенном над столом. Я курю, сидя напротив нее, тихо восхищаясь многочисленными этапами ее преображения. Сначала она наносит медного оттенка основу для макияжа. Можно было бы подумать, что на ее светлой коже этот оттенок будет слишком бросаться в глаза. Однако вопреки всем ожиданиям ей идет: у нее целая коллекция губок и кисточек, которые превращают два брызга тонального крема в незаметную вторую кожу. Мне бы так никогда не удалось. К тому же она параллельно разговаривает: насколько же естественной должна быть для нее эта процедура! Она делает это так же непринужденно, как я скручиваю идеальный косяк, но это, если уж на то пошло, не решает проблему с цветом моего лица.

— Как дела, Жюстина?

— Хорошо, как у тебя?

— Все отлично, ничего не меняется.

Она быстренько подводит карандашом брови. Похоже на переодевание маленькой девочки в ведьму. Тут есть и серый цвет, и черный, и коричневый — широкими плоскими мазками она творит настоящее чудо. Должно быть, все дело в этой странной губке в форме суппозитория.

— Ненавижу их, — вставляю я внезапно в порыве откровения.

— Ну уж нет!

— Все было бы еще ничего, если бы не заявился этот парень. Есть один такой: я предпочла бы сама заплатить ему, лишь бы он остался дома. Он милый, но я говорила ему, что у меня сегодня нет времени, однако он все же исхитрился и выскреб два часа со мной. У меня весь день испорчен, ты не можешь представить.

— Просто скажи ему это, скажи, что не хочешь видеться с ним сегодня.

— Да, но что делать? Сегодня ты не хочешь его видеть, но, может, в другой раз тебе будет все равно или ты встретишься с ним с удовольствием?

— Но ведь ты спокойно можешь сказать ему и так: «Сегодня у меня нет настроения».

— Да, но это немного смахивает…

Рука Геновы замирает на полпути: она ждет, пока я ищу нужное слово. Им оказывается слово «каприз». Ее брови приподнимаются от одного жирного мазка кайала. Кажется, она смотрит на меня свысока, и я, немного смущенная, вздыхаю:

— Не знаю…

— Слушай, детка, я скажу тебе одну вещь. Возьми мой пример: я занимаюсь этим, чтобы зарабатывать на жизнь. Мне нужно платить по счетам, платить за квартиру, за медицинскую страховку — мне нужны эти деньги, и обычно я не привередлива, когда речь заходит о выборе клиентов. В этом весь принцип, скажем так. Но если я в один прекрасный день выдохнусь, если от этого у меня испортится настроение, я точно знаю, что на следующий день я все отменю и потеряю деньги, которые никто никогда мне не возместит.

— Да, я знаю, что ты права…

— Извини, но мы здесь не круассаны продаем. Мы говорим о человеческом взаимодействии. И иногда, ничего не поделаешь, тебе неохота. Тут и говорить не о чем. Они спокойно могут пожаловаться домоправительнице или даже написать хозяйке, никто не найдет, что добавить.

— Постараюсь сделать так в следующий раз. Сейчас все уже позади, мне уже лучше, но работать одиннадцать часов подряд — это слишком.

— Прекрасно понимаю, о чем ты говоришь.

Она приступила к помаде. Нейтральный оттенок словно лакирует ее полные губы, хоть и не скажешь, что она накрасила их.

Бывают такие дни. Знаешь, когда наступает ночь и ты понимаешь, что всего было просто слишком много. Меня выводят из себя зеркала. Те, что в Золотой комнате, например, вспомнила их? Вот они, можно сказать, новый адский круг. Ты уже изнемогаешь, но должна смотреть в зеркало, на то, как этот тип хватает тебя за ягодицы, за талию, вертит тебя из стороны в сторону… Обычно мне это нравится, нравится, когда секс немного животный. Но в такие дни я чувствую, как во мне поднимается такой гнев, что хочется заорать: «Убери с меня свои чертовы руки, грязный мерзавец!» Понимаешь, о чем я?

Я молчу, довольствуясь тем, что улыбаюсь в ответ Генове, которую я бы никогда не представила теряющей терпение, охваченной той ненавистью к мужчинам, что я чувствую в себе сегодня. Это именно оно. Это как вспышка посреди благих намерений: ты вдруг видишь, как в зеркале отражается поломанная кукла — красивая упругая розовая кожа, придавленная телом зверя. Первобытные звуки убийства: едва различимый голос женщины, раздавленный ревом мужчины. Голос женщины, угнетаемой мужчиной, страдающей под ним от нетерпения и усталости. Сквозь свои волосы я смотрю на занавески, на зеркала, на свет и цветы, на то, как вокруг меня шатается целая комната в выбранном ею ритме. И хочется сказать, что эти декорации лишь попытка стереть из памяти то, что здесь действительно происходит. Неудивительно, что порой на короткий миг реальность возвращается. Комфорт и деликатность на какое-то время могут создать ошибочное впечатление, но наша точка отсчета — это абсолютно не гуманные условия; и это ремесло никогда не было по-настоящему гуманным. Законодательство стоит на стороне проституток и может смягчить условия работы, но это неимоверные усилия, на которые идет общество в попытке подсластить изначальный постулат: проститутка — объект для утех. Возможность для проститутки сказать «нет» довольно ограничена. Да, конечно же, мы можем сказать «нет», особенно в таком месте, как это, но о каком «нет» идет речь на самом деле? «Нет» чему? «Нет» чему в частности?



Вдобавок есть и такие дни, когда я перестаю что-либо понимать в этом деле. Когда прихожу слишком поздно и первый клиент уже ждет, когда начинаю смену, не успев ни нанести макияж, ни выкурить сигаретку, а именно это позволяет мне преобразиться и стать Жюстиной… И мне нужно тотчас позаботиться обо всем: о полотенцах, о музыке, об интимной смазке — хоть в моей голове еще полно литературных размышлений или фантазий о каком-нибудь придурке, встреченном пару минут назад.

Объяснения этому нет никакого, но мыслями я отсутствую. Одному богу известно почему. Я не здесь, мои стоны звучат фальшиво, я не готова… и кажется, что мужчины догадываются об этом, потому как у них не такой хороший стояк, как обычно. Я чувствую это: они медлят, прежде чем кончить. Помучившись недолго угрызениями совести, я вскоре начинаю презирать их, как официант, который внезапно начинает ненавидеть клиента, указывающего ему на небрежность или оплошности по неосмотрительности. Я виню во всем их, и самые мелкие детали физической любви становятся для меня невыносимыми: у одного член недостаточно твердый, другой потеет, как осел, и просто нет возможности терпеть прикосновения его голого, лоснящегося торса (кстати, если хоть капля его пота попадет мне на лицо, я, черт побери, расцарапаю этого осла до крови). Он хочет поцеловать меня и, так как я уворачиваюсь, довольствуется тем, что лижет мне ухо. Другой, которому я ясным текстом запретила любые анальные приветствия, никак не хочет убрать свой палец от моей задницы. У еще одного запах, который, пусть и нельзя назвать ни хорошим, ни плохим, действует мне на нервы, и, к тому же, какой шум этот тип издает, полизывая меня внизу. Такой, что мне приходится затыкать уши. Надеюсь, что это выходит незаметно, — а если это не так, то пусть катится куда подальше!

Может, моя внезапная холодность делает их недееспособными, оттого что они привыкли к моей доброте? Я устаю чередовать вялые объятия и бесполезный минет. Моя глотка в дни плохого настроения сверхчувствительна. Тогда я вытаскиваю презерватив из упаковки так, как отклеивают пластырь, и смазываю себе руки интимным гелем. Я начинаю нежно, а потом продолжаю с необдуманной верой в силу жаркого прикосновения моей голой кожи и в неописуемые изыски массажа. Но мужчина медлит, и я начинаю растрачивать свой талант: умелые ласки превращаются в яростную тряску руками доярки. Все это продолжается до тех пор, пока его неуверенный приятель в моих руках не сжимается, словно шагреневая кожа. Полное поражение с моей стороны. Черным по белому — недостаток профессионализма. Вот что случается, когда работаешь плохо. Ты хотела разделаться с этим побыстрее, приложить как можно меньше усилий, и вот что ты получила. Где, по твоему мнению, ты находишься, ну в самом деле? Это работа для художника, черт возьми. А ты что думала? Посмотри на себя: у тебя нет ни малейшего желания разговаривать, тем более заниматься любовью. Ты здесь только потому, что ненавидишь себя за то, что потратила шестьсот евро в бутике Agent Provocateur. Глупая курица! Шестьсот евро за один комплект. Не замечаешь, как действительно становишься шлюхой, это уж точно. И ты думаешь, что этот парень может позволить себе час с тобой? Он социальный работник, е-мое, женат, и у него дети. Он идет на жертву прямо сейчас, а ты пыхтишь от бешенства? Он оплатил час твоего времени, — а это в два раза меньше, чем время, проведенное тобой вчера в Tinder, когда ты, сидя в кресле, красила ногти на ногах. Где твое сердце? И уж не говоря про сердце, где твои принципы? Те знаменитые принципы, которые отличают тебя от других проституток?

Тогда я снова становлюсь любезной. Достаточно любезной и нежной, чтобы мои руки, по сравнению с его собственными, стоили потраченных денег. И от того, как он кончает, рыча в экстазе, меня охватывает порыв благодарности, смешанной с привязанностью. Он выглядит таким счастливым. Благодарит с усталым упоением на лице. Тебя не трогает, тебя, каменное сердце, что за секунду нежности он прощает тебе пятнадцать минут, в течение которых ты ожесточенно доила его? Не трогает, что все это могло быть так просто?

И раз уж я худо-бедно закончила свой шедевр, то решительно стану ласковой с ними со всеми, сколько бы их ни было. Буду гладить им волосы, воркуя, смягчившись и опьянев от осознания того, что презерватив полон, от моих сожалений и от странной солидарности по отношению ко всем этим мужчинам, пришедшим сюда, чтобы, уходя, почувствовать себя красивее. Это немного напоминает поход к парикмахеру: нет ни единой гарантии, что сработает.

Strange Magic, Electric Light Orchestra

Когда в начале сентября мой друг Артур стал отцом, меня не было рядом, чтобы отпраздновать это. Нет, я бездельничала на юге родины, сама уверенная в том, что беременна. Поэтому шампанским это дело, сидя на диване в квартире близ Венсенского леса, отметила другая. Это была Анна-Лиза: после десяти лет любви и смутных обид она в конце концов решила смириться с тем, что она не та самая. В течение этого десятилетия было немало кровавой мести и трагических диалогов, произнесенных на лестничной клетке возле ее квартиры, и так часто эти встречи казались последними. Однако, зная его так давно, Анна-Лиза поняла Артура. Пусть она плакала и кричала порой, Анна-Лиза знала, что ничего стоящего и долгосрочного не родится из гнева по отношению к этому парню. Поэтому она и была всегда поблизости, когда он не хотел быть один, а он всегда открывал свои двери ей, когда от одиночества уставала она. Они общались ежедневно. Анна-Лиза была из тех бывших, с которыми подружки Артура не знали, что делать, и в итоге мирились, соглашаясь жить с этой тенью. Они были смутно уверены, что трусливо подписываются на некую измену, доказательства которой никогда не обнаружатся. В сущности, Анна-Лиза была вроде лучшей подруги, знающей про Артура все, и именно ей он позвонил тем вечером, когда родилась его дочь.

Какой бы ни была смутная, более или менее осознанная боль, вызванная звонком Артура, провозгласившим «Она родилась!», — Анна-Лиза пригласила его к себе через три дня после рождения девочки. Из холодильника достали шампанское, и подруга, у которой еще не было детей, проявляла энтузиазм. Такой, какой ждут от женщин в присутствии молодого отца. Артур, опьяненный своим новым статусом и разомлевший рядом с благосклонным слушателем, немного позабылся, углубляясь в скучные рассказы об эпизиотомии[14] и разрезании пуповины, о том, как не помнишь себя от радости и начинаешь любить всю человеческую расу. Не задумавшись ни на секунду, что в этих размышлениях не было места для Анны-Лизы.

Он не удивился, когда она сняла рубашку, сказав, что надо бы произнести еще один тост. Артур раскрыл ей свои объятия с умиротворенной радостью, убежденный, что тем самым празднует торжество Женщины, чудесную плодовитость ее отверстий, эту слепую и глупую радость, что создает детей. Она занималась с ним любовью на славу, полная общительного транса, придумывая ради него опасные позы, лишающие его дыхания, пока он цеплялся руками за ее молодое гибкое тело. Новоиспеченный отец подумал про себя, а после сказал ей вслух: «Я никогда этого не забуду».

Потом, упав на него, с трудом пытавшегося отдышаться и отупевшего от обильной эякуляции, она улыбнулась и погладила его щеку. Она вдруг полностью контролировала себя: «Была рада сделать тебе приятное». Вот такой подарок она преподнесла ему — перформанс по случаю праздника. По их объятиям никак нельзя было заподозрить подобного, ну, ничего конкретного, ничего осязаемого. На груди у нее еще краснели пятна, под отяжелевшими веками сверкал насмешливый взгляд. И Артуру стало интересно, откуда появилась эта насмешливость. Была ли причина в оргазме? Или в том, что она довела его до оргазма? Ей было приятно подарить ему эту пылкую страсть: она сделала это от чистого сердца, кстати, можно было бы даже сказать, что любя. Она осознавала каждый жест, каждую позу, каждый разгоряченный взгляд сквозь длинные темные волосы. Возможно, она осознавала и каждое сжатие своего влагалища в тот момент, когда, может быть, кончила, может быть — мир внезапно стал полон предположений. Не то чтобы это что-то меняло: удовольствие оставалось удовольствием, даже если в случае с Анной-Лизой его спровоцировало не только простое желание. И он подумал про себя: «Возможно ли в действительности, что они могут быть такими двоякими, иметь три или четыре лица? Могут ли они быть настолько устрашающими, что их лицемерие никак нельзя проконтролировать? Вправду ли нужно мириться с тем, что с ними ты никогда не можешь быть уверенным на сто процентов, что нужно просто слепо доверять им или вечно сомневаться, тем самым рискуя никогда не познать счастья?»

Вслед за этим он решил, что, возможно, если копнуть поглубже, нам повезло, что для решения этой проблемы есть пенис. Чтобы насытиться, пусть даже поверхностно. Это уменьшит важность правды. Повезло, что в конце концов победа всегда на стороне пениса, в то время как разум утопает в бесконечных дилеммах. И пока Анна-Лиза спокойно засыпала, прижимаясь к нему своим жарким телом, он внезапно на короткий миг (даже если он и не сможет забыть результат) осознал, как женщины несчастны. Их сексуальный мир настолько сложен, что они сами довольно часто ничегошеньки в нем не смыслят. Потому что у них-то нет глупого члена, который укажет на физическое удовлетворение. Мужчина может соврать о чем угодно, но не скроет спермы даже в тех случаях, когда удовольствие оставляет желать лучшего. Семяизвержение — это финальная точка, в то время как женщина способна удовлетворить себя везде и нигде. Она безостановочно бежит за Удовольствием по дороге, захламленной тысячью собственных личностей. Для женщины существует миллиард причин, чтобы потрахаться, но ни одну из них нельзя назвать однозначно физической. Эти причины благородны и эгоистичны: стереть воспоминания о его бывшей, сделать комплимент, продолжить собственное существование или отпраздновать рождение ребенка той, которую Артур предпочел ей. Возможно, что физическое удовольствие в тот или иной момент спровоцировано этим альтруизмом. Возможно, женщину, начинающую дело, твердо решив довести партнера до оргазма, затягивало в собственную игру. Может, поэтому киска Анны-Лизы, плотно прилегающая к его бедру, была такой мокрой.

Хотя, может быть, она была влажной просто потому, что это характерно для любой киски, даже для той, что возбудилась лишь наполовину. Может быть, ее привели в такое состояние звуки, что издавала она сама, и произведенный на него эффект. Лучше уж оставаться в неведении. Мои циничные рассказы о борделе отяжеляли его размышления. Артур считал, что я могу заниматься сексом и думать совершенно о другом. Значит, женщины могли по определению быть цельными и состоящими из множества частей, присутствуя одновременно в разных измерениях.

Шла ли речь именно о несчастье? И если так, было ли оно женским несчастьем или мужским? Потому как последние пребывали в отчаянии, пытаясь отличить правду от лжи. Не в этом ли было единственное настоящее горе, если подумать? И, скорее, не сродни ли магии то, как женщины способны быть одновременно тут и там, как умеют вкладывать душу во все?

Да, вот о чем он подумал, засыпая: должно быть, это магия.

В его жизни была Анна-Лиза, и я, и все те женщины, коих он заставлял кричать и, возможно, испытывать наслаждение. Воспоминания о них вертелись внутри него вокруг собственной оси, опьяняя его. Тогда он подумал, что если уж называть это магией, то, значит, и относиться к этому спектаклю нужно было по-детски: без хитрости, без недоверия, не пытаясь искать, в чем загвоздка. И самое главное — не поддаваться на взрослое сумасбродство, мол, необходимо знать, почему кто-то становится волшебником, что он пытается скрыть, какой глубоко зарытый голод он пытается усмирить. Достаточно ведь просто сказать себе, что волшебнику нравится видеть, как блестят глаза у публики, что его собственное удовольствие заключается в том, чтобы доставлять его другим.

Always See Your Face, Love

Мне не трудно понять, почему можно захотеть прийти в бордель разок. Если туда возвращаются, это доказывает, что заведение функционирует удовлетворительно, что оно предоставляет достаточно обширный выбор и может приспособиться к разнообразным и переменчивым мужским фантазиям. Если бордель перестают посещать навсегда или на короткий период — это обязательный этап, понятный таким, как я, постоянно предпринимающим попытки уменьшить вредные, но приносящие удовольствие привычки, как сигарета, или травка, или розовое вино.

С тех пор, как я начала работать в Доме, я повторяю себе, что широкая палитра, которую мы представляем собой, предлагает любому мужчине семь разных супруг на неделю. Главное, чтобы бюджет позволял. Бордель — это полигамия, доступная честному гражданину. Но отработав более девяти месяцев, я отмечаю, что в моем расписании на день, забитом до отказу, очень мало новеньких. В большинстве случаев имена клиентов мне известны, и редко Дом случается зайти в зал для знакомств, не проворковав по-немецки: «Ой, это ты! Как у тебя дела? Давно не виделись». Немецкий дается мне все проще день ото дня.

Многих я обнимаю, как могла бы обнять друзей. Друзей с большой натяжкой, несомненно. Друзей, без которых я обошлась бы довольно легко. Друзей, с которыми я спокойно могла бы не заниматься сексом. То, что они настойчиво возвращаются ко мне, могло бы быть объяснимо огромной силой человеческой привычки. Большая часть из них считает выложенные сто шестьдесят евро за час приличной суммой и предпочитает не рисковать в страхе разочароваться (или оказаться довольными) с другой. Мудрое решение, поддержанное бы среднестатистической супругой, в объяснениях для которой эту инвестицию скрывают под предлогом иных трат. Однако что сказала бы жена о связи, как ни крути формирующейся в этих стабильных отношениях, длящихся порой более полугода?

Ввиду того, что за это берется плата, все должно казаться неважным, как в случае с тайским массажем, но Лоренц приходит ко мне вот уже восемь месяцев и знает мое настоящее имя, Роберт читал мою книгу, а у Йохена есть мой номер телефона. И мои поцелуи потеряли профессиональное равнодушие, теперь они похожи на поцелуи жен, которыми те награждают их по приходе домой с работы. Только благодаря деньгам я все еще продолжаю отличаться от любовницы, хоть верим в это лишь я да они сами. Эти деньги прячут нас в ограниченном пространстве времени. Они платят за право иметь любовницу; с XIX века ничего особо не изменилось. Они платят, чтобы она была одна, та же самая каждый раз. Ничто не поменяет тот факт, что мужчины, как и женщины, вечно придают какое-то иное, дополнительное значение там, где речь должна была идти лишь о деньгах.

Да, ну а те, кто не женат? Заставляет ли тебя бордель разлениться, когда находишь там себе девушку по вкусу? Возьмем в пример Теодора. После полугода встреч с ним его посредственная внешность больше не вызывает у меня ни малейшего неудовольствия. Напротив, огромное количество других параметров сделали его симпатичным мне, даже более — достойным любви. Теодору должно быть — сколько же? — не больше тридцати пяти лет. Он биолог. Профессия эта для одиночек и звучит совсем не привлекательно. Теодор ничто так не любит, как странствовать в одиночестве по разным уголкам Германии, из которых он привозит черенки таинственных растений. Я уже запомнила имена друзей Теодора, но не знаю ни одной самки в его окружении. То есть не было бы большой ошибкой воспринять меня как что-то наиболее близкое к подружке в контексте его одинокого существования. Теодор — блистательный большой мальчик, полный запасов энергии.

Нежный, смешной, терпеливый, и те долгие месяцы, что я знаю его, открыли мне, что он далеко не плох и не эгоистичен в постели, Теодор — один из тех клиентов, считающих своим долгом довести меня до оргазма. Скажем, что в общем и целом в этом мужчине есть все, чтобы осчастливить честную женщину. И факт в том, что порой я спрашиваю себя, не ворую ли я в какой-то степени время, проводимое с Теодором, у какой-нибудь настолько же нежной и одинокой женщины, как и он сам. Ведь она бы не взяла с него за поцелуй ни копейки. Я ломаю себе голову, не держу ли я его в плену ошибочного мнения, согласно которому нет для него любви, возможной без предварительной платы.

С Теодором, как и с другими, мне с каждым днем все труднее и труднее определить, какое же место я занимаю в их жизни. Деньги, что должны были защищать нас друг от друга, представляют собой лишь последний лживый барьер, сохраняющийся между нами в надежде, что мы не сможем полюбить друг друга. И когда пропадает эта иллюзия, правда являет свое лицо — как никогда настоящее, как никогда ранящее. Речь никогда не идет просто о мужчине и женщине, коим никакое золото мира не мешает проникать друг в друга во всех смыслах этого слова (и самый буквальный — не тот, о котором вы подумали, далеко не тот). На работе, после того как задача с сексом решена, наступает мой самый любимый момент: они начинают говорить, смеяться, поглаживать мне бока. Они комментируют мою музыку, рассказывают мне о том, как прошла их неделя. Их удачи. Их печали. Ничтожные детали, составляющие их личность в этой жизни, частью которой я являюсь и не являюсь одновременно.

На дворе декабрь, я и Лоренц только что закончили заниматься любовью, и теперь я ворчу по поводу рождественских праздников. Они неумолимо приближаются, а с ними вместе, сверкая и блестя, — вся моя семья и дьявольские родственные обязанности по случаю рождения младенца Иисуса: подарки, ужин, сочельник… Я пытаюсь втянуть Лоренца в разговор, и желательно, чтобы он был на моей стороне, но мужчина не перестает улыбаться, скрестив руки за головой, уставившись на красную лампочку над нами.

— Я думаю, что это Рождество будет хорошим, — бросает он мне под конец.

— Ах так? С чего же?

— Моя девушка беременна, — отвечает Лоренц, и его щеки вмиг розовеют.

Он становится похож на жену, объявляющую мужу о своей беременности. И, словно я была этим самым мужем, я чувствую, как моя грудь наполняется эйфорией:

— Неправда!

— Правда! Это близнецы!

Лоренц так прям и сияет. Мы оба на седьмом небе от счастья: он и я. Говорим о его девушке, для которой это первая беременность. У него самого уже есть два взрослых сына, и от осознания того, что скоро родятся две крохи, он молодеет лет на двадцать.

Вначале я все же немного ошеломлена где-то глубоко внутри тем, что порыв желания, то есть радости, направляет будущего отца не между ног своей беременной жены, а в пустой и настолько равнодушный, насколько это только возможно, живот другой женщины. То, что эта женщина — проститутка, не имеет ни малейшего значения.

В Париже несколько десятков месяцев тому назад у меня были тайные и, поверьте мне, доставлявшие незначительное удовлетворение отношения с женатым мужчиной. Этот мужчина, уточняю, не фигурирует ни в одной из моих предыдущих книг, в общем — один из многих. Этот сорокашестилетний мужчина женат с двадцати лет, и в этом возрасте у него родился первый сын. Однажды вечером мы встречаемся по-быстрому (это было нашим любимым вариантом). Я спрашиваю у него точную дату рождения его ребенка, а он вместо этого рассказывает мне одну историю: той ночью молодой отец выходит из клиники в состоянии транса, его всего трясет оттого, что он только что держал в руках маленький красный рыдающий сверток — своего сына. Возможно ли это? У него-то? Сын? Нет в этом мире более мощного чувства радости и тревоги, не существует более заразной эйфории. Даже экстази не идет ни в какое сравнение, а он-то щедро его опробовал. Ничто не заставит вас так влюбиться во все: в Париж, в мир, даже в Бога, который вдруг странным образом кажется существующим. Мужчина покупает вино и садится на свой мотоцикл, едет через весь город, и рот его расплывается в широкой улыбке. И куда, вы думаете, он едет?

Направляется он в квартиру девушки, с которой трахался в дополнение к своей благоверной и чье имя помнит только потому, что именно она была с ним в тот вечер, когда он стал отцом. Он с бутылками под мышкой поднимается по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Берет девушку со спокойствием и мужественностью императора. В это время его жена с синими кругами под глазами и надувной подушкой под ягодицами ощущает биение своего сердца в месте разреза эпизиотомии. Вот что приходит мне на ум, и ему тоже, потому как он тихо посмеивается:

— Странно, да? Я задавался вопросом, не тварь ли я. Мне часто случалось вести себя как мерзавец, я не пытаюсь обелить себя. Но мне тяжело объяснить, что я чувствовал в тот вечер. Во мне было столько любви, так много ее. Мне казалось, что я лопну. И мне нужно было поделиться ею с кем-то. Виктория была в клинике, она устала…

— А твои друзья?