Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Йонатан Видгоп

Свидетельство

Смешно оснастился ты для этого мира. Франц Кафка
© A. J. Vidgop, 2023

© Н. Агапова, дизайн обложки, 2023

© ООО «Новое литературное обозрение», 2023

Часть первая. Побег

Литератор

Мне кажется, что я литератор.

Впрочем, столь давно мне это стало казаться, что я уже и не помню, когда ощущал себя кем-либо иным…

Никто не догадывается об этом. Быть может, я – единственный, кому это известно. Иногда я спрашиваю себя, почему же я до сих пор так и не написал ни одной книги. На этот вопрос у меня нет ответа. Тем не менее я уверен, что сочинительство – мое призвание.

Я не знаю, как выглядят настоящие писатели, в своей жизни я не встречал ни одного из них. Будучи в полном неведении относительно должного внешнего вида, я растолстел и производил весьма упитанное впечатление. Но вскоре я услышал обрывок разговора двух прохожих, один из которых, обсуждая какого-то литератора, заметил, что тот очень худ и выглядит совершенно изможденным. Мне стало не по себе: я был настолько полнотел, что, видимо, никому из моих будущих читателей и в голову бы не пришло, что я их писатель.

Я начал страшно худеть. Это происходило без каких-либо усилий с моей стороны, просто, само собой. Вскоре я стал так тонок, что некоторые знакомые, принимая меня, видимо, за кого-то другого, перестали раскланиваться со мной.

По случаю в антикварной лавке купил я большой старинный письменный стол. Ну и, конечно, пришлось купить и хорошее кресло, не писать же сидя на неудобном стуле. Ну вот наконец комната моя стала похожа на прибежище литератора. Зайдя в городскую библиотеку, чтобы взглянуть на портреты других писателей, я был поражен: сколько же книг уже написали они до меня! Немедленно нужно было приступать к работе.

Но в родительском доме сделать это было практически невозможно. Моя семья, давно разорившись, умудрилась свить себе уютное гнездышко под Триестом. И там мои многочисленные девственные и вдовые сестры с утра до вечера перемалывали кости моей матушке, отцу и несчастному брату. Отец, в свою очередь, еще мнил себя помощником заместителя бургомистра. Матушка под утро шастала по спальням сестриц, выслеживая незваных гостей. А брат из несчастного мальчика, попавшего под колеса, калеки и любимца семьи, неспешно превращался в угрюмого инвалида, для которого не было большего удовольствия, как подстеречь ночью подвыпившего кавалера, шатко выползающего из окна матушки, ударить по нему костылем и, подняв крик, разбудить отца.

За много миль от них я и сейчас слишком хорошо представляю себе эту картину. Отец, как старый упрямый конь, давно вышвырнутый в угол конюшни, всхрапывает, заслышав стон боевой трубы, хватает свой линялый сюртук, бряцающий нелепыми наградами, ногой выпихивает с кровати нашу старуху няньку и, гордо выпятив челюсть, торжественно кряхтя, вышагивает по саду. В саду уже все семейство. Брат луженой своей глоткой выпаливает ужасную весть. Матушка, бесконечно оправляющая и без того длинную ночную сорочку, вскрикивает. Сестрицы визгливо хохочут и по очереди на цыпочках заглядывают в окно матушкиной спальни. Через некоторое время все расходятся. Отец, пребывая еще в некотором негодовании, не подпускает няньку к кровати, и та засыпает на коврике, свернувшись у его ног.

Впрочем, наутро вся семья в сборе: неспешно выходя из своих комнат, все чинно рассаживаются в гостиной за утренней трапезой, за опоздание к которой в детстве следовала торжественная порка.

Писать что-либо в такой обстановке было совершенно немыслимо. К тому же именно в это время моя сожительница удрала с местным провизором, через неделю прислав мне картонную коробку с целым ворохом своего белья. Я развесил белье по своей комнате, и так оно провисело месяц, покрываясь пылью, пока не исчезло однажды, выкраденное моей завистливой матушкой. Проходя вечером по коридору, я заметил через приоткрытую дверь, как при тусклом свете мигающей лампочки моя матушка напяливала на свою длинную отвисшую грудь необъятный бюстгальтер, выкраденный из моей комнаты. Она вдыхала запах чужого белья, облизывала дряблые губы и, кое-как нервными руками приладив бюстгальтер у себя за спиной, пыталась разглядеть в давно не мытом зеркале нечто, что давно исчезло и было забыто всеми, кроме нее.

Еще через месяц любовница прислала мне цветную открытку, где была запечатлена среди обнаженных подруг и усатого мужчины с английской трубкой.

Это явилось последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Я понял, что, если пробуду в родительском доме еще хотя бы несколько дней, слушая взвизги родственников и получая очередное послание от бывшей любви, – я никогда не создам свою книгу.

Я бросил все и сел в первый попавшийся поезд, забыв поинтересоваться конечным пунктом его назначения. Железные дороги за те несколько лет, что я не пользовался ими, растянули свои щупальца на неимоверные расстояния. Я сидел в спальном вагоне, закрыв глаза и не желая знать, что делается за окном. Вдруг почему-то мне вспомнилась история, свидетелем которой я был, пока недолгое время пытался пройти курс в университете.

Речь профессора

Несколько лекций читал у нас известный профессор. Он был немолод. Его грузное тело, казалось, мешало ему. Каждый раз он неуклюже вскарабкивался на кафедру, теряя при этом неизменную папку с тезисами своей будущей бурной речи. Он опрокидывал выставленный заботливым служителем графин с содовой, цеплялся манжетами брюк за угол деревянной подставки и, чертыхаясь, проклинал свет.

Профессор имел дурную привычку забывать о своей аудитории, внимающей каждому его слову. Он принимался рассуждать сам с собой, вслух, обсуждая свою жизнь, своих недругов и приверженцев и ругая созданную им школу. Но именно эти шокирующие откровения делали его лекции популярными. Весь университет сбегался послушать их. В конце концов, решили мы, профессору, видимо, безразлично, что подумает о нем научная общественность и все остальное человечество: он настолько устал от собственной славы, что может позволить себе высказать наконец то, что является для него единственно ценным.

Итак, набившись, как всегда, в аудиторию до такой степени, что протиснуться в дверь уже не было никакой возможности, мы ждали очередной сенсации. Профессор не должен был обмануть наших ожиданий. Трюки, которые он выделывал, неожиданности, что подстерегали нас на его выступлениях, никогда нельзя было предугадать. Он был непредсказуем. И за это его любили студенты и терпеть не могли коллеги. Университет ждал.

Кряхтя, профессор забрался на кафедру. На этот раз графин с содовой устоял. По привычке профессор открыл папку и вновь захлопнул ее. Вытащил круглые свои очки, швырнул их на кафедру. Одно из стекол треснуло.

«Началось!» – подумали мы и затаили дыхание. Но он даже не заметил треснувшего стекла. Да и вообще тут же забыл об очках. Он оглядел нас дальнозоркими налитыми глазами и навалился грузным телом на кафедру.

– Как и все настоящие анархисты, мы стремимся разрушить давно устоявшиеся традиции, преграды, ограничения. У русских даже есть такой марш – «Нам нет преград». Все мы мечтаем о хаосе, свободном падении и анархии. Но! Мы только мечтаем. Потому что чувствуем, что хаос приведет нас к уничтожению. А смерти, как известно, мы боимся более всего. Это так. Да!

Неожиданно он застыл, глядя в пространство.

– Рождаясь, мы выходим из небытия и краткий срок, отмеренный нам до возвращения в это ничто, надеемся растянуть. Продлить его. И страх внезапной и скорой смерти витает над нами. Потому-то мы и никудышные анархисты. Ведь анархия – это смерть. Но анархия – это и единственная форма истинной жизни. Только родившись, мы уже попадаем в этот отвратительный парадокс. Страшно умереть, но не менее страшно и жить. Потому что только сама эта проклятая жизнь и подбрасывает нам повод для смерти.

Ну, – вдруг резко вскинув голову, он оглядел аудиторию, – не так все печально, мои высоколобые слушатели, как может вам показаться. Человечество давно изобрело один старый трюк. Один маленький фокус, чтобы вырваться из опостылевшего парадокса. Оно убивает в себе анархиста. Оно трусит и умирает от ужаса, как и мы с вами. И инстинкт самосохранения или боязнь неведомого, можете назвать это как угодно, якобы спасает нас, подкидывая иллюзию. Этот самообман заключается в простой вещи. Нам кажется, что если мы из года в год, изо дня в день повторяем одни и те же действия: в положенный час встаем, молимся, идем на службу, читаем газету и следуем раз и навсегда заведенному распорядку, то тем самым мы как бы отдаляем от себя то неизвестное, пугающее, что грозит нам ежеминутно.

Мы подобны шаманам, заклинающим и отпугивающим злых духов. Духи не уходят, но страх, глубинный наш страх на мгновение отступает. Фокус, трюк, придуманный человечеством, носит имя – регламентация. Регламентатор, этот выдуманный нами спаситель, убивает отчаянного анархиста. Так мы пестуем традиции. Традиция – базис регламента. Английский королевский двор лишь слабое подобие ритуальной жизни японского общества. Жизнь праведного еврея заключена в соблюдении шестисот тринадцати заповедей. Ограничения, которые мы накладываем на себя, кажутся нам спасением. Мы прикрываемся ими, как щитом, чтобы забыть истину, которая сверлит наш мозг неустанно. Это небольшой трюк, слышите? – Профессор повысил голос. – Совсем маленький фокус! – закричал он вдруг. – Но как сладка и надежна иллюзия, пока веришь в нее. И как беззащитен любой из нас, когда собственные мозги разрушают ее, разоблачая, и не оставляют от нее камня на камне.

Профессор взмахнул рукой, и графин с содовой грохнулся об пол, оглушительно лопнув. Профессор замер. Потом неуклюже развернулся, как будто собравшись слезть с кафедры. И, вдруг повернувшись к нам вполоборота, медленно явственно произнес:

– Страх господствует в нашей жизни. Задумайтесь на досуге. Только он заставляет нас жить. Совершать открытия, деяния, подвиги, суетиться. Все наши свершения в действительности имеют только одну истинную глубинную цель – заглушить этот рвущийся из нас ужас. Но только тот, кто имеет собственные мозги, способен ощутить это.

Он сполз с кафедры. Прошел несколько шагов по направлению к двери. Потом вдруг вернулся.

– Кстати, – тихим голосом сказал он. – Когда кто-то из вас брякнет: «Ночные страхи терзают меня» – не верьте, это звучит смешно. Неужели ночи страшнее дня, а чудовища из кошмаров ужаснее нас самих? Нас, ослепленных, содрогающихся от страха?.. Только мы сами приходим к себе по ночам. Не вы, мои слушатели и дорогие коллеги, не вы – мой кошмар. Мой кошмар – я.

Он неожиданно замолчал. Потом засуетился, словно ища что-то в карманах. Но вот взгляд его упал на папку, валявшуюся на кафедре. Он медленно вытащил из нее листы тезисов своей речи, смял их в бумажный ком и неудачным броском кинул его, не попав в плетеную урну. Листы на полу развернулись, и впервые увидели мы, что они – чисты. Он вынул расческу. Тщательно причесал лысеющую свою шевелюру. Спрятал расческу в карман. Поклонился обескураженной аудитории и вышел из лекционного зала, оставив распахнутой дверь.

Часть из нас, недоуменно переглядываясь, потащилась за ним. Профессор, выйдя в коридор, дошел до широкой лестницы, отделанной мрамором. Оперся обеими руками на старинные, инкрустированные тонкой серебряной нитью перила, являющиеся гордостью университета. Оглянулся на толпу, вывалившую за ним из аудитории. В глазах его что-то мелькнуло, и, легко перекинув свое грузное тело через знаменитые перила, он взлетел на мгновение в свободном парении, чтобы через секунду исчезнуть, стремительно ввинчиваясь в проем широких лестниц.

После шока, который охватил всех нас, самые быстрые, перепрыгивая через ступеньки, стремглав бросились по лестнице вниз. На первом этаже все было тихо. Никто не слышал шума падения. За окнами университета шел медленный снег. Беззвучно шевеля губами, привратник читал «Унесенные ветром».

Тела профессора мы не нашли.

Почему я вдруг вспомнил эту историю? Быть может, и мне на мгновение захотелось исчезнуть… На всякий случай я оглядел себя: нет, все в порядке – я по-прежнему существовал.

В конце концов поезд, в котором я находился, пересек несколько государственных границ и, видимо, собирался продолжить свой путь по континенту. Но я, уже насытившись прелестями железнодорожного путешествия, выскочил из него на случайной станции. Так невольно я попал в этот город. Признаться, еще несколько дней назад я даже не подозревал о его существовании.

Вокзал городка напоминал вокзал в Дюссельдорфе, а аккуратные домики и вылизанные мостовые возвращали меня обратно в пригороды Триеста. Но я постарался прогнать от себя неприятные воспоминания и шевельнувшиеся было во мне предчувствия.

Городок оказался маленьким и столь тихим, что поначалу закрадывалось сомнение – не вымерли ли случайно к моему приезду все его жители. Но подозрения мои были довольно быстро рассеяны выходящими из домов людьми. Население города выглядывало из окошек и высыпало на улицы в таких количествах, что через полчаса у меня сложилось обратное впечатление – жители несколько перенаселили город. Обилие выскакивающих на улицу людей наводило на мысль о каком-то неизвестном мне празднике, отмечать который готовились обыватели.

Впрочем, объяснение городскому волнению оказалось простым. Последний раз в этот город незнакомец приезжал полгода назад – и то оказался психически больным, сбежавшим из сумасшедшего дома столицы соседней державы. Поэтому мое появление, безусловно, явилось событием для этого тихого сонного городка. И хотя жители его встретили меня весьма радушно, все же я заметил, что держались они несколько напряженно, словно памятуя о своем последнем неудачном опыте общения с иностранцами. Впервые в жизни я стал героем дня. Я начал подумывать о том, чтобы продлить свое пребывание здесь на неопределенный период. Мне пришло в голову, что, быть может, это именно то место, где я могу создать свою книгу.

Жители города на выбор предложили мне несколько квартир, причем арендную плату за них решили внести сообща, чем несказанно удивили и обрадовали меня. Вообще город произвел на меня благоприятное впечатление.

При этом я не заметил в нем ничего заслуживающего особого внимания. Мне даже показалось, что здесь нет какой-либо формы самоуправления. Отсутствовал муниципалитет, мэр и даже некоторые необходимые городу службы. Как при этом город функционировал и тихо, радостно жил, было для меня загадкой. Единственным развлечением горожан, как мне тоже тогда показалось, был кабачок, одиноко стоящий посреди крохотной центральной площади.

В кабачке собирались первые умы города, ели чолнт и несли всяческий вздор.

Мне было хорошо в этом городе – никто не мешал мне сочинять. Никто не мешал… Но мне решительно не писалось.

Через неделю я начал понимать, что сойду с ума от тоски. Заняться было абсолютно нечем, сочинять я не мог, а лежать целыми днями на кровати я уже был не в силах.

В кабачке в этот день я в очередной раз выслушал пару сентенций о том, как настаивать самую лучшую в мире наливку. Я никогда не делал наливку и не думаю, что мне удалось бы это, несмотря на уверения завсегдатаев кабачка, что дело это простое, но требует тщательности и таланта, то есть именно тех качеств, которыми я, по их мнению, безусловно, наделен… Далее, как всегда, начинались бесконечные споры о том, сколько дней надо выдерживать эту чертову наливку и почему одним из них это всегда удается, а другим не удается никогда, и почему одни из них глупы как пробки, а другие невероятно умны, и что кое-кто еще помнит то время, когда дед одного из них, отстаивая вкус своего напитка, ударил башмаком по голове деда другого из них и оказался прав, потому что наливка последнего была совершенно безвкусна, а наливка первого обладала таким невероятным ароматом, что…

Надо заметить, эти диспуты не отличались разнообразием. Да, и у самих рассказчиков, думаю, не хватило бы фантазии придумывать каждый раз что-нибудь новенькое. Именно поэтому одни и те же истории повторялись день за днем, а иногда, при особом вдохновении рассказчика, и по несколько раз в день. Через неделю я знал их наизусть, а вновь выслушивать эти споры я уже не мог и обычно к этому времени выскакивал из кабачка.

Энциклопедия

Выйдя в тот день на улицу, я не успел опомниться, как чья-то большая кудлатая голова со всего размаху ткнулась мне в живот. Я вскрикнул от неожиданности и боли. После чего раздались многочисленные извинения и оказалось, что маленькая и очень грудастая госпожа Финк, проходя мимо меня, «оступилась, потеряла равновесие и мы вместе чуть не попадали с ног». Произнося все это, г-жа Финк, как мне показалось, несколько преувеличенно волновалась, подмигивала, краснела, время от времени пытаясь одновременно поправить лиф и потереть ушибленный лоб. Она явно была смущена.

В конце концов мне надоело и ее смущение, и ее жеманство? и я спросил, а нет ли в этом городе чего-нибудь примечательного, например какого-нибудь музея. Тут г-жа Финк зарделась, словно я сказал какую-то двусмысленность, неожиданно подмигнула и защебетала: «Конечно, обязательно, как же не быть, есть, есть, обязательно есть!» Она взмахнула руками, засуетилась, тут подбежали два ее головастых подстриженных ежиком сына, которых она немедленно куда-то услала и с причитанием «Сейчас, сейчас» пребольно ухватила меня за руку, подозревая, видимо, что я могу внезапно исчезнуть. Вдруг, завидя кого-то в начале улицы, она закричала: «Идет, идет!»

Большими шагами ко мне почти бежал какой-то господин, нахлобучивая по дороге маленький, не по размеру, котелок на свой вытянутый череп. Позади рысью трусили два стриженых сына г-жи Финк, едва поспевая за ним. На ходу он жестикулировал, распахивая костлявые руки с растопыренными пальцами, как будто пытался еще издали заключить меня ими в объятия. Это был длинный и тощий, похожий на гвоздь господин Фромбрюк, как я узнал позже – молочник, а по совместительству экскурсовод местного музея.

Наконец он остановился как вкопанный, одной рукой стащил с головы котелок, второй схватил меня за руку и долго тряс ее, рассказывая, как он рад, что ему наконец представилась возможность показать кому-то их музей, которым они так гордятся и который, без сомнения, является главной достопримечательностью их города, которых в действительности, тут он, конфузясь, хихикнул, не так уж и много, а по существу, в этом месте даже краска залила его лошадиную физиономию, всего-то одна – это их музей. Все это он выговорил скороговоркой, вытащил из кармана здоровенный ключ и попытался засунуть его в замочную скважину близлежащей двери. Судя по его бормотанию и неловким движениям, нечасто ему приходилось это делать. Ключ никоим образом не хотел поворачиваться. Замочная скважина была покрыта пылью и изрядно проржавела. Видимо, музей давно не раскрывал никому своих радушных объятий. Наконец ключ повернулся. Молочник, от избытка чувств почти перегнувшись пополам, распахнул дверь настежь и широким жестом пригласил меня войти.

Передо мной открылась пустая комната со свернутым посредине ее ковром. Я огляделся. В комнате не было более ничего. Господин Фромбрюк забегал вокруг, взмахивая длинными своими руками и время от времени заглядывая мне в лицо, видимо, пытаясь найти на нем следы восхищения. Я еще раз оглядел комнату. В ней ничего не было. Ни на стенах, ни на полу. На ковре был приколот пыльный старый листок, вырванный, наверное, из школьной тетрадки. Приглядевшись, я заметил какое-то слово, выведенное на нем корявыми буквами. И хотя буквы были неумело начирканы детской рукой, я все-таки смог разобрать написанное слово «Энциклопедия». Под ним была выведена первая буква алфавита «алеф». Заметив мои усилия, экскурсовод просиял от счастья. «Видите, видите? – своей скороговоркой забормотал он, сделал паузу и гордо сказал: – Это он написал, еще будучи ребенком!»

– Что? – переспросил я.

Тут г-жа Финк, подталкивая меня большой грудью к ковру и обращаясь к экскурсоводу, защебетала:

– Господи, да он же ничего не знает!

Тогда молочник большим негнущимся пальцем стал тыкать в ковер, а г-жа Финк заверещала:

– Там, там, наш г-н Дворк!

Я ничего не понял, но, судя по общему возбуждению и поминутному заглядыванию с улицы головастых братьев, сообразил, что в свернутом ковре, видимо, и заключена вся суть этой странной достопримечательности. Наконец всеобщее волнение некоторым образом улеглось и, гоголем расхаживая по комнате, г-н Фромбрюк начал вещать:

– В запасниках нашего музея хранится картина неизвестного художника, на которой великолепно изображен г-н Дворк, еще в детстве задумавший написать энциклопедию.

Мне показалось, что молочник выучил свой монолог наизусть.

– Все мы друзья и знакомые г-на Дворка, – продолжил он, – в выходные дни занимались какими-нибудь полезными вещами: играли в поддавки, мыли грязных детей, прогуливались.

Тут г-жа Финк не удержалась и взвизгнула:

– И только он, он, один наш г-н Дворк сочинял энциклопедию!

Молочник буквально подскочил на месте и так яростно взглянул на нее, что г-жа Финк от страха схватила себя за грудь, спасая, видимо, самое ценное, и опрометью бросилась в угол комнаты, откуда, присев на корточки, искоса и, как мне показалось, несколько призывно, стала поглядывать на меня.

Возмущенный ее поведением Фромбрюк тяжело перевел дыхание, встал в позу и продолжил.

– Нельзя сказать, – произнес он глубокомысленно, – чтобы поначалу сочинение продвигалось успешно. Г-на Дворка все время отвлекали какие-то пустяки. Стоило ему только занести «паркер» над листом, как тут же в каком-либо углу комнаты раздавалось шуршание. Шорох, скрипение и разная дрянь раздавались из всех углов. Но наш г-н Дворк не намерен был отступать.

– Ни за что! – не удержалась Финк, быстро подмигнув мне.

Экскурсовод проигнорировал ее выпад.

– Каждый раз, – продолжал вещать он, – стоически заносил г-н Дворк руку с пером, мечтая запечатлеть на листе неисчислимое количество знаний, но проклятый шум не давал ему осуществить замысел. Как он мечтал приступить к его воплощению! Самыми противоречивыми, разнородными фактами до отказа был набит его разбухший несчастный мозг. Они теснились, шумели, сталкивались, при каждом удобном случае пытались спастись бегством, выкарабкаться наружу и навсегда исчезнуть в потоке беспамятства! – Голос молочника звенел от возбуждения, а г-жа Финк вскочила и зааплодировала. – Всех их надо было удержать, сохранить, – с прежним пафосом декламировал Фромбрюк, – и разложить по порядку. О, как жаждал он приступить к их описанию, каждому дать оценку и с убийственной логикой расставить их по местам. И тогда благодаря его титаническому труду истина бы наконец восторжествовала.

Ведь то, что собирался создать г-н Дворк, – тут молочник откашлялся и торжественно произнес, – не было бессмысленным собранием фактов. Это была энциклопедия жизни! Раз и навсегда укомплектованная. В ней не было места случайностям, ошибкам и непредвиденному. Все знание жизни стройными рядами печатных букв должно было уложиться в ней!

От волнения голос экскурсовода сорвался, и он заходил по комнате, меряя ее большими шагами, время от времени сурово поглядывая на меня, словно именно я был причиной его остановки. Наконец, на всякий случай бросив сердитый взгляд на притаившуюся в углу Финк, он продолжил вдохновенное повествование:

– Но постоянный шум отвлекал г-на Дворка. Он не мог сосредоточиться и ухватить проклятые знания, бегущие из его памяти, словно зайцы. Вначале он не придавал этому значения, но, поняв, что сочинение его не может продвинуться, предпринял суровые меры.

– Первое, что он сделал, – нахально раздалось из угла, – это отселил от себя жену вместе с пятью их детьми!

Молочник только сглотнул и продолжил:

– В квартире стало гораздо спокойнее. Первое время г-н Дворк даже не приступал к сочинительству, а просто наслаждался неслыханной тишиной. Но времени для величественного труда все равно оставалось немного. И потому г-н Дворк принял не менее важное решение – он покинул службу. После чего вызвал ремесленников, и они обили толстым мохнатым войлоком всю его комнату. Все шумы, исходящие от соседей, улицы и крикливых детей, наконец исчезли. Но что-то не давало покоя…

На цыпочках, незаметно для витийствующего Фромбрюка, пробравшись на середину комнаты, маленькая г-жа Финк вдруг неожиданно топнула каблучком, выпятила грудь и всем своим видом продемонстрировала, что готова отбить любую атаку.

Молочник прервался на полуслове, горестно вздохнул и вдруг неожиданно сдался. Он отошел в угол, который до этого занимала Финк, скрестил руки на груди и уперся лбом в стену. Что означала эта поза – глубокое ли раздумье или признание собственного поражения – мне было неведомо.

Расхаживая мелкими шажками посреди комнаты и торжествуя, г-жа Финк продолжила рассказ:

– Итак, несмотря на все усилия, что-то все равно мешало нашему Дворку и не давало с головой погрузиться в работу. Так вот, я вам скажу: слишком много мебели было в его квартире. Эти дубовые шкафы, расставленные по всем углам, кресла, на которые он натыкался во время раздумий, стулья, мешающиеся под ногами. Он немедленно разыскал старьевщика, и тот в полчаса вынес из квартиры всю эту старинную скрипучую рухлядь. Тогда он запер дверь, выбросил ключ в уборную и сел за стол. Он занес золотой «паркер». «Алеф», – вывел г-н Дворк… И тут понял, что ничего более написать не может!

– Эта истина внезапно открылась ему! – со слезами в голосе закричал из угла Фромбрюк.

– Да, да, – подавив рыдания, подтвердила г-жа Финк, – его «паркер» дрожал. И можете себе представить – мертвая тишина стояла в квартире. Думаю, он встал и застегнул сюртук. А потом вцепился в войлок и содрал его со стены.

– О да! – патетически закричал из угла молочник и, встав в позу, продекламировал: – Он расстелил его на полу, лег в середину и, словно куколка неведомой бабочки, завернулся в тяжелый саван. С трудом выпростал руку и приколол к войлоку свой детский листок.

– Так гласит наше предание. – Г-жа Финк утерла слезы платком. – Через неделю, – продолжила она, – жена, пятеро детей и соседи вскрыли дверь г-на Дворка. Большая куколка лежала в центре квартиры. По просьбе семьи и требованиям соседей мы поместили тело в музей. Вот, – показала она на ковер. Слезы душили ее. – Экспонат занял центральное место. Вначале по периметру он был обнесен бархатным шнуром, и мои дети всякий раз протирали его такой маленькой пушистой щеточкой, которая хранилась у нас дома справа от двери. – Тут г-жа Финк зарыдала в голос: – Но щеточка куда-то запропастилась, а со временем пропал и бархатный шнур!

– Все мы, все мы, – в отчаянии из своего угла кричал молочник, – каждый выходной совершали поход в музей. Посещение его полезно нашим детям!

– Надолго задумываются они о том, – прорыдала Финк, – сколько труда надо вложить, чтобы жизнь твоя не была бесцельна!

– Ах, – выскочив из угла и простирая ко мне свои длинные руки, крикнул Фромбрюк, – мы уже так привыкли к новому местопребыванию господина Дворка, что вскоре наши визиты сюда совсем прекратились!

– Но мы все, слышите, мы все, – с криком бросилась мне на шею г-жа Финк, – с любовью вспоминаем нашего кумира!

– Вот так завернутый в свою куколку, – и с этими словами молочник тоже обнял меня и прижался большой головой к моему плечу, – он покоится здесь… И мы, приходя к нему, гордимся, гордимся…

На последних словах взволнованная г-жа Финк с таким рвением стала тереться об меня своей грудью, что я невольно попытался несколько отстраниться от нее, но вспотевший от переживаний г-н Фромбрюк так навалился на меня с другой стороны и столь обильно заливал слезами мою шею, что я вынужден был застыть в этой неловкой позе. Я не знал, как вести себя в подобной ситуации. Фромбрюк наваливался все сильнее, все теснее прижималась г-жа Финк. Я почувствовал, что стоит им только еще чуть крепче прильнуть ко мне, как в какой-то момент тела их, наверное, смогут сомкнуться, пройдя сквозь меня. Я, изловчившись, все-таки вынырнул из тесного плена. Они повернули ко мне заплаканные свои физиономии, и столько скорби было в глазах г-на Фромбрюка и такая печаль застыла на лице г-жи Финк, что я и сам на миг пожалел, что отверг их объятия. Впрочем, здравый смысл восторжествовал, я распахнул музейную дверь и выбрался наружу, оставив моих проводников наедине с их переживаниями.

Я возвращался к себе в мансарду и думал: «Как, оказывается, чувствительны жители города… И почему, интересно, почему этот г-н Дворк так ничего и не написал, кроме одной буквы?.. Неужели и мою книгу ждет судьба его энциклопедии? – пришло мне вдруг в голову. – Неужели я, как и он, обречен, ничего не создав, превратиться в куколку и быть заживо похороненным в какой-нибудь заброшенной кладовке с гордым названием „Музей“?»

Быть может, мне не писалось из‐за предчувствия такой ужасной судьбы? Ведь мы с этим Дворком похожи: и меня раздражает малейший шум, и я ищу место, где бы закрыться и начать сочинять…

Я никак не мог успокоиться! Злосчастная эта история мешала сосредоточиться и навевала ужасную тоску. Моя книга переваливалась у меня в голове, словно заблудившийся носорог. И огромная эта бесформенная туша, напоминавшая свалку случайных мыслей, обрывков фраз, чужих афоризмов и собственных бессильных проклятий, разрывала мою голову изнутри, как только я приступал к сочинению. Очередной раз я решил сбежать от нее и вышел на улицу, с тихой надеждой, что прогулка развеет отчаяние и на моей могиле не напишут «умер от меланхолии».

Архив

Я понял, что необходимо вытащить себя из засасывающей этого тоски и хотя бы поесть, – я отправился в кабачок, потому что отправиться больше было некуда. С трудом поедая уже ненавистный мне чолнт, надеясь отвлечься, я спросил у соседа, нет ли в городе какой-нибудь завалящей книжной лавки или, на худой конец, библиотеки.

Внезапно в кабачке настала тишина. Все головы повернулись ко мне, как будто мой вопрос был чем-то из ряда вон выходящим. Гробовое это молчание крайне удивило меня, мне показалось, что меня просто не поняли. Только хотел я повторить свой вопрос, как столяр Польман, упитанный человек с толстой волосатой шеей, неожиданно ответил: «Есть». После чего надел свою шляпу и, оглядываясь, словно я собирался пуститься за ним в погоню, быстро вышел из кабачка. Мне стало не по себе. «А где расположена ваша… библиотека?» – спросил я неестественно громко, не обращаясь ни к кому персонально. Я поймал на себе долгий испытующий взгляд кабачника. Потом он неожиданно поднял руку и ткнул ею в противоположную сторону площади. «Там», – сказал он.

Просидев еще немного при полном общем молчании и почувствовав себя крайне неловко, я вышел из кабачка и направился на противоположную сторону площади. Настроение становилось все хуже и хуже. Обернувшись, я увидел прижавшиеся к окнам лица завсегдатаев. «Что за странные люди», – успел подумать я и буквально уткнулся в дверь так называемой библиотеки. Вход в нее был скорее похож на вход в погреб. Над скрипучей ветхой дверью кривыми буквами почему-то было выведено «Архив». Я шагнул внутрь и остановился, пораженный.

Ряды стеллажей, заваленные старыми книгами, бесконечными дорогами стояли передо мной. Я никогда не видел ничего подобного. На миг мне вдруг показалось, что я мог бы глядеть в эту даль бесконечно… Что там впереди? Только новые стеллажи. Вот так отправиться в путь и идти вдоль неведомых полок, пока хватит сил, а потом упасть рядом с этими книгами и быть засыпанным древней пылью. Я закрыл глаза.

Сбоку кто-то вздохнул. Я повернулся. Передо мной на ободранном табурете сидел маленький человек с опухшими синими веками. На его худой шее мертвой селедкой болтался когда-то кремовый галстук. Я узнал его. Это был г-н Гройс. Несколько раз он своей шуршащей походкой перебегал передо мной улицу, видимо, поспешая на службу.

Сейчас он сидел неподвижно и вглядывался в глубь стеллажей. Неожиданно мне пришло в голову, что, быть может, мы могли бы с ним подружиться и вместе не отрываясь смотреть туда. Вдруг, словно прочитав мои мысли, г-н Гройс повернул ко мне свою птичью голову и спросил: «Зачем?..» Голос его был таким сдавленным и скрипучим, что, наверное, так могла бы заговорить галка, если бы захотела побеседовать с человеком. Я был уверен, что он обратился ко мне, хотя взор его уперся в мой ботинок, который, по всей видимости, он и избрал в свои собеседники. Не отрывая от туфли остановившегося взгляда, он открыл рот, словно желая заглотнуть как можно больше воздуха, и замер. Потом вдруг повернулся к стеллажам, вытянул шею и рассказал мне короткую историю своей жизни.

Он никогда не доходил до конца архива. Да и зачем?.. Каждое утро он бредет, ковыляя, вдоль этих бесконечных полок, заставленных древними фолиантами. Останавливается, заметив на старом нечищеном полу расплывшееся масляное пятно. Бог знает, кто и когда оставил здесь свой масляный след. Упорно г-н Гройс трет лопнувшим башмаком въевшееся в паркетины масло. Эту операцию проделывает он каждый раз, но пятно не исчезает. Оно принадлежит архиву, как и сам г-н Гройс. Немыслимо представить себе эти ряды пыльных книг, скрипящих полок и ветхого мусора без его ковыляющей шуршащей походки.

Он убежден, что архив не может существовать без него и дня. Ему кажется, что не приди он на службу хоть раз, как тьмы суетливых прожорливых негодяев ворвутся в архив и сухими шустрыми пальцами сотрут с книг их древнюю пыль. Потом жадно расхватают их и начнут вчитываться, всматриваться, ввинчиваться ненасытными своими глазами в существо фолиантов. И несчастные рукописи беззащитно распахнут перед ними свои страницы. Неистовые эти фанатики поспешно заглотят содержимое инкунабул и, отбросив уже ограбленные, примутся за другие. Нависнув стервятниками, беспощадно растерзают они нежное тело книг.

С тоской думает г-н Гройс: «Что могут дать им пожелтевшие эти страницы с шеренгами черных строк? Зачем хотят они навалиться тяжкой неутолимой своей страстью и выгрызть содержание манускриптов? Зачем знать им, что написано в этих книгах? И что делать им со знанием этим?..»

По ночам г-н Гройс иногда укладывается на коврик на крыльце архива, увязывает из тонкой суровой нити петлю, свободный ее конец закрепляет на ручке архивной двери, а в кольцо аккуратно продевает худую, галочью шею. Он боится, что не сумеет проснуться, когда пожиратели книг, эти чтецы, со свойственной им изворотливостью вскроют старинный замок и потянут дверь на себя. Он страшится, что не проснется, ибо ночные кошмары, стоит только ему сомкнуть веки, тащат его за собой в окаянную бездну, где уж нет старых кожаных переплетов, а тянутся отовсюду лишь жадные хваткие руки. От одной этой мысли ужас охватывает его, он сильнее затягивает петлю и сворачивается клубком.

Утро застает его на крыльце. При первых лучах этого блеклого солнца, еще не открыв глаза, г-н Гройс нащупывает петлю. Она на месте. Значит, негодяи не прорвались в архив этой ночью.

Поспешно вскакивает он и отпирает гремящий замок…

Слава о городском архиве, кажется, давно достигла других городов. Многие хотели бы посетить его, но в него непросто попасть. Ведь часто г-н Гройс закрывается изнутри на щеколду. И только любопытные дети, ложась на землю, ползают перед входом, пытаясь высмотреть в щель, каков же он, этот архив.

Но единственное, что удается им разглядеть, – это спину смотрителя, что сидит на старом ободранном табурете, вытянув галочью шею и глядя вдаль.

Что за книги хранятся в этом архиве, что за тайные рукописи покоятся в его недрах, какие древние манускрипты схоронены там под тяжестью времени? Жителям города не дано это знать. Да и сам г-н Гройс, даже если бы хотел, не мог бы приоткрыть эту тайну. Ведь он, как и все здесь, не умеет читать…

Я смотрел на него во все глаза – я не мог понять, шутит ли он или нет. Он не был похож на шутника – не двигаясь, сидел он на старом табурете, вытянув шею и глядя вдаль.

Его сдавленный голос так странно звучал в этом бесконечном пространстве, что вдруг нестерпимо захотелось мне, чтобы он уже закричал во все горло. Я шагнул к ближайшему стеллажу и схватил первую попавшуюся книгу. Г-н Гройс действительно вскрикнул, но вдруг голос его осекся, словно силы внезапно оставили его, он повалился вниз с табуретки, перевернулся и распластался на деревянном полу. Как будто бы он хотел нырнуть глубоко в воду, но в последний момент передумал и неумело ткнулся головой в пол.

Он лежал бездыханный. Я застыл в онемении. И тут бесконечные стеллажи, что простояли здесь как будто века, пришли в движение. Достаточно было одной снятой с полки случайной книги, чтобы вся эта бесконечная армада возвышающихся, уходящих в бесконечность шкафов, словно исполинское домино, зашаталась, мгновение пытаясь удержать равновесие, и наконец с оглушающим грохотом рухнула на пол. В огромном облаке пыли я потерял Гройса. Я двинулся на ощупь, но тут же споткнулся и упал, больно стукнувшись коленом о стеллаж. Я попытался на что-нибудь опереться, но руки мои лишь проваливались в горы пыли. Сидя на полу, я стал ощупывать пространство вокруг себя, но не нашел ни одной книги, словно их никогда и не было здесь. Я поднялся на ноги. Глаза застилало пыльное марево. Сквозь него мне удалось разглядеть – книг нигде не было. В это невозможно было поверить. Но это была правда. Все древние фолианты, все эти бесконечные тома рассыпались в прах.

С трудом зажав в руке единственную сохранившуюся книгу, я выбрался наружу. У двери архива собралась небольшая толпа любопытных. «Там, там, – закричал я, – там г-н Гройс! – Толпа с любопытством слушала мои крики. – С ним плохо! Он упал! Умер! – продолжал кричать я. – Его больше нет!» Люди сочувственно качали головами. Двое шустрых братьев, одетых в нелепую униформу (они почему-то называли себя почтмейстерами, хотя почты в городе я не заметил), подскочили ко мне, схватили за рукав и немедленно начали всхлипывать.

А какой-то не в меру упитанный господин тяжело вздохнул и, как мне показалось, несколько притворно произнес: «Ах, какая судьба…» После чего стал пятиться задом, да и вся небольшая толпа вместе с ним как-то неуклюже, но достаточно проворно задвигалась и стала растворяться прямо у меня на глазах. Лишь братья, не отпуская мой рукав, продолжали всхлипывать и приговаривать: «О, беда, беда! Зачем он покинул нас?..» Но уже через несколько минут и они, обнявшись и хныкая, исчезли за углом. Я остался один возле двери архива. Последняя дамочка, уходя и, по-моему, проникшись сочувствием более ко мне, чем к покойному, тихим голосом прошелестела: «Время его пришло».

Я не понимал, что бы все это могло означать. Но толпа так быстро исчезла, что мне даже не у кого было спросить, что происходит. Еще некоторое время потоптавшись на месте и чувствуя совершенный идиотизм своего положения, я поспешил в кабачок, чтобы сообщить о случившемся. По дороге меня перехватил тот самый упитанный господин, что выражал свои соболезнования, и шепотом, поминутно оглядываясь и тыча пальцем в сторону исчезнувших братьев, сообщил: «Не верьте, не верьте им. Это обман. Они выдают себя за почтмейстера. Лгуны! Они только замещают его!» Он поминутно хватал меня за плечо и так близко склонялся к моему уху, что казалось, еще чуть-чуть, и он просто залезет в него. Мне пришлось убыстрить шаг. Насилу я отделался от этого странного господина.

Когда я, распахнув дверь, почти вбежал в кабачок, все начали, вздыхая, вставать. А кабачник громким голосом, смотря на меня, объявил: «Несчастье постигло г-на Гройса. Он умер». Секунду длилось молчание, после чего все вновь уселись и занялись прежними разговорами.

Я был поражен. Неужели в этом городе так не любили несчастного архивариуса, что никто даже не пожалел о нем? Растерянный, вышел я из дверей кабачка. Г-н Прюк, стоявший на другой стороне улочки, подошел ко мне подпрыгивающей походкой и, несколько кося правым глазом, произнес: «Позвольте полюбопытствовать, что за чудесный фолиант прижимаете вы к своему сердцу?» Эта напыщенная фраза вернула меня к действительности: я был настолько взволнован, что даже не заметил, как все это время держал под мышкой книгу, вынесенную мной из архива. Наконец я ее рассмотрел – это было довольно потертое старое издание «Знаменитых людей». Его трудно было назвать «чудесным фолиантом». И вдруг я вспомнил то удивительное признание, которым огорошил меня перед смертью г-н Гройс. Честно говоря, я не поверил ему тогда – уж слишком неправдоподобно это звучало.

«Хотите почитать?» – как можно непринужденнее спросил я г-на Прюка, небрежно протянув ему книгу. Боком г-н Прюк отскочил от меня и неожиданно зарделся. «Нет, нет, спасибо. Вы чрезвычайно любезны», – от смущения он даже несколько затанцевал на месте. «Ну отчего же, – стал настаивать я. – Возьмите, почитаете как-нибудь…» «Нет, нет, что вы. Не до того. Очень занят», – г-н Прюк попытался улизнуть. «А вы на досуге, – успел я схватить его за рукав. – Кстати, не могу разглядеть названия без очков. Не поможете? Что здесь написано?» – бесстыдно спросил я, указывая на обложку. «Помогу… Не могу!» – вскрикнул он. Я продолжал держать книгу перед его носом. «Э-э, то есть… – невнятно забормотал г-н Прюк. – Что написано – не вижу. – Ноги его выплясывали безумный танец. – Близорук, э-э-э, дальнозорк!» «Вы умеете читать?» – не выдержав, почти закричал я, схватив его за второй рукав. «Нет!» – в отчаянии завизжал он, вырвавшись и оттолкнув меня. Добежав до конца переулка, он неожиданно повернулся и скорчил мне рожу.

Удивлению моему не было предела. Неужели Гройс сказал правду?! Но этого просто не могло быть. Я повернулся и вновь вошел в кабачок. Мне показалось, что от двери отскочило сразу несколько человек. Я внимательно оглядел их, но они так усердно принялись пить наливку, зевать, набивать трубки и разглядывать собственные башмаки, что я засомневался в своих подозрениях. Не зная, как поступить, я вышел в центр кабачка, откашлялся… и тут заметил, что завсегдатаи отвернулись от меня, заерзали на стульях, а некоторые даже вскочили с мест и стали быстро продвигаться к выходу. Я понял, что еще чуть-чуть – и я лишусь аудитории. Я быстро и громко сказал: «Г-н Гройс пошутил перед смертью. Он сказал, что никто в городе не умеет читать!»

Я ожидал любой реакции, но только не той, которая последовала за моим вопросом. Все присутствующие вдруг повернулись и начали рассматривать меня, словно увидели впервые в жизни. В конце концов мне надоели эти идиотские немые сцены, и я хотел уже вскричать, что… Но тут кабатчик вдруг громко спросил: «Что у вас в руке?» Это меня доконало. Повторялась история с г-ном Прюком. «Это книга! – почти выкрикнул я и, не выдержав, уже просто возопил: – Гройс пошутил? Вы умеете читать?!» И вдруг неизвестно откуда взявшийся вертлявый г-н Прюк провизжал в ответ: «А вы?!»

Мне стало смешно. На мгновение подумал я, что это розыгрыш. Но присутствующие с таким неподдельным интересом взирали на меня, так напряженно, вытянув шеи, ждали они ответа, что я ничего лучшего не нашел, как глупо сказать: «Да. Я умею читать». Тут поднялось нечто невообразимое. Кабатчик подошел ко мне, расцеловал в обе щеки и обнял. За ним немедленно выстроилась целая очередь желающих пожать мне руку. Некоторые, пытаясь разглядеть меня получше, встали на стулья, а один пожилой господин с выпученными глазами даже вскарабкался на стол. Все поздравляли друг друга, хлопали по плечам, обнимались, а некоторые особо ретивые, пробившись ко мне, от избытка чувств норовили потрепать меня по щеке. Они так радовались, что в какой-то момент даже потеряли меня из виду. Я понял, что в эту минуту решается – буду ли я задушен в очередных объятиях или все-таки выживу, и предпочел ретироваться, незаметно выйдя за дверь.

Последние события ввергли меня в совершеннейшее смятение. Я вышагивал по улице, ведущей к дому, и пытался разобраться в случившемся.

Меня кто-то окликнул, я обернулся и увидел спешащего ко мне кулинара Рутера, моего соседа из верхней квартиры. Естественно, он тоже спешил пожать мне руку и дружески обнять. Он долго не мог начать говорить, пыхтел, заикался и наконец рассказал, какую радость почувствовали они все, когда узнали, что я умею читать. Много лет к ним в город уже не заезжал подобный человек. Далее из несколько бессвязной речи соседа выяснилось и еще кое-что. Оказалось, что полгода назад, когда в город прибежал сумасшедший, население встретило его неуемными восторгами, близоруко распознав в нем умеющего читать властителя дум. Но безумец заперся в кабачке, выпил всю имеющуюся там наливку, после чего, голый, выбежал на улицы города и, окончательно уверовав в то, что является дикой собакой динго, описал, поднимая лапу, все столбы на центральной площади. Потом на четвереньках же, безутешно лая, стал искать санитаров и, не найдя их, вскочил на ходу в проносящийся поезд, который и умчал его восвояси.

Город еще долго не мог пережить подобный конфуз, и обыватели, не сговариваясь, решили никогда более не возвращаться к обсуждению этой больной темы. Они успели почти забыть заезжего психа, но тут, как снег им на голову, свалился я. Так как сам по себе городок был столь захолустный, что о нем почти никто и не слышал, а поезд стоял здесь всего минуту, – можно сказать, что за последние полгода мы с человеком-собакой явили собой просто туристический ажиотаж. И мое появление после четвероногого безумца немедленно возродило надежды восторженных обывателей. Мечты об умеющим читать просветителе вновь воскресли, хотя наученные горьким опытом жители и сдерживали себя до последней минуты, внимательно за мной наблюдая.

Но так как за все время, проведенное здесь, я умудрился не выпить ни одной рюмки наливки и не описать ни один из стоящих вокруг столбов, а, наоборот, взять в руки книгу, то несчастные филистеры и уверились, что я являюсь той исключительной личностью, которую они ждали столь долго.

Как следовало далее из рассказа кулинара Рутера, дело заключалось в том, что, безусловно, все жители города когда-то умели читать. Но, к сожалению, такое огромное количество книг заканчивалось печально и так расстраивало местных читателей, что они вынуждены были отказаться от них. Книг осталось гораздо меньше, но и они, несмотря на счастливое завершение описываемых в них историй, вынуждали читателей так сильно переживать в середине, так их травмировали, что немногим удавалось дойти до конца. Тем более в городе велись еще и хроники происходящих событий, а среди них было так много неприятного, что читать их было выше всяких душевных сил.

Пришлось еще более сократить список приемлемого чтения. В конце концов осталось всего несколько оптимистических книг, насквозь пронизанных сусальным счастьем, которые жители города с восторгом читали, передавая их из рук в руки. Вскоре из‐за беспрестанного чтения страницы книг истончились так, что уже трудно было разобрать написанное, а потом протерлись настолько, что рассыпались прямо в руках. Наконец, когда последняя книга превратилась в прах, читать уже было нечего. Счастливых книг больше не было, а все несчастливые вместе с хрониками сдали в местный архив под присмотр отца недавно почившего г-на Гройса. С тех пор охрана архива стала наследственным делом семьи Гройс. Первое время им еще приходилось отбивать атаки любопытных читателей, желавших вкусить от запретного плода книжных несчастий. Но постепенно их становилось все меньше и меньше. Потом и самые отчаянные из них забыли, как именно буквы складываются в слова, а потом уж и сами эти буквы. Последним, кто их еще помнил, был превратившийся в куколку г-н Дворк. Но и он перед смертью забыл их всех, кроме первой.

И хотя все это происходило достаточно давно, с тех пор немногое изменилось. «К счастью, – тут кулинар Рутер глубоко вздохнул и лицо его осветилось благодарной улыбкой, – мы все, жители города, обладаем замечательным даром – забывать неприятности, и потому, быть может, мы самые счастливые люди на свете. Это далось нелегко, но у нас накопился большой опыт, и теперь несчастья нам не страшны – мы просто не помним их. Поэтому всех так раздражал несчастный Гройс, одним своим видом напоминавший нам о былых расстройствах», – как мне показалось, с облегчением добавил он. Тут мы дошли наконец до нашего дома, сосед приподнял свою шляпу и раскланялся.

Я был поражен. Ничего подобного я и представить себе не мог. Уже открывая свою дверь, я вновь услышал голос соседа. Он стоял этажом выше и, перегнувшись через перила, решил проиллюстрировать сказанное печальной историей соседней державы. Ее жители много лет назад проиграли неизвестно кем затеянную войну. После того как погиб их лидер, они были настолько растерянны, что немедленно сдались на милость победителю. Кстати, потом выяснилось, что за всю войну и погиб-то только один их предводитель. Но главная, мучительная для сердца местного патриота тайна заключалась в том, что нелепый их вождь был убит, проверяя единственную в городе пушку. Пушка произвела только один выстрел, снеся любопытную голову неудавшегося полководца. С тех пор они глубоко и бесконечно страдают. Они чувствуют себя несправедливо униженными, но не могут изменить ситуацию: те, с кем они собирались когда-то воевать, давно уже умерли. Так жители соседней державы, обладатели хорошей памяти, ежедневно скорбят под бременем убивающего их позора. И вот, постепенно разочаровавшись в жизни, они заболевают меланхолией и по одному умирают. «Таков печальный конец людей, не умеющих забывать!» – резюмировал сосед, помахал мне шляпой и исчез за дверью своей квартиры.

Господин Перл

Все эти совершенно удивительные вещи, с гордостью рассказанные соседом, произвели на меня сумасшедшее впечатление. Если действительно все обстоит именно так, как он описал, то никогда не встречал я более странных людей. Тут взгляд мой упал на развалины дома напротив. Раньше там жил господин Перл. Только сейчас я начал его понимать…

Несмотря на то что дома наши разделяла целая улица, мое окно расположено было выше его, и, когда сочинение не давалось мне, часами я мог наблюдать за этим господином. Соседи мои судачили о нем, так что, даже не желая участвовать в местных интригах, я невольно узнал о г-не Перле массу ненужных мне сплетен.

Оказалось, например, что этот господин не выходил на улицу, а шнур от его телефона уже год как был перегрызен голодной мышью, прокравшейся в его квартиру в поисках еды. Мышь сожрала, начав с телефонного провода, все, что попалось ей на глаза, и скончалась от чревоугодия, как констатировал доктор Руф. А так как г-н Перл не выходил на улицу и не впускал никого к себе, то доктору пришлось поставить диагноз с его слов.

Г-ну Перлу приходилось общаться, не видя собеседника: он был маленького роста, а окно находилось слишком высоко. Вот он и не был уверен, что человек, назвавшийся, к примеру, доктором, действительно доктором и являлся. Потому он и предполагал, что, возможно, мышь не умерла от обжорства, а отравилась каким-нибудь ужасным продуктом. Но в таком случае, с гневом выкрикивал он из окна, та же участь могла ожидать и его самого!

Соседи давно уже привыкли к его чудачествам. Только мне был странен образ его жизни. Раз в два дня мальчик Шай, обладатель больших морковного цвета ушей, подбирал брошенные из окна деньги и покупал в лавке какую-нибудь снедь. Он привязывал пакет к веревке, и г-н Перл быстрыми судорожными рывками втягивал его наверх. При этом он кричал из окна, что лавочник отпускает ему самую дрянную еду. Но у г-на Перла не было никакого желания ради этого злодея открывать дверь и впускать к себе, как он выражался, «ваше радостное беспамятство, с которым борется настоящий художник!».

Как это ни удивительно было для меня, но г-н Перл действительно был художником. Вся его квартира, а состояла она из одной комнаты, уставлена была бесконечным количеством банок с краской. Кисти были разбросаны повсюду. Я только никак не мог разглядеть, что именно он рисовал. Я не видел в его комнате ни мольберта, ни подрамника.

Наши соседи хоть и сплетничали о нем, в действительности давно махнули рукой на его затворническое существование. Никто из соседей не думал, что г-н Перл гениальный или хотя бы талантливый художник. Об этом время от времени кричал только сам г-н Перл.

Гневным тоном он читал из окна нам, невеждам, страстные лекции. В его коротких обрывочных фразах замысел его творения вырывался из убогих стен комнаты и распространялся уже на весь дом, на весь город. Он убеждал нас, что работает день и ночь как одержимый. Словно безумный кричал он, что пытается ухватить память, удержать ее на конце своей тонкой кисти.

Увы, четвертого числа месяца тамуза в городе произошло землетрясение. Интересно, что в этой климатической зоне землетрясения обычно бывают точечными. Да к тому же на этот раз оно было не столь значительным, однако несколько строений в центре города пострадали. Одно здание оказалось разрушенным почти полностью. К несчастью, это был дом, в котором проживал г-н Перл. При этом в нашем доме, стоящем напротив, только выбило несколько стекол и засыпало землей подвал.

Когда мы все, успевшие на всякий случай схватить первые попавшиеся под руку вещи, выскочили из квартир, мы увидели совершенно поразившую наше воображение картину. Дом г-на Перла, основательно выстроенный еще в конце прошлого века, рушился, как собранный на скорую руку карточный домик. От каждого подземного толчка коробки комнат, словно бумажные кубики, подскакивали на сваях, после чего, превращаясь в кучу щебня и кирпича, обрушивались с грохотом вниз. Дом разваливался, как песчаный пирог.

Через полчаса, когда толчки прекратились и земля, надышавшись как следует, стихла, на месте дома одиноко торчал его, чудом сохранившийся, железный обглоданный скелет. Но то, что поразило больше всего меня, и соседей, и запоздавшего брандмейстера Эша с его командой инвалидов-пожарников, – это сохранившаяся в целости комната г-на Перла на втором этаже. Когда наконец бравый Эш, обвязавшись веревками, добрался до комнаты, когда самые любопытствующие из зевак тоже забрались туда по грудам щебня, они увидели то, над чем г-н Перл трудился так неустанно. Им открылось величие его творения. Произведением искусства его была сама комната. Это казалось невероятным. Я, забравшийся вместе с ними, не мог в это поверить. Но, тем не менее, это было реальностью. Постепенно наши глаза свыклись с увиденным и стали различать детали изображенного.

С немыслимой, сверхъестественной, почти маниакальной тщательностью на стенах комнаты были изображены стены, на потолке нарисован потолок, а на полу выписан со всеми подробностями, с мельчайшими трещинами и щелями пол комнаты. Даже на единственном кривом трехногом столе с удивительным мастерством и точностью был нарисован кривой трехногий стол. Даже мусорное ведро было разрисовано так, что ничем, ну буквально ничем не отличалось от своего первоначального вида. Краски были подобраны с изумительной тщательностью и реализмом. Даже труп мыши, похороненный в старом посылочном ящике, имел цвет настоящего трупа. Нечего говорить и о самом ящике, на котором почтовая печать и подпись на бланке были воспроизведены с такой аккуратностью, что почтовый служащий, затесавшийся в толпу зевак, вскрикнул от удивления, узнав свою руку.

Господин Перл был воистину гениальным художником: его нарисованная комната была абсолютно точной копией комнаты настоящей. Он не забыл даже лампочку, одиноко висящую на длинном грязном шнуре, покрасить в тот полупрозрачный водянистый цвет, что присущ всем этим старым подслеповатым лампам. Ну конечно же, и шнур под кистью гениального мастера приобрел свой грязный естественный цвет, свойственный ему до того, как он стал произведением искусства. Более в комнате ничего не было… Все это страшно удивило нас. Мы ничего не могли понять.

И вот именно сейчас, после разговора с соседом, я наконец сообразил, чем был занят тогда г-н Перл. Он ничего не хотел забывать… Изо всех сил он боролся с беспамятством. Г-н Перл был истинным диссидентом. Пока весь город учился впадать в забытье, он один воевал с амнезией. Но беспамятство победило его. И он, создав гениальную копию своей комнаты, забыл сделать последний штрих, произвести последнее свое творение – он забыл нарисовать себя.

Мы все тогда, пожарники и зеваки, ошарашенно и восхищенно оглядывая нарисованную комнату, с изумлением не нашли в ней г-на Перла. Ему не удалось уцелеть. Он исчез вместе с патлатой бородкой и замазанной красками блузой, исчез, как исчезли все стены, крыша и перекрытия этого несчастного дома.

Властитель дум

Весь следующий день я не мог работать. Я все время вспоминал рассказ соседа. То, что он сообщил мне, не укладывалось у меня в голове… И еще я думал о господине Перле. О его отважном противостоянии и о бесславном его конце. «Как это вообще возможно – отказаться от памяти?!» – с негодованием вопрошал я себя.

А быть может, я тогда просто завидовал жителям города… Ведь я не обладал их способностью. Впрочем, вскоре после всех этих раздумий и недоумений я отправился в кабачок, прихватив с собой книжку. Я люблю, завтракая, читать газеты. За неимением их в этом городе, я решил почитать «Знаменитых людей».

Мое появление с книгой под мышкой произвело настоящий фурор. Публика долго упрашивала, уговаривала, а под конец буквально заставила меня читать вслух. Мое предложение научиться читать самим было с негодованием отвергнуто – видимо, обыватели еще не совсем забыли старые травмы.

Это развлечение, будучи единственным в городе, так увлекло их, что чтения наши стали ежевечерними. Половина городка собиралась на них, и те, кому не хватало места в кабачке, рассаживались на принесенные с собой стулья прямо на площади перед распахнутой дверью. Я прочел им всю книгу, недоумевая по поводу их восторгов. Я рассказал им обо всех перечисленных там знаменитостях, начиная от Адама и кончая последним Далай-ламой. Оказалось, что, живя в самом центре нашего континента, славящегося своей культурой, они умудрились не помнить ни об одном из них. Тору им тоже удалось основательно забыть, судя по тому воодушевлению, которое вызвал у них рассказ о Моисее, выведшем евреев в Землю обетованную.

По окончании затянувшихся чтений несколько горожан подошли ко мне на улице и, робея, попросили меня показать в книге то место, которое из скромности я не зачитал им. Не понимая, что они имеют в виду, на всякий случай я поклялся, что прочитал всю книгу от корки до корки. И тут они, даже не улыбнувшись, спросили, почему же я тогда ничего им не прочитал о себе. Подавив смех, я уверил их в том, что не пользуюсь известностью нигде, кроме, пожалуй, их городка. На что они немедля ответили, что такая фигура, как я, без всякого сомнения, знаменита и за пределами их города. На этом, собственно, наш короткий диспут и был завершен.

Это небольшое происшествие, конечно, не вызвало бы у меня ничего, кроме улыбки, если бы вскоре я не увидел, как несколько горожан, едва завидев меня, стали отвешивать мне глубокие поклоны. Вообще с некоторых пор я стал замечать, что отношение ко мне в городе существенно изменилось. Прохожие теперь, заприметив меня, начинали о чем-то шушукаться, указывая в мою сторону пальцами. А г-жа Финк, перебежав ко мне с противоположной стороны улицы, судорожно вцепилась в край моего плаща и начала бормотать о том, каким чудом явилось мое пришествие (она выразилась именно так) в их город и как долго ждали они кого-либо, кто наконец укажет им, куда направить свои стопы. Пафос последней фразы, видимо, несколько лишил ее дара речи, поэтому далее она проверещала что-то уже совершенно нечленораздельное, прижала мою руку к своей пышной груди, потом попыталась ухватить ее губами, промахнулась и, страшно смутившись, убежала на другую сторону улицы. Там моментально ее окружила толпа дамочек, принявшихся обсуждать что-то, указывая на меня, подмигивая и вереща. Я понял, что г-жа Финк, столь отважно бросившаяся ко мне, стала предметом зависти ее товарок.

Из всей галиматьи, произнесенной ею истерическим шепотом, я уяснил себе, что я, на ее взгляд, и есть наконец-то явившийся долгожданный властитель дум. Кулинар Рутер был прав: население этого города нуждалось в какой-нибудь местной знаменитости.

Подтверждение этой мысли нашлось столь скоро, что заставило меня задуматься о той странной роли, которую я невольно играю в удивительном этом городишке. А именно: появление мое в кабачке завсегдатаи начали встречать почтительным вставанием и продолжали торжественно стоять до той поры, пока я, не очень понимая, в чем дело, не плюхался на первый попавшийся стул. После чего каждый из присутствующих считал своим долгом подойти ко мне и засвидетельствовать свое глубочайшее почтение.

Обычно теперь посетители весь вечер смотрели мне в рот, а сам кабатчик раз десять пытался угостить меня местной наливкой. Честно говоря, все это не вызывало у меня особого энтузиазма. Наливку, как я уже говорил, я терпеть не могу, а столь долго быть в центре внимания даже таких наивных глупцов, как присутствующие в кабачке лучшие умы города, я не привык. Все разговоры теперь крутились вокруг того, как долго ждали они появления кого-либо, кто наконец указал бы им верный путь.

В действительности я никак не понимал, для чего мне указывать кому-нибудь какой-нибудь путь. Честно говоря, я не смог бы указать даже верную тропинку. Не говоря уж о том, что, во-первых, этот город отлично существовал и без всяких указаний. А во-вторых, надо было быть окончательно спятившим, чтобы предлагать какой-то путь этим тихим, набитым чолнтом простакам. Но, тем не менее, разговоры на эту злосчастную тему не прекращались в кабачке до глубокой ночи. И я начал все более отчетливо чувствовать, что невольно становлюсь воплощением тайных грез безумного города.

Сомнений не было – меня окружали глупцы. Должен ли я поневоле считать себя мудрецом? Конечно же, нет. Но, с другой стороны, рассуждал я, искушение велико, да и в общем оправданно: если в городке проживают одни глупцы, то на их фоне я и вправду мудрец. Наша реальность ограничена городом. Его жители практически ничего не знают о том мире, что существует вовне. Конечно, они могут предположить, что за границами их знаний есть иной, «лучший из миров». Но, возможно, и жители того мира думают о нас так же. Тогда мы похожи. И если в этом мире я выгляжу мудрецом, то, вероятнее всего, останусь им и в мире соседнем.

Эти размышления по дороге домой прервал нагнавший меня кулинар Рутер. Вернее, мне показалось, что он специально ожидал меня на улице, чтобы проводить до нашего дома. Судя по тому, как гордо оглядывался он, идя рядом по мощеному тротуару, как выглядывали из окон, несмотря на столь поздний час, жители соседних домов, как косил он взглядом на высунувшиеся головы, можно было с уверенностью сказать: эта вечерняя прогулка со мной явилась часом его триумфа.

Сосед, то с преувеличенной почтительностью отставая на шаг, то суетливо забегая вперед, сообщил мне, что, как он уже рассказывал ранее, город давно ждал кого-нибудь, кому смог бы доверить свою судьбу. Как именно это сделать, даже найдя такую личность, жители еще не решили.

Конечно же, толчком к этому оказалась и зачитанная мною книга о знаменитых людях, которая и переполнила чашу их едва сдерживаемого терпения. Услышав о том, что каждый народ имел своего героя, вдохновленное население не выдержало и разом признало во мне вождя.

В этом месте рассказа кулинар Рутер вынужден был прерваться, потому что мы подошли к нашему дому, возле которого уже толпилось приличное число дамочек. Они шушукались и, еще издали завидев меня, направились в нашу сторону, делая вид, что прогуливаются, сверкая при этом глазами и всячески пытаясь привлечь мое внимание. Поравнявшись с нами, дамочки попытались завладеть моею рукой, и несколько быстро склоненных голов не оставляли сомнения в их намерении поцеловать мой рукав. Но спутник мой, решив не уступать без боя своей привилегии, шуганул их, и дамочки, взвизгивая и строя гримасы, бросились врассыпную.

Наконец я смог отделаться от словоохотливого соседа и, прервав бесконечное его прощание, захлопнул дверь. Оставшись наконец один, не снимая плаща, я улегся на кровать и попытался переварить всю обрушившуюся на меня информацию. Особенно не давало покоя мне то, что успел сообщить сосед уже на лестнице, поминутно раскланиваясь и распахивая передо мной мою собственную дверь. Он рассказал мне, что население города, боясь очередного разочарования, коим явился бы, например, мой внезапный побег из города или мое нежелание принять на себя столь высокую роль, решило совершить нечто. Нечто такое, что еще несколько дней будет сохранено в строжайшей тайне, а потом объявлено всенародно и в результате чего начнется наконец новая жизнь. И я, по их глубокому убеждению, смогу тогда выполнить предназначенную мне миссию.

Честно говоря, что-то настораживало меня в этом их маниакальном стремлении навязать мне исполнение не очень понятных для меня функций. И жили бы себе спокойно, рассуждал я тогда, на кой черт я им сдался? Но, видимо, горожане всерьез решили не упустить счастливую возможность изменить свою жизнь.

При этом все эти господа уже изрядно начинали действовать мне на нервы. Их внимание ко мне стало доходить до смешного, и нелепости, с которыми я вынужден был теперь сталкиваться, все больше и больше раздражали меня. Мало того, что все население города пристально следило за каждым моим шагом, так что, если бы я даже и намеревался бежать, эту мечту надо было бы немедленно похоронить, так они завели новую моду – встречать меня по утрам у дома. Зрелище глупее этого трудно было себе представить. Они выстраивались по обеим сторонам улицы, и, когда я выходил, мужчины непременно склонялись в глубоком поклоне, а их дамочки, стоя в отдалении, взвизгивали и махали мне своими безвкусными шляпками. После чего в две шеренги пристраивались у меня за спиной и сопровождали меня до кабачка. Причем ни один из этих глупейших господ теперь не решался переступить порог до того, пока я первым не войду в него. Все это напоминало какую-то нелепую игру или неизвестный мне ритуал, впрочем, вызывающий у всех его участников, кроме меня, неподдельный восторг.

Я подумал, как мало на свете умных людей. Да и добрых, по существу, не так много. А уж талантливых – совсем ничего… Тогда из кого же состоит большинство? Из глупых, злых и бездарных?.. Странно, но, быть может, это и есть – открытие мира. Быть может, таким он и предстает в действительности. А остальное – иллюзия, в которую я жажду поверить. Видимо, справедлива была г-жа От, любившая меня тридцать два года, когда сказала, прощаясь, что я похож на иллюзиониста, не имеющего понятия, чем закончится его иллюзия.

Я чувствовал, что в городе что-то происходило. Кулинар был прав: они готовились к неким событиям, в которых, видимо, мне была отведена центральная роль. Я видел это по всему, начиная от их пристального ко мне внимания и кончая тем преувеличенным и ставшим уже назойливым восхищением, которое я вызывал повсеместно каждым своим жестом или обращением к ним.

Их дамочки, прогуливаясь вокруг кабачка в ожидании своих пузатых мужчин, раскланивались со мной самым любезным образом, на какой они только были способны. Причем каждая норовила оказать мне какие-то особые знаки внимания, чтобы как можно более отличиться перед товарками. Иногда они доходили до того, что приподнимались на цыпочки и пытались заглянуть мне в глаза – оценил ли я их старания. Господи, но для меня они были все на одно лицо, и их ужимки, улыбочки и всякие штуки я уже просто не переваривал. Однажды ночью, однако, они перешли все границы дозволенного. Не успел я заснуть, а ложился я теперь очень поздно, потому что невольно ожидал развития этих безумных событий, так вот не успел я заснуть, как немедленно услышал странное поскребывание о мою дверь. Это показалось мне подозрительным, и я, скорее от страха, а не от храбрости, изготовился и решительно распахнул дверь.

На всей моей лестнице, а она, как-никак, насчитывала восемнадцать ступеней, толпились проклятые дамочки. Они зашуршали своими веерами и, спотыкаясь, стали отступать назад, друг на друга, так что в результате в конце лестницы образовалась целая свалка. А дамочки все продолжали сыпаться сверху, и казалось, что им не будет конца. В раздражении я захлопнул дверь. Взвизги и охи все еще раздавались. Я вновь приоткрыл дверь и увидел внизу лестничной площадки беспомощную свалку. Дамочки валялись как попало, словно сломанные куклы. При этом каждая ненароком успела быстро взглянуть на меня и, переворачиваясь, взмахнуть своими разноцветными панталонами.

Я не находил у себя ничего общего с населением этого города. Они продолжали пить наливку, разглагольствовать и готовиться к каким-то событиям. Я перестал ходить в кабачок. Беседовать с ними стало невыносимо: они постоянно несли всякий вздор, таинственно закатывали глаза и подмигивали друг другу, прикладывая свои толстые пальцы к губам, в знак сохранения полнейшей и совершеннейшей тайны. В результате они довели меня до того, что теперь я день и ночь пытался разгадать их проклятые замыслы. Я старался ответить себе на вопрос: что же такое могло прийти в их пустые головы? Только глупые дамочки своими неуклюжими попытками добиться моего расположения иногда отвлекали меня от этих тягостных мыслей.

Отец

Да, в это время мне было уже не до сочинения книги. У меня началась бессонница. Как-то ночью я вышел на улицу. Не успел я закрыть дверь парадного, как вдруг откуда-то сбоку подскочил ко мне высокий сутулый человек, видимо, с вечера поджидавший меня у подъезда.

«Послушайте, послушайте. Я могу довериться только вам. Кроме вас, меня никто не поймет. Я вижу, вы любознательный человек. Нет мне спасения!» – схватив меня за пуговицу и постепенно отрывая ее, быстро заверещал он. «Господи, – подумал я, – только этого мне не хватало. Теперь каждый безумец в этом городе будет мучить меня своими признаниями!» «Идемте, идемте», – он подталкивал меня прямо к скамейке и, почти насильно усадив, навис надо мной, начав что-то бормотать горячим отчаянным шепотом. «Послушайте, – наконец почти вскричал я, – перестаньте шипеть мне в ухо! Я не понимаю не единого вашего слова. Если вы хотите мне что-то сообщить – успокойтесь!» Мои несколько фраз произвели на него удивительное впечатление. Он немедленно развалился на скамейке, заложив ногу на ногу, достал из кармана трубку и, неспешно посасывая ее, начал вещать.

«Трудность заключается в том, – так начал он, – что мои девятнадцать детей совершенно не слушаются меня». Как плодовиты, однако, жители этого города, – невольно подумалось мне. Но он, заметив, что я отвлекся, голосом директора школы призвал меня к порядку: «Прошу внимания! Вещи, которые я сообщу вам, чрезвычайно важны и значительны».

Откашлявшись, он продолжил: «Я хотел бы заметить, что со стороны можно даже подумать, что они не испытывают ко мне ни малейшего почтения. Хотя в действительности это, конечно, не так. Я слышу, как они время от времени говорят обо мне. Вчера, например, старший сын спросил у сестры, жив ли еще наш отец. Конечно, я жив, раз слышал его вопрос… Это проявление заботы все-таки трогает меня. Значит, они не только помнят обо мне, но им небезразлична и моя судьба. Конечно, при этом я страдаю оттого, что они не выполняют моих указаний».

Я несколько опешил от перемены, произошедшей с ним. Он витийствовал как ни в чем не бывало, как будто бы не он еще несколько минут назад отрывал мою пуговицу, умоляя выслушать его.

Тем временем он скрестил руки на груди и, словно несправедливо оклеветанный Иов, устремив свой взор вдаль, продолжал ораторствовать: «Безусловно, мне также обидно, когда они останавливаются возле чулана, как бы не замечая там моего присутствия, и обсуждают друг с другом подробности самого интимнейшего характера, которые, без всякого сомнения, не подобает обсуждать детям… Мне вообще не нравятся те отношения, в которые они постоянно вступают друг с другом. Иногда мне удается кое-что разглядеть, и я всячески выражаю свое глубокое возмущение увиденным. Особенно тогда, когда они занимаются этим все вместе. Да ведь и современная медицина возражает против подобного времяпрепровождения! А с моральной точки зрения это переходит все границы дозволенного. Я категорически возражаю против подобных развлечений!» Возмущаясь, он даже вскочил со скамейки, чтобы громогласно, на всю улицу, заявить свой протест, но вовремя понял, что погорячился, и, боязливо взглянув на меня, снова уселся, вздохнул и продолжил уже более миролюбиво.

«Я ведь не пытаюсь навязывать собственные взгляды моим домочадцам. Боже сохрани! Я достаточно терпим и толерантен, – вдруг почему-то начал оправдываться он. – Меня нельзя обвинить в тирании. Но каждый имеет право высказать свое мнение. И я вправе выразить свое несогласие. В конце концов, есть пределы приличия. Существуют же какие-то нормы отношений между отцами и их детьми. Прошу оказывать должное мне уважение!» Он опять вдохновился, но вовремя осекся.

«Ах, – продолжил он, – конечно же я понимаю, что дети мои не являются чудовищами, да и я не тот идеальный отец, что может явиться примером для подражания. Но тем не менее отпрыски должны брать лучшее от своих родителей. Я не ретроград! – вдруг вскрикнул он. – Но есть же границы! Позавчера, например, они вообще забыли меня покормить и мне пришлось поймать несколько мышей, случайно забредших в мое убежище, и съесть их сырыми. Не могу сказать, что это доставило мне удовольствие… Я вообще не понимаю своих детей, как можно забыть покормить собственного отца? Ведь он же все-таки не собака, не кошка! А недавно мой старший сын прямо под моей дверью имел сношение с нашей нянькой. Я просто не могу уяснить себе, чем она так привлекает детей? Каждую ночь все девятнадцать человек залезают в ее постель и до меня доносится их восторженный крик и яростное нянькино хрюканье». Он достал большой носовой платок и вытер вспотевший лоб.

«Что они в ней нашли? Она огромного роста, ее отвислый зад колышется при ходьбе, а груди напоминают две большие длинные дыни. К тому же она очень стара. Какой, право, дурной вкус у моих отпрысков! Особенно отвратительно зрелище, которое я частенько наблюдаю, прижавшись к замочной скважине: когда нянька, идущая по коридору, вдруг останавливается и мои многочисленные чада немедленно ныряют под ее широченную юбку и оттуда доносится такое мерзкое чмоканье, чавканье и хлюпанье, что я готов закрыть уши руками и бежать, бежать, чтобы только не слышать этих ужасных звуков. А наглая старая распутница стоит, широко расставив свои толстые, похожие на столбы ноги, и, закинув голову, ржет, как настоящая лошадь». Он снова вытер лоб и продолжил.

«Быть может, когда она была молода, она и была чуть привлекательнее, но сейчас ее жирное тело не вызывает у меня ничего, кроме содроганий. Думаю, что беспутная нянька и дети лгут, когда утверждают, что именно она является их матерью. Я не склонен верить в подобную чушь, но если это все-таки правда, тогда их взаимоотношения кажутся мне еще более отвратительными. Странно, как они сами не понимают этого!» – с пафосом возмущенно закончил он, бросив платок на землю.

Я онемел. Мне казалось, что я ничего не понял из его рассказа, а если и понял, то, видимо, абсолютно неверно. Однако он, несколько горделиво поглядывая на меня и ничуть не смущаясь, продолжил.

«Знаете что, скажу вам откровенно, – он несколько раз огляделся по сторонам и перешел на шепот, – мне думается, что эта старая толстая тварь вообще играет слишком большую роль в нашем доме. Без сомнения, это она настраивает против меня детей. Дети же, хоть и выглядят великовозрастными балбесами, по существу своему совершеннейшие младенцы. Ну разве стали бы взрослые серьезные люди запирать своего отца в чулан? Конечно, нет. Согласитесь, это было бы совершенное безрассудство. Уверен, что дети поступили так по наущению похотливой развратницы. Это она, привлеченная их прелестями, соблазнила всех девятнадцать невинных существ. У них наверняка не хватило сил противостоять ее гадким наклонностям». Тут я заметил, что на его глаза навернулись слезы.

Смахнув их, он вдруг продолжил деловым тоном: «В чулане, кстати, совершенно невыносимые условия. Там так узко и тесно, что я не могу даже растянуться во весь рост на этом сыром склизком полу. Поэтому, представьте себе, большинство времени мне приходится проводить скрючившись, подтянув к подбородку колени и упершись спиной в противоположную стену. Это очень неудобная поза: ноги затекают, а спина болит так, будто ее били железными палками… И вот в этом отвратительном чулане мне приходится бессмысленно проводить свою жизнь. Иногда я думаю – как сильны страдания мои! И в этот момент горькие слезы начинают катиться из глаз моих беспрестанно. Единственная моя отрада – это встать на четвереньки, прильнуть глазом к замочной щели и наблюдать за тем, что творится в доме. И я, невольный свидетель премерзких дел, содрогаюсь от ужаса, наблюдая за этим».

Тут он и вправду всплакнул, а еще через мгновения зарыдал уже навзрыд, пытаясь придвинуться поближе и залить мой сюртук своими слезами. Я вынужден был отталкивать его обеими руками, но он оказался неожиданно силен, и я понял, что еще чуть-чуть – и я просто упаду со скамейки. Мне ничего не оставалось делать, как вскочить, схватить своих «Знаменитых людей», с которыми я теперь не расставался, и стукнуть его ими по голове. Тут он притих, сжался, словно маленький испуганный кролик, и быстро-быстро стал вытирать слезы. После чего трубно откашлялся, как будто собирался выступить перед большой аудиторией, но, вспомнив, видимо, обо мне, стал косить глазом и жалостно, плаксиво продолжил.

«Вчера я подвергся ужасному надругательству: дверь моего чулана неожиданно распахнулась и проклятая нянька, задрав свои юбки, под радостные крики моих детей, коршуном набросилась на меня. Она навалилась всем своим жирным телом и в мгновение ока содрала с меня мои голубые батистовые штаны. Я пытался защищаться, но старуха-блудница с такой яростью атаковала меня, что я понял: мне не удастся оказать ей должного сопротивления. Как только она почувствовала это, она принялась насиловать меня под оглушительный хохот всех девятнадцати детей. Ворча и похрюкивая, беспутная нянька насиловала меня весь день. Отпрыски мои всячески старались ей в этом помочь. А когда я, обессилевший и почти бездыханный, молил их о пощаде, они только насмехались надо мной. Под вечер, по-прежнему хохоча, они покинули мое убежище, вновь захлопнув дверь чулана на крюк.

Они бросили меня, скрюченного, на мокром полу. Я уже не надеялся, что доживу до рассвета. Но утром, даже не выспавшись, ведь утехи их длились всю ночь, они вновь отворили дверь моего чулана и, внимательно осмотрев меня, закричали: „Теперь уже видно, что он ни на что не годится!“ После чего пообещали взять длинную суровую нитку и, привязав к ней мой член, провести меня так по городу. Они надеются, что прохожие, завидев нашу процессию, вместо того чтобы прекратить ужасные их проказы, будут лишь хохотать, весело хлопая няньку по ее отвислому заду. А многие добропорядочные матроны остановятся и, указывая своим дочерям на меня, скажут: „Посмотри, вот он, жалкий отец“. Даже их мужья будут смеяться надо мной. „Вот так ничтожная участь!“ – воскликнут они, и в голосе их не будет и тени сочувствия.

За что? – вдруг закричал он. – За что подвергся я ударам судьбы?! Но не к кому мне обратиться, ибо мир вокруг равнодушен к моим страданиям. Кто-нибудь из детей вскочит мне на спину, и кавалькада наша прошествует по улицам. Толпы мальчишек побегут за ней, дети мои беспрестанно будут дергать натянутую нить, что принесет мне неисчислимые страдания, и никого не найдется в городе, кто проникся бы сочувствием и освободил бы меня от ужасных пыток!»

В порыве вдохновения он вскочил на скамейку.

«Дети приволокут меня на городскую площадь, скуют мне руки и ноги, а свободный конец нити привяжут к верху колонны, что высится посреди площади. Потом они побегут в кабачок, где развратная нянька, напившись наливки, уже будет прелюбодействовать, развалившись на огромном столе, и принесут оттуда кусок картона и цветные карандаши. Устроившись у моих ног, они, послюнявив грифели, попросят того, кто умеет писать, вывести на картоне огромными буквами: «Несчастный отец!» После чего вырежут в картоне дырку и наденут его, словно хомут, на мою шею.

И я буду вынужден и в дождь, и в холод стоять на центральной площади, привязанный суровой ниткой за член, надеясь только на одно – быть может, наша колонна не выдержит непогоды, рухнет вниз и освободит меня. Или навсегда погребет под своими обломками!»

Так закончил он свой патетический спич и бросился передо мной на колени: «Умоляю вас! Умоляю. Мне удалось сбежать от них ненадолго. Они поймают меня. Но я заклинаю вас, помогите! Господи, помогите!» Он вскочил, потом наклонился надо мной и зарыдал. Я почувствовал, что, если не соглашусь, этот безумец ни за что не отстанет от меня. «Да чем же я могу вам помочь?» – крикнул я, на всякий случай держа наготове книгу. «Только одним, слышите, только одним! – невыносимо громко заверещал он. – Когда они придут к вам с куском картона и попросят написать на нем „Несчастный отец“, скажите им, что и вы не умеете писать!»

Все это напоминало сумасшедший дом. Конечно, я не поверил ни одному слову этого психа и потому с легкостью пообещал выполнить его просьбу. Ненормальный перестал рыдать, долго тряс мою руку, как и большинство жителей этого города, лез целоваться, снова плакал, благодарил, снова тряс руку, и я уже начал подозревать, что это не прекратится никогда. Вдруг он замер, увидев что-то за моей спиной, и задрожал. Я обернулся. Какая-то группа показалась из‐за угла. Ее возглавляла непомерных размеров женщина с большим задом и тяжелой массивной грудью. Позади нее шла целая куча детей от мала до велика. Последние двое держали большой кусок картона, а из карманов у них торчали цветные карандаши. «Прощайте!» – с невыразимой печалью раздалось рядом со мной, и человек, которого еще пять минут назад я считал душевнобольным, подобрав платок, сгорбившись и волоча ноги, поплелся навстречу остановившейся в его ожидании процессии. В последний раз, уже подходя к ним, собеседник мой обернулся, и губы его прошептали: «Несчастный отец!» Дети радостно подскочили к нему, подхватили под руки и со смехом весело побежали, уводя его от меня. На прощание огромная женщина обернулась, подмигнула мне и послала воздушный поцелуй. Процессия повернула за угол и исчезла.

Ошарашенный, смотрел я им вслед. Я все ждал, когда они вернутся и с хохотом закричат о том, как здорово они провели меня. Но никто не вернулся. Я остался один.

Вернее, я предполагал, что остался один. Как будто почувствовав чье-то присутствие, я оглянулся и с трудом, но разглядел какого-то мальчика, стоявшего неподалеку в тени фонаря. Видимо, он был свидетелем этой сцены. Он был в коротких бриджах и аккуратной курточке, из-под которой выглядывал белый воротничок рубашки.

– Что ты делаешь на улице в столь поздний час? – спросил я, еще не пришедший в себя от случившегося. – Я не видел тебя здесь раньше, – добавил я почти строго, приглядевшись к нему.

– Да, – ответил он вежливо, – наша семья ведет очень замкнутый образ жизни. Мы почти не выходим на улицу. Но живем здесь довольно давно.

– Странно, что я тебя здесь никогда не видел, – повторил я еще раз. – Я знаком со всеми соседями.

– А мы редко общаемся с ними, – ответил он, как мне показалось, задумчиво. – Но все о них знаем. Отец, быть может, вы его видели, у него такая черная патлатая борода, проделал много дырок в стенах нашей квартиры. И ночью все мы следим за соседской жизнью.

– Зачем? – опешил я.

– Потому что то, чем они занимаются, странно… – ответил мальчик. – Почти все наши соседи кряхтят и возятся в своих постелях. Они не знают, что мы наблюдаем за ними. Они и вправду чудаки: вдруг ни с того ни с сего забираются друг на друга. Ни я, ни моя кривоногая сестра, ни даже наш всклокоченный отец с толстухой-матерью никогда не делаем ничего подобного.

– И… вам нравится то, что вы видите? – спросил я, почувствовав себя совершенно обескураженным.

– Да нет, – ответил он. – Мы разглядываем их, потных, храпящих, поскуливающих, и удивляемся: разве они тоже представители рода человеческого? Мне даже кажется, что они ничем другим и не умеют заниматься. Когда бы мы ни заглянули в щель: ночью, а иногда даже днем, – они все время карабкаются друг на друга. Будто и нет у них других дел.

– Да… нехорошо, – глупо пробормотал я, потому что не знал, что сказать.

Вежливый мальчик немного подумал.

– Знаете что, – ответил он, почти укоризненно взглянув на меня, – так говорить некрасиво! Отец учит нас – надо быть благодарным. И когда мы собираемся за обедом и наша кубышка-мать вносит на столовом блюде украшенного сельдереем заливного младенца, мы каждый раз искренне молимся за благополучие и плодовитость наших странных соседей.

Мальчик еще постоял немного и не торопясь побрел вдоль нашего дома. Я не мог двинуться с места. Ведь это же не может быть правдой! Ведь это же он все выдумал!

– Стой, – закричал я. – Стой!

Мальчик обернулся.

– Ведь это же все ты придумал? Наврал?!

Мальчик внимательно посмотрел на меня, усмехнулся и пожал плечами.

Я замер как вкопанный. Я ждал появления человека с черной патлатой бородой, кубышки-матери и кривоногой сестры. Но никто не пришел.

Я не знал, что и думать обо всем этом. Я поднялся к себе в квартиру. «Все. Хватит. Конец. Я не могу больше терпеть этих ослов, переполненных глупыми россказнями, их дамочек, их беспамятство, несчастных отцов и детей-каннибалов! Больше не могу! Черт с ней, с книгой. Создам ее где-нибудь в другом месте. Бежать, скорее бежать!»

Вождь

Я кинулся собирать чемодан. Вещи мои были в достаточном беспорядке, и потому мне пришлось искать их по всей квартире. Когда наконец чемодан был собран, он оказался так толст, что я не смог закрыть его. Пришлось усесться верхом и надавить на него всем телом. Наконец крышка захлопнулась. Пока возился я с чемоданом, не заметил, как рассвело. Утренний свет уже пролез в окошко. Я услышал какой-то шум, доносящийся с улицы. Хотел взглянуть в окно, но оно запотело, и ничего невозможно было разглядеть. Я схватил чемодан, распахнул дверь и сбежал вниз.

Я опоздал. Все посетители кабачка вместе с дамочками уже выстроились по обе стороны мостовой. Что-то странное происходило с ними сегодня. Шеренги, в которых они стояли, представляли собой уже совсем идиотическое зрелище. В руках у них были обрывки полотнищ, шары и флаги. Они нарядились в свои самые праздничные платья. И выглядели необычайно гордо. Я понял, что сейчас что-то произойдет. Я попятился, прижав чемодан к груди. Потом повернулся и побежал вдоль улицы. Оглянулся. Они не торопились. Торжественно выстроились они у меня за спиной и безумной процессией вышагивали сзади. Я и сам был уже похож на сумасшедшего, ранним утром с огромным чемоданом бегущего по городу. Позади меня доносились их вскрики и сдержанный рокот.

Я добежал до конца улицы и остановился, пораженный, – на месте кабачка было пепелище. Боже мой, что сделали они с местом своих собраний?! Вокруг валялись обгоревшие доски. Эти сумасшедшие сожгли свой кабачок! Шум толпы нарастал. Я повернулся к ним. Все население города высыпало на улицы и теперь столпилось на площади, позади меня. У многих в руках были баулы, за спинами виднелись заплечные мешки, а дети восседали на чемоданах. В первых рядах огромная женщина, облепленная детьми, послала мне воздушный поцелуй. Человек с черной патлатой бородой, держа за руку кубышку-жену, улыбался во весь рот. Грудастая г-жа Финк восторженно подпрыгивала на месте. Длинный Фромбрюк, отпихивая локтем кулинара Рутера, приветственно махал мне своим котелком. Все они сбились в одну огромную кучу, и немыслимая масса эта уже успела затоптать нескольких дамочек. Толпа грозно переминалась, ухала, рокотала и ждала. Тогда кабатчик вскарабкался на обломок сгоревшей стены, взмахнул рукой, и люди в ожидании замерли. Неуклюжий этот кабатчик повернулся ко мне и прокричал, указывая на меня пухлой своей рукой.

– Вождь! – прокричал он. И толпа, словно эхо, повторила его крик. – Предводитель! – выкрикнул он. – Мы готовы. Веди нас!

Что за чушь нес он? Куда должен был вести я этих безумцев? Все эти толстые господа и их свихнувшиеся подруги, чего хотели они от меня? Я никогда, даже в страшных снах не собирался стать их вождем. Почему не лежалось им в своих теплых постелях?!.

– Веди нас в иную землю! – кричал кабатчик. – Веди!

Похоже, что они просто взбесились. Судя по всему, именно к этому событию готовились они столь долго. Они сожгли кабачок, как сжигают за собой мосты.

Задние ряды с чемоданами и тюками напирали, а кабатчик все кричал, захлебываясь собственным красноречием: «Мы идем за тобой, слышишь? Идем! Ты знаешь дорогу. Вперед!» Толпа надвигалась, она смела кабатчика. Две дамочки подскочили ко мне и всунули в руку обгорелую палку. Она, вероятно, представлялась им посохом. Дамочки едва успели выкрикнуть мне «Веди!» – как толпа уже смела и их. А я, пятясь, потеряв чемодан, лихорадочно думал только о том, как не попасть под напирающую людскую массу и не быть затоптанным бесчисленным количеством грохочущих ног. Толпа устрашающе надвигалась, и, повернувшись спиной к ней, я, пытаясь спастись, взмахнул беспомощно палкой и изо всех сил устремился вперед.

Толпа преследовала меня и не отставала ни на шаг. Все население города с угрожающим восторгом неотступно следовало за мной. Я не мог сбежать от них. Я оглянулся. Город был пуст. Толпа напирала. Мы вышли к городской черте. Я слышал исступленный топот ног. Повернул голову. Шествие, растянувшееся на несколько километров, потрясло меня. Прижав к груди обгорелую палку, куда я должен был вести безумных этих людей? Я видел счастливые лица моих неофитов. Упоение охватило их: пришел долгожданный час.

Огромное поле расстилалось перед нами. Я пытался остановиться. Но упорно дышали они в затылок, ожидая следующего моего шага. Куда я должен был вести их? Зачем? Гигантская людская масса трепетала, вскрикивая у меня за спиной. Взвалив на себя мешки и баулы, подняв на руки детей, они ждали. Дорога, расстилающаяся передо мной, терялась в конце поля…

– Вперед! – сказал я и переступил городскую черту.

Где конец нашего пути?..

…Пыль, тяжелая пыль завесой стояла над полем. Это мы двигались бесконечным потоком. Огромная наша толпа казалась мне иногда неизвестным чудовищным войском. Странным народом, выступившим в тяжелый поход. Поле было мертво. Лишь ветки низких корявых кустов и стебли травы цеплялись за ноги. Лишь мерное глухое дыхание слышалось позади. Пот стекал по спинам.

Мы двигались все дальше и дальше. И я говорил себе – вот мы прошли мимо этого холма и пересекли речку вброд, а теперь и большая гора осталась уже позади. Как далеко, однако, отошли мы от города.

Степь, по которой мы шли, казалось, не имела конца. Здесь не было даже певчих птиц, только высоко впереди преследовала нас тень ширококрылого грифа. Куда я вел их?!

Иногда казалось мне, что, как это ни странно, мы приближаемся к цели. При этом мне даже трудно было представить, к какой! Но дорога, что расстилалась перед нами, становилась все утоптаннее. Все шире, все тверже была наша дорога: трава и кусты уже почти не мешались под ногами. Значит, неизвестная цель, к которой мы столь упорно стремились, недалека. Наверное, идущие за мной тоже поняли это. И, яростно стиснув рты, из последних сил сдерживая ликование, они рвались вперед. Кто утоптал дорогу для нас?

Я повернул голову. Странно, но пейзаж этот был мне знаком, как будто я уже видел его не раз… Ужасная догадка поразила меня. Неужели?! Неужели это мы утоптали дорогу и двигались по огромному кругу? Смотря назад, я узнал этот мертвый ландшафт. Гигантское кольцо, что утрамбовали мы своими ногами, белело под гулким солнцем.

Видимо, еще никто пока этого не понял. Нас было только двое, владельцев ужасной тайны: я и та птица, что сверху стерегла неустанно будущую свою добычу. Тень ширококрылого грифа стелилась над головами. Круглым острым глазом своим видел он необъятную эту равнину и ничтожную кучку людей, бредущих по одному оголтелому кругу. Наверное, он видел и меня, ковыляющего в отчаянии впереди толпы.

Кажется, я ошибся, когда подумал, что никто не узнал дорогу. Я чувствовал какое-то волнение у себя за спиной. Я боялся оглянуться. Постепенно все большее смятение овладевало толпой, голоса раздавались громче и громче, и я понял, что еще чуть-чуть – и меня просто распнут, как лжемессию.

Я круто свернул с дороги. Голоса умолкли, толпа не отставала. Я все так же не имел понятия, куда направляюсь, но, во всяком случае, мы разорвали круг. Теперь я смог бы оправдаться – мы не сбились с дороги, просто путь наш очень извилист. Бывшее население города следовало за мной неотступно. Иногда мне казалось, что мы стали уже единым народом – они, влекомые глупой надеждой, и я – их лжепредводитель.

Окончательно обессилев, еле плетясь по бездорожью, самые дальнозоркие из нас наконец заметили какую-то точку далеко впереди. Из последних сил мы убыстрили шаг. Уже можно было различить абрис неизвестного города. Впору было кричать, словно сбившимся с пути мореплавателям: «Земля! Земля!»

Очертания города проступали все явственнее сквозь жаркое марево пыли. И вдруг все мы замерли. Мы не верили своим глазам, но это был НАШ город. Половина измученной толпы, забыв о недавних надеждах, со слезами на глазах радостно бросилась к воротам. Оставшиеся обступили меня молча, без единого возгласа. Они встали в круг и начали плевать на меня… Не знаю, существует ли наказание позорнее этого. Оплеванный, я вошел в город.

Часть вторая. Беспамятство

Изгой

Два дня я спал в лопухах возле городской свалки. Поняв, что население города исчезло, машинисты перестали останавливать поезда на станции. Так что выбраться отсюда мне уже не представлялось возможным.

Никто в городе не хотел сдавать мне квартиру. Наконец на окраине мне удалось найти нелепую хромую особу, которая разрешила снять ее убогую конуру.

Комната, доставшаяся мне, была настолько невзрачна, что взгляд мой, не останавливаясь, скользил по безликой стене и упирался в дверь. Там за дверью начинался чужой мир. Я был одинок. Так одинок, как никогда еще в жизни. Этот дурацкий город, который еще недавно вызывал у меня лишь снисходительное недоумение, сделал меня изгоем.

В моей комнате не было ничего, кроме сломанного оборванного чудовища, служившего кому-то диваном, ужасной картины и чахлого цветка, непонятно каким образом здесь выжившего. Еще в комнате было одно подслеповатое окно и один обшарпанный стул. Если бы окно было даже большим и не покрытым многолетним слоем пыли, я боялся бы заглянуть в него: ничего, кроме кричащих мальчишек, мне не удалось бы разглядеть. Внезапно они заметили бы меня и заорали бы громче. И я, не слыша их через толстое стекло, знал бы наверняка, что кричат они обо мне: ведь я слыл бывшей знаменитостью, обманувшей весь город. Через мгновение кто-то из них схватил бы отвратительный комок глины, служивший им футбольным мячом, и с воем и руганью запустил бы его в меня. Тогда неровное стекло, отделяющее меня от улицы, загремело бы, разорвалось и окаянная дыра, образовавшаяся на месте окна, впустила бы улицу ко мне в дом… Я был счастлив, что мое окно покрыто пылью, словно броней.

Единственный пейзаж, криво висящий у меня на стене, намалеван был лет сто назад бездарным художником. Краски облезли, и сусальный старинный город с поблекшими frauen, их зонтиками и гувернантками уже никогда не пережил бы ренессанса. К тому же над площадью рисовальщик взгромоздил некое подобие чудовищного аэростата, готового рухнуть вниз и раз и навсегда уничтожить готический идиотизм их существования вместе с их аккуратными kinder.

Моя дверь не запиралась на замок. Его просто не было. Дверь мог открыть любой. Но никто не приходил… Сидя посередине комнаты на обшарпанном стуле, я думал о том, как прихотливо сложилась моя судьба. Как странно, что я, еще недавно пытавшийся сбежать из города, тосковал теперь по тому времени, когда был здесь властителем дум. Впрочем, все это теперь уже не имело никакого значения. Я оказался в этом городе, чтобы создать книгу. Все остальное неважно, уговаривал я себя, пытаясь обрести вдохновение и сесть наконец сочинять.

В этой квартире я жил не один. В коридоре голая лампочка на длинном проводе раскачивалась под потолком, освещая и хозяйкину дверь. Дверь в комнату, не менее безобразную, чем моя. Полки в ней были уставлены бесчисленными статуэтками кошек, козлов, гусей и прочей фарфоровой живностью, словно готовой в мгновение ока сорваться со стеллажей и придушить хромую свою госпожу.

У хозяйки не было имени. Во всяком случае, я никогда не слышал, чтобы кто-либо к ней по имени обращался. Долгое время вообще принимал я ее за немую, пока не услышал однажды, как пробормотала она на нечленораздельном своем языке целую речь, предназначенную фарфоровому зоосаду.

Каждую ночь я слышал крадущиеся хромые шаги. Она торопилась в ванну. Не менее часа доносился до меня плеск воды. И снова – крадущаяся хромая походка. Она пробиралась в ванну по несколько раз за ночь. Наутро хозяйка по-прежнему была не умыта, в старых заплатанных тряпках, стоптанных башмаках и с неизменным ведром в руке.

Что делала она в ванной?..

Я редко выходил на улицу. Почти как г-н Перл. Мне незачем было на нее выходить. Продукты из лавки напротив таскал мне соседский мальчишка, не преминув всякий раз скорчить отвратительную гримасу, вручая мне промасленные свертки.

Когда заходило солнце, в комнату через щели спускалась тень. В коридоре затевался первый поход в ванну. Хозяйка знала, что я не выхожу из комнаты в это время. Она убеждена, что ночью квартира, если можно назвать так то убогое место, в котором мы существовали, полностью в ее власти. Шаги ее замирали перед моей дверью. Мне слышалось легкое царапанье, шорох и… хромая поступь вновь доносилась до меня из коридора. Плеск воды.

Я не мог более вытерпеть это. На цыпочках подобрался я к собственной двери. Не часто она открывалась и потому зловеще скрипела. Прижавшись к стене, я прокрался по коридору. Треснутое стекло ванной было слишком высоко от меня. Я вскарабкался на шаткую табуретку. Голая тощая моя хозяйка, при тусклом свете мигающей лампочки гораздо более загадочная, чем днем, расставив на ванной мерзких фарфоровых котов, козлов и гусей, важно расхаживала перед ними, задрав подбородок и что-то торжественно бормоча. Потом вдруг подскочила к краю ванны, схватила одного из своих котов и, размахнувшись, что есть силы кинула его в воду. После чего свирепо погрозила пальцем своему зоосаду и вновь начала выхаживать взад и вперед, негодующе скрестив руки на своей тощей груди.

Мне стало нехорошо от этого идиотского зрелища. Я ушел в свою комнату. Я попытался заснуть…

Наутро она опять грохотала проклятым ведром в коридоре. Ленивый соседский мальчишка колотил ногой возле моей двери. Они с хозяйкой шептались в коридоре. Как они понимали друг друга? Мальчишка кинул сверток с едой под дверь и крикнул, чтобы в конце недели я не забыл рассчитаться. Гнусный лавочник. Еще ни разу я не задолжал ему. Видимо, моя аккуратность выводила его из себя.

Когда все затихло, я выдвинул свой стул на середину комнаты. Я сел на него и стал смотреть на дверь. В нее мог бы войти любой. Трепет охватил меня при мысли об этом любом. Но никого не было. Неужели никто не придет?! Господи, дверь моя не заперта…

Косильщик

– Хватит! – в конце концов закричал я сам на себя. – Пора сочинять. Я литератор!

Видимо, это подействовало. С тех пор каждое утро, в пять часов пятнадцать минут, я садился за сочинительство. Неожиданно я обратил внимание – именно в это время какой-то человек на другой стороне улицы стоял напротив окна и смотрел в мою сторону. Он был удивительно пунктуален: еще не было случая, чтобы он опоздал. Иногда мне казалось, что он видит сквозь пыльное окно нищее убранство моей комнаты и меня, невольно прячущегося от его взгляда.

У него невыразительное лицо, большая бритая круглая голова и торчащие уши. Его рот напоминал щель на широком лице, а светлые глаза, казалось, были наполнены пустотой. Внимательно оглядев мое окно, в пять часов двадцать минут он взмахивал механической пилой, потрясая ею в воздухе, словно грозя мне, рывком дергал шнур и обрушивал всю ее тяжесть на хрупкие кусты городского сада. Хрипящий, разрывающий звук пилы пронзал мой мозг и сводил с ума.

Меньше всего он был похож на садовника. То, что он делал, лишь с трудом можно было принять за стрижку кустов. Хотя никто и не мог бы предъявить ему никаких претензий. Соседи не поняли бы меня: ведь кусты после него выглядели аккуратными.

Думаю, никто не подозревал, что он методично и пунктуально убивал их день за днем. Его грохочущая пила терзала их ветки, сок с обрывками листьев брызгал из-под ее зубов, и обезглавленные кусты, превращенные его искусной работой в мертвые ромбы, квадраты и треугольники, застывали недвижно до следующего утра. За ночь они оживали, изо всех сил стараясь распрямить изуродованные ветви и скрюченные останки листьев. Но каждое утро он вновь являлся в сад.

Мне казалось, что физиономия его, обычно столь невыразительная, меняется, когда он принимался за работу. Черты лица искажались, рот начинал кривиться, словно судорога охватывала его, и наконец в глазах, в самой глубине их, зажигались два маленьких огня. Может быть, отблеск неведомого мне таланта отражался в них? Но я не мог без содрогания всматриваться в эту гримасу. Закончив свою дьявольскую работу, торжествуя, он поднимал голову, пристально глядя на мое окно. Словно он хотел спросить, по достоинству ли я оценил его труд? Но я, подглядывающий за ним в узкую щель между слоем пыли и рамой, отпрыгивал вглубь комнаты, пытаясь укрыться там от его испытующих глаз. Он стоял, широко расставив ноги. Он смотрел на меня не мигая. Вся одежда его была забрызгана сукровицей растерзанного кустарника. Лицо раскраснелось, по лбу, губам, подбородку текли капли густого зеленого сока, и он осторожно слизывал их, пробуя на вкус языком.

Как я ни старался, мне было уже не до писания. Я пытался обратиться к соседям с просьбой прекратить посещения странного косильщика или хотя бы сделать их не столь частыми. Но конечно, все было напрасно. Соседи не разговаривали со мной, а брандмейстер г-н Эш, презрительно оглядев меня, ответил, что не в его силах остановить стремительный рост кустов, который и вынуждает добросовестного работника каждый день являться на службу.

После неудавшейся роли Моисея, кажется, я ничем уже не мог заслужить прощения жителей города. Надо было выждать. Вскоре, я был уверен, они навсегда уже забудут о бесславном походе. А пока лишь один косильщик удостаивал меня вниманием каждое утро.

Еще издали я узнавал его тяжелую, переваливающуюся походку. Мне иногда даже снилось шарканье его толстых резиновых подошв о мощеную мостовую. Утром он приближался не спеша, переступая бесформенными налитыми ногами через сухие листья, шуршащие под порывами ветра. Я заметил, что у него почти не было шеи: большая круглая голова сидела как вкопанная на широких плечах. Да и само тело выглядело странно: оно как будто не имело четких границ, живот переваливался, а мясистые бока непрестанно подрагивали. Под мышкой нес он пилу. Ее ржавая цепь, намотанная на зубья, затаилась до времени, сдерживая их плотоядный порыв. Фигура его, плывущая в утреннем мареве, казалась мне гигантской. Мне иногда даже стало мерещиться, что, насладившись кустами, он войдет когда-нибудь в мою комнату. Он неспешно обезглавил бы чахлый цветок, что стоял на моей полке, медленно повернулся бы ко мне безликим своим лицом и, высоко вскинув скрежещущую пилу, занес бы ее над моим горлом… Впрочем, все это было лишь следствием моего растревоженного воображения.

Впервые, в тот день, я проглядел его. Я видел, как он приближается по безлюдной в столь ранний час улице. Я видел, как он входит в городской сад. Забравшись на стул, чтобы лучше его разглядеть, я приник к щели в окне и… потерял его из виду. Впервые он не стоял напротив окна. Беспокойство охватило меня: его вообще не было в саду. Я долго оглядывал кусты, но никого там не обнаружил. Вдруг он затаился и подстерегает меня? Но нет, я осмотрел все закоулки, ему негде спрятаться… Неужели он ушел? Но почему?! Внезапно, без причины? А вдруг он ушел навсегда? Если он не вернется, я никогда не смогу объяснить себе тайну его появлений и загадочности исчезновения.

Странно, я так привык к его виду, что растерялся. Неужели, думал я, теперь, отделавшись от этой тревоги, я вновь смогу сочинять свою книгу? Неужели со смехом я буду вспоминать нынешние мои страхи?.. Он исчез, растворился. Быть может, его и не было никогда и лишь моя больная фантазия создала этот ужасный образ.

Я отошел от окна в глубину комнаты и повалился на свой неуклюжий диван. Отсюда вся эта история казалась мне далекой и не очень правдоподобной. Неужели я, в здравом уме и сознании, еще вчера боялся какого-то садовника, который, скорее всего, даже и не подозревал о моем существовании? С чего я вообще взял, что каждое утро он смотрел именно на мои окна? Быть может, он вообще смотрел на окна соседки или просто пялил глаза в небо, считая там стаи ворон? Надо быть окончательно сумасшедшим, чтобы принять добросовестного трудягу за исчадие ада лишь потому, что его физиономия показалась вам неприятной! Да мне просто было никак не сосредоточиться на своем сочинении… Я представил себе, как уже завтра я, подшучивая над собой, рассказываю эту историю кому-нибудь из друзей.