Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Она не так уж и плоха, эта Сюзанна Пипл, сорок лет, девица, но в хорошей форме. Уже слегка подправленная с помощью косметической хирургии, коллаген на губах, гимнастика, массаж, личный банковский счет, путешествие, стабильность, быстрая речь. Она не слишком удивилась результатам последнего опроса общественного мнения, показавшего, что молодежь от пятнадцати до двадцати четырех лет очень даже высоко ставит семью, дружбу, работу, любовь, школу. Но тогда зачем давать им читать романы, наполненные депрессией и насилием? Вот именно затем. Это только усилит их конформизм.

На самом деле, мое досье… Она смущается… То, о чем она будет избегать говорить, станет, как обычно, тем, что является для нее самым важным… Дора? Конечно. Дора строптива. Никаких откровенных признаний, никаких взаимных исповедей, сдержанность… Почему так упорствует она в этой роли? Ведь это же именно роль, не правда ли?

«Литературная премия»? Ну же, обычный социоманиакальный контроль… Делаю вид, что мне страшно интересно… Беседа буксует… Сюзанна проглатывает свой чай… Я делами не занимаюсь… Еще одна ложная информация… Каталожный зал — пустое место, это просто-напросто ошибка той дурочки, которая, впрочем, пристает к Полю… И потом, «литература» это ведь политика?

— В общем, мне как-то сказали…

— Это вам Павлов сказал?

— То есть как это, Павлов?

— Он сказал вам, что я прокитайски настроен?

— Да… Но все это так странно…

— Я сам странный.

— Не надо только делать вид, что вы сложнее, чем на самом деле.

— Вы правы.

— Безумие молодости?

— Это точно.

— Вы видели «Жанну д’Арк»?

— Что?

— Ну, фильм?

— Нет. Я не хожу в кино.

— Никогда?

— Никогда.

— Но тогда что же вы делаете?

На этот раз все кончено. Сюзанна достает пудреницу, смотрится в зеркальце. В сумке начинает звонить ее мобильник. Ей пора уходить. Меня она уже забыла. Она оставляет на столе свою газету. Я вижу рекламу нового диска какого-то рок-певца с дурным голосом, в глаза бросается заголовок крупными буквами: «Я не люблю счастливых людей».



Ладно, сажусь в самолет на Вашингтон, где Дора ждет меня в маленьком домике среди деревьев. Какая-то подруга-адвокат уступила ей его на месяц. Погода прекрасная, деревья гигантские, особенно тюльпанные деревья Вирджинии, пылают желтым, зеленым, красным. Сам дом белый, нам дорогу перебегает белка. Будем бродить по берегу Потомака, вдоль ярко-синей воды. Ужинать в городе. Шеф кубинец, говорим по-испански.

Франсуа назначил мне свидание в совершенно особом местечке, Думбартонширские Дубы, удивительное слияние города и природы. Это такое место, основанное в тридцатые годы одной эксцентричной супружеской парой миллиардеров-фармацевтов, мистером и миссис Блисс, господином и госпожой Блаженство. Они (особенно она, Милдред) испытывали страсть к музыке и садам. Здесь, в 1938 году, Стравинский написал концерт, названный в честь этих дубов. Сады, спускающиеся каскадом к холму, спланированы и посажены, чтобы воскресить в памяти все европейские сады, потерянные из виду в конвульсиях мрачных годов. Сад французский, итальянский, английский… Растущие в беспорядке цветы, кустарники, просеки, прогалины… Я спрашиваю у Франсуа, может, такая планировка была подсказана «Божественной Комедией», и он, смеясь, отвечает мне: «Ты же сам видишь, что мы с тобой в Чистилище. — Здесь есть какой-нибудь определенный путь следования? — И не один».

Что делает он здесь, он, переодетый в ученого садовника? Отдыхает. Может, взялся, наконец, за Мемуары. Хотя сомневаюсь. Впрочем, молчок, это табу. Идем по солнечной стороне, вот и все. Как назвать это противоречивое состояние хаоса и покоя?

— Все, как ты хочешь, — говорит Франсуа, — поворот, сгиб, падение, взгляд, кто это там? безразличие, вспышка. В сущности, ведь ничего и не нужно, только позволить наброситься на себя, захватить. Утро, вечер, ночь.

Порой за какие-то несколько минут вся История оказывается здесь, живая, пульсирующая. А по ту сторону ограды вырисовываются мертвые. Ты узнаешь лица, отблески, жесты. Все невидимое, и тем не менее это здесь, это можно увидеть снаружи, реальное, осязаемое. От тебя это не зависит. Ты просто принимаешь, благодаришь. Даешь пройти.

Мы идем вдоль длинной сливовой аллеи, а теперь узкая каменная лестница неожиданно выводит нас к какой-то опушке, водная поверхность в виде эллипса. О ней и не подозреваешь, — и вот она тут как тут. Можно подумать, что это место приземления летающей тарелки. И по-прежнему, где-то в глубине, но далеко, очень далеко, на противоположном склоне, гигантские тюльпанные деревья, клены, бамбук, буки, густой и живой лес, золотое безмолвие.

— Они ждут, когда мы умрем, — глухо произносит Франсуа, — чтобы говорить о нас с наигранным волнением в голосе. Умрем для них, понимаешь?

Он опять смеется. Я знаю его, этот смех, смех изгнанника, страстный и равнодушный, смех радости не из-за чего, смех путешественника.

Возле Оранжереи цветник из роз. Мистер и миссис Блисс похоронены здесь же, в своем саду. Здесь полдень, в Париже шесть часов вечера, над нами солнце, там уже вечер. Справа проскальзывает белка, прячется среди узловатых выпирающих из земли корней дуба. В музыкальном салоне на красном клавесине надпись по-французски: «Лучше нежность, чем жестокость». Франсуа нажимает на «ля».

Через несколько дней он будет уже в Макао, с заездом в Гонконг. Если следовать китайской традиции, мы сейчас выполняем четвертую стратагему: спокойно пережидать врага, растрачивающего понапрасну свои силы. Здесь, среди прочих, возможны два последствия:

подчинить себе сложную ситуацию с помощью простого действия;

ответить на движение, самому никаких движений не делая.



Тридцать шестая стратагема, сформулированная, вне всякого сомнения, Тайным Обществом купеческой гильдии в Китае, была обнаружена, в конце тридцатых годов двадцатого века, на рынке в провинции Шаньси. Это маленькая книжечка, сброшюрованная в сборник медицинских рецептов. Война и медицина, разумеется, сюжет тот же. Поэзия и живопись тоже. Первое издание датируется 1941 годом, Чэнду (Сычуань). Его часто использовала китайская народная армия. Некто Мао, окопавшийся среди холмов, без сомнения, помнил об этом, когда писал:



Сражаться с Небом,
Сражаться с Землей,
Сражаться против Людей,
Какое бесконечное счастье.



Как бы я мог жить без Доры? Знать это невозможно. Люди притворно смеются над любовью, они мечтают о ней, сами утверждают обратное, они боятся ее, они скитаются вокруг, их от нее тошнит. Их охватывает ненависть, они не могут преодолеть пропасть, они боятся пропасть. Они и сами-то себя не любят, гораздо больше предпочитают смерть. Они осуждают себя, думают, что достойны ее, это становится их манией, безумием. Теперь я продвигаюсь по узкой тропинке, среди бамбуковых зарослей, чтобы добраться до дома. Он еще далеко, никого нет. Я сейчас в самом сердце Америки, как когда-то в Китае, неподалеку от Нанкина. Я вновь вижу того знаменитого философа, орущего однажды вечером на парижском чердаке: «Вы что, в самом деле хотите пропустить сюда, в Сену, огромный китайский фрегат?» Его пригласили кое-куда, чтобы слегка обследовать. Результат был вполне убедителен, он испарял ярость. Его так и оставили кричать в полной тишине. Философы безумны. Этот умер при всеобщем уважении. Альцгеймер, кажется.

Эти бамбуковые заросли мне нравятся. Они растут быстро, густо и высоко, как кусты или тубусы с нотами, прибывшие сюда с другого конца планеты. Мне приходит мысль позвонить в Париж госпоже Чан. Зажигается зеленый экран мобильника, код, поиск, и вот, наконец, нужная сеть. По ту сторону Марсова Поля раздается звонок. «Да? алло?» Я выключаю. Краткая вспышка китайского акцента.

Так вертись, вертись, маленький шарик-скиталец, со своими лесами, пустынями, горами, океанами и спутниками на орбите. Вертись, вертись, это все, что от тебя требуется.

Из левого кармана брюк я достаю перочинный ножик и на стволе тюльпанного дерева царапаю: Сирано.

Вспоминается незавершенность «Государств и Империй Солнца»:

«Это исходит изо всех тел, находящихся в космическом пространстве, то есть телесные образы парят в воздухе. Ибо эти образы сохраняют всегда, несмотря на их постоянное колебание, очертание, цвета и все прочие свойства и пропорции предметов, о которых они свидетельствуют; но коль скоро они весьма хрупки и тонки, они проходят сквозь наши органы, не вызвав никакого ощущения; они доходят прямо до души, где запечатлеваются, благодаря особой чувствительности ее субстанции, и таким образом заставляют ее видеть вещи весьма отдаленные, которые обычными нашими чувствами замечены быть не могут, и здесь это происходит как нечто вполне естественное, поскольку дух не заключен в грубую телесную оболочку, как в твоем мире…»

Сирано тоже мог бы сказать то, что один юморист, век спустя после его смерти, заметил о своих современниках: Non cogitant, ergo non sunt, они не мыслят, следовательно, не существуют. Против мышления все средства хороши. Например, балка, которая так кстати свалилась на голову нашего путешественника к иному миру. Земляне так привязаны к своим обычаям, это общеизвестно.

Он скончался 28 июля 1655 года, Сирано. Его похоронили в часовне монастыря Фий де ля Круа, настоятельницей которого была его тетка, Маргерит де Сирано. Могила его была разрушена во время Революции, монастырь превращен в угольный склад. Последний вздох в тридцать шесть лет? Рано.

Еще один умерший в тридцать шесть, 25 сентября 1626 года, его зовут Теофиль де Вьо, поэт юго-запада Франции. Что до него, то он приговорен к смерти по решению Парламента, уточнившего, что он должен быть «препровожден на Гревскую площадь и сожжен заживо, его тело превращено в золу, оная развеяна по ветру, а его книги сожжены». Поскольку арестовать его не удается, то сооружают чучело, одетое в точности как он, и торжественно предают его огню. Сам он бежит в сельскую местность, его арестовывают, два года он проводит в башне Монморанси, в изгнании, затем бежит на остров Ре, потом в Шантийи, потом в Париж, где, как ему представляется, король сможет его защитить. Но в конечном итоге, истощенный тюрьмой, он умирает.

Вот уже и дорога, а вдали дом. Оттуда, где нахожусь я, то есть с перекрестка, я могу наблюдать, как переливается Потомак в солнечных лучах бабьего лета. Несколько ворон. Вскоре становятся видны машины.

Я возвращаюсь, хочется спать, ложусь.

Но не сплю.

Кровать шевелится. Землетрясение? В Вашингтоне? Среди бела дня? Нет, это со мной что-то не так. Все продолжается десять непостижимых разуму минут. А потом огромная радость охватывает меня.



Сорок четвертую гексаграмму «Книги перемен», Гоу, «Перечение», можно передать еще как «Идти навстречу». Идеограмма представляет собой сексуальную близость. Вверху творчество, небо, внизу — утончение, проникновенность, ветер.

Комментарий уточняет, что мгновение встречи, его напряженность связаны с первопричиной. Нет и речи о том, чтобы как-то соотнести ее с собой. «Даже если встреча кажется случайной, она все равно уже произошла. Женский элемент, инь, здесь особенно активен. Проявить желание управлять этим процессом — было бы ошибкой. То, что внешне представляется как краткая встреча, может оказаться связано с творческой, созидательной силой».

Иными словами: «Небесное дуновение простерто над миром. Под небом есть ветер. Манна небесная падает вам с Неба. Пусть это исходит от вас и от книги жизни, это обещание чудесного периода созидания. Не ослабляйте внимания. Не удаляйтесь от небесного пути».

Прекрасно.



Вечером Дора долго целует меня. Мы любим друг друга, засыпаем. Просыпаюсь около трех ночи, ощущая какое-то забавное смещение. Все изогнуто, все отливает синевой, как на некоторых изображениях вид со спутника. Это именно Земля, она возле моего лица и, тем не менее, уже на некотором расстоянии. Я вижу какую-то часть сферы, но потеряю ее из виду, если это будет продолжаться. Идея состоит в том, что мы, Дора и я, «радостные преступники», благословенные и освященные «великим покоем». Никакой тревоги, только живое космическое любопытство. Время описывает круг, или, вернее сказать, оно взорвалось, оно медленно разматывается, оставаясь неподвижным. Для человеческого тела все происходит слишком быстро, о том, что совершается внутри него, известно немного, впрочем, оно не может долго бодрствовать и следовать за временем. Я понимаю, почему они защищаются. Они смотрят, слушают, дышат, прикасаются, но они почти ничего не видят, почти ничего не слышат, почти ничего не чувствуют. Синева ночного видения, истекающая стремительно, сливается вдали с ослепительной окружностью, желтой молнией. Тем не менее, она здесь, эта окружность, в углу комнаты. Тело, в котором живу я (но разве это жилище?), сейчас стало совсем крошечным, съежившимся. Еще пять минут назад я был, можно сказать, большим, теперь размеры изменились. Я позволяю увести себя, спокойно погружаюсь.

Утром, за завтраком, Дора рассказывает мне свой ночной сон. Она едет на машине по планете, носящей мое имя (спасибо), впрочем, вся вселенная представляет собой одну-единственную круглую сияющую планету, по которой она и прогуливается. Появляюсь я, иду большими шагами, заставляю повернуться шарик, подвешенный в пустоте или бесконечности. Мы здесь на краю мира, но, собственно, никакого края нет. Мир без берегов, только центр.

— Это было приятно?

— Очень.

— Как я был одет?

— Во что-то длинное, похож на монаха.

— Тела?

— Нет, никаких тел. Существа.

— Существа?

— Вещества-существа.

— Это что, бред?

— Надеюсь.

Мы сидим на деревянной террасе, окруженной деревьями, на солнце. Дора, растрепанная, еще в своей голубой шелковой пижаме. Она пьет апельсиновый сок. Затем:

— Ты веришь, что существовали люди, подобные нам?

— Вне всякого сомнения. Почти повсюду. Но об этом некому рассказать.

— Почему?

— Неходкий товар.

— Так делают счастливые люди, убежденные, что у них никакой истории не было?

— Вот именно.

Да, я очень хорошо себе их представляю, этих «без истории», чья история, возможно, только-только начинается. Они здесь, на краю мира, в этот самый момент. Толпа единичностей, неспособных к объединению, великая зыбкая тишина. Эти перешептывания, эти прикосновения, эти сверкающие глаза, эти плотно сжатые руки и ноги, как я их понимаю, как я их принимаю. Они прячутся, и они правы, не стоит возбуждать ненависть смертных или зависть богов. Их будут защищать в суде, не правда ли, в Трибунале неизбежного зла. Мэтр Вейс, это для вас. Докажите-ка нам невиновность «радостных преступников». Правда, у них нет никаких шансов быть оправданными, но все равно, защищайте их. Боюсь только, что ваши аргументы прозвучат слишком литературно, но давайте, у нас есть время выслушивать ваши басни. А потом нет, замолчите.

Дамы и господа, эти безответственные субъекты, которых нам надлежит приговорить, все до одного заслуживают суда китайского военного искусства: «Тот, кто ловок в стратегии, не приобретает ни славы за свою хитрость, ни награды за свою храбрость». Ладно, оставим их, у них нет истории, их мыслей не существует, их приключения мнимы, а правдивое повествование — перечень несчастий. Это нечто вроде внушительной компенсации, возмещения убытков, вознаграждения за понесенный ущерб. Ну, говорите же, несчастные, рассказывайте о своих сомнениях, своих тупиках, своем распаде, своих горестях. Центральное Бюро Леймарше-Финансье умоляет вас об этом. Жалоба — краеугольный камень их Империи. Жгучее рыдание все нарастает, из века в век, и замолкает, припав к подножию их вечности. Это универсальное проявление достоинства того, что принято именовать родом человеческим. Страдание и тупик, в котором оказалось человеческое существование, — ко всему этому без конца взывают, это финансируют, пропагандируют. Мы здесь не для того, чтобы веселиться, жизнь нисколько не забавна, и я готов вам немедленно это доказать при помощи сотни тысяч тягостных личных дел. Нет счастливой любви, дамы и господа, каждый и каждая несет в себе рассыпавшийся образ этой самой невозможности, как некий разрыв, сдавленный крик раненной птицы. Сама истина по определению тягостна, зато она позволяет председателям всякого рода обвинительных палат, а также их приятелям из администрации, уже отбыть в отпуск на Багамы или куда-нибудь еще, лежать на пляжах, которым не грозит загрязнение. Так воздержитесь говорить нам о криминальных страстях с их привкусом радости, это так же вышло из моды, как и абсурдная идея всемирной революции. Или уж если вам так хочется рассказывать все эти любовные штуки, делайте это хотя бы в единственно дозволенном стиле: клише и рекламные ролики, предварительно одобренные Бюро пустых Развлечений. И не забудьте главное: секс ведет к жестокости или меланхолии, мужчины и женщины могут ладить друг с другом лишь на время, необходимое, чтобы сделать фотографию и удачнее продать продукт. Все остальное — потерянное время, в бюджете не заложено.

Однако же мы, стратеги личной жизни, без славы и награды, — по крайней мере, некоторые из нас, — если и пишем свои Мемуары, которые не будет ни прочитаны, ни поняты, мы возвращаемся в ночь, то есть к истинному свету. Наши безвестные сообщники рассеяны по всем городам мира. Здесь, в Вашингтоне, в парке. В Сан-Франциско, в Торонто, в Нью-Йорке. В Амстердаме, на берегу канала. В Париже, в старинном подвальчике неподалеку от острова Сен-Луи. В Лондоне, Берлине, Мадриде. В Венеции, возле морского вокзала. В Вене, Тюбингене, Варшаве. В Праге, возле самого замка. В Токио, Сингапуре, Каире. В километре к югу от замка Марго. В Барселоне, на Рамбла де ла Флорас, в Иерусалиме, Кейптауне, Буэнос-Айресе. В Шанхае и Пекине, против всякого ожидания. Все эти места, какими бы разными они ни были, похожи: их объединяет какой-то особый покой.

В тишине я думаю о Франсуа, глядя на железнодорожный паром, прибывающий в Макао, что на широте Китая. Вот он пересекает расширенное устье Жемчужной реки. Замечен ли он триадой 14 К Гонконга? В конце концов, возможно, и нет.



Чтобы передвигаться по Нью-Йорку, садимся в наземное метро, живем на самом Манхеттене, в квартирке, которую на время уступили Доре, окна прямо на юг. Всегда очень яркое солнце в неподвижном синем небе. Много спим. Вчера вечером Клара давала концерт в Линкольн-Центре. Невероятна, как всегда. То, что главный мыслитель двадцатого века — по этой самой причине систематически подвергавшийся клеветническим нападкам, как и положено, — называет «чудом близкого».

Рояль, тимпан, пальцы.

«Вспышка приходит оттуда, где царит покой, как если бы и сама она была покоем».

Вероятно, это отголосок Майстера Экхарта (это идет через Моцарта, которого Клара играла всем своим телом):

«Озаренные этим светом, просыпаются все силы души, и обостряются внешние чувства, благодаря которым мы видим и слышим, а также чувства внутренние, которые мы называем способностью мыслить: насколько они полны и насколько неисчерпаемы — вот это чудо. Я могу с такой же легкостью размышлять о том, что находится за морями, как о том, что рядом со мной. Вне мышления существует интеллект, поскольку он еще находится в состоянии поиска. Он ищет повсюду: бросает взгляд то туда, то сюда, берет и оставляет. За интеллектом, который находится здесь и в поиске, есть другой интеллект, который здесь уже не ищет, который здесь существует в своем простом, прозрачном существовании, который здесь в плену этого света. И я сказал уже, что, озаренные этим светом, просыпаются все силы души. В мыслях просыпаются чувства: насколько они возвышенны и насколько неисчерпаемы, никто этого не знает, кроме Бога и души».

Или еще:

«Сказано: „Павел поднялся с земли и, открыв глаза, не увидел ничего“.

Мне кажется, что эта небольшая фраза содержит четыре смысла. Один из них такой: когда он поднялся с земли, открыв глаза, он не увидел ничего, и это небытие было Богом: ибо, когда он увидел Бога, он назвал его небытием. Другой смысл: когда он поднялся, он не увидел ничего, кроме Бога. Третий: во всех вещах он видел только Бога. Четвертый: когда он увидел Бога, все остальное он воспринял как небытие».

Или еще:

«Мы говорим, что человек должен быть столь бедным, каковым он в действительности не является, и что у него не должно быть пространства, где мог бы действовать Бог. Там, где человека сохраняет определенное пространство, он сохраняет отличие. Вот почему я молю Бога, чтобы он освободил меня от Бога, ибо мое существо над Богом в той мере, в какой мы воспринимаем Бога как первопричину появления всех созданий; ибо лишь в том Божьем существе, в котором Бог находится над этим существом и над самим отличием, именно там я был самим собой, там стремился быть собой и познавал себя самого, чтобы сотворить того человека, каким являюсь. Вот почему я есть причина себя самого сообразно моему существованию, которое вечно, а не сообразно своему будущему, которое преходяще. И вот поэтому я не-рожден, и поскольку я не-рожден, то никогда не могу умереть. Коль скоро я не-рожден, я был вечно, я вечен и должен вечно существовать. То, чем являюсь я по рождению, должно умереть и быть уничтожено, ибо это смертно; вот почему оно искажается со временем. При моем рождении родилось все, я был причиной себя самого и всего; и, захоти я, не было бы ни меня, ни всего остального; а не будь меня, „Бога“ не было бы тоже. Я являюсь причиной того, что Бог есть именно „Бог“, не будь меня, Бог не был бы „Богом“. Знать это не обязательно».



Насколько помнится, этот странный монах предпочел исчезнуть, чем позволить, чтобы его сожгли. Неизвестно, что с ним сталось после приговора и его отказа от своих слов, что, впрочем, он перенес довольно легко. Мы абсолютно точно знаем лишь одно: в 1329 году он был мертв. Специалисты сравнивают его часто с Лао-Цзы.

Первые проповеди, подписанные его именем, вышли в Базеле в 1521 году.

В черном списке Центрального Бюро Леймарше-Финансье его имя появилось с такой пометкой; «Категорически нежелательно».

И не без причины.

Однако, Центральное Бюро это все же не Инквизиция. Цель остается той же, но изменились методы. Все книги должны быть напечатаны, вот только не должно остаться никого, кто бы их прочитал. Это, надо признаться, гораздо более эффективно, невинно, радикально, показательно. Как видите, все в вашем распоряжении, но как-то не идет. Слишком утонченно, слишком сложно, недостаточно реалистично. В крайнем случае, это как иврит, греческий или китайский.



Позже, в ресторане с Дорой и Кларой, после концерта, я разглядывал тела, двигавшиеся, словно в каком-то странном сне. Они вставали, садились, разговаривали, звонили, ели, пили, выходили в сортир, возвращались на свои места, как ни в чем не бывало. Я отчетливо видел их скелеты, черепа, все их органы, кожу, жировые отложения, одежду, наброшенную на все это, пиджаки, брюки, трусики, платья, колготки, драгоценности, вдохи-выдохи, клетки, выделения, половые органы, находящиеся в более или менее спокойном состоянии, сперматозоиды, яички, почки, легкие, сердца, печенки, подтекающую мочу, дерьмо на подходе. Вращаясь по кругу, сомнамбулы никуда не передвигались. Ощущение скорее трагическое? Да нет. Комическое? Тоже нет. Просто так, как есть, вот и все. Разочарованные мужчины, взвинченные от духоты и скученности, женщины, озабоченные проблемами возраста или денежными затруднениями. Страхи, смирение, скрытность. Огромный рынок, функционирующий круглые сутки.

Я мог бы находиться где-нибудь в другом месте, в другом городе, в другом квартале, ничто бы не изменилось. Актеры, в большинстве своем даже не подозревающие об этом и от этого еще более убедительные. Но, в очередной раз, «просто так», окруженные толпой, проездом, изменчивые. Перекатываются мышцы, лица старательно принимают разные выражения, вены и артерии пульсируют, внутренние органы делают свою работу, и слабые сигналы исходят из области либидо, каковая сама по себе настроена на слепое одобрение. Они здесь? В самом деле здесь? Идиотский вопрос. С той самой минуты, когда соотношение сил подтверждает это, никакой паники. Обмороки тут же будут забыты, равно как и всякие крики, кризисы, критика, криминал. Бог рассматривает свое незначительное творение, с его потоками испарений. Вновь засыпает. В целом, как он считает, затея более или менее удалась, во всяком случае, кровообращение.



— Что-то не так?

— Все в порядке, сейчас вернусь.

Дора взяла меня за руку. Клара смотрит на меня.

В какой-то момент я выхожу на Бродвей. Моросит, я зажигаю сигарету. Балет продолжается, скелеты, оболочки, скелеты. Вокруг шум и возбуждение, и вместе с тем необыкновенный покой. Начни сейчас стрелять минометы и пулеметы, началась бы бомбардировка с пикированием — было бы то же самое. Я в рентгеновском кабинете, больше ничего не происходит, разве что, быть может, музыка. Все равно какая. Или мысль. Или вспышка, да-да, вспышка, идущая от равнодушного океана.

— Все в порядке?

Я вернулся в шум помещения, придвинувшийся ко мне людской гул. Тут же заговариваю с Кларой, о ее манере начинать медленное движение, огромный пустынный пляж, о ее финальном кадансе, о ее блестящей технике, сохраняющей все привкусы и ароматы. Особо трудными местами в произведении она подавляет оркестр, который она взяла приступом, смяла, изнурив музыкантов до предела. Она-то сама в великолепной форме, веселая, сияющая. Сквозь нее я вижу тоже, и сквозь Дору, которая вновь взяла мою правую руку, вижу все их косточки. Они потрясающе мертвы и вместе с тем живы. Никогда не видел их такими живыми. Чудо близкого. Наклоняюсь, чтобы их обнять.

— Все в порядке?

VII

По китайским понятиям, утки-мандаринки, yuan yang, считаются неразлучными. Это выражение по-китайски стало символом влюбленной пары. С другой стороны, что делают любовники? Часто они на лошади («заниматься любовью»), они спускаются с лошади («испытывать оргазм»). Есть еще такое понятие, как «растворившаяся душа», xiao hun, то есть то, что мы обозначаем техническим и сухим термином «оргазм». Это зависит от них. Им случается играть на флейте или зажигать огонь по ту строну гор, что понятно без труда. Цветущая ветка означает мужской половой член, а убранная цветами комната или пион — женские половые органы. Вот вам и проблема сада, мы преодолеваем нашу млекопитающую природу. Женщина, которая влезает на мужчину, означает «проглотить и выплюнуть», распущенность, lang, сравнивается с морской пеной, весна, само собой разумеется, намекает на возбуждение. Все это является частью игры облаков и дождя, уип уи, ничто не ново под луной.

Ива — дерево преимущественно этого региона. Оно вызывает в представлении гибкую женскую талию, а что касается множественного числа, то выражение «цветы и ивы» («fleurs et saules») обозначает бордели, публичные дома, как выражались прежде, дома терпимости.

За более подробными разъяснениями (имеющими отношение как к алхимии, так и к военному искусству) обратимся, среди прочих трактатов, столь же недвусмысленных, сколь и скучных, к Ta-lo-fou, или «Поэтическому эссе о Высшей радости». Написавший его По Синь-Кин умер в 826 году нашей эры. Некий ученый добавил к этому трактату комментарий, подписавшись именем «Отшельник верхом на Черепе». Решительностью он не отличался.

Вот: «Это эссе описывает жизнь человека от рождения до смерти. Если там и присутствуют несколько непристойных отрывков, так это в той мере, в какой необходимо было описать со всей реалистичностью наслаждения сексуальных отношений. Ибо изо всех радостей, какими обладает человечество, нет ни одной, превосходящей эту, вот почему я назвал это эссе „Поэтическое эссе о Высшей радости сексуальных отношений Инь и Ян, Неба и Земли“. Что до известных терминов, я употреблял их без ограничения, дабы позабавить читателя».

Эта книга, как и все китайские эротические пособия (а бог знает, существуют ли такие), входит в адский список Центрального Бюро, в котором зато рекомендовано невероятное количество порнографических книжонок и фильмов, способных вызвать отвращение к сексу у батальона насильников. В секретных инструкциях уточняется, что все сексуальное должно быть представлено, как нечто механическое и скотское, описанное языком ad hoc. Это должно быть уродливым и дебильным. «Высшая радость», и это очевидно, считается цензорами особо опасной формулировкой, как, например, если бы наркоман, вместо того, чтобы потреблять свою наркотическую дрянь, впав в скотское, тупое состояние, как ему и положено, начал бы вещать о переполняющих его восторгах. Нет, зарплату платят отнюдь не за это. Зато они могут трахаться, сосать друг друга, выгребать до основания, кричать (или притворяться), мастурбировать, заниматься содомией, — никаких проблем. Бордель ведет к Труду, это общеизвестно. Бордель или суровое Воздержание — два столпа власти. В Небесах парит Вселенская бестактность, постоянно действующая параболическая антенна. Дирекция Человеческих Ресурсов, разумеется, организовала Ведомство Фантазмов, а еще, лет двадцать тому назад, изобрела Операционные Диваны. Истерия одобряется, невроз навязчивых состояний приветствуется, рассказывайте про свои сны, симптомы, разоблачительные оговорки, комплекс кастрации, зачаточное внушение. Недомогание — доказательство цивилизованности. Знак равенства обязателен. Ваше бессознательное является фактом. Папа и Мама, Мама в особенности, функционеры высшего звена в Центральном Бюро. Все как один носят фамилию Лежан. Вам отсюда не выбраться, и не надейтесь, любая ваша реакция предусмотрена, а захотят они получить в результате Высшую Тревогу, вам что-нибудь впрыснут соответствующее. Это хорошо, что вы живете в страхе.



В предисловии к своей знаменитой книге «Сексуальная жизнь в древнем Китае», вышедшей летом 1960 года, Роберт Ван Гулик рассказывает о своей находке (тот же год, когда были найдены Рукописи Мертвого моря):

«В 1949 году, занимая пост советника посла Нидерландов в Токио, я случайно наткнулся у одного старьевщика на серию старинных клише. Речь шла об эротическом альбоме периода династии Мин, озаглавленном „Расположение сил в Блистательной Битве на Цветущем поле“. Эти материалы вели свое происхождение из старинного феодального дома Западной Японии, который в XVIII веке поддерживал тесные связи с китайскими торговцами. Подобные альбомы в наше время являются большой редкостью, и поскольку их художественная ценность может быть сравнима лишь с их общественной значимостью, я счел своим долгом сделать находку доступной другим исследователям. Первой моей мыслью было отпечатать ограниченный тираж этих клише и опубликовать их с коротким предисловием, где я обрисовал бы историю китайского эротического искусства».

Ван Гулик особо подчеркивает крайнюю целомудренность и, следовательно, цензуру, которая свирепствовала в Китае в период правления маньчжурской династии (1644–1912). Он осознает, как и другие, до него, что наткнулся на настоящий клад:

«Если на Западе отсутствуют какие бы то ни было письменные свидетельства о сексуальной жизни в Китае, так это в большой степени оттого, что наблюдатели, принимая во внимание все эти строгие ограничения, с трудом могли собрать на месте надлежащие данные. Я не нашел ни одной западной публикации на эту тему, которая представляла бы серьезный интерес, что же касается всякого барахла, в нем недостатка нет».

Наконец, он замечает, и это, безусловно, представляет для нас большой интерес, что до тринадцатого века в этой теме — разделение полов — не было ничего запретного, и о сексуальных отношениях писали и говорили совершенно свободно.

Марко Поло, который говорил по-турецки и по-монгольски, но не по-китайски, наблюдал все эти проблемы «извне». Но и он слышал о куртизанках из города Кинсай (сегодня Ханчжоу, бывшая столица Китая во времена династии Южный Сун, знаменитые сады, Пагода шести Гармоний, построенная в 970 году):

«Эти дамы в высшей степени сведущи и превосходны в искусстве обольщения и ласк, они знают слова, которые находят отклик у мужчины, кто бы он ни был; так что иностранцы, однажды испытавшие с ними оргазм, уже больше не владеют собой и до такой степени покорены их нежностью и очарованием, что, возвратившись к себе, они говорят, что были в „Кинсае“, то есть в небесном городе, и с нетерпением ждут момента, когда доведется им вновь туда вернуться».

Разумеется, Клара не больше разбирается в творениях Майстера Экхарта, чем Дора в древнем Китае. Но так же верно и то, что их тела знают и умеют гораздо больше, чем сами они способны выразить словами. Вот в чем суть. Клара играет на рояле, словно совершает некое мистическое действо, Дора, будучи адвокатом международного уровня, подает себя, словно роскошная куртизанка. То, чем в действительности является человеческое тело, не имеет ничего общего с мужчиной или женщиной, которым оно принадлежит. Совпадения крайне редки. Все противоречит друг другу, начиная с самих «нанимателей». Возьмите реалистические романы: они сводятся к поверхностной информации, любой из них этим и довольствуется, пена, приблизительность, шлак, всякого рода ограничения, рамки, сомнения, фрустрация, маленькие слуховые окошки. Это может выглядеть, как сама реальность, тягостная, грубая, глухая реальность, не правда ли. Вот я выписываю, почти наугад, заметки по поводу одного романа конца двадцатого века:

«Разложение это смерть в сопровождении времени, смерть еще живая, это то, как смерть физически касается жизни. В ту двойную партию, которую играют литература и убийство, вмешивается — и вполне вписывается — жестокость, не имеющая больше ничего общего ни с обычным преступлением, ни с высшим совершенством: здесь идет борьба с памятью, той памятью, которую литература размещает на огромном кладбище, где все больше крестов над могилами и все больше каменных стел, посвященных жизни».

Дора:

— Правосудие исходит из того, и не без основания, что каждый человек виновен. Моя же задача доказать, что каждый невиновен.

— Прямо-таки каждый?

— Ну да.

— Вполне в евангелистском духе.

— Что?

— Дьявол действует и обвиняет. Параклет защищает.

— Параклет?

— От греческого paraklètos, адвокат. Святой Дух собственной персоной. Третий игрок, наименее известный. Защитник, Утешитель.

— Ну-у!



Клара:

— Почему «китайская игра»?

— Двадцать восьмая стратагема: «Подняться на крышу и убрать лестницу».

— А-а.

— Или вот:



«Увидеть сияние солнца в струях дождя,
Напиться из родника в языках пламени».



— Ну-у!



Следовательно, играют они обе. Одна своими слухом и пальцами, другая своими хитростью и голосом. Такова их природа. Что касается Франсуа, то он давно уже замкнулся в своей страсти, ставшей стратегией, он не говорит ни о работе, ни о результатах, можно подумать, что единственная его деятельность — ничегонеделанье. «Не делать ничего, однако это самое „ничего“ так и не будет сделано»: еще одна старинная китайская головоломка. Это не показывается, не доказывается, но, в данном случае, ясный день — тайник куда более надежный, чем сумрак. «Все показать — значит, все затемнить», таково условие игры. Можно сгустить краски, можно холодно утверждать: «Среди стратегов прежних времен лучшим генералом являлся тот, кто был способен позволить истребить половину своей армии».

Этот принцип применим, прежде всего, к вам самим. Вы и есть армия.

Я же с самого начала просто пытаюсь описать иной способ быть и жить.

Скромный проект: однажды, после грозы, найти том на развале у букиниста.



Читатель, или читательница, открывает эту книгу, перелистывает ее, дает перевести, смутно понимает, что автор, должно быть, являлся участником заговора, имеющего разрушительные цели, и что личность его установить непросто. События, о которых идет речь, уже далеки, о них сохранились лишь весьма противоречивые воспоминания, большинство историков относит их к числу «мятежей без последствий». Рассказчик начинает со стремления покончить с собой, не делает этого, встречает женщину, которая переворачивает все его существование. Дора молодая красивая вдова, адвокат, чей муж, скоропостижно скончавшийся, владел обширной библиотекой. Старинные книги, редкие рукописи, коллекционные экземпляры. О, вот оригинальное издание Сирано де Бержерака, этого киногероя, персонажа французского фольклора той эпохи. Вы знаете, этот тип, у которого был чудовищный нос, младший сын гасконского дворянина, бретер и бесстыдный лгун, тайно влюбленный в Роксану, был убит. Есть еще известная пианистка Клара, весьма таинственный персонаж, а еще Франсуа, последний, возможно, является китайским шпионом.

В целом автор довольно критично настроен к обществу своего времени, но, в сущности, общество, за исключением кое-каких преобразований технического порядка, всегда одно и то же. Многочисленные аллюзии на тему Китая, что, скорее, даже забавно для западного автора этого периода. Что он хочет? Чего ищет? Похоже, рассказчик ведет подпольную жизнь, устроенную довольно свободно, особенно в любовном плане. Поскольку думает он о многих вещах одновременно, рассказ его зачастую напоминает полотно в стиле кубизма. Порой нить повествования теряется, но потом непременно находится.

Некоторые пассажи весьма невразумительны и, похоже, навеяны другими книгами. Вот этот, к примеру, явно автобиографического характера:

«Слабость или сила, вот и ты, все-таки сила. Ты не знаешь ни куда ты идешь, ни почему идешь, входи повсюду, отвечай на все. Тебя не убьют, вернее, убьют не больше, чем если бы ты уже был трупом. Утром у меня был настолько потерянный взгляд, вид настолько измученный, что те, кого я встретил, должно быть, меня не увидели».

Как сказал бы литературный критик пекинского издания «Таймс»: «Кажется, я это где-то уже читал».

Столь же невразумительным представляется китайское выражение «золотой кузнечик линяет». Автор (или рассказчик) напрасно объясняет нам, что речь идет о старинной формуле алхимиков, а именно о том «моменте, когда адепт, чье тело стало легким и летучим, освобождается от своей телесной оболочки, чтобы радоваться, устремляясь в бесконечность», мы плохо себе представляем, о чем это он, если только это не очередное закодированное послание. В начале третьего тысячелетия подобного рода аллюзии выглядят, по меньшей мере, странно. «Золотой кузнечик», ну и что?

Подобное же недоумение вызывают эти фразы, представленные как творчество некоего мыслителя двадцатого века:

«Изумление открывает те двери, что прежде были закрыты».

«Ожидание безмятежное и доверчивое».

«В воображении все становится уединенным и неспешным».

«Счастливая мысль находит свой путь».

Что все это означает? Ожидали получить роман, а в итоге имеем якобы подлинные высказывания главной героини, вроде: «Никто из этих людей не осознает, что истина, единственное чудо, это мгновение, уже оставшееся позади в тот момент, когда ты произносишь слово „мгновение“».

Над чем тут смеяться?

И все же следует признать, эта книга обладает некоторым очарованием. Вы ее держите в руках, она держит вас. Быть может, это и есть результат некоей особой очень старой китайской технологии:


«Когда открываешь ее, эта книга заполняет пространство во всех его направлениях, когда закрываешь, она сжимается и прячется в свою тайну.
Ее вкус неисчерпаем,
здесь все верно и истинно.
Хороший читатель,
исследуя ее для своего удовольствия, находит к ней путь;
отныне, до конца своих дней, он будет ею пользоваться,
но ему так никогда и не удастся дойти до конца».


Как мы видим, скромность этих китайцев не мучила. Кто знает, не таят ли они, за своими улыбками, наивысшие притязания?

Что же касается автора, не преувеличивает ли он, когда безапелляционно утверждает; «Это потрясающе, оно здесь, прямо на свету, и никто этого не видит»?

Оно — это что?



В исторических отсылках также нет недостатка здесь, в этом странном повествовании, в котором рассказчик уходит, приходит, занимается любовью, порой подвержен головокружению, прекрасно ладит с двумя яркими женщинами, переходит от восторженности к депрессии, редактирует статьи для одного научного издательства, читает, слушает музыку, прогуливается, спит, пытается оторваться от преследования в лице тех, кого он именует всемирным наблюдением Леймарше-Финансье. Следует отметить параноидальный и, вполне вероятно, извращенный характер подобного поведения. Значит ли это, что подобный индивид, явный анархист при всей своей маскировке, отрицает эру Технического прогресса? Да нет же, напротив, текущий процесс, похоже, способствует его планам, как если бы разного рода опустошения, имеющие место все чаще и чаще, делали бы в его глазах красоту — более ярко выраженной, мгновение — более наполненным. Как если бы конец некоей истории и некоего мира открывал другую историю и другой мир. Эстетская позиция, скажут некоторые, пожимая плечами. Не факт. Возможно, начинание это более гибельно и вредоносно, чем кажется. Да, нелепо, да, никаким успехом и не пахнет, но внимание: этот тип, похоже, весьма настойчив, кто знает, какой азиатский витамин укрепляет его силы. Впрочем, лучше об этом не говорить вообще.

Смотрите, как он рассказывает (опять эти китайские дела!) про то, как посещает «границы страны сновидений». Он утверждает, будто оказывается там перед двумя стелами с вертикально сделанными надписями. Первая: «Когда ложь становится истиной, истина — не более чем мираж». Вторая: «Когда небытие становится реальностью, сама реальность опрокидывается в небытие».

Довольно странное испытание. Как и эти беспрестанные намеки на войну (какую?), о которой мы постепенно понимаем, что она касается, без сомнения, повседневных отношений и событий. Что означает, к примеру, искусство «невидимых перестановок», иначе говоря, плавный переход одного образа в другой? Читаем: «За кажущейся неподвижностью армии могут скрываться сложные перегруппировки войск, которые позволяют генералу практически незаметно передвигать свои подразделения в пределах диспозиции, лишая противника возможности предусмотреть направление очередного удара».

Ну да, и что? Один к одному определение романа.

А вот еще: «Убирать балки, менять опоры таким образом, чтобы дом не шелохнулся».

Или еще, пассаж из «О тайных фракциях», в основе — четыре целых числа (Небо, Земля, Ветер, Облака), четыре фракции (Дракон, Тигр, Птица, Змея), кроме того, одна фракция лишняя, но какая? Так ли важно нам знать, что ось Восток-Запад называется Небесным равновесием, в то время как ось Север-Юг управляет Землей? Нам вполне хватает и метеосводок. Может, нас вновь хотят погрузить в концепцию Природы, которую мы давно уже забыли? К чему вся эта агитация?

Нет, вернемся к старому доброму семейному роману, который уже доказал, что основан на хорошем знании психологии, и продолжает доказывать. Не без горчинки, но так уж положено. Модернизированная инструкция по применению продается в любом супермаркете. Опыты в области генетики, ненависть полов и отдел «Все для геев» нас защищают и охраняют. В нас зарождается новый гуманизм. Праздники, полиция, войны, катастрофы, праздники, полиция, новые праздники. Восторженный бег к краю пропасти, включите звуковое сопровождение.

Клара хочет еще раз увидеть Фрагонара из Фрик коллекшн[16]. Идем туда утром, рука об руку. На ней черные шерстяные перчатки, я стараюсь как можно меньше нажимать на ее пальцы, кисть, руку. Она не приемлет подобного рода контакты. Мы чувствуем себя уверенно.

Погода по-прежнему прекрасная, свежо, можно подумать, что синева потому так и полыхает, что хочет стереть самое себя. В квартире Доры, на четырнадцатом этаже, солнце только что сверкнуло мне прямо в глаза, когда я писал.

Вот, наконец, мы перед панно. Почему они закончены в Нью-Йорке? В каком порядке следует их читать? Выбор есть: «Успехи любви» (или «Мечтания»), «Любовные письма», «Настойчивые ухаживания», «Возлюбленный, увенчанный короной» и, самое странное из всех, «Встреча».

У этого французского художника, которого ненавидят все закомплексованные создания на свете, все остается противоречивым, открытым, без какого бы то ни было разрешения. Столько всего совершается, и ничего не происходит. Мы словно во вспышке за секунду за, или за секунду после. Затем ничего справа, ничего слева, у сцены нет ни входа, ни выхода. Его интересует сам момент появления, здесь, прямо посреди леса, или в тщательно возделанных садах, в цветущем розарии. Есть еще статуи, порой кажущиеся более живыми, чем люди, жизнерадостные окаменения, застывшие движения, притворные изумления, подавленные крики, много рук, существующих отдельно от тела, позы, вызывающие смех. Растительность — это и есть место действия, кружевной зонтик — словно финальная точка. Взгляды могут различаться, любые сходства приводят к развязке, счастливые встречи длятся ровно столько, сколько нужно, чтобы успеть ухватить их в красках. Это комедия случайностей, что разыгрывается между бабочками-людьми, личность установить не представляется возможным. Случайное предлагается, словно качели в глубине. Есть, разумеется, хождения по кругу, вибрация, возбуждение, какое-то оживление то там, то тут. Танцуют с завязанными глазами, смотрят вдаль через подзорную трубу, слепые и зрячие, касаются друг друга, теряют, меняются местами. Но пароль, и это понимают все, таков: рассеивание. Встреча — это фиксированная вспышка, случайность, чудо. Мужчина, женщина, они почти сходны, и от этого еще более различны. Их чествует растительное изобилие, трепещущие деревья, мгновенно распускающиеся цветы, но все вот-вот растворится, рассыплется, чтобы возродиться в то же самое мгновение, или чуть позже, а может быть, и никогда. Невидимое дыхание наполняет картины. Листва и водопады все понимают. Это праздник в стране, отменившей все прочие страны, взгляд, никуда не направленный.

Чем меньше по размеру персонажи, тем больше объединяют они пейзаж. Глаза повсюду, но никто не видим. Сближения могут происходить все равно где. Это настоящий вальс зеленых, желтых, красных. Вот, к примеру, «Читательница» (в Вашингтоне), она здесь не для того, чтобы читать, что за мысль, но чтобы ощутить себя самое в своем корсаже, в своем тяжелом, с множеством деталей, платье, ощутить свои банты, свои груди, свои подушки. Впрочем, это и называется читать. В панно, выставленных в Нью-Йорке, в которых никто уже, похоже, не замечает эротического смысла (исчезнувший вид? преждевременно для другой эпохи? животные, пришедшие на смену человеку?), замысел вполне ясен: как на одном и том же панно заставить исчезнуть оба пола? Вы мне скажете, что это само собой разумеется, но ничего подобного, это и есть самое сложное. Ничто не предрасполагает к тому, чтобы два человеческих вида, столь различные, стали ладить друг с другом, уживаясь на одном пространстве, в одном времени. Стало быть, надо хитрить, лукавить, измышлять, предугадывать.

Эта юная женщина в шелках, с глубоким вырезом, опрокинутая к подножию колонны, увенчанной сферическим циферблатом часов (можно заметить римские цифры, причем двенадцать — внизу), расскажет нам о многом. Она измучена, почти в беспамятстве, левая рука расслаблена, другая, совершенно явно, ведет ладонь между бедер. Рыжая осень. Чуть наискось на сфере (задетой, словно случайно, тенью напряженного полового члена) маленький энергичный амурчик протягивает руку к полуденному горизонту, к будущему. Он показывает истину образа. Желание ребенка? Несомненно. Но он здесь, божественный младенец, он уже здесь, можно не тратить биологические материалы. Да, о нем мечтают, но мечтают с открытыми глазами, без притворства и расчета. Он — участник праздника. Колонна без верхушки, обозначающая застывшее время, бабочка-амур, указывающий измученной девушке на себя самое, точное определение места-источника ее возбуждения: можно ли желать большего? Фаллос в октябре. Округленность и спазм. Желанная беременность и мастурбация. Успех в любви.

Если что для меня сейчас имеет значение, так это рука Клары, вложенная в мою (перчатки она сняла). Она неподвижна, она мысленно музицирует в интерьере этих картин, она склоняет голову от удовольствия. Сейчас мы поцелуемся в такси. И ничего больше: вечером она улетает в Токио.



У меня свидание с Чу Та в Музее «Метрополитен». Хотя он и умер в 1705 году, он здесь целиком и полностью в своих свитках, «Вечерний туман», «Глаза, поднятые к горизонту», «Последнее уединение», «Одинокий путник». Он появляется, исчезает, появляется вновь. Используемые им подписи столь же экстравагантны, сколь и многообразны: своя собственная гора, жилой дом, ослик, человек, передающий знамя, монастырь в снежной шубе, просто снег, полная луна, лесоруб в разрывах облаков, хлев, годы, написанные прописью… В шестьдесят лет он, похоже, выбрал себе такой псевдоним: Panta-shan-jen, «житель гор и его восемь востоков». Восемь направлений пространства? Единственный росчерк чернилами.

Само собой разумеется, в свое время его считали сумасшедшим. Ходили слухи, будто он мог выразить себя лишь немотой или обидой. Некий свидетель, который встретил его в уединенном монастыре, рассказывает:

«Его считали безумцем и гордецом… никогда не забуду эту ночь, которую мы провели вместе. По мере того, как день клонился к вечеру, дождь становился все яростнее. В то время, как с навеса струилась вода, ветер срывал с петель двери и ставни, заставляя выть деревья и стебли бамбука вокруг дома, словно рычал тигр на пустынной горе. Нам не удавалось уснуть».

Богатым любителям, которые разыскивали его картины, удавалось заполучить их — впрочем, как и сейчас, — лишь при помощи кого-нибудь из собутыльников. Предатели. Несмотря ни на что, он свои картины не сжигал.

Что на них изображено? Цветы, птицы, ветки, утки, рыбы, скалы, деревья. А список используемых им кистей будет еще длиннее. Есть с очень густым волосом, есть с редким, есть для фронтальных мазков, для наклонных, есть такие, чтобы писать по направлению волоса, или против. Само начертание может делаться сухой тушью, или разведенной, или неровной, прерывистой, или с брызгами клякс. Две особенности: летучий белый и излом. Вот свернувшееся-облако, сложенный-бант, распущенная-веревка, листок-лотоса, шерстинка-вола, разорвавшаяся-ниточка, ущелье, череп, осколок-нефрита, спутанная-охапка-хвороста, капля-дождя. От самого насыщенного и сгущенного — до разведенного и расплывчатого, это непрерывная фуга, основанная на дыхании. Брызги струй разговаривают, это сам голос и есть. Этот настороженный сокол, без сомнения, автопортрет. Но еще и эта скала или ствол дерева, источенный пустотой. Рисовать — это проникать и разрешать, от семечка до цветка, от корней к плодам. Саженец отдыхает. Невидимое прорастает, захватывает тело и воспринимает.



Кисть художника преисполненная весенними мыслями
мечтает распуститься цветком на заре.



Доброй ночи.



Яркое солнце сквозь ветви сосен
Пустынное озеро.



Здравствуй.



Дикие гуси
Храм скрытого аромата.



Как дела?



Крошечное сердце
бесконечные размышления.



Разумеется, Чу Та жестоко ревновали и ненавидели все банальные или неудавшиеся художники его времени. Нередко приходилось слышать, как его называли старым дураком, а злословие придворных дам в его адрес было просто чудовищным. Это вовсе не мешало более или менее просвещенным чиновникам раздобывать себе втихомолку его композиции. Да и сегодня художники, получающие государственные субсидии, вели бы себя точно так же. Что касается их долгов, лучше промолчим.



Я вновь вижу нас, себя и Франсуа, в мрачные годы, в залах музея Гиме[17] в Париже. Мы приходили туда не как в музей, мы не собирались, подобно туристам, созерцать все эти неживые предметы. Нет, это был обмен энергией напрямую, который должен был немедленно оказать влияние на весь наш образ жизни и поведение. Благодаря этому уроку веков предстояло не больше, не меньше, как открыть Париж. Вазы, котлы, шпаги, колокола, тарелки, драконы, броши, колье, браслеты… Снаружи, на улицах, все было враждебным, кроме наших встреч и наших приключений. И мы отправлялись к этому зеленому — глубокому и прозрачному, этому синему и белому, этим надписям на кости и панцирях черепах. Черепаха выходит из реки, на ее спине буквенная вязь, но змея тут же набрасывается на нее. В залах мы были одни. Молчали. Старинные книги были раскрыты перед нами, каллиграфия была изобретена только для нас, красные печати указывали нам наше место. Все было сегодня. Но однажды должен был разразиться настоящий фейерверк, цирк всех чертей с тысячами акробатов, новые герои, Ли, Ю, Сун, Ванг, Чан, идущая в течение нескольких часов опера «Беседка в пионах». В один прекрасный день миллионы китайцев, изящных, порочных, легких, выйдут из стены. И мы отправимся туда, то есть сюда.

Это было как раз начало, обещание. Старый Париж тоже требовал справедливости, его набережные, его история, его Средние Века, его Фронда, его глубоко запрятанные Просветители. Все выйдет из забвения и станет напряженно свидетельствовать. Заговорят камни, плафоны, паркеты, кресла, диваны, гобелены, шкафы, столы. Я знал это благодаря Доре, а Франсуа — благодаря собственному гению. Он мог продекламировать наизусть десятки стихов Верлена, но именно Лотреамон и Рембо указывали путь в ночи. Известие об этом порыве ветра, об этой немыслимой эксгумации исходило от этой бронзы, здесь, прямо перед нашими жадными глазами. От этого копья, этого кинжала, этого щита, уже кому-то послуживших. Да, мы были бедны и растерянны, но решительно плевали на это, мы чувствовали в себе самих величественный восход. День великого логического обращения придет, да, придет, осторожно, тихо, на цыпочках. Мы шагали по крышам нового счастливого мира.

Свет в пустынных залах. Возвращение назад, в свинцовые, серые дни.

«Я не знал иной милости, чем сам факт рождения. Какому-нибудь беспристрастному уму этого вполне достаточно».

Ван Вэй, поэт начала восьмого века, изъясняется приблизительно так:



Самая высокая вершина, врата Небесной Цитадели,
Простирается уступами до самого моря.
Если долго смотреть на белые облака, они сходятся,
Если проникнуть внутрь зеленых лучей, они исчезают.



Но вот мирная хижина одинокого отшельника в самом сердце Нью-Йорка. Мы видим ее словно парящую в воздухе, чуть выступающую за край, слева, в картине «Последнее уединение». Остальной пейзаж почти неразличим. Просвещенный комментатор прав, когда утверждает: «Без всякого сомнения, „ташистский“ гений Чу Та ведет себя здесь с королевской непринужденностью. Окружающий мир стирается, уходит в отставку, сжимается до нескольких путаных линий». Чуть дальше крошечный силуэт человека, погруженного в размышления, с запрокинутым вверх лицом, сидящего на краю пустоты. Горы огромны и непреодолимы, но словно приподняты, словно чем-то впитаны и поглощены. Мы внутри, мы снаружи, мы не внутри и не снаружи, материя плотная и ноздреватая, ее величина известна, как и малейшие закоулки и тайники. Было только это? Эта плотность, эта тяжесть, это беспорядочное нагромождение атомов? Ладно, проскальзываем быстро, на спине ослика, словно в зеркале. «Одинокий путник» говорит это очень ясно, послушайте его профиль и сероватые тона. Он проплывает по облупившейся стене, этот беглец, после него хоть потоп, он спешит покинуть империю теней. Он всего лишь скользит в этой долине, никто не ждет его и не рассчитывает на него. Он свободен. Он только что сбежал. И это единственный совет, который может он дать.



Все озарять? Давать без счета?

Так это пятьдесят пятая гексаграмма, Фын, «Изобилие».

Вверху возбуждение, гром. Внизу сцепление, огонь.

Идеограмма изображает груженый зерном корабль или рог изобилия.

Комментарий: нужно давать волю своим чувствам, быть безудержным, обильным. Нужно быть, как полуденное солнце, которое освещает все вокруг и изгоняет земные тени. Почему бы и нет?



Выхожу из «Метрополитена», беру такси по направлению к Гудзону. Нью-Йорк — это город, который не перестает изменяться, шевелиться. Я не могу найти места, где можно было бы лечь, растянувшись на деревянном плоту посреди реки. Тем хуже, огромная масса воды здесь, блестит холодным синим цветом. Около часа хожу по набережным, потом иду вверх, по направлению к Доре.

Она спит в самолете рядом со мной, часто ее волосы попадают мне в рот, и это очень приятно. Семь часов полета — и вот Париж, парк, ванна, маленькие размеры. У Доры назначена встреча, она уходит. Я отправляюсь в библиотеку. Не зажигаю света. Жду.

Я думаю о тех, кто, подобно мне, давно уже порвали с тайной, подпольной жизнью, о тех мужчинах и женщинах, чье существование напоминает настоящий роман. Маскировка, сдержанность, стремительность, множество документов на разные случаи… Беру с полки старого Сирано в обложке из слоновой кости, вот он уже под красной лампой: «Луна была полной, небо затянуто…» Закрываю том, ставлю его на место.

Тайная жизнь, да, но почему? Прятать нечего, но многое нужно защищать. Дора, Клара, Франсуа или другие. Нужно красть время, час здесь, час там, порой даже четверть часа, тридцать секунд, пять минут. Предаваться размышлениям можно в туалете, на лестнице, во дворе. Вдруг, безо всякой причины, остановиться между двумя зданиями. Медленно спуститься на третий подземный уровень автостоянки. Смотреть на крыши, окна, силуэты людей. Чувствовать, до какой степени ты здесь напрасно, ни для чего. После сна выпить залпом три стакана воды. Встать очень рано, будь что будет. Воздерживаться от сексуальных отношений, или наоборот. Молчать или говорить слишком много. Вытянуться неподвижно или бежать. Остановиться в первом попавшемся отеле, послушать шум, уехать. Вести машину наугад, никуда, вдоль берега. Принимать самые нелепые приглашения, получать удовольствие оттого, что кто-то другой взял тебя в оборот. Вдруг исчезнуть на три месяца или год (как сейчас Франсуа, в Китае). Всем заявить, что отправляешься в путешествие и остаться дома. Жаловаться, когда все идет прекрасно (это доставляет всем такое удовольствие), но ни в коем случае не делать этого, когда тебе действительно плохо (это доставило бы им слишком большое удовольствие). Сбить со следа Лежанов, как бы их на самом деле ни звали, Нежан или Дажан. Останавливать действие приказов Центрального Бюро Леймарше-Финансье, или, по крайней мере, переводить их в разряд невыполнимых (Дора). Без остановки практиковаться, напуская на себя праздный вид (Клара). Выигрывать, терять и снова выигрывать, терять, выигрывать. Лгать, говоря правду. Плавать, спать. Безо всякой причины быть настороже, двигаться безо всякой цели. Быть очень серьезным, очень легкомысленным. До конца расслабиться. Пустить все на самотек.

Один из любимых фильмов Доры — старый Фриц Ланг 1955 года, «Контрабандисты из Мунфлита», со Стюартом Гранжером и Джоном Вайтели. Посмотрим его еще раз.



Течение, встречное течение. Быть на виду и совершенно невидимым. Всегда наберется компания приятелей-неудачников: бегство непонятно куда, всякого рода психозы, подавленность, попытки самоубийства. Опасность велика, вероятность спасения тоже. Этой ночью мне снилось, что в какой-то аптеке мне предложили все разновидности наркоты. Я взял немного, не особо излишествуя, сказав себе, что в остальном у меня есть все, что нужно. Как потрясающе просыпаться утром, смотреть на свои руки или член, будто видишь это в первый раз, а может, в последний. Как хорошо неожиданно возвратиться домой, как если бы собирался застать там себя. Еще неплохо что-то насвистывать или напевать в одиночестве. Много раз вслух повторять некоторые слова, пока они не покажутся вдруг совершенно нелепыми (а они все нелепы). Шептать, вот так, чтобы подбодрить самого себя: «anyway». Изо всех сил избегать чужих признаний, откровенностей или излишней проницательности, иными словами, озлобленной полиции тайного контроля.



В пути вы встретите истовых прислужниц смерти, с их цифровыми треножниками. Разумеется, они называют это жизнью, а еще обновлением, возрождением. Они правы на 99 %. Единственное, что они забывают — или в принципе знать не могут, — так это то, что смерть через них нацеливается на 0,01 %, на того, кто заслужил бы жить вечно. Неважно. Естественно. Разумно. Вопрос степени износа и денег. Денег, старения, омоложения. И совершенно не предусмотрено, чтобы новое, и конца этому нет, все время оборачивалось тем же. Это было бы слишком аморально. Здесь Клара садится и опять начинает играть токкату.

Они утверждают, что человеческая жизнь — самое ценное на свете, и бездарно растрачивают ее. Что Природа их восхищает — и опустошают ее. Что они любят детей, будущее — и запирают их на замок. Опять-таки, неважно, естественно. Последний акт получается кровавым, они забыли побиться об заклад, поздно, тлен. Жизнь так коротка, внезапно говорят они. Да нет же, напротив, она очень длинна, неисчерпаемо богата, неизменно интересна. Между понятиями «тратить время» и «жить» лежит пропасть.



Я наведываюсь в свою комнатку в городе, нахожу там послание от Франсуа. Он в Кантоне, все в порядке. Он нарисовал шестьдесят первую гексаграмму из «Книги перемен», ту, что означает «Внутреннюю правду». Вверху утончение, проникновенность, ветер. Внизу радостность, водоем. Идеограмма представляет собой стрелу в центре мишени. Защита, удачная охота, помещение в самый центр, стабильность. Но какого черта подписался он «Эмерик»?

А, ну да, конечно, эдакое ироничное подмигивание.

Эмерик де Бельнуа — это трубадур из Бордо, который жил с 1216 по 1243 год. Он воспевал некую гасконскую даму, Жантиль де Риус. Был принят во дворах Тулузы, Арагона и Каталонии, где, похоже, и умер. От него до нас дошло пятнадцать стихотворений, канцоны, сирвентесы и один плач. Одна из его канцон была дважды процитирована Данте в его трактате «О народной речи».

Привет.

В нынешнем своем положении я ответил Франсуа шестьдесят четвертой гексаграммой, Вэй-цзи, «Еще не конец». Вверху сцепление, ясность, огонь. Внизу погружение, опасность, вода. Идеограмма изображает дерево, ветви которого еще не сформировались, и еще неглубокий ручеек. Это всего лишь начало. Ситуация подразумевает неизбежное разрешение. Комментарии: «Новый шаг будет сделан, и очень решительный, готовясь к нему, необходимо собрать всю вашу энергию. Настал момент переправиться через великую реку жизни».

Или еще: «Настал час сражения. Нет больше времени сомневаться. Сконцентрируйте все ваши силы. Идите на приступ мира демонов».

Я подписываюсь «Риччи», он умер, как известно, в Пекине в 1610 году. В начале он посетил Макао и Кантон, где выучил китайский язык. Пытался добиться успеха, на Западе никто его не слушал, он потерпел неудачу. Я как будто вновь вижу господина Ли, который показывает мне его могилу, вполне, впрочем, ухоженную.

Один трубадур, один ищущий приключений иезуит, щепотка Паскаля, и все вместе, окутанное Лао-Цзы? Вот роман для третьего тысячелетия. Или пятого. Или десятого. Или никакого.



Другое письмо извещает меня, что моя книга по популяризации генетики, подписанная псевдонимом Бертран де Борн, стала бестселлером. Это подтверждает выписка из счета.

Забавно представить себе Сирано, читающего сегодняшнюю газету:


«В живом мире уживаются бактерии и киты, вирусы и слоны, организмы, живущие в полярных регионах при температуре — 20 °C. Но все эти организмы по своей структуре и функционированию представляют собой замечательное единство. Бабочку ото льва или курицу от мухи в гораздо меньшей степени отличает химический состав, чем строение и расположение его составляющих. У родственных групп, к примеру, позвоночных, химический состав одинаков… Кто мог бы сказать еще лет пятнадцать назад, что гены, определяющие устройство человеческого существа, тождественны тем генам, что находятся в мухе или черве? Необходимо допустить, что все ныне существующие на нашей земле животные происходят от одного и того же организма, жившего шестьсот миллионов лет назад…»


Наступает вечер, становится темно. Мы договорились встретиться с Дорой в Марли, чтобы поужинать вместе. Это годовщина нашего знакомства. Пропускать нельзя.

Перед выходом я еще раз слушаю «Партиту» Баха в исполнении Клары. Она возникает из пластинки, величественная, нежная, напористая. Мельком я вижу, как она играет в битком набитом внимательном зале, легкая испарина на лбу, когда она приветствует публику, сначала прямо, затем легкий поклон, левая рука лежит на черной крышке рояля.

Тепло и сухо, над пирамидами Дувра блестит луна. Невероятная статуя Людовика XIV работы Бернена может быть видна по-разному с восьми сторон одновременно.

Зал ресторана выходит на длинную галерею французских статуй семнадцатого века. Танцы и движения во всех своих проявлениях. Мы сидим в углу.

Дора весела, дела идут великолепно. Когда бокалы с шампанским оказываются на столе, я достаю из кармана две маленькие красные коробочки, которые я заботливо приготовил. Два старинных круглых кольца из китайского нефрита, одно зеленое, другое белое. Зеленое для нее, белое для меня.

Она удивлена. Глаза увлажняются. Плакать, ей? Нет, конечно. Просто легкий шепот благодарности, слетающий с губ.