Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– У нас есть шампанское, – сказала Катя, – но, думаю, оно подождет, пока приедет кто-нибудь из детей. Я часто мечтала отметить падение Гитлера скромным семейным ужином. Мы проведем один из тех вечеров, которых Гитлер так хотел нас лишить.

– Скромным? – переспросил Томас. – После всего, что случилось?

– Только один вечер. Мы притворимся. Кстати, у меня есть рислинг из домена Вайнбах, наш любимый. Пока мы с тобой разговариваем, он как раз охлаждается.

Глава 15

Лос-Анджелес, 1945 год

Структура романа определилась. Рассказ будет вестись от лица скромного немецкого гуманиста Серенуса Цейтблома, друга детства композитора Адриана Леверкюна. Доверив ему повествование, Томас хотел, чтобы временами оно становилось личным и взволнованным, а еще субъективным. Цейтблом был искренен и, безусловно, заслуживал доверия, но его взгляд был односторонним, а аналитические способности ограниченны.

Цейтблом, который составлял свои записки в обреченной Германии, будет начинать более поздние главы с описания военных действий. Он был двойником Томаса, только помягче, но проживал те же времена, слушал те же новости. Автора и его героя тревожило будущее, Германии предстояло потерпеть поражение и быть воссозданной вновь, и тогда книгам, подобной той, что сейчас пишется, найдется место. Цейтблом боялся поражения Германии, но еще больше боялся ее победы.

Он выступал против победы немецкого оружия, ибо все, что возвышало Гитлера, встречало отпор в его робкой душе. Если фашизм устоит, труды его друга-композитора будут сожжены, а новую музыку запретят еще лет на сто; она выпадет из времени и только в будущем обретет славу, которой заслуживает.

Каждый день, приближавший падение Гитлера, Томас ощущал присутствие Цейтблома. Он воображал, как Цейтблом начинает медленно сознавать, что правлению Гитлера приходит конец. Он заставлял героя фиксировать, как «наши разбитые, разрушенные города падают, словно переспелые сливы»[12].

Когда Томас писал этот роман, он видел своих читателей, одним из которых был его рассказчик. Это были немцы, которые жили во внутренней эмиграции, или немцы будущего в стране, восставшей из пепла. С 1936 года, когда книги Томаса были запрещены в Германии, он сочинял романы, не зная, прочтут ли их на языке, на котором они были написаны. Он трудился для читателя, которого не мог себе представить. Теперь он писал для тех, кто жил в сумерках, или тех, кто в будущем мог выйти на свет, и его проза ранила и исцеляла, словно кто-то пытался зажечь свечи в гулком сводчатом пространстве.



Война закончилась, и Клаус с Эрикой вернулись в Германию. Клаус ходил в военной форме и писал для военного журнала «Звезды и полосы», рассказывая о немецких городах после капитуляции. Эрика передавала репортажи о поверженной Германии для Би-би-си. Голо тоже был в Германии, налаживал работу радиостанции во Франкфурте. Клаус писал родителям из Мюнхена, что город превратился в громадное кладбище. Очертания знакомых улиц угадывались с трудом, целые кварталы – как корова языком слизнула. Клаус мечтал добраться до семейного гнезда на Пошингерштрассе, несмотря на то что там недавно жили фашисты, и войти в свою комнату. Но в доме не осталось даже дверей, чтобы постучаться. Он был пуст, словно ракушка. Во время войны дом использовали как своего рода бордель, призванный поставлять расово чистых арийских младенцев.

Эрика оказалась одной из немногих, кому разрешили увидеть заключенных перед Нюрнбергским процессом. Когда впоследствии личность той, кто их посетил, была раскрыта, Эрике рассказали, что многие нацисты хотели бы с ней поговорить. «Я бы ей все объяснил! – восклицал Геринг. – С Манном обошлись несправедливо. Я устроил бы все иначе». «Ты упустил возможность, – добавляла Эрика, рассказывая об этом отцу, – жить в замке, любоваться бриллиантами жены и с утра до ночи слушать Вагнера».

По армейскому пропуску Клаус в поисках Мими и Гоши добрался до Праги. После долгих блужданий он разыскал их и написал дяде подробное письмо о том, в каком состоянии их обнаружил. С этим письмом Генрих пришел к Томасу и Кате. Гоши, писал Клаус, голодала всю войну, но ее не арестовали. Зато ее мать провела несколько лет в концлагере в Терезине, но сумела выжить. Клаус почти не узнал красавицу Мими. Она перенесла удар, у нее выпали почти все зубы и волосы. Мими с трудом говорила и почти ничего не слышала. Они с дочерью нищенствовали.

Клаус написал матери, прося выслать им еды, одежды и денег, но ни в коем случае не писать по-немецки, потому что в Праге немецкий не жаловали.



Томас знал, что Генрих постоянно сидит на мели. Ему пришло в голову, что брат вполне мог бы вернуться в Германию, особенно если восточная часть останется под контролем русских. Томас оплатил бы ему проезд. Он смотрел вслед брату, который, показав им письмо Клауса, удалился, скорбно склонив плечи. В том, что случилось с Мими, Генрих винил себя.

Томас заметил, какими яростными стали письма его сына. Рассказывая о встрече с Францем Легаром и Рихардом Штраусом, которые превосходно себя чувствовали при нацистах, Клаус рвал и метал. Когда он спросил Штрауса, не задумывался ли тот об отъезде, композитор ответил, что не видел смысла покидать страну, в которой восемьдесят оперных театров. Эти слова Клаус написал большими буквами, сопроводив множеством восклицательных знаков.

Клаус взял для военного журнала интервью с нераскаявшейся Винифред Вагнер. Она рассказала ему об обаянии, щедрости и австрийском чувстве юмора Гитлера. Клаус писал домой, что, цитируя Винифред, он надеялся вызвать у читателей ярость, но никого не возмутили ее высказывания.

Он присылал домой вырезки из «Звезд и полос»: «У меня странные чувства к моей бывшей родине. Пропасть отделяет меня от моих соотечественников. Где бы я ни был в Германии, меня везде преследовали эта меланхоличная мелодия и ностальгические лейтмотивы: „Ты не можешь вернуться домой“».

Клаус узнал, что случилось с его друзьями: многих пытали, многих убили. Он видел, как люди, которые сотрудничали с режимом, начинают возвращать утраченные позиции. В письмах к родителям он подчеркивал, что немцы не понимают: их теперешние бедствия не что иное, как прямое и неизбежное следствие того, что они, как коллективная общность, сделали с миром.

– Не знаю, чем Клаус будет жить, когда все закончится, – заметила Катя. – Никому не нужен немец, который не может перестать говорить правду.



В первые недели после войны Томас думал об Эрнсте Бертраме, который тоже был где-то в Германии. Если в глубине души тот и не испытывал стыда, он должен был, по крайней мере, демонстрировать его на людях. За сотрудничество с нацистами Бертрама сместили со всех академических должностей, а его услуги как специалиста по Ницше больше не требовались. Ему, который открыто злорадствовал, когда нацисты жгли книги других писателей, будет тяжело оправдаться.

Гитлер и без Бертрама получил бы власть, принеся с собой хаос и смерть, но Томас верил, что поддержка Бертрама и некоторых его друзей придала режиму интеллектуальную устойчивость. Алчность, ненависть и стремление к власти стали менее очевидны, когда Бертрам поддержал фашизм авторитетом мертвых философов и бойкими фразами о Германии, ее наследстве, культуре и судьбе.

Когда бились стекла, горели синагоги, евреев вытаскивали на улицу из домов, как этому ученому мужу, спрашивал себя Томас, удавалось отводить глаза и успокаивать совесть? И как он умудрился втереться в доверие к властям, которые бросали в тюрьмы других гомосексуалистов? Представлял ли он когда-нибудь, чем все это кончится, – разрушенные города, голодающие люди, комитеты, создаваемые для того, чтобы никто вроде Эрнста Бертрама больше не мог открыть рот?



Спустя несколько месяцев Михаэль с Грет объявили, что приедут погостить на месяц с детьми. Катя призналась ему, как ждет их приезда, который позволит развеять тяжелую атмосферу, которая сгустилась из-за самозабвенной работы Томаса над новой книгой, новостей из побежденной Германии и постоянных назойливых звонков – Томаса Манна с семьей приглашали вернуться на родину и принять участие в восстановлении того, что разрушили фашисты.

Когда прибыл Михаэль с семейством, Томас начал искать способы развлечь Фридо. Первые несколько дней он часто прерывал работу и отправлялся на поиски малыша. Он поощрял Фридо приходить к нему в кабинет, бросал писать, подкидывал внука в воздух, проделывал магические трюки, которые в отсутствие матери так любили его собственные дети, рисовал картинки.

Михаэль отпускал убийственные замечания о книге, которую писал его отец. Что он может знать об образе мыслей музыканта? Ради сохранения мира в семье Томас терпел раздраженные суждения сына о музыке. Казалось, Михаэль не мог смириться с тем, что отец присвоил себе дисциплину, освоению которой он отдал всю жизнь. Томас пытался сменить тему, корча страшные рожицы Фридо, который заливался хохотом, а его мать убеждала малыша, что воспитанные дети так себя за столом не ведут.

– Как он может вести себя за столом, если его дед ведет себя словно клоун? – спросил Михаэль.

Поскольку у внука не было друзей его возраста, говоривших по-немецки, ему оставалось подражать родителям. Поэтому малыш, к радости Томаса, употреблял вперемешку детские и взрослые словечки.

Его собственный разум отяжелел от немецкого языка, пока Томас сражался с высокопарной манерой рассказчика и пародиями на разные стили. Поэтому невинный, но уверенный лепет внука его восхищал. И дело было не в воспоминаниях детства (во времена, когда он был ребенком, детей не поощряли болтать) и не в воспоминаниях о собственном отцовстве (его дети чаще перебивали друг друга, чем обращались к нему). Поток слов, который лился из Фридо, был новым и освежающим. Просыпаясь по утрам, Томас радовался, что ему предстоит целый день слушать этот детский говорок и развлекать внука, пока тому не придет пора ложиться в постель.

– Когда появится Эрика, – заметил Михаэль, – ты из кабинета и носа не высунешь.

В ожидании приезда Эрики Катя узнала, что ее брат Клаус Прингсхайм, вернувшийся из Японии вместе с сыном, хочет нанести им визит, пока дома гостят Эрика и Михаэль.

Катя принялась готовить дом к приезду гостей, перевешивая картины с места на место, передвигая коробки, которые были задвинуты под кровати с самого переезда. Она прожила в отрыве от семьи больше сорока лет. Ее родители умерли в Швейцарии во время войны, а отец так и не смирился с участью изгнанника. Катины братья разлетелись по миру. Семейный дом в Мюнхене был разрушен – на его месте возвели здание для нацистской партии. Визит Клауса заставлял Катю вести себя так, словно в глубине души она всегда считала молодые годы, проведенные в Мюнхене, лучшими годами своей жизни.

Томас с хмурым видом вышел встречать шурина на крыльцо. Клаус утратил красоту, но сохранил сардонический склад ума. Томас наблюдал, как Клаус, обозрев новехонькую собственность, искусно разбитые сады и чудесный вид, развел руки в насмешливом одобрении, затем пожал плечами, словно для такого, как он, все это было слишком претенциозным.

– Я вижу, птичка нашла позолоченную клетку, – заметил он, обнимая сестру.

Сын Клауса, стоявший рядом, ростом был выше отца. Особняк Томаса, кажется, не произвел на него впечатления. Перед тем как пожать руки, он сухо кивнул.

Поначалу Клаус обращался исключительно к сестре, но Эрика заставила дядю вспомнить о своем присутствии. На Томаса Клаус Прингсхайм даже не взглянул.

Скоро он принялся высмеивать за столом привычки Томаса. Тот, однако, продолжал проводить в кабинете все утро, гулять и дремать после обеда и читать по вечерам, по возможности избегая Клауса Прингсхайма. Спустя несколько дней за обедом Клаус заявил, что знает, над чем работает Томас.

– Роман о композиторе? Да, я знавал многих композиторов, к тому же учился у Малера. Он был гораздо более уверен в себе, чем многим кажется, если слушать его музыку. Его снедало честолюбие, он боялся жены, но никаких чертей там не было и в помине.

Томас не видел смысла отвечать. Взглянув на Катю, он заметил, с каким восхищением она смотрит на брата-близнеца.

Еще спустя несколько дней Клаус заговорил о «Смерти в Венеции».

– Моя бабка ее обожала и не переставала хвалить, пока моя мать не велела ей замолчать, прекратив неумеренные восторги. Мой отец был убежден, что после того, как ее напечатали, люди начали злобно таращиться на него в опере. Благодаря этому рассказу я завел много друзей, все до единого педерасты, и целый год после его выхода я не платил за шампанское.

Томас заметил, что Эрика напряглась.

– Все им восхищаются, – сказала Эрика. – Все книги моего отца вызывают у людей восхищение.

Серьезность Эрики, простота ее слов застали Клауса Прингсхайма врасплох. Он терпеливо выслушал рассказ Эрики о Нюрнбергском процессе и о том, как английский прокурор процитировал книгу ее отца о Гёте, будучи уверен, что цитирует самого Гёте. До конца обеда Клаус молчал.

– Мне говорили, что, завершив главу, вы читаете ее вслух перед семьей, – сказал Клаус на следующий день. – Мне хотелось бы присутствовать на таком чтении.

Вид у него был смиренный, словно он говорил без всякой задней мысли. Клаус обернулся к сестре:

– Теперь, когда моя красота осталась в прошлом, чтобы впечатлить людей, мне приходится рассказывать байки о домашнем укладе моего зятя.

Томас поймал взгляд Эрики, и ему показалось, она готова запустить в Клауса бокалом.

– Возможно, мы могли бы поговорить о Японии, – сказала Катя. – Кажется, император считает себя богом. Он бывал на твоих концертах?



Было условлено, что в ближайшую пятницу Томас прочтет им отрывки из своего романа. Томас намеревался прочесть две главы, первую – о том, как маленький мальчик по имени Эхо приезжает к дяде, одинокому композитору, и вторую – про смерть мальчика.

Чем ближе к назначенному времени, тем сильнее Томаса пугало предстоящее чтение. Хотя самое начало должно было читаться без труда, как и страницы, на которых он описывал красоту и очарование мальчика. Катя сразу поймет, что для этого образа Томас использовал Фридо. Он пожалел, что не выбрал другой прототип, который не так легко узнавался бы слушателями.

Они собрались в круг, включая только что приехавшего Голо, словно на какое-то семейное торжество. Работая над этими сценами, Томас считал их очень личными. Он отдал немецкому композитору то, что любил сам: юность и невинность. Но Леверкюн умел лишь разрушать то, что попадало к нему в руки, поэтому судьба мальчика была предрешена. Боль утраты сделает эту часть книги самой человечной. В ней Томас расскажет о цене, которую Леверкюн заплатил за свое всепоглощающее тщеславие. Договор, который герой заключил с дьяволом, не принадлежал миру сказок и фантазий, он был пугающе настоящим.

Томас начал читать, время от времени поглядывая на Катю, которая ободряюще ему улыбалась. Добравшись до сцены смерти, он замедлил темп, не поднимая глаз на слушателей. Возможно, ему не следовало так подробно описывать фазы болезни и эту внушающую ужас драму. Мальчику было больно, он кричал: «Эхо хочет быть умником, Эхо хочет!..» Милое личико исказилось до страшной неузнаваемости, мальчик скрежетал зубами, как бесноватый.

Наконец мальчик умер. Томас сделал то, что должен был сделать. Он отложил в сторону листы. Никто не проронил ни слова. Голо включил лампу и потянулся, издав низкий стон. Клаус Прингсхайм сидел, стиснув руки и глядя в пол. Его побледневший сын сидел с ним рядом. Эрика смотрела прямо перед собой. Катя молчала.

Наконец Эрика включила верхний свет. Томас встал, делая вид, что изучает страницы, которые только что прочел; затем почувствовал приближение Кати.

– Ты поэтому так сдружился с малышом? – спросила она.

– Ты про Фридо?

– С кем еще?

– Я люблю Фридо.

– Так сильно, что использовал его для своей книги? – спросила Катя и удалилась в другой конец комнаты, присоединившись к брату и его сыну.

Глава 16

Лос-Анджелес, 1948 год

Элизабет устремила на него недоуменный взгляд:

– Моим дочерям не нравится, когда над ними смеются, обеим.

– Я думала, мы говорим об Анжелике, – сказала Катя.

– Есть еще Доминика, – ответила Элизабет. – Пожалуйста, не надо их обижать.

Поскольку Доминике было всего четыре года, Томасу казалось странным, что о ней говорили как о взрослой.

Элизабет вместе со своими обидчивыми дочками гостила у них, пока Боргезе был в Италии с миссией, о которой не полагалось расспрашивать. Первый раз оказавшись с девочками за столом и увидев, что Анжелике не нравится лед в воде, Томас заметил, что все хорошие маленькие девочки в его окружении лед просто обожают.

– А маленькие девочки, которые не любят лед, как правило, не очень любезны, – добавил он по-английски.

Анжелика, которой недавно исполнилось восемь, внезапно расстроилась и обратилась к матери, чтобы высказать свое недовольство. Элизабет велела ей идти на кухню и попросить, чтобы ей накрыли обед в саду.

– Я скоро приду, посмотрю, все ли у тебя хорошо.

Элизабет с каменным выражением смотрела на отца.

– Это была шутка, – сказал Томас.

– Ей не нравится, когда ее называют маленькой, – ответила Элизабет. – Или не очень любезной.

– Какая умница, – заметила Эрика. – Мне тоже никогда такое не нравилось.

– Уверен, я никогда не называл тебя маленькой, – сказал Томас.

– Или не очень любезной.

Позднее, в его кабинете, Томас и Катя вполголоса обсуждали, что случилось с Элизабет за те десять лет, которые она прожила вдали от них. Томас вечно подшучивал и подтрунивал над внуками, придумывал смешные прозвища и розыгрыши и не понимал, почему внучкам претит этот беспечный тон. Вероятно, они унаследовали чувствительность и отсутствие чувства юмора от этих ужасных Боргезе.

В следующий раз Анжелика явилась за стол бледная и расстроенная, словно принцесса, чье достоинство оскорбили. Томас заметил, что Эрика села с ней рядом.

– Что ты сейчас читаешь? – спросила она.

– В нашей семье это непросто, – ответила девочка, – поскольку с отцом мы говорим по-итальянски, с матерью по-немецки, а с сестрой общаемся по-английски. Поэтому нам есть из чего выбирать. В настоящее время я читаю Льюиса Кэрролла. Он оказывает на меня большое влияние.

Прогуливаясь по саду, Томас с Катей согласились, что в их детстве такой ответ вызвал бы насмешки как со стороны братьев и сестер, так и со стороны родителей.

– Неужели так ведут себя все американские дети? – спросила Катя. – Или это придумали в Чикаго Элизабет с Боргезе?

На следующее утро Эрика разложила на полу в большой комнате карту Европы и принялась показывать Анжелике места, где она побывала, а Анжелика задавала серьезные и продуманные вопросы. Доминика возилась в углу с куклами, Элизабет читала.

– Тетя Эрика собирается взять нас в гавань Марина-дель-Рей, – сообщила им Анжелика на немецком со следами итальянского акцента.

– Обеих? – спросила Катя.

– Да, мы будем есть мороженое и хот-доги.

– Только не кладите в мороженое горчицу, – сказал Томас и тут же вспомнил, что подобное замечание может быть воспринято как насмешка. Словно они были не способны сами разобраться, как им есть.

Он постарался исправить положение.

– В Санта-Монике делают превосходные хот-доги, – заметил Томас.

– Нам говорили, – ответила Анжелика, подняв глаза от карты.

За обедом, в отсутствие Эрики и девочек, Томас был поражен ненавистью Элизабет к Германии.

– Я не хочу больше слышать об этой стране, – сказала она. – Меня не волнует, что с ней происходит. Ноги моей больше там не будет.

Томас гадал: возможно, Элизабет несчастна в браке с Боргезе и любыми способами стремится избежать расспросов?

– Ты обвиняешь Германию в том, что она лишила тебя юности? – спросил Томас.

– Я ни в чем не виню ни моих родителей, ни мою бывшую страну. Я ни в чем никого не виню.

– А тебе есть в чем винить родителей? – спросила Катя.

– Во-первых, я не получила хорошего образования. Во-вторых, любовь всегда доставалась мне как награда.

– Награда за что? – спросила Катя.

– За то, что была тихой и милой, за то, что была послушной маленькой девочкой.

– Ты никогда не была милой с младшим братом, – возразила Катя.

– Михаэль такой зануда! – воскликнула Элизабет.

Она рассмеялась.

– У тебя были романы?

Томас услышал, как Катя затаила дыхание. Он и сам удивился, что осмелился задать дочери подобный вопрос.

– Один или два раза, – ответила Элизабет и снова рассмеялась.

– У тебя был роман с Германом Брохом? – спросил Томас.

– Мы несколько раз встретились. Я не назвала бы это романом. Но это еще до свадьбы. В те времена он был очень мил.

– Он известен своей грубостью, – заметил Томас.

– Только не со мной, – ответила Элизабет.

Его дочь стала раздражительной и суровой. Томасу хотелось, чтобы она пожила у них подольше.

Он не замечал записной книжки, лежавшей на столике рядом с дочерью, пока Элизабет ее не открыла.

– Я записала вопросы, которые хотела задать вам обоим, – сказала она.

– Я не удивлена, – ответила Катя.

– Первый вопрос. Почему здесь живет Эрика?

– Ей больше некуда податься, – ответила Катя. – Раньше она выступала с лекциями. Теперь никто не желает слышать о Германии и войне.

– А где ее муж?

– Оден? Он никогда не был ей мужем. Они не виделись несколько лет.

– Почему она не с Бруно Вальтером? Его жена умерла, и она могла бы за него выйти.

– У него другие планы, – ответила Катя.

– Что она здесь делает?

– Она собирается стать секретарем отца. А также помогать мне по дому, в тех пределах, в которых я ей это позволю.

– Почему вы не хотите, чтобы она жила своей жизнью?

– Она нужна твоему отцу.

– Она намерена оставаться здесь навсегда?

– Видимо, так, – ответила Катя.

– А где Моника?

– В Нью-Йорке, – ответила Катя. – Разве она не дает о себе знать? Иногда я получаю от нее по письму в день.

Томас удивленно посмотрел на жену. Он впервые об этом слышал.

– Она пишет, что мечтает найти место, где нет книг, – сказала Катя. – Поэтому ей не слишком нравится бывать у нас. Но я уверена, со временем все изменится. Не может не измениться.

Палец Элизабет пробежал вниз по списку.

– Почему ты вышла за него? – спросила она Катю, показав на отца.

Катя ответила, не помедлив ни мгновения, словно репетировала заранее.

– Из всех кандидатов – настоящих, прошлых и будущих – ваш отец был самым приемлемым.

– Это единственная причина?

– Была и другая, но она слишком личная.

– Я больше никогда об этом не спрошу.

Катя отпила кофе, собираясь с мыслями.

– Мой отец был дамским угодником. Это было сильнее его. Он хотел всех женщин, которые попадались ему на глаза. С твоим отцом у меня никогда не было таких проблем.

– Может быть, мне выйти, чтобы вы могли меня обсудить? – спросил Томас с улыбкой.

– Нет, любовь моя, – ответила Катя. – Мне нечего к этому добавить.

– Почему ты до сих пор общаешься с Альмой Малер?

– Вопрос интересный, – сказала Катя. – Альма невыносима. А после смерти Верфеля стала еще хуже. Она пьет и не стесняется говорить что думает. Я не могу сказать о ней ни одного доброго слова.

– Но ты продолжаешься с ней видеться?

– Да. Есть в ней что-то от старой доброй Вены. Я не про культуру и прочее. Скорее, про умение радоваться жизни. Наблюдать за этим такое удовольствие, но умение радоваться жизни уходит безвозвратно. Возможно, Альма такая последняя.

– И вот еще что. Клаус написал мне, что вы его обидели.

– Он не может найти себе применения, – сказала Катя.

– А здесь он вам не пригодится?

– Я не могу платить за него бесконечно.

– А за Эрику можешь?

– Эрика будет работать на отца. Ты представляешь Клауса в этой роли?

– Так дело в этом?

– Хватит, – сказала Катя. – Я не знаю, как мне справиться с Клаусом. Мы можем оставить этот вопрос?

– Я не хочу тебя расстраивать, – ответила Элизабет.

– Мы можем оставить этот вопрос? – повторила ее мать.



Когда Клаус вернулся в Пасифик-Палисейдс, он был таким худым и осунувшимся, таким сломленным и сокрушенным, что даже Эрика сочла за лучшее не заводить с ним споров. Когда Томас спросил его, принимает ли он морфин, Клаус пожал плечами: разве это не очевидно? Возможно, рассуждал Томас, в личной жизни Клауса случилось нечто, что заставило его пуститься во все тяжкие? У Клауса была манера зализывать душевные раны, рассуждая о своей литературной репутации и с жаром откликаясь на все общественные события. Сейчас он был одержим Густавом Грюндгенсом, первым мужем Эрики, который во время войны был любимым актером Геринга. Освобожденный из заключения русскими, Грюндгенс триумфально вернулся на сцену. Его появление в первом премьерном спектакле после войны вызвало овации. Клаус своими глазами наблюдал, как его приветствовал полный зал.

Томас несколько раз слышал, как Клаус расписывал эту сцену всем желающим. Поскольку его соотечественники, рассуждал Клаус, лишены возможности открыто поддержать обреченных нацистских лидеров и их лозунги, они демонстрируют недостаток раскаяния, восхваляя актера, который был любимчиком одного из вождей.

– То, что невозможно делать при свете дня, – говорил Клаус, – делается в темноте.

Клауса возмущала сама идея, что он может вернуться в Германию.

– В тридцать третьем году я уехал не из-за того, что совершил, а из-за того, что совершили они, поэтому мое нежелание жить в Германии происходит не от того, кем считаю себя я, а от того, кем являются они.

Из него вышел бы превосходный составитель речей или министр культуры, думал Томас.

За два месяца до этого Клаус, который сам автомобиль не водил, написал Кате, что хочет снять в Лос-Анджелесе коттедж неподалеку от дома родителей. Он просил ее присмотреться к ценам. Кроме того, он желал нанять молодого шофера, который бы умел готовить и обладал привлекательной внешностью. Клаус планировал прожить в Лос-Анджелесе полгода и иногда обедать у родителей.

Катя была вне себя. Томас не знал, что возмутило ее сильнее: непоколебимая уверенность Клауса, что родители заплатят за аренду коттеджа, упоминание молодого шофера или идея прожить так полгода. Катя ответила сыну, что не собирается за него платить и что само его предложение крайне возмутительно. Томасу показалось, что первый раз в жизни она позволила себе ответить сыну так резко.

Теперь, когда Клаус жил у них, Томас с Катей слышали, как по ночам он бродит по дому, а наблюдая, как его сонливость за столом сменяется безудержной болтовней, догадывались, что он принимает различные наркотики. Он почти не брился и, несмотря на замечания матери, что у него много носильных вещей, не часто менял одежду.

Сейчас Клаусу было немногим за сорок. Каждый день он носился с идеей о новой книге, которую мог бы написать, или статьей, которую ему закажут. Это была то биография Бодлера, то роман под псевдонимом о жизни гомосексуалистов в предвоенном Нью-Йорке, то статья о его пребывании в послевоенной Германии, то длинное сочинение о путешествии по американской железной дороге. Он никогда не спускался к завтраку, а иногда его не могли разбудить до обеда. В саду Клаус избегал солнечных мест.

– Если бы ты приучил себя вставать рано, – говорила Катя, – ты написал бы книгу, которую прочел бы весь мир.

Увидев чисто выбритого и причесанного Клауса в отглаженном пиджаке, белой рубашке, новых туфлях и с портфелем, который ждал такси, по виноватому взгляду Кати Томас понял, что она снова дала ему денег на поездку в Нью-Йорк.

Некоторое время они жили втроем с Эрикой. Пока дочь, действуя по строгому плану, занималась его бумагами и вела его переписку, Катя все больше отдалялась от Томаса. Почти все время она сидела в шезлонге, читая книгу, или помогала садовнику.

Поскольку Эрика занималась его перепиской и дневником, у них было что обсудить за столом. Катя, напротив, почти все время молчала. Дочь с матерью редко вступали в открытые конфликты. Впрочем, однажды в присутствии Голо Эрика выразила неудовольствие салатной заправкой, а затем стала жаловаться, что овощи вечно переваривают.

– Словно мы снова вернулись в Мюнхен с его ужасной едой, – сказала она.

– Какой ужасной едой? – спросила Катя.

– Густой подливкой, забивающей все вкусы. Все переваренное! Непропеченное! Несъедобное! Баварское!

– В те времена ты не жаловалась.

– Я понятия не имела, что еда бывает другой.

– Полагаю, это так. А еще ты понятия не имела о том, как себя вести, и до сих пор не имеешь, – сказала ее мать. – Я часто думаю, откуда ты такая взялась?

– Видимо, после ночи любви.

– Вроде тех, что ты проводила с Бруно Вальтером!

Побледнев, Катя посмотрела на Голо. Томас заметил, что Голо знаками показывает матери: сказанного довольно. Томас думал только о том, чтобы поскорее доесть и удалиться в свой кабинет. Он не удивился, когда Катя, вместо того чтобы постучаться к нему в дверь и позвать его на прогулку, куда-то укатила на автомобиле вместе с Голо.

Клаус вернулся из Нью-Йорка еще более опустошенным, выдохшимся и взъерошенным. Томас был уверен, что Катя с Эрикой решили до поры до времени не говорить ему, что стало причиной его приезда.

Следующие несколько дней Клаус не выходил из комнаты, а еду ему приносили на подносе.

– Я взяла с него обещание, что он не будет бродить по ночам, – сказала Катя. – Мы должны высыпаться.

– Что случилось? – спросил Томас.

– Лучше спроси у Эрики. Он был на какой-то глупой вечеринке, когда нагрянула полиция, но не раньше, чем он успел принять какую-то смесь. Не спрашивай меня, как это называется, но в его состоянии бывает эйфория и депрессия. Сейчас у него затяжная депрессия.

Когда Клаус начал спускаться к ужину, он был возбужден и говорлив, порой не мог закончить предложения и никому не давал вставить слова. Особенно расстраивала его история Моники, которую он встретил в Нью-Йорке.

– Ее выставили из нескольких отелей, потому что она запасала продукты у себя в номере и не платила по счетам, – сказал он. – Мы живем в роскоши, а Моника, которая страдала больше всех, бродит по улицам, словно бродяжка. Ей нужно помочь. Я сказал ей, чтобы связалась с нами.

Переводя взгляд с одного на другого, Клаус постепенно терял свой безумный запал, становясь почти спокойным.

Вскоре кто-то начал названивать ему из Сан-Франциско.

– Это Гарольд, – сказала Катя.

– По мне, хоть Уинстон Черчилль, – ответил Томас.

Гарольд был любовником Клауса в Нью-Йорке, но решил податься на запад. После возвращения Клауса он умудрился потерять работу в Сан-Франциско и теперь направлялся в Лос-Анджелес. Его звонки были предупреждением о скором приезде.

За столом только и говорили о том, что Гарольд напился, что Гарольд привел в номер, который они снимали с Клаусом, какого-то юного прохвоста и, наконец, что Гарольда арестовали, а Клаусу пришлось внести за него залог.

Когда Эрика с матерью обсуждали Гарольда за обедом, Томасу пришло в голову, что каждый из его детей в душе радуется порокам, которые были присущи другим. Клаус с умным видом рассуждал о странностях Моники. Элизабет нравилось, когда Михаэль проявлял неумеренную обидчивость, и она только что не урчала от удовольствия, когда Эрика вела себя недостойно, да и Голо тоже. Сейчас Эрика объединилась с матерью в заботах о Клаусе и Гарольде. То обстоятельство, что Клаус не ночевал дома, заставило двух женщин, до сей поры избегавших общества друг друга, действовать сообща. Поначалу они расстраивались, потом беспокоились, чем все кончится. И в конце концов принялись искать пути выхода из кризиса. Почему бы, к примеру, Клаусу совместно с Эрикой не заняться написанием киносценария по мотивам «Волшебной горы»?

Услышав об этом, Томас отвел Катю в сторонку:

– Мы должны позволять детям иметь собственные фантазии, но сами не можем позволить себе фантазировать.

– Эрика смотрит на эту идею с оптимизмом.

– Пусть смотрит.

Это был единственный случай, когда он позволил себе покритиковать Эрику перед Катей.

Не успел Гарольд выйти из тюрьмы за одно правонарушение, как тут же угодил за другое. Эрике пришлось отвезти к нему Клауса.

– А он начинает мне нравиться, этот Гарольд, – заметил Томас Кате. – Кажется, он нравится мне больше остальных зятьев и невесток, включая Бруно Вальтера, дорогую Грет, того шумного итальянца, за которого вышла Элизабет, и даже принстонского библиотекаря Голо.

– Клаус сказал, что он очень красив, – ответила Катя.

И они рассмеялись, как давно не смеялись вместе.

– Теперь нам не хватает только Моники, – сказал Томас.

– Я послала ей деньги на дорогу до Италии, – сказала Катя. – Она всегда хотела там жить.

– И работать?

– Не спрашивай. Когда она обустроится, я тебе сообщу. И я продолжаю думать о Клаусе. Ему нужна своя квартира. Он сказал, что нашел подходящую, и цена небольшая. А еще он хочет купить автомобиль и научиться вождению. Я по-прежнему считаю, что мы не должны за него платить. Но стоит мне его увидеть, и мое сердце тает. Думаю, он это знает. Я стала одной из тех матерей, к которым всегда относилась с презрением.

Поначалу, выйдя из тюрьмы, Гарольд поселился вместе с Клаусом в его новой квартире, но вскоре, после очередного дебоша, исчез, оставив Клауса в одиночестве. Когда Катя с Эрикой принялись выражать сочувствие Клаусу, Томас изумился:

– Разве не этого он хотел? Квартира неподалеку и свой автомобиль. Только без шофера. Он остался один, но разве это не мечта любого писателя?

Телефон зазвонил в час ночи; Томас слышал, как подошла Катя. Положив трубку, она сразу же поднялась к нему.

– Клаус перерезал себе вены. Он в больнице в Санта-Монике. Врачи говорят, опасность миновала. Я еду туда. Эрику не буди. Пусть поспит до утра.

Спустя некоторое время после отъезда Кати в дверь постучалась Эрика.

– Автомобиля нет, – сказала она. – Где моя мать?

Эрика настояла, что тоже поедет в больницу на своем автомобиле.

Томас вошел в кабинет. Наверное, ему следовало позвонить Голо? Или Элизабет? Ему станет спокойнее, если он кому-нибудь об этом расскажет – все лучше, чем сидеть одному в пустом доме в ожидании вестей. А еще проще вообразить, что Клаус спит наверху или все еще в Нью-Йорке.

Если Клаус и походил на кого-то в семье, то на тетю Лулу. Она обладала похожим живым воображением и неумением жить одним днем. Обычные дни были не для нее – то ли дело назначенный день в будущем, когда она выйдет замуж, осуществив свои мечты. Выйдя замуж, она принялась жить в ожидании детей, которые непременно сделают ее счастливой. Когда родились дочери, Лула принялась мечтать о квартире большего размера, ремонте в гостиной, праздниках. Томас вспоминал, как ребенком Лула пролистывала середину романа, чтобы сразу пережить возбуждение развязки.

Так и Клаусу больше нравилось видеть свои работы опубликованными, чем корпеть над ними. Ни Клаус, ни Лула были неспособны устоять перед искушением ввести наркотик в вену. Для того чтобы поддерживать возбуждение, другие способы уже не годились.

Томас сидел в кабинете, позволяя мыслям о сыне бродить в голове, прислушиваясь, не раздастся ли шум мотора, надеясь, что Катя с Эрикой скоро вернутся. Он хотел позвонить в больницу, но решил, что, будь у них новости, они сами бы ему позвонили.

Когда Катя с Эрикой вернулись, Томас успел переместиться в спальню. Он спустился вниз, и они рассказали ему, что порезы на запястьях Клауса неглубокие и скоро он поправится.

Кто-то в больнице связался с газетчиками. Местные новости подхватила американская и международная пресса, и скоро телефон звонил не переставая – старые друзья и любопытствующие желали знать о самочувствии Клауса.

Приехал Голо. Мать с сестрой бранили его за то, что, услышав телефонный звонок, он снимал трубку и тут же клал ее на рычаг. Даже когда пришли новости, что Клаусу полегчало, Голо не поднял глаз от книги. Однако, когда Томас попытался найти в Голо союзника, осудив поступок Клауса, Голо ответил холодно:

– Моя мать беспокоится.

Томас вернулся в кабинет. Вскоре в дверь постучала Эрика. Она сказала, что Клаус, которого выписали из больницы, изъявил желание поплавать в бассейне, перед тем как вернется домой.

– Он включил газ, зная, что соседи учуют запах, тем более что он оставил окно открытым. Когда они заколотили в дверь, он принялся царапать запястье тупым ножом. Сколько шуму на пустом месте!

Клаус переехал в отель в Санта-Монике, где проводил время с объявившимся Гарольдом, которого Катя не пускала на порог. Томас узнал, что в том же отеле живет Кристофер Ишервуд.

– Тот самый Кристофер Ишервуд, который когда-то нашел тебе мужа? – спросил Томас Эрику.

Она кивнула.

– Бесстыжий мелкий негодник! Я часто думал, что ему не помешала бы разминка в военной форме. Неужто освобождение мира из пут тирании прошло без его участия?

– Он в войне не участвовал, – ответила Эрика.

– Мы можем и его не пускать на порог?



Томасу позвонила Альма Малер:

– Я понимаю, как вы переживаете. Если в семье бывали самоубийства, это, как красота или цвет глаз, все равно когда-нибудь проявится. Обе сестры! А в предшествующих поколениях бывали случаи?

Томас ответил, что нет, не бывали.

– Разумеется, о подобных вещах предпочитают молчать. А как умер ваш отец?

Томас заверил ее, что сенатор умер от естественных причин. Ему хотелось сменить тему.

– Мои отчим и сводная сестра с мужем приняли яд, когда узнали, что Красная армия входит в Вену, – сказала Альма.

Томас знал, что некоторые члены ее семьи были нацистами, но об этом Альма научилась не упоминать.



Теперь, когда война закончилась, Альма, став вдовой, принялась путешествовать, сначала в Нью-Йорк, потом в Европу. В Лос-Анджелесе она поддерживала знакомство с самыми незначительными из эмигрантов. Если кто-нибудь издавал поэму или сочинял струнный квартет, если кому-то случалось угодить в неприятности или поссориться, Альма была тут как тут и с удовольствием разносила новости.

Поскольку Альма всегда с симпатией относилась к его работе, Томас удивился, почему после выхода «Доктора Фаустуса» она изменила свое отношение. В процессе работы над книгой Томас делился с ней впечатлениями, чувствуя, что Альма, возможно, лучше прочих эмигрантов поймет, какое давление испытывали немецкие композиторы после смерти ее мужа. Альма была не слишком умна и порой высказывала странные суждения, но в музыке разбиралась. Ей нравилась идея о запретных аккордах и звуках, способных призвать дьявола. А еще она восхищалась поздним Бетховеном. Иногда, если Томасу случалось упомянуть какое-нибудь его произведение и рядом был рояль, Альма могла сыграть мелодию по памяти.

Томас не делал тайны из будущей книги, даже устраивал чтения глав перед гостями. Но он никогда не обсуждал роман с Арнольдом Шёнбергом – его ученость и сдержанность пугали Томаса. Он чувствовал: композитор вполне способен дать понять, что знания Томаса о музыке не настолько глубоки, чтобы браться за сочинение подобной книги.

Томас предполагал, что, поскольку эмигрантский круг узок, кто-нибудь непременно передаст Шёнбергу, что Манн пишет книгу о современном композиторе. Когда книгу опубликовали, оказалось, что Томас ошибался.

Оглядываясь назад, Томас понимал, что не стоило посылать Шёнбергу книгу с надписью: «Арнольду Шёнбергу, настоящему, с наилучшими пожеланиями». Слово «настоящему» могло быть воспринято как комплимент: персонаж Томаса вымышленный, в то время как Шёнберг и есть истинный герой книги. Тогда выходило, что Манн создал версию Шёнберга, придумав композитора, заключившего сделку с дьяволом.

Ко времени выхода книги зрение Шёнберга ухудшилось настолько, что он просто не смог бы ее прочесть. Ему оставалось размышлять над посвящением и слушать, что говорят другие. Поначалу Томас не понимал, почему Шёнберг решил, что люди подумают, будто он, как герой романа, болен сифилисом. Однако, прогуливаясь между торговыми рядами в Брентвуде и встретив одну немецкую эмигрантку, Шёнберг неожиданно сообщил ей, что никогда не страдал венерическими заболеваниями.

Когда она удивилась, как такая идея могла прийти ему в голову, Шёнберг объяснил, что это написано в книге Томаса Манна. Дама не придумала ничего лучшего, чем отправиться прямиком в Пасифик-Палисейдс и рассказать обо всем Кате.

Томас решил, что успокоить композитора сумеет Альма Малер, объяснив ему, что роман – это всего лишь изощренный вымысел, читателю и в голову не придет, что если у персонажа сифилис, то этой болезнью страдает и сам Шёнберг.

Альма согласилась, что Шёнберг повел себя странно; сказала, что поговорит с ним, и пригласила Маннов на ужин, где будут Шёнберг с женой и они поднимут бокалы за выход великолепного романа.

Чего Томас не знал, так это того, что Альма несколько раз звонила Шёнбергам после выхода «Доктора Фаустуса» и сообщала пугающие подробности. Все это рассказал Томасу один из друзей композитора.

Все просто, сказала она Шёнбергу: композитор в романе Томаса Манна изобрел двенадцатитоновую систему, значит это Шёнберг; герой Манна страдал сифилисом и заключил сделку с дьяволом, а значит, люди могут подумать, что и Шёнберг такой же.

Томас беспокоился, что, если композитор пойдет к адвокату, Кнопфы могут заставить его распутать нити сюжета, отделив правду от вымысла. Томас вздрагивал при мысли о том, как трудно будет объяснить, из каких странных глубин возникла эта книга.

Несмотря на мудреное содержание, «Доктор Фаустус» стал в Америке бестселлером. Это не прошло бы мимо внимания адвокатов. Если Шёнберг все-таки подаст в суд, он может потребовать часть гонорара, а возможно, взыскать убытки своей репутации. Учитывая, какое количество текста может быть предъявлено в качестве обвинения, процесс разорит Томаса.

По утрам, лежа в кровати, он живо представлял, как ему велят передать весь доход от книги Арнольду Шёнбергу.

От ссоры между Томасом и Шёнбергом Альма, приходя к Маннам в гости, выглядела еще возбужденнее обычного.

– Мне кажется, вы не понимаете Арнольда Шёнберга. Его атональная музыка не трюк, и ее не следует считать только техническим приемом. Это нечто духовное.

Альма замолчала, заметив изумленный взгляд Томаса.

– Шёнберг – глубоко религиозный человек. Он искренне перешел в протестантизм, а затем с абсолютным смирением и серьезностью вернулся к иудейским корням. Ему хватает скромности не считать свою музыку религиозной, но для него она оплот против материализма. Поэтому, когда он видит, что изобретенный им принцип присваивается выдуманному персонажу, одержимому дьяволом, чей творческий порыв вдохновлен сифилисом, это не может ему понравиться.

– Ну разумеется, – промолвил Томас, – писать романы – грязное дело. Композиторы рассуждают о Боге и о том, что не передать словами, а нам приходится воображать пуговицы на пальто.

– И придумывать немецким композиторам венерические болезни, – добавила Альма.



Иногда по вечерам, когда Катя ложилась, а Эрики не было дома, Томас ставил на фонограф «Преображенную ночь» Шёнберга, испытывая искреннее сожаление, что обидел композитора своим романом. Сквозь сдержанность и напряжение прорывались тщательно отмеренные чувства. Томас знал, что это сочинение было создано до изобретения двенадцатитоновой системы, но в нем уже угадывалось направление, которое со временем станет определяющим. Ему хотелось высказать Шёнбергу свое понимание его музыки, и он надеялся, что когда-нибудь, когда ссора будет забыта, ему это удастся.

Вероятно, композитор считал, что Манном двигала корысть. Томасу был нужен материал для романа, как кораблю нужен балласт. Его стиль никогда не отличался строгостью и чистотой. Когда Томас слушал, как струнные наращивают темп, мольбы то прорываются, то затухают, ему хотелось быть другим писателем, менее сосредоточенным на деталях и более погруженным в вечность. Но горевать поздно, большинство его трудов уже созданы.

Его поражало, что на другом конце этого американского города живет человек, который в молодости сочинил такую глубокую музыку. Томас был уверен, что Шёнберг тоже не спит посреди непреображенной калифорнийской ночи. Наверняка у него остались желания, и он должен ощущать печаль, что не может выразить их с той же деликатностью. Томас надеялся, что некоторые из чувств, пробуждаемых этой музыкой, ему удалось сохранить в своем романе, но слова не похожи на ноты, а предложения – не аккорды.



Эрика стала не только его водителем, но также редактором и правой рукой. Она принимала звонки, обналичивала чеки и отвечала на приглашения. Эрика общалась с Кнопфами в Нью-Йорке, заявив Бланш Кнопф, что все, даже самые мелкие вопросы, связанные с публикациями, должны проходить через нее.

Эрике нравилось дразнить Агнес Мейер, отказываясь соединять ее с отцом.