Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Беккер Эмма

Дом

Для Луи Жозефа Торнтона, восхитительного мужчины и отца Для Дезирэ ля них и для всех нас




Emma

BECKER

LA MAISON




Та трещина, тончайший шрам, что расходится исключительно в зловещую, бесконечно длящуюся улыбку. Черная, зияющая, беззубая улыбка, странным образом наделенная чувственностью. Может, лишь к этому, в конце концов, ведут все наши переживания. И в качестве ответа на все — лишь безудержная, немая веселость этого липкого отверстия.
Луи Калаферт. Север


Vous qui passez sans me voir, Jean Sablon[1]

Вчера я была с сыном. Пока я заправляла его постель, он методично, одну за другой, выбрасывал вещи из шкафа для одежды. Я хотела найти кружевной плед, достаточно большой, чтобы накрыть его постель, и первым, что попалось мне на глаза в ящике комода в коридоре, было покрывало три на три метра, которое я купила тогда, когда закрыли Дом. Смятое как попало, так и не постиранное, оно пылилось здесь уже месяцев пять.

«Не поможешь мне расстелить покрывало на кровати?» — спрашивает у меня Инге в Красной комнате. Плед только из сушилки, он еще теплый на ощупь, будто живой. Это я забросила его в машинку, потому что один из клиентов опрокинул на него масло. По разные стороны огромной кровати мы с Инге старательно разглаживаем складки ладонями. Мы разговариваем.

О чем? Не могу вспомнить. Я в хорошем настроении: большая часть намеченного по расписанию выполнена, да и все близится к концу, так или иначе. Инге проветривает комнату, и ветер заставляет трепетать шторы из органди. Свет снаружи великолепен, как это бывает в конце лета, в нем пока нет оранжевых отливов, зато есть почти сверхъестественный блеск. «Мне надо вниз, до скорого», — говорю я Инге, накидывая черное пальто. Инге, как обычно, напевая, говорит что-то в ответ, но я уже в подъезде, где все еще витает, хоть и ослабевший, запах стирки и голых тел.



Именно этот запах и сохранило покрывало — это чудо, приобретенное мной за бесценок — пять евро — в тот момент, когда Дому пришлось закрыться и хозяйка решила продать нам все почти задаром, прежде чем хозяева других борделей придут копаться в наших вещах.

Я принесла его домой, как щенка, оставленного у автотрассы, и долго убеждала себя в том, что постирать его невозможно, потому что моя машинка слишком мала. Однако нежелание стирки полностью объяснялось страхом навсегда потерять этот запах. Без него я держала бы в руках просто непомерно большое покрывало сомнительного вкуса, кучу ткани, занимающую место в шкафу, которую я так никогда и не решилась бы выбросить. А теперь вот оно — лежит с внушительной складкой посередине. Если не пригладить его безукоризненно, кровать кажется перевернутой с ног на голову. Малыш все еще занят опустошением своего шкафа, и я падаю на до сих пор пахнущие складки. Голова моя вертится как волчок, окруженная красочными воспоминаниями. Да, в этом запахе есть аромат того стирального порошка, и я могла бы достать именно эту марку, если бы нашла время, энергию и потеряла бы совесть до такой степени, чтобы решиться навязать своей семье душок борделя, где я отработала два года. Но как добавить к нему кислую нотку аромата потных мужчин, изгибающихся и постанывающих девушек, испарину, слюну и другие соки человеческого тела, высохшие в этих волокнах? А еще зловещую, порой невыносимую пахучесть голубого мыла, которым мужчины пользовались в ванной. Даже если бы я так и не постирала покрывало, в комнате оно потихоньку впитало бы запах малыша, а призраки Дома (а с ними и я) улетучились бы, и эта вышитая ткань длиной и шириной в три метра превратилась бы в нетронутый холст, пахнущий подгузниками и чистой кожей ребенка.



Мне бы хранить это покрывало как средневековую книгу, чрезвычайно осторожно вынимая определенным образом: приглушив свет, медленными движениями. Когда я принесла его к себе, я была уверена, что Дом не закроет свои двери, что в последний момент что-то или кто-то спасет нас, что для любви и ненависти появятся другие побрякушки и что даже если Дом исчезнет, то лишь для того, чтобы вновь расцвести в другом месте. Благодаря всему тому, чем я заставила свою квартиру: кровати Беляночки, зеркалам. ночным и журнальным столикам, полотенцам и маленькому вентилятору, — Дом должен был выжить. Но вещи имеют потрясающее свойство незаметно растворяться в новой обстановке.



Приехав к нам в гости как-то раз, моя бабушка в полном восторге спросила у меня, где мы отыскали такую потрясающую и крепкую кровать. Застигнутая вопросом врасплох, я стала рассказывать о блошином рынке в Райниккендорфе, хотя все в этой кровати выдавало, что она из борделя. Ну кому могло понадобиться зеркало, инкрустированное в изголовье кровати, с романтической отделкой по контуру — изображения голубок и лаврового листа в цвету? Однако тут, в моей комнате, кровать растеряла весь свой глупейший эротизм, приняв скромный вид неожиданно качественной находки. Когда я заявила, что она обошлась нам менее чем в тридцать евро, бабушка повторила, что кровать была действительно прелестной. Как же нам удалось занести ее в комнату?

«Ох, мы прилично помучились», — услышала я свой ответ. В тот день накрапывало. Мы встали в семь часов утра, чтобы добраться до другого конца Берлина и арендовать грузовик. А все из-за того, что я не смогла умерить свой аппетит, и в придачу к кровати мы должны были забрать еще четыре зеркала, два стола и огромное число дурацких побрякушек, на которые я и не взглянула бы, если бы не привыкла к ним в Доме. Мы припарковали машину на тротуаре прямо у двери, в которую входили и выходили мои коллеги и несколько русских разнорабочих, вооруженных рулетками и отвертками. Я впервые видела эту дверь такой — уныло распахнутой между двумя горшками с кустистой зеленью. Чувствовалось, что это не переезд: попахивало налоговой реорганизацией, судебными приставами и паникой. На втором этаже было уже пусто. Проходя мимо, Юта окинула комнату долгим грустным взглядом и вздохнула: «Все впустую, не так ли?» Она ушла под предлогом какой-то встречи, но я думаю, ей просто больно было видеть, как кровать забирают из комнаты. У нас ушел целый час на то, чтобы разобрать кровать, состоящую из трех невероятно тяжелых и абсолютно не созданных для транспортировки частей. Кто-то задумал эту кровать так, чтобы она оставалась здесь и ее никуда не переносили. Кроватная сетка представляла собой соединение массивных деревянных досок — на ней можно было прыгать изо всех сил, и никто не услышал бы и скрипа. Эту кровать построили специально для таких вещей: для движения, тяжелых ударов ягодицами, для первых брачных ночей, диких и ретивых объятий — не для сна. Именно поэтому, кстати, на ней так хорошо спится. Ты сваливаешься под грузом усталости всех тех людей, что на ней выжимали из себя соки в течение сорока лет. Хотя никто, кроме меня, этого не знает. И что до меня, так я не закрываю глаза сразу: моя усталость всегда отступает перед необходимостью посмотреться в зеркало. Когда я разворачиваю к нему голову, каждый раз мне кажется, что вот-вот за округлостями моих выгодно собранных в кучку ягодиц я увижу белый комод, в который Инге убирала постельное белье, лампу в форме звезды и слащавую картину с блондинкой у окна. В такие минуты до меня будто доносится музыкальный микс из колонок, которому я бросала вызов, проигрывая в стереосистеме свою собственную подборку. В тот день я было решила, что кровать и вправду не сдвинется с места, что ее придется разрезать на кусочки, как это делали когда-то с малышами, решившими появиться на свет попкой вперед, тех, которых не получалось извлечь естественным путем. Даже после того как мы вытащили из койки с пять десятков гвоздей, каркас кровати треснул при попытке его приподнять. Затея казалась невыполнимой. Нам пришлось позвать на помощь пятерых русских, занимавшихся разборкой другой кровати в соседней комнате. Они походили на работников погребальной службы. Я посмотрела на паркет — он был светлее там, где только что стояла кровать — и подумала о том дне, когда эти настилы видели свет в последний раз. Тогда хозяйка была еще совсем молодой женщиной, и три четверти девушек, прошедших через эту комнату, еще даже не появились на свет. Собравшейся там пыли было столько же лет. Мы загрузили мебель в грузовик и отправились к себе, изнуренные и грязные. То был последний раз, когда я наслаждалась видом этого здания, этих комнат, кустов в горшках и улицы Вильмерсдорф. Последний раз, когда я вдыхала этот запах.



Вместо рассказа об этом я углубляюсь в описание невероятного блошиного рынка, где пару зеркал первоначальной ценой в четыреста евро (на что указывает этикетка сзади) нам отдали в пять раз дешевле. И эту лампу, эти полотенца, эту посудину для всякого хлама… Единственное из всего этого, от чего действительно пахнет борделем, — это покрывало, которое я прячу, как белое платье новобрачной, сохраненное после отмены свадьбы по трагическим причинам. Я ничем не могу оправдать его покупку, оно совсем не соответствует моему привычному вкусу. Его ценность лишь в моих сентиментальных воспоминаниях. Кажется, что эти чувства не объяснить, поэтому я и принимаюсь за эту книгу.

Да и нет у меня особого выбора, потому как после купания малыш кидается в мои объятия, голенький, как червяк, и хорошенько намачивает покрывало. Теперь нужно будет его постирать. Если вам нужно силой и против собственного желания перевернуть страницы своей жизни, доверьте это дело детям. Расставание начинается здесь.

И моя книга тоже.




Не стоило ходить туда, где жила женщина, носившая красивые длинные платья. С ней никто не разговаривал, никто даже не здоровался. Она воровала маленьких мальчиков. В ее доме их было полно. Полно маленьких мальчиков, которых больше никто не видел, которых больше никто не увидит, потому что она съедала их одного за другим. Женщина с красивыми длинными платьями была проституткой.
Луи Калаферт. Механика женщины



Группа сквоттеров в старой больнице
Кричат: «Ничего вам от нас не добиться!
Дом наш, мы его не оставим,
Пусть застройщиков гнусная стая
Подальше из Кройцберга валит!»
Ton Steine Scherben. Rauch-Haus-Song [2]




Season of the Witch, Donovan

Когда же я начала думать об этом всерьез? За всю мою жизнь меня посещало немалое количество дурацких идей, но мне кажется, что эта жила во мне всегда, более или менее осознанно.

Может быть, это началось само по себе двадцать пять лет назад, 14 декабря в городе Ножан. А может, на десять лет позже, когда я начала замечать разницу между девочками и женщинами. Возможно, это началось, когда я стала читать. Может, в тот момент, когда я поняла, что не смогу удержать Жозефа, и шагала грустная, в одиночестве, по заиндевелым улицам Берлина. Также вполне возможно, что этот роман начинается вот этой ночью: Стефан, приехавший навестить меня и несомненно жалеющий об этом, спит крепким сном рядом. Мало того, что он забрал себе все одеяло, так еще и издает глухой храп, отягощенный смыслом. Если я не в состоянии заснуть подле храпящего мужчины — храпящего потому, что ему уже не двадцать, — значит, я в который раз заплутала. Значит, вопреки всем ожиданиям и несмотря на мою любовь к Стефану, мне нужен парень с широко распахнутыми, свежими, новехонькими носовыми пазухами, что подразумевает — парень моего возраста. Возможно ли это?

Есть Жозеф. Жозеф. Вспоминать это имя в темноте, бесшумно произнести его, давая моим губам соприкоснуться, — это безымянная боль. И так, наверное, лучше. Может быть, не стоит упоминать Жозефа в этом романе. Когда кто-то уходит от вас, это как смерть, от которой невозможно оправиться, потому что лишь мысль о том, что этот человек на самом деле жив, рядом, но принял решение больше не существовать для вас, никогда не перестанет сыпать соль на рану. Это смерть. И я принимала участие в убийстве Жозефа так же, как старательно потихоньку убивала всех, кого люблю.

Я понимаю его ненависть ко мне. Ненависть, которая по сравнению с той, что испытываю я к самой себе, похожа на прилив антипатии. Я уехала в Берлин, потому что труслива и потому что не находила другого способа дать ему понять, что безнадежна. Что у нас не было надежды. Я была уверена, что в этом городе найду людей, похожих на меня. Я еще не знаю, существуют ли на свете люди, подобные мне, но улица постоянно зовет меня, зовет громкими криками по малейшему поводу. С тех пор как Жозеф ушел, мне кажется, что мое дыхание задерживается, как только я оказываюсь в четырех стенах, как только больше не иду куда-то. И сейчас, пока Стефан спит настолько глубоким сном, насколько это только возможно, я не понимаю, что мешает мне снова начать дышать. Поэтому я одеваюсь и сбегаю. До приезда Стефана я умирала от одиночества, но стоило ему приехать, и я заскучала по самой себе, как это бывает всякий раз, когда кто-то — неважно кто — начинает искать моего общества. В этом причина моих спонтанных побегов. И кажется, что все, включая шорохи в прихожей, когда я, задерживая дыхание, завязываю шнурки, включая хруст в коленях, когда нагибаюсь, чтобы прихватить сумку, — все это играет против меня, на руку спящему человеку. Но, слава богу, Стефан и глазу не откроет, даже если в спальне прогремит пушечный залп. Закрывая за собой дверь, я испытываю такое же ощущение свободы, как если бы сбегала от мужчины, который сам задавался вопросом, как слинять после того, как подцепил, а потом переспал с девушкой, встреченной в баре.

Вот в такой западне между женщиной и мужчиной я пребываю в последние годы. Хотя думаю, что так было всегда. Правда, это чувство никогда не ошеломляло меня саму так, как в Берлине во время моих одиноких ночных прогулок по широким улицам, где то и дело на горизонте, словно цветки, вырастают проститутки. Кажется, что они появляются на моем пути, как по волшебству, повсюду, куда бы я ни направилась. К четырем часам после полудня улицы обычно пустеют, но как только солнце скроется (с поразительной скоростью, как это бывает в Берлине в феврале), стоит лишь моргнуть глазом, как отряды девиц в ботфортах, опоясанные сумками-бананками, высыпают на тротуары. С тех пор как я поселилась неподалеку от этого места, мне кажется, что я постоянно пересекаюсь с одними и теми же из них. Если бы я не была настолько застенчивой во всем, что касается женщин, я могла бы даже представить себе, как здороваюсь с ними, подобно тому, как приветствую местных продавцов. Кто знает, возможно, со временем они стали бы принимать меня за полицейского в гражданском или за потенциальную коллегу, вышедшую разведать условия труда. Но в реальности все не так. Я присаживаюсь на скамейку, удобно расположенную под уличным фонарем, словно на острове спокойствия, и сижу там, притворяясь, что читаю, или же читаю взаправду, регулярно поглядывая на тени, что они отбрасывают подле моей.

Всякий раз я думаю: вот они — женщины, которые только и есть что женщины, и больше ничего. Это существа, о которых в высшей степени судят по их легко определяемой половой принадлежности. Даже если бы в них было что-либо хоть малость неоднозначное, эта двоякость потонула бы в вакханалии украшений и феромонов, которыми они заполняют этот уголок мостовой. У Жозефа я переняла то ошибочное мнение, согласно которому женщина, которая так же часто вступает в сексуальные отношения, что и мужчина — то есть так же свободно и без смущения, — может быть только шлюхой, какой бы ни была ее одежда и взгляды, которыми ее одаривают. Можно представить, насколько тяжело было Жозефу с точностью охарактеризовать меня на протяжении тех трех лет, что мы провели вместе, постоянно балансируя на грани сумасшедшей любви и невыразимой ненависти. Если в начале наших отношений и могла присутствовать некоторая недосказанность, в конце концов Жозеф понял (но не принял), что потеря контроля над собой и любопытство, которые он наблюдал у меня в постели, не были предназначены исключительно для него. Это было далеко не так. И больше — эти качества не дожидались его, чтобы проявить себя. Думаю, что он понял, что мое желание было направлено не на определенного мужчину, а на весь мужской вид, что оно появляется и встает дыбом от непонятных импульсов, никак не связанных с плотскими радостями. Я потратила много лет, размышляя о желании и в целом о плоти. В результате мою собственную удовлетворить можно, даже не снимая с меня одежду. Каким образом? Понятия не имею. Именно поэтому, несомненно, я продолжала и продолжаю заниматься сексом, воображая, что неожиданно отыщу ответ на свой вопрос.

Правда в том, что с тех пор, как от меня ушел Жозеф, пропали даже мысли о том, чтобы испытать физическое облегчение. Я и думать об этом перестала, выбросив идею кончить с кем-либо еще, кроме него, на свалку невероятнейших. Мое наслаждение исходит от наслаждения другого человека, лежащего подо мной и протиснувшего интригующую вещь мне между бедер. Я наблюдаю сверху. Ничего не чувствую, но убеждена, что верну чувствительность, благодаря всем этим играм в наездников, в которых задействован лишь мой мозг. Мое тело с превеликим удовольствием участвует в этом маскараде, но, хоть я и стараюсь изо всех сил, изворачиваюсь самым хитрым образом, во мне не утихает тихий, холодный голос затаившегося хищника: «Он, возможно, уже скоро кончит. Если ты погладишь его вот так, то это произойдет. Если ты немного замедлишь темп, то отдалишь момент. Но взгляни на волоски, вздыбленные на его груди, посмотри на гусиную кожу на его животе — он уже готов. Он смотрит на твои прыгающие груди, и эта картина ведет его в пропасть».

Вслед за этим голосом слышится другой, неприлично детский, принадлежащий той части меня, что застыла во времени, когда мне было пятнадцать лет. И этот голос просто не может поверить в происходящее! Значит, он кончит от движения твоих грудей, именно твоих, этих малюсеньких грудей, которые ты всегда считала не более чем декоративными. Твое тело, твой запах, твоя манера двигаться, звуки, которые издаешь ты, — ты просто оболочка, оболочка, которая готова обсасывать любую поверхность его тела. Ну разве это не чудо само по себе? Ты и твое тело? Тело, от которого можно кончить?! Гром и молнии!

Можно было бы предположить, что за те годы, что я занимаюсь этим видом деятельности, мой первоначальный восторг притупился, но нет. Каждый раз, когда мужчина заговаривает со мной, более или менее аккуратно намекая о своем желании разделить со мной ложе, я вижу в этом представившийся случай, которым надо воспользоваться быстро-быстро, пока он не исчез. Как будто я рискую снова проснуться той девчушкой, которая отчаянно страдала, потому что мальчишки видели в ней лишь товарища в очках. Я в действительности задаю себе вопрос, что же происходит в голове у проститутки, на чем строится ее эго, как она формирует свою самооценку. Сидя на маленькой заледеневшей скамейке, я разглядываю невысокого роста блондинку, расхаживающую по тротуару и играющую дымом от сигаретки Vogue, вроде и не затягиваясь ею всерьез. На ней надето то же, что и на остальных ее коллегах по всему Берлину, — ботфорты из кожзаменителя, на которые падает свет уличных фонарей и от которых крайне сложно отвести взгляд. Ее платформы безупречно белого цвета кричат «Снимите меня» громче, чем сладенькие подмигивания. Повыше сапог светлые обтягивающие джинсы облегают ее трогательные подростковые ляжки, а яркая бананка подпоясывает коротенькую куртку из фальшивого меха. Она подставляет ледяному воздуху свое розовое, немного влажное лицо и длинные, светлые, почти белые пряди, плывущие вслед за ее силуэтом, сверкая в сером дыме сигареты.

Выражение ее лица в моменты, когда она буквально выплевывает сигаретный дым, выдает ее возраст — как минимум лет на пять младше меня. На пять лет.

Ей должно быть около двадцати, но как искусно она двигается, как осознанно! Для начала — каблуки: никто не смог бы ходить на таких, уж точно не я, а на ней они кажутся продолжением ноги, таким же естественным, какой была бы голая стопа. И этот звук, это томное постукивание, длящееся ровно столько, сколько требуют десять шажков туда и обратно на отведенной ей территории… Вслушиваясь, ты не сомневаешься: такой отточенный ритм не смогла бы воспроизвести шатающаяся девчонка, грозящаяся подвернуть лодыжку. Такой звук может исходить только от женщины, от агрессивной соблазнительницы, полностью владеющей собой. А ее одежда, волосы, макияж — это такая привлекательная карикатура, мой бог! Как удается ей в ее-то возрасте владеть всеми этими уловками и хитростями и при этом не походить на пацанку, совершившую налет на гардероб своей матери? Отдает ли она себе в этом отчет? Каково это — осознавать, что у каждого мужчины, с которым ты сталкиваешься, ты вызываешь мысли сексуального характера, хочет он того или нет? Каково это — быть тут на улицах города, в окружении машин и прохожих, гулким и неизбежным напоминанием о том, что желание пересиливает все?

И что бы на это сказал Стефан, перед которым я больше не смею показываться в такого рода прикиде после того, как однажды в Париже, вскарабкавшись на каблуки несусветно дорогих ботиночек, я распласталась ничком на пешеходном переходе? За этим последовали несколько бесконечных секунд, в течение которых Стефан и пара других зевак, с трудом скрывающих желание рассмеяться, помогали мне подняться. Даже трусики тогда не смогли скрыть от честных людей устрашающий вид волос на моем лобке. И пусть с того момента и утекло немало времени, мы со Стефаном так и не нашли в себе силы посмеяться над этим вместе. Это не-событие застыло в пространстве между нами вот таким, ужасным и давящим, словно тема, которую стоит только затронуть, как она неминуемо спровоцирует ссору. Что касается меня, я не пыталась встать на скользкий лед по очевидным причинам кокетства и гордости, однако я так и не поняла, что же сдерживало Стефана. Может, причиной попросту был страх обидеть меня, напомнив мне о том самом вечере. Его продолжение отнюдь не компенсировало мое падение. Было скорее так: нам по очереди отказывали во всех секс-клубах. В общем, тот вечер стал для нас долгим и болезненным падением с высоких каблуков нашего эго. А может, он просто не нашел эту ситуацию веселой. Этот вариант дает мне почву для размышлений. Может быть, у нас со Стефаном разное чувство юмора: это объяснило бы омерту, покрывшую этот эпизод и другие невинные истории, все с участием моей персоны, увешанной аксессуарами, с которыми женская половина человечества обычно управляется так же легко, как и дышит, но выходящими из-под контроля, стоит за дело взяться мне. Размышляя об этом сейчас, я прихожу к заключению, что мысль вспомнить тот случай со смехом могла прийти к нему в голову с той же вероятностью, с какой он мог захотеть посмеяться над толстяком, прыгающим в бассейн пузом вперед. А все потому, что нельзя насмехаться над чужими физическими недостатками. Может, я вызываю у него схожие чувства, когда, надевая каблуки, тщетно пытаюсь скрыть свои страдания. Если бы он мог сейчас видеть, как и я, грацию, с которой эта девчонка, только вышедшая из подросткового возраста, топчет несколько метров тротуара — без малейшего намека на дискомфорт, — ему наверняка пришлось бы признать, что у меня просто от рождения нет таланта к такого рода вещам.

Заключается ли в этом ответ на те вопросы, что я задаю себе, как только Стефан оказывается подле меня? Мои постоянные попытки примирить два параллельных мира, разделенных между собой не пространством, а временем. И таким образом, что понадобилась бы не знаю какая научно-фантастическая машина, которую изобретут лишь через пару тысячелетий, чтобы я наконец смогла почувствовать себя ближе к Стефану. Ношу я каблуки или нет, это никак не сказывается на нашей близости, — это лишь симптом. А правда в том, что для него я не женщина. Скажем так, пока не являюсь ею. Ну или, если все же являюсь (ведь когда я нагая, это все же очевидно), мне не хватает изощренности, накопленной под натиском мужских желаний на протяжении десятка лет. То, чего мне не достает, чтобы произвести впечатление на Стефана, это та пресловутая добрая воля и равнодушие, которые должны бы сопровождать меня, пока я передвигаюсь на платформах по порочной мостовой Парижа или пока поднимаюсь вверх по лестницам без поручней, ведущим в явно переоцененные клубы, в которые нас не пускают, возможно, потому что боль и незрелость читаются на моем лице. Мне не хватает величия женщин, одетых, чтобы сражать наповал. Не хватает лишних восьми или десяти провокационных сантиметров — этой иллюзии доминирования над мужчинами. Чего мне не хватает в действительности, так это смотреть на него свысока, как я смотрю на любого другого мужчину, на которого мне наплевать.

Я прекрасно вижу это, когда мы гуляем или ужинаем вместе. Чувствую, что, помимо пары-тройки общих взглядов на жизнь и одинаковой восприимчивости, мы представляем собой одну из самых плохо подходящих друг другу пар, какую только можно представить. Его выводит из себя одна мысль о том, что кто-то может принять его за отца, обедающего с дочерью, живущей в Берлине. Однако как можно избежать этого, если я предпочитаю одеваться как его дочь, вместо того чтобы рискнуть принарядиться поэлегантней и быть принятой за девушку из эскорта, выгуливающую своего клиента? Уверена, он предпочел бы последний вариант. Стефан никогда не дал бы себе волю поцеловать меня на людях. Он не расстается с суровым тоном и резкими манерами мужчины, запутавшегося между ролями друга и любовника. Когда он смеется и часть меня тает, слыша этот настолько сексуальный смех взрослого человека, я специально сжимаю руку под столом на бедре, боясь, что могу инстинктивно потянуться ею к его ладони. А еще мне пришло в голову, что он не целует и не обнимает меня при людях не из-за их присутствия, а потому что ему этого не хочется, потому что наши прогулки по Берлину, кажущиеся ему слишком долгими, утомляют его так же, как и мои бесконечные вопросы, как и моя вечная жажда узнать его получше. Наверное, моя непрерывная болтовня, причины которой моя стеснительность и страх, что он заскучает, вместо того чтобы развлекать, душит его. Наверное, со мной Стефан начинает скучать по своему одиночеству так же, как и я скучаю по своему. Время, проведенное снаружи, по всей видимости, приводит нас обоих в плохое расположение духа, и только в постели, вдали от людских взглядов, мы со Стефаном — во всяком случае, наша кожа — обретаем определенное умиротворение. То есть пока он не начинает храпеть. Этот неслыханный параметр в своих романтических фантазиях я не учла. И тут я осознаю, что если я слишком молода для Стефана, то он-то, наверное, слишком стар для меня. Это объяснило бы, почему, когда я хочу сблизиться с ним, меня не покидает чувство, что я пытаюсь сложить вместе элементы двух разных пазлов. И почему, когда он уезжает и мне становится легче оттого, что больше не нужно изображать что бы то ни было, я вечно сожалею, что не была с ним нежнее, не проявила больше понимания, не заставила влюбиться в себя.

Представляю, как он уже устроился в кресле самолета, уносящего его обратно. Этого грубого медведя, наполняющего мою комнату ворчаниями и перетягивающего на себя все одеяло целиком. Этого мужчину, отказывающегося двигаться дальше, стоит только мне признаться, что у нашей прогулки нет намеченной цели. Мужчину, нетерпеливо дожидающегося, пока я на улице силюсь найти дом с нужным номером, мужчину, который, будучи старше моего отца, приходит в ужас от мысли, что его могут хоть на секунду принять за преподавателя или наставника, мужчину, которого раздражает мое любопытство, но который так произносит мое имя, когда кончает!.. Незабываемый момент, когда я сижу на нем — выше, чем когда-либо, — и вид у Стефана как у будущего утопленника, его взбудораженные глаза отражают мой имперский, почти мифический облик. Он говорит «Эмма, дорогая, дорогая, ох, Эмма» как мужчина, потерявший голову рядом с женщиной без возраста и происхождения. Не как мужчина, который в данный момент кончает — ну, не только как, — а как по-настоящему любящий мужчина. А потом от этого продолжающего потрескивать, но потихоньку угасающего огня его кожа становится обжигающей. Положив голову между моих грудей, он свободно, слепо и глухо вздыхает.

После, когда он открывает глаза, я закрываю свои, потому что та власть, которой меня в пределах комнаты любовных утех, казалось бы, наделяют мои таланты, ни в коей мере не умаляет мое восхищение этим мужчиной. Это проклятие, которое я, несмотря ни на что, называю нашей любовью. Минуты, которые он проводит во мне, — единственные, что сближают нас. В этом волшебство нашей истории — в этих моментах, следующих за физической близостью: когда я наблюдаю за ним, а он разглядывает меня, опершись на локоть и поглаживая мои волосы с нежностью, какую мужчины проявляют к женщинам, которыми только что овладели. Эта сцена могла бы показаться обычной — из тех, что бывают между двумя любовниками, — если бы не удивление, читаемое в его глазах: как мог он насладиться мной — девчонкой, которую он не полюбит никогда? В такие минуты мы вместе и все же одиноки как никогда. И тут внезапно кажется, что взаимная любовь между нами возможна. Наблюдая за ним в тишине, я осознаю, что и одного слова будет достаточно, чтобы положить конец этому хрупкому умиротворенному мгновению и нашему так легко улетучивающемуся взаимопониманию. А мне бы столько всего ему сказать. Может, в сущности, в этом и есть моя проблема — в необходимости говорить, тогда как нам вполне хватает и тишины. Я хочу сказать, что время и место, где мы со Стефаном любим друг друга, существуют, пусть они и ничтожны. И факт в том, что этого короткого мгновения в крохотной комнате достаточно, чтобы приютить нас вплоть до прихода сна, а после оно испаряется в ночи. Утром же все возвращается на свои места: к Стефану снова возвращаются его недостатки, ко мне — мои, однако у меня не получается выслушивать, как он жалуется на холод и расстояния, не вспоминая, какими мы были влюбленными накануне. Я терпеливо дожидаюсь вечера, чтобы снова побыть с этим несносным писателем, заставить его отдаться мне и посеять в нем зачаток просветления, благодаря которому он напишет мне позже, будучи на другом конце света: «Может быть, в сущности, ты единственная». Многовато неуверенности для одной фразы с неизменяющимся контекстом. Чтобы получить подобного рода признание, необходимо присутствие сразу нескольких факторов: Стефан должен загрустить или же удовольствие должно прогнать весь его цинизм, а все его жены и любовницы — слинять. Однако пресловутое «может быть» в начале предложения и уточнение «в сущности» так и отдаляют меня от «ты единственная». Его сообщение можно было бы перевести так: «против всякой логики, скрупулезно изучив собственное положение». Это так, но Реймон Радиге писал, что, когда говоришь женщине, что любишь ее, ты можешь думать, что сказал это по тысяче причин, не имеющих никакого отношения к любви, можно даже думать, что это была ложь. И все же что-то в этот момент подтолкнуло тебя к тому, чтобы произнести «я люблю тебя», а значит, это все-таки правда. Минуты, когда мы со Стефаном любим друг друга, реальны. Чаще всего они абсурдны, и порой меня возмущает правдивость этой фальши. В эти моменты мир кажется мне непреклонной вражеской территорией, где мы с ним сражаемся бок о бок. Но это все же лучше, чем, будучи на вражеской территории, сражаться одной против всех, не так ли?

Когда полицейская машина проезжает вдоль тротуара, где топчется девушка легкого поведения, я, на секунду остолбеневшая, представляю, как копы сейчас попросят у нее документы. Они с таким же успехом могут потребовать их и у странной женщины, читающей на холоде, сидя на скамейке, в четыре часа утра. И так как вышла я налегке, и чего мне не хватало еще, так это по недоразумению провести ночь в участке (хотя я наверняка выспалась бы там лучше, чем подле Стефана), я забиваюсь в тень каштанового дерева и остаюсь там до тех пор, пока машина не исчезнет из виду. Уличная девка тоже испарилась, остался лишь кусок мокрого от дождя асфальта, который под ее каблуками казался цветущим.

Стоя на пороге, я рассматриваю тело Стефана, растянувшегося по диагонали на весь матрас. Он перестал храпеть: либо его временно потревожил шум ключа, либо мое присутствие и теплота ранее создавали для храпа благоприятные условия. Я медленно раздеваюсь и присаживаюсь на край кровати рядом с его лицом. Мне не часто представляется случай разглядеть его настолько детально. Если честно, это невиданная удача: Стефан никогда не засыпал у меня.

И, конечно же, когда вижу его таким беззащитным, меня ошарашивает факт, нам просто нечего делать вместе. Эта правда колет глаза. Подумать только: пятьдесят пять лет — если он и выглядит моложе, то все же не на двадцать. В нем все кричит о зрелости, даже во время сна, потому как он и во сне сохраняет свой серьезный, обеспокоенный вид. Если снять очки, то в художественно размытой интерпретации моего слабого зрения контуры становятся менее четкими и острыми. Таким образом мне удается представить его таким, каким он был лет в тридцать. Не в моем возрасте, нет. Двадцатипятилетний Стефан — это такое эльдорадо, увидеть которое можно разве что в архивах, как на том снимке, сделанном по случаю выхода его третьей книги. Его заспанное лицо можно без проблем сопоставить с круглой и радостной физиономией молодого писателя, у которого во время прогулок по Парижу не получалось сделать и шага, не влюбившись при этом раз десять. Я не придумываю, я читала об этом в его книгах, и, когда мне самой тяжело поверить в это, я снова перечитываю их. Перечитываю, чтобы не забыть, что уже к тридцати он был резким и невеселым, облачился в доспехи, скрывающие от мира истерию, вызываемую у него женщинами. Стефан похож на огонь под суровым контролем, чей жар чувствуется при каждой вспышке. Я спрашиваю себя — влюбился бы он в меня тогда? То время, когда ему было тридцать, те волнующие восьмидесятые, когда я еще кружила где-то в районе отцовских придатков, представляются мне идиллическим отрезком времени, в котором не было ничего невозможного. Я представляю себя высокой, как башня, приводящей в восхищение этого молодого бестию в самом расцвете сил. Я прогуливаюсь с ним по Парижу и разгадываю тайну той единственной женщины, которую он любил настолько, что сделал ей ребенка. А может быть, именно я подкинула бы ему идею обзавестись потомством, чтобы удержать подле себя. И он бы любил меня, а потом пресытился бы и в конце концов возненавидел за те жертвы, которые никто у него не просил. Я превратилась бы в то привычное существо, что засыпает в соседней комнате рядом с ребенком, измотанная и полная молока, уставшая оттого, что знаю его так хорошо, уставшая от его слабостей, от его обещаний, презираемая и лишенная достоинства, благодаря сугубо мужским вылазкам, затягивающимся на целую ночь. Я повидала бы и гнев Стефана, и его упреки, отсутствие логики и обманы, а может быть, даже слезы. И после нескольких лет сожительства я могла бы сказать, что, господи боже, не из-за чего было убиваться — это был просто мужчина, как и все остальные. Мы бы раздирали друг другу душу по важнейшим причинам, крича и ломая вещи, а ночью я виновато бы приходила присесть на край его кровати, прямо как сейчас. Как и сейчас, положила бы руку на его волосы, а Стефан приоткрыл бы один глаз и молча смотрел бы на меня, теряясь в буре эмоций. Он бы вздохнул и сказал: Ох, дорогая!..»

— …Ох, это ты?

Стефан трясет головой, переворачивается на другой бок и мямлит что-то тоном вновь проваливающегося в сон человека:

— Что ты делала? Ты ледяная.

— Ничего. Я выходила погулять ненадолго.

— Ты с ума сошла. Ложись спать.

Отметьте, возможно, именно эти слова он сказал бы мне в свои тридцать. Я нахожу место на согретых им простынях, держа свои холодные конечности подальше от него. Вся моя наивная нежность уплывает в глубины сознания. На меня вновь находит ощущение, что я лежу подле друга семьи, который поздно спохватился, и не смог забронировать номер в отеле, и в конце концов более или менее добровольно согласился остаться на ночь у меня.

«Солнце светит слабо…»

Солнце светит слабо, будто смущенно. Мы со Стефаном прогуливаемся по Данцигерштрассе. Из-за снега прогулка выдается не из легких, и у нее, к тому же, нет цели. Я, кстати, не знаю, где мы очутимся через пятьсот метров. Однако Стефан, кажется, не придает этому большого значения, настолько он рад снегу, которого не видел уже давным-давно. До этого, когда мы поднимались по Каштаниеналлее, я видела, как он улыбается без всякой причины, а еще ему понравились пирог, съеденный на завтрак, и магазины. И он одарил меня королевской почестью, нарушив молчание, которое, оказывается, и не было таким уж неловким: «Честное слово, я мог бы тут жить», — хотя я ни о чем у него не спрашивала.

Помешать ему в этом, кроме его работы, могла бы, наверное, еще и берлинская погода. Слишком холодно здесь для него.

— Да, но посмотри, как красив город, запорошенный снегом.

— Действительно, — спокойно соглашается он, мечтая и разглядывая здания, которые солнце и снег делают похожими на драгоценности. — А вот в Лондоне…

Тут между нами исподтишка протискивается симпатичная девушка, разделяя нашу пару надвое. Она закутана в пальто из меха, добавляющее ее духам привкус влажной шерсти. Девушка смотрит на него, на этого храброго отца семейства в сопровождении дочурки, таким горящим взглядом, что Стефан даже оборачивается. Я бы, может, и обиделась, если бы на ней не были надеты ботфорты искрящегося белого цвета. Белее самого снега, они будто были задуманы для уличных приставаний в зимнее время.

— Ну вот и оно — то, чего нет в Лондоне.

— Красивых девушек?

— «Нет, тупица. Проституток.

— Это была проститутка?

Стефан оборачивается снова, и на этот раз упрямее, не в состоянии поверить, что эта девушка с походкой студентки может быть куртизанкой, пусть даже вот так обутая. А самое главное, удивленный, что она может прогуливаться вот так безмятежно, вовсе не беспокоясь о возможности случайной встречи со стражами правопорядка.

— Но… Здесь это легально?

— Тут все легально: проституция, бордели, эскорт…

— Ну надо же, просто рай!

Взгляд Стефана оживился от внезапного восхищения или настолько же внезапного аппетита, и он провожает девушку глазами до Шёнхаузер-аллее. Именно в этот его взгляд влюбилась когда-то и я. В этот взгляд, которым он одарил меня в первый день нашего знакомства, после того как мы пожали друг другу руки. Удаляясь, я обернулась назад с целью оценить эффект, произведенный моей юбкой на этого слишком взрослого для меня мужчину, — и это был тот самый взгляд. И раз уж мне нравится думать, что этот знак внимания не предназначен исключительно для профессионалок, я прихожу к выводу, что таким образом он смотрит на всех представительниц женского пола, сочетающих в себе развязность и провокацию. На ходячие символы желания, умиротворенные своим всемогуществом и презирающие толпу, преклонившую пред ними колени. Значит, я тоже выглядела так в его глазах до тех пор, пока мой лиризм не развязал мне язык и не побудил проявлять инициативу. Чем ближе мы становились, тем меньше во мне было блеска.

Меня несказанно впечатлил этот почти непристойный взгляд, который никто, кроме меня, не смог бы ни заметить, ни наделить смыслом. От него сегодня осталось только ясное как наяву воспоминание о жаре и необходимости уносить ноги, да побыстрей, пока эффект от моего появления не померк. Теперь же, видя, как те же самые глаза неотрывно следуют за мехами и вызывающими ботфортами, я спрашиваю себя с хладнокровием судмедэксперта: о чем он думает прямо сейчас? Если бы я задала ему этот вопрос напрямик, он ответил бы: «Ни о чем». Однако я бы увидела, как резко меняется выражение его лица, будто бы его насильно выдернули из сна. Только о чем же были эти сновидения? Перед его глазами, должно быть, плывут картинки, на которых она нагая в невообразимых позах. Он представляет все то, что мог бы сделать с ней, если бы купил ее на время. Интересно, думает ли он, хоть самую малость, о том, чтобы привести ее к нам домой?

— Как ты думаешь, она побрита? — вставляю я немного лицемерно, так что он тотчас отмечает это и бубнит в ответ:

— Ты ревнуешь?

— Ревную? Я скорее заинтригована.

В этот момент мы находимся в самом сердце территории беззакония — в плохо освещенной части Пренцлауер-Берг, — чуть в стороне от того места, где проститутки уже начали предлагать свои услуги.

— Так было и на некоторых улицах Парижа двадцать лет назад, — замечает Стефан.

— Куда, думаешь, они идут со своими клиентами?

— Без понятия. В машины? Может быть, у них есть маленькие дешевые квартирки.

Среди них замечаю полную брюнетку, ну очень толстую, втиснувшую себя в корсет. От вида ее телес, выступающих сверху и снизу зажатой талии, меня переполняют страх и веселье. Она мимоходом бросает на Стефана взгляд, зазывной и пренебрежительный одновременно, задерживает внимание на нем не более секунды, а потом снова возвращается к своей целевой аудитории, которая, как я думаю, находится в конце этой улицы и в начале следующей, — какой-то из тысячи мужчин согласится сделать передышку в тепле. Даже не знаю, увидела ли она Стефана по-настоящему. Кто знает, может быть, люди вроде него, которые лишь смотрят, проходя мимо (неважно, с какой настойчивостью они глазеют), спустя какое-то время сливаются в недружелюбную и насмешливую толпу. Толпу, состоящую из людей, которые были бы не против, но не могут себе позволить, которым хотелось бы, но они не осмеливаются, и тех, кому и не хочется, но они все же возбуждаются по дороге домой. Эта толпа не заплатит ни цента за то, что пожирает ее глазами, пусть она и творит чудеса, будучи одновременно укутанной побольше моего и более голой, чем какая-либо статуя. Стиснутая корсетом, натянутым поверх расстегнутого пуховика, вот так она предлагает себя.

— Почему ты никогда не посещал бордель?

— Я никогда не испытывал необходимости идти туда.

— Разве дело в необходимости?

— Скажем, что мне никогда не нужно было платить женщинам. Ты наслышана о моей жадности.

— Значит, все дело в деньгах? Только не говори, что дело именно в них.

— С какой стати я стал бы платить проституткам, если могу найти девушку, которая захочет меня бесплатно?

— Ай, Стефан!.. Ну, не знаю, ради поэзии?

— Меня не особенно возбуждает идея спать с девушкой, когда я знаю, что она согласилась, потому что я заплатил. Если бы ты была мужчиной, ты бы поняла, о чем я.

Я прыскаю от смеха, и от моей нынешней навязчивой мысли мне мерещится, что одна из проституток — миниатюрная блондинка, что смотрит на нас — улыбается мне в ответ.

— Если бы я была мужчиной? Дорогой, если бы я была мужчиной, я не дала бы им выпустить себя из рук.

— Это ты так думаешь.

— Ну ладно, может, не тем, что стоят на улице. Я бы пошла в бордель. Ты не находишь это чудесным? Даже не ходить туда, а просто иметь такую возможность. Представляешь, идешь ты на работу, и тебе вдруг хочется потрахаться, а на твоем пути стоит небольшой бордель, а в нем — пятнадцать хорошеньких девушек, которые…

—.. которым наплевать с кем — со мной или с кем-то еще.

— Положим, это ранее утро, хорошо? Бордель только открылся. Они ведь тоже люди. Может, одна из девушек проснулась утром такой же возбужденной, как и ты.

— Не знаю, получается ли еще возбуждаться, когда занимаешься таким делом.

— Стефан!.. В конце концов, мы же не о машинах говорим.

— Нет, но у тебя нет и малейшего представления о том, что это такое — отрабатывать с десятью мужиками за день. Через какое-то время, думаю, что разум и тело становятся единодушны, и возбуждение становится лишь бонусом, причем исключительно редким. Представь себе, что… Ой, извините, мадам!..

Проститутка, которую Стефан только что чуть не толкнул, — блондинка с ярко-красными губами. Настолько красными, что остальную часть ее белого лица и не заметить на фоне кровавого пятна. «Извините», — повторяет Стефан, немного стушевавшись, в то время как улыбка, подаренная ему в ответ, превращает ее рот в букет красного, белого и розового. Пропуская нас, она отступает назад на своих высоченных каблуках, и, так как этот мужчина, не собирающийся платить женщинам, продолжает пялиться на нее, она специально для него надевает на себя, как маску, умнейшее выражение лица и, наклонив голову в сторону вестибюля серого здания, многообещающим жестом рук, облаченных в перчатки, поправляет свои неприкрытые груди. Это выглядит так умело, что я почти сожалею о том, что он ей отказал.

— Симпатичная, — сдается Стефан.

— Я не могу представить, что можно так мастерски имитировать желание и с такой легкостью вызывать его у других, если сам вовсе забыл о том, что это.

— Желание присутствует, но, обрати внимание, это, скорее, жажда денег.

— Да, но как им удается имитировать так правдоподобно, не произнося ни слова, как удается провоцировать вожделение за долю секунды, да так, что на протяжении какого-то времени любой мужчина забывает, что это игра…

— Это игра.

— Да, но это хорошая игра! Это большое искусство. Или так, или же механизм мужского желания бесконечно глуп, и, чтобы поверить во взаимность, ему достаточно того, чтобы девчонка приподняла свои сиськи.

— Тебе известно, насколько глупы мужчины.

— Хорошо, мужчины глупы, но не настолько же, чтобы…

— Настолько.

— Ах, не раздражай меня, я видела, каким взглядом ты ее провожал.

— Потому что она симпатичная!

— Рада слышать это от тебя. Этим ты доказываешь мою правоту: может, в сущности, их ремесло — просто быть красивыми и желанными, но разница между теми, на которых ты смотришь, и теми, которых игнорируешь, — это душа, которую они вкладывают, чтобы привлечь твое внимание.

— Значит, они актрисы.

— Потенциально самые великие актрисы. Проститутка, которая создаст впечатление, что ты действительно овладел ею, проститутка, которая заставит тебя забыть, сколько она тебе стоила, — в этом квинтэссенция актерства, большего и не нужно.

Стефан улыбается мне.

— Легко так думать, когда это не твоя работа. Я уверен, что твои клиенты в Париже были полностью удовлетворены, но так было потому, что ты занималась этим ради смеха. Притворство не требовало от тебя огромных усилий — если предположить, что ты действительно притворялась, — потому что этими деньгами ты не платила за аренду и еду на каждый день, ты покупала на них то, что представлялось тебе роскошью. Что до этих девушек…

— Я просто хочу сказать, что притворяться так, чтобы никто не заметил, это, возможно, что-то, присущее женщинам.

— Ах, вот так? И каким же женщинам?

— Всем женщинам.

— Всем женщинам или только тебе? Твоя проблема в том, что ты обобщаешь, чтобы успокоить себя.

— Было бы странно, если бы я была единственной. Вас просто обижает, что проститутка симулирует, а вы все равно от этого кончаете.

— Ты знаешь, насколько легко заставить мужчину кончить.

— Да, у вас это получается автоматом. Но это не мешает вам продолжать этим заниматься? Может быть, все это неправда с самого начала, даже с твоей любовницей или с женой, и, несмотря на это, когда у тебя встает, когда тебе хочется секса, ты думаешь только о тепле тела, находящегося рядом с тобой, и о звуках, которые эта женщина будет издавать, и о том, как она будет извиваться под тобой. Если самую малость тебе будет казаться, что она этого желает, ты даже на секунду не задумаешься о том, что это может быть игрой.

— То есть ты считаешь, что все женщины симулируют?

— Проститутка остается женщиной. Это особенное ремесло, но оно не делает из них особенных женщин. С ними у тебя столько же риска потерпеть фиаско и столько же шансов на триумф, сколько и с любой другой.

— С женщиной, которая не трахается целыми днями, у тебя больше шансов достичь наслаждения и взволновать ее. Потому что она не окутана своим профессиональным равнодушием.

— Заниматься сексом с мужчинами, которые оставляют тебя равнодушной, такое случается. Есть множество причин заниматься этим, не думая о плоти.

— Какие?

Какие? Я смотрю на Стефана и вдруг чувствую, что мы как никогда далеки друг от друга. Без сомнения, был бы он девушкой, мы бы стали самыми лучшими подругами. Возможно, понять меня ему мешает та часть тела, что находится у него между ног и для которой заниматься любовью означает кончить. Одно подразумевает другое. Секс и последующее наслаждение неизменно связаны, пенис и голова живут одной жизнью во время полового акта. Они идут рука об руку и сливаются в единое целое во время оргазма.

Если бы я вслух сравнила его с его же собственным членом, Стефан разорался бы благим матом, закричал бы, что я все упрощаю грубейшим образом. При этом он непременно отчасти покривил бы душой.

Спустя два часа на Гамбургском вокзале Стефан, для которого шутки заканчиваются, как только речь заходит об искусстве, наклоняется ко мне, как будто хочет поделиться мыслью о произведении, находящемся у нас перед глазами. В данный момент перед нами скучнейшая инсталляция Йозефа Бейса.

— У меня встает.

— С чего бы?

— Просто так, не знаю, в чем дело.

Мы малюсенькими шажочками передвигаемся к стене напротив, на которой аккуратнейшим образом развешаны написанные чем-то похожим на кровь или клубничный сок наброски. Они уже не привлекают внимание Стефана: он лишь мельком читает таблички под ними. Его глаза лихорадочно разыскивают темный уголок. Он находит его — это темная комната, в которой показывают экспериментальные короткометражки, — и мы смешиваемся с редкой публикой, слушающей стоя. Он шепчет:

— Дай мне свою руку.

— Ты сам потащил меня на эту выставку.

— Не знаю, что со мной, у меня прямо сейчас прилив тестостерона…

— Пройдет.

— Ты даже не хочешь знать, что я сделал бы с тобой, будь такая возможность, прямо посередине этой комнаты.

Как это не хочу знать? Я быстро, пусть мне и только-только стала интересна выставка, протягиваю руку Стефану, он затаскивает ее себе в карман так, чтобы я могла обхватить его член. Меня потрясает осознание того, что в своем припадке этот мужчина растерял весь здравый смысл. Шел снег, а мы ходили кругами два километра, пока не добрались до этого музея, который ему во что бы то ни стало нужно было посетить. Мы три раза поругались, потому что я слишком понадеялась на свое умение ориентироваться. Стефан начал прогулку по музею так, будто никто, кроме Бейса, не заслуживает права называться художником. А теперь рука, маленькая тепленькая ручка вокруг его члена, отнимает у него всяческую способность думать.

И ему не приходит в голову, что испытываемое мной возбуждение, проявлениями которого я делюсь с ним, абсолютно независимо от моего тела. Он и представить не может, что мое тело равнодушно, что реагирует моя голова. Не подозревает, что меня радуют его собственное возбуждение и картинки в его голове. Вот оно, точное описание нашей взаимной лжи, не так ли? Он притворяется, что я источник его эрекции, а я в свою очередь — что соответствую этому вожделению, вовсе не принадлежащему мне. Скорее всего, дело в том, как резко изменилась температура внутри музея по сравнению с тем, как было на улице. Женщины занимаются любовью по уйме превосходных причин, не имеющих ничего общего с физическим наслаждением. Каким образом может мужчина знать это? Как мог Стефан догадаться, что моя причина в сию минуту — это желание, чтобы два наших континента соприкоснулись? Без этих недолговечных метеорологических условий, то есть без этого урагана, наши континенты никогда не приблизятся друг к другу. Ради этой магии, ради того, чтобы увидеть, как он теряет себя, снова становится молодым и пластилиновым, подобно мне, чтобы услышать в его низком голосе безнадежно высокие нотки мальчишки, я седлаю его и смотрю, как он широко раскрывает глаза, остолбенев, казалось бы, от власти, которой я обладаю верхом на нем.

Breezeblocks, alt-J

Октябрь 2010 года. Жозефу исполняется двадцать один год. Мы так влюблены, что в подарках нет особой необходимости. Для счастья хватило бы ерундового свитера или билета на концерт, но моя сумасшедшая мания величия подкинула дьявольский план, который так вдохновляет меня, что хранить его в секрете невозможно. Я подарю ему девушку из эскорта, и мы проведем время втроем. Я выбрала отель, время, полностью продумала план в голове. Осталось лишь найти девушку.

Одну я приметила — Натали: она подошла бы прекрасно, потому что специализируется на парах. Ее тело выглядит красиво, если это должно меня заботить. И описание на сайте дает надежду на то, что она не будет демонстрировать излишний профессионализм. Однако есть проблема: ее лицо безнадежно размыто. Несмотря на мою вежливую просьбу, она не соглашается отправить мне свое фото. Ее тело может быть самим совершенством, но я не представляю, как могла бы рискнуть и нанять девчонку, чье лицо может все испортить.

После некоторых колебаний я останавливаю свой выбор на некой Ларисе, найденной в сети благодаря английскому эскорт-агентству. Восхитительная русская девушка лет двадцати, блондинка с тонкими чертами лица и большими миндалевидными глазами голубого, будто лед, цвета. Очень довольная собой, я показываю фото Жозефу. Мало будет сказать, что мы проводим две оставшиеся до великого вечера недели, подогревая друг друга, представляя экзотические комбинации меня и Ларисы, в то время как он будет держать в руке набухающий член, а голова его будет наполняться незабываемыми картинками. Те ужасы, которые мы смотрим каждый по отдельности в интернете, скоро станут реальностью. Лариса, это чувственное имя, как часто мы вспоминаем его, лаская друг друга.

Мы встретились с ней в Cafe de la Paix[3].

Стоял погожий морозный день, и я мерзла на террасе, пока она ждала меня внутри. Мне нужно было развернуться и уйти с самого начала, но я находилась под впечатлением. Как реагировать, когда метрдотель провожает вас к столику, за которым расположилась закутанная в меха высокая русская девушка, попивающая шампанское и очищающая клешни омара? Все в ней кричало о наличии денег, даже улыбка на лице, не меняющая ничего во взгляде. Свет, в котором утопала комната, падал на ее бархатистую накрашенную кожу. Мужчины исподтишка изучали взглядом нашу парочку. От нее пахло сильными, замысловатыми духами — фиалковым парфюмом от Guerlain, и ее мелкие зубы сверкали как жемчуг, когда она делала вид, что смеется.

Если бы Жозеф пришел со мной, он несомненно увидел бы то, что я не заметила в суете: что она была слишком сильно накрашена, что ей явно было все равно, с кем спать, с мужчиной или с женщиной, главное, чтобы заплатили — на улице де ла Пэ не поселится тот, у кого слишком много требований. Она не походила на свою фотографию: в ней не было ни следа от нимфы со снимка, только очень высокие скулы не поддались ретушированию фотографа. Мне стоило бы поблагодарить ее и отправиться на поиски новой гетеры, но времени оставалось чрезвычайно мало, и я не могла позволить себе такие фантазии. Слишком уж долго мы мечтали о Ларисе.

Расставшись с большей частью своих средств, я постаралась внедрить Ларису такой, какой она была в наших фантазиях, отодвинув на задний план бездонное равнодушие, которое она у меня вызывала. Когда Жозеф спросил у меня, как все прошло, мое сердце нервно забилось, и я соврала: «Ох, она очень тебе понравится».

Мы ждем в номере с шести часов вечера. Я достала шампанское и кокаин, оказавшийся на удивление плохим, но я ни за что не стану критиковать собственный подарок. Быстрыми движениями, чтобы не выронить содержимое, я скручиваю косячок, от которого у меня начинают подкашиваться ноги — почва для этого была подготовлена кокаином. Смесь того и другого, залитая теплым шампанским, не дает мне и шанса на спокойствие.

В восемь Ларисы все еще нет, и я начинаю стыдливо надеяться, что она сбежала с моими деньгами. Внезапно мысль о том, чтобы провести ночь вдвоем, кажется, возбуждает больше, чем риск маяться втроем. Жозефу страшно так же, как и мне. Когда я обнимаю его (что я делала каждые две минуты этим вечером), то чувствую, как за красивым широким торсом растерянно трепещет его сердечко.

Вопреки всем ожиданиям Лариса наконец-то деликатно стучит в нашу дверь, приводя меня в предобморочное состояние. Слава богу, номер слишком мал для того, чтобы я могла улучить минутку и тихонько спросить у Жозефа, что он думает о ней. В любом случае, мы слишком взбудоражены и обеспокоены, чтобы скоординировать наши действия. На каблуках рост у Ларисы примерно метр восемьдесят, и нам обоим не достает полторы головы, чтобы быть с ней на одном уровне. Видно, что она не рассчитывала на то, что номер будет настолько маленьким. Она, несомненно, привыкла к экстравагантным пропорциям парижских дворцов. Вот что мне нужно было забронировать — огромный номер в отеле Ritz, который раздавил бы нас своей кричащей роскошью. Если бы расценки Ларисы не разорили меня, именно так я бы и поступила. Тут я начинаю задыхаться в узком пространстве. Мне неудобно оттого, что здесь есть только один стул. Я предлагаю его Ларисе, а мы с Жозефом присаживаемся на край кровати, как две робкие барышни. Лариса выглядит огромной и взрослой, а от нас так и несет невинностью. Какими же мы выглядим молодыми и испуганными — и это все, что она видит. В этой ситуации самым правильным с ее стороны было бы сделать вид, что она ничего не замечает, но, похоже, она не психолог, так как после долгого взгляда в сторону Жозефа она, хихикая, спрашивает его по-английски: «Тебе точно есть восемнадцать?»

Мы усиленно подтверждаем данную информацию: Жозеф весь покрасневший, а я — возмущенная, и я чувствую, как мои надежды сходят на нет. Я-то думала, что молодая влюбленная пара станет для нее скорее чаевыми, нежели реальной работой. Однако, вне всяких сомнений, в ее больших глазах блестят снисхождение и желание рассмеяться. Вдруг мне становится жалко нас: мне стоило выбрать кого-то помоложе — новенькую, которая не заметила бы разницу между работой и удовольствием или между работой и опытом и восхитилась бы красотой Жозефа — красотой зверя в самом расцвете сил, от которой останавливается дыхание.

Но я заплатила, что ставит меня в неудобное положение клиента, который сделает все что угодно, лишь бы вырвать у проститутки хоть немного из того, что полагается бесплатно. Раз уж обстановка не располагает к спонтанной оргии и ни мне, ни Жозефу и в голову не пришло бы наброситься на нее, я неумело завожу разговор на английском, и мы втроем начинаем уничтожать этот язык своими отвратительными акцентами.

Я еще никогда не встречала такой ледяной женщины. И пусть она улыбается, прыскает в ответ на мои жалкие шуточки, пусть она одета в коротенькое платье, никогда и ни с кем я не чувствовала такой дистанции. Кокаин, который я вежливо предлагаю ей и который она так же вежливо принимает, вовсе не расслабляет ее. Вероятно, она добавит в список обвинений, которые могла бы нам выдвинуть, некомпетентность новичков, готовых купить первый попавшийся, мелко измельченный белый порошок. Ни бутылка шампанского, украденная мною у отца, ни тот грамм пустоты, размазанный смехотворными полосками, не могут сыграть нам на пользу: расслабься, детка, затянись чуток сахарком, выпей пенящейся жидкости из бокала! Какой позор!..

Время неумолимо движется вперед, но никто и не пытается как-то выйти из сложившейся ситуации. Не знаю, кто из нас заслуживает пощечины больше: я, громогласно и без остановки несущая ерунду, Жозеф, вооружившийся айподом и решивший взять на себя роль диджея, или Лариса (чья это, блин, работа, в конце концов), удобно расположившаяся с бокалом в руке, прикрыв скрещенными ногами то, на что я с трудом наскребла половину минимальной заработной платы. Так и более получаса пройдет, именно на это она наверняка и надеется. И я поняла бы ее, если бы вместо нас перед ней расположились два похотливых старичка. Что до нас, разве можно мечтать о более легкой для удовлетворения клиентуре? Уже поцелуй, один маленький поцелуйчик в губы с влажным кончиком языка, перенес бы нас обоих на вершины экстаза. Я думаю, она хорошо это понимает. Наверняка она сразу почувствовала, что ни один из нас не станет требовать от нее невероятных акробатических номеров или тупейших ролевых игр. Уже от одного ее присутствия мы готовы притворяться, что довольствуемся бездействием.

Хоть она и ни в коей мере не была естественна и не обладала актерским талантом (потому как естественность тоже можно сыграть), я должна признать, что она была в некотором роде способна на милосердие. Я так явно жалела нас с Жозефом, что она, должно быть, почувствовала это и по прошествии часа сама попросила меня проследовать за ней в ванную комнату. Неловкий был момент: практически вплотную прижатая ко мне в узком пространстве между душем и туалетом, Лариса требует с меня оставшиеся триста пятьдесят евро, а после предлагает нам с Жозефом принять душ. Что уже было сделано тщательнее, чем нужно, да так, что мы почти стерли себе кожу в интимных местах.

Получив свои деньги, Лариса готова приступить к работе. У меня не получается вспомнить без смеха то, что произошло дальше, и я уверена, что, если бы я спросила у Жозефа, если бы я могла сегодня поговорить с ним хоть о чем-то, мы бы дружно посмеялись вместе. Ах, всевышний. Прости меня, Жозеф. Я бы никогда не втянула нас в эту историю, если бы знала, чем она закончится, но я так хотела сделать тебе приятное, так хотела подарить нам с тобой рабыню на двоих.

Лариса в скоростном режиме избавляется от своего платья и залезает на Жозефа, как будто все резко переменилось, словно не она до этого потратила шестьдесят процентов выделенного нам времени на разговоры. Посмотрите-ка, она целует его в губы: в порыве щедрости она забыла, что проститутки так не поступают. А может быть, такой была ее авторская попытка расслабить нас? Может, она раньше времени поняла, что дальше этого не зайдет?

Для меня прикосновение чужих губ к губам Жозефа — это восхитительный спектакль. Так было всегда. Пока никто на меня не смотрит, я раздеваюсь и присоединяюсь к их странной парочке. Молчание было бы в самый раз, но Лариса испускает зазывное мяуканье, как в порнофильмах, и я стараюсь не пересекаться взглядом с Жозефом: без слов понятно, что в происходящем нет ни капли сексуального и неумолимо растет вероятность того, что мы вот-вот рассмеемся как сумасшедшие. Даже поцелуи звучат фальшиво.

Я умышленно первой тянусь к его штанам, потому как догадываюсь, что член у него не встанет. Я надеюсь изо всех сил, что ошибусь в своих прогнозах, но объективно шансов на это нет никаких. Я знаю, что можно лишь уменьшить размеры катастрофы, и рассчитываю на силу своего убеждения. Однако эрекции у Жозефа так и нет, и это совсем на него не похоже. Нет, его член будто съежился, прижимаясь к животу, и не поддается ни моей нежности, ни моим усилиям, поглядывая на меня, как упрямый ребенок, отказывающийся идти вперед. Я не могу ни в чем обвинить ни Жозефа, ни его достоинство, зная, что мой парень как минимум так же огорчен, как и я сама. Происходящее вовсе не возбуждает. Эрекция сделала бы это представление менее отвратительным, но разве не было бы это безвкусицей — возбудиться в руках этой огромной куклы? Мне тоже никак, в этом мы крайне солидарны.

Нельзя более не соответствовать моим идеалам женской привлекательности, чем не соответствует им Лариса. В ней есть это подобие удручающего совершенства: отменные высоко вздернутые груди, маленькая, но круглая попка, молочного цвета мягкая кожа, начисто выбритая аж до крохотного лобка, а внутри — тончайшая репродукция гениталий, как у кукол «Полли Покет», такой необыкновенной чистоты, что задумываешься, не линяет ли она каждое утро. Напрасно я пытаюсь учуять меж ее ягодиц хоть каплю животного, человеческого запаха — деталь, несовершенство, которое сблизило бы нас, — дырка в ее заднице могла бы быть выставлена в витрине, перед которой преклонялись бы толпы. Еле заметная выбоина, розовая, как щека ребенка, она нейтрализует своей красотой любую грязную мысль. А я, с моими взъерошенными волосами по всему телу, с моей ненакрашенной и не намазанной кремом кожей и запахом табака, жадно принюхиваюсь к разным частям тела этой равнодушной конкурсной овчарки. Малюсенькие до жалости клитор и половые губы кажутся мне почти незаконными и погружают в уныние. Только моя слюна и придает вкус этой трещине, как будто Лариса была неким сосудом, принимающим форму и цвет фантазий каждого клиента, пряча свою собственную душу в тепле, глубоко под слоями апатии. Даже поза 69 — она сверху — превращается в аккуратное ношение головного убора, и Жозеф, который обычно голову теряет от этой позы, смотрит на нас с опаской, будто спрашивает себя, что это — плохой фильм или кошмар. Быстро натягивая презерватив на его член, я бросаю на него взгляд, в котором читается: из уважения к моим семистам евро, из жалости займись с ней сексом.

Еле войдя в нее, Жозеф тотчас же вытаскивает свой член обратно, весь мягкий, обессилевший от прикосновения к ее холодным внутренностям. Однако оживившаяся Лариса в отчаянном желании отделаться от этой парочки порочных малолеток хватает его рукой и трясет, забравшись сверху и громогласно постанывая: Иди же, иди ко мне!» Она отказывается принять очевидное, а мне правда колет глаза Жозеф никогда не был так далек от удовлетворения. И не нужно обладать каким-то особенным знанием, достаточно лишь включить здравый смысл: не встает у него, бога ради, и нам от этого хуже, чем тебе. И, если хочешь знать, твои острые ногти, сжимающие его член, не помогают ему. Нет, если я достаточно хорошо знаю его, он сейчас молится, чтобы ты нечаянно не оторвала ему хозяйство.

Каким образом мои хорошие намерения могли довести нас до такого? Сосредоточенно вылизывая ее киску, я ищу взглядом глаза Ларисы, но напрасно, потому что Жозеф, посасывающий кончик ее соска, загораживает мне видимость. Я упорствую, не желая отказаться от мысли, что не такие уж мы и разные и что мои поглаживания вдоль ее молчаливых ягодиц донесут до нее мою просьбу: Лариса, сестра моя, подруга моя, пойми меня, постарайся хоть на секунду забыть об этом мужчине между нами, поглощающем все наше внимание, пусть и по совершенно разным причинам. Я была на твоем месте, и, конечно же, тебя раздражает, что у него не встает, непонятно, чем занять остаток времени. Это бесит меня так же, как и тебя. Но мне хочется верить, что мы вдвоем все еще можем спасти ситуацию. Лариса, ты была в моем возрасте, и у тебя тоже был возлюбленный, может быть, у тебя тоже были семьсот евро, на которые ты хотела купить этому возлюбленному амбициозный подарок. Я надеялась с твоей помощью подарить ему умопомрачительный оргазм, но подобный расклад в данную минуту маловероятен, нужно лишь, чтобы ты перестала издавать свои писклявые крики, интеллектуально оскорбляющие нас троих, чтобы ты почувствовала, о чем я прошу тебя в данный момент. Потому что не может же быть так уж неприятно, когда тебе лижут киску, хотя ты и готовилась к сеансу акробатики. Так награди же меня вздохом, хотя бы одним, черт подери, просто положи руку мне на затылок, раздвинь немного свою вагину и сделай вид, что ты здесь лишь для того, чтобы сымитировать оргазм, который смог бы обмануть парнишку лет пятнадцати!.. Заметишь ли ты в глазах этого молодого человека надежду на твою естественность, которую не купишь? Даже пердежа, Лариса, обычного неконтролируемого выпуска газов из твоей элегантной пятой точки было бы достаточно, чтобы он нашел в тебе что-то человеческое и начал возбуждаться.

Тут Лариса имитирует оргазм, хитро улучив момент, когда язык Жозефа присоединяется к моему у картины под названием ее лобок. Я бы сказала, что мы лишь заставили по дрыгаться тонкие нервные окончания ее клитора, которые, возможно, устроило бы и воробьиное перо. Но симулирует она более или менее корректно. И видя Жозефа, смахивающего на дикого охотника, который наконец дождался своего за пять чертовых минут до конца выделенного времени, Лариса, лишь малость порозовевшая, выпрямляется с холодной улыбкой на губах и наносит ему смертельный удар: «Слушай, кажется, твой дружок не в форме…»

Я в ступоре и вполне могу понять этого самого дружка, то есть не Жозефа, а его член. Мы с парнем застыли от стыда и глупо улыбаемся, а его дружок возвращается на свое место с поджатыми ушками, устав бороться.

Когда Лариса в конце концов уходит, за шумом захлопнувшейся двери следует тишина, описать которую очень трудно. Я побаиваюсь взглянуть Жозефу в глаза, и мы начинаем смеяться, потому как ничего другого нам не остается. Семьсот евро! Сколько пар джинсов марки April 77 я могла подарить ему на эти деньги — джинсов, которые никоим образом не помешали бы ему возбудиться? Такая трата осчастливила бы как минимум одного из нас, и мы не чувствовали бы себя сейчас как два неопытных и убогих придурка, а я бы избежала ощущения, что меня облапошили.

Однако благодаря Ларисе произошло чудо, о котором она никогда не узнает. Внезапно, в отсутствие холодного ветра, который она, уходя, унесла с собой, наши тела снова теплеют и мысль о том, чтобы заняться любовью вдвоем, только он и я, как это было всегда — аж слезы выступают на глазах, — так адски заводит нас, будто мы вообще никогда не целовались.

— Иди ко мне, мой истребитель, — воркует Жозеф, протягивая ко мне руки, свои красиво слепленные любовью и годом в тренажерном зале руки, которые меня лично заставили бы отказаться от оплаты, если бы я работала в эскорт-службе.

Его член тверже некуда.

— Видел, какая у нее мягкая кожа? — спрашиваю я, пока моя попа порхает в воздухе в его больших и умных руках скрипача.

— Ты права, кожа у нее мягкая, — уступает Жозеф. — Даже слишком, ты не находишь?

Он кусает одну из моих ягодиц. Издаваемый мною крик протеста не нужно принимать за чистую монету — никто не просит его останавливаться. Красивый нос Жозефа у меня между ног, и он жадно принюхивается. Я приподнимаю свое платье, чтобы увидеть его сверкающий взгляд и улыбку.

— Ты видел, какая у нее маленькая киска?

Жозеф соглашается, утопая в бардаке из волосков и половых губ.

— Я так и не уверена, что увидела у нее клитор.

— Меня угнетают такие вагины. Даже маленькие девочки и то более оформлены.

— И откуда ты знаешь это, ты, извращенец?

Его зубы блестят, и я вздыхаю.

— Ее задница ничем не пахла?

— А вот у тебя…

Его нос выглядывает из-за моей попы. Закрыв глаза, он вдыхает так протяжно, будто находится на вершине горы:

— Потрогай, какой твердый.

— Это точно. Почему сейчас?

— Все из-за твоей задницы.

Кончик его пениса застыл на входе в мое влагалище. У меня просто слюнки текут, и хочется выдать шквал похабных словечек. Для влюбленного парня реальность сама по себе полна подарков на день рождения: «Можно, я устрою тебе ураган в свои двадцать один?» Ну и что значат в сравнении с этим семьсот евро? Эта сумма кажется мелочью, когда чувствуешь запах Жозефа, а время останавливается и теряет свое значение, как только мы прижимаемся друг к другу. Мы сходим с ума от наслаждения, которое еще никогда так не походило на смерть, хоть эта перспектива и не пугает нас нисколько.

Но я ушла от темы.

Присутствие Ларисы — тень, брошенная посреди яркого света нашей любви — не помешало нам провести самые очаровательные выходные, какие только могли быть. Выходные, полные безбашенной романтики вплоть до дегустации на следующий день утиного филе магрэ на террасе кафе по улице Риволи. Случайность это или нет, но именно это кафе стало нашим убежищем на протяжении последующих четырех лет. Там мы зализывали раны, нанесенные ссорами, нашими личными драмами, там мы снова учились любить друг друга с бутылкой слишком сладкого белого вина Coteaux-du-layon на столе, которое непременно погружало нас в мечтательное, сентиментальное состояние. Жозеф обычно приходил туда в гневе, сытый мною по горло, но, пригубив этот нектар, переставал ворчать, а в его глазах читалось удовольствие. Я в эти минуты молила создателя, чтобы он дал мне возможность хотя бы еще один раз поцеловать эти необыкновенные губы. После Жозеф был расположен к разговору и выслушивал мои не самые удачные оправдания изменщицы-рецидивистки. Вино ласково шептало ему на ухо, что обижаться на меня за это не стоит, что не нужно верить в то, что, как ему кажется, стоит за моей ложью. Что я его любила.



Одним из таких обманов, длившихся четыре года, были встречи с Артуром. Жозеф так и не смог поверить, что между Артуром и мной больше нет физической близости. В который раз я протыкала себя острием обмана ради возможности опустошить с Артуром бутылку розового вина, потому как кому, как не ему, я смогу поведать эту унизительную историю? Когда через несколько дней я в подробностях рассказала ему обо всем, сидя на его диване, мне показалось, что он никогда не перестанет смеяться. Смех Артура смывал мою досаду.

— Ну откуда взялась идея пригласить русскую?

— Не знаю. Я хотела, чтобы девушка была красивой.

— Русская проститутка, назначающая встречу в Cafe de la Paix!

— Знаю, черт возьми, знаю. Не добивай меня.

— Русские проститутки — для бизнесменов, которым пофиг. Ну не знаю, у тебя что, нет подружки, которая бы заинтересовалась…

— Нет у меня таких подружек. Понимаешь, это не так-то просто — предложить подруге потрахаться с тобой и твоим парнем. Предположим, она заинтересуется, но нужно, чтобы это произошло в определенное время, в определенном месте и без предварительных встреч… Нет уж, это задача для проститутки, не знаю, какие тут могли быть еще варианты.

— Да, но ты слишком много требуешь от проститутки. Русская она или нет. Для этих девчонок — это работа. Естественно, секс втроем с участием Жозефа радует их чуть меньше, чем тебя. Ты представляешь, если бы им приходилось каждый раз хотеть клиента?

— И что, ты хочешь мне сказать, что молодая пара вроде нас и толстый извращенец шестидесяти пяти лет — это одно и то же?

— Для нас — нет, потому что мы не работаем в этой сфере. Ей наверняка не так тяжко проводить вечера с такими клиентами, как вы, хотя, с другой стороны, если она не привыкла работать с молодыми парами, это, наоборот, может быть нелегко. И в ее случае, очевидно, так и было.

На минуту я глубоко задумалась, как это часто бывает у меня при общении с Артуром. Частоты его голоса меняют даже самые устоявшиеся мнения.

— Все, что я хочу сказать, это лишь то, что ремесло проститутки — дарить человеку иллюзию.

— Вот тебе и подарили иллюзию.

— Иллюзию, которой можно поверить. Не цирк, попахивающий лицемерием за версту. В этом отличие хорошей путаны от плохой.

— И все-таки иллюзия остается иллюзией, ведь вы заключаете договор. Тебе известно это. Но, возможно, женщины менее легковерны или им сложнее угодить. Конечно, всегда лучше, когда работа выполнена хорошо, когда не притворяются, но я думаю, что мужчины подспудно соглашаются с тем, что это будет комедия. Я могу заверить тебя, что у Порт-Майо, где у тебя могут отсосать в твоей же машине, девушки не особо утруждают себя игрой.

Тут Артур приподнял бровь.

— Нужно признать, что расценки там в пределах тридцати евро.

— Ага! — гавкаю я.

— А ты сколько заплатила?

— Семьсот евро за два часа.

Артур снова загоготал, и меня в конечном итоге это взбесило.

— Хватит уже.

— Ну и ну! Семьсот евро!

— За семьсот евро, полагаю, я имею право требовать уровень «Комеди Франсез».

— Само собой разумеется, принцесса моя!

— Потому что, в конце концов, это работа, признаю, но, когда ты шикарно зарабатываешь, можно ведь просто-напросто проявить и немного благожелательности, нет?

— Благожелательности 1 Слушаю тебя сейчас и понимаю, что мы затронули великолепное понятие.

— Я бы, во всяком случае, поступила именно так. Я бы играла по-крупному.

— Да, мы в курсе, ты была бы отличной проституткой. Лучшей из всех.

— Я не это хочу сказать.

— Это я тебе говорю.



В тот вечер мы с Артуром не сделали ничего плохого. Я буду настаивать на этом до конца.

Monolith, T. Rex

Когда на эти очертания посмотрят глаза другого человека, не мои, значительная часть Берлина исчезнет в условиях почти полного равнодушия. Это происходит ежедневно: все обитатели этого города справляют таким образом траур по одному или нескольким местам, которые представлялись им вечными, однако испарились в один прекрасный день. И маленькая улочка, на которую наткнулся случайно во время бесцельной прогулки, когда искал что-то совсем другое, что так никогда и не нашел, навсегда останется вихрем в череде воспоминаний, не впечатляющим никого, кроме тебя самой.

Я не знаю, как пережить эту потерю. Я никогда не сталкивалась с такой проблемой. Обычно я сама покидаю места, которые мне дороги, а по возвращении замечаю, что моя личность не была необходимым условием для их нормального существования. Для таких случаев у меня заготовлена трусливая, но довольно эффективная тактика — я стараюсь об этом не думать. Стараюсь не смотреть в определенное место на плане метро, и, так как ничто не заставляет меня идти туда, моя ностальгия остается поверхностной, пусть и не исчезает.

Только вот вчера во время велосипедной прогулки я потерялась и в попытке снова выехать на знакомые широкие улицы наткнулась на перекресток, где менее года назад я выходила на автобусной остановке. Я помню местную булочную, магазин строительных товаров. Колокол огромной церкви, расположенной в двух шагах от меня, равномерно постукивал, издавая удаляющиеся раз за разом звуки. В наших комнатах этот шум воспринимали как ворчливые упреки родителя, слишком старого и находящегося слишком далеко, чтобы вызвать у нас хоть какие-то угрызения совести. Тень церкви, которая казалась еще более внушительной от близкого к борделю расположения, падала на кафе, где девушки пили пиво с лимонадом после работы. От ее стен веяло ледяным воздухом, гробовое дыхание очищало нас от влажной теплоты и пьянящего запаха двадцати самок, вдыхающих и выдыхающих один и тот же кислород.

Вот таким был Дом, зажатый между святым местом и начальной школой. Неудивительно, что его пожелали закрыть и что им это удалось. Звон колокола подсказывал нам время, а детские считалки ненавязчиво убаюкивали девушек, когда те покуривали в саду.

Еще не так давно, пристегивая велосипед, я поднимала глаза и по одним шторам на окнах могла угадать, кто уже начал работу. За розовым, сиреневым или желтым органди были видны силуэты, которые я узнавала мгновенно. За соломкой на балконах я видела кольца сигаретного дыма и тени вытянутых ног. Сегодня смотреть больше не на что. Между школой и церковью стоит здание, в котором соседствуют жильцы и сотрудники офисов. Офисов!.. Плакать охота. Мне даже не нужно заходить во внутренний дворик, чтобы понять, что сад превратился в дизайнерскую террасу, покрытую искусственным токсичным газоном. Оттуда, где я стою, я отлично представляю себе офис открытого типа, несколько маленьких столиков, скамейки, накрытые полиэтиленом, пастельного цвета пепельницы для тех, кто захочет выкурить сигаретку и выпить кофе латте во время минутки отдыха, предоставленной гуру-начальником. Он, наверное, заплатил огромные деньги за то, чтобы биде разнесли в пух и прах. «О, ненавижу вас, сборище деревенщин», — думаю я, пытаясь разглядеть сквозь незанавешенные окна хотя бы одно лицо, на которое я могла бы направить свое презрение.

В этот момент стройный ряд малявок перешел дорогу с противоположной стороны улицы. Тут и там их окружали около шести воспитательниц. Я узнала ее по нежным ноткам голоса, когда она проходила мимо меня. Она держала за руки двух маленьких девочек и пыталась загнать обратно в строй мальчишку, пришедшего в восторг при виде продавца кебабов, нарезающего мясо. Ее тяжелые волосы были собраны в строгий шиньон, на ней были немного выцветшая юбка и эспадрильи. Наши взгляды пересеклись в тот момент, когда она схватила за руку пацана. За несколько секунд вежливое равнодушие превратилось в вопрос. Я видела, как ее обдало холодом, когда она наконец вспомнила, кто я. Уверена, что она поспешила заговорить со мной в страхе, что я назову ее именем, на которое она больше не откликалась: «О! Как дела?»

Ее улыбка была полна тревоги. Она бросила взгляд на группу, которую сопровождала, и в этом взгляде читалась молчаливая мольба. Кем бы я могла ей приходиться? Бывшей соседкой, двоюродной сестрой, племянницей?

— Я проездом в этом районе. Какое совпадение! Как твои дела?

— Очень хорошо!

Девчушки, которых она держала за руки, стали разглядывать меня. Я кивнула им в надежде, что это будет выглядеть дружелюбно, но общение с детьми никогда не давалось мне легко, и они, разинув рты, продолжили пялиться на меня своими слишком умными глазами. Нас окружили, и она попыталась вежливо вывернуться:

— Мне нужно идти.

— Мне тоже. Было очень приятно увидеться, какой бы короткой ни была встреча.

Она уже почувствовала облегчение, поэтому улыбнулась, а потом и вовсе засмеялась. С ее смехом ко мне вернулось столько воспоминаний, что одновременно стало и очень холодно, и очень жарко и захотелось плакать. И ее предложение, сделанное из чистой вежливости, чтобы не убежать вот так просто, отнюдь не помогло:

— Нам бы выпить кофе как-нибудь.

— С удовольствием.

— Созвонимся тогда.

И пока она удалялась, спрятавшись в туче напевающих что-то детей (эти звуки под окнами были нашим регулярным саундтреком), две мысли овладевали моим разумом. Первая, не такая уж и важная, по сути, — это то, что у нее нет моего номера, как и у меня нет ее. Вторая, та, что засела в тот день в моей голове, во всяком случае, на время, пока я снова не оказалась на улицах Кройцберга, заключалась в том, что ее задница, подпрыгивающая под юбкой в цветочек, совсем не изменилась. И несмотря на то, что с тех пор, как я видела ее голой в последний раз, прошло несколько месяцев, даже если я не вспомню ее имя, вид ее задницы крепко засел в моей памяти: подрагивание ее белого тела и созвездие родинок на пояснице — этот красивый толстый зад куртизанки, шагающей теперь по Берлину в одежде воспитательницы.

Spicks and Specks, Bee Gees

Я должна вспомнить все. Нужно, чтобы где-то сохранилось точное описание того, чем был Дом, и чтобы это описание беспрепятственно порождало видения, как можно более близкие к реальности. Хотя, на самом деле, точность не так уж и важна. И капли таланта хватит, чтобы воспроизвести расположение комнат и цвет штор, меня куда больше заботит то, как передать душу этого места, ту текучую нежность, которая делала плохой вкус восхитительным. Много слов не нужно — нужны верные слова. Хороший писатель смог бы сделать это на десяти страницах. Я написала уже двести и, кажется, так и не смогла приблизиться к тому, что действительно интересует меня. К единственной захватывающей вещи. Я подхожу к этой теме тысячей самых разных путей, и каждый раз она ускользает, оставляя меня снова с пустой головой, еще более пустой от того, что на короткий миг она была полна мыслей.

Когда добираешься до борделя на метро, как поступали многие из девушек и клиентов, на выходе нужно подняться вверх по длинной улице по направлению к церковному колоколу. Недалеко от места назначения находится парк, зеленый как летом, так и зимой, но довольно мрачный, если бы не покрытое льдом озеро, обрамленное, как унылое полотно, рядом усыпанных инеем высоких черных деревьев. За парком следует пивной бар, мимо которого девушки проходили, опустив головы, не имея ни малейшего желания встретить одного из своих клиентов. Ясли, начальная школа. Булочная, студия загара. Донерная, а напротив нее — цветочный магазин. Старый западный квартал, не представляющий никакого туристического интереса, куда не заглянул бы никто, кроме местных жителей, если бы не эта дверь дома номер 36. Зажатая между двумя рядами кругло постриженных кустов, она еле заметна. Среди одинаковых звонков привлекает внимание одна старая медная кнопка. Стоит легонько нажать на нее, и дверь уже отпирают. Вот и слегка обветшавшая прихожая, выложенный кафелем пол в виде шахматной доски — смотрится все немного по-мещански. В глубине — крохотная деревянная дверь, которую во время недавней уборки забыли помыть. Она ведет во двор, где уже чувствуется запах Дома, где можно услышать звук женского смеха, приглушенный двойными стеклами, и звонки в многочисленные двери, открывающиеся и закрывающиеся вслед за мужчинами.

За промытой дождем соломкой видно, как поднимаются вверх ленты голубого дыма. Иногда громко произносится женское имя, разрушая тишину своими вкрадчивыми, лживыми гласными. Это могла бы быть просто терраса, как и было задумано. Единственный способ найти источник шепота и криков, узнать, кто эти откашливающиеся курильщицы, — это зайти внутрь, что я и собираюсь сделать.

Из второго холла, обделенного ремонтом, наверх ведет лестница из старинного дерева с широкими красивыми перилами изящной отделки, на которых уже облупилась краска. Закрывая глаза, я все еще чувствую и всегда буду чувствовать их объемные формы, богатый рисунок и трещинки — на ощупь как чешуйки рептилии. Не успеешь и вздохнуть, как взбегаешь по ней на второй этаж. На самом деле это полуэтаж, здесь его называют Hochparterre[4]. Будто не на своем месте в этом старинном здании тяжелая бронированная дверь, на которой выбили золотыми буквами название «Дом», сопровождаемое экстравагантной подписью «Самоиздательство». Как будто фирма, занимающаяся самиздатом, может позволить себе такую дверь и такие буквы.

Мой палец касается звонка. Изнутри приглушенно доносится вышедшая из моды трель, и гомон маленьких девчонок резко утихает, а потом снова поднимается, но уже вполголоса. Мне уже слышатся шаги домоправительницы, но за то недолгое время, необходимое ей, чтобы протиснуться между девушками, я успеваю набрать в легкие воздуха, скопившегося в подъезде. Этот воздух — уже снадобье. Можно подумать, что из-под двери выскальзывают запахи женщин, смешанные с ароматом из прачечной на втором этаже, где эти самые пятьдесят писателей, издающих книги на собственные деньги, стирают свои полотенца и трусы. В смеси этих двух стойких порывов ветра есть что-то и детское, и неприличное — будто нюхаешь белье кучки школьниц, спрятавшихся в туалете, чтобы покурить. В комнате, где они покрикивают, распылили слегка вульгарную эссенцию, что-то среднее между хлоркой и дешевым дезодорантом, а потом сожгли пять разных ароматических палочек в напрасной попытке скрыть душок табака, потных подмышек и на липких пальцах — запах мужчин, всегда приходящих лишь на время. Эта еле угадываемая нотка немного кисловата. Через десять лет, за которые офис поменяет своих съемщиков раз двадцать, а стены несколько раз побелят, чтобы затем вновь отколупать с них краску, в этом подъезде все равно будет ощущаться этот необъяснимый запах. Понять его смогут лишь те жители Берлина, которые видели, как в сумраке комнат мужчины извлекают свои члены из штанов, а женщины с шумом подмываются в биде (теперь уже давно разрушенных) большим количеством воды.

Дверь открывается. Лучше чувствуется естественный запах, одновременно более явный и более спрятанный армией свечей, плавящихся на малюсеньком столике у входа. Танцующий ореол пламени почти оживляет отвратительную репродукцию Климта — это скорее постер, который запихнули в дорогую рамку. В этой восьмиугольной комнате есть две двери, первая из которых ведет в маленький зал, напоминающий будуар. Тут есть кресло из белой кожи, низенький столик, устланный старыми выпусками газеты Spiegel[5]. Ее здесь обычно листают с такой же рассеянной тревогой, что и в приемной врача. Вокруг торшера в югендстиле[6], освещающего помещение лишь наполовину, целый лес из искусственных растений змейкой извивается от пола до потолка, исчезая то тут, то там под занавесками и снова выглядывая чуть дальше. Несмотря на полумрак, видно здесь лучше, чем где бы то ни было. Именно сюда мужчины приходят, усаживаются в белое кресло, и спустя несколько минут к ним одна за другой выходят девушки, чьи силуэты отражаются со всех возможных сторон в настенных зеркалах. Эту комнату называют «залом мужчин», хотя он всегда принадлежал только девушкам. Мужчины здесь находятся лишь украдкой, утопая в кресле, поглотившем уже много таких, как они. Многочисленные и взаимозаменяемые, тогда как каждая женщина приносит в комнату свой уникальный аромат и свою вселенную, которые останутся здесь надолго после ее ухода.

Вторая дверь всегда приоткрыта. За ней убегает вдаль узкий коридор, покрытый ковром бордового цвета и потертый ногами работниц борделя и их клиентов. На стенах развешены афиши времен Belle Epoque,[7] в основном французские. Очередной «Поцелуй» Климта красуется над одной из дверей — речь идет о Желтой комнате, где на полу дубовый паркет. Сразу при входе, слева, стоит комод из светлого дерева, а на нем — букет из пластиковых полевых цветов. Справа — диван, покрытый желтым текстилем, журнальный столик и тара для мелочей, куда по определению при входе нужно вываливать все из карманов, но никто так никогда не поступает. Однако если что и притягивает взгляд настолько сильно, что невозможно сопротивляться, так это кровать, находящаяся прямо посередине комнаты. Сразу понятно, что комод, стол и диван были просто предлогами, призванными выставить в выгодном свете главный предмет мебели, — украшениями, поставленными здесь для скромников, пребывающих под впечатлением от этой внушительной кровати. Диван служит лишь для того, чтобы, сидя на нем, привыкнуть к спектаклю проститутки, которая голая, как червь, взбирается на эту небольшую сцену и устраивается на подушках из золоченого и зеленоватого, как на перьях у павлина, сатина спиной к двум огромным триптихам. Одному из них шесть десятков лет: кто-то из первых обитательниц дома раздобыл его на блошином рынке. Я не могу смотреть на него, не задумываясь о том, что он повидал до того, как оказался тут — в месте, где теперь двадцать или тридцать раз за день он наблюдает, как сношаются женщины и мужчины в более или менее эксцентричной манере: мужчины кончают с закрытыми глазами, а девушки над ними внимательно поглядывают на часовой маятник за стеклом. Рядышком расположена Сиреневая комната, с виду напоминающая грязноватый мотель, освещенная самую малость тусклым светом. На полу — белый ламинат, вздувшийся в углах. Шпильки от каблуков оставили возле кровати следы. Несколько мрачную Сиреневую комнату занимают только тогда, когда все остальные заняты. У Сиреневой комнаты есть одна общая стена со вторым крохотным залом, где тоже ожидают посетители, о которых в дни большого наплыва клиентов могут позабыть.

Пробивая себе путь дальше и проходя мимо мужского зала, натыкаешься на вестибюль, змейкой огибающий другой конец коридора. Это важнейший пост для наблюдения, о котором даже не догадываются те, кто не носит юбку. Пурпурного цвета театральная занавеска постоянно подрагивает и обозначает границу между внешним миром и закрытой вселенной, создаваемой девушками каждый день с десяти утра до одиннадцати вечера. Если входная дверь приоткрывается, чтобы впустить мужчину, холодный поток автоматически согревается влажностью большой обжитой комнаты, пышущей жизнью прямо за шторой. Если бы мужчины были повнимательнее, если бы ослепляющая жажда спаривания и домоправительница не увлекали бы их прямиком к креслу из белой кожи, возможно, они рассмотрели бы через дырку в шторе, как появляются и исчезают длинные ноги, затянутые в черный нейлон, половина лица какой-нибудь девушки, зажмурившей глаза, и искусственные ногти, держащие шторы закрытыми.

Меня тянет за эти шторы, но воспоминания о комнатах стираются и от этого становятся нужнее. Я их недолюбила.

Коридор поворачивает, рисуя локоть. Там из фонтана Венеры, украшенного лепниной, мелодично, будто ребенок мочится, льется парфюмированная вода с запахом имбиря. Сразу же за поворотом располагается Серебряная комната. Она похожа на коробку с конфетами и заклеена с пола до потолка обоями с нарисованными сливами. Размеры здесь лилипутские: сразу обращаешь внимание на кровать, растянувшуюся от одной стены до другой. В глубине, под балдахином с вышитыми на нем звездами, маленькое оконце пропускает теплый поток воздуха со двора и детские песенки, звучащие во время перемены. За последней дверью спрятан умывальник, обложенный с двух сторон стопками полотенец. В этом месте Дома сливаются все ароматы, которыми мы пытались замаскировать запах тел, и нос настолько полон ими, что начинает кружиться голова. Появляется непреодолимое желание упасть на кровать и подползти к окну. Полотна на стенах — единственные свидетели этого бреда — кажутся галлюцинациями. Может быть, это от того, что в нормальном мире им нечего было бы делать друг рядом с другом: гравюра Камасутры, объявление о бале эпохи «безумных лет» и копия работы Тамары де Лемпицки, — все посреди сиреневых занавесок. Мы находимся на грани несварения желудка: в этой комнате тискаются как в истерике, а следом идет тишина, которую тяжело прервать. При выходе из комнаты неестественный вид коридора дарит ощущение прогулки в лесу.

Дальше за Серебряной комнатой одна из дверей ведет к шкафу с решеткой, на которой висит замок. Изначально задумывалось, что здесь будут держать мужчин взаперти во время сессий господства и подчинения. Я помню, как ее подсвечивали красной лампочкой, но после стало понятно, что не очень практично дрессировать кого бы то ни было на виду у всех — в коридоре, где маячат девушки и нагие мужчины, выходящие из ванной. Отныне, если открыть дверцу, скрипящую, как в настоящей башне, можно найти две картонные коробки со сложенными туда вещами, принадлежавшими когда-то девушкам: туфли без пар, дешевые корсеты, трусики и бюстгальтеры. Содержимое пахнет пылью и потными ногами, но от этого запаха не тошнит.

Рядом, между этой клеткой и Студией, находится ванная для мужчин. Претенциозный и крайне уродливый пол выложен серым мрамором с черными и золотыми разводами. Он настолько скользкий, что его пришлось застелить банным ковром, чтобы таким образом гарантировать безопасность пожилым или неуклюжим клиентам. Когда солнце светит под правильным углом, общая картина производит довольно внушительное впечатление, а пол похож на неподвижный пруд, по которому скользят гигантские кувшинки. Душевая кабинка, туалеты в глубине и застекленная репродукция поцелуя Пигмалиона и Галатеи. Почти невидимая, над дверью находится небольшая кнопочка, на которую нажимают, когда омовения закончены. Тогда в женском зале раздается звоночек, предупреждающий соответствующую даму, что ее клиент готов вернуться в комнату. Система с кнопками во всех комнатах минимизирует риск встречи между героями одного романа: сотрудником и начальником, мужем и братом жены, матерью и сыном. Хотя стоит признать, что не все девушки и не все клиенты настолько скрупулезны, и подобным парочкам нередко случается встречаться. Девушки тогда пытаются скрыть смех, довольные своим правом на законное и объяснимое равнодушие, а мужчины виновато опускают голову, пока временные подружки безжалостно подталкивают их к удачно находящимся рядом комнатам-крепостям.

В конце коридора расположена Студия. Когда Дом закрыли, какой-то анонимный оригинал полностью выкупил ее за ничтожную цену. Мне нравится воображать, что это был каприз бывшего клиента, который чувствовал себя как дома между мольбертом и бамбуковыми тростями, однако, вероятнее всего, это был хозяин другого борделя, пожелавший заполнить чем-то свое учреждение. Все внутри этой комнаты красное и черное. На полулежит нескользкий линолеум, на стенах — черный кожзаменитель и краска цвета свежей крови. К одной из них приставлен стол, на котором топорщатся обычные и кожаные плетки, а также другие предметы разных форм и цветов — все, что человеческий мозг смог придумать для своего зада. Сразу у входа стоит кресло из лакированной кожи, которое при свете солнца показалось бы жалким: его старательно латали черным и серебряным скотчем. Сидя в кресле, достаточно протянуть руку, чтобы дотянуться до лежащего на стеклянном столике английского журнала, специализирующегося на женском господстве, — Victoria. Никто никогда не менял выпуск на столе на новый: на обложке все та же голая тетка в мехах и белых ботфортах. Такую литературу заказывают в не привлекающей внимания упаковке, и кто-то наверняка мастурбировал на нее лет двадцать назад. В журнале можно найти пожелтевшие фотографии мужчин с голыми задницами, которых оседлали дамы строгого вида, заставляющие их вылизывать покрытые грязью каблуки. Чтобы быть уверенным, что от читателей не укрылся смысл, недокормленный писатель сочинил сопутствующую картинкам смешную историю с большим количеством диалогов, в процессе написания которых сам он, наверное, заливался от смеха и потел от стыда. Однако обезвоженный эрекцией мозг читателя, несомненно, не улавливал смыслы, зашитые отменным диалогистом. Напротив глубокого кресла стоит странный физкультурный козел с дыркой: я так и не поняла, что это отверстие должно было пропускать. Два огромных зеркала бесконечно отражают человека, связанного здесь или на скамейке под окном. В углу — кругленький комод с полками, забитыми веревками и потрясающими, не уступающими один другому инструментами. А еще с таким разнообразным набором наручников и цепей, что никогда не знаешь, что выбрать, и в итоге или все время пользуешься одними и теми же, или вытаскиваешь инструменты из глубины наружу, как чередуют тарелки в стопке. Чаще всего клиентов отводят в Студию в период завала: большая часть из них не осмеливается там даже присесть, боясь таким образом негласно согласиться с выбором комнаты. Мужчины побаиваются Студии, а девушки заходят туда позвонить, а потом долго, смотря в зеркало, выравнивают шов на чулке с подвязкой. С потолка падает красный свет: он давит на мужчин, зато льстит коже девушек, играя тенями на их лицах и заставляя глаза блестеть.

Я поворачиваю обратно и возвращаюсь к театральному занавесу, из-за которого доносятся смех и перешептывания. В этом самом месте мне часто доводилось мечтать о том, чтобы стать мужчиной. Правда, в таком случае я не смогла бы ни проскользнуть за штору, ни расхаживать по лабиринту Дома — я не узнала бы девяносто процентов души этого места. Конечно, я могла бы коварно подглядывать за тем, что происходит в женской ванной: заметить умывальник, куда они с щедростью жевателя табака выплевывают жидкость для полоскания рта, и обожествляемое всеми биде. Увидела бы Хильди на корточках, чьи завивающиеся волоски между ног двигаются в ритме ее руки, пока она жалуется на последнего клиента-тормоза, который никак не мог кончить, или Гиту, грубыми движениями обтирающую себя полотенцем и рассказывающую о своем посетителе, — настоящие торговки рыбой, оказавшиеся в телах молодых куртизанок. Я бы не смогла, будучи мужчиной, проследовать за ними, когда они топчутся по направлению к большому женскому залу с еще спущенными к щиколоткам трусами, не увидела бы, как их мимоходом обнимает пурпурная штора. Я не посетила бы постоянно задымленную кухню, где девушки обедают и болтают, создавая гвалт, как на базаре, не увидела бы, как они одним движением руки смахивают со стола крошки, чтобы опустить туда свою задницу, не посмотрела бы в окно, откуда доносится шум разбитого на площади рынка. Не увидела бы большое зеркало на ножке, стоящее у входа на кухню, а перед ним — Эсме в костюме в те минуты, когда она, выпотрошив все содержимое косметички себе на колени, рисует провокационные брови, ради которых некоторые клиенты приезжали сюда из глубин Бранденбурга.

И самое главное — в моей голове недоставало бы общего плана зала, открывающегося с его порога. Я часто стояла здесь, застыв, в стороне от оживления, наступающего во всем борделе после звонка в дверь. Время останавливалось для меня одной, и я набивала свою голову картинками. На них — диваны в форме буквы L, за их спинками — нагромождение шкафчиков высотой до потолка. Агнета сидит рядом с высоким шкафом, набитым книгами, которые мы успевали читать лишь по диагонали. Биргит перелистывает страницы романа и одновременно пытается не упустить сказанного в споре между Фауной и Тинки. Одна из них стоит посередине комнаты и дергает пирсинг в своем пупке, а вторая курит на балконе, развернув грудь в нашу сторону. Ноги Биргит подогнуты, и в трусах с глубокой выемкой образовалась складка на уровне половых губ — мы уже привыкли к подобному спектаклю, но он все же всякий раз ненадолго захватывает мое внимание, как и пышные груди Фауны почти прозрачной белизны. Так я неподвижно застывала перед этими не смотревшими на меня полуголыми дамами. В течение двух лет я казалась себе мужчиной, переодетым в женщину, так хорошо замаскированным, надо сказать, что, проходя мимо них, я получала немного нежного, впрочем, похабного, внимания: более или менее гулкие хлопки по заднице, поглаживание по макушке, немного напоминающее материнское, от которого художественный беспорядок на моей голове становился только лучше. Не думаю, что они хоть раз заподозрили во мне любопытство порочного ребенка или сладострастие, которое охватывало меня порой при взгляде на бикини одной из девушек в то время, как она красила ногти на своих ногах. Если бы они и почувствовали что-то такое, наверняка не придали бы этому большого значения, как и подобает женщинам, чье ремесло — быть красивыми для чужих глаз, женщинам, которых больше не беспокоят более или менее грациозные движения собственных тел.

На окруженном диванами журнальном столике всегда беспорядочно валяются книги и тарелки или наушники, оставленные девушками, которых клиенты отвлекли от музыки. У стены, зажатый шкафчиками, стоит стол, где лежат бумаги домоправительницы и стоят два телефонных аппарата в дополнение к ее личному сотовому и тому, по которому с ней связываются хозяйка, служба эскорта и разнорабочий, вечно неспособный отыскать свои инструменты в забитых ерундой ящиках. На уровне стола вывешен список комнат, куда девушки записывают время прибытия и ухода мужчин. Их фальшивые имена отмечают на стикерах, которые будут отклеены в конце дня, оставляя на стене лишь количество клиентов и собранную сумму. Другой список указывает, какой специализацией обладает каждая из работниц борделя. Этот документ Word был распечатан так давно, что из-за покрывающих его кофейных пятен тяжело не только различить написанные на нем имена, но и разобраться, кто из девушек продолжает работать здесь, а кто испарился несколько лет назад. На пробковую доску прикреплены десятки ресторанных меню и номера такси, в которых водитель не станет придираться к имени клиента, контакты бухгалтеров, которым, скорее всего, можно доверять, а в самом низу — специальные указания самих работниц: «Кристина не принимает Карстена!», «Если будет звонить Томас, никаких встреч с Сарой!», «У Биргит длительность свиданий от сорока пяти минут!» И эта укоряющая запись: «Лола забыла положить двести десять евро в свой конверт, передайте ей, пожалуйста». Только вот Лола упорхнула, никого не предупредив, через два месяца после моего прибытия и задолжала девушкам довольно значительные суммы. Говорят, что теперь она работает в Мюнхене: Генова видела, как она выпрашивает кокаин в баре, где подают шампанское. Ясное дело, что Дому стоит забыть про эти двести десять евро: что упало, то пропало. Эта прикрепленная гвоздиком записка до сих пор висит здесь как символ веры в испытания, веры в лояльность, которая не принимает в расчет (а если принимает, то недостаточно) переменчивость женщин, занимающихся этой профессией, разнообразные причины, приводящие их в Дом и одновременно заставляющие покинуть его. Эта доброжелательность сродни простодушию: это видно даже по стенкам шкафчиков, на некоторых из которых до сих пор написаны имена давным-давно исчезнувших обитательниц. Эти чернила стираются пальцами новеньких, правда, пыль внутри, возможно, все еще хранит аромат парфюма прежних хозяек.

Позади находится довольно широкий балкон, в середине которого — маленькая лестница из белого камня. Четыре ступеньки, выполненные в античном стиле и обрамленные широкими перилами, изящно спускаются в сад. Именно благодаря ему Дом и стал называться Домом. Нужно обмолвиться, что от глаза, разумеется, не скрыть, что когда-то, когда садом пользовались обычные хозяева, здесь был газон. Сегодня же остался только небольшой квадрат земли с растущей то тут, то там зеленью вроде лишая или мха, местами напоминающей траву или невзрачные цветочки, выросшие в церковной тени. А пахнет здесь практически как в месте, где что-то растет и линяет живность. Чтобы уберечь девушек от взглядов соседей, поверху была протянута сетка, в меру увитая плющом и белыми вьюнками. Там, где природа отказалась скрыть сад от посторонних глаз, добавили лианы из пластика, выцветшие от снега и дождя, но в общем и целом смотрится неплохо. Похоже на Версаль в конце осени. Подвешенные на балконной соломке, висят бесцветные садовые лампы. Их оставили здесь, чтобы создать впечатление герметично закрытого пространства. В результате, особенно летними вечерами, при входе во внутренний двор здания виден лишь этот сад. Этот зеленый пузырь словно оживлен медленным дыханием: движениями силуэтов, ПОСТОЯННО ВЫХОДЯЩИМ оттуда подозрительным дымом и вульгарными благовониями.

Будь сад предназначен для клиентов, несомненно, к его обустройству приложили бы больше усилий: больше денег было бы инвестировано в элегантную мебель. Но посещение этого места — привилегия девушек, и к дешевому хламу, что был тут с самого начала, кто-то из обитательниц добавил свои особые вещи: скрипящие качели, накрытые толстой полосатой бело-голубой простыней, складные стулья для сада, с которых слазит желтая краска, почти презентабельный лежак и, самое важное, еще не растерявший величественности каркас старого штрандкорба[8] с пляжа Ванзе. В начале лета возле горшка с азалиями здесь принято устанавливать маленький надувной детский бассейн, в котором дамы мочат свои тяжелые ноги до тех пор, пока рано или поздно туда по неловкости не упадет пепел от сигареты, превращая все это в инкубатор для комаров. В июле после полудня я проводила здесь вечность, неотрывно смотря в глубину обедневшего дворика. Я помню удобно устроившихся девушек, огромную соломенную шляпу на распущенных волосах Эльзы. Биргит и Ингрид опустили ноги по щиколотки в воду, еще прозрачную в начале лета. Эдди прячется за кустом малины, просто из принципа, так как все в курсе, что она сворачивает косячок. Все остальные, и я в том числе, мы приходим и уходим, проверяем следы от загара, приносим прохладительные напитки в эту оставшуюся без влаги котельную. Сия картина не теряет шарма зимой, хотя передвигаться на умопомрачительных каблуках по снегу и инею становится труднее. Но именно эти воспоминания мне особенно дороги: помню, как в розовом свете раннего декабрьского утра Гита и Эдди молчаливо перемещаются из одного угла сада в другой маленькими шажочками, выдыхая толстые клубы пара. Они грациозно хромают, как лебеди, которые только научились пользоваться своими тонкими лапками. Ночью шел снег, и крупного размера снежинки продолжают неторопливо опадать, посыпая светлые локоны Гиты и черный шиньон Эдди белым порошком. Слышны только их шаги по хрустящему снегу. Какое-то время спустя они находят удобное положение, чтобы присесть, и устраиваются, поднимая снежную пыль, которая на миг заблестит под слабыми лучами света. Это сопровождается одновременным «Хорошо нам здесь». Приоткрытая куртка Гиты обнажает бордовый корсет и часть груди, приподнятую косточками бюстгальтера. Ее ноги затянуты в нейлон цвета кожи, на пару мгновений она снимает обувь, чтобы пошевелить пальцами. Когда Гита выходила на работу, я смотрела только на нее. И она, будто почувствовав это, поворачивала ко мне свое кукольное личико: «Жюстина, ты идешь? Здесь дышится лучше, чем на кухне».

Я постоянно спрашивала себя, каким образом я растворялась в этой картине и был ли кто-то еще там, на балконе, в ком это зрелище пробуждало такую же нежность?

Присев тут в старый штрандкорб, я вижу другие комнаты сквозь растения, окутывающие балконную решетку третьего этажа. Мне не нужно подниматься туда, чтобы вспомнить, как на лестнице пахнет едой и что за дверью находятся первые апартаменты. Пол в длинном коридоре застелен красным ковром, там стоит низкий комод, забитый полотенцами. Девушки приходят на кухню, чтобы посмотреть на часы, вздыхая, что время, «боже мой», не движется, и выкурить запретную сигаретку прямо посреди встречи. В кухню доносится приглушенный шум из Золотой комнаты, представляющей собой примерно двадцать квадратных метров багровой обивки, освещенной оранжевыми огарками. Для большего эффекта — красная софа и сервант, над которым повесили фотографию двух целующихся взасос девушек. Крепкая широкая кровать накрыта золотистым покрывалом. Лежа на ней, достаточно просто опустить руку к паркету из красного дерева, как ты дотягиваешься до корзинки, набитой презервативами и крайне необходимым рулоном бумажного полотенца. Эта комната очень нравится девушкам, хотя моя любимая находится напротив нее, в конце темного коридора. Она успела сменить несколько названий: после «1001» она стала называться «Жасминовой», а теперь ее величают просто «Красной», — и все из этих трех названий заслужены. Грандиозная кровать, сделанная на заказ, занимает половину комнаты. С потолка свисают километры прозрачных занавесок, океан из органди, посреди которого сверкает небольшая лампочка со смутным арабским колоритом. Дневной свет приглушен шторами с красной и золотой вышивкой. В этой комнате кожа девушек кажется пурпурной, а их распущенные волосы будто объяты языками пламени. Напротив кровати стоит электрический камин. Когда его включают во время январских заморозков, от него исходят потоки, похожие на пламя Тартара. Еще есть большое велюровое кресло, глубокое и мягкое, забрызганное белыми следами, как подписями без возраста, принадлежащими легкомысленным женщинам, с обнаженной задницей курившим в нем свою посткоитальную сигаретку. Коврик под креслом весь полинял и стерся в том месте, где проститутки топтали его, ожидая, пока мужчины оденутся.

В соседних апартаментах находится Тропическая комната. Запах жасмина из этой крохотной каморки чувствуется даже в подъезде. Фальшивые растения респектабельно обрамляют чудовищную фреску, которую треклятый художник написал прямо у самой двери. Речь идет о пейзаже, на котором изображены джунгли с огромным количеством цветов и растений. В этой картине столько всего, что даже спустя два года я постоянно нахожу в ней новую, удивительную деталь. Напротив этого абсурднейшего творения — очаровательное полотно, изображающее женщину на фоне лунного света, проливающегося над Балтикой. Кожа у нее цвета морской пены, и она заканчивает снимать с себя платье. Но когда мы лежим на кровати, самое восхитительное полотно — это, конечно же, зеркало на потолке. Ощущение такое, будто исчезает гравитация, даже несмотря на наклейки в форме бабочек, летающих вокруг отражения обнаженных тел и придающих белой плоти вид плохого снимка со снапчата. Рядышком с Тропической комнатой и соседней с нею ванной — Клиника — комната, выложенная сверху донизу белым кафелем. Она ждет, что какой-нибудь мужчина выразит желание усадить девушку в гинекологическое кресло. Тут пахнет спиртом и средством для дезинфекции, хоть сюда и заходят только за тем, чтобы набрать воды из крана в стакан. Однако плакаты с анатомическими картинками, тележка, нагруженная медицинскими инструментами, медицинские блузы, подвешенные на крючок, — все это свидетельствует о былой надежде привлечь в эту ненавидимую всеми комнату медиков-недоучек.

Глубже, в третьих апартаментах, скрыты последние комнаты Дома — Белая и Зеленая. Белая комната, вся розовая, за исключением ламината цвета слоновой кости, выглядит до слез глупо со своими шторами в стиле итальянского ар-нуво и чрезмерным количеством цветочков. Кровать в этой комнате и ее деревянная обивка напоминают эротические сны старой девы. Правда, если снаружи распогодилось, пусть даже самую малость, комнату через шторы сразу же заливает розовым пламенем. Цветы и цацки исчезают в этом вагинальном свете, и вместо ощущения пребывания в ловушке фантазий старой девы мы вдруг представляем себя внутри нее, удобно устроившимися между ее бедрами. В такие моменты единственное, что напоминает о внешнем мире, — это мягкая и со временем невыносимая музыка, раздающаяся по всему Дому из колонок на потолке. Расположенная рядом с ней Зеленая комната оформлена элегантно и с хорошим вкусом. В ней нет предметов роскоши, кроме почти хронически сломанного стеклянного фонтана. Когда же он функционирует, или по причине того, что мы целый день избегали ударов электрическим током, или потому, что наш разнорабочий пнул его в нужное место, влажность с привкусом мускуса наполняет комнату, делая пребывание там почти невыносимым. Огромная кухня в этих апартаментах полнится сокровищами, которые забыли девушки и их клиенты: любовными письмами, резинками для волос, посредственными галстуками, мылом, губной помадой и оставленными в проигрывателе CD-дисками, способными так много рассказать о своих хозяйках.

В конце дня можно было угадать настроение каждой из девушек, то, как менялось их расположение духа. Эсме начала в одиннадцать часов в Золотой комнате с ворчливым типом, который по фотографии решил, что она худее, чем оказалось в действительности. В пять она заканчивает свою работу, жалуясь на то, что пришлось водить трех последующих клиентов в сумрак Красной комнаты, более благосклонный к ее фигуре. Гита, у которой сегодня месячные, будет работать только в Студии, вымещая свои нервы на шести мужчинах, стоящих на коленях и смотрящих на ее груди, колышущиеся в такт ударам плетки. Ингрид со своей новой стрижкой ходит из Белой комнаты в Красную, чтобы в отражении зеркал полюбоваться самой и дать полюбоваться другим своей причесанной челкой. Агнета заканчивает сегодня раньше, чем предполагала, потому как один из клиентов поцарапал ее в порыве чрезмерного энтузиазма. И она. И они. И их огорченные вздохи, когда, открыв шкафчик с ключами, они узнают, что желаемая комната уже занята. И их великолепные отговорки, чтобы не идти в какую-то из комнат, несмотря на уговоры мсье: «У меня болит спина, а заправлять постель в Сиреневой — это сущий ад»; «В Серебряной мне не хватает воздуха, потому что на улице, напротив комнаты, цветет каштановое дерево, а у меня аллергия на пыльцу»; «От света в Тропической мне кажется, что у меня огромная попа»; «В Золотой мне одиноко»; «Генова совсем рядом, и ее крики мешают мне сконцентрироваться»… В этих помещениях, что сейчас сдаются в аренду на каникулы, они выдумывают целую вселенную, то есть выдумывали. В этот сад теперь идут курить рабы другого рода. И куда девается душа домов, в которых жизнь текла так бурно?

Little Bird, The White Stripes