Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Хочу быть с вами честен, – говорит Каталано.

Когда кто-то начинает разговор подобным образом, это обычно ничего хорошего не сулит. Или же человек лжет. Мы с Жоэль сидим перед его столом, таким же старым и массивным, как и все в комнате. В нескольких шагах от шумной улицы Виа Рома с ее обувными магазинами мы попали в другой мир: палаццо эпохи Отточенто [10] с высокими, украшенными фресками потолками, тяжелыми дверями и рубиново-красными стенами. Старые деньги. Юридические фирмы, финансовые услуги и нотариальная контора Бруно Каталано. Он берет поднос из рук секретарши, дожидается, пока она закроет дверь, и сам подает нам кофе. Мы с Жоэль стараемся скрыть напряжение. Странно, думаю я, она мне как сестра или мать, я открывала ей мои самые сокровенные чувства, но в момент, когда делится наследство, ни одной не приходит в голову сказать: неважно, что написано в этом завещании, мы поделим все по справедливости. В любви нет справедливости, а ведь именно в этом вся суть: мы сейчас узнаем, кого он любил больше. Материальное как выражение того, кто оказался для него более ценным в ретроспективе его жизни.

Каталано нервно поглядывает на часы. Пять минут десятого.

– Вообще-то он сам хотел сказать вам…

– Кто?

– Элиас Бишара. Вы с ним вчера познакомились.

Каталано набирает что-то на телефоне. Кожаный чехол с инициалами.

– Вчера возникло… некоторое осложнение.

Каталано читает поступившее сообщение и нервно потирает бритый подбородок. Синьор Бишара вот-вот придет, пять минут, вам кофе с сахаром?

– Какое осложнение?

– Мы с вами можем пока заняться формальностями… даже если это…

Он пытается выиграть время. Ему не важны наши паспорта, протокол встречи, проверка дат рождения. Он лишь пытается нас отвлечь. Жоэль произносит то, о чем я думаю:

– Он что-то оставил своему врачу?

Каталано листает документы, затем поднимает глаза и поправляет очки в коричневой оправе.

– Да, – сухо отвечает он и быстро добавляет: – Если позволите, то как друг семьи я бы сказал, что Элиас – больше чем просто врач. Он всегда был рядом с ним, днем и ночью.

Что-то в манере, в том, как он это произносит, мне не нравится.

– Хорошо, не проблема, – говорит Жоэль.

– Я рад, что вы так считаете. По закону я обязан зачитать вам его завещание. Но я также обязан сказать вам… – Он делает паузу, оценивая нашу реакцию. – Он оставил не одно завещание.

– Как это?

– Синьор Райнке оставил мне так называемое testamento segreto [11]. Это означает, что содержание было известно только ему. На следующий день после его смерти я, как и полагается, вскрыл этот документ. – Он смотрит на меня. – Там содержался изначальный текст завещания, в котором, помимо синьоры Сарфати, в качестве наследницы указана и ваша мать. Госпожа Анита Циммерманн, верно?

– Да.

– И также… дополнение, которое постановляет, что доля наследства вашей матери в случае ее смерти переходит к вам, его внучке.

Он ожидает, что я обрадуюсь. Но я чувствую укол в сердце. Слишком поздно, думаю я. Ничто не осчастливило бы маму сильнее, чем известие о том, что отец думал о ней. И дело не в наследстве. А в том, что этим он признавал ее своей дочерью. Хотя они никогда не встречались, у нее была история, которая их связывала. И если бы мама узнала, что и у него имелась история, связывающая их, – она обрела бы покой, которого у нее никогда не было. Жоэль чувствует, что мне не по себе.

– Я рада, что он вписал тебя.

Слова Жоэль не успокаивают, дело не во мне, а в маминой тоске по своему отцу. В ее вере, что он жив, вопреки всему, вопреки собственной матери, объявившей его мертвым. Может быть, она всю жизнь искала его во всех мужчинах, что приходили и уходили, но это уже другая история.

– После смерти матери Нина в любом случае стала бы ее наследницей, – говорит Жоэль. – Все это вообще не проблема.

В этот момент открывается дверь и входит Элиас Бишара. Льняной пиджак поверх мятой рубашки. Воротник перекошен, словно он одевался наспех. Он явно нервничает и здоровается с нами вежливо, но скованно.

– Что ж, перейдем к оглашению приговора, – пытается разрядить обстановку Жоэль.

Бишара садится с краю, как незваный гость. У него странная манера не-смотреть на меня. Сначала он избегает встречаться со мной глазами, а затем, на краткий миг, его взгляд неожиданно словно пронзает меня. Я все время представляю, как он разговаривал с моим дедушкой, щупал его пульс; вернее, я пытаюсь это представить, но не могу уместить их обоих в одной картинке. О Морице он говорит с уважением, почти с нежностью, но в то же время в его тоне есть странная суровость, неприятие, которое я объясняю тем, что между ними что-то произошло. Такие обиды бывают только у людей, близких друг другу. Откашлявшись, Каталано взглядывает на Бишару, который нервно кивает.

– Вчера, – говорит Каталано, – обнаружилось еще одно завещание.

Я изумлена.

– Это завещание написано от руки. Мы нашли его в письменном столе.

Похоже, Каталано чувствует себя не в своей тарелке. Он заставляет себя продолжить:

– По первоначальному завещанию вы трое являетесь равноправными наследниками…

Невероятно. Трое? Равноправные наследники? Бишаре, похоже, это уже известно.

– Но в рукописном завещании синьор Райнке распорядился, чтобы все его имущество досталось одному человеку.

Он делает эффектную паузу, как аукционист перед последним ударом молотка.

– Синьору Элиасу Бишаре.

У меня перехватывает дыхание. Бишара проводит рукой по лицу – очевидно, он вовсе не рад. Жоэль первой приходит в себя.

– Где документ?

Каталано передает нам небольшую сложенную бумагу. Вырванный из блокнота лист в линейку, на котором торопливо написано синими чернилами. Жоэль быстро пробегает глазами:

Моя последняя воля

Данным завещанием я отменяю все ранее составленные распоряжения. Я, Мориц Райнке, назначаю единственным наследником синьора Элиаса Бишару.

– И какое завещание теперь действительно?

– Согласно закону, самое последнее, – объясняет Каталано. – Видите дату? Семнадцатое апреля этого года. Это было за день до его смерти, которая, вероятно, наступила после полуночи.

– Это не его почерк, – возражает Жоэль.

– Почерк, синьора, меняется на протяжении всей жизни. Когда вы в последний раз видели рукописный документ вашего отца?

– Послушайте, месье. Я знаю моего отца! Он бы никогда не застрелился! И почему он меняет свое завещание прямо перед смертью? Лишает наследства своих дочерей и переписывает все на врача? C’est impossible!

– Как нотариус, я обязан только хранить документы, но у меня нет полномочий принимать решение о наследстве. Если вы хотите его оспорить, надо обращаться в суд по завещаниям.

– А где первое завещание? – спрашиваю я.

– Пожалуйста, можете ознакомиться.

Он протягивает мне папку с документами. Бишара рывком встает:

– Я еще даже не знаю, согласен ли я принять наследство.

Он выскальзывает из комнаты, не прощаясь, – как тень. Никто не успевает сказать ему ни слова, никто не останавливает его.

Затем я открываю папку. Похожий почерк, хотя более спокойный и аккуратный. Документ снова начинается с заголовка «Моя последняя воля», но далее следует подробный перечень имущества: портфель акций, три счета в Банке Сицилии, квартира во Франкфурте, дом в Палермо, три автомобиля и кошка по кличке Минуш.

– Читай вслух, – просит Жоэль.

Наследниками я назначаю в равных долях:

мою дочь Аниту Циммерманн, мою дочь Жоэль Сарфати и моего сына Элиаса Бишару.

Слова застревают в горле. Я передаю завещание Жоэль. Она тоже прочитывает вслух текст и это единственное слово, которое переворачивает все.

Он не похож на него, думаю я. У него другая фамилия. Он ничего не сказал нам. Жоэль потрясенно смотрит на меня. Каталано беспокойно ерзает на стуле.

– Бишара? – спрашиваю я. – Это имя его матери?

– Вам лучше спросить об этом у Элиаса.

– Морис снова женился? – напирает Жоэль. – Почему в завещании нет имени его матери? Она еще жива?

– Mi dispiace [12], синьора, не в моем праве давать такую информацию.

Я передаю ему папку. Каталано задумчиво взвешивает ее в руке, как бы прикидывая ценность наследства и духовный груз, который на нем лежит.

– Особенностью этого документа, если позволите мне комментарий, является отсутствие объяснения, как делится наследство на три части. Согласно итальянскому законодательству наследодатель должен указать, какое имущество переходит к какому наследнику. Чтобы избежать споров. Но он оставил этот вопрос открытым.

Старик хотел, чтобы мы встретились, думаю я. Но только после его смерти. Как умно. И как трусливо. Но тогда почему он изменил свое решение прямо перед смертью?

* * *

Ошеломленные, мы выходим на улицу. Солнечный свет ослепляет. Жоэль дрожащими руками прикуривает. Похоже, мы в очередной раз потеряли его; стоим как сироты, потерянные, изгои. Прохожие, скутеры, машины проносятся мимо – жизнь для всех продолжается, только нас время забыло.

– Если рассуждать трезво, Жоэль, то мы ничего не потеряли. У нас и раньше ничего не было.

– Неужели ты думаешь, что я так легко сдамся? Это возмутительно! Ты видела, как эти двое… да они в сговоре! Наверняка он дал нотариусу жирный куш за его помощь. Его сын? Он совсем на него не похож!

– Думаешь, почерк подделан?

– Да вся его жизнь – поддельная!

В этот момент я замечаю Бишару. Прислонившись к светофору на другой стороне перекрестка, он курит, опустив голову, он то ли в печали, то ли выжидает, как животное в засаде, я не могу понять. Над ним мигает желтым светофор, явно сломан, но регулировщика нигде не видно. Бишара ждет нас, думаю я, а потом мне кажется другое – он избегает нас. Я жестом предлагаю Жоэль подойти к нему, но она отворачивается. Что-то внутри подсказывает мне, что нужно подойти, и я перехожу улицу, даже не додумав эту мысль. Он позволяет мне приблизиться, с места не двигается, но и не смотрит на меня. Я останавливаюсь перед ним, и мы молчим среди уличного шума, избегая смотреть друг на друга. Он предлагает мне сигарету. Я отказываюсь.

– Германия, да? – говорит он. – А откуда?

– Берлин.

Можно спросить, откуда он, но интуиция советует мне сдержаться. От него не исходит враждебности; борьба творится внутри него.

– Почему вы не сказали, что вы его сын?

– Вы не спрашивали.

– Почему у вас разные фамилии?

– Фамилии не выбирают.

Бишара, по-моему, звучит не по-итальянски. Скорее по-арабски. По его внешности не понять. Он может быть родом откуда-нибудь из Средиземноморья.

– Мориц был с твоей матерью?

Он кивает и смотрит вниз по улице.

– Она из Палермо?

– Нет. Из Яффы.

– Яффы, что в Израиле?

Он затягивается сигаретой, бросая взгляд на Жоэль. Затем выбрасывает сигарету и косится на меня.

– Яффы, что в Палестине.

Глава

8

Я не хочу его видеть. Я хочу помнить его таким, каким он выглядел на фотографиях моего детства: молодой парень, с надеждой смотрящий вдаль. Бишара приподнимает белую ткань, но я стою в стороне, пытаясь по его лицу понять, какие чувства он испытывает к Морицу. В неоновом свете отделения патологии черты его кажутся еще жестче обычного, еще более непроницаемыми. Он не потрясен – очевидно, врачебная закалка, можно даже подумать, что этот труп для него лишь один из многих. Жоэль с приглушенным вскриком прижимает ко рту ладонь. Для нее это двойной шок: она видит отца мертвым и одновременно на десятилетия постаревшим. Она смотрит на него не отрываясь, потом стискивает кулаки и плачет. Бишара растерянно смотрит в сторону – похоже, ему не по себе от того, что эта незнакомая женщина испытывает при виде его отца столь сильные чувства, гораздо более сильные, чем он сам. А может, он просто лучше контролирует себя? Он мог бы обнять Жоэль, но не делает этого. Что это, недостаток сочувствия или почтительность – не знаю. Но я ощущаю, что мне лучше оставить Жоэль наедине с ее чувствами, потому что я не могу оценить глубину пропасти, которая открылась перед ней сейчас. Когда братья и сестры обнимают друг друга после смерти родителей, их объединяет общая история: один дом, один сад, раны, которые они нанесли друг другу, но и любовь, которая тем не менее удерживала всех вместе. Но здесь, в холодном неоновом свете, каждый скорбит в одиночку. И при этой мысли я вдруг осознаю, что по моим щекам тоже текут слезы, но оплакиваю я не его, а свою мать. Я бы многое отдала за то, чтобы мама смогла встретиться со своим отцом. Ее жизнь была лодкой, у которой оборвался швартов, и она дрейфовала в море, так и не пристав никогда больше к берегу.

* * *

– Когда мы сможем его похоронить? – спрашивает Жоэль у патологоанатома.

Все это время она избегает смотреть на Бишару, он так и не произнес ни слова.

– Полиция еще не позволяет выдать тело.

– Будет вскрытие?

– Насколько я знаю, нет.

– А почему нет?

– Причиной смерти, несомненно, является выстрел, синьора. Входное отверстие во рту, выходное – на затылке.

– Но на курок мог нажать и кто-то другой?

– Я не могу судить об этом. Вам надо говорить об этом со следователями, синьора.

– Дайте мне номер уголовного розыска.

Патологоанатом взглядом призывает на помощь Бишару, тот стоит, скрестив руки.

– Они и сами придут к вам, – говорит Бишара и добавляет с едва угадываемым сарказмом: – Все мы подозреваемые.

– У нас с Ниной не было мотива убивать его, – возражает Жоэль. – Он же не в нашу пользу изменил завещание.

Ее тон – намеренная провокация. Бишара явно готов сорваться, но с трудом все же сдерживает себя.

– Возвращайтесь домой, синьора.

– Я никуда не уеду.

– Тогда вам стоит поискать гостиницу.

– Вы не сможете выгнать меня из дома моего отца. Пойдем, Нина. – На ходу она оборачивается: – И, кстати, я настаиваю на еврейских похоронах.

Бишара отвечает саркастическим взглядом.

– А как он распорядился? – спрашиваю я его.

– Никак.

* * *

Войну быстрее объявить, чем выиграть. Смерть возбуждает жадность. Человеку хочется заполучить умершего только для себя и не делиться им – собственная боль так велика, что не признает чужих потерь. Меня горе заставляет молчать, а Жоэль оно наполняет яростью. На Бишару, которого она подозревает в самых чудовищных вещах, но также и на отца, на его предательство и его молчание. Он не мог покончить с собой, я его знаю! Она повторяет это как мантру, все более и более настойчиво, так что мне кажется, на самом деле она хочет сказать: Он не может быть мертв!

Она рывком открывает решетчатые ворота виллы и идет к гаражу. Поднимает желтую оградительную ленту и бьется в дверь. Помоги, зовет она меня, мы можем потом поплакать, а сейчас надо найти следы, пока кто-нибудь их не уничтожил! Им это не сойдет с рук! Мы поднимаем старые шторные ворота и вглядываемся в полумрак. Бок о бок стоят три старых «ситроена», на лаковом покрытии пыль, номерной знак только у одной машины. Кажется, что они спят и видят сны о других временах. Самый старый и совсем развалившийся, заросший паутиной автомобиль, возможно, пережил Вторую мировую войну. Второй, черный и изъеденный ржавчиной, с акульей пастью, кажется, появился из фильмов «новой волны» с Жанной Моро, джазом и бесконечными сигаретами. Третий, коричневый металлик, плоский, выглядит как футуристическая мечта семидесятых. Каждый хранит свои секреты. Мне хотелось бы иметь карту, где прочерчены маршруты Мориса, услышать музыку, игравшую в его радиоле, и разговоры, которые он вел с его женщинами.

– Невероятно, – говорит Жоэль, подходя к средней машине, той, что с бампером как акулья пасть. Она проводит пальцем по потускневшему хрому над слепыми стеклами и открывает заднюю дверь. – Тут я сидела в детстве!

– Прямо в этой машине?

– Точно здесь! Этот синий велюр! Он пахнет как и тогда!

Жоэль забирается внутрь. Я открываю водительскую дверь. И тут вижу это. Засохшая кровь на водительском сиденье. Жоэль наклоняется вперед и тоже смотрит на пятна.

– Mon dieu![13]

Отступаю на шаг… и только тогда замечаю дыру в крыше. Мои пальцы касаются острых зазубрин, которые пуля оставила в металле, пробив его череп. В голове возникает гул. Чувствую, что задыхаюсь, и быстро выхожу на воздух. Потом, обернувшись, вижу, что Жоэль никак не может остановиться, все осматривается, что-то ищет, хотя полиция давно проделала всю работу.

– И что там? – спрашиваю.

Она не отвечает.

В этот момент мне приходит в голову, что ключ к тайне его смерти вовсе не там, где он умер. А там, где он жил. А ключ к жизни мужчины – его женщины.

– Жоэль, выходи наконец.

Из гаража доносится глухой стук, затем лязг, как будто ящик с инструментами упал на бетонный пол, затем тишина. Я бегу к Жоэль, которая лежит на земле рядом с машиной, прижав руку ко лбу. Лицо в крови. При моем появлении она начинает плакать и извиняться, словно нельзя показывать слабость, даже если ты и вправду беспомощен. Я веду ее в дом, укладываю на диван, нахожу алкоголь и промываю рану. Через некоторое время ее дыхание успокаивается. Мне приятно быть рядом, помогать ей. Напоминает мне о последних неделях, проведенных с матерью. Чем больше рушились ее защитные стены, чем больше она позволяла увидеть свою беспомощность, тем ближе мы становились друг другу – возможно, ближе, чем когда-либо прежде. Она стала ребенком, я стала матерью, и так же происходит сейчас; я держу руку Жоэль и чувствую ее тихую благодарность.

– А он красивый, – неожиданно говорит она.

– Кто?

– Его сын.

Она улыбается озорно и немного потерянно.

– Честно говоря, Жоэль, я не думаю, что он убил его.

– Не верь всему, что думаешь, chérie [14].

– Да и зачем ему? Из-за виллы? Он явно не такой.

– Дорогая, ты и раньше ошибалась в мужчинах.

– Как и ты. Твой отец. Он и абу Элиаса.

Она криво усмехается и достает сигареты.

– Может, он сделал это не ради виллы. Но он явно что-то скрывает.

– Ты знаешь что-нибудь о его матери? Была ли в вашей жизни женщина по фамилии Бишара?

– Нет.

– Постарайся вспомнить.

Жоэль закрывает глаза, и я не знаю, пытается ли она оживить воспоминания или же убежать от них. Память – не архив, она капризна, избирательна и неуловима. Она не только связывает нас с прошлым, но и защищает от него. И если хочешь знать всю правду, не доверяй своей памяти, а ищи себя в памяти других.

Глава

9

Мы видим вещи не такими, какие они есть. Мы видим вещи такими, какие мы есть. Анаис Нин
Хайфа

– Не было никаких арабов, – говорит Жоэль. – По крайней мере, мы их не видели. Несколько дней мы провели в приюте для иммигрантов, как-то ночью слышали выстрелы, а потом приехал автобус и отвез нас в кибуц. Там мы прожили всю зиму, а когда вернулись в Хайфу, арабов уже не было.

– Куда они делись? – спрашиваю я.

– Была война.

– А где был Мориц на этой войне?

– На стороне Ясмины. Он сдержал обещание.

– А Виктор?

– В тот момент, когда Ясмина ступила на новую землю, она решила, что Виктор умер.

* * *

Воспоминания Жоэль о кибуце – это самозабвенные блуждания по полям, среди дикого инжира и кактусов. Сине-белый флаг на лугу и «Атиква» каждое утро. Скудно обставленный класс, короткая стрижка учительницы иврита и частые дожди. Слякоть снаружи, а внутри сырость и сломанные газовые печки в общей спальне, ноги никогда не высыхали. Шалости местных детей, тех, что уже родились здесь, и мама, которая внушает:

– Мы не арабы, мы итальянцы! Если кто-то спросит тебя, откуда ты родом, никогда не говори, что из Туниса. Говори, что мы из Рима. Это даже не ложь, потому что мы были там в лагере и потом сели на корабль, помнишь?

– Почему?

– Все любят итальянцев. Никто не любит арабов.

Как и на Кипре, здесь существовала своя иерархия. Сабры, пионеры, родившиеся на территории Израиля, были важнее выходцев из диаспоры. Сабры более мускулисты и более уверены в себе. «Ты приехал по убеждению или ты приехал из Германии?» – спрашивали они. И даже если Жоэль говорила, что она из Италии, дети в кибуце называли ее просто «йекке» [15].

Солнце только встало, а девочки уже носятся в платьях с коротким рукавом, а мальчики – по пояс голые, соревнуются, кто быстрее загорит, чтобы стать как пионеры на плакатах: лопата на плече, рабочая кепка и короткие белые штаны. Ясмина нашла работу в детском саду и еще помогала в поле. Морису, чьи руки не годились для грубой работы, плуга или лопаты, поначалу пришлось трудно. Чему ты учился, спрашивали они. Я умею фотографировать, отвечал он. Но фотограф здесь никому не требовался. Фотографии должны хранить память о прошлом. А здесь прошлое не имело никакой ценности. Даже настоящее было лишь мостиком в будущее.

– Я могу ремонтировать вещи, – говорил он.

– Какие вещи?

– Часы, радиоприемники, фотоаппараты.

– А трактор тоже сможешь починить?

Если Морис разбирал дизельный двигатель, то полировал детали столь бережно, будто то были шестеренки наручных часов. И пусть в том не было необходимости, но он очищал любой мельчайший винтик, прежде чем собрать все обратно. Кибуцники поторапливали его. Считали, что он теряет время. Для сионистских пионеров скорость была превыше совершенства, всё – лишь средство для достижения цели. Для Мориса, однако, смысл ремонта крылся в самом процессе. Ему доставляло удовольствие восстанавливать вещи в их первоначальном виде, какими они были в те времена, когда мир еще не разрушился. Tikun olam, называл это отец Ясмины, ежедневное исправление мира.

– Ты похож на него, – говорила Ясмина. – Руки медленные, а глаза быстрые.

Когда-то отец Ясмины извлек пулю из ноги Мориса без наркоза, потому что в доме не было морфия.

– Без твоего отца, – сказал Морис, – меня бы здесь не было. Он подлатал мне не только тело, но и мою душу.

Иногда Морис ездил на грузовике в Хайфу, отвозил на рынок картофель, молоко и яйца, а возвращался с тяжелыми деревянными ящиками, которые забирал в порту. Когда Жоэль любопытствовала, что это он привез, он отвечал: детали для двигателя. Однажды ночью Жоэль наблюдала через окно, как он и другие мужчины перетаскивают груз в классную комнату. На следующее утро ящики исчезли, но прошел слух, будто где-то внизу, прямо под ногами, находится тайник с оружием. И когда однажды утром британские солдаты въехали на площадь на своих джипах и грузовиках и обыскали все вокруг, родители строго-настрого приказали детям помалкивать. Жоэль сдержала слово, как и остальные дети. Когда солдаты уехали ни с чем, все были очень горды собой, и сабры, и йекке.

Встречался ли Морис тайно с Виктором во время своих поездок в Хайфу? Жоэль этого не знает. О Войне за независимость он рассказывал меньше, чем о любом другом периоде своей жизни, даже спустя десятилетия. Жоэль уверена, что он помогал, – все тогда помогали, – но выполнял лишь ту роль, которую ему отвел Виктор. Наверняка он был счастлив, что не должен брать в руки оружие и может проводить каждую ночь с семьей, – не для того он дезертировал, чтобы вскоре оказаться на следующей войне. Хотели того иммигранты или нет, но они были частью этой войны. Чтобы жить здесь, следовало бороться. Ты не мог остаться в стороне – ступив на портовую набережную, они примкнули к одной из сторон. Никто не мог скрыться – гражданская война была повсюду. Британцы все еще управляли страной, арабские государства еще не напали, и все же повсюду таилась опасность. Каждый вечер кибуцники собирались вместе в столовой и слушали по радио новости Хаганы. Когда раздавалась характерная насвистывающая мелодия, все моментально замолкали. И диктор сообщал о нападениях арабских бойцов на еврейские поселения и о победах еврейской подпольной армии. Так Жоэль выучила географию новой родины, по названиям мест, попадавших под удар. Йехиам, Тират-Цви, Магдиэль. Пустыня Негев, плодородная Галилея и священный Йерушалаим. «Фронт – это вся страна, – звучало из маленького радиоприемника. – Каждый мужчина – солдат! Не сдадим ни одного поселения! Наше секретное оружие называется: иного выбора нет!» Почему они нас ненавидят? – спросила Жоэль. Потому что мы евреи, ответили дети-сабры. Мы купили этот кусок земли. Мы хотели жить в мире. Но они нападают на нас. Мы должны защищаться.

* * *

Однажды Морис взял Ясмину и Жоэль в Хайфу, на рынок. Машина громыхала по дороге у горы Кармель, как вдруг они наткнулись на блокпост. Перевернулся автобус. Вокруг суетились британские солдаты. Когда они медленно проезжали мимо обломков, через грязное боковое окно Жоэль впервые в жизни увидела мертвого человека. Мужчина лежал на асфальте, кто-то накрыл его лицо тканью, вокруг головы растеклась лужа крови. Жоэль испугалась, как ее было много и какая она темная, почти черная. Потом Ясмина закрыла ей глаза, и она слышала только крики мужчин. Она так и не знает, кто был тот погибший, помнит только, что Морис запретил Ясмине в тот день садиться в автобус или заходить в соседнюю арабскую деревню. И больше никогда не возил их в Хайфу. Слишком опасно, сказал он, город в огне.

Мир Жоэль сжался до защищенного холма, и от кибуца в ее памяти осталась смесь противоречивых чувств – страх перед неопределенной, таящейся вокруг угрозой и радость, когда она пела с детьми сионистские песни, гимны во славу земли, предков, Иерусалима. Хотя она не понимала многих слов на иврите, ей нравилось их звучание. Иногда, проснувшись ночью и пробираясь босиком в темноте к туалету, она тихонько напевала, чтобы прогнать страх.

* * *

Потом весна рассыпала по равнине красные анемоны, и Морис сказал Жоэль: «У нас будет квартира. Только для нас». Они упаковали свои немногочисленные пожитки в чемодан и сели на автобус до Хайфы. На полях цвели миндальные деревья. Когда они вышли около гавани, их встретил едкий запах остывшего дыма от сгоревшего бензина. У ворот сгрудились британские джипы и бронетранспортеры. По другую сторону забора стояли в очереди иммигранты в изорванной одежде. Потерянность на лицах, ожесточенные споры на английском и иврите. И повсюду бойцы Хаганы.

Жоэль не боялась. Быть может, потому что она не все понимала или потому что рядом всегда кто-то о них заботился. Посреди распадающегося порядка возникал новый порядок, где все было прекрасно организовано и подготовлено. Тут женщины проверяли по спискам имена, там другие женщины раздавали удостоверения, и, наконец, мужчины с автоматами, которые провели маленькую семью Жоэль через заграждения из колючей проволоки в район над гаванью. Они были не одни, с ними отправили еще несколько человек, прибывших неведомо откуда, и когда кто-то спрашивал Мориса, кто помог ему с удостоверением, он отвечал просто: «Друг». То же самое он сказал и Ясмине, и ничего больше.

Они поднимались в гору, мимо разбомбленных домов, обгоревших деревьев и обугленных остовов машин. Повсюду воняло бензином и дымом. Улицу перегороживали баррикады из мешков с песком и мебели, каркасов кроватей и обгоревших автомобильных шин. На асфальте валялась вывеска магазина с арабскими буквами. Повсюду крутились собаки. Посреди тротуара Жоэль увидела деревянные напольные часы с немым латунным маятником за разбитым стеклом. Но самым странным ей показалось другое – не загадочные предметы на улице, а отсутствие музыки. Никто не пел, нигде не играло радио. Только тогда Жоэль поняла очевидное, когда увидела парикмахерскую с открытой дверью. Пекарню, в которой пахло мукой. Футбольный мяч перед обугленной стеной дома. Люди, здесь не было людей.

– Вот наш дом, – сказал Морис, остановившись.

Жоэль подняла глаза на фасад. Камни были цвета песка в пустыне. На кованом железном балконе развевалось на ветру белье. Это был теплый весенний день 1948 года на улице Яффо.

* * *

– Какая квартира наша? – спросила Ясмина.

– Выбирайте сами, – ответил человек с винтовкой. – Но быстро.

Ясмина выбрала второй этаж. Она сказала, что внизу слишком близко к улице, а выше будет трудно носить покупки. Человек с винтовкой взломал дверь, и они вошли.

– Нравится? – спросил Морис.

– Да, – ответила Ясмина.

– А что с мебелью? – спросил Морис человека с винтовкой.

Тот пожал плечами.

Ясмина осторожно села на зеленый диван и оглядела комнату. Там был обеденный стол с четырьмя стульями, стенной шкаф с дверцами из темного дерева и радиоприемник. На стене висела картина с цветами.

– А ключ? – спросил Морис.

– Поставите новый замок. Сходите к Джузеппе на улицу Арлозоров. Он тоже из Италии. Вы же итальянец, да?

– Да.

– Шалом. Мазаль тов.

Человек с винтовкой вышел из квартиры, и Морис попытался закрыть дверь. Но она осталась приоткрытой. В этот момент словно огромная тяжесть упала с их плеч. У них все получилось. Ясмина обняла Мориса и разрыдалась. Жоэль, осматривавшая квартиру, перепугалась и замерла. Ясмина содрогалась всем телом, впившись пальцами в его спину. Затем она опустилась на колени, словно чтобы ощутить надежность пола. Морис крепко держал ее, пока она не утихла. Он увидел страх в глазах Жоэль. И подозвал ее к себе. И стоило ей очутиться в папиных объятиях, как страх прошел.

* * *

Впервые за пять лет жизни у Жоэль появилась собственная комната. Две кровати, шкаф и письменный стол. На столе она нашла несколько карандашей и две синие школьные тетради. В одной были цифры и уравнения, в другой – английские слова. Записи обрывались в середине тетради; последним словом было pharmacist. Жоэль забралась на стол и выглянула в окно. Улица Яффо была не слишком узкой и не слишком широкой, с тротуарами на каждой стороне и четырехэтажными многоквартирными домами из камня песочного цвета с красивыми арочными окнами. Здесь были небольшие магазины, рестораны и мастерские, кинотеатр, церковь и пожарная станция. Улица вытекала из лабиринта Старого города и, проходя вдоль гавани, вела из Хайфы. Одни дома смотрели на склон холма, другие – на море. Вывески над закрытыми магазинами были на арабском, иврите, английском, итальянском и греческом. Молчаливые дома казались декорациями без актеров.

В окне через улицу мелькнул силуэт женщины. Она задернула занавеску. Жоэль вздрогнула.

– На улице есть и другие евреи, – успокоила ее Ясмина.

– Кто жил в моей комнате? – спросила Жоэль.

Ясмина пожала плечами и неуверенно огляделась.

– Они вернутся?

– Кто знает.

Позже, когда они спустились на улицу, чтобы найти какую-то еду, Жоэль попросила отца прочитать имена на дверных звонках у входа, потому что буквы были арабские и латинские, а она научилась читать пока только на иврите.

– Абу Навас, – прочитал Морис. – Тиби, Йодех, Ханаан.

Другие таблички он не смог разобрать.

– Где они сейчас? – спросила Жоэль.

– Ушли, – ответил Морис.

– Куда?

– Я не знаю.

– Почему они ушли?

– Из-за войны.

– Война уже закончилась?

– Нет.

– Нам тоже придется опять уехать?

Морис наклонился к ней, взял ее руки и твердо посмотрел ей в глаза.

– Нет. Мы остаемся здесь.

* * *

Первая ночь выдалась тяжелой. В комнате Жоэль было так тихо, что она слышала свое дыхание. Твоя собственная комната, говорили родители, разве это не прекрасно, – но Жоэль не могла заснуть. Ей вдруг стало не хватать звуков других людей – в общей спальне, в бараке, в трюме корабля. Она привыкла просыпаться от чьего-то кашля, затыкала уши, чтобы не слышать храп. А сейчас ее пугала эта ночная тишина. Она встала, залезла на стол и выглянула в окно. Улица Яффо в лунном свете была призрачно тиха. Ни машин, ни музыки, одна лишь тишина. Да далекий собачий лай. Жоэль прокралась в прихожую. Из спальни родителей доносились странные звуки. Она надавила на ручку двери. Заглянула в щель и увидела обнаженные тела родителей, сплетенные силуэты в темноте. Родители двигались точно во сне, неистово, в ритме какой-то тайной музыки и испуганно дернулись, когда заметили Жоэль.

– Иди сюда, – сказала Ясмина, и Жоэль неуверенно приблизилась к кровати.

Она забралась в постель, на лоб ей легла горячая мамина ладонь. Мама была мокрой и очень живой. И Жоэль заснула.

* * *

Наутро улица забурлила. Стоя на балконе, Жоэль наблюдала через решетку, как новая группа иммигрантов поднимается из порта с чемоданами и перевязанными веревкой коробками. Морис объяснял Ясмине что-то про Хагану, а Жоэль, не понимая, о чем он говорит, просто радовалась: среди прибывших были дети. Людей не сопровождали вооруженные солдаты, один лишь горячий ветер, вздымавший пыль вдоль улицы. Новенькие разбредались по домам. С лестничной клетки донеслись шаги, дверь их квартиры вдруг со стуком распахнулась, и Морис поспешно вышел в коридор, преграждая путь. Извини, смущенно сказал незнакомец, а когда Морис не понял, добавил: antschuldigt mir. Затем жена незнакомца, или это была его мать, указала на дверь напротив и спросила что-то по-русски, пока мужчина взламывал замок. Так они познакомились с соседями. Морис помог им вынести коробки из квартиры; мы все равно не можем читать эти книги, сказали они, может, вы понимаете по-арабски? Нет, ответила за него Ясмина, давайте выставим их у подъезда, может, заберет кто-то, знающий этот язык. И когда позже Морис спросил ее, почему она солгала, ведь она говорит на тунисском арабском, Ясмина коротко ответила: Никогда не знаешь, что скажут люди. Он кивнул.

Вечером они отнесли соседям кастрюлю хлебного супа, который приготовила Ясмина. Соседи поблагодарили их, и, уже собираясь уйти, Морис увидел пианино. «Бёзендорфер» черного дерева, старое, но в очень хорошем состоянии. Русские что-то сказали, и он, догадавшись, о чем они говорят, покачал головой. Тогда мужчина схватил его за руку и потянул к пианино. Откинул крышку: давай же. Но Морис извинился, и они с Ясминой и Жоэль ушли.

– Почему ты не стал играть? – спросила Ясмина.

– Это не мой инструмент.

– Ну и что? Ты же играл на пианино моих родителей.

– Я знаю только немецкую музыку, – тихо сказал он, и Ясмина быстро обернулась к дочери, которая ловила каждое слово.

Жоэль до сих пор помнит выражение ее лица, по которому она поняла, что услышала то, чего ей слышать было нельзя. В глазах матери был страх, причину которого она поймет много позже. Ясмина взяла Жоэль за руку и повела укладывать спать.

Той ночью Жоэль уже не чувствовала себя одинокой. Шаги сверху, голоса с улицы залетали в ее комнату. Возбужденная ими, она выглянула на улицу. Окна в доме напротив были освещены. Она видела, как женщины там застилают постели, а мужчины двигают мебель, слышала удары молотка и звуки аккордеона, под который старики пели на языке, знакомом ей по Лагерю номер 60.

Zog nit keyn mol az du geyst dem letstn veg!

Не говори, что ты идешь в последний путь!

* * *

На следующий день Морис снял замок с двери, и они пошли к слесарю Джузеппе, чтобы тот сделал ключ. Повсюду Жоэль видела что-то непонятное, что родители не могли ей толком объяснить. Она видела женщин, ссорящихся из-за детской коляски, полной фарфора. Она видела разбитую витрину магазина и помятую машину, на крышу которой мужчины затаскивали холодильник. Она видела еврейских лавочников, забивавших свои витрины досками. Видела ребенка, одиноко стоящего на перекрестке и зовущего родителей. Видела лошадь, галопом несущуюся по улице Яффо, с диким ржанием, исходя пеной. Ясмина успела втащить Жоэль в дверь, прежде чем лошадь проскакала мимо. Затем по улице эхом прокатился выстрел; лошадь споткнулась и упала. Жоэль успела увидеть, как дергаются ее ноги, как морда с выпученными глазами тянется к небу, а затем голова медленно опустилась и лошадь перестала шевелиться.

* * *

Когда они поднялись к себе в квартиру, в их прихожей стоял высокий мужчина. У него была только одна нога и деревянный костыль. Ясмина громко вскрикнула, и тут из комнаты Жоэль вышел еще один мужчина. Он был в нижней рубахе, один глаз закрыт черной повязкой, а в руке он держал винтовку. Он рявкнул что-то на иврите. Ясмина подхватила Жоэль на руки. Морис велел мужчинам немедленно уйти, но те объявили, что теперь они будут жить здесь. Морис в ярости ткнул им удостоверение, что квартира выделена им. Мужчины только рассмеялись. Одноногий уселся на кровать Жоэль и заявил, что удовольствуется этой комнатой. Морис отправил Ясмину и Жоэль на поиски полицейского. Они долго бродили по окрестностям, пока наконец не нашли одного; английская полиция уже была расформирована, а еврейские полицейские, пока еще носившие британскую форму, были завалены делами. Когда они вернулись в квартиру, человек с винтовкой заявил, что британский полицейский, пусть он даже еврей, ему не указ. Морис показал полицейскому документ Хаганы, но человек с винтовкой сказал, что он подотрется этой бумажкой, потому как он боец Иргуна. Что это вообще за государство, которое бросит в беде бойцов, что за него сражались? Полицейский, увидев вытатуированный номер на руке одноногого, сказал в ответ:

– Как может еврей так поступить с другим евреем после всего, что с нами сделали? Он же сам был в лагере.

Одноногий ответил, что те, кто в лагере не думал в первую очередь о себе, те сдохли. После чего одноглазый наставил винтовку на полицейского и потребовал убираться. Полицейский извинился перед Морисом, мол, он ничего не может поделать, пусть Хагана с Иргуном разбираются между собой. Но таков был неписаный закон тех беззаконных дней: кто провел ночь в комнате, тот и хозяин.

* * *

Жоэль было ужасно страшно той ночью, которую они провели на полу, не раздеваясь, в квартире русских соседей, пока чужие мужчины лежали в их постелях. Это чувство будет сопровождать ее всю жизнь: страх неприкаянности.

На следующее утро Морис отправился в гавань, а через несколько часов вернулся в сопровождении двух человек. Это были бойцы Хаганы – в форме и с автоматами. Они силком выставили одноногого и одноглазого из квартиры и пригрозили пристрелить, если те вернутся. Ясмина хотела отблагодарить бойцов Хаганы, пригласив их на ужин, но те отговорились делами. Это друзья одного друга, объяснил Морис, и Ясмина с облегчением обняла его. После чего Морис вставил замок, Ясмина выстирала простыни, и следующую ночь Жоэль смогла опять провести в своей комнате. Закрыв глаза, она видела, как эта парочка, одноногий и одноглазый, беспокойно скитаются по улицам.

Глава

10

В последующие дни Морис отправлялся в порт разузнать насчет работы, возвращался он с чудесными вещами: буханкой хлеба, молоком, помидорами, куском мыла и информацией о том, где можно достать всякое-разное. Соседи любили его. Морис, итальянец. Когда он починил русским сломанное радио, они в благодарность предложили ему забрать пианино. Оно нам только мешает, сказали они, предпочитаем радио. Морис отказался. Но на следующий вечер, когда он вернулся из порта, пианино стояло в гостиной. Русские соседи с помощью Ясмины перетащили инструмент из одной квартиры в другую. Морис молча встал перед пианино.

– Разве ты не рад? – спросила Ясмина.

– Мы не можем принять такой подарок.

– Но соседям оно не нужно. В конце концов, оно им и не принадлежало.

– Вот именно. Это неприлично.

– А чье оно? – встряла Жоэль. Никто ей не ответил, и она снова спросила: – Арабов?

Тишина, повисшая после этого слова, была такой тяжелой и гнетущей, как будто она произнесла что-то недозволенное, бранное слово или проклятие.

– Я-то что могу с этим поделать? – воскликнула Ясмина. – Господин Леви, мэр, просил их остаться. Ты слышал об этом? Но их вожаки отказались. Они предпочли эвакуировать своих людей. Но пожалуйста, если тебе не нравится пианино, давай продадим его.

– Нет. А если хозяева вернутся?

Ясмина отвернулась и ушла на кухню. Как всегда, когда проблему не удавалось решить, она предпочитала исчезнуть. Морис был другим: он неустанно, почти упрямо искал наилучшее решение, желательно для всех, даже если такового не было. Так пианино и осталось стоять нетронутым в гостиной, о нем больше не говорили – памятник без памяти, вопросительный знак без вопроса. Ночью, когда за ней никто не наблюдал, Жоэль выскальзывала из своей комнаты в тихую гостиную и осторожно поднимала крышку пианино. Ее пальцы касались клавиш, но нажимали на них очень осторожно, так осторожно, что не было слышно ни звука. Она тихонько напевала песню, которую выучила в кибуце.

* * *

Ясмина разбирала имущество в квартире. В первые же дни завелся обычай меняться: каждый находил в своей новой квартире что-то ему совершенно ненужное, но вполне полезное для соседа. Улица Яффо напоминала хаотичный блошиный рынок: люди вытаскивали на тротуар шкафы, выволакивали инструменты и оборудование из покинутых мастерских, меняли и продавали все. Еврейские полицейские пытались остановить мародеров, но едва они скрывались за углом, как все начиналось заново. Участвовали в этом и солдаты, и новоприбывшие, но хватало и коренных жителей города, которые тащили из домов бывших соседей все, что могли там найти. Стулья, диваны, столы, ковры, раковины, зеркала, столовое серебро, фарфор, скатерти, бутылки вина, одежду, мягкие игрушки, лампы, часы и радиоприемники. Какой-то мужчина тянул за собой через улицу кресло из парикмахерской, подростки выталкивали машину из гаража.

– Как же им не стыдно? – сказала Ясмина и велела дочери оставаться в квартире.

Жоэль наблюдала за этим спектаклем с балкона. Другие дети активно участвовали в нем. И милые соседи тоже. Если уж сабры этим занимаются, говорили недавно приехавшие, так и нам не зазорно. Желая обуздать этот хаос, Еврейское агентство устроило в порту склад, где следовало собрать все брошенные вещи, чтобы затем выставить их на открытый аукцион. Добровольцы прошли по квартирам и вынесли то, что еще не было разграблено. Однако еще до того, как успели организовать аукцион, лучшие вещи тайком ушли к членам ополчения, партий и профсоюзов. Каждый, у кого имелись влиятельные знакомые, просил о небольшой услуге. И кто мог помочь, тот помогал. Еврейские предприниматели вернулись в город, чтобы вновь открыть свои магазины и конторы. Остальные – нет. Поговаривали, что часть арабов скрываются где-то в Хайфе.

* * *

По вечерам Морис сидел у радиоприемника, переключаясь между ивритским Радио Хаганы и английским Би-би-си. Он хотел знать, что происходит на дороге из Тель-Авива в Иерусалим, хотя сам там еще и не бывал. Вечно эта дорога, удивлялась Ясмина, почему она тебя так интересует? Потому что там решается наша судьба, отвечал он. Арабские боевики то и дело нападают там на еврейские автоколонны, на грузовики Хаганы, перевозящие продовольствие, воду, медикаменты и оружие для евреев Иерусалима. Без этой артерии жизни, которая тянется, петляя, вверх от побережья по холмистой местности, шестьдесят тысяч евреев окажутся в изоляции. Большинство евреев жили на побережье, а Иерусалим находился в окружении арабских деревень, которые должны войти в арабское государство. Раньше фермеры продавали урожай всем жителям Иерусалима, христианам, евреям и мусульманам, но теперь соседи стали врагами. Иерусалимские евреи оказались в осаде. Морис старался, чтобы Жоэль не слушала радио, но та ночами, выбравшись из постели, пробиралась к двери гостиной, чтобы через щелку улавливать новости на иврите. Она понимала только часть, но звучало так захватывающе, а особенно ее волновало лицо отца. В свете лампы он казался намного старше. Папá словно преображался. Становился беспокойным, рассеянным, словно мыслями был где-то далеко. Словно часть его самого была на этой дороге. И правда, в этих конвоях водителями ездили его новые друзья. Жоэль невольно вспоминала того мертвого человека, которого она видела лежащим на дороге из кибуца в Хайфу. Она была рада, что отец не ведет один из этих грузовиков. Когда сообщалось, что в бою за дорогу кого-то убили или ранили, папá во что бы то ни стало хотел узнать его имя. Однажды поздним вечером, когда обычно возвращались грузовики, он отправился в порт, чтобы поговорить с водителями. Вернулся он только утром и на вопрос Жоэль, что случилось, односложно ответил на иврите: Hakol beseder, все в порядке. Когда он так говорил, она верила. Ее мир был в полном порядке, пока папá об этом заботится. И он заботился.

* * *

Ясмину, казалось, не беспокоило ничто, происходившее за пределами улицы Яффо. И если в других местах новой страны она чувствовала себя очень неуверенно, то здесь ощущала полную безопасность – у моря, ее моря, с красками которого она выросла. И наконец-то у нее есть свой собственный дом, о котором мечтала столько лет. Жоэль впервые увидела, как ее родители целуются, не только когда папá приходил домой, но и просто так, на кухне, и она до сих пор помнит, насколько прекрасным это ей показалось. Когда Морис и Ясмина заметили, что она наблюдает за ними, они рассмеялись и раскрыли к ней объятья. Жоэль кинулась к ним, а они разом наклонились и поцеловали ее, один справа, другой слева, в обе щеки. Потом Ясмина приготовила запеканку из макарон, а может, даже это было оссобуко, Жоэль уже забыла, но она ясно помнит, что после ужина отец поставил стул перед пианино, открыл крышку и, пока Жоэль и Ясмина смотрели на него, затаив дыхание от удивления, заиграл песню Шуберта. Она помнит, как он усадил ее к себе на колени, как она вместе с ним напевала мелодию, следя за его пальцами на клавишах, и как в тот момент она поняла, что музыка подчиняется структуре, такой же четкой и упорядоченной, как и клавиши перед ней. Что означают тона и полутона, что такое октава и какие ноты гармонируют друг с другом – в тот вечер она поняла это на всю жизнь, как будто открылся занавес в новый мир, который приглашал ее к себе. Кто знает, стала бы она впоследствии певицей, если бы Морис так и не прикоснулся к арабскому пианино. Окно на улицу Яффо было открыто, так что снаружи к музыке примешивались голоса, ставшие уже почти знакомыми. И вдруг раздались ликующие крики. Морис встал, подошел к окну, а потом включил Радио Хаганы. Мы завоевали Яффу, сказал он.

На следующий день британцы сняли свои флаги со всех правительственных зданий, а незадолго до начала шаббата Давид Бен-Гурион объявил в музее на бульваре Ротшильда в Тель-Авиве, что сегодня, в пятый день месяца ияр 5708 года, будет основано еврейское государство – родина для еврейского народа, рассеянного по всему миру. Оно будет называться Израиль. Жоэль до сих пор помнит напряженную торжественность голоса из радиоприемника… и полную тишину на улице Яффо. Казалось, что вся еврейская община затаила дыхание. Только Ясмина, которая готовила ужин, пока Жоэль сидела в гостиной, ничего не слышала, потому что напевала итальянскую песенку, как обычно, когда была поглощена каким-то занятием. Жоэль пересказала матери услышанное по радио, правда не совсем понимая, что все это значит, но одно она поняла: теперь у них есть своя страна, где они – не меньшинство. Ясмина отложила кухонный нож, вытерла руки о фартук и поспешила в гостиную. Там, крепко прижав к себе Жоэль, она слушала радио, пока речь не закончилась. Это было совсем не то что сегодня, когда мы вполуха слушаем речи политиков или безучастно пропускаем их вовсе, то был момент истинного доверия. Только Мориса не хватало: именно в этот важнейший момент он пошел на рынок, чтобы успеть купить хлеба, пока не наступил шаббат. Когда Бен-Гурион закончил говорить, зазвучала «Атиква». С улицы уже вовсю неслись ликующие крики.

Никто не призывал, ни у кого не было плана, но все жители вывалили на улицы, словно иначе и быть не могло. Никто не мог оставаться сейчас один, хотелось разделить этот момент со всеми. На лестнице Ясмина и Жоэль встретили русских соседей, которые накинулись на них с объятиями, с непонятными, но наверняка восторженными словами, и все вместе они побежали вниз. В насыщенном свете заходящего солнца улица Яффо была уже забита людьми, которых переполняли чувства; бурно жестикулируя, они на разных языках снова и снова подтверждали друг другу, что они сейчас услышали. Незнакомцы обнимались, отцы сажали детей на плечи, и вскоре, словно по невидимому сигналу, все двинулись на авеню Кармель, что вела от парка вниз к гавани. Тут появился и Морис – спешил навстречу с буханкой хлеба в руке, один-единственный против людского потока. Ясмина замахала ему, и вот они обнялись и замерли, а толпа обтекала их потоком. Оба были удивлены, ведь все произошло так быстро, ведь до сих пор шла гражданская война, и что это вообще значит – государство? Но вопросы, крутившиеся у них в головах, были смыты бескрайней радостью, что бушевала вокруг. Морис взял Ясмину за руку, и они устремились вместе с остальными к гавани. Чем дальше они шли по улице Яффо, тем сильнее их маленький мирок, который еще недавно казался улицей-призраком, превращался в безбрежный праздник жизни. На авеню Кармель их толпа слилась с евреями, спускающимися из верхних кварталов, из Герцлии и Адар ха-Кармель. Город говорил на многих языках – идиш, немецкий, итальянский, русский, польский, – но зазвучавшая песня была на иврите, новом для них и древнем языке, и в тот момент евреи, рассеянные по миру, действительно стали единым народом: мечта их исполнилась, десятки ручьев слились в одну большую реку, и каждый знал, что вот отныне место, ему предназначенное, – в этом потоке, среди сородичей.

* * *

До сих пор непонятно, как Ясмина могла заметить его на таком расстоянии. Их разделяло метров сто и колышущееся море голов. Может, дело в том, что кольцевая развязка, где он стоял с винтовкой за спиной, была ярко освещена фонарями. А быть может, человеческий глаз – не просто оптический инструмент, но окно в душу: он видит то, что ему нужно увидеть, каким бы неприметным оно ни казалось, и отсекает то, чего не хочет видеть, даже если оно буквально бросается в глаза. Понятно, что в ту ночь все отбросили любую осторожность и праздновали без удержу, как и Виктор. Медленно, почти незаметно, Ясмина отпустила руку дочери. И Жоэль внезапно осталась одна среди буйно качающихся тел. Испугавшись, она заозиралась в поисках папá, который уже через миг схватил ее за руку. Он тоже удивился, куда подевалась Ясмина. Он пытался разглядеть ее в бурлящей толпе, которая бросала ее из стороны в сторону, а она, как в трансе, брела к кольцевой развязке – хрупкая среди шумной людской массы.

– Ясмина! – позвал он, но она уже не слышала его.

Все ее внимание было сосредоточено на одном человеке, к которому она подходила все ближе и ближе, но он ее пока не заметил. Незнакомая женщина поцеловала его и двинулась дальше, мужчины восхищенно похлопывали его по плечу, а Виктор стоял рядом со своими товарищами в чуть небрежной форме Хаганы. Морис устремился за Ясминой. В толчее он выпустил руку Жоэль, но тут же остановился, обернулся, нашел ее и опять потащил за собой. У нее расстегнулась туфля, и она испугалась, что потеряет ее, но не решилась сказать об этом отцу, чтобы не помешать ему бежать за мамой. Жоэль не видела ничего, кроме ног и бедер, танцующие тела толкали ее, для нее этот праздник на уровне колен взрослых был опасным, любой толчок мог сбить ее с ног, и буйная толпа вмиг растоптала бы ее. Рука отца была единственной защитой. Внезапно он остановился. Сначала она почувствовала, что его рука ослабла, как будто он пошатнулся, а когда люди перед ними двинулись дальше, Жоэль увидела маму. Она хотела кинуться к ней, но тут папина рука сжалась даже крепче прежнего, и он с силой притянул ее к себе. Перед Ясминой стоял человек в форме, с винтовкой за плечом, черноволосый, крепко сбитый. Он словно сошел с одного из тех героических плакатов, что висели повсюду на стенах. Он смотрел на Ясмину, которая была всего в нескольких шагах от него, молча и без удивления, а она застыла, будто увидев злого духа. Жоэль подняла глаза на папу, желая, чтобы он что-нибудь сделал, потому что происходило что-то неправильное – среди всеобщего праздника разверзлась пропасть, и кто-то должен помешать всем свалиться в нее.

Ясмина что-то пробормотала, потом плечи ее начали трястись, и Жоэль поняла, что она плачет, но не поняла, от боли или от радости. Мужчина подошел к ней и осторожно взял за руку. Она дернулась, отшатнулась, тогда он сделал к ней еще один шаг, убрал в сторону винтовку и обнял ее. Через отцовскую руку Жоэль ощутила, как тело папá содрогнулось, будто внутри у него что-то сломалось, и ей захотелось закричать, чтобы остановить происходящее, сделать так, чтобы оно исчезло навсегда. Руки Ясмины впились в спину мужчины, затем сильный спазм рыданий сотряс ее тело, а он все обнимал ее и тут заметил Мориса. И вдруг Ясмина оттолкнула его. Мужчина потянулся к ней, но, прежде чем успел снова дотронуться до нее, Ясмина принялась колотить его в каком-то диком отчаянии. Жоэль пришла в ужас. Она никогда не видела маму в такой ярости, а папу – таким беспомощным. Это произошло вскоре после захода солнца, в пятницу, 14 мая 1948 года.

Глава

11

Палермо

– Они сказали тебе, кто это? – спрашиваю я.