Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шарли Дельварт

Датабиография

Я верю в глубоко упорядоченный хаос. Фрэнсис Бэкон
Противоположностью игры является не серьезность, а реальная действительность. Зигмунд Фрейд
© Éditions Flammarion, Paris, 2019

© A book selected by Frédéric Beigbeder, 2020

© Д. Савосин, перевод на русский язык, 2021

© ИД «Городец», издание на русском языке, оформление, 2021

Пролог

Мне свойственно задаваться вопросами обо всем на свете. Это уже давно является постоянным режимом моего функционирования. Я не устаю спрашивать себя: что люди делают, почему они это делают, о чем думают, сколько существует возможностей провести такой-то день, всю жизнь. Это мои вопросы в том числе и к себе самому. Когда мне было двадцать, я проводил среди друзей референдумы по личным проблемам, решить которые у меня самого не хватало смелости. Я читал «Желтые страницы», чтобы посмотреть, какие ремесла можно выбрать, чтобы знать, чем заняться. А когда я написал книжку для детей – она сплошь состояла из одних вопросов (Кого тебе больше хочется – братишку или собачку? Ты предпочел бы быть всегда прав или иногда неправ?).

Я долго верил в то, что вопрос есть форма выражения неуверенности, тревоги (ожидания завершенности), пока не понял, что он является средством для понимания мира, способом добраться до сути вещей. А еще он – оружие массового разрушения убежденностей (вопросов всегда будет больше, чем ответов), он нейтрализует любую непомерную серьезность, веру в любое знание, ибо кто знает, какой смысл жить сколько-то лет на Земле, чтобы никогда больше сюда не вернуться? И какой тогда смысл следует придавать собственному существованию? Вопрос создает целое метафизическое и прагматическое поле: сделал ли я правильный выбор? Какие еще возможны? Я взрослая версия того, кем я был моложе? Достиг ли я состояния ясности духа? И если да, то случайно или нет? Надо ли для постижения мира вести непрерывную борьбу по всем направлениям или достаточно сидеть сиднем на месте, как предлагает Алан Мур?[1] Занимался ли я когда-нибудь виндсерфингом? Все ли подчинено физиологии или нет? Стоит ли готовиться к тому дню, когда все закончится, или лучше от души изумиться ему (при этом находясь в самой гуще жизни)?

Ответы на такие вопросы ищут как бы на ощупь, субъективно, посредством самонаблюдения, анализа, опросов друзей, случайностей; и каждое из перечисленного – ответвление простого вопроса, подобного непрерывной нити, по которой нужно двигаться: аз есмь – кто? Так мало-помалу вырисовывается образ самого себя, и можно уверовать в то, что мы себя познаем. Но этот образ изменчив, неуловим.

Потом я обнаружил, что возможен и иной подход – подсчет статистических данных: на Земле живет 400000 львов на 60 миллионов домашних кошек, 200000 диких волков на 400 миллионов собак, 900000 африканских буйволов на полтора миллиарда коров. Цифры дают ясное представление о том, каким становится мир, о том, что потеряно нами в животном мире, в дикой природе. Сравнение простых элементов сразу раскрывает сложную ситуацию, говорит о ее эволюции, придает ей осязаемость.

Можно ли применить этот новый подход ко мне? Использование data (с латинского – заданные величины) для ответа на вопросы на сей раз с помощью фактов: кто я объективно есть и кем я был до настоящего времени. Все поддается исчислению, все может быть измерено. И моя история, мое прошлое – конкретная материя для изучения, анализа. В эпоху big data изучать little data[2], факты и поступки, воспоминания, мелочи, интим, мысли, плоть, запросы, реакции, то, что и связывает, и разъединяет нас; искать некий алгоритм, созидающий жизнь (не имеющий отношения к славе после свершения громких поступков: открытий Северного полюса, борьбы с медведем голыми руками, управления мировой державой, решения фундаментальных уравнений, побега из тюрьмы в Сахеле).

Набрать высоту и создать более глобальный образ с точным ориентиром на фразу Хорхе Луиса Борхеса: «Судьба любого человека, как бы сложна и длинна она ни была, на деле заключается в одном-единственном мгновении — в том мгновении, когда человек раз и навсегда узнает, кто он»[3]. И неизвестно, иронична эта фраза или искренна, – ибо существует ли оно, такое мгновение?

Но какие элементы способны прояснить мне это? Какое место на шкале моей жизни занимают эти львы, эти волки, эти буйволы, эти собаки, эти коровы?

А если взглянуть шире – что определяет любого из нас? Где тот индикатор, что сигнализирует о понимании сути? К чему надо обращаться, с чем себя сравнивать? С другими? С собою прежним? Со всем человечеством? С его историей во всей ее продолжительности? Все не может быть значимым, но при этом все это и есть «я»: то, что мы видим, думаем, чего касаемся, чего хотим, что едим, что читаем, в чем преуспеваем, а в чем даем осечку, чего боимся, о чем просим, что изучаем, что даем, что получаем взамен, то, что мы делаем и чего не делаем.

Нужно отобрать и систематизировать важное, будь то основные элементы или незначительные, но говорящие нам о многом детали; составить список, выстроить стороны жизни без всяких ограничений: практическую, экзистенциальную, интимную, физическую, психическую. Нужно копаться в себе, снова освежать память, извлекать данные, показывать их, сравнивать, представлять их графически – чтобы сделать их понятнее, выявить их значимость в перспективе.

В морских глубинах обитает существо, относящееся к типу хордовых, – асцидия. Это прикрепленное морское животное (то есть живет, прикрепившись к некой опоре), примитивное, оно состоит из двух брызгалец, придающих ему форму бурдюка. Когда асцидия еще личинка, она похожа на головастика лягушки с мозгом и, можно сказать, спинным мозгом (спинной струной – хордой), позволяющим ей получать информацию об окружающем мире и подыскать себе точное место, где прилепиться окончательно (расположение, температура воды, близость питательных запасов). И вот, уже найдя его и приклеившись (к скале, корпусу корабля, водоросли), асцидия поедает собственный мозг, и хорда рассасывается. В них теперь уже нет необходимости – ее активность отныне заключается лишь в том, чтобы заглатывать воду одним брызгальцем и выплевывать ее другим.

Ни сейчас, ни в будущем ей уже совершенно не нужен мозг – и она целиком и полностью верит в правильность такого выбора и во Вселенную, независимо от того, что есть еще великое множество других мест для изучения. Крайняя форма принципа «взял-отдал», когда асцидия уже прикрепилась, и у нее уже нет каких-либо проблем. Это иной выбор, который сводится к лишению себя выдумок мира и своих собственных, порождаемых бесконечной активностью мозгового поля. Или, приблизившись к тому мгновению, когда мне покажется, что я лучше понимаю, какова была и есть моя жизнь, я, быть может, сроднюсь с этим морским животным (ибо если и вправду знаешь, то, наверное, больше незачем задавать вопросы)? Оставить на берегу немногим более половины жизни, упорядочить то, что было сделано, перейти к чему-то другому.

Искать, опираясь на факты. Те данные, что последуют далее, – это параметры моей жизни до сегодняшнего дня, какие-то из них основываются на воспоминаниях о неких конкретных событиях, другие – на изучении, изысканиях и доступных статистических данных. Они – это итог моей личности в момент времени t, автобиография в цифрах и диаграммах.

Я родился 13 января 1975 года в Брюсселе. В 2019 году мне сорок четыре года, я живу в Париже, вот уже восемнадцать лет в браке, у меня трое детей. Я писатель и сценарист. Полное имя Шарль-Эмманюэль, но обычно меня называют Шарли.

Как и все, я родился в определенное время в определенном месте. Поэтому последующие данные в известной степени могут относиться также и к другим западным субъектам XXI века.





1

Ситуация

(|) У инуитов есть десятки слов для обозначения снега. В инуитском языке различаются:

Каник – снег, который падает.

Апути – снег, покрывший землю.

Пукак – кристально чистый снег, лежащий на земле.

Аниу – снег, из которого делают воду.

Сику – лед вообще.

Нилак – замерзшая пресная вода, годится для питья.

Кину – ледяная каша на морском побережье.

В английском языке существуют обозначения для каждой большой величины – это последовательно возведенное в разные степени число десять; в отличие от французского – в последнем есть лишь некоторые —106 (миллион) есть, а вот 107 и 108 нет, зато сразу 109 (миллиард). Для каждого языка и каждого народа важно что-то свое: для одних это снег, для других – числа.

В том языке, который я мог бы придумать сам (ибо странно было бы выдумывать новые слова в уже существующем языке, лучше все начать заново; и это совершенно никак не зависит от причин, побудивших меня вообще выдумывать язык), – что именно мне захотелось бы различать более точно? Какой предмет я выбрал бы для такой нюансировки? Структуру кожи (исходя из тактильных ощущений – гладкая она или шершавая, бархатисто-плотная или сухая, толстая и пористая)? Тоску (с ее способностью меняться несколько раз за день, наступать резко, приходить вкрадчиво и тайком, скачкообразно, дольше или меньше держаться в теле)?





(2) Я представляю себе человека, который идет, прижимая к груди яйцо, он хочет защитить его. Утром он вынул его из холодильника с надеждой – оно воплощает в себе нечто такое, во что он вдруг поверил, – и желанием, чтобы яйцо продолжило ход своей жизни там, где он был прерван. Он хочет отпустить его в природу, кладет на влажную лесную почву, смотрит, как яйцо лежит на земле, но ничего не происходит.

Он снова берет его в руки, этот яйцевидный предмет, крепко обнимая пальцами. Он понимает: да, с ним, с этим яйцом, именно так и нужно – и он так и будет согревать его в руках, пока на скорлупе не появится трещина, и передавать ему тепло, неся перед собою в сложенных ладонях сколько понадобится.





Возведение гигантских статуй по всему острову Пасхи привело, по словам Джареда Даймонда[4], к вырубке всех деревьев, требующихся для того, чтобы перемещать моаи[5] (их катили на бревнах, связывая длинными веревками из древесной коры). Начиная с XVII века можно наблюдать упадок цивилизации Рапа-Нуи – людей с острова Пасхи: больше не из чего стало вытесывать пироги, чтобы наловить рыбы; не из чего стало развести костер для обогрева; на остров больше не залетала ни одна птица, а из-за недостатка пищи развился каннибализм.

О чем думал человек, срубивший последнее дерево? Знал ли, что после этого не останется больше ни одного вида? А если знал – стоит ли предавать его суду сегодня, вправе ли мы вообще осуждать его (или подвергать bashing[6])? А если не знал – обладал ли он возможностями проверить, существуют ли еще на острове другие экземпляры (остров ведь не бескрайний)? Оправдывало ли его незнание в те далекие времена? И с каких пор это перестало служить оправданием?

(4) Я подумывал было переделать в роман эту главу из эссе Джареда Даймонда: подъем и последующий упадок популяции острова Пасхи, опустошившей все свои природные ресурсы, чтобы по-прежнему заниматься тем, что им казалось важнее всего остального (безудержное художественное соревнование двенадцати кланов, населявших остров). Не будь объективные факты столь назидательными, все продолжали бы восхищаться статуями моаи, невзирая на цену, которую за них пришлось заплатить рапануйцам, возможно, взгляд на проблему запасов продовольствия через таких персонажей мог бы послужить ценным примером, позволяющим понять, что, если вдуматься, мы – это они, и наоборот (общества, стремительно идущие к гибели, и совершенно неважно, при каких именно обстоятельствах).

Но вопрос не в этом – ибо инстинкт выживания срабатывает лишь при непосредственной смертельной опасности (если вы читаете книгу, эссе или роман – это значит, что данный вопрос не имеет срочности, выживание вида кажется темой еще далекой и не слишком актуальной).

2

Общие данные

(1) У всех нас одни органы чувствительнее других, у всех свои слабые места. И поведенческие установки, которые учитывают эти слабости, заставляя нас беречь себя, а иногда и испытывать. У меня такое случается с пищеварением, желудочно-кишечный тракт плохо воспринимает (или у этих органов меньше иммунитета) испортившееся мясо с вышедшим сроком хранения, китайскую пищу, кислые продукты, экзотические бактерии, острый перец.

На 6-й улице Манхэттена есть ряд индийских ресторанов (нью-йоркский эквивалент того же, что у нас в Париже на проезде Бради). Когда я восемнадцатилетним пареньком жил там, я всегда ходил именно туда, прекрасно понимая, что на следующий день мне предстоит расплачиваться за это болью (и тогда я размышлял о смерти – ради придания всему некоторой философской глубины: ведь эта мысль могла прекратить боль). Гастрическое самоубийство не было ни очистительным ритуалом, опытом chicken vindaloo[7], ни повторяющейся беспечностью перед внезапным возвращением к реальности, – нет, это было что-то куда более первобытное. Но что?

Даже если современный западный образ жизни априори самая пригодная для меня среда (причем в обоих смыслах – как внешнем, так и внутреннем), это не значит, что все зоны риска сводятся к тому, чтобы проплыть по Нилу, вдохнуть воздух Фукусимы, поспать в лесах Амазонки или пройти по Индии босыми ногами. В доисторические времена любая среда могла выступать зоной максимального риска, глобальным аллергенным фактором, грозящим заражением микробами и вирусами: не было ничего такого, что хоть немного напоминало бы правила хранения и продажи замороженных продуктов, европейские нормы гигиены, границы возможностей человеческого тела. Лично мне было бы весьма сложно выжить. Но это вовсе не мешает мне иногда захотеть вновь соприкоснуться с истоками, опять почувствовать вкус опасности, умышленно зайти в зоны риска, – а когда огонь в желудке наконец погаснет, сказать себе: ну вот, на этот раз мы выжили.









(2) Согласно статистическим данным, 3 – вот показатель суммарного коэффициента рождаемости в Тувалу, полинезийском архипелаге в Индийском океане, или на острове Новая Гвинея, который расположен в той же части земного шара, но западнее; при этом тот же показатель для Парижа, если не выходить за пределы города, лишь 1,54. Выходит, иметь троих детей – это образ действий (жизни, мышления) скорее полинезийский, нежели парижский.

Однажды воскресным утречком, увидев себя с моими тремя детьми в хвосте диаграммы по Парижу, а впереди – пары с одним, максимум двумя ребятишками, я сказал себе: Мы – полинезийцы. А кстати, надо бы именно так и представляться – это бы сразу объясняло столь неупорядоченное излишество детей.





(3) Остров Холланд, расположенный в Чесапикском заливе в штате Мэриленд, медленно погружается в море. Названный по имени своего собственника, купившего его в 1600 году, этот остров когда-то был процветающим местечком. Там проживало около трехсот шестидесяти обитателей и было семьдесят построек: жилые дома, торговые лавки, школа, особняк врача, общежитие, почтовое отделение, церковь; была даже бейсбольная команда, которая перемещалась на корабле, чтобы поучаствовать в матчах. Там занимались рыболовством, ловили крабов, собирали устриц.

Когда в 1914 году целые участки берега оказались затоплены, жители проявили первые признаки беспокойства. Они вынуждены сплотиться, привезти с континента камни, дабы построить запруды, волнорезы, затопить корабли, чтобы смягчить силу приливов, – но тщетно. Им неведомо, что почва состоит из грязи и прибрежной тины ледникового периода, образованной таянием ледников, и берега здесь чувствительнее, чем в других местах, к эрозии, ветру, волнам. По ночам жителям слышно, как в море с грохотом отваливаются большие куски земли. Кое-кто решается разобрать свои дома, чтобы потом перенести их на континент, другие продолжают надеяться и остаются. Но тропический ураган 1918 года повреждает церковь. С острова уезжает последняя семья, теперь сносят и церковь, строя новую в 1922 году в Фейрмаунте. Остров временно заселяется людьми на период рыбной ловли, но все остальное время он пуст, постройки приходят в запустение, постепенно уступая распаду и разрушению, как и два островных кладбища. На одном из них находится могила Эффи Ли Уилсон – она в нескольких метрах от ее родного дома. На надгробной плите, разбитой проросшим сквозь нее деревом, начертана следующая надпись:

Памяти Эффи Л. Уилсон
Дочери Джона У. и Анны Э. Уилсон
Родилась 16 янв. 1880. Умерла 12 окт. 1893
В возрасте 13 лет, 8 месяцев и 27 дней


             Forget те not, is all I ask             I could not ask for more,             Than to be cherished by my friends             So loving and so dear.             Dearest Effie, thou hast left us,             And our loss we deeply feel.             But tis God that has bereft us             He will all our sorrows heal[8].

Проходит много лет, и вот один человек обнаруживает эту могилу, читает слова Forget те not, is all I ask и решает откликнуться на них. Его зовут Стивен Уайт, он лодочник и пастор методистской церкви. Реализовать призыв девочки, сделать нечто подтверждающее, что она не забыта, становится для него наваждением. В 1995 году он перекупает все, что осталось от острова, за 70000 долларов, там только один-единственный пригодный для жизни дом в викторианском стиле постройки 1888 года. Вместе с женой они впрягаются в работу – надо укрепить берега, построить деревянные волнорезы, почти сразу же смытые, ставить защиту из мешков с песком, которые лопаются, и их уносит в океан; он приказывает доставить двадцать три тонны строительного камня, машины для земляных работ, чтобы воздвигнуть дамбы, – но тщетно. Пятнадцать лет жизни, средства и здоровье он жертвует на спасение острова от поглощения и от подъема уровня воды, вызванного климатическим потеплением, вдохновленный примером Тополя – другого острова в этом заливе, где тот же феномен удается преградить плотиной. Но у него нет ни помощи инженеров из армии США, ни их раздутого бюджета (667 миллионов на Тополь против его 150000 долларов); после каждого налетевшего шквального ветра с северо-запада он теряет немного земли, в 2003 году ураган «Изабель» валит половину деревьев, волны врываются к нему прямо в дом, площадь земли сокращается с 0,65 км2 в 1914-м до 0,32 км2 в 2005-м. В конце концов в 2010 году его дом рухнул в воды залива, которым уже случалось затапливать весь остров целиком, как это вскоре и произойдет окончательно. Он сделал все, что смог, в этом смысле он сдержал слово, не в силах сделать больше, и в то же время не сдержал его – поскольку это было невозможно.

Он перепродает остров некоему дельцу из Техаса, остров, который на глазах исчезает вместе с могилой Эффи Ли Уилсон, которую снова обнаружат через сотни лет как археологическую деталь, как найденный под водой фрагмент, и будут расшифровывать эпитафию, развалившуюся на кусочки с налипшими на них кораллами и ракушками; и вместе с ней воскреснет и частичка острова Холланд, нашедшая приют в точке океана с координатами: 38°7’44”N, 76°5’20”W. И на других островах, которым грозит исчезновение, как в Чесапикском заливе, так и во всех уголках мира, – жители готовятся мигрировать, бросить свои земли, сами организуя исчезновение того, чем они же и были, документами и артефактами подтверждая грядущую гибель так же, как приводят в порядок архивы, свидетельствующие об их тамошней жизни.





(4) Где же в перечне моих насущных потребностей необходимость экзистенциальная (состоящая в том, чтобы наметить ответы на фундаментальные вопросы: имеет ли смысл та жизнь, которой я живу; могу ли я придать ей еще больше смысла; как я меняюсь и развиваюсь и до какой степени сам могу это решать)? Первичная это потребность или вторичная? И что именно считать вторичным: то, что следует сразу за первичным в хронологическом порядке, или же то, что не является жизненно необходимым в сфере личного или видового выживания? Не является ли преимуществом сама возможность такой постановки вопроса – то есть дополнительной целью для тех, кто насущные потребности уже удовлетворил?

И должны ли быть искомые ответы окончательными или временными: надо ли, чтобы мир давал жизни смысл, или уже моя личная жизнь сама должна формулировать этот смысл (ибо с годами первоначальные вопросы начинают казаться слишком теоретическими, слишком всеобщими, им недостает реальности, сиюминутности)? И не в том ли цель, чтобы моя собственная жизнь давала возможный ответ на вопрос, продемонстрировала делами, выбором своим тот смысл, который может иметь на Земле вот эта, данная жизнь? А если так, то цель – показать это кому: мне теперешнему, вчерашнему мне – ребенку или подростку, другим, моим детям?

Мне не пришлось выживать ни в каких бедствиях – ни проехать одному в десятилетнем возрасте всю Мексику на La Bestia (поезд, полный немыслимых опасностей для желающих попасть в Соединенные Штаты), чтобы встретиться с родителем там, по другую сторону границы; не пришлось бороздить никаких океанов, дабы попасть в страну, где нет ни войны, ни голода и нет фундаментализма. Тем не менее мне кажется, что в этой экзистенциальной потребности большую роль играют обстоятельства. В то же время размышлять об этом можно лишь исходя из рамок, сформированных собственной жизнью (даже если воображение позволяет подпитываться чужим опытом, раздвигать эти рамки), точного знания об этом мне не дано. И ответ не изменил бы ничего в моей нынешней насущной потребности. Ибо всем нам суждено одно и то же – прежде всего чтобы каждый из нас сам, один, взглянул бы прямо в лицо бытию и задал бы ему вопросы (эти же или другие – не имеет значения).





3

Внутренняя жизнь

(1) Следует помнить о вершинах, но еще важнее помнить о существовании низин и впадин. Ибо присутствие новой впадины говорит о том, что, кроме нее, есть и другие, и это означает, что будут новые высоты; таково значение опыта и почти медитативного мышления: одни состояния сменяются другими. Их надо воспринимать так же, как мы воспринимаем мысли, возникающие в нас в минуты глубокой медитации: машины, идущие по шоссе, которые замечаешь, не останавливая взгляда ни на одной. Состояния последовательно перетекают друг в друга, они не окончательны.

В состоянии сомнения можно задаваться вопросом: а куда движутся эти машины? Зачем? Разве нам нужно двигаться в том же направлении? Затем осознать, что вы попали в ловушку мысли, что вам просто нужно визуализировать, как все проходит.

(2) Состояние потока – это когда вы полностью поглощены тем, что делаете, у вас максимальная концентрация, вы не ощущаете проходящего времени. Я поздно открыл это понятие, то, что для него есть подходящее слово, внутренне осознавая, что по писательскому труду такое состояние мне знакомо. Данное открытие укрепило меня в мысли, что ремесло писателя действительно мое.





(3) Чтобы обрести уверенность в том, что все идет хорошо и что все будет хорошо, требуется рассчитывать на худшее, а значит, стремиться его избежать. Это способность к богатому воображению в действии, движущий механизм фантазии. Так ребенок постоянно прокручивает в уме различные сценарии развития событий, придавая некоторым из них магическое значение, твердо веря в то, что кое-что случится, и случится непременно по такой-то причине.

В зрелом возрасте самым близким к такому магическому мышлению, к этой способности вмешиваться в естественный ход вещей, является обсессивно-компульсивное расстройство (ОКР): такого рода ОКР существуют, чтобы упразднить навязчивый образ возможной катастрофы, избежать худшего одним точным движением, причем часто повторяющимся способом (нечто вроде ритуала – запереть дверь на ключ, повернуть какой-нибудь выключатель). Для некоторых это способ уменьшить тревожность или паранойю. Для моего психоаналитика это еще и сверхвласть: обладать такой силой управлять вещами, присвоить себе главную роль в игре.

(4) Последняя по времени мысль о возможной катастрофе (часто приходит): за ночь что-то очень скверное случилось с отцом.







(5) Есть люди, для которых окончание лечения у психоаналитика равнозначно примирению с их собственными капризами, больше того – их подтверждению себя. Люди, дошедшие до той стадии, когда они уж полностью готовы принять все собственные странности, ставшими идентификацией их личностной уникальности, той воспаряющей над всякой социализацией индивидуальности, которая выражается простой фразой: Я такой, какой есть. Это вроде как уже факт, данность, не подлежащая больше никакому сомнению, уже законченная работа.

(6) Видя пожилого человека в сандалиях (шлепанцах фирмы «Биркеншток»), я каждый раз задаюсь вопросом: что, если мы всю жизнь только и делаем, что откладываем момент, когда пора надевать сандалии?







(7) Я сейчас в туалете предприятия, куда меня отправили в командировку для проведения финансового аудита; это скучная работа в незнакомом городе, где я решил пожить (Мадрид); настойчиво твержу про свои проблемы с кишечником, чтобы объяснить коллегам, почему я все время хожу в туалет. А я хожу туда поразмыслить над тем, что здесь делаю и неужто здесь и вправду моя настоящая жизнь.

4

Психоанализ

(1) Между тридцатью и сорока меня часто преследовали невероятно сильные приступы панических атак (страх внезапной смерти), после первой такой атаки, настигшей меня в большом магазине «Фнак», меня увезли на скорой в больницу, где я понял, что опасность, которой удалось избежать, отнюдь не была смертельной. Потом кризисы регулярно повторялись, они возникали снова и снова. Психоанализ и медикаменты помогли мне ощутимо продвинуться в лечении за десять лет (и побороть навязчивый страх сойти с ума – он был второй причиной панических атак), выйти из этого, оставить позади. В этот период я стал очень сильно зависеть от работы психоаналитика, обязавшего меня приходить к нему каждый день, прежде чем я засяду за свою работу. В те годы психоанализ занимал у меня весь рабочий день, сеансы выявляли только верхнюю часть айсберга, работы по расшифровке ассоциаций, интерпретированию, пониманию продолжались весь остаток дня (а если возникала необходимость, то и ночью тоже).

При этом я никогда и ничего не читал о психоанализе (за исключением «Введения в психоанализ» Фрейда – задолго до того, как сам с этим столкнулся), никогда не пытался изучать основы практики. Некоторые понятия разъяснил мне мой психоаналитик – я понимал их по мере того, как они становились прикладными во время работы со мной, в ходе самих сеансов, чтобы иметь возможность ясно сформулировать то, что со мной происходит, одним словом определить ощущение, откровение. Не берусь сказать, шло это от Лакана или от Фрейда (хотя, судя по краткости сеансов и нерегулярности их продолжительности, верх все-таки одерживала лакановская струя). Потому что мне необходимо было понять в общих чертах, иметь представление о способе эксплуатации вещей, узнать, как они функционируют. Только это. Минуло десять лет, я завершил свое лечение психоанализом и не испытываю больше никакого желания читать что-либо об этом.

А если бы я читал – что бы от этого изменилось? Полагаю, ничего. Мне не хотелось тратить еще больше времени на то, что и так занимало собою целиком всю мою жизнь на тот момент. Еще менее того хотелось мне обманывать себя насчет взаимных ролей, ведь целью было не контролировать работу моего психоаналитика (что было формой доверия к нему) и не достичь такого момента, когда я сам стану собственным психоаналитиком, а только понять изнутри (что на самом деле было формой доверия ко мне). И если психоаналитик и спас меня – то все равно в какой-то момент я должен был спасти себя сам, вытащить себя из этого опустошающего психического труда, когда все (любая мысль, реакция, порыв) начинало обладать неким сверхзначением.

(2) Я сводил к психоаналитику свою семилетнюю дочурку, а потом мы пообедали в японском ресторане: она слышала, сколько я заплатил за сеанс (60 евро), и теперь хочет посмотреть на счет, оставленный на столе (43,50 евро). По ее мнению, все должно быть наоборот. Потому что без пищи можно умереть, а психоанализ всего-то помогает раскусить, у кого какой характер.







(3) Последняя допущенная мною оговорка: я сказал когда он умер вместо когда он родился; речь шла о детях.

А вот последняя оговорка из существенных: сказал я возвращаюсь вместо я собираюсь, и тут речь шла о моей ближайшей поездке в Бельгию. Тут надо бы отметить вот что: даже если некоторые оговорки кажутся существеннее других, ни одна из них не раскрывает того, о чем бы уже не было всем и без нее известно (или чего-то, оставшегося уже в прошлом и не имеющего значения). В этом смысле они существенны лишь для других (но и тут не несут в себе ничего фундаментального).





(4) С чего именно начинает развиваться та или иная фобия? Вызывает ли ее конкретное событие или повторение одного и того же события? А если фобию в один прекрасный день получается преодолеть, так ли важно, что ее вызвало?

Шансы, что фобия реализуется в реальной жизни и приведет к смертельному исходу, весьма незначительны – ибо проблема именно в страхе, появившемся случайно или вследствие чего-либо. В этом смысле не имеет значения, у какой из них больше причин возникнуть – у бронтофобии (боязни грома) или аэрофобии (боязни самолетов), а может быть, у агорафобии (боязни открытых и общественных пространств) или эметофобии (боязнь рвоты), где риск смерти приближается к нулю. Фобии – это не вопрос рассудка или здравого смысла: разберите их по косточкам, поставьте во главу угла (женщина, которая боится бананов, или мужчина, впадающий в столбняк при виде спрута) и узнайте их значение – это не изменит их наличие или отсутствие, не поможет с ними справиться (только облегчит их расшифровку).

Бывают и такие фобии, которыми мы не страдаем (однако иногда лучше рассмотреть то, чего нет, нежели то, что есть): множественные вероятности делают все относительным, смещают вещи по отношению к их контексту; впору расширить историю неврозов, составив целый дополнительный список (он ниже – названия классифицированы по принципу энтомологов или ботаников):

Ангрофобия, боязнь поддаться гневу.

Апейрофобия, боязнь бесконечности.

Атазагорафобия, боязнь быть забытым.

Бутирофобия, боязнь сливочного масла.

Херофобия, боязнь испытать счастье.

Цианофобия, боязнь синего цвета.

Гаптофобия, боязнь прикосновений.

Гипенгиофобия, боязнь ответственности.

Неофобия, боязнь нового.

Стасофобия, боязнь того, что придется стоять.

Пантофобия, боязнь всего, что может произойти.

Список бесконечен, подставляй любое слово (помимо уже названных, свои имена получат любые фобии в день своего возникновения): страх дождя, страх шерсти, садовых гномиков, страх почесаться на людях, страх слишком длинных слов, дыр, ветра, часов, цифры 4, или что спутник рухнет вам на голову, или страх лечь прямо на ящерицу, и вот самый ультимативный, всеобъемлющий страх: страх испытать страх (фобофобия).





(5) Цепочки травматических событий, способных подстегнуть ОКР и послужить отправной точкой для исследования:

Войти в комнату родителей, когда они там занимаются любовью, чтобы они сейчас же прекратили.

Выстрелить из пластмассового водяного пистолетика в собственного отца, чтобы он в тот же миг умер от инсульта.

(6) Оценка ОКР в зависимости от тяжести (по шкале из 10 баллов):

Ставить ботинки рядышком, чтобы правый чуть-чуть выдавался вперед левого 1.

Выключать свет, симметрично нажимая на выключатель указательными пальцами левой и правой руки 2.

Брать любую вещь, надавливая с одинаковой силой большим и указательным пальцами 2.

Вычеркнуть неудачное слово, чтобы сразу же найти его безошибочный аналог 3.

Ровненько раскладывать свою одежду на полу 3.

Провести мокрым пальцем по слову, написанному авторучкой, чтобы размазать чернила по бумаге 4.

Плюнуть от души на последнюю сигарету, погасшую и уже лежащую в пепельнице, когда

рот примерно сантиметрах в сорока от нее (расстояние не имеет никакого значения) 5.

Посмотреться в зеркало, прежде чем выйти из ванной комнаты, состроив приветливую, в крайнем случае безразличную физиономию 6.

Переформулировать фразу, но так, чтобы собеседник не смог заподозрить, что дело на самом деле в ОКР, а решил бы, что и вправду есть причины ее переформулировать 7.

Запрыгнуть с ногами на кровать, сперва подпружинив на полусогнутых ногах на полу 8.

Замазывать фломастером букву, чтобы явно проступили ее очертания, не порвав при этом бумагу 9.



5

Социальное поведение









(1) Перечень других вполне заурядных порывов, которые противоречат призывам к соблюдению основных правил поведения в цивилизованном обществе:

Отвесить подзатыльник человеку ниже ростом, идущему по улице рядом с вами.

Воспользоваться мгновением тишины в общественном месте, чтобы издать ртом какой-нибудь звук.

Убедить человека, который спешит, что он идет не в том направлении.

Зайти с обнаженным торсом в офис летом.

Окидывать взглядами того, кто на вас уставится в вагоне метро.

Вмешиваться в спор супружеской пары за столом, чтобы подтвердить правоту того или другого.

(2) А вот что делала моя дочь в двухлетнем возрасте – возможно, и мне тоже стоит попробовать что-то из этого:

Укусить за палец того, кто мне надоел.

Подойти к кому-то, только чтобы сказать ему «нет».

Кричать на мух, чтобы их прогнать.

Выкинуть в присутствии посторонних какую-нибудь штуку – и неважно, доставит это удовольствие им или только мне самому.

Макать хлеб в воду.

Менять местами слоги в словах только потому, что мне так больше нравится (например, говорить «ботогган» вместо «тобогган»).

Комментировать словами каждое действие, чтобы его усвоить.







(3) Когда я познакомился со своей женой, Е., у нас появился своего рода ритуал – воровать в ресторанах или барах, куда мы захаживали, вещи, почти ничего не стоившие, за кражу которых не предусмотрены были какие-либо серьезные последствия (таблички с надписью Reserved, стоявшие на столиках пепельницы, перечницы, солонки, меню). Это было для нас вроде игры, чтобы добавить жизни яркости.

Если бы все это объяснялось клептоманией, такое могло бы привести к первым попыткам куда более серьезных умышленных правонарушений, по нарастающей (например, набраться смелости и уйти не заплатив, ограбить кассу, соседа по столику, первый же банк рядом с выходом, сформировать новую преступную пару по типу Бонни и Клайда), однако нет. По мере того как наша любовь приобретала конкретные формы, кражи все больше сходили на нет.

И сегодня пара, которую мы составляем, довольно законопослушна: оба работаем, оба встроены в общество, наши трое детей воспитываются законопослушными гражданами. История далеко не всегда развивается по образцу первых опытов.







(4) Я стою у входной двери и жду; мне шесть лет, и я совершил глупость. Если я признаюсь в этом родителям, как только они вернутся, меня не накажут. И вот я жду их возвращения, чтобы признаться им в этом.

(5) Я стою за домом, в саду, мне восемь лет, от рододендронов мало что осталось: я, играя, посбивал цветы хлыстом, чтобы потренироваться в ударах. И соглашаюсь, когда мои отец с матерью говорят, что это, скорее всего, кошки тут разыгрались.





(6) Утром я выкуриваю первую сигарету не потому, что мне так уж этого хочется, а потому, что очень важно выкурить именно первую: ну все, вот теперь я в порядке.

(7) Смотрю документальный фильм про Пикассо. Он тоже курил. От этого мысль о том, что бросать курить – не самая здравая идея, только крепнет. А вдруг Пикассо не стал бы Пикассо, если бы не курил (никотин ускоряет скорость циркуляции информации по нейронам, а тем, кто посвятил себя служению высокому искусству, негоже чрезмерно заботиться о самосохранении). И все-таки я фактически бросил.

6

Образ жизни

(1) За все сорок четыре года своей жизни я так и не побывал в Лос-Анджелесе и не знаю, случится ли мне побывать там в следующие сорок четыре. Есть города, куда я, должно быть, никогда не поеду, города, которые так и останутся просто названиями: Каракас, Куала-Лумпур, Анкоридж, Владивосток, Сидней, Чикаго, Кейптаун. Неизвестные точки на географическом атласе.

Не нужно специально выбирать город, в котором попробуешь пожить, ибо тут играет роль не столько конкретный город, сколько желание сменить локацию, стремление пожить где-то в иных местах, чтобы поискать там нечто такое, чего, как мы думаем, нам не найти здесь – в том месте, где мы ведем привычную жизнь. Я живу не там, где родился, и мог бы жить еще где- то: чтобы узнать то, чего не показывают фотки и иллюстрации, найти то, за чем сюда приезжали, понять о себе нечто такое, что можно узнать только там. Точки на географическом атласе – как возможности самопознания.

(2) Я у окна, из которого открывается вид на Рим, и от любования этим городом на меня накатывает порыв счастья. И одновременно – сожаление оттого, что я никогда не буду жить здесь. Разве только в краткие периоды вот такого порыва – в котором я пребываю вечно.

(3) Только что я купил квартиру в Париже, мне тридцать семь лет. Впервые в жизни я приобретаю недвижимость. Я вышел от нотариуса и, прогуливаясь по улицам, осматриваю город, думая вот о чем: а вправду ли именно здесь я хочу жить.







(4) Образ (возможный), каждый раз возникающий перед взором того, кто поглощает тартар: настанет день, когда весь тартар, съеденный за много лет, вдруг полезет обратно через поры кожи непрерывным потоком (как будто из мясорубки, выдающей фарш, но через микроскопические дырочки во всем теле).





(5) Распрощавшись с сигаретами, я набрал восемь килограммов, это результат кувады[9] моего третьего ребенка. Стоя перед зеркалом, я стараюсь принять такие позы, чтобы набранный жирок выделялся повыигрышней, жировые складки, брюшко. Нечто вроде бодибилдинга толстячка.

(6) Термин FOMO (Fear of missing out) указывает на большее расстройство, нежели просто социальная тревожность, связанная с соцсетями – хотя в первую очередь он означает именно это – и страхом пропустить важную информацию, событие, которое в этот самый момент происходит где- то далеко, в Сан-Франциско, Токио или Вануату. На фоне сотни возможных способов прожить жизнь как на всех этих картинках присутствует и страх никогда не попробовать их на вкус, не пережить их, страх упустить что-то более значимое: а так ли мы живем, как хотим жить? Впору дополнить этот акроним: FOMYL – Fear of missing your life[10].

(7) Где все происходит? У меня, поселившегося вдали от родного города (Брюсселя), иногда создавалось впечатление, что все происходит именно в нем, а не там, где я жил (в Париже). Однако выбранный мной для жизни город действительно больше, и он лучше подходит к выражению «там, где все происходит». Но проблема ведь не в размерах и площадях: если б я переехал из деревни в мегаполис, впечатление было бы примерно таким же. Тут важно скорее то, что я – единственный в семье, кто вообще переехал, ведь там, а не здесь проходит жизнь моей семьи (не имеет никакого значения тот факт, что члены семьи видятся друг с другом не чаще, чем со мной, так как я регулярно навещаю их): факт заключается в том, что я там не живу.

Такое ощущение со временем сгладилось не только потому, что моя семья увеличилась здесь, но и потому, что я хоть и с трудом, но все-таки понял простую истину: для меня все происходит там, где я сейчас.







(8) Когда мне исполнилось девятнадцать лет, я целый год просидел (иногда полулежа) на диване в гостиной матери, где тогда жил, замкнувшись там, растекшись среди мебели. Это был период отступления, вообще вне мира, вне его круговорота; по жизненной шкале это эквивалентно дивану, на котором бездельничал Обломов в одноименном романе. Однако моя недвижность не была мечтательной летаргией, идущей от лени или праздности, – нет, это были парализующие размышления, через силу, о смысле жизни, с целью придать его именно моей (множество вопросов, окутывавших смысл словно мантией, создававших завесу густого тумана), и о том, что мне конкретно следует делать в жизни (выбранное мною изучение литературы не выглядело удовлетворительным ответом).

Я отчетливо сознавал, что, дабы вырвать себя из этого состояния, нужно было инициировать движение (выход не мог бы найтись, останься я в том неподвижном состоянии), побороть бездеятельность (как у тех, кто пролежал слишком долго и теперь должен напрячь все мускулы), и больше других вопросов внимание к себе требовал один: получится ли у меня преуспеть в жизни. Я чувствовал себя одним из тех прилипал, какие бросают в оконное стекло, чтобы они приклеились к нему и потом медленными движениями, теряя всякую форму, сползали вниз. Ибо и мой период, по примеру обломовского, переживался не как каникулы и счастливый отдых – нет, но как драма (с вялотекущим процессом дистилляции, без особых мучений). Еще я задавал себе вопрос – насколько весь этот сидячий период соотносился по времени с кругосветным путешествием. Сколько за то время, что я просидел, можно проехать километров, сколько стран посетить или вообще объехать весь мир? При этом не зная, получил бы я больше ответов на свои вопросы, если бы все это проделал в действительности.

В течение дня люди, приходившие в дом, на минутку-другую присаживались напротив меня, чтобы побеседовать, немного отдохнуть, когда уже сделали одно дело и пока еще не перешли к другому; я восседал с видом гуру, а они как будто хотели попробовать ответить на мои вопросы или разделить со мной мое состояние. Ибо как возможно разделить чей-нибудь энтузиазм, так можно разделить с кем-нибудь и его полнейшую безынициативность.















7

Семья

(1) Я лежу на диване, просыпаюсь, у меня на груди ребенок: мой первенец, его вместе с Е. привезли из родильного дома. От мысли, что теперь на мне пожизненная ответственность за него, меня охватывает настоящая паника.

(2) Моя четырехлетняя дочка показывает пальцем на улицу, где стоит мотоцикл, и говорит: Вот однажды я влезу на такой и уеду с каким-нибудь незнакомцем. И я вдруг предвижу всю эту сцену из будущего: оба они на пятнадцать лет старше, и она прямо так и поступает (но при этом рассчитывая на то, что отвечаю за нее все-таки я).







(3) На фотографии – я, пятилетний малыш, заснувший в школьном дворике; прикорнув, я обнимаю деревянную собачку. До самого недавнего времени я был уверен, что это фото сделано на тротуаре за пределами школы, и никак не мог понять, кто же меня сфоткал, как этот снимок попал в семейный альбом и как вообще вышло, что меня забыли одного посреди улицы. Теперь я знаю, что все это не так, но, когда я смотрю на фотографию, я думаю только о своей версии, к которой так привык: меня здесь просто забыли.

(4) До десятилетнего возраста я рос вместе с родителями – они, хоть и разошлись, продолжали жить вместе. В то время такое было не очень понятно – ни с логической стороны, ни с эмоциональной. Семья разобщенная, но при этом существующая вместе, оставшаяся такой и после распада (кое-что поменялось) благодаря покладистым характерам каждого из ее членов и обоюдному желанию проявить эмоциональную гибкость. Мой семилетний сын, впервые увидев моих родителей, приветствовавших друг друга словом Здравствуй! с удивлением спросил их: Так вы знакомы?







(5) В гараже – деревянный сарай в глубине сада – отец учит меня химии, это активная связь «отец – сын». Я внимательно слежу, как и в каждое субботнее утро, но мне не хочется сюда приходить. Еще через несколько недель, однажды ночью, весь химический инвентарь будет уничтожен уличными котами (на сей раз в ответе за все именно они). Я тут ни при чем – и все-таки чувствую себя виноватым: ведь это меня устраивает.





(6) Мой отец происходил из семьи, где было семеро детей, родился во время Второй мировой войны, неподалеку от Бордо – там тогда нашли приют мои дедушка с бабушкой, – и обратно в Бельгию его перевезли в корзине, и поэтому он считал, что, по сравнению с братьями и сестрами, ему в первые месяцы жизни всего недодали. Моя мать же полагала, что все было не так драматично, как он себе навоображал, а путешествие в бельевой корзине так и считала просто великолепным. Но, чтобы избежать в будущем зависти между собственными детьми, она решила обходиться со мной и двумя моими сестрами одинаково, начав с того, что установила равный для всех период кормления грудью: два с половиной месяца.







(7) У вас могло быть счастливое детство, или вы можете решить, что у вас было счастливое детство (после того как проанализировали, обсудили с близкими, которые «в теме» насчет того времени, помнят объективные факты). Так же верно и обратное.

А может, у вас было одновременно и счастливое, и не очень счастливое детство, и это ближе к правде: познать элементы счастья и несчастья в совокупности. И пережить это. Подобный опыт может оказаться немаловажным критерием: способность жить дальше, не оказавшись безвозвратно раненным, и наоборот – не чувствуя себя навсегда застрявшим в этом периоде, как будто ничто не способно превзойти его в совершенстве счастья.

(8) У алтаря святилища Камегайке Хатимангу в Сагамихаре, в Японии, ежегодно 4 апреля (День детей) в буддийском храме Сэнсо-дзи к северо-западу от Токио два борца сумо берут каждый по младенцу, которым от роду полгода-год, сжимают в руках и встают напротив друг друга перед публикой фестиваля Накидзумо, старинного – он проводится уже четыре сотни лет. Новички в борьбе сумо, повернувшись лицом к публике, мягко тормошат младенцев, и победителем считается тот, чей ребенок заплачет первым. Если младенцы не хотят плакать или плачут не очень громко, их подбадривает жрец святилища, исполняющий роль судьи: «Наки! Наки! Наки! (Плачь! Плачь! Плачь!)», иногда приближаясь к ним с маской демона на лице. Если оба младенца заплакали одновременно, выигрыш достается тому, чей плачет громче. Дети, родившиеся со здоровыми легкими, могут очень громко реветь, это значит, что они вырастут крепкими, а их плач отгоняет демонов. Считается также, что борцы сумо приносят счастье детям, которых им удается заставить заплакать.

Но в других регионах иначе: выигрывает тот младенец, который начинает плакать последним или не заплакал вовсе. Ни слезинки – а ведь сумотори тормошит его уже отнюдь не так мягко, судья вопит, машет руками перед его глазенками, надев красную маску, а младенец летает по воздуху среди шума и гвалта в руках незнакомца, а родители далеко, там, в толпе зрителей. И никто не способен оценить и понять: такой младенец мог бы быть самураем, жить вдали от суеты мира, возвыситься над всем бренным. А может, он – реинкарнация старой души, знающей, что боли напоказ не бывает, и его сила в инстинктивном личном правиле: никогда не плакать на людях.





(9) Для моей матери ее отец был также и матерью, она очень часто так и говорила. Я никак не мог понять, кем же тогда была ее мать: ее отцом? Второй матерью, тетей? Следующему поколению такая связь не передалась: мой дедушка (по материнской линии) никогда не был моей бабушкой (по материнской линии).

(10) Чтобы позвать дядю или тетю, в нашей семье принято было перед именем произнести Дядя или Тетя. С некоторых пор мой отец, здороваясь с моей матерью, называет ее Тетушка Жанин (Жанин – так зовут мою маму). Мне в этом видится отрицание их прошлой связи «муж-жена». Моей матери это тоже кажется странным – каким-то прозвищем, и даже неуместным. А вот отец считает, что в этом есть что-то ласковое: семья ведь.





(11) Я воображаю, как мои дети могли бы оставить в утробе Е., на внутренней стенке, некий оттиск для следующего ребенка, которому суждено провести там девять месяцев, этакий месседж, похожий на наскальную живопись или рисунок на стене.

(12) И снова я думаю о человеке, с нежностью прижавшем к груди яйцо, – потому что мне рассказывают о ребенке, у которого яйцо стало любимой игрушкой. Он повсюду таскает его с собой, выделяет из других своих игрушек, очень внимательно следя за тем, чтоб ненароком не разбить его. Яйцо всегда при нем – ночью в кровати он спит, подложив его под себя; на столе во время перекуса он кладет его на край тарелки, чтобы на него поглядывать; на прогулке оно в кармане его куртки, иногда он носит его в руке или держит рядом с собой, чтобы поиграть с ним, со своим яйцом, которое поборет и динозавра, и льва.

Его родители каждую неделю варят другое яйцо и, остудив и просушив, заменяют им прежнее, треснувшее или потерявшее за это время кусок скорлупы. Ждут, пока их дитя заснет или яйцо окажется где-то не рядом с ним, и подменяют его. Потому что время пришло – пусть даже никто не знает, сколько в пределах разумного можно хранить крутое яйцо вне холодильника, а уж тем более в теплых руках ребенка, который сжимает его, всюду таская с собой. И все ради того, чтобы игрушка всегда была как новенькая – ведь для них это тоже его игрушка.

Много лет спустя я смотрю перформанс одного художника – и вот он на глазах у публики высиживает сразу целый десяток яиц в кубе из плексигласа во дворце Токио (Абрахам Пуаншеваль, перформанс так и называется «Яйцо»), и спустя три недели ему удается заставить вылупиться одного цыпленка. Я обнаруживаю, что отношение к яйцу может быть связующим звеном между людьми, даже если оно принимает различную форму для каждого (нечто вроде общины яйца).

(13) Мы с моей пятилетней дочерью готовим мармелад из плодов айвы – после того как мы эти плоды собрали, процесс занимает целые часы, требует многих этапов и нескольких кастрюль. Наконец закончив, я не хочу, чтобы она его несла на следующий день в школу: это выглядит уж слишком от «отца-домохозяина». Я к этому отношусь совсем не по-скандинавски.







(14) У меня минута сомнений, я ставлю диск – Гленн Гульд исполняет Баха (партиты, прелюдии и фуги), это меня успокаивает. Я воображаю, что мой мозг – дерево, а музыка Баха – колышки вокруг него, они его поддерживают, позволяют не потерять форму.

(15) Только что в Париже родился мой сын, я становлюсь отцом в первый раз и думаю, что он должен расти в Брюсселе (а если я ничего для этого не предприму, он вырастет в Париже). Эту очевидную истину, нелогичную, зато в эмоциональном плане несомненную, сложно объяснить Е., которая спрашивает меня – почему (она родилась в Париже и всю жизнь там прожила). Я подыскиваю объективные причины: больше деревьев, до сельской местности от центра добираться всего полчаса, а если вы кого-нибудь толкнули в супермаркете, то он же еще и извинится раньше вас (полная противоположность Парижу, где вы всегда виноваты, даже если толкнули вас); более гармоничный способ побыть вместе, а ведь ребенку понадобится максимум нежности и теплоты. Как будто Брюссель – очарованное, защищенное место в мире, край единорогов и эльфов. Или уж тогда причины субъективные: здесь я вырос, и, в общем-то, здесь расти совсем неплохо (даже если другие росли в других местах).

Будь у меня возможность выбора, где расти, я выбрал бы его. Я был счастливым ребенком и воспоминания об этом храню в душе, хочу хранить их и дальше. Другого детства я не знаю – только мое собственное, и перед лицом неизведанного – то есть того, что у меня теперь свой ребенок, за детство которого я в ответе, – быть счастливым означает пройти через то же самое.

Вопрос не решается на протяжении нескольких недель. Е. всегда стремится понять, я тоже. Пройти через это же — не означает же, что надо пережить в точности то же самое, что когда-то и я в Брюсселе? Не в точно таком же порядке (его детство не должно выглядеть как паломничество по местам моего детства), но в таких же общих рамках, в тех же условиях, ставших необходимыми для счастливого детства? Я люблю Париж, но в своей новой роли отца предпочту Брюссель. Глядя на наполовину убежденную Е., я говорю себе, что это невозможно объяснить – тут нужно почувствовать.

Я смотрю, как он спит (его только привезли из роддома), его ровное дыхание, заставляющее крошечное тельце вздыматься и опадать, успокаивает меня: с ним все хорошо. И одно первичное чувство тут же взывает к другому, один элемент, вписанный в плоть, взывает к другому элементу, вписанному в плоть, – и тут уже неважно, объективные причины или же субъективные, можно это доказать или нельзя, – все равно: Брюссель превыше всего. Но если конкретно – что ж такого в этом городе, помимо всем известного?

Я ищу образы, я их перечисляю в уме: места моей молодости, дом со столиком для пинг-понга в глубине садика, парк на той же улице через дорогу, стайки божьих коровок, каждое лето сидевшие на ветвях всех деревьев, – да я и у себя в комнате ловил их сотнями; школа и стоявший там большой чемодан для забытых предметов – я заглядывал туда поинтересоваться, не найду ли чего-нибудь; у бабушки с дедушкой – место для катания на детских саночках и другое – откуда мы с кузеном бросали в прохожих полиэтиленовые пакеты, сперва наполнив их водой. Моменты, выбранные как эмоциональный best-of, к которым можно прибавить воспоминания любого, кто тоже провел детство в Бельгии и расскажет мне о нем, и сомкнет это идеальное представление о детстве – книжный трюк на полпути между «Приключениями Тома Сойера» и комиксами про Квика и Флюпке. Это как история друга, ездившего в школу верхом на пони: когда он приезжал на уроки, привязывал пони к ограде, а когда уроки заканчивались – отвязывал, чтобы поехать домой. И картинка в моем воображении – а почему бы и нет, ведь и мой сын, живи он в Брюсселе, тоже мог бы ездить в школу на пони (что весьма маловероятно), кататься на санках, отлавливать божьих коровок, кидаться пакетами с водой; как будто все это могло происходить только там и больше нигде. Нежная полнота совершенства – вот в каком состоянии я пребываю: защитить от бед сына, жену, мои руки вырастают, становятся гигантскими и накрывают дом наподобие крепостных валов, образуя вокруг него еще один, вроде неприступной крепости.

Что касается Е., она больше не старается понять, оставив меня наедине с так и не решенным вопросом. Потом в какой-то момент это слабеет до такой степени, что через десять месяцев рассеивается совсем, встав у меня в мозгу на нужное место; словно беременность, продлившаяся чуть больше обычной, способ интегрировать в мою жизнь произошедшее в ней важнейшее изменение. Отцовство стало для меня привычным, я понимаю, что счастливым ребенком можно быть всюду. Мой сын с каждым днем становится все более индивидуальным существом, не самостоятельным, но единственным в своем роде. Ребенок счастливого вида, он уже начал свое детство независимо от того, каким его представлял себе я.





(16) Шансов быть идеальным родителем становится все меньше по мере того, как дети вырастают, и тут не поможет никакой анализ, осознание, что вы чего-то не сделали, что не были воспроизведены какие-то схемы: по статистике, наступает момент, когда совершаешь ошибку (и, вероятно, она превратится в поведенческую модель, то есть будет повторяться). Моя мать предупреждала меня, что со мной тоже так случится (при этом не зная, готовит ли она меня к будущему или втолковывает, что никакой упрек в чем-то таком, что осталось в прошлом, не заслужен). И вот я, имеющий троих детей – младшему годик, старшему десять, – уже начал совершать ошибки, совершу и другие.

Поняв это, надо подумать о том, чтобы остаться в категории ошибок приемлемых, поправимых, легких казусов-сожалений на обочине желания воспитать детей как следует. Разница между желаемой решимостью и результатом, между идеей и ее конкретным воплощением, позволяет измерить в обратной пропорции способность быть хорошим родителем или иметь педагогическую интуицию. А кроме того, есть же еще и случай с Такаюки Танука.

Сорокачетырехлетний Такаюки Танука, взяв семилетнего сына Ямато в поход, хочет втемяшить ему, что негоже кидаться крупными камнями в машины и в людей, тем более что в школе его за это уже отругали. Он неожиданно останавливает свою машину – показать ему, что может и напугать, если рассердится, – высаживает сына на обочину дороги вдоль лесного массива Хоккайдо и газует, делая вид, что уезжает. Ямато бежит за автомобилем, кричит ему вслед, но напрасно, – и, когда Такаюки Танука, проехав метров пятьсот, разворачивается и возвращается, надеясь, что преподал мальчику примерный урок, того уже нигде нет.

Это совсем не то, чего он хотел: и вот он зовет сына, ищет его, но все тщетно. Каждая минута кажется вечностью, тем более что на севере очень холодно даже в мае: на рассвете температура около 40С, и здесь, в гористой местности, нередко попадаются медведи. Сто восемьдесят солдат, спасатели, пожарные, полиция и добровольцы мобилизованы для поисков, привлечены собаки и конная полиция, но безуспешно. Вся страна в тревоге ожидает, чем это кончится, на растерянного отца обрушивается град критики. Проходят дни – четвертый, пятый, шестой.

И тут наконец один солдат обнаруживает Ямато в убежище внутри тренировочного военного лагеря, где тот укрылся, прошагав долгий путь в ночи – пять с половиной километров – и не встретив ни души. Он выжил, поскольку пил воду из крана, стоявшего на улице возле убежища, а ночью грелся, свернувшись калачиком меж двух матрасов, чтобы сохранить тепло, и с тех пор ничего не ел – но при этом не теряя надежды, что семья отправилась на его поиски – ибо, несмотря на правдоподобие своего фальшивого наказания, он знает, что его бросили не по-настоящему (позже он поймет, что бывают и настоящие попытки бросить собственного ребенка – но это происходит совсем иначе). Пресс-секретарь Сил самообороны докладывает о завершении дела японскому пресс-агентству, а в это время Ямато уже везут на вертолете в больницу, где его обследуют, и туда же к нему прибегают родители. Плачущий Такаюки Танука с облегчением приносит извинения, говоря: Прошу тебя простить меня за то, что заставил тебя страдать по моей вине. Сын отвечает ему: Ты добрый папа. Я прощаю тебя. Перед телекамерами Такаюки Танука снова изображает раскаяние, он извиняется перед школой, в которой учится его сын, перед спасателями, перед всем миром за причиненные беспокойства. Потом кланяется в пояс, сокрушаясь, что совершил ошибку, понимает тотальную разницу между идеей оставить сына на время и получившимся результатом (при том что местная полиция все-таки сообщает об этом случае в органы опеки).

Я рассказываю историю Тануки одному своему другу как случай исключительный, из области фантастики, но его родители поступили точно так же: в тот день, когда он проявил наглость, они высадили его на обочине дороги, а сами поехали дальше. Он же, вместо того чтобы углубиться в лес, поднял руку, остановил другую машину и, сидя в ней, обогнал машину родителей, которые остановились, отъехав чуть-чуть подальше. Ничего никогда не бывает таким уж далеким или странным, даже если таковым и покажется.

8

Спорт





(1) В парке некоторые посматривают, кто бегает быстрее всех, и стараются не отставать. А иные наоборот – высматривают самых неторопливых и берут пример с них. Но каков смысл того и другого: стремиться бежать быстрее, чем они (то есть оказаться впереди хоть кого-нибудь), или еще неторопливей (и выиграть в неспешности как абсолютной величине)?



9

Тело

(1) Я рассматриваю в зеркале свои волосы, которые постепенно теряю, и теперь идея устроить большой праздник прощания с собственной шевелюрой уже не кажется мне такой уместной. Потому что их еще достаточно и потому что не всегда есть до и после потерянного волоса (но состояние между ними, в котором я как раз нахожусь).

(2) Я только что подстригся, моей семилетней дочурке это кажется совсем незаметным, по ее мнению, я ничего не состриг. Вдруг она понимает, говорит мне, что на самом-то деле я много не состригаю, чтобы зря не транжирить. Как будто речь о каком-нибудь редком товаре.





(3) Переписка между моим семилетним сыном и маленькой мышкой: