Томас перестал высказываться о войне не только в гостях у Прингсхаймов, но даже в собственном доме, за собственным столом. Дети, особенно Клаус, росли шумными и непослушными. Если до войны Томас часто садился за стол усталый и довольный после утренних трудов, уверенный в себе и готовый шутить с детьми, то теперь он без конца делал замечания десятилетнему Клаусу или заявлял, что Голо неделю не получит десерта, если не перестанет игнорировать вопросы, задаваемые матерью.
Впрочем, строгость давалась ему с трудом. Он по-прежнему показывал фокусы за столом и наряжался волшебником на детские праздники, которые посещал с Эрикой и Клаусом. Однажды ему пришлось успокаивать Клауса, которому приснился человек, который держал собственную голову под мышкой. Томас велел сыну, если он снова увидит того человека во сне, отвести глаза и как можно тверже сказать, что его отец – могущественный волшебник и что человеку с головой под мышкой не место в детской спальне, а еще ему должно быть стыдно за свое поведение. Он заставил Клауса повторить эту фразу несколько раз.
На следующее утро во время завтрака Клаус заявил матери, что его отец обладает магическими умениями и знает слова, которые способны изгнать злых духов.
– Папа у нас волшебник, – сказал Клаус.
– Он волшебник, – повторила Эрика.
Начиналось все как шутка, застольная острота, но прозвище прижилось. Эрика подговорила всех гостей обращаться к Томасу только так, и никак иначе.
Война шла, Томас продолжал читать статьи Генриха. Брат редко писал о войне напрямую. Вместо этого он делился рассуждениями о Второй империи, оставляя читателям возможность проводить параллели между тогдашней Францией и нынешней Германией. Однако с ростом антивоенных настроений брат осмелел. Даже согласился выступить на антивоенном митинге социалистов в Мюнхене, где заявил, что война не повод для радости, она не улучшает нравов, не возвышает душу, война не бывает справедливой и праведной и не делает людей братьями.
Томас изучал каждую фразу Генриха. Несомненно, фраза про братьев была камнем в его огород. И всякий, кто это прочтет, поймет, что между братьями Манн полыхает вражда.
Когда война закончилась, разговоры за столом сосредоточились на Катиных поисках еды и ее беспокойстве о родителях.
– Удивительно, – говорила она, – но яиц теперь вдоволь, но нигде не найти муки. А единственная зелень, которую можно раздобыть, – это шпинат.
– Мы ненавидим шпинат, – заявила Эрика.
– А я ненавижу яйца и муку, – добавил Клаус.
Клаус Прингсхайм рассказал им, что собирает оркестр из мобилизованных.
– С некоторыми из них я учился. Они были талантливыми музыкантами. А теперь у них трясутся руки и больные легкие. Не знаю, на что они будут жить. Им повезло вернуться с фронта, но я не представляю, что с ними будет дальше.
Клаус предупредил Томаса и Катю, чтобы были осторожны на улице.
– Два дня назад группа молодцов, одетых как крестьяне, стояла на углу с тачкой яблок. Увидев отца, который возвращался из университета, они принялись швырять в него яблоками и попали ему в ухо.
Эрика начала смеяться.
– Он съел яблоко?
– Нет, моя мать его выбросила и позвонила в полицию. Выйдя на улицу, я обнаружил, что это не крестьяне, а социалисты, которые демонстрируют, что могут делать все, что им заблагорассудится.
– Они и в вас швырялись? – спросил Томас.
– Они не знали, кто я такой, но на вашем месте я бы поостерегся, – ответил Клаус Прингсхайм. – От полиции помощи не дождетесь. Они заявили моей матери, что, если она беспокоится о своей безопасности, пусть наймет частного охранника. Как говорит один мой друг-музыкант, скоро они раздобудут оружие вместо яблок.
– Если они раздобудут оружие, – сказал Томас, – им не уйти от наказания.
– Некому будет их наказывать, – сказал Клаус. – Социалистам ничего не стоит установить в городе свою власть. Это следствие нашего проигрыша в войне. Полиция бессильна.
– Мы больше не хотим ничего слышать о войне, – сказала Катя. – Этот человек, Эрнст Бертрам, заходил несколько дней назад. У него был такой кровожадный взгляд, что я его прогнала.
Она с вызовом оглядела стол. Уже какое-то время Томас недоумевал, куда подевался Бертрам, и размышлял, должен ли ему позвонить.
После ужина Томас собирался выразить Кате свой протест, но в тот день она рано улеглась, и ему оставалось лишь в одиночестве разглядывать книжные полки в поисках утешения.
Война была проиграна. Его книга дописана и вскоре будет опубликована в новой Германии. Еще каких-то полгода назад можно было рассуждать о патриотизме и национальном самосознании, теперь все говорили только о раненых и убитых. Газеты писали о карточной системе и иссякающих запасах. Кайзер ушел, и никто не знал, кто придет ему на смену. Отныне Германия была республикой, но Томасу это казалось несерьезным.
В такой вечер стихи не шли в голову. Томас понимал, что и философские трактаты, которые недавно занимали его ум, сегодня не помогут. Никто из немцев не мог принести ему утешения. Если бы пришел Бертрам, Томас спросил бы его, зачем было развязывать войну, если оказалось, что ее так легко проиграть? А еще ему хотелось бы знать, остались ли у Германии поводы для гордости?
Если бы пришел Генрих, Томас спросил бы его: неужели Германии придется подчиниться победителям? И каково теперь писателю сидеть в кабинете, книжные полки которого сверху донизу уставлены великими немецкими книгами, и как ему теперь слушать на фонографе великую немецкую музыку по вечерам?
Томас думал о молодых людях в крестьянской одежде, швыряющих яблоки в богатых бюргеров. Ради этого все затевалось? Этой насмешки, тщетности, глупости? Неужели это и есть то, во имя чего сражалась Германия?
Эрика с Клаусом продолжали активно интересоваться политикой. Предоставление женщинам права голоса на первых послевоенных выборах стало поводом окончательно забыть об уважении к старшим за столом. Когда Юлия гостила у них в Мюнхене, Эрика заявила, что якобы все замужние женщины должны голосовать так же, как их мужья.
– Они могут обещать, что поступят так же, как их мужья, малышка, – сказала Катя, – но голосовать будут тайно. За исключением моей бабушки, которая публично объявила, за кого проголосует.
– А как будешь голосовать ты? – спросил Клаус свою бабушку.
– Я буду голосовать разумно, – ответила та.
– А Волшебник?
Впервые за долгие месяцы Томас рассмеялся.
– Я буду голосовать так же, как ваша мать, а она будет голосовать разумно.
– И к какому результату это приведет? – спросил Клаус.
Прежде чем Томас успел открыть рот, вмешалась Катя.
– В Германии победит демократия, – ответила она.
– А как же социалисты? – спросил Клаус.
– Они станут частью демократии, – твердо ответила его мать.
– А герр Бертрам социалист? – спросил Клаус.
– Нет, – ответила Катя.
– А я социалист, – сказал Клаус. – И Эрика тоже.
– Тогда отправляйтесь на баррикады, вы оба, – сказал Томас. – Там для вас хватит места.
– Они еще слишком малы, чтобы рассуждать о баррикадах, – заметила Юлия.
– А вот Голо у нас анархист, – сказал Клаус.
– Ничего я не анархист! – воскликнул Голо.
– Клаус, если будешь вертеться, выгоню из-за стола, – предупредил Томас.
– Вы знаете, я никогда не любила кайзера, – сказала Юлия. – Уверена, новые политики мне понравятся, если только они не станут утверждать, что все люди равны. Я не слишком образованна, но я никогда не доверяла людям низкого положения, даже тем, кто много о себе мнит.
– Власть перейдет в руки рабочего класса, – сказал Клаус.
– Кто тебе сказал? – спросила Юлия.
– Дядя Клаус.
– Он на редкость плохо информирован.
– В этом Волшебник с тобой согласен, – заметила Эрика.
– Эрика, прекрати! – сказала Катя.
– Кого ты поддерживаешь? – спросила Юлия Томаса. – Тебя трудно понять. Люди меня спрашивают.
– Я поддерживаю Германию, – ответил Томас. – Германия прежде всего.
Подняв глаза, он заметил, что Катя покачала головой.
Томас задумывал «Размышления аполитичного» как аргумент в споре. Однако ко времени публикации повестка утратила актуальность. Некоторые рецензии были просто неблагожелательными, другие расписывали в подробностях, чем именно книга нехороша. Роман Генриха, напротив, встретил благожелательный прием.
Семейные обеды превратились в поле боя, когда Эрика с Клаусом обнаружили, что родители придерживаются различных политических взглядов. По телефону Эрика узнавала у Клауса Прингсхайма о последних новостях, затем спускалась на кухню, где расспрашивала разносчиков, что творится на улицах Мюнхена.
– В моем детстве в Любеке, – говорил Томас, – тринадцатилетняя девочка и ее двенадцатилетний брат не открывали рта, пока взрослые о чем-нибудь их не спросят.
– На дворе двадцатый век, – замечал Клаус.
– И в Мюнхене скоро будет революция, – добавляла Эрика.
Однажды вечером, когда Томас сидел в кабинете, вошла Катя и спросила, помнит ли он молодого писателя по имени Курт Эйснер.
– Он друг Генриха, – ответил Томас. – Один их тех, кто не вылезал их тюрьмы за распространение плохо напечатанных памфлетов.
– На кухне сказали, что он возглавил революцию.
– Он что-то написал?
– Он взял город под свой контроль.
Спустя несколько дней слуги перестали приходить, и Катя обнаружила, что съестное нельзя раздобыть даже на черном рынке. Эрике с Клаусом было категорически запрещено подходить к телефону, но они ухитрялись быть в курсе всех новостей.
– Они ведут себя как Советы, – сказала Эрика.
– Что это значит? – спросил Томас.
– Убивают богатых, – ответила Эрика.
– Скоро они станут силой вытаскивать богатых из их домов, – добавил Голо.
– Где вы такого наслушались?
– Все об этом знают, – сказала Эрика.
Томас был потрясен, когда Курта Эйснера застрелил правый экстремист. Он понимал, что Генрих, выступивший на его похоронах, подверг себя серьезной опасности.
Катя обнаружила, что их шофер Ганс хорошо осведомлен о происходящих событиях. Однажды утром она пришла в кабинет Томаса с листом бумаги, на котором были написаны два имени.
– Эти двое захватили власть, – сказала она. – Они теперь всем заправляют. Всем, кроме продуктов, потому что муки я раздобыть не сумела, да и молока больше нет. Женщину, у которой я его покупала, запугали.
– Покажи мне, – попросил Томас.
Увидев на листке имена Эрнста Толлера и Эриха Мюзама, он рассмеялся.
– Это же поэты, – сказал он. – Из тех, кто просиживает штаны в кафе.
– Они в исполнительном совете, – сказала Катя. – И по всем вопросам следует обращаться к ним.
На следующий день их посетил Клаус Прингсхайм.
– Мне пришлось добираться кружным путем, – сказал он. – Поэты все вокруг оцепили и выглядят при этом весьма угрожающе.
– Тебе не следовало выходить из дому, – заметила Катя.
– Дома еще хуже. Отца приперли к стене. Сказали, что скоро национализируют его дом и картины, а прямо сейчас им нужны номера его банковских счетов в Швейцарии.
– Надеюсь, он не поддался, – сказал Томас.
– Он был потрясен. Моя мать узнала одного из молодых людей и принялась на него кричать. Подумать только, юноша из интеллигентной семьи! И если он немедленно не уберется из ее дома, ему не поздоровится.
– А что он? – спросила Катя.
– Он наставил на нее револьвер и сказал, что больше не намерен слушать эту чепуху. И тогда я ускользнул. Сделал вид, что я один из слуг. Я думал, нас всех расстреляют, как Романовых, и мы станем знаменитостями.
С тех пор как пошли слухи о том, что в Мюнхене революция, Томас не отваживался выходить на улицу. Но когда оба Катиных родителя оказались у его порога, беспрепятственно пройдя через весь город, он засомневался, стоит ли верить слухам. Любовь тестя к звукам собственного голоса лишь возросла с началом волнений.
– Они проповедуют равенство, а значит, ненавидят всех, кто на них не похож, – сказал Альфред. – Они хотят, чтобы мы все ютились в одной комнате и прислуживали нашим слугам. Однако мы этого не хотим, да и слуги не согласятся.
– Большинство слуг, – перебил Клаус Прингсхайм.
– Говорите тише, – сказала Катя.
– Скоро так и будет, – продолжал ее отец. – Но пока мне не заткнули рот, могу я привлечь ваше внимание к так называемому министру финансов в новом храбром, но незаконном правительстве Баварии? Он заявил, что не верит в деньги и хочет их упразднить! А доктор Липп, министр иностранных дел, он же совершенно невменяем! При одной мысли, что Мюнхеном будут править такие люди, всех нас должен охватить ужас. Я возмущен, что эти паразиты до сих пор не сидят за решеткой! Господи, благослови Швейцарию, вот что я вам скажу! Отвезите меня туда немедленно!
– Думаю, лучше тебе пока умерить свое возмущение, – заметила Катя.
– Возможно, скоро оно нам понадобится, – добавил Томас.
Когда в комнату вошла Эрика, ее дед встал, чтобы обнять внучку, но Эрика отпрянула.
– Мне сказали, что объявили комендантский час, и, если вы не уйдете, вас могут арестовать.
Прингсхаймов потрясло, как серьезно она говорила. Эрика смотрела на них так, словно отвечала за их судьбу. Даже Клаус Прингсхайм, к удивлению Томаса, хранил молчание.
Томас не сразу осознал, что теперь в Мюнхене новое правительство, состоящее из поэтов, мечтателей и друзей Генриха. Его успокаивало лишь то, что ни в одном из немецких городов, кроме Мюнхена, восставшие не добились успеха. Это позволяло надеяться, что армия, дабы оправдаться за недавнее поражение, не станет тянуть с подавлением мятежа.
Порой Томасу казалось: все, что ему остается, – это ждать. Бавария была католической и консервативной землей. Она никогда не доверится горстке отчаянных атеистов. Он также надеялся, что, несмотря на поражение в войне, Германия сохранила способность дать решительный и продуманный отпор любому, кто воспользовался для захвата власти смутным послевоенным временем. Впрочем, возможно, поражение окончательно лишило мужества немецкую армию.
Томас надеялся, что государство предпримет решительные действия до того, как поэты и их приятели осознают, что их песенка спета и впереди у них в лучшем случае длительное тюремное заключение. Поскольку люди, подобные его тестю, до сих пор считали вождей мятежников чудаками, такое насмешливое отношение могло заставить тех проявить особую жесткость, дабы доказать обратное.
Когда наконец вмешательство правительственных войск стало неизбежным, восставшие начали брать заложников из видных семейств Мюнхена. Поскольку Томас продал дом в Бад-Тёльце, бежать ему было некуда, однако он прекратил вечерние прогулки и старался привлекать к себе как можно меньше внимания.
Катя убеждала Эрику с Клаусом не водиться со слугами, не звонить дяде Клаусу и не распространять слухи. Школы закрыли, и дети занимались под строгим присмотром матери.
Тем не менее это не помешало им понять, что людей, подобных их отцу, арестовывают, а их дома обыскивают и грабят. Дети боялись проявлять открытое неповиновение, но однажды Голо, которого Катя и не думала запугивать, принялся носиться по дому с криками: «Они всех нас перестреляют!»
Должно быть, лидеры восставших знают о его вражде с братом, думал Томас. Ему еще повезло, что во времена, когда вооруженные люди бродили по городу в поисках сторонников правящего класса, мало кто успел прочесть его книгу.
Когда войска готовились вступить в город, от Ганса пришли слухи, что мятежники без суда и следствия расстреляли нескольких заложников. Семейство Манн вместе со слугами старались не подходить к окнам. Томас почти все время проводил в кабинете. Если бы революционеры удержали власть, его семье пришлось бы, как и предсказывал тесть, тайком пробираться к швейцарской границе. И успех этого рискованного предприятия был не очевиден.
При мысли о том, как мало его волнует будущее Германии, ставшей средоточием насилия, беспорядков и революции, Томасу хотелось до боли молотить кулаком об стол. По-настоящему его заботила лишь собственная судьба и судьба своего имущества. Мюнхенское восстание низвело Томаса до обычного буржуа, а с его глаз словно упала пелена.
К ним не заглядывал никто из соседей, и они не наносили никому визитов. Томас чувствовал себя человеком без страны. Германия казалась ему персонажем романа, который вносит в действие слишком много смуты, и от него необходимо избавиться. Томас представлял, как его выволакивают из дома близорукие чахоточные поэты, и чем глубже их любовь к красоте, тем они решительнее и свирепее. Он был уверен, что тюремные камеры переполнены, а охраняют их юноши, готовые вспылить по малейшему поводу. Они не станут долго раздумывать, и вскоре начнутся расстрелы. Мысль о том, что его разбудят в тюремной камере на рассвете и объявят, что сегодня он будет расстрелян, заставляла Томаса вздрагивать.
Ни одно переживание прошедших лет не шло ни в какое сравнение с этим ощущением нависшей угрозы. Он, воображавший, что конец войны будет ознаменован всплеском творческой энергии и социальной стабильностью, не мог спать по ночам от тревоги за собственную судьбу и судьбы своих домашних.
Финал наступил не сразу, с треском выстрелов, который напугал всех, кроме Голо, который от радости принялся хлопать в ладоши. Ганс сказал Кате, что Томасу лучше спрятаться на чердаке, потому что, почуяв близость поражения, революционеры способны на все. Вместо этого Томас остался где был, попросив лишь подавать ему еду прямо в кабинет, и чтобы Катя по возможности находилась рядом.
Единственным, что утешало Томаса после завершения Баварской революции, была малышка Элизабет, которая как раз начала ползать. Каждое утро после завтрака он относил ее в кабинет. Томас следил, как Элизабет умными и спокойными глазками обводит комнату и, поняв, что с книгами и мебелью не поиграешь, начинает ползком продвигаться к закрытой двери. И только у двери она замечала присутствие отца и кивком давала ему понять, что хочет туда, где ее братья и сестры занимаются чем-то более занятным.
Вскоре после окончания революции Томаса посетил бледный юный поэт, который, по его словам, явился по поручению Генриха. Спустившись в вестибюль, Томас не потрудился пригласить гостя ни в гостиную, ни в кабинет.
– Разве Генрих не мог прийти сам? – спросил он.
Молодой человек нетерпеливо махнул рукой:
– Нам нужна помощь. Я друг Эрнста Толлера, который восхищается вами и вашими книгами. Его приговорили к расстрелу. Меня прислали сюда, чтобы вы подписали петицию об отмене приговора.
– Кто прислал?
– Ваш брат сказал, что я могу к вам обратиться. Но меня просил об этом и сам Эрнст Толлер.
Томас обернулся к Кате, которая спускалась по лестнице.
– Этот юноша – друг Генриха, – объяснил ей Томас.
– Тогда пригласи его в гостиную, – ответила Катя.
Присесть юноша отказался.
– Вы человек влиятельный, – сказал он.
– Я не поддерживал революцию.
Юноша улыбнулся:
– Мы в этом не сомневались.
Замечание прозвучало почти саркастически, и в разговоре возникло напряжение. Томас почувствовал, что гость готов уйти, но затем передумал.
– Вы были в списке тех, кого собирались арестовать, – сказал молодой поэт. – Я присутствовал в комнате, когда список зачитывали. И двое из наших лидеров настояли, чтобы ваше имя вычеркнули. Одним был Эрих Мюзам, вторым – Эрнст Толлер. Толлер превозносил ваши добродетели.
При упоминании его добродетелей Томас улыбнулся и еле удержался, чтобы не спросить, какие именно.
– С его стороны это было весьма любезно.
– Скажите лучше, весьма смело. Те, кто был в комнате, не согласились с Толлером. Он бросил им вызов. Не сомневайтесь, так все и было. Свою роль сыграло также упоминание вашего брата.
– Роль в чем?
– В вашем спасении.
Томас согласился подписать прошение, но его удивило, как много юноша знал о бюрократических формальностях: как именно оно должно быть составлено, какими словами и кому адресовано. Гость сказал, что Томасу следует сделать копию, но посоветовал пока о прошении не распространяться. Если Эрнсту Толлеру в дальнейшем потребуется помощь, юноша зайдет еще раз.
Однажды вечером, собираясь на прогулку, Томас не нашел Катю ни в доме, ни в саду. По крикам, доносившимся сверху, он определил местонахождение Эрики и Клауса.
– Где ваша мать?
– Отправилась навестить Мими, – ответил Клаус.
– Какую Мими?
– Есть только одна Мими, – сказала Эрика. – Я подходила к телефону. Мама не успела положить трубку, как тут же надела шляпку, пальто и отправилась к Мими.
Она произносила это имя так, словно его специально придумали для ее удовольствия.
Вернувшись, Катя прямо в пальто и шляпке направилась в кабинет к Томасу.
– Ты должен написать записку, – сказала она. – Я могу продиктовать, или составишь сам. Записку надо приложить к букету, который отвезут твоему брату в больницу. Все позади, но у него перитонит, и они боятся, что он не выживет. Мими никак не придет в себя. Цветы вместе с запиской будут сюрпризом.
Она протянула Томасу ручку.
– У меня есть ручка, – сказал он. – Я напишу записку, но извиняться перед ним не намерен.
Получив цветы и записку, Генрих, несмотря на слабость, выразил благодарность.
Когда Генриха выписали, Мими намекнула Кате, что ее муж будет рад принять брата у себя на Леопольдштрассе.
И Томас отправился с визитом к Генриху, прихватив цветы для Мими и том Рильке для брата. Мими, открыв ему дверь, представилась.
– Я ваша давняя поклонница, – сказала она, – наконец-то мы встретились.
У нее была модная прическа, акцент напоминал скорее французский, чем чешский. Она держалась кокетливо, но в то же время непринужденно и с достоинством. Провожая его в гостиную к брату, Мими была сама живость и обаяние.
– Я привела старого друга, – сообщила она с порога.
Квартира была отделана в стиле, который только подчеркивал ее небольшой размер. Турецкие ковры, алые стены. Везде висели картины, а некоторые даже лежали на книжных полках и столиках, уставленных миниатюрными статуэтками и вазами необычной формы. На окнах висели гардины из грубого синего шелка.
В центре этого смешенья цветов и форм на горе вышитых восточных подушек восседал его брат Генрих в пиджаке, галстуке и белоснежной сорочке. Томас обратил внимание на его итальянские туфли. Больше всего Генрих походил на крупного дельца или консервативного политика.
Вскоре Мими вернулась с кофе. Чашки тонкого фарфора, современный кофейник. Мими некоторое время оставалась с братьями, улыбаясь с довольным и понимающим видом, прежде чем скрыться в кабинете, отделенном от гостиной перегородкой из свисающих стеклянных бусин.
Катя с Томасом решили, что он не станет обсуждать политику, даже если Генрих начнет его провоцировать. Однако Генрих выработал привычку держаться с холодной патрицианской любезностью. Он жалел, что поздно женился, говорил, что нет ничего важнее семьи. Его глаза при этом смеялись.
Они обсуждали ухудшающееся здоровье матери и падение ее доходов из-за инфляции. Гадали, сколько еще она продержится. Беззлобно удивлялись, каким заурядным, скучным и неначитанным был их брат Виктор, вернувшийся с войны без единой царапины.
– Если бы все мы были такими, как Виктор! – воскликнул Генрих. – Он не позволяет книгам смущать свой разум.
Они разговаривали, прихлебывая кофе, когда в гостиную вошла маленькая девочка. Увидев незнакомца, она смутилась, тихо подошла к отцу и зарылась лицом ему в колени. Когда девочка подняла глаза, Томас проделал трюк, который годами показывал дома: большой палец на его руке исчез, словно его и не было. Девочка снова опустила лицо.
– Это Гоши, – сказал Генрих.
Мать девочки присоединилась к ним и велела Гоши поздороваться с дядей. Девочка стояла и глазела на него, а Томас разглядывал в ее темных глазах и квадратной челюсти два поколения семьи своего отца. Его тетка, бабка и отец смотрели на Томаса с детского личика Гоши.
Он обернулся к Генриху.
– Я знаю, – сказал тот.
– Она у нас ганзейская принцесса, – сказала Мими. – Ведь правда, доченька?
Гоши замотала головой.
– Как твой палец вернулся на место? – спросила она.
– Волшебство, – ответил Томас. – Я волшебник.
– Покажи еще, – попросила Гоши.
Он сказал Кате, что хочет увидеть Эрнста Бертрама, слишком много времени прошло с их последней встречи.
– Зря мы просили его стать крестным отцом Элизабет, – заметила Катя. – Если он про нее спросит, лучше сказать, что она с дедушкой и бабушкой.
После того как они уселись в кабинете, Томас сообщил Бертраму, что помирился с братом, добавив, что не питает иллюзий относительно хрупкости и неустойчивости этих отношений. Его убеждения остались прежними, заверил он Бертрама, но он все больше и больше склоняется к идее гуманизма и осознанию ее важности для побежденной Германии.
Томас почувствовал раздражение, когда Бертрам в ответ холодно промолчал.
– Мы живем в побежденной стране, – сказал Томас. – Былым идеям скоро придет конец.
– Она только кажется побежденной, – возразил Бертрам. – Это не поражение, а первая ступень к грядущей победе.
– Это поражение, – сказал Томас. – Ступайте на вокзал и посмотрите на раненых. Безногие, слепые, утратившие разум. Спросите их, это победа или поражение.
– Вы говорите, как ваш брат, – сказал Бертрам.
Когда в предыдущем году Катя снова забеременела, ее мать посоветовала ей сделать аборт и принялась хлопотать. Прингсхаймы считали, что Катя разрывается между ведением домашних дел, воспитанием непослушных детей и мужем, который вбил себе в голову нелепую фантазию и написал книгу, которую невозможно читать.
Томас вместе с Катей отправился к врачу, чтобы обсудить операцию. Он отметил, с каким спокойствием Катя расспрашивала о предстоящей процедуре. Назначив дату и выйдя на улицу, Катя сказала: «Я буду рожать». Томас молча взял ее под руку, пока они шли к автомобилю.
Роды были тяжелыми. Кате пришлось пролежать в постели еще несколько недель после рождения Михаэля. Томас, который в это время присматривал за детьми, заметил, что в отсутствие матери Эрика и Клаус стали одеваться иначе и выглядят почти взрослыми. У Эрики появились крохотные грудки, а у Клауса изменился голос. Когда он поделился наблюдениями с Катей, она рассмеялась и сказала, что заметила это несколько месяцев назад.
Семья и слуги напрасно уговаривали Элизабет, которой исполнился год, вместе с отцом навестить мать и посмотреть на братика. Стоило ей увидеть малыша в кровати рядом с матерью, она потребовала, чтобы ее вынесли из комнаты. В следующий раз, когда Томас попытался заманить ее в комнату Кати, Элизабет уже на лестнице замотала головой и безапелляционно указала на этаж ниже.
Эрика и Клаус были счастливы в компании друг друга, словно малые дети. Голо, научившись читать, обрел компаньонку в лице Моники, которую повадился отводить в уголок и читать ей вслух. Элизабет, однако, не поддавалась на уговоры, не желая знать Михаэля. Когда малыш плакал, она раздражалась и злилась. Потом Элизабет звала Голо, которым было легче всего командовать, и таскалась за ним, требуя, чтобы он защитил ее от младшего брата. Томас заметил, что в первый год жизни Михаэля она отказывалась даже смотреть в его сторону. В то время как Катя, ее мать и даже Эрика считали такое поведение ранними проявлениями дурного нрава, Томас находил нежелание Элизабет солидаризироваться с Михаэлем волнующим и очаровательным.
Поскольку Элизабет уже научилась ходить, порой по утрам она по собственной инициативе забредала к Томасу в кабинет. Не успев открыть дверь, она прикладывала пальчик к губам, давая ему понять, что не меньше его нуждается в полной тишине. А когда Элизабет заговорила, то стала посредником между отцом и остальными, передавая ему их послания.
Эрика с Клаусом взрослели во время войны и революции, поэтому редко говорили о чем-нибудь, кроме политики. Они успевали прочесть утренние газеты раньше отца. И оба обожали создавать ситуации, в которых проявлялись углубляющиеся различия во взглядах отца и матери на будущее Германии.
– Что не так с демократией? – однажды спросил Клаус.
– Все так, – ответила Катя.
– Нам не нужна система, навязанная извне, – сказал Томас. – Пусть немцы сами решат, какую Германию хотят.
– Так ты против демократии? – спросила Эрика.
– Я верю в гуманизм, – ответил он.
– Мы все верим в гуманизм, – заметил Клаус. – Однако мы также верим в демократию. Я, Эрика, мои друзья, мама, дядя Клаус и дядя Генрих.
– Откуда ты знаешь про дядю Генриха?
– Все об этом знают! – вмешался Голо.
– Демократия непременно наступит, – сказал Томас, – я только надеюсь, что она будет построена на вере немцев в гуманизм. Уверен, мой брат думает так же.
Катя, взглянув на него, кивнула.
Несколько месяцев спустя на прогулке она напомнила Томасу его слова о демократии.
– Твоим читателям неплохо бы понимать, что ты думаешь о Германской республике, – сказала она.
– Им придется дождаться следующего романа. Моя последняя попытка обратиться к ним напрямую успеха не имела.
– Мне кажется, тебе следует написать эссе, статью или прочесть лекцию. Незачем говорить, что ты изменил свое мнение, достаточно сказать, что твоя поддержка Германской республики есть следствие твоих размышлений о роли Германии в современном мире. Ты можешь написать, что людям свойственно со временем менять свои взгляды, особенно в наши дни, а ты всегда был человеком динамичным.
– Динамичным?
– Сам подберешь нужное слово. Можешь также упомянуть о немецком гуманизме и о том, что вера в него всегда была основой твоих убеждений.
Томас кивнул, готовый последовать ее совету, и улыбнулся про себя. Катя, решив, что убедила его, больше никогда об этом не заговорит. Они развернулись и медленно зашагали обратно к дому, радуясь, что в Мюнхене снова можно спокойно гулять.
Глава 7
Мюнхен, 1922 год
– Я хочу установить новое правило!
Эрика с вызовом смотрела на родителей.
– А сама ты намерена ему следовать? – спросила Катя.
– Я следую правилу, – сказала Эрика, – что все должны мыть руки перед едой, особенно Моника, у которой они часто бывают грязными.
– Ничего они не грязные, – сказала Моника.
– Еще я следую правилу, что мы должны являться к столу вовремя, особенно Голо, который за чтением забывает о еде.
Голо пожал плечами.
– Но, кроме этих правил, я хочу установить еще одно: любой за этим столом имеет право перебивать кого захочет, и ни у кого нет права довести свою мысль до конца. Если я не согласна, я могу вас перебить. А если вы топчетесь на месте, я могу запретить вам говорить.
– А у нас есть право перебивать? – спросила Катя. – Или ты, как обычно, хочешь быть исключением?
– Правило действует для всех.
– Даже для Волшебника? – спросила Моника.
– Особенно для Волшебника, – ответил Клаус.
Порой старшие дети удивляли Томаса. Они то орали громче, чем двое младших, то серьезно рассуждали о книгах и политике. Эрика и Клаус много читали: немецкую, французскую, английскую литературу, были в курсе всех последних новинок, а Клаус постоянно размахивал романами Андре Жида и Эдварда Моргана Форстера. Томас сомневался, что они действительно прочли все те книги, которыми восхищались, ибо все свободное время Эрика и Клаус посвящали светской жизни, тщательно наряжались перед выходом из дому, придумывали замысловатые театральные постановки с друзьями, среди которых числился некий Рики Хальгартен, красивый и чрезвычайно умный юноша, живший неподалеку, и Памела Ведекинд, дочь модного драматурга.
И хотя Томаса раздражали хохот и визги, шумные появления и отъезды, порой молодые люди его изумляли. Хальгартен утверждал, что лишь малая толика немецкой литературы отвечает его высоким стандартам. Он ничтоже сумняшеся осуждал целые литературные направления, а Клаус ловил каждое его слово. В частности, Рики настаивал на том, что шекспировские комедии превосходят его же трагедии. Когда Томас, решивший поймать его на слове, спросил, какие именно комедии, Хальгартен немедленно выдал список.
– «Двенадцатая ночь» и «Сон в летнюю ночь». Мне нравится их структура, то, как они построены, – ответил он. – Однако из всех его пьес я превыше всего ценю «Зимнюю сказку», хотя это вовсе не комедия, и, будь моя воля, я выбросил бы всю среднюю часть с пастухами.
Томас сомневался, что когда-нибудь читал эту пьесу. Однако Рики, не замечая его смущения, продолжал разглагольствовать о тех греческих пьесах, которые любил, и тех, которыми восхищался, но не любил. Глядя на него, Томас вспоминал брата Кати Клауса Прингсхайма, который в возрасте Рики тоже любил делиться культурными познаниями. Рики обладал таким же тяжелым обаянием.
Поскольку ни одна обычная школа не соглашалась терпеть выходки Эрики и Клауса, Катя убедила Томаса отдать их в более либеральное учебное заведение. Эрика и Клаус не делали секрета из того, как вольно им там живется, однако им было строжайше запрещено упоминать об этом за общим столом в присутствии младших сестер и братьев, тети Лулы и других старших родственников.
Томас был возмущен, узнав, что Клаусу Прингсхайму удалось разговорить Эрику, которая призналась ему, что в школе регулярно заводит романы с девушками, а Клаус – с юношами.
– Мои племянница и племянник далеко ушли от своих любекских предков, – заявил Клаус Прингсхайм Томасу с таким видом, словно быть родом из Любека означало врожденное уродство. – Уверен, что отсутствие комплексов и природная красота, унаследованная от матери, принесут им успех.
– Надеюсь, до этого еще далеко, – сказал Томас. – И я всегда думал, что привлекательную внешность они унаследовали от обоих родителей.
– Хотите сказать, они похожи на вас?
– А что в этом удивительного?
– Если то, что я узнал, правда, думаю, они еще нас удивят, – сказал Клаус Прингсхайм.
Томас утешился, заявив Кате, что ее брат дурно влияет на Эрику с Клаусом.
– Я начинаю думать, что это они на него дурно влияют, – ответила Катя.
Эрику, несмотря на ее протесты, все же заставили получить аттестат, однако Клаус отказался учиться дальше. Когда мать спросила его, как он собирается зарабатывать на жизнь, не имея диплома, сын рассмеялся.
– Я художник, – заявил он.
Томас спросил Катю, откуда в таком респектабельном семействе такие дети.
– Моя бабушка была самой раскованной женщиной в Берлине, – ответила Катя. – Твою мать тоже не назовешь уравновешенной. А Эрика такая с самого рождения. И она тянет за собой Клауса. Она вылепила его по своему образу и подобию. Мы никогда этому не препятствовали. Возможно, мы только притворяемся респектабельными.
Лула долго не признавалась, что ее муж при смерти. Она наносила визиты семье брата, словно ничего не происходит. Лула подружилась с Моникой, которой было одиннадцать.
– Она единственный ваш ребенок, с которым мне приятно общаться, – говорила Лула. – Остальные слишком важничают. Я делюсь с Моникой тем, чем не делюсь ни с кем другим, и она доверяет мне все свои секреты.
– Надеюсь, ты не позволяешь себе лишнего, – заметил Томас.
– Уж поверь, с ней я откровеннее, чем с тобой, – парировала Лула.
От Генриха Томас узнал, что мужу Лулы осталось недолго.
– В их доме вечно толкутся эти женщины. Мими называет их морфинистками. Они ведут себя очень странно.
На похоронах мужа Лула держалась так же, как некогда Юлия на похоронах сенатора. Напустила загадочный вид, слабо улыбалась, говорила тихо и сильно напудрила лицо, чтобы выглядеть бледной. Идя за гробом, она опустила черную вуаль и не позволяла дочерям отойти ни на шаг, хотя и не обмолвилась с ними ни словом. Лула словно позировала художнику или фотографу.
Когда Катя, Генрих и Мими встали рядом с ней у края могилы, она кивнула им, словно посторонним.
Катя и Мими подошли к дочерям Лулы, а Томас с Генрихом отстали.
– Она мне призналась, – сказал Генрих, – что деньги, которые ей оставил муж, обратились в ничто.
Томас считал, что одновременно живет в трех Германиях. В первой – необузданной и дерзкой – обитали его старшие дети. Эта новая Германия жила так, словно старый мир нуждался в переделке и все его законы следовало переписать.
Вторая Германия также была новой. В ней жили немолодые люди, проводившие зимние вечера за чтением романов и стихов. Именно они заполняли концертные залы и театры, чтобы послушать, как он читает свои книги.
Сразу после войны Томас почувствовал, что для многих образованных немцев стал своего рода изгоем. Его статьи и выступления отвечали общественным чаяниям, когда война начиналась, устарели к ее середине, а после ее окончания никто больше не хотел его слушать.
Со временем, впрочем, то, что Томас писал о Германии и войне, изгладилось из читательской памяти, уступив место его романам и рассказам, которые немцы неожиданно полюбили. Его книги воплощали свободу; он драматизировал события, сгущал краски. «Смерть в Венеции» считалась современным взглядом на сексуальность, «Будденброки» – романом о закате старой купеческой Германии. То, как Томас изображал женщин, привлекало к нему сердца немок-читательниц.
Томасу нравилось получать приглашения, показывать их Кате и, сверившись с ежедневником, принимать. Он любил, когда его встречали у вагона или присылали за ним автомобиль. Любил ужинать перед выступлением с городскими чиновниками, редакторами, издателями. Ему нравилось, когда к нему относились с почтением, и он никогда не отказывался от гонораров.
Оказалось, его аудиторию сложно утомить. Он мог читать целый час, и его внимательно слушали. По совету Кати Томас в начале вечера долго рассказывал о книге, чтобы после насладиться мертвым молчанием, которое опускалось на зал, когда он начинал читать. Если его было плохо слышно, Катя делала ему знак, и он возвышал голос. Временами это напоминало ему церковную службу, где он был священником, а его текст – священным писанием.
Среди слушателей непременно оказывался молодой человек, который привлекал его внимание. Одни приходили со своими образованными родителями, других, особенно тех, кто постарше, манила его «Смерть в Венеции». Стоя за кафедрой, Томас всегда находил такого юношу в первых рядах. Во время лекции он то и дело одаривал его пристальным взглядом, затем отводил глаза, и у юноши вскоре не оставалось сомнений, что он делает это специально. После выступления Томас избегал тех, кого так беззастенчиво разглядывал, и зачастую объект его внимания просто исчезал в ночи. Иногда молодые люди, набравшись смелости, подходили к нему с книжкой в руке, и они могли перекинуться несколькими словами, пока Томаса не отвлекали жаждущие общения читатели.
Третьей Германией была деревушка Поллинг, где жила его мать. Эта Германия осталась неизменной. Многие местные жители успели повоевать, многие были ранены или убиты, однако после войны жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Те же машины убирали урожай; в тех же амбарах хранилось зерно и сено. На стол подавали привычную еду; в церквях читались старые молитвы. Отсюда Мюнхен казался таким же далеким, как и до войны. И даже расписание поездов осталось прежним.
Макс и Катарина Швайгардт, у которых его мать снимала жилье, постарели, но тоже нисколько не изменились. С присущими ей тактом и добротой Катарина высказывала Томасу беспокойство о здоровье Юлии. Их дети, унаследовавшие родительские ум и проницательность, говорили с местным акцентом.
Сменить компанию Эрики и Клауса на пребывание в Поллинге означало сменить Германию хаоса, где царила полная неопределенность, на безмятежную Германию, где ход времени совершенно не ощущался.
Впрочем, на свете нет ничего вечного. Лула с матерью жаловались, что инфляция медленно съедает их доходы, и Томас понимал, что за инфляцию следует благодарить победителей, обложивших Германию калечащими экспортными пошлинами. Томас, как и все немцы, осуждал эту политику, считая ее проявлением мстительности. Однако ему потребовалось время, чтобы разглядеть в инфляции не только причину всех постигших Германию бед, но также источник возмущения, подавить которое в будущем будет нелегко.
Гонорары за публикацию его книг за границей взлетели вместе с долларом, у них с Катей не возникало трудностей с выплатой жалованья слугам. Они также могли себе позволить помогать и Эрике с Клаусом, и его матери и сестре. Манны содержали два автомобиля и шофера.
Их богатство не осталось незамеченным. Однажды, когда в доме было особенно много визитеров, он спросил у Кати, откуда взялись эти люди.
– Они продают вещи. Знают, что у нас водятся деньги. Картины, музыкальные инструменты, шубы. Женщина, которая пришла последней, сказала мне, что у нее есть ценная статуя на продажу. Я не знала, что ей ответить.
Иногда, возвращаясь из Поллинга или с публичных мероприятий, Томас видел на улицах демонстрантов; он также читал в газетах о беспорядках, устроенных антикоммунистами, однако был так увлечен работой над романом, который бросил во время войны, что не хотел ничего слышать, а только наслаждался мирной жизнью. Демонстрации его не трогали.