Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генри шагал, ссутулившись, словно пытаясь стать меньше ростом и уныло глядя себе под ноги. Взгляд его оживлялся лишь тогда, когда они проходили мимо людей, выгуливавших собак. Генри очень хотелось собаку и он безуспешно выпрашивал ее долгие годы. Грейс всегда сторонилась собак, у нее никогда не было никаких домашних питомцев, а Джонатан, у которого в детстве был черный лабрадор по кличке Ворон (вообще-то принадлежавший его избалованному младшему брату), наотрез отказывался заводить в доме собаку. Ворон, как он давным-давно рассказывал Грейс, исчез, когда Джонатан учился в девятом классе, причем исчез в тот день, когда в доме был один Джонатан, и все семейство в пропаже пса единогласно обвинило его. Его обвиняли в гибели, в пропаже – в чем угодно, хотя это был даже не его пес. Грейс поняла, как это типично для его ужасно недружной семьи. Надо же так издеваться над сыном.

К тому же у Джонатана была аллергия на собак.

У Евы, когда отец Грейс начал с ней встречаться, была собака. Вообще-то собак было две: закормленные двойняшки-таксы Захер и Зиги, которые больше всего в жизни интересовались друг дружкой и только по длительном умасливании признавали даже Генри. Их давно уже не стало, и сначала на смену им пришел слабоумный шпиц (у которого к тому же в результате инбридинга шерсть лезла клочьями), умерший от болезни, свойственной чистокровным шпицам. Совсем недавно появился кобелек-такса Карл, отличавшийся чуть более дружелюбным нравом. Обязанность выгуливать Карла лежала полностью на отце Грейс – она до сих пор поражалась, что он согласился на это. Хотя из-за проблем с коленями и тазобедренными суставами отец расстался с многолетней привычкой раз в две недели играть в теннис, поэтому нуждался хоть в какой-то физической активности.

Она заметила впереди мужчину и таксу, когда они с Генри перешли Парк-авеню у Семьдесят третьей улицы и Генри ринулся вперед, чтобы поздороваться с дедом. К своему легкому изумлению, Грейс заметила, что рядом с дедом сын ее выглядел сильно вытянувшимся, и подумала, что отец начинает горбиться. Когда они обнялись и Фредерик Рейнхарт склонился к внуку, Грейс на мгновение представила себе, что они продолжают расти в противоположных направлениях, пока один не исчезнет в земле, а другой вымахает так, что скроется за облаками. От этой мысли она содрогнулась.

– Привет, Карл, – сказал Генри, когда она с ними поравнялась. Мальчик подошел к собаке, и та легонько завиляла хвостом, за что Генри явно сверх меры ее похвалил. Фредерик Рейнхарт передал внуку поводок, и Генри принялся предельно добросовестно выгуливать пса вокруг каждого стоявшего на тротуаре дерева.

– Грейс, – произнес отец, слегка обняв дочь. – Господи, как же быстро он растет.

– Знаю. Иногда, когда я бужу его по утрам, то замечаю, что кровать становится ему мала. Как будто он попал в плен к Прокрусту.

– Очень надеюсь, что нет, – ответил отец. – Джонатан приедет?

Грейс забыла позвонить Еве и сообщить, что Джонатан не приедет. Ей вдруг стало нехорошо.

– Не уверена, – с трудом выговорила она. – Может быть.

Возможно, это вовсе и не ложь, сказала она себе. А вдруг он приедет. Каким-то чудом.

– Вот и хорошо, – произнес отец. – Холодно сегодня, да?

Разве холодно? Грейс вся горела. Шея сзади чесалась от натиравшего кожу воротника. Она заметила идеально ровную линию седых волос отца в полутора сантиметрах от воротника его теплого пальто. Ева сама стригла его длинными острыми ножницами. Этот навык она унаследовала из прежнего замужества, когда ее покойный муж (при их взаимной бережливости, казавшейся непостижимой ввиду их совместного богатства) выработал целую стратегию не тратить деньги зря. Впрочем, Грейс довольно часто разрешала Еве стричь и Генри. Ева, похоже, быстрее всех замечала (и быстрее всех реагировала), когда длина волос превышала допустимые пределы, и ей, казалось, доставляло огромное удовольствие щелкать ножницами вокруг головы единственного внука своего мужа. У нее здорово получалось орудовать ножницами, деловито и звонко двигаясь вокруг дивной головки Генри, роняя небольшие прядки его не менее дивных волос на кафельный пол большой ванной. Еве доставляло удовольствие находить изъяны где только можно, а затем устранять их.

Грейс подумала, что Ева прекрасно заботится о ее отце, глядя на ровную линию волос, когда они вместе входили в вестибюль. Конечно, она так и раньше часто думала, но этого было недостаточно, чтобы заставить ее полюбить мачеху.

– Карлос, – обратился отец к лифтеру, когда тот закрывал дверцы, – ты же помнишь моих дочь и внука.

– Здравствуйте, – произнесла Грейс, лишь на долю секунды отстав от сына.

– Здравствуйте, – ответил Карлос, глядя на цифры у себя над головой. Лифт был старый, из тех, где требовалась сноровка, чтобы остановить кабину точно на уровне этажа. Все, как обычно, ехали молча. На четвертом этаже лифтер снова открыл дверцы и пожелал им приятного вечера.

Генри отстегнул поводок от ошейника Карла. Пес весело бросился к входной двери, одной из двух на небольшой лестничной площадке. Когда отец Грейс разрешил внуку открыть ее, раздался яркий запах моркови.

– Привет, бабуля, – поздоровался Генри, проходя вслед за Карлом на кухню.

Отец снял пальто, принял пальто у Грейс и повесил их на вешалку.

– Хочешь что-нибудь выпить? – спросил он.

– Нет, спасибо. А ты выпей.

Как будто ему требовалось ее разрешение.

Квартира ничуть не изменилась с тех пор, как Грейс побывала здесь впервые – через год после свадьбы с Джонатаном молодоженов пригласили на внушающий страх ужин, где предстояло знакомство с детьми Евы и их супругами. Ребекка, всего лишь на несколько лет старше Грейс, недавно родившая второго сына (за которым в одной из спален присматривала няня), ради такого случая приехала из Гринвич-Виллидж, а Реувен, уже подумывавший об эмиграции в Израиль, прибыл с Шестьдесят седьмой улицы со своей раздражительной женой Фелицией. Это был вечер, когда всем троим «детям» совершенно определенно должны были объявить, что их родители решили пожениться. Дату бракосочетания назначили через два месяца, и отец Грейс, к всеобщему удивлению, решил взять в своей фирме беспрецедентный двухмесячный отпуск, чтобы отправиться в долгое свадебное путешествие по Италии, Франции и Германии.

Трудно сказать, кого из троих «детей» подобное известие обрадовало меньше всего. Грейс знала, что очень рада за отца, тому, что он нашел спутницу жизни. Радовало и то, что Ева с самого начала старалась заботиться о Фредерике Рейнхарте и как-то упорядочить его жизнь, с чем он не очень-то хорошо справлялся со времени кончины матери Грейс, и помощь эта была ему очень кстати. Но еще она сразу же поняла, что никогда не полюбит детей Евы.

Ужин, разумеется, проходил в соответствии с правилами Шаббата, и дети Евы с трудом скрывали свое недовольство тем, что Грейс и Джонатан не исполняют иудейские ритуалы. Это не было вопросом веры (верили ли Грейс и Джонатан, верили ли дети Евы – не это главное), речь шла о недостаточном выражении принадлежности к богоизбранному народу. В тот вечер они с Джонатаном приблизились к накрытому в честь Шаббата столу с самыми что ни на есть хорошими манерами и обычными намерениями подмечать, что делают все, и повторять за ними, но дети Евы моментально распознали их уловки.

«Ты не знаешь, что такое кидуш?» – спросил Реувен у Джонатана с таким явным презрением, что атмосфера за столом, уже оставлявшая желать лучшего, накалилась еще больше.

«Боюсь, что нет, – непринужденно ответил Джонатан. – Плохие мы евреи. Мои родители даже наряжали рождественскую елку, когда я был ребенком».

«Рождественскую елку?» – переспросила Ребекка. Ее муж, инвестиционный банкир, даже губы скривил. Грейс, наблюдая за происходящим, трусливо промолчала. И, само собой разумеется, ни она, ни ее отец и словом не обмолвились о том, что они тоже праздновали Рождество, пока Грейс была ребенком, – с марципаном, мороженым и пирожными. И получали от этого огромное удовольствие.

– Ах-ах, – произнесла Ева, появившись в коридоре в сопровождении Генри и Карла, и достаточно церемонно расцеловав Грейс в обе щеки. – Генри мне сказал, что Джонатана за ужином не будет.

Грейс посмотрела на сына. Тот стоял, нагнувшись, и гладил равнодушную таксу, которая не обращала на него ни малейшего внимания. Ева, лицо которой отражало максимально вежливое неодобрение, была одета в одну из своих многочисленных двоек из кардигана и джемпера. Ее коллекция состояла из широкого спектра оттенков цвета беж – от почти белого до почти коричневого. Но главный упор делался на цвет желтоватой почтовой бумаги: именно такую двойку Ева сегодня и надела. Она двояко оттеняла ее достоинства. Во-первых, приоткрывая довольно гладкие и изящные ключицы, а во-вторых, в наиболее выгодном свете выставляя грудь, которая казалась неестественно молодой и довольно пышной.

– Что такое? – спросил отец, вернувшись из бара в гостиной с бокальчиком виски.

– Джонатан, очевидно, не приедет к нам на ужин, – скрипучим голосом ответила ему жена. – Я считала, мы условились, что в этом случае ты мне позвонишь.

Это правда, призналась Грейс самой себе. Да, она так говорила. Да, она явно недоглядела и забыла. Но к чему все-таки такое едкое неодобрение и недовольство?

– О Ева, – произнесла Грейс, взывая к маловероятному снисхождению. – Я очень, очень виновата. У меня это как-то выскочило из головы. И я надеялась на звонок.

– Надеялась на звонок? – Лицо отца выражало горькую обиду. – Совершенно не понимаю. Почему ты должна «надеяться на звонок» от мужа?

Грейс с предостережением посмотрела на обоих и сменила тему, поинтересовавшись у Генри, нужно ли ему сегодня делать домашнюю работу.

– По природоведению, – ответил он с пола, почесывая за ушами неблагодарного Карла.

– Может, пойдешь в комнату отдыха и сделаешь домашку, дорогой?

Генри ушел. Пес остался.

Возможно, следовало бы обратить все в шутку. Возможно, случилось бы чудо, и ее отец и Ева в кои-то веки не отреагировали бы так остро.

– Он мне не звонил. – Грейс заставила себя слегка усмехнуться. – По правде сказать, я понятия не имею, где он. Плохо дело, верно?

А не должно, конечно же, быть плохо.

Они переглянулись. Ева с таким ледяным выражением лица, что Грейс вздрогнула, резко повернулась и отправилась обратно на кухню. Остался отец, еле сдерживавший ярость.

– Вот интересно, как тебе это удалось, – отрывисто произнес он. – Я знаю, тебя очень волнуют чувства твоих пациентов, но мне более чем странно осознавать, что тебя никогда не волнуют чувства Евы.

Он опустился на стул. Грейс подумала, что нужно последовать его примеру, но его слова буквально парализовали ее.

«Тебя очень волнуют чувства твоих пациентов». Нет, это отнюдь не ново. Отец Грейс всегда относился к психоанализу с достаточной долей скепсиса, и уж, конечно, не одобрял ее выбора профессии. Но, скажите на милость, какое отношение это имеет к Еве?

– Я очень виновата, – осторожно начала она. – Если уж совсем начистоту, это совершенно вылетело у меня из головы. И я все время надеялась, что Джонатан даст о себе знать, чтобы я смогла спросить, какие у него планы.

– А ты не додумалась дать ему знать о себе? – спросил отец, словно перед ним стояла десятилетняя девочка.

– Конечно. Но…

Но. «Но мой муж устроил все так, что связаться с ним невозможно, потому-то я и не могу с ним переговорить. И я с ужасом гадаю, что бы все это значило. И если откровенно, мне трудно жить и работать, не говоря уж о том, чтобы волноваться из-за того, поставила ли твоя жена – которая меня с трудом терпит и уж точно не любит и до которой мне всегда будет дело лишь в той мере, что она твоя жена, – на стол должное количество приборов и сочтет ли она нужным убрать один из них».

– Но? – произнес отец, не желая ее извинять.

– У меня нет оправданий. Я знаю, насколько эти семейные ужины для нее важны.

И вот еще что. Все куда хуже. С тем же успехом она могла бы сказать: «Будь моя воля, мы бы сейчас отдыхали в Шинь-Ли, смакуя свиные ребрышки и кантонского омара, вместо того чтобы один вечер в неделю зависать здесь и терпеть церемонную неприязнь Евы, которая давным-давно решила, что я не так хороша, как порождения ее чрева, и поэтому не заслуживаю ее изысканно приготовленной камбалы и картофельных фрикаделек, не говоря уж о добром расположении, и совершеннейшим образом недостойна… Как называется чувство, которое зрелая женщина может испытывать к единственному ребенку своего возлюбленного супруга, ребенка, у которого больше нет родной матери? Ах да! Привязанности! Материнской привязанности! Или даже, знаешь ли, напускного подобия материнской привязанности – хотя бы для соблюдения внешних приличий и проявления уважения к вышеозначенному возлюбленному супругу».

Конечно, нет.

Затем Грейс попыталась, как иногда проделывала в похожих ситуациях, представить себя пациенткой. «Мне не хватает мамы». Так пациентка-Грейс, женщина тридцати-сорока лет, замужем, с ребенком, делающая довольно успешную карьеру, скажет ей, психоаналитику-Грейс. «Естественно, я люблю отца. И когда он снова женился после смерти мамы, я была за него очень счастлива, потому что переживала, как он станет жить один, понимаете? И я очень хотела наладить хорошие отношения с его женой. Мне снова хотелось обрести мать – это нужно признать, – хотя, конечно же, я знала, что она мне не мама. Но она всегда заставляла меня чувствовать себя так, словно делает мне одолжение. Или одолжение моему отцу – так, наверное, точнее. И при всех прочих равных условиях ей хотелось, чтобы я вообще отсутствовала в их жизни».

Тут пациентка-Грейс начнет плакать, потому что в глубине души знает, что больше она в их жизни присутствовать и не будет. И это правда. А психоаналитик-Грейс посмотрит на отчаявшуюся женщину, сидящую на кушетке, и, возможно, скажет, как же грустно, что ее отец столь категорично отказался от привязанности к единственной дочери. Потом они обе – психоаналитик-Грейс и пациентка-Грейс – немного помолчат, чтобы осмыслить, насколько это все печально. Но в итоге обе придут к единственно возможному выводу: что отец ее – взрослый человек, и он сделал свой выбор. Он может передумать, но переубедить его не получится.

Что же касается жены…

«Она мне не мать, – размышляла Грейс. – Мама умерла, и на этом все. И теперь я глубоко оскорбила мачеху, не сообщив ей, что мой муж не приедет ужинать. Надо было сказать так: „Угадайте, кого не будет за ужином?“» И при этой мысли она невольно улыбнулась.

– Не понимаю, что здесь смешного, – заметил отец, и Грейс подняла на него глаза.

– Совершенно ничего, – ответила она, снова погружаясь в свои мысли.

«Нет, родителей мы не выбираем, и да, мы должны – действительно должны – бережно относиться к тем, кто у нас остался, потому что кроме них у нас никого нет». А не это ли она делала по крайней мере несколько раз в месяц в течение нескольких лет с того самого дня, когда ее отец пригласил Еву Штейнборн на ужин в ресторан после концерта, где исполняли «Четыре последние песни» Рихарда Штрауса? И все же за все эти годы она ни разу не почувствовала ни малейшей теплоты со стороны Евы и не ощутила ни малейшего проявления интереса к себе или к Джонатану. «И все же я возвращаюсь, – размышляла она, – всегда исполняя свой долг и полная надежд на лучшее».

«Какая глупость с моей стороны».

И тут, пока отец по-прежнему сердито глядел на нее, а Ева убирала со стола массивную лишнюю тарелку, причудливо свернутую салфетку, столовое серебро и неимоверно тяжелые бокалы для вина и для воды, Грейс вдруг подумала, что вполне может прямо сейчас уйти, наплевав на все. Или же выразиться подобно тем недовольно уходящим знаменитостям, которые, надув и без того накачанные губы, заявляют: «Как же мне все обрыдло». Но эти слова так и не прозвучали. Вместо этого она произнесла:

– Папа, что-то не так. Мне очень страшно.

Или нет, минутку: может, ей только хотелось так сказать. Может, она лишь собиралась это сказать, когда резкий звонок мобильного телефона из недр ее кожаной сумочки возвестил о малейшей вероятности спасения. Забыв обо всем – об отце, о выдержке характера, – Грейс сорвала сумочку с плеча и наклонилась над ней, лихорадочно вытаскивая оттуда кошелек, блокноты, бумажник, авторучки, айпад, который уже несколько месяцев не слушала, ключи, пропуск на экскурсию с классом на Эллис-Айленд, который все забывала вернуть, визитную карточку скрипичного мастера, которого Виталий Розенбаум рекомендовал, чтобы тот заменил инструмент, из которого Генри «вырос», на скрипку большего размера, – и все для того, чтобы ухватиться за тонкую соломинку надежды. Она, наверное, походила на животное, лихорадочно выискивающее пищу, или, возможно, на киногероя, у которого осталось несколько секунд, чтобы обезвредить бомбу, но она, возможно, не смогла бы остановиться, даже если бы захотела. «Не сбрасывай вызов! – лихорадочно твердила она. – Не смей сбрасывать вызов, Джонатан!»

Затем она вцепилась в аппарат, вытащила его наружу, словно жемчужину из морских глубин, и, моргая, уставилась на него, потому что дисплей показывал не стетоскоп, который она вопреки всему рассчитывала увидеть. (Да и как? Разве что Джонатан вернулся домой, достал запрятанный мобильник из прикроватного шкафчика и позвонил ей.) И не неизвестный номер из зоны Среднего Запада («Какой же я идиот! Где-то телефон посеял!»). На дисплее высветилось: «Полиция Нью-Йорка. Мендоза», – разумеется, самое раздражающее и неуместное из всего, что могло быть раздражающим и неуместным в теперешней ситуации.

И тут ее словно ударило: Джонатан мертв, полиция нашла его тело и звонит, чтобы сообщить наихудшее известие из всех, которые ей когда-либо доведется услышать. Но вот ведь странное совпадение – позвонившим оказался тот же самый офицер полиции, а не кто-то другой из штата полицейского управления Нью-Йорка. Возможно, это был ее личный полицейский куратор, звонивший осведомиться, переходила ли она улицу на красный свет, была ли мимоходом знакома с убитой или же сообщавший ей, что с ее мужем произошло какое-то ужасное несчастье. У скольких ньюйоркцев были такие кураторы из полиции? И как же странно, что всего за пару дней ей дважды понадобился некий «ангел-хранитель».

«Вот не стану отвечать, и все, – подумала она. – Все решится само собой».

Но отец, по-прежнему внимательно глядя на нее, спросил:

– Это Джонатан?

Грейс подняла телефон, словно аппарат передумает и это все-таки окажется Джонатан. Но это был не Джонатан.

– Пап? – услышала она свой голос. – Не знаю, объяснила ли я это раньше, но мне неизвестно, где находится Джонатан. Я думала, он на медицинской конференции где-то на Среднем Западе, но теперь я не уверена.

– Ты пыталась ему позвонить? – спросил отец, как будто с дурочкой разговаривал.

Телефон у нее в руке перестал звонить. «Как просто! – подумала она. – Желание исполнено».

– Да, конечно же, пыталась.

– Ну, а в больницу звонила? Они наверняка могут с ним связаться.

«А что там Джонатан поделывает?»

Грейс вздрогнула.

Мобильный телефон у нее в руке тоже задрожал. Снова звонил. Мендоза из полиции Нью-Йорка очень хотел с ней поговорить. И тут в такой глубине ее существа, о наличии которой она едва ли подозревала, не говоря уж о том, где она находится, в этот момент со скрипом чуточку приоткрылось что-то тяжелое и металлическое, покрытое ржавчиной, и породило жуткую мысль: все происходящее вокруг нее должно сойтись в одной точке.

– Мне нужно ответить на звонок, – строго и официально сказала она отцу. – Просто необходимо.

Вместо ответа он вышел из комнаты.

И тут Грейс проделала совершенно сумасбродную вещь. Заставила себя очень медленно пересечь комнату, подойти к одной из Евиных длинных и неудобных кушеток, очень аккуратно положить сумочку с беспорядочно торчавшими из нее вещами на пугающе дорогой старинный персидский ковер, а потом суровым и сдержанным голосом, в котором не сразу узнала свой собственный, она высказала себе беззастенчивую ложь, что все обойдется.

Глава двенадцатая

Щелк! Щелк!

На этот раз они не позволили разговаривать с ними в вестибюле, хотя звонили именно отсюда. Поэтому, когда Грейс спустилась на лифте в холл, они уже стояли там. Но никакой беседы, пусть даже этот вестибюль был гораздо просторнее, чем в ее доме, да к тому же с удобной современной мебелью. Нет. На этот раз полицейские выразили «просьбу» поговорить, как они выразились, «в офисе», где это можно было бы сделать в конфиденциальной обстановке. Грейс тут же поинтересовалась, к чему такая таинственность, и, не получив немедленного ответа на свой вопрос, продолжила:

– Я ничего не понимаю. Вы что же, хотите меня арестовать?

Мендоза, шедший во главе их маленькой группы, словно указывая путь, остановился. Когда он повернулся, она заметила (не без некоторого неуместного удовлетворения), что его жирная шея с трудом вмещалась в воротник пальто, то и дело выпадая из него толстыми складками.

– С какой стати я должен вас арестовать? – спросил он.

И тут Грейс поняла, что изрядно вымоталась. И часть ее существа уже была передана в руки властей. Она подождала, пока ей откроют дверцу седана, и покорно проскользнула на заднее сиденье рядом с О’Рурком. С тем, у которого росла щетина на шее. Он сам выглядел, как преступник.

– Я ничего не понимаю, – повторила она, правда, весьма неубедительно. А когда на ее замечание никто не отреагировал, продолжила: – Я же сказала вам, что совсем не знала миссис Альвес.

Сидевший за рулем Мендоза беззлобно произнес:

– Вот приедем, там и поговорим.

После этого – при таких обстоятельствах это показалось Грейс в наивысшей степени странным – он включил радио, выбрав станцию, транслирующую классическую музыку. И больше никто не произнес ни слова.

«Там», судя по всему, означало двадцать третий полицейский участок, расположенный на Сто второй улице. Всего в двух милях от места, где Грейс выросла, а сейчас воспитывала собственного ребенка. Она во время прогулок проходила большее расстояние, чем было от ее дома до этого участка. И уж, разумеется, куда больше пробегала на беговой дорожке в те редкие дни, когда посещала тренажерный зал на пересечении Шестьдесят первой улицы и Третьей авеню. И при всем том Грейс ни разу в жизни не ступала на Сто вторую улицу.

Они поехали по Парк-авеню, миновали Ленокс-Хилл, где родились и Грейс, и Генри, затем пресвитерианскую церковь, где сочетались браком две ее одноклассницы из школы Рирден, наконец, знакомое здание на Восемьдесят шестой улице, где выросла ее подруга Вита. Дом громоздился на самом краю того самого района, который родители Грейс называли между собой «допустимый Манхэттен». Грейс молча наблюдала за тем, как появляются и исчезают у нее за спиной один за другим такие значимые для ее жизни достопримечательности.

Город ее молодости закончился, когда шины заскрипели на пересечении Девяносто шестой улицы и Парк-авеню (она начиналась на возвышенности, а в том месте, где притормозила машина, словно, накреняясь, собиралась нырнуть прямо в Восточный Гарлем, туда, где метро выходило из-под земли на поверхность).

У мамы Грейс (сама она тоже родилась в Нью-Йорке) было строгое правило для дочери: к северу от Девяносто шестой улицы ходить нельзя. Как если бы там висели указатели Судного дня и было написано «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Грейс и Вита строго соблюдали это правило, хотя все же иногда, бунтуя, смотрели на Девяносто шестую улицу с Пятой авеню, разглядывая дома из бурого песчаника, которые до сих пор для кого-то оставались образцом элегантности. Девочки доходили до Ист-Ривер, где начинались опасности, которых так боялась Марджори Рейнхарт.

Разумеется, когда Грейс выросла, она много раз бывала в Гарлеме. И в этом не было ничего необыкновенного, во всяком случае, в те дни. Во-первых, тут она училась в магистратуре Колумбийского университета (принадлежность к Лиге плюща освобождала эту местность от описанного выше правила Девяносто шестой улицы). И здесь же она как консультант проходила интернатуру в приюте для женщин на Сто двадцать восьмой улице.

На Сто пятьдесят девятой улице состоялась премьера жуткой пьесы, в которой мать одного из приятелей Генри сыграла настолько экспериментальную роль, что значилась та просто как «женщина». На спектакль Грейс пошла вместе с Генри и Джоной, когда ребята еще дружили. Джонатану очень нравился ресторанчик «У Сильвии». Грейс никогда не разделала этой его страсти, но все же ему удавалось иногда затащить туда ее и Генри, и тогда они заказывали неизменные тушеные свиные отбивные с макаронами.

Между прочим, очень даже многие их знакомые все же остановили свой выбор именно на домиках из бурого песчаника в этом районе, который прежде казался таким опасным и непопулярным. Здесь за цену послевоенной клетушки в Верхнем Ист-Сайде можно было приобрести трехэтажный довоенный особняк с садиком менее чем в десяти минутах ходьбы от метро. Сейчас тут располагался даже офис компании «Браун Харрис Стивенс».

Тем не менее когда машина начала спуск, у Грейс все внутри инстинктивно сжалось от волнения.

Оставь надежду, всяк сюда входящий.

Оказалось, что здание двадцать третьего полицейского участка напоминает взорвавшийся кубик Рубика в основном бежевого цвета. Когда Грейс провели внутрь, а затем по коридору вниз и вбок в отдельный небольшой кабинет, детектив О’Рурк только усилил сюрреалистическое впечатление, предложив Грейс выпить стаканчик капучино. Она чуть не улыбнулась.

– Нет, благодарю вас, – отозвалась Грейс, едва не выпалив «лучше рюмочку виски», только вот и виски ей сейчас тоже не хотелось.

О’Рурк отправился за кофе для себя, а Мендоза поинтересовался, не нужно ли ей в туалет. Это предложение Грейс тоже отклонила. А они всегда такие вежливые? Но тут она заметила, как он смотрит на часы. Неужели ему все это успело надоесть? После этого полицейский записал время в блокноте.

– Мне понадобится адвокат? – спросила она.

Детективы переглянулись.

– Не думаю, – ответил О’Рурк. Теперь они оба что-то записывали. Один выводил длинные строчки в стандартном блокноте с отрывными страницами, другой заполнял какой-то бланк. Несколько секунд Грейс наблюдала, как поднимается пар от их бумажных стаканчиков с кофе.

– Миссис Сакс, – совершенно неожиданно произнес Мендоза, – вы удобно устроились?

Он что, совсем спятил? Как ей может быть здесь удобно? Конечно, нет. Грейс поглядела на него с некоторым неодобрением и заявила:

– Да, разумеется. Только я сбита с толку.

– Понимаю, – кивнув, согласился полицейский. Если только она сейчас не ошибалась, этот кивок вместе с безучастным выражением лица, а также тон его голоса, мягкий и даже чуточку мелодичный, – все это являлось результатом тренинга, который обязательно проходят все будущие психоаналитики. Это ее только взбесило. Но ей стало совсем плохо, когда он добавил: – Для вас, должно быть, это сильное потрясение.

– Я даже не знаю, что вы имеете в виду под словом «это», – призналась Грейс, посмотрев на одного полицейского, затем переведя взгляд на другого. – Что «это»? Я же сказала вам, что совершенно не знала Малагу Альвес. И мне очень жаль, что ее… – Что? Грейс лихорадочно соображала. Как же теперь закончить предложение, которое начато так глупо? – Что ее… ей был причинен вред. Это просто жутко. Но что я здесь делаю?

Полицейские переглянулись, и в этот момент Грейс поняла, что сейчас они словно обмениваются мыслями. Они давно знали друг друга и прекрасно понимали без слов. Теперь они разошлись во мнениях, но вскоре один из них все же одержал победу.

Им оказался О’Рурк. Он подался вперед, положив локти на стол, и спросил:

– Миссис Сакс, где сейчас ваш муж?

У Грейс перехватило дыхание. Она покачала головой, глядя на них. Они казались ей какими-то экзотическими животными, и она совершенно не понимала, что им от нее нужно.

– Я ничего не понимаю. Я думала, все это как-то связано с тем, что случилось с миссис Альвес.

– Совершенно верно, – ровным тоном подтвердил Мендоза. – Еще как связано с миссис Альвес. Поэтому я снова спрошу вас: где же ваш муж, миссис Сакс?

– Я полагаю, мой муж никогда даже в глаза не видел миссис Альвес.

– Так где же он? В вашей квартире на Восемьдесят первой улице?

– Что? – Грейс удивленно уставилась на полицейского. – Нет. Конечно же нет.

– А почему «конечно нет»? – удивился О’Рурк. В его голосе слышалось совершенно искреннее изумление.

– Ну… потому что… – Потому что, если бы Джонатан находился в квартире, она не провела бы последние двадцать четыре часа, охваченная болезненным страхом. Она бы точно знала, что он там. Она бы многое не понимала, но зато знала бы, где он. Но Грейс, разумеется, не могла дать им таких объяснений. Ведь все то, что сейчас происходило с Джонатаном, с ними обоими как супружеской парой, не имело к полицейским никакого отношения. И вместо этого Грейс произнесла: – Потому что… С какой стати ему сейчас быть в квартире? Я же сказала вам, что он на медицинской конференции. А если бы он сейчас находился здесь, в городе, то был бы на работе. Но его здесь нет.

Оба полицейских нахмурились. О’Рурк сложил губы трубочкой и чуть наклонил голову. Свет от лампы наверху отразился на его лысине.

– А работа его где?

Он произнес это как-то очень уж осторожно, словно боялся дойти до кульминационного момента. В этом было что-то жестокое, но в то же время в вопросе чувствовалась и некая жалость к женщине. Тем не менее фраза прозвучала так ядовито, что Грейс невольно вздрогнула. Оба полицейских молчали и смотрели на нее в ожидании ответа. Они оба сидели в куртках, хотя в комнате – Грейс только что почувствовала это – было достаточно жарко. Что это? Они умышленно не снимали верхнюю одежду? Или в городе, как правило, в помещениях всегда очень жарко? Сама Грейс сняла пальто и, свернув его, уложила на колени, где оно сейчас и высилось неровной горкой. Она крепко прижимала его к себе, как будто оно могло от нее убежать. Ей было жарко. Иначе она не стала бы его снимать, потому что, снимая пальто, ты как бы даешь понять, что намереваешься задержаться. А ей не хотелось задерживаться тут ни секунды дольше, чем требовалось.

Неужели им не жарко? О’Рурку, лысому парню, явно было жарковато. У него уже от пота блестел лоб. Или лысина. Короче, то место, где должны были начинаться волосы, если бы они у него имелись. Второй полицейский тоже, судя по всему, чувствовал себя не вполне комфортно. А может быть, они выглядели так из-за того, что оставались в куртках. Причем куртки на них сидели отвратительно и пузырились в области подмышек.

И вдруг, совершенно неожиданно и без всяких на то предупреждений со стороны, Грейс вдруг как наяву увидела образ самой себя, висящей на краю утеса, удерживаемой тросами. Но тросов было вполне достаточно, чтобы она чувствовала себя в безопасности. Эти тросы всегда были при ней, и она сознавала это: стабильность, крепкое здоровье, деньги, образование. И она была достаточно умна, чтобы по достоинству оценить все то, что поддерживает ее по жизни. Но только теперь эти тросы… начали лопаться. Рваться. Один за другим. Она даже слышала этот хлопающий звук. Правда, пока еще все оставалось по-прежнему, то есть в порядке. Тросов оставалось достаточно для того, чтобы удержать ее наверху. Да и она была не такая уж и тяжелая. Не так много требовалось этих тросов.

– Он работает в Мемориальном центре Слоуна-Кеттеринга. – Грейс попыталась вложить в эти слова как можно больше серьезности, чтобы полицейские осознали всю важность момента и прониклись уважением, если не к ней, то хотя бы к этому известному учреждению. Как правило, людям хватало одного только упоминания Центра. Правда, теперь, даже произнося эти слова, какая-то часть ее самой даже удивилась: «Не в последний ли раз я это говорю?» – Мой муж доктор.

– Доктор… чего?

– Он врач. Педиатр-онколог. Лечит раковых больных, – добавила она, если они уж совсем полные идиоты. – Детей.

Мендоза откинулся на спинку своего кресла. В воздухе повисла долгая и тяжелая пауза. Казалось, он сканирует Грейс, пытаясь обнаружить в ее словах некую закодированную информацию. Затем, судя по всему, он все же сделал для себя какие-то выводы.

На столе стояла коробка. Самая обычная коробка для хранения документов, ничего особенного. Она находилась здесь с самого начала, когда эти трое только пришли сюда и расселись по местам. Наверное, поэтому Грейс и не обратила на нее никакого внимания. Но сейчас Мендоза потянулся за коробкой и придвинул ее поближе к себе. Затем снял с нее крышку, бросил на соседний со своим креслом стул и извлек из коробки папку. Она оказалась не очень толстой. Хороший знак, да? По крайней мере в медицине толстая папка всегда хуже, чем тонкая. Когда полицейский раскрыл ее, Грейс с удивлением увидела знакомый логотип больницы в виде стилизованного кадуцея, в котором жезл Асклепия был направлен вверх стрелой, а обвивающие его змеи превратились в постмодернистские кресты. Грейс внимательно разглядывала этот простой образ в полном оцепенении.

– Миссис Сакс, – сказал Мендоза, – возможно, вы этого не знаете, но ваш муж больше не работает в Мемориале.

Щелк!

На секунду она была захвачена врасплох и никак не могла сообразить, что же поразило ее больше – то, что он сказал, будто Джонатан больше не работает в больнице, или то, что он упомянул такое знакомое, но мало известное посторонним название этой больницы.

– Нет, – произнесла она. – Это невозможно. То есть я этого не знала.

Он поднес листок поближе к себе и принялся внимательно изучать его, и Грейс оставалось только продолжать пялиться на знакомый логотип, просвечивающий через бумагу.

– Как утверждает доктор Робертсон Шарп…

«Третий, – мысленно произнесла Грейс. – Третьесортный».

– Доктор Джонатан Сакс был освобожден от занимаемой им должности первого марта этого года.

Щелк! Щелк!

Он посмотрел на Грейс поверх листка.

– Вы этого не знали?

«Ничего не говори, – предупредил ее какой-то отчаянный внутренний голос. – Не предоставляй им ничего такого, что они могли бы использовать и ухудшить положение дел». Поэтому она лишь отрицательно покачала головой.

– Вы хотите сказать, что, мол, нет, не знали.

Необходимо сказать вслух, поняла Грейс. Для протокола.

– Я не знала, – с трудом выдавила она.

– Вы не знали также, что перед увольнением у него были дисциплинарные взыскания в количестве двух?

Она опять покачала головой, потом, вспомнив о необходимости говорить, произнесла вслух:

– Нет.

– А также имело место третье нарушение больничного кодекса поведения, вследствие чего юридический консультант рекомендовал увольнение из центра без права восстановления.

Нет. Щелк! Щелк!

«А что там Джонатан поделывает?»

– Я хочу закончить на этом, – сообщила Грейс полицейским. – Мы можем остановиться?

– Нет, к сожалению, мы не будем останавливаться.

– И вы говорите, что мне не нужен адвокат?

– Миссис Сакс, – сердито буркнул О’Рурк. – Зачем вам адвокат? Вы что же, прячете своего мужа? Потому что если вы его скрываете, тогда да, адвокат вам понадобится, причем очень хороший.

– Но… Но я никого не прячу. – Грейс почувствовала, как горит у нее лицо. Правда, она не плакала и не собиралась этого делать. – Я думала, он сейчас находится на конференции. Он сказал, что уезжает на конференцию по медицине. – Ее голос показался жалким даже ей самой. Грейс-психоаналитику хотелось накричать на себя. – На Среднем Западе.

– Средний Запад большой. Где именно? – поинтересовался Мендоза.

– Я думаю… в Огайо?

– В Огайо.

– Или… в Иллинойсе?

О’Рурк недовольно фыркнул.

– Или в Индиане. Или в Айове. Они все кажутся одинаковыми, верно?

Для жительницы Нью-Йорка, да, они все были одинаковы. Как весь мир для Саула Стейнберга: все то, что находилось за пределами реки Гудзон, называлось «где-то там».

– Я не помню, что он сказал. Там должна была проводиться конференция по детской онкологии. Он…

Ее передернуло. Потому что скорее всего он уже не был тем, кем она хотела его только что назвать. Господи Иисусе! Джонатан.

– И в вашей квартире его нет.

– Нет! – выкрикнула она, адресуя ответ им обоим. – Я же говорила, его там нет.

– Хотя телефон его, похоже, там. Его местоположение уже определили.

– Да, верно. Его телефон в квартире.

О’Рурк подался вперед. Казалось, его щетина успела вырасти даже за один час. «Наверное, он бреется дважды в день», – как-то неясно мелькнуло в голове у Грейс. Джонатан брился по утрам, но иногда пропускал эту процедуру, если очень торопился на работу.

– Телефон вашего мужа находится у вас в квартире, а его самого там нет.

Грейс кивнула, так как в этом по крайней мере не было ничего необычного. Или так должно было быть.

– Все верно.

– Эту деталь вы могли бы упомянуть, – неодобрительно заметил О’Рурк.

Она неопределенно пожала плечами. Ей было даже приятно видеть его раздраженным.

– Вы не спрашивали меня, где находится сейчас его телефон. Вы спросили только, где он сам. Он не взял телефон с собой – просто забыл его дома. И это не первый раз, когда он забывает его. Ну и что из этого? Я обнаружила телефон вчера вечером, поэтому и не знаю, где сейчас мой муж. Потому что он забыл свой телефон, и я не могу с ним связаться.

«Вот так выпад! – подумала она в заключение, а Грейс-психоаналитик добавила: – И это о чем-то говорит?»

– И это вам о чем-то говорит? – тут же отреагировал Мендоза.

Грейс чуть не рассмеялась. Нет, конечно, это ей ни о чем не говорило. В этом деле ей вообще ничего ни о чем не говорило.

– Послушайте, это… – Неважно, что сейчас подразумевалось под емким словом «это». – То, что вы сейчас рассказываете мне про Джонатана. Я не обвиняю вас в том, что вы все сочиняете. Все это ужасно, и, по всей вероятности, мне придется усвоить очень многое, что я узнала здесь, но мне все равно непонятно, какое отношение это имеет к вам. Я хочу сказать, что если вдруг он действительно потерял работу, но ничего мне не сообщил, тогда ясно… – Она замолчала и перевела дыхание. Даже это ей стоило большого труда выговорить. – Нам с ним придется о многом поговорить. И разговор будет тяжелым, но все это произойдет только между нами. Так почему мы сейчас разговариваем об этом в полицейском участке?

О’Рурк потянулся через стол и взял папку с документами. Он просмотрел несколько страниц, тихо вздохнул и, закрыв ее, принялся барабанить пальцами по серой обложке.

– Знаете, что меня смущает? – наконец высказался он. – Вы не спрашиваете, почему его уволили. Разве вы не хотите это узнать?

Грейс задумалась. Истинный ответ был такой: «Нет, не хочу». Она и правда, правда не хотела этого знать. Разумеется, со временем она все равно все узнает. Было очевидно, что Джонатан и его начальник никогда не ладили друг с другом. Человеку, с которым у вас хорошие отношения, вы не дадите прозвище «Третьесортный». Из того, что Джонатан сам ей рассказывал, Грейс знала, что Робертсон Шарп был ужасен в обращении с пациентами. Он был одержим только клиническими результатами, а отношения с самими больными и членами их семей сводились лишь к формальным контактам. А когда заработали разные социальные системы поддержки в рамках больницы, он и вовсе отстранился от таких контактов. Он считал, что адвокаты и помощники пациента, семейные консультанты и оказывающие поддержку психоаналитики во всей их радужной перетасовке вполне могли обеспечить эмоциональное раскрепощение больного. А доктору Шарпу нужно только осматривать пациента, оценивать его состояние, направлять на анализы и выписывать лекарства. Их так учили, такова была тактика шестидесятых, и поколение Шарпа, конечно, нельзя в этом винить. Что же касается его личности… что ж, некоторым людям даже неинтересно узнать, нравятся ли они окружающим или нет.

– Миссис Сакс?

Она встрепенулась.

– Вчера мы получили документы из Мемориала.

Она выпрямилась в кресле.

– Вы их получили. Его конфиденциальные документы?

– Да. По постановлению суда.

– Документы о его работе? – не веря услышанному, переспросила Грейс.

– Да. Все записи о его трудовой деятельности. Включая постановление суда. Они здесь. Вы действительно не хотите ознакомиться ни с одним документом?

Грейс отрицательно покачала головой. Она пыталась дышать, сейчас это стоило ей некоторых усилий.

– Ну, хорошо. С две тысячи седьмого по две тысячи двенадцатый год – многочисленные жалобы на преследования от младшего медицинского персонала больницы. Дважды он получал денежное вознаграждение от членов семей пациентов. Дважды замечен в недопустимых контактах с членами семей пациентов.

– Подождите-ка… – перебила его Грейс. – Сейчас вы… Но это же очевидная чушь.

– В январе этого года, – продолжал О’Рурк, – он получил официальное предупреждение после физического конфликта с доктором из больничного персонала. Результатом стычки стали телесные повреждения. Однако пострадавший отказался выдвигать обвинение.

– Что вы говорите! – Она не выдержала и рассмеялась. Джонатан наносит телесные повреждения. Они вообще видели Джонатана? Тут и до истерики недалеко. – Ну, конечно! Телесные повреждения!

– Два сломанных пальца и рваная рана, на которую были наложены два шва. Это у пострадавшего.

Щелк! Щелк! Щелк! Она вытянула руки вперед и уперлась ладонями в столешницу. «Только не это, – подумала Грейс. – Кто-то, как по заказу, сочинил страшный сценарий моей жизни». Как эти писаки, которые пользуются семейными мемуарами, чтобы потом переложить их в песню и исполнить ее на праздновании золотой свадьбы? Только здесь все было по-другому. В этой страшной истории, например, требовалось объяснить, что он сломал зуб, когда упал на лестнице.

– Вот как он сломал зуб, – сказала Грейс.

– Простите? – не понял Мендоза.

– Он сломал его не так. Он упал на лестнице. Споткнулся.

Хорошо еще, что он не стал подавать иск против больницы!

– Пострадавшему доктору была оказана неотложная медицинская помощь в Мемориале. Последствия происшествия наблюдали несколько человек, а тот второй доктор, жертва нападения, сделал заявление о необходимости дисциплинарного взыскания.

Происшествие. Жертва. Дисциплинарное взыскание. Как много неприятных терминов. Как будто все это происходит здесь и сейчас. Но все это, конечно, просто какое-то безумие.

– Он упал на лестнице. И ему пришлось ставить протез. Зуб не удалось спасти.

«Ну пожалейте же меня!» – мысленно и с отчаянием взмолилась Грейс.

– Протез даже чуточку отличается по цвету. Если приглядеться поближе, это можно увидеть.

– И наконец, в феврале этого года, в больнице состоялось серьезное разбирательство по поводу его недопустимого контакта с членом семьи одного из пациентов.

– Да послушайте же! – Грейс никак не могла понять, что этот крик как-то связан с ней самой. – Это рак! Это дети, больные раком! Он очень добрый человек. Он не такой идиот, который приходит к вам и напрямую заявляет, что ваш ребенок одной ногой в могиле! Он заботится о людях. То есть конечно же есть такие врачи, которые целиком следуют книжным правилам и готовы спокойно доложить вам самые страшные новости вашей жизни, а потом так же хладнокровно повернуться и уйти. Но Джонатан не такой. Конечно же… он мог обнять кого-то или дотронуться, но ведь это не означает… – Она уже не пыталась восстановить дыхание. – Как же ужасно обвинять его в домогательствах!

Мендоза качал головой, а его шея, вернее, оплывший на ней жир, так и перекатывался из стороны в сторону. Грейс ненавидела и его шею, и его самого.

– Пациента зовут…

– Это конфиденциальная информация! – во весь голос заорала Грейс. – Не называйте мне фамилию пациента. Меня это не касается.

«Я и знать ее не желаю», – подумала она, потому что знала ее, уже знала, и все это было так неправильно. И оставался всего один трос, одна тонкая шелковая нить, которая удерживала ее над пропастью на вершине утеса. А там, внизу, так далеко, что она не могла различить дна, находилось то самое место, где она еще ни разу в жизни не оказывалась. Даже в самые темные дни после смерти матери. Даже когда детки, которых они так сильно хотели вместе с мужем, никак не появлялись на свет. Это было невыносимо, но сейчас все казалось еще хуже.

– Пациентом вашего мужа был Мигель Альвес. Его диагноз – опухоль Виль… – Он прищурился, вглядываясь в буквы на листке бумаги, потом повернулся к своему напарнику.

– Вильмса, – устало подсказал тот таким тоном, словно вся эта беседа уже сильно утомила его.

– Опухоль Вильмса. Диагностирован в сентябре двенадцатого года. Мать Мигеля… очевидно, Малага Альвес.

Очевидно, все происходящее должно сойтись в одной точке.

– Простите, что спрашиваю вас, миссис Сакс, но я очень сильно рассержусь, если вы будете повторять, что я неправ, что ошибаюсь, что ваш муж сейчас на какой-то чертовой конференции ради чертовых больных раком детей, что он забыл свой телефон – ну, что там вы еще собираетесь мне сказать. Я вам уже говорил: не защищайте его. Это не будет – как там у вас, психиатров, это называется – здоровым решением? Я не знаю, насколько хорошо вы справляетесь со своей работой, но я знаю свою, и где бы ни находился сейчас Джонатан, я его найду. Так что, если вам что-то известно, то сейчас настало самое время сообщить об этом мне.

Но Грейс ничего ему не ответила, потому что вокруг нее свистел ветер, потому что больше ее ничто не удерживало, и она падала и падала вниз. И так она будет падать вечно.

Глава тринадцатая

Проемы между домами

Возможно, было что-то еще. Не могло не быть. Она просидела там еще два часа. Или три. Или… В общем, было уже довольно поздно, когда Грейс вышла из участка и зашагала по одной из улиц Восточного Гарлема в вечернее время, что в любой другой день заставило бы ее волноваться, но сегодня никак на нее не повлияло. Сегодня днем… вечером… она чувствовала лишь сладостный леденящий декабрьский холод и мечтала о гипотермии. Оказывается, это не самый жуткий способ умереть. Кстати, ей об этом рассказал Джонатан. Ему очень нравились холодные места и полярные снега. В тот вечер, когда они познакомились, он читал книгу о Клондайке, а потом прочел еще множество подобной литературы. На стене его комнаты в общежитии, куда Грейс пришла тем же вечером, висела открытка с репродукции известной картины, на которой длинная цепочка старателей времен золотой лихорадки медленно одолевала «золотые ступени» перевала Чилкут, идя след в след, сгибаясь под ветром в поисках сокровищ, шагая наперекор метели и сильному морозу. Ее муж любил рассказ Джека Лондона о человеке, собаке и погасшем в полярной ночи костре – там все кончилось гипотермией. Если бы она остановилась прямо тут, на тротуаре, то тоже бы умерла от гипотермии.

Довезти до дома Грейс не предложили, а она, наверное, отказалась бы, даже если бы такое предложение последовало. Ей не терпелось убраться от них из жуткого и грязного участка с его закутком для ожидания, полным несчастных людей: донельзя уставших мужчин и женщин, иногда целых семей, что напомнило ей отделение скорой помощи в больнице. «Что они там делают?» – думала она, пробегая мимо по направлению к входной двери, словно спасалась из задымленного дома. – «Что могли кому-то предложить сотрудники двадцать третьего участка в этот поздний час?» Они едва взглянули на нее, когда Грейс неслась к выходу, но она до сих пор не могла избавиться от страшной и неотвязной мысли, что они увидели в ней – на ней – нечто такое, что Грейс сама не замечала. От этой мысли ей становилось дурно.

Выбравшись на улицу, она со всех ног бросилась бежать на запад по Сто второй улице в сторону Лексингтон-авеню, а потом перешла на шаг. Было закрыто все, кроме винного погребка с памперсами и мексиканской газировкой в витрине и дверью, оклеенной рекламными постерами лотерей. Одолев полквартала, Грейс начала задыхаться, но лишь оттого, что ее душили рыдания.

Добравшись до угла Парк-авеню, она поняла, что ей недоступно то, к чему она привыкла в обычной жизни. Здесь Парк-авеню представляла собой нечто другое, чем за шесть кварталов отсюда. Когда она подошла к линии надземки, ей показалось, что рельсы тянутся куда-то в бесконечность без какой-либо возможности сесть на поезд. Автобусов тут, конечно, не было. Они не ходили по Парк – авеню. (Почему, подумалось ей впервые за всю жизнь в окрестностях Парк-авеню, на этом проспекте не существовало автобусного сообщения?) В итоге Грейс повернула на юг и зашагала вдоль рельсов, холодный ветер щипал щеки, а за ней по пятам неотступно плелось мрачное отчаяние.

Генри, разумеется, по-прежнему оставался у отца и Евы – они вряд ли отвезли его домой, хоть Грейс и могла попросить их об этом. Когда раздался телефонный звонок, она сказала, что ее пациент находится в критическом состоянии и ей придется отправиться в больницу. Эта ложь родилась у нее столь быстро и столь правдоподобно, она выдала ее столь естественно, что сама удивилась своему таланту врать. «Много же времени мне потребовалось, чтобы стать законченной вруньей», – думала Грейс, переходя Девяносто девятую улицу, заметив перекресток Девяносто девятой и Парк-авеню, манивший ее видом домов с навесами у подъездов.

Когда она снова увидит Джонатана, разъяренно думала Грейс, то потребует объяснить, каким образом произошли подобные перемены, как они оба так быстро стали способны беззастенчиво друг другу врать. Этим умением она всегда внутренне восхищалась с той поры, когда обнаружила его у одного из пациентов: плавные переходы и великолепное маневрирование, с помощью которых некто брал частичку необсуждаемого факта, на ходу его изменял и передавал обратно как совершенно новый, ясный и реальный посыл. Вот так конфликт с коллегой превратился в падение с лестницы. Вот так пара детективов, ждущих в вестибюле, превращаются в пациента на грани самоубийства, которому срочно нужен специалист.

Но ложь Грейс и ложь Джонатана – совсем не одно и то же. Ей было совершенно безразлично, что именно она сказала Еве или отцу. Она могла бы вывалить все свои переживания, чтобы сбросить с души жуткое и грызущее ее бремя, но чутье – а введение их в заблуждение диктовалось исключительно чутьем – подсказывало ей удерживать весь яд в себе.

И тут Грейс подумала: «А откуда мне знать, что Джонатан не поступает точно так же? Откуда мне знать, что нет… чего-то такого… от чего он нас защищает? Какой-то угрозы, какой-то информации, что делают его жизнь невыносимой?» Из этих смутных предположений родилась надежда, взошедшая на скудной почве. Может быть. Вполне возможно. Нечто столь ужасающее, трагичное или пугающее, что он защищал их, ее и Генри, так же, как она защищала Генри и своего отца. Сейчас Джонатан защищает их, где бы он ни находился, отводя это нечто жуткое от тех, кого любит.

– Стоп! – сказала она себе, поразившись тому, что произнесла это вслух.

Словно в ответ на это, рядом с ней притормозила машина – старая, черная (Грейс не разбиралась в автомобилях). Грейс понеслась через Девяносто восьмую улицу. А водителю пришлось ждать у светофора.

Она побежала в гору мимо выезда из туннеля, откуда поезда выкатывались из-под земли на поверхность. Словно по некоему предопределению, в тот момент, когда она достигла пересечения Девяносто шестой улицы и Парк-авеню, появилось такси. Она запрыгнула в салон.

– Пожалуйста, на угол Восемьдесят первой и Парк – авеню.

Водитель, если вообще заметил ее присутствие, едва повернул голову в сторону Грейс. Висевший на разделительной перегородке видеоэкран ожил с какой-то несуразной рекламой воскресной распродажи открытых веранд, и Грейс впустую потратила минуту, пытаясь сообразить, как выключить звук. Когда же это не удалось, она раздраженно зажала руками уши. Распродажа веранд. Ей хотелось всех поубивать. Прикончить любого, кто залезет ей в голову.

На Восемьдесят шестой улице их остановил светофор, и Грейс наблюдала, как водитель постукивает пальцем по рулю. Он так и не оглянулся на нее и ни разу – что ее поразило – не посмотрел в зеркало заднего вида. Ей сразу вспомнился таксист-невидимка из рассказа Элизабет Боуэн «Демон-любовник», где объятая ужасом женщина переносится духами в глухой район с пустынными улицами. Грейс тут же подметила, что Парк-авеню, главная магистраль, рядом с которой она прожила всю жизнь, теперь превратилась в нечто новое, тревожащее, в неезженый тракт, в дорогу, по которой никто не возвращается.

Загорелся зеленый.

Она расплатилась с таксистом наличными и вышла на углу, двинувшись по безмолвной улице, прошагав полквартала, который проходила около двадцати тысяч раз с тех пор, как ее привезли сюда из роддома. Улица не изменилась, внушала себе Грейс, заметив уже высокие деревья, саженцы которых ее мама вместе с комитетом жильцов затребовала у муниципалитета. А вот и бугорок у пожарного гидранта, где она шестилетней девочкой поскользнулась и сломала локоть в двух местах. Вспомнила она и приемную кардиолога, напротив которой стояла, глядя, как Генри поставил велосипед «на попа», а потом с торжествующим видом принялся крутить педали. Вита однажды назвала Восемьдесят первую улицу между Мэдисон – и Парк-авеню «улицей вне зоны радаров», потому что та не могла похвастаться достопримечательностями вроде престижных и элитных зданий, церкви, больницы или частной школы. И хотя на большинстве боковых улиц в Верхнем Ист-Сайде стояло по крайней мере несколько таунхаусов, что могли привлечь настоящих магнатов или богатых выскочек, на ее улице таких не было. Там стояли лишь четыре многоквартирных дома (все, кроме одного, довоенной постройки из известняка, а последний – хотя и из неприглядного, но все же малозаметного белого кирпича). Между ними теснились приемные врачей, иногда примыкавшие к вестибюлям цокольных этажей. Это была тихая заводь для семей, в одной из которых Грейс выросла, и для той, которую обрела сама.

«Да, да, – твердо заявила она своему повергнутому в ужас „я“. – Для семьи, которая у меня есть».

Консьерж встретил ее у двери и впустил с привычным «добрый вечер». Проводил ее до лифта, и Грейс поймала себя на том, что старается не смотреть на стоящие в вестибюле диван и кресло. Уже было трудно представить себе время до появления О’Рурка и Мендозы, до того, когда она внимательно разглядела поросшую щетиной шею, переваливающуюся за воротник, или рассыпанные по лицу О’Рурка рыжеватые веснушки. Лишь вчера, подумала она, или – с учетом того, что уже перевалило за полночь, – позавчера, она слыхом о них не слыхивала, а теперь эти двое настолько вторглись в ее жизнь, что она чувствовала их тягостное влияние на все, о чем пыталась думать. После пары болезненных попыток она прекратила даже пытаться.

Практически машинально консьерж открыл ей дверь лифта, и когда Грейс вошла, стоял снаружи, пока та за ней не закрылась.

Как только Грейс вошла в квартиру, на нее словно разом обрушилось бремя пережитого. Неверным шагом она прошла через прихожую к каминному креслу, опустилась в него, почувствовав сильную тошноту. Она опустила голову между коленями, как иногда учила пациентов, когда они, казалось, вот-вот утратят над собой контроль, но тошнота упорно не отступала. Единственное, что удерживало ее от рвоты, была абсолютная уверенность в том, что в желудке нет ничего, чем ее могло бы вырвать. Она не ела с… Грейс принялась вспоминать, почти довольная тем, что ей нужно решить конкретную проблему… с самого утра. Со вчерашнего утра. Неудивительно, что ей сделалось так дурно. Она подумала, что неплохо бы, наверное, сейчас что-нибудь съесть. А потом – что казалось совершенно логичным – ее может вырвать, после чего сразу полегчает.

В квартире было темно. Грейс встала и включила свет, потом, словно обычным вечером, вернувшись домой с приема пациентов или обсуждения благотворительного аукциона для школы, где учится сын, прошла через столовую на кухню, открыла холодильник и заглянула внутрь. Негусто. Она не заходила в магазин… трудно припомнить, когда она там была. Постойте: отбивные из барашка и цветная капуста. Она купила их в «Гристедс» до того, как разговаривала в вестибюле с детективами. Как давно это было? Еще в холодильнике стояли обычные полупустые пакеты с молоком и соком, обычный набор приправ, упаковка булочек для гренок и контейнер с острыми блинчиками с мясом, которые они с Генри взяли навынос в кубинском ресторане, где ужинали в понедельник вечером – вечером того дня, когда уехал Джонатан. Блинчиков ей не хотелось. Она их так возненавидела, что в ярости вытащила мусорное ведро и швырнула их туда. В холодильнике остался только сыр.

В ее холодильнике сыр был всегда. Большие куски, завернутые в блестящий, скользкий от жира изнутри целлофан, занимающие добрую половину полки. Сыр покупал Джонатан. Это единственное, что он покупал из продуктов, если только Грейс его не просила о чем-то еще или просто вручала ему список. Он покупал его большими кусками или кругами, словно боялся, что сыра не хватит, однако не очень-то стремился перейти на другие сорта, кроме висконсинских или вермонтских. Как-то раз ей пришла в голову мысль подарить ему на Рождество подписной сертификат на «сыр месяца», чтобы каждый месяц им доставляли экзотические и самодельные сорта из самых далеких уголков Америки, изготовленные различными кулинарными «диаспорами». Он ел их покорно и с должными изъявлениями благодарности, но когда срок действия сертификата истек, тотчас же вернулся к бледным и ничем не примечательным клиновидным кускам самого банального сыра. Будучи студентом-медиком, он только на нем и жил, загружая сыр в крохотный холодильник вместе с другими обычными средствами для недосыпающих, вроде холодного кофе, и для недоедающих – вроде эдамамэ, варенных прямо в стручках соевых бобов (в те времена очень экзотичных). «Студенты-медики – люди очень неприхотливые», – говаривал он ей тогда. Они бегали так быстро и работали так напряженно, что времени оставалось лишь на самые элементарные вещи – проглотить белок, опорожнить мочевой пузырь и превыше всего поспать.

Грейс не очень-то любила сыр, особенно чеддер. Но сейчас сложились совершенно чрезвычайные обстоятельства. «Теперь я очень неприхотливый человек, – подумала она. – Проглотить белок. Опорожнить мочевой пузырь. Спасти сына. Спасти себя». Она залезла в холодильник, разломила кусок сыра толщиной в большой палец и заставила себя его съесть. И тотчас же нахлынула очередная волна тошноты.

Затем Грейс снова вытащила мусорное ведро, схватила чеддер обеими руками и с силой швырнула его туда. Секундой позже ее уже рвало над раковиной. «Нет белка, нет преступления», – подумала она, сдавшись, и, все еще согнувшись над раковиной, безнадежно рассмеялась.

Где-то в темной, безмолвной квартире какое-то явление, сочетание явлений или даже целый их клубок ускользнули от ее внимания. Существовала некая недоступная пониманию Грейс система, разбившая ее жизнь на мелкие кусочки, и она должна была найти в себе силы как-то объяснить ее этим ужасным людям, ведя мелом на доске линию от дисциплинарного слушания к убитой женщине, словно она что-то знала и о том, и о другой. Эти осколки маршировали перед ней какой-то сбивающей с толку чередой. Банковская карточка? Банковский счет, о котором она понятия не имела, из «Эмигрант-банка»? И что она смогла бы им сообщить? (К тому же что это за «Эмигрант-банк»? Похоже на что-то из прошлого века. Где он располагался? В Нижнем Ист-Сайде?) И пара вельветовых брюк. Они их очень интересовали. Но у Джонатана таких брюк было много. В них он чувствовал себя удобно, к тому же они ему шли. О какой именно паре шла речь? Вельветовые брюки он не носил до тех пор, пока много лет назад Грейс не повела его по магазинам, еще в Бостоне – так что же, ей за это отвечать? И каким именно образом она должна что-то кому-то объяснять, если она даже головы от раковины поднять не может?

«Поднимайся», – велела себе Грейс и встала, вцепившись в гранитную окантовку встроенной стальной раковины. Все явления и целая сеть ускользавших от нее истин – она больше не могла выносить ни единой мысли о них. Если бы существовала хоть какая-то возможность поспать, она бы, наверное, выждала до другого дня или другой полуночи, но поспать не удастся, а она не могла взяться ни за что другое, пока не покончит с этим делом.

Сначала Грейс направилась в комнату Генри, поскольку та представлялась наименее вероятным местом, потому-то и стала отправной точкой.

На стенах, в ящиках, на полках и в шкафу не было ничего, что бы Грейс туда сама не поместила или же не видела, как это проделывал ее сын, – рисунки, одежду, альбом с подписанными фотографиями из летнего лагеря, папки с нотами, испещренными краткими пометками мистера Розенбаума («Форте! Форте!»). На полках стояли книги, которые читал сын, прошлогодние учебники, свернувшаяся по краям детская фотография, на ней он улыбался счастливой улыбкой рядом со своим другом Джоной, который больше с ним не разговаривал. Грейс, обрадовавшись возможности хоть на чем-то сорвать зло, разорвала снимок на мелкие кусочки. Фотография в рамке, где Генри и Джонатан сняты на церемонии окончания шестого класса. Она взяла ее и вгляделась в их лица, такие похожие и такие довольные, оба немного вспотевшие (тем июньским днем во дворе школы было очень жарко). Но Грейс там была. Это она их фотографировала. Так что эта вещь тоже была ей знакома.

В комнате Генри – ничего.

И никого. Генри остался в квартире отца и Евы и там переночует – это было ей абсолютно ясно. Теперь даже отец и его жена наверняка осознали, что произошло нечто куда более существенное, чем вопрос, сколько приборов ставить на стол.

Грейс включила лампу на письменном столе сына. Там обложкой вверх лежала книга «Повелитель мух», открытая на одной из последних страниц. Она перевернула ее и прочитала кусочек с описанием гибели Хрюши, но все излагалось так туманно, что она перечитала пассаж несколько раз, пытаясь понять, как же он все-таки погиб, прежде чем вспомнила, что это совершенно неважно. Потом положила книгу на место. Генри завтра эта книга понадобится, подумала она, оглядываясь по сторонам. И тетрадь по математике. И учебник по латыни. Грейс попыталась вспомнить, назначено ли у него на завтра выступление оркестра. И какой завтра вообще день.

Она подошла к шкафчику Генри и выбрала рубашку с длинными рукавами, синий свитер и джинсы, а из ящика комода – свежее нижнее белье и носки. Все это с книгами и тетрадями засунула в старую сумку «Пума», стоявшую в шкафчике. Когда-то с этой сумкой Джонатан ходил в спортзал, но в прошлом году Грейс купила ему новую, посимпатичнее, из коричневой кожи и с длинным ремнем. А эту Джонатан отдал Генри, который по каким-то необъяснимым подростковым причинам решил, что «Пума» гораздо круче, чем примелькавшийся везде «Найк». Сумка Джонатана из коричневой кожи с длинным ремнем. У Грейс перехватило дыхание. Эту сумку она давненько не видела.

«Отнеси собранную спортивную сумку к входной двери и оставь ее там. Тогда в начале следующего ужасного дня твоя свихнувшаяся голова уж точно о ней не забудет».

Она двинулась в коридор мимо развешанных по стенам довольно забавных детских рисунков – портретов разных людей. Она собирала их, покупая в основном на блошином рынке в Коннектикуте. Рисунки относились к 1940-м или 1950-м годам, позировали на них люди с кислыми физиономиями, а писали не особо одаренные школьники-портретисты. Вместе они составляли нечто вроде галереи – некрасивые лица и довольно строгие наблюдатели.

«И ты вот это надела?»

«Я бы так не поступила».

«Надеюсь, ты не лопаешься от гордости».

Портрет в коридоре изображал сурового вида женщину с коротко остриженными волосами, неестественно маленьким по сравнению с общими пропорциями лица носом и совершенно, как всегда казалось Грейс, жгучим, исполненным ненависти ко всему человечеству взглядом. Картина довольно величественно висела над одним из основательно потертых столиков то ли из Англии, то ли из Ирландии, доставленных на баркасе из Суатворда, где они с Джонатаном купили их прямо в ресторанчике на пирсе. Решение не очень разумное, поскольку столики не такие уж старинные, как уверял продавец, стоили гораздо дороже своей настоящей цены. А поскольку они обошлись им недешево, Грейс и Джонатан чувствовали себя просто обязанными оставить их дома. В единственном ящичке лежали скотч, батарейки и рекламные брошюры спортзалов. Он что, подумывал сменить спортзал? «Нет, это мои брошюры годичной давности», – вспомнила Грейс. Ничего особенного.

Грейс прошлась по встроенному шкафу в коридоре, обшарив все карманы и найдя лишь скомканные салфетки и обертки от жвачки. Каждую вещь она покупала сама и каждую из них узнала: вот от фирмы «Братья Брукс», вот из «Таун Шоппа» в Риджфорде. Любимая парка Генри из «Олд нейви» с оторочкой из искусственного меха, мамина шуба из рыжей лисы, которую Грейс не могла носить, потому что не носила меха, но избавиться от шубы тоже не могла – ведь мамина. Она могла точно определить, откуда каждая пара обуви, перчаток или зонтик. Все шарфы на верхней полке тоже были куплены ею, кроме одного, который Джонатан как-то принес домой пару лет назад.

Она достала его с полки. Из зеленой шерсти, вполне приличный. Ручной работы? Грейс нахмурилась: на нем не было этикетки. Очень хорошей вязки, жестковатый, из шерсти добротной выделки. Она могла бы сама купить такой мужу в магазине. Но не купила. Грейс тотчас же разозлилась на эту вещь, словно та обманом прокралась к ней в дом с неизвестно какой целью. Аккуратно взяв шарф большим и указательным пальцами, Грейс уронила его на пол в коридоре и отправилась дальше.

Стоявшие в гостиной диваны и стулья были куплены несколько лет назад. Эта мебель, а также обстановка для спальни долго и тщательно выбирались с учетом скромного семейного бюджета на четвертом этаже огромного мебельного магазина. В тот день Грейс составили компанию Джонатан и Генри, с увлечением читавший «Хроники Нарнии». Все время сын просидел в кресле, которое родители в итоге купили. Висевшие здесь картины – два эскизных портрета одного и того же юноши из, несомненно, одного и того же класса по обучению рисунку, но выполненные совершенно разными авторами – тоже прибыли сюда с блошиного рынка. Их поместили в одинаковые рамки из черного дерева, словно это могло сгладить различия. Одно изображение было настолько схематичным, что граничило с кубизмом. Классическая белая рубашка позирующего с застегнутым воротником и брюки защитного цвета были жестко сведены в позу (скрещенные ноги, наклоненное вперед туловище, локоть, почти вдавленный в бедро), казавшуюся до невозможности неудобной. Другое изображение представляло позировавшего столь головокружительно чувственным, что Грейс решила, что в классе присутствовала очень даже взаимная (хотя обязательно молчаливая) симпатия между натурщиком и тем (или той), кто его рисовал. Грейс могла лишь представить коридор судьбы, который свел их, таких непохожих, написанных разными, но находившимися рядом художниками, на соседние места на блошином рынке вдоль шоссе номер семь, которое вело в сторону Верхнего Ист-Сайда.

Она двинулась дальше. В проходе к супружеской спальне располагался бельевой шкаф: полотенца, стопки простыней (обычные радовали чистотой, натяжные чуть топорщились по бокам), мыло и ополаскиватели для рта, купленный (ею) шампунь Джонатана против перхоти на верхней полочке. Ничего, ровным счетом ничего. Рогатка, во время стрельбы из которой Генри растянул запястье. Вызывающие неприятные воспоминания лекарства от бесплодия, на которые Грейс несколько лет не смотрела, но не хотела выбрасывать. А еще у нее где-то лежал положительный бытовой тест на беременность, возвестивший о скором появлении Генри. Всякий раз, когда тест этот попадался ей на глаза, она вспоминала миф о Мелеагре, которому было предсказано жить до тех пор, пока цело полено в очаге. Но оно было объято пламенем с момента его рождения, и поэтому мать Мелеагра выхватывала его из огня. Но больше ничего. Ничего сомнительного или предосудительного, что человек, имевший доступ к любым лекарствам и наркотикам на свете, мог бы тайком принести к себе домой. Конечно, нет.

Дыша все ровнее, Грейс вошла в супружескую спальню и долго стояла, пытаясь решить, с чего начать. Там стоял всего один шкаф, дверца его была приоткрыта, и в проеме виднелся пластиковый пакет из химчистки, который она определила туда в понедельник утром. Грейс подошла к шкафу и распахнула дверцу.

Шкаф был более-менее равномерно разделен на две части, его содержимое пребывало в относительном порядке, а все благодаря тому, что никто из них не делал покупки только из спортивного интереса, а непременно в целях замены поношенной или надоевшей одежды. На половине Грейс висели блузки и свитера, полотняные и шерстяные юбки, которые давно подчеркивали ее «взрослость» и свободу от «влияний трендов». Хорошая ткань. Хороший покрой. Мягкие цветовые гаммы. Скромные украшения, чем старее, тем лучше. Ничего яркого, броского или из разряда «посмотри на меня», поскольку она никогда не хотела, чтобы на нее смотрели иначе, кроме как думая: «Вот есть же женщина, которая умеет держать себя в руках». «И я держала», – твердила она себе теперь, сердито глядя на свой классический гардероб, чувствуя, как на глаза быстро и угрожающе наворачиваются слезы. «Держала ведь!» Но она здесь не затем, чтобы рассматривать свои вещи.