Нэнси Такер
Первый день весны
Моей маме
Nancy Tucker
The First Day of Spring
Copyright © Nancy Tucker 2021
Design © by Grace Han
Авторы и поклонники самых разных жанров сходятся в высочайшей оценке этого смертельно прекрасного повествования. Книга о том, как из повседневности вырастает убийца. Не просто убийца, а девочка-детоубийца. Автор, дипломированный специалист по экспериментальной психологии и детский психотерапевт, подробно и страшно показывает, как возможен это не укладывающийся в голове парадокс.
«Беспокойное, засасывающее повествование, ведущееся незабываемым авторским голосом». —
Пола Хокинс, автор супербестселлера «Девушка в поезде»
«Их голоса долго будут звучать под сводами вашего черепа — глубокие и будоражащие, печальные и прекрасные». —
The New York Times
«Изумительный дебют. Захватывающий? И не сомневайтесь! Душераздирающий? Да, от начала и до конца!» —
The Washington Post
«Мрачный и головокружительный дебют, шокирующая история о равнодушии и жестокости, поведанная тонко и сочувственно. Напряженная, как самый закрученный триллер, трогательная и человечная, как самые сокровенные воспоминания». —
Лайза Джуэлл
«Пронзительная и сострадательная история опустошения души». —
Guardian
«Зловещий и острый роман о вине, ответственности и искуплении». —
Kirkus
«Тонкая, искусно сделанная вещь. Такер ведет нас по жизненному пути молодой женщины, с самого детства, полного лишений, ищущей любовь среди темных тайн, скрывающихся в закоулках нашего существования». —
Oprah Daily
© Смирнова М.В., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Крисси
Сегодня я убила маленького мальчика. Взяла обеими руками за горло, чувствуя, как кровь с силой стучит в мои большие пальцы. Он извивался и пинался; колено угодило мне в живот, вызвав резкую вспышку боли. Я заорала и сдавила его горло сильнее. От пота оно стало скользким, но я не отпускала, я давила и давила, пока мои пальцы не сделались белыми. Это было легче, чем мне казалось. Прошло немного времени, и он перестал пинаться. Когда его лицо стало цвета молочного желе, я откинулась и встряхнула руками — затекли. Положила ладони на собственное горло, над тем местом, где выпирают косточки, похожие на дверные ручки. Кровь стучала в большие пальцы. Я здесь, я здесь, я здесь.
После этого я зашла за Линдой, потому что до ужина было еще далеко. Мы поднялись на вершину холма и там встали вверх ногами, прислонившись к стенке и упираясь ладонями в землю, усыпанную окурками и крошечными искрами стекла. Платья сползли нам на лица. Ветер холодил ноги. Мимо пробежала женщина — мамочка Донны, — она пробежала мимо, и ее жирная грудь прыгала вверх-вниз. Линда оттолкнулась от стены и встала рядом со мной, и мы вместе смотрели, как мамочка Донны бежит по улице. Она издавала звуки, похожие на кошачьи вопли. Они нарушали послеобеденную тишину.
— Почему она плачет? — спросила Линда.
— Не знаю, — ответила я.
А сама знала.
Мамочка Донны скрылась за углом улицы, и мы услышали отдаленные вскрики. Когда она вернулась, вокруг нее собралась куча мамочек; все они спешили, коричневые туфли стучали по дороге, вот так — пум-пум-пум. Майкл был с ними, но не успевал. К тому времени как они прошли мимо нас, он уже тащился далеко позади и дышал с надрывным хрипом, и мамочка потянула его за руку, а он упал. Мы увидели красные, как раздавленная малина, капли крови, услышали, как вой прорезает воздух. Мамочка схватила его и взяла под мышку. А потом продолжила бежать, бежать, бежать…
Когда все мамочки промчались мимо нас, так что мы видели только обтянутые кофтами спины и широкие подпрыгивающие попы, я потянула Линду за руку, и мы последовали за ними. В конце дороги увидели Ричарда, который вышел из магазина с ириской в одной руке и Полой в другой. Он увидел, как мы бежим за мамочками, и последовал за нами. Поле не понравилось, что Ричард тащит ее, и она стала упираться, поэтому Линда подняла ее и взяла поперек туловища. Ноги у Полы были словно в полосочку там, где жир наползал складками. Они торчали из раздувшегося подгузника, с каждым шагом сползающего все ниже и ниже.
Мы услышали толпу еще до того, как увидели ее: колышущееся облако вздохов и ругательств, пронизанное женским плачем. Девичьим плачем. Детским плачем. Обогнули угол и увидели ее — толпу людей, клубящуюся вокруг синего дома. Линды больше не было рядом со мной, потому что подгузник Полы свалился в конце Копли-стрит, и Линда остановилась, чтобы попытаться снова натянуть его на Полу. Я не стала ждать; я побежала вперед, прочь от кучи квохчущих мамочек, в самую толпу. Когда добралась до середины, пришлось присесть и протискиваться между горячими телами, а когда тела закончились и протискиваться больше стало не нужно, я увидела. Большой и высокий мужчина стоял в дверях, держа на руках маленького мертвого мальчика.
В задней части толпы раздался звук, и я посмотрела на землю в поисках лисы, потому что такой звук издает лиса, когда в ее лапе застревает колючка, — звук, идущий через рот из самого нутра. Потом толпа зашевелилась и стала расступаться, люди падали друг на друга. Меня стали толкать, и я, сидя на корточках, смотрела сквозь лес ног, как мамочка Стивена идет к мужчине, стоящему в дверях. Из ее нутра через рот вырывался вой. Она взяла у мужчины Стивена, и вой превратился в слова:
— Мой мальчик, мой мальчик, мой мальчик…
Потом мамочка села на землю, не заботясь о том, что юбка задралась до самой талии и все видят ее трусы. Она прижимала Стивена к себе, и я думала, как хорошо, что он уже мертв, потому что если б он не был мертв, она задушила бы его между бочонками грудей и живота. Под ними я не видела его лицо. Но это было неважно. Я уже знала, как оно выглядит: серое, как пропавшая печенка, глаза — словно стеклянные шарики с черными пятнами. Он перестал моргать. Я заметила это, когда закончила убивать. Было странно видеть, как кто-то не моргает так долго. Когда я пыталась сделать так, глаза начинало жечь. Мамочка гладила его по волосам и выла, и мамочка Донны протиснулась сквозь толпу и опустилась на колени рядом с ней, а мамочка Ричарда, мамочка Майкла и все остальные мамочки клубились вокруг и плакали. Я не знала, почему они плачут, — ведь их-то дети не умерли.
Линде и Поле понадобилось много времени, чтобы догнать нас. Когда они появились в переулке с синим домом, Линда несла мокрый подгузник Полы.
— Ты знаешь, как надеть обратно на нее? — спросила Линда, протягивая его мне. Я ничего не ответила, только отодвинулась, чтобы и дальше смотреть на кучу воющих мамочек. — Что случилось?
— Там Стивен, — сказала я.
— Он был в синем доме?
— Он умер в синем доме. Теперь он у своей мамочки, но все равно мертвый.
— Как он умер?
— Не знаю.
А сама знала.
Пола села на землю рядом со мной, прямо в грязь голой попой. Она шарила пухлыми руками, пока не нашла камешек, который начала старательно засовывать в рот. Линда села по другую сторону от меня и смотрела на мамочек. Пола съела еще три камешка. Люди бормотали, шептали и плакали, а мамочку Стивена не было видно из-за завесы грудей и розовых кофт. Там была Сьюзен. Сестра Стивена. Стояла в стороне от мамочек, в стороне от толпы. Никто словно не видел ее, кроме меня. Она словно была призраком.
Когда солнце начало садиться, подошла мамочка Полы, подняла ее, вытащила камешек у нее изо рта и забрала ее домой. Линде тоже надо было идти, потому что она сказала, что мамочка, наверное, ждет ее к ужину. Она спросила, пойду ли я с ней, но я сказала «нет». Я оставалась там, пока не приехала машина, из которой вышли двое полицейских, высоких и красивых, с блестящими пуговицами на одежде. Один из них наклонился и стал разговаривать с мамочкой Стивена, но слов я не могла разобрать, даже когда зажмурилась и стиснула зубы — обычно это помогало мне услышать то, что взрослые хотели сохранить в секрете. Второй вошел в синий дом. Я видела, как он бродит по комнатам первого этажа, и хотела крикнуть: «Я убила его наверху! Нужно искать наверху!» Но закусила губы. Нельзя раскрывать свою игру.
Хотела остаться и посмотреть, что будет дальше, хотя бы увидеть, как полицейские найдут правильное место, но мистер Хиггс из тридцать пятого дома велел мне уходить. Когда я поднялась, на мне остался узор от вмятин и ямок на земле. Стоя, я лучше видела Стивена. Его ноги свисали через руку его мамочки, и я видела, что с одной ноги свалилась сандалия, а колени грязные. Сьюзен была единственной из детей, кто еще оставался там, потому что ее дома больше никто не ждал. Руки скрещены на груди, а пальцами она вцепилась в свои плечи, будто обнимала себя или пыталась не рассыпаться. Выглядела она тощей и бледной. Когда откинула волосы с лица, то заметила меня, и я хотела помахать ей рукой, но мистер Хиггс взял меня за локоть.
— Идем, девочка, — сказал он. — Тебе пора домой.
Я вывернулась. Думала, он просто прогонит подальше, но мистер Хиггс довел меня до самой улицы, держась все это время позади. Я слышала его дыхание, тяжелое и хриплое. Как будто слизняки ползали по моей коже, оставляя скользкие следы.
— Посмотри на небо, — сказал он, указывая куда-то вверх. Я посмотрела. Оно было сплошь голубое.
— Ага, — сказала я.
— Первый день весны.
— Ага.
— Первый день весны, а малыш лежит мертвый, — сказал он и цокнул языком, словно отлепляя его от нёба.
— Ага, — согласилась я, — мертвый.
— Ты ведь не боишься, девочка? — спросил он. Я влезла на ограду сада мистера Уоррена. — Ты же знаешь, полиция все расследует. Нечего бояться.
— Нечего бояться, — сказала я.
Дойдя до конца стены, я спрыгнула вниз и пробежала всю дорогу до дома. Выбрала короткий путь, тот, где нужно было протискиваться через пролом в ограде автопарка. Я не могла идти этим коротким путем, когда была с Линдой, потому что она не пролезала в пролом, но для меня это просто. Люди всегда говорили, что я слишком маленькая для восьми лет.
Света в доме не было. Я захлопнула за собой входную дверь, но ничего не произошло. Лектричества не было. Терпеть не могу, когда лектричества нет. Это значит, что телик не работает, а в доме темно-темно-темно, и никак не сделать светло, а я боюсь того, чего не могу увидеть. Некоторое время я стояла в коридоре, слушая, нет ли мамы. Я не думала, что папа дома, но все равно слушала, нет ли и его тоже, напрягала уши, как будто могла волшебным образом усилить звуки, если достаточно внимательно буду слушать. Все было тихо. Мамина сумка стояла на полу у лестницы, и я нашла в ней упаковку печенья. Мое любимое — песочного цвета, с изюмом, похожим на мертвых мух, — и я ела его, лежа у себя на кровати и не забывая жевать одной стороной рта, чтобы не тревожить гнилой зуб на другой. Когда печенье кончилось, подняла руки над лицом и растопырила пальцы, как морская звезда лучи. Подождала, пока кровь отхлынет от них, а потом опустила и провела ими по лицу. Они так онемели, что словно принадлежали кому-то другому, и это было странно — ощущение, что кто-то другой гладит меня по лицу. Когда они отошли, я приложила ладони к щекам и смотрела в щель между пальцами, как при игре в прятки.
«Спорим — ты меня не увидишь, спорим — не найдешь, спорим — не поймаешь».
* * *
Я проснулась ночью; все остальные спали. Смирно лежала на спине. Думала, что мама, наверное, хлопнула входной дверью, потому что обычно именно это будило меня по ночам; а иногда я просыпалась от того, что описала кровать, но постель была сухой, и я не слышала, чтобы кто-то был внизу. Ноги не болели. Я потрогала живот, грудь, горло. И на горле остановилась. Воспоминание походило на кусок масла, упавший на горячую сковороду. Так же пенилось и шкворчало.
«Сегодня я убила маленького мальчика. Отвела в переулок и сжимала руками горло в синем доме. Я продолжала давить, даже когда его кожа стала скользкой от пота — и моя тоже. Он умер рядом со мной, и сто миллионов людей потом смотрели, как высокий сильный мужчина несет его к мамочке».
У меня возникло то же самое ощущение пузырьков в животе, которое я испытывала, когда вспоминала какой-нибудь вкусный секрет, — как будто лимонад бурлил внутри. Под этим скрывалось что-то еще, более твердое и похожее на металл. Но я не обращала на это внимания. Сосредоточилась на пузырьках. На том, как они булькают и шипят.
Как только я вспомнила про убийство Стивена, это взбодрило меня настолько, что я уже не смогла снова уснуть, поэтому я вылезла из постели и на цыпочках прокралась на площадку. Перед маминой комнатой остановилась и задержала дыхание, но ее дверь была закрыта, и я не слышала ничего. Пол под пятками был холодным, и я чувствовала себя пустой и бледной. Печенье было словно давным-давно. На кухне у нас никогда нет никакой еды, хотя весь смысл кухни, чтобы там всегда была какая-нибудь еда. Но я все равно поискала. Влезла на столешницу, открыла все висячие шкафы и в том, что над плитой, нашла бумажный пакет с сахаром. Сунула его под мышку.
Когда я поворачивала ручку входной двери, мне пришлось быть очень осторожной, потому что она издавала громкий щелчок, если повернуть ее слишком быстро, а я не хотела разбудить маму, если та действительно спала в своей комнате. Сдвинула придверный коврик на порог и плотно прижала его дверью, чтобы та не открывалась, но и не захлопнулась на замок. Так делала мама, чтобы я не стучалась, когда возвращаюсь из школы. От воздуха снаружи моя кожа покрылась мурашками — там, где под ночнушкой я была голая, ветер задувал снизу. Я долго стояла у ворот, глядя на пустую улицу и чувствуя себя так, как будто я — единственный человек в мире.
За несколько часов до этого, возле синего дома, я слышала, как одна из мамочек сказала, что наши улицы никогда больше не будут прежними. Она утыкалась головой в плечо другой мамочки и оставляла на ее кофте мокрые полоски от слез.
— Они никогда не будут прежними, — сказала она. — Только не после такого. Только не после того, как кто-то пришел и сделал это. Как мы можем чувствовать себя в безопасности, зная, что на наших улицах творится такое зло? Как мы сможем когда-нибудь поверить в то, что наши дети в безопасности, если поблизости бродит дьявол? Дьявол среди нас.
Воспоминание об этом заставило меня улыбнуться. Улицы никогда не будут прежними. Когда-то они были безопасными, а теперь перестали такими быть, и все из-за одного человека, одного утра, одного момента. Все это — из-за меня.
Асфальт был шершавым и царапал ноги, но мне было все равно. Я решила дойти до церкви, потому что та стояла на вершине холма, и от нее можно было видеть все наши улицы — всю эту сетку. По пути не сводила глаз с церковного шпиля — он торчал прямо в небо, словно зимнее дерево. Дойдя до вершины холма, влезла на стену рядом со статуей ангела и оглянулась на лабиринт домиков, похожих отсюда на спичечные коробки. В животе сосало; я облизнула пальцы, макнула их в пакет с сахаром и слизала прилипшие крупинки. Делала это снова и снова, пока гнилой зуб не заныл, а губы изнутри не стали похожи на наждачку — из-за налипших крупинок сахара. Я чувствовала себя призраком или ангелом, стоя на стене в белой ночнушке и поедая сахар из бумажного пакета. Никто меня не видел, но я все же была здесь. Как бог, выходит.
«Значит, вот что для этого нужно, — думала я. — Только это и было нужно мне, чтобы почувствовать себя всемогущей. Одно утро, один момент, один желтоволосый мальчик. В конце концов, это не так уж много».
Ветер задирал ночнушку, и мне казалось, что он мог бы вознести меня на небеса, если б что-то тяжелое не держало меня на земле.
«Скоро я больше не буду чувствовать этого, — думала я. Именно это и приковывало меня к земле. — Скоро все станет как обычно. Я забуду, каково это — быть достаточно сильной, чтобы выдавить из кого-то жизнь. Забуду, каково чувствовать себя богом».
Следующая мысль была словно голос, раздавшийся в голове: «Мне нужно снова почувствовать это. Нужно снова сделать это».
Время, отделяющее первый раз от следующего, внезапно отобразилось на циферблате, и стрелки отсчитывали секунды. Я смотрела, как оно тикает, слышала, как оно тикает, чувствовала, как оно тикает. Эти часы были особым секретом — для меня одной. Другие люди могли сидеть вместе со мной в классе, проходить мимо меня на улице, играть со мной на площадке — и не знать, кто я на самом деле такая. Но я-то знала, потому что тиканье напоминало мне об этом. И когда часы дотикают полный круг, когда их стрелки сойдутся на числе двенадцать, это случится. Я сделаю это снова.
Пальцы на руках и ногах сводило от холода, поэтому я направилась обратно к своему дому. Чувствовала себя даже легче, когда шла от церкви, и знала: это не только потому, что я сейчас спускаюсь, а не поднимаюсь. Это потому, что теперь у меня есть план. Входная дверь все еще была подперта ковриком, и я закрыла ее за собой с осторожным щелчком. Унесла сахар обратно на кухню и поднялась по лестнице. Кругом по-прежнему было тихо. По-прежнему темно. Забравшись в постель, я согнула колени, натянув на них подол ночнушки, и сунула ладони под мышки. Было очень холодно, но я чувствовала себя совсем настоящей. Совсем живой. В каждой крошечной части моего тела ощущалось собственное сердцебиение, собственное тиканье.
Тик. Тик. Тик.
Джулия
— Сегодня первый день весны, — сказала Молли, ведя костяшками пальцев по парапету набережной.
— Не делай так, — сказала я.
Она подняла руку и стала слизывать цементную пыль. Я потянула ее за рукав.
— Не делай так. Грязь же.
Впереди нас женщина обхватила своего малыша поперек туловища и с легким кряканьем подняла на парапет. Он пошел по верху ограждения, раскинув руки в стороны и задрав лицо вверх, чтобы уловить морскую соль в воздухе.
— Мама! — воскликнул он. — Смотри на меня!
— Прекрасно, милый, — отозвалась она, заглядывая в свою сумочку.
Мы смотрели на мальчика. Смотрели, как он дошел до конца парапета, напрягся и спрыгнул прямо в объятия женщины. Она поцеловала его в щеку и поставила на землю.
— Не упал, — заметила Молли.
— Да, — согласилась я. — Не упал.
В пятницу я не заметила, как она залезла на парапет, — я наблюдала за другой-женщиной с другим-ребенком. Они шли, сцепившись пальцами и лениво взмахивая руками, и я гадала, каково было бы вот так сплести свои пальцы с пальцами Молли. Пальцы у нее маленькие и тонкие, словно спички, обтянутые кожей. Они, пожалуй, пролезли бы даже между моими сомкнутыми пальцами.
— Смотри! — крикнула Молли. Обернувшись, я увидела, что она балансирует наверху парапета. — Смотри! — повторила Молли. Она не имела в виду просто «смотри». А имела в виду «отреагируй уже как-нибудь».
— Слезай, — сказала я, потом подошла к парапету и вытянула вверх обе руки. — Тебе нельзя там быть. Это опасно. Я говорила.
— Но я же могу тут стоять!
— Спускайся, Молли.
Она не ответила и не спрыгнула ко мне в руки, поэтому я потянула ее за рукав. Потянула совсем не сильно. Хотела поймать ее. Она вскрикнула, заваливаясь вперед, и я ухватилась за ее пальто, но та часть пальто, за которую я держалась, выскользнула из моего кулака, и Молли упала на землю. Раздался хруст. Она посмотрела на меня снизу вверх, ее губы образовали маленькое «о», и меня словно окатило ледяной водой. Сначала это был беззвучный крик, а потом она заплакала со слабым, полным недоумения стоном. Ее рука в рукаве куртки свисала тряпкой.
Я почувствовала, что сзади меня кто-то есть, обернулась и увидела ту женщину с девочкой, державшихся за руки. Женщина не спросила, что случилась или нужна ли нам помощь. Она просто опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на запястье, вторую на спину и спросила:
— Где больно, милая?
Когда я смогла пошевелить языком, он показался мне настолько разбухшим, что едва помещался во рту и с трудом отлипал от нёба с чмоканьем — как будто кто-то шел босиком по мокрому асфальту. Во рту был привкус пыльного ковра. Я хотела схватить женщину за шиворот, поднять на ноги и потребовать ответа: где она научилась тому, что нужно делать с ребенком, упавшим с парапета? Но я не могла говорить. Горло перекрывал задавленный крик.
— Сбегаю в один из тех домов и позвоню по телефону, — сказала женщина, указывая на коттеджи, выстроившиеся вдоль набережной. И умчалась, прежде чем я успела спросить, собирается ли она звонить в «Скорую» или в полицию.
Я опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на спину, а вторую — чуть выше локтя. Ее запястье было белым и безжизненным, и я поняла, что лучше б я видела кровь. Кровь честная — маслянистая жидкость на коже, запах металла и бойни. Рука Молли была живой снаружи, но мертвой внутри, и я расправила ее рукав, пытаясь притвориться, будто под ним течет кровь. Когда та женщина стояла на коленях, она что-то бормотала. Но я не слышала слов, поэтому не могла их повторить и не знала теперь, что сказать. Я слушала крики чаек над головой и пыталась не слышать, как Молли плачет рядом со мной.
Наконец женщина примчалась обратно, неся пакет замороженных бобов, завернутый в кухонное полотенце. Я видела, что этот несчастный случай для нее почему-то важен.
— Готово, — сказала она, бросив на меня взгляд, в котором читалось: «Я вернулась. Можешь уступить место». И я уступила. — В том доме, ближнем отсюда, живет милая женщина, — сказала она. — «Скорая» уже едет. Сказали, что мы можем сами отвезти девочку в больницу, но у меня нет машины. Положи свою бедную ручку вот сюда, милая. — Она держала пакет с бобами, точно подушку, и возложила на него запястье Молли. Я не стала спрашивать, почему она решила, что у меня тоже нет машины, потому что грубить людям из-за того, что они что-то предполагают, имеет смысл только тогда, когда их предположения ошибочны.
Когда в конце набережной завыла сирена «Скорой», женщина заправила волосы Молли за ухо и сказала:
— Они уже едут, милая, они тебе помогут.
Я смотрела, как белый фургон останавливается, как из него выскакивают два ухмыляющихся санитара и идут к нам без особой спешки. Крепко сложены и явно замотаны работой. Когда они установили, что та женщина — не мать Молли, а мать Молли — это я, и я действительно мать Молли, несмотря на то что стояла как пугало, в то время как другая женщина утешала ее, — они забрали нас в машину. Та женщина помахала рукой, пока я поднималась по металлической лестнице.
— Всего хорошего! — крикнула она мне вслед.
Я не ответила, потому что не могла высказать вслух единственное, о чем я думала: «Как много ты видела?» Санитар усадил меня рядом с Молли и сказал:
— Ну вот, теперь мама может держать тебя за здоровую руку, пока мы едем в больницу, чтобы осмотреть больную. Все будет хорошо.
Чтобы доехать до больницы, нам понадобилось пятнадцать минут. А мне понадобилось четырнадцать минут, чтобы решиться дотронуться до руки Молли и легонько погладить ее — два раза. Она перестала плакать. Сопли, смешанные с песком, засыхали на верхней губе.
Больница была похожа на муравейник: палаты, койки, люди в голубых пижамах. Один из них показал мне рентгеновский снимок запястья Молли, и я увидела сломанную кость, окруженную черной пустотой. Мне хотелось спросить: «Это нормально? Рентгеновский снимок другого ребенка выглядел бы так же? Ведь люди не могут быть такими — полными пустоты? Это потому, что она моя?» Я ничего не спросила. Ничего не сказала. В ушах шумело, будто волны бились о стенки черепа изнутри. Когда доктор объяснил про перелом, он надолго оставил нас в палате одних. Я кормила Молли шоколадным драже из фиолетового пакета, который держала в сумке для экстренных случаев. Она, похоже, была счастлива от того, что лежит на кровати, а я одну за другой кладу конфетки ей на язык — как будто то, что я кормлю ее, означает, что сладости никогда не кончатся, а значит, у нас не будет необходимости заполнять паузы между ними какими-то словами.
Как раз в тот момент, когда я начала думать, будто про нас забыли или решили навсегда оставить гнить в этой палате в наказание за то, что я сделала, пришел другой доктор вместе с медсестрой. Он сел напротив меня с планшетом, а медсестра начала накладывать гипс на запястье Молли.
— Итак, — сказал он, — можете сказать мне, как именно это случилось?
— Она шла по парапету, — ответила я. — Я не разрешаю ей этого делать. Она знает, что так нельзя. Просто залезла туда, пока я не смотрела. Но обычно я смотрю.
— Понятно, — сказал доктор и записал что-то на листе бумаги, но держал планшет под таким углом, что я не видела, что он пишет. — Шла по парапету. А что потом?
— Споткнулась. Я говорила ей слезть, но она взяла и споткнулась. Я пыталась поймать ее, но не смогла.
— Ясно.
— Думаю, она выставила руку, чтобы удержаться.
— Скорее всего.
— Ей нельзя залезать на парапет. Она знает, что нельзя. И никогда раньше туда не залезала. Думаю, это потому, что она недавно пошла в школу, всего несколько месяцев назад. Другие дети делают то, что ей не разрешено, и она повторяет за ними. Она никогда раньше не калечилась.
— Конечно. — Доктор кивнул, но больше ничего не писал. Он смотрел на меня странно, с прищуром. Не отводя прищуренных глаз, произнес: — Молли, это правда — то, что сказала мама? О том, как ты повредила запястье?
— А? — спросила Молли.
Сестра дала ей игрушку — часики в виде божьей коровки, у которой расправлялись и складывались крылышки, — и Молли была слишком увлечена тем, что раскрывала и закрывала их, поэтому не услышала то, что я говорила. Неожиданно я осознала, что на верхней губе у нее так и остались засохшие сопли, косички растрепались, а на вороте школьного джемпера виднеется пятно.
— Как ты повредила запястье? — спросил доктор, подкатываясь ближе к ней в своем кресле на колесиках.
— Я вам только что сказала, — напомнила я.
В горле у меня булькало что-то холодное. Доктор повернулся ко мне так, словно у него затекла шея, и был очень зол на меня за то, что я заставила его обернуться.
— Знаю, — сказал он. — Просто я хотел бы услышать это еще и от Молли. На всякий случай.
— Я шла по стенке, — ответила та. — А потом упала.
— А почему ты упала? — спросил он.
— Просто упала. Просто споткнулась.
Он записал это на листке. И был разочарован — я это видела. И не знала, испытывать мне облегчение от того, что Молли солгала, или ужас от того, что она знала — нужно лгать. Я смотрела на свои руки, сжатые на коленях, и вообразила, будто одна из них — рука Молли.
Мы оставались в палате, пока гипс не затвердел, потом руку подвесили на грудь при помощи перевязи. Медсестра прочитала мне лекцию о том, что нужно сохранять гипс сухим, не двигаться активно и обратиться к врачу, если пальцы начнут отекать. Я кивала, застегивая на Молли пальто и притворяясь, будто не замечаю спрятанную под этим пальто руку.
К тому времени, как нас отпустили, было почти восемь часов вечера. На улице было темно. Я не смотрела на часы с того момента, как забрала Молли из школы, и это, вероятно, самый долгий период, когда я не смотрела на часы с того времени, как она родилась. Мы не вернулись домой в три сорок пять, мы не перекусили в четыре часа, не читали книгу в четыре тридцать, не смотрели детскую передачу «Сигнальный флаг» в пять и не пили вечерний чай в пять тридцать. Хрупкое расписание сломалось, как кость в запястье Молли. Вот что случилось, когда я потеряла концентрацию.
* * *
— Знаешь, откуда я знаю, что сегодня первый день весны? — спросила Молли. — Потому что нам сказала мисс Кинг. Поэтому мы делали цветочные короны.
— А, — отозвалась я. — Ага. — За день до этого она вышла из школы в убогом венце из картонки и ватных шариков, который по пути соскользнул вниз и болтался вокруг шеи, словно уродливый и бесполезный шарф. Я не рискнула спросить, что это. Ведь раньше Молли долго не могла простить меня за то, что я сочла рождественскую елочку из папье-маше вулканом. — Это была очень красивая цветочная корона.
— Мисс Кинг сказала — лучшая в классе. Она такая добрая, да?
— Просто ангел.
Трудно вообразить цветочную корону хуже, чем та, что теперь лежала на полке в комнате Молли. Я решила, что остальные дети, наверное, просто наклеили полоски бумаги себе на лоб.
— Если сегодня первый день весны, это значит, что теперь будет теплее? — спросила она.
— Не знаю, — сказала я.
Ветер с моря был таким резким, что я даже представить не могла, что когда-нибудь он снова станет теплым. Молли пошаркала подошвами по земле и вздохнула.
— Я спрошу у мисс Кинг. Она знает. Она все знает. Такая умная, правда?
— Просто гений.
Я прижала пальцы к векам. Веки были похожи на цветочные лепестки: мягкие, бархатистые, слегка набухшие. Боль усиливалась, пока мы смотрели, как другие-дети идут вдоль парапета, окатывала мое лицо, словно горячее машинное масло, и никуда не девалась. Она была похожа на высокий гул, на писк. Я массировала верхнюю часть скул, пока из ощущений не осталось только давление плоти.
— Мы пойдем на аркаду
[1] после школы? — спросила Молли. Она смотрела мимо меня, мимо ряда фургонов с бургерами и закрытого парка аттракционов. Навстречу нам просачивался шум игральных автоматов — звон монет, утекающих прочь.
— «Мы пойдем в аркаду?» — поправила я.
— Я так и спросила. Пойдем? У меня есть деньги. — Молли достала из кармана четыре монетки по пенни и пластиковый жетон и потрясла ими в ладони.
— Нет. Побыстрее. Опоздаем.
Вряд ли. Мы никогда не опаздывали. Каждое утро выходим в восемь часов и подходим к школе в восемь пятнадцать, когда большинство детей еще доедают завтрак. Если выйти позже, есть риск по пути увидеть других-матерей с другими-детьми — блеющих, чирикающих и позволяющих своим другим-детям ходить по парапету. Я не могла защитить нас от всего, но хоть от этого…
К восьми тридцати мы были у школьных ворот и топтались под табличкой «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». Пока ждали, неприветливая секретарша подошла к боковой калитке, отперла ее и проскользнула за ограду.
— Сегодня утром мы пришли очень рано, — произнесла я достаточно громко, чтобы она услышала. — Намного раньше, чем обычно, — почти прокричала я.
Молли посмотрела на меня с чем-то похожим на жалость, потом прижалась к ограде, отпечатывая на своем лбу узор решетки.
— Сейчас завтрак, — сказала она и указала на столовую, откуда доносился лязг ложек и детские голоса.
— Ты завтракала, — напомнила я. Секретарша скрылась в здании, но я продолжала говорить громко: — Завтракала перед выходом.
— Я могу опять.
— Проголодалась? Тебе нужно съесть что-то еще?
— По правде — нет.
Пока сторож, ковыляя, шел отпирать ворота, к нам присоединилась армия других-матерей и других-детей, и это лишний раз напомнило мне, почему я избегаю других-матерей. Они толпились группами, болтая на невероятной скорости, разражались смехом, от которого у меня звенело в ушах. Когда они окружали меня, у меня всегда возникало одно и то же ощущение: будто я маскируюсь под представительницу другого вида. То, как они кружились и ворковали, напоминало поведение голубей, и поэтому они стали для меня стаей птиц — а я была среди них человеком, оклеившим одежду перьями. Они смотрели на меня и отводили взгляд, стыдясь моей резкой, выпирающей непохожести. Когда пришла Эбигейл и Молли побежала ей навстречу, я почувствовала себя голой без своего маленького щита. У Эбигейл были волосы кирпичного цвета и маленькие золотые сережки-гвоздики в ушах. Я смотрела, как две девочки смеются и обнимаются, что-то рассказывая друг другу. На меня их объятия навевали тоску, но я не знала, о чем тоскую: то ли о том, чтобы Молли была только моя, то ли о том, что у меня нет подруги, с которой можно обняться.
К девяти часам на игровой площадке бурлило море полиэстеровой одежды и гольфов по колено. Вокруг нас другие-матери начали осыпать других-детей поцелуями и звонкими восклицаниями:
— Хорошего дня, солнышко!
— До встречи вечером, милая!
— Очень люблю тебя, мой ангел!
Когда прозвенел звонок, другие-дети стали строиться неровными шеренгами, а другие-матери потопали домой, чтобы заняться стиркой. Я подождала, пока мисс Кинг увидит меня, потом подозвала к себе Молли. Вручила ей портфель, сумку со спортивной формой и пластиковый контейнер с очищенным и порезанным яблоком, и она устремилась к мисс Кинг, как железо устремляется к магниту. Не обернулась, чтобы улыбнуться или помахать рукой. По ту сторону игровой площадки другой-ребенок уцепился за другую-мать, обхватив за талию и не желая отпускать. Я понимала его: именно так я хотела поступить с Молли каждое утро, прежде чем она убежит к мисс Кинг. Хотела уцепиться за нее, а когда учительница подойдет, чтобы разделить нас, хотела сказать: «Мы состоим друг из друга. Мы — части одного целого. Вы знаете, что она выросла у меня внутри, словно один из органов?» Мне казалось исключительно жестоким, что нет биологической системы, позволяющей навсегда удержать Молли при себе. Почему я не могу носить ее в кармане на животе, как кенгуру носит детеныша?
* * *
Телефон в квартире начал звонить, когда я стояла перед дверью, нащупывая ключи. Позади проходили люди и проносились автобусы, набитые горячим дыханием и скучающими лицами. Никто, похоже, не обращал внимания на этот звук, но он вызывал у меня желание осесть прямо на землю. Я хотела скорчиться, упасть на колени и уткнуться лбом в асфальт. Сухая боль кипела в пустоте позади глаз, а тротуар выглядел прохладным.
До утра субботы я даже не знала, как звучит звонок домашнего телефона. Пронзительный визг прорезал воздух, и я посмотрела на смеситель, на плиту, на радиаторы отопления. Понюхала, не пахнет ли дымом. Молли встала с дивана, не сводя глаз с телевизора, и протянула руку к телефону, висящему на стене. Я связала этот жест и душераздирающий звук — медленно, с трудом, — и осознание пронзило меня, как штопор пронзает мягкую плоть пробки.
— Нет, — сказала я, пересекая комнату. — Не надо.
Отвела ее руку. Мы смотрели друг на друга, пока звон не прекратился.
— Почему ты не ответила? — спросила Молли, поглаживая гипс.
— Потому что не хотела.
— Почему?
— Досматривай передачу. Уже десять. Скоро пойдем в парк.
Когда она не видела, я сняла трубку с рычага и оставила висеть на проводе. В воскресенье телефон зазвонил вечером, когда Молли уже была в постели. Я вышла из ее комнаты и остановилась рядом с ним.
«Не собираюсь отвечать, так что можешь просто сдаться, — думала я. — Можешь звонить и звонить, никогда не отвечу».
Посмотрела на себя в зеркало возле вешалки. Глаза обведены кругами цвета свежего синяка, белки пронизаны сетью алых жилок. Я вонзила ногти в руку и почувствовала, как липкие полумесяцы набухают там, где я промяла кожу. Когда звонки прекратились, тишина, словно прохладная вода, сомкнулась над моей головой. Я заставила себя считать вдохи и выдохи, как меня научили делать, когда я была на грани ярости, но прежде чем досчитала до девяти, звук раздался снова. Он казался еще более громким, еще более настойчивым. Я нажала пальцами на живот и ощутила какой-то твердый орган. Держа одну руку вот так — на печени, селезенке или на чем-то еще, живущем во внутреннем темном болоте, — другой сняла трубку. В ней раздался голос, напряженный, как будто кто-то откручивал тугую крышку с банки.
— Алло? — произнес этот голос, сопровождаемый тяжелым дыханием. Мне представлялось, что я чувствую запах этого дыхания через дырочки в трубке: горчичного цвета запах нечищеных зубов. — Крисси?
Я нажала ногтем на рычаг, чтобы прервать звонок. Длинный гудок в трубке походил на монотонный крик.
«Ага, — подумала я. — Значит, вот как».
Крисси
В понедельник в школе нас усадили рядами в зале, как во время пятничного собрания, только была не пятница, а понедельник. В зале пахло котлетами и заточенными карандашами, а солнце освещало пыль, танцующую в воздухе, превращая ее в сверкающие столбы. Мой класс вошел в зал, когда шестой уже расселся, и я окинула взглядом ряды, ища Сьюзен. Сьюзен всегда можно заметить, потому что у нее длинные волосы — длиннее, чем у любой другой девочки в школе. До самого зада. Летом после ванны она садилась на подушку в саду перед своим домом, а ее мамочка сидела на табуретке позади нее и болтала с мамочкой Карен в соседнем саду, причесывая волосы Сьюзен, а Стивен ковылял туда-сюда по дорожке, и всякий раз, когда он подходил к своей мамочке, она целовала его. Иногда я смотрела на это, навалившись на стену. К тому времени как волосы Сьюзен были тщательно расчесаны, солнце высушивало их, превращая в желто-белое полотно, и мамочка Сьюзен запускала в них пальцы, как будто в теплый песок. Потом она прятала расческу в карман и гладила Сьюзен по макушке. Сьюзен нечасто присоединялась к нашим играм, даже если мы играли во что-то веселое, скажем, в «Сардины»
[2], или забирались в дом миссис Роули через сломанную заднюю дверь и трогали ее вещи. В основном Сьюзен сидела на площадке вместе с другими девочками из шестого класса, позволяя им поочередно гладить ее волосы.
Я помню только один раз, когда Сьюзен заговорила со мной: я тогда была во втором классе, а она — в четвертом. Я находилась на игровой площадке одна и пыталась обойти ее вокруг, переступая ногами по выступающей нижней перекладине ограды, а Сьюзен шла по улице с женщиной, которая не была ее мамочкой.
— Крисси! — крикнула она, увидев меня. Я почувствовала себя особенной, потому что дети из четвертого класса обычно не заговаривали с детьми из второго. Подойдя к ограде, Сьюзен уцепилась за нее и стала подпрыгивать на носочках.
— Знаешь что? — спросила она. Женщина-не-мамочка остановилась позади нее.
— У Сьюзи есть замечательная новость. Давай, уточка моя, расскажи своей подружке.
— У меня теперь есть маленький братик, — сообщила Сьюзен.
Когда она говорила это, то подняла плечи так, что они едва ли не касались ее ушей; глаза сверкали. Вообще-то эта новость вовсе не показалась мне особо замечательной. У всех все время оказывались маленькие братья и сестры. Я разозлилась на Сьюзен, потому что она заставила меня думать, будто случилось что-то действительно интересное — например, умер викарий или что-нибудь вроде того.
— Он очень милый малыш, верно, уточка? — сказала женщина-не-мамочка.
— Она же девочка, — поправила я. — Не уточка.
— Его назвали Стивен, — сказала Сьюзен. — Мама и папа придумали два имени — Стюарт и Стивен — и позволили мне выбирать из них. Я выбрала Стивена.
— Кто эта женщина? — спросила я.
Женщина-не-мамочка засмеялась.
— Я Джоан, тетушка Сьюзен, — ответила она. — Приехала помочь ее маме и папе, пока они осваиваются с малышом. А как тебя зовут, птичка?
— Крисси.
— Милое имя. Что ж, нам пора в магазин.
— Пока, Крисси! — крикнула Сьюзен, когда они пошли прочь. — Нам надо купить всякое для мамы, папы и Стивена.
— Рада познакомиться с тобой, уточка! — сказала тетушка Джоан.
— Я девочка! — возразила я, но она меня, кажется, не услышала.
Я смотрела им вслед до тех пор, пока не перестала что-либо различать — только длинные белые косы Сьюзен, свисавшие вдоль спины, как два куска каната. Когда они скрылись, я долго думала о том, насколько по-другому все было бы, если б у меня были такие волосы, как у Сьюзен, — я могла бы стать очень богатой, потому что заставляла бы людей платить деньги за разрешение потрогать их, и все любили бы меня. Может, даже мама.
Я познакомилась со Стивеном две недели спустя, в пятницу. Когда вышла из класса, на площадке стояла толпа мамочек, все они всплескивали руками и чирикали. Мягкие животы, мягкие кофты. Я подбежала, чтобы посмотреть, из-за чего они подняли такой шум.
— Какой красивый!
— Я теперь тоже хочу еще одного…
— Ты так хорошо выглядишь!
— Как он ест?
Пробравшись в середину толпы, я увидела, что мамочка Стивена держится за ручки коляски. Лицо ее выглядело круглее и ярче, чем обычно, словно она проглотила кусочек солнца, и улыбалась она так широко, что казалось, будто губы сейчас треснут. Ребенок выглядывал из белого одеяльца, лицо у него было сморщенное и противное. Жуткое разочарование. Я-то надеялась, что там будет что-то действительное интересное, не хуже барсука, например…
Сьюзен протолкалась сквозь толпу и остановилась по другую сторону коляски, сунула руку внутрь и погладила младенца по щеке указательным пальцем.
— Привет, братик, — сказала она. — Привет, малыш Стивен. Я скучала по тебе. Очень.
Я хотела узнать, какова его кожа на ощупь, поэтому тоже протянула руку и стала гладить его по другой щеке. Она ощущалась просто как кожа, честное слово, — как моя кожа, как кожа Сьюзен или любого другого человека. Еще одно разочарование. Я действительно не понимала, почему все поднимают из-за него такой шум. Сьюзен и ее мамочка буквально обливали его любовью, изрыгая жирные комки этой самой любви. Так много шума поднялось из-за такого крошечного существа, совсем непохожего на барсука или какого-нибудь еще интересного зверя…
Он извивался и тер лицо кулаками. Я провела ладонью по его голове и нащупала странное место, мягкое, как губка. Хотела проверить, как сильно я могу продавить это место, но мамочка Стивена оттащила меня назад.
— Осторожней, Крисси, — сказала она. — Он очень нежный. Ты же не хочешь повредить ему?
* * *
В этот понедельник Сьюзен не было в рядах шестого класса, и это значило, что ее вообще нет в школе. Когда все классы расселись рядами, мистер Майклс сказал нам, что мы, должно быть, слышали о печальном происшествии в выходные — когда маленький мальчик, живший на одной из наших улиц, был найден мертвым, убитым насмерть. Я сидела рядом с Донной, которая мне не нравилась, потому что она была такой хорошей-хорошей и вдобавок толстой. Я считала ямочки на ее пухлых коленках, пока мистер Майклс говорил, и хотела ткнуть пальцем в одну из них, просто чтобы проверить, какой она будет на ощупь, но когда попробовала, Донна оттолкнула мою руку.
— Отстань, — прошептала она.
Я сложила ладони вокруг рта и приставила их к ее уху.
— Я была там, — шепнула туда. — Когда его нашли. Я была там.
Она резко повернула голову, чтобы посмотреть на меня. Наши губы были так близко, что я могла бы поцеловать ее, вот только я, конечно же, не стала бы этого делать, потому что она была жирной пай-девочкой. Ее дыхание пахло вареньем.
— Как он выглядел? — шепотом спросила Донна.
— Там везде было много-много крови. Она брызгала во все стороны, и немного даже попало на меня. — Я показала ей красновато-бурое пятнышко на подоле своего платья. — Видишь? Это его кровь.
Она потрогала пальцем пятно от кетчупа и произнесла:
— Ого!
Но потом мисс Уайт похлопала нас по плечам и велела слушать мистера Майклса. По пути обратно в класс Донна ушла вперед и заговорила с Бетти, и та спросила:
— Правда? — и обернулась, чтобы взглянуть на меня. От этого в животе возникло жаркое гудящее чувство.
На этой неделе все было как-то странно. Сьюзен не пришла в школу ни во вторник, ни в среду, ни в другие дни. Когда настала пора идти домой, мамочки ждали на игровой площадке, и когда их дети выходили из школы, они сгребали их в охапку и прижимали к мягкой груди. Нам не разрешено было играть, как мы играли обычно. После обеда я бродила по улицам с длинной палкой, водя ею по кирпичным стенам и воротам и извлекая звуки — «шурх-шурх-тр-р-р». Иногда останавливалась и смотрела сквозь чье-нибудь окно чужие телики. Когда стучалась в двери, мамочки говорили, что их дети не выйдут и что мне тоже нельзя выходить.
— Но я уже вышла, — отвечала я.
Они вздыхали и прогоняли меня. Почти каждый день я в конце концов усаживалась, прислонившись спиной к ограде дома миссис Уитворт, и смотрела, как мамочки заходят в дом Стивена, неся кексы и кастрюли с едой, а потом выходят с пустыми руками. Думала о том, что если твой ребенок умирает, это не так уж плохо. Ведь тебе приносят кучу кексов и всякого варева.
Когда я смотрела на верхнее окно дома, видела Сьюзен. Она постоянно стояла там, прижимая ладони к стеклу. Не так, как если б ей хотелось выйти из дома, а так, словно хотелось потрогать что-нибудь холодное. Я никак не могла хорошенько рассмотреть ее лицо, но видела белые волосы, свисающие до самых бедер. Я догадалась, что Стивен не ожил, потому что смотрела и смотрела на их дом, но так и не увидела его.
В четверг в школе мы начали делать пасхальные шляпки и пасхальные корзинки и разучивать пасхальные песни, потому что была почти Пасха. Еще мы должны были принести в школу коробку из-под хлопьев, но у меня ее не было.
— Где твоя коробка, Крисси? — спросила мисс Уайт.
— У меня ее нет.
— У тебя ее нет?
— Да, у меня ее нет.
Она скрестила руки на груди и спросила:
— Почему нет-то? Я напоминала вам всем перед тем, как вы вчера разошлись по домам.
— У нас дома не едят хлопья.
— Не говори глупостей, Крисси. Все едят хлопья.
— Я не ем.
Мисс Уайт дала мне кусок гофрированного картона, который не годился для пасхальной шляпки, и она должна была это знать, но явно не знала, потому что только я одна во всей школе знаю хоть что-то. Мои ножницы не могли прорезать этот картон, только мяли его, словно младенец, пытающийся жевать тост. Я сдалась и вместо этого отрезала кончик косы Донны. Она начала кричать. Мисс Уайт отправила меня к мистеру Майклсу, но мне было плевать. Волосы издавали такой приятный хруст, когда я резала их ножницами, и я снова и снова проигрывала этот звук у себя в голове, пока ждала выговора.
После школы я пошла к Линде. Кузина дала ей новый журнал «Мирабель», и мы вместе валялись на кровати и читали его. На большинстве страниц были написаны странные вещи, например: «Как пережить любовь и продолжить улыбаться». «Мирабель» явно был не особо хорошим журналом, потому что кузина Линды читает его уже сто лет, и я никогда не видела, чтобы она улыбалась.
Когда мне стало так скучно, что показалось, будто мозг сейчас вытечет через нос, как сопли, я слезла с кровати и вытащила платье, которое до этого заправила в трусы.
— Линда, — сказала я. — Хватит.
— Что хватит?
— Просто хватит. Хватит — значит хватит.
— Это ничего не значит.
— Нет, значит. Значит, что надо пойти поиграть.
Линда перекатилась на спину и задрала ноги вверх, словно муха.
— Нет, нам нельзя идти играть. Это опасно. Мы умрем, как Стивен.
— Нет, не умрем.
— Можем умереть.
— Ну а если не пойдем играть, умрем от скуки. А я лучше умру от игры, чем от скуки. Поэтому я пойду. А ты делай что хочешь.
— Ш-ш-ш. Мама услышит.
Когда я бывала у Линды дома, мне приходилось тратить кучу времени на то, чтобы убедиться, что ее мамочка не слышит меня. Мамочка Линды не была особо ласковой. Она была из тех мамочек, от которых пахнет церковью и глажкой и которые месяцами могут не говорить ничего, кроме «осторожнее», «перестань» или «пора пить чай». Если споткнуться и упасть прямо перед Линдиной мамочкой, она поднимала тебя на ноги и отряхивала колени, словно счищая с них грязь, и при этом бормотала: «Ничего страшного, ничего страшного». Если падала не я. Меня она не поднимала и не отряхивала. Я знала, почему она не любит меня: потому что когда мне было семь лет, я сказала ей, что у нее больше седины, чем у других мамочек (что правда), и это, наверное, означает, что она старше других мамочек (что тоже правда). Поэтому, когда Линдина мамочка отворяла двери и видела меня на крыльце, она крепко свивала руки на груди, словно пытаясь остановить меня и не дать войти.
Я спустилась вниз по лестнице и вышла за дверь, ступая так легко, что совершенно не производила шума. Мне не нужно было оглядываться, чтобы посмотреть, следует ли за мной Линда. Она всегда следовала за мной. В этом весь смысл Линды. Я сказала, что нужно позвать Донну, хоть и не любила ее, — ведь она единственная из всех, кого могли выпустить из дома. У Донны так много братьев, что ее мамочка даже не заметила бы, если б один ребенок пропал. Я не любила Донну по многим причинам — помимо, конечно, тех, что она толстуха и такая послушненькая, — но главная причина заключалась в том, что во время рождественских каникул она укусила меня за руку только за то, что я сказала, будто ее лицо похоже на картофелину (и это тоже правда). У меня целую неделю не сходили фиолетовые отметины от зубов. Итак, она толстая, послушненькая, а ее лицо похоже на картофелину, но нам не приходилось выбирать, кого выпустят поиграть на улицу.
Когда мы позвонили в дверь дома Донны, ее мамочка хотела нас прогнать, но кто-то еще из детей наблевал на пол в кухне, и она передумала. Сказала, что Донна выйдет, но только если Уильям тоже пойдет, потому что ему двенадцать лет, он большой и сильный мальчик и сможет присмотреть за Донной в случае чего. На самом деле Уильям был тощим и слабым парнишкой, от которого в случае чего не было бы никакого толку, разве что против маленького ребенка или крошечного мышонка, и даже тогда от него не было бы толку, потому что он боялся мышей и других хвостатых зверей. Но я крепко сжала зубы, чтобы не сказать этого вслух. У Донны был розовый велосипед с голубыми ручками, и если б она вышла погулять, то, может, позволила бы мне прокатиться на нем.
— Куда мы идем? — спросил Уильям, когда мы миновали игровую площадку.
— В переулок, — сказала я.
— Не-а. Нельзя. Мама нам не разрешает туда ходить, — возразила Донна.
— Твоей мамы тут нет, — напомнила я.
— Она не позволила бы нам, если б была здесь, — сказала она.
— Ну а ее здесь и нет.
— Ну а я и не иду.
— Ну а я и не хочу, чтобы ты шла.
— Ну и отлично, значит, иду.
Когда-то переулок был местом, где жили люди, как в домах на наших улицах. Только в переулке жили самые бедные семьи — в грязных комнатах с черной плесенью на стенах. У детей из переулка в груди всегда ужасно хрипело оттого, что они дышали грязным воздухом, на животах были расчесы от клоповых укусов, а вокруг рта — чешуйчатые болячки из-за слюны, сохшей на холоде. Теперь дома в переулке были заброшены, и бедные семьи уехали оттуда. Говорили, что эти дома разрушат и на их места построят высокие сверкающие здания из коробок, стоящих друг на друге, и в разных коробках будут жить разные люди, но семьи из переулков не смогут жить там, потому что коробки будут очень дорогими. Из-за этого в церкви даже собирали собрание; взрослые по очереди вставали и говорили что-то вроде: «Это трагедия, что мы живем в обществе, которое ничего не делает, чтобы защитить тех, кто испытывает нужду». Мы с Линдой торчали в задних рядах и поедали печенье со столика для приношений, пока викарий не велел нам уходить.
Люди повязывали белые ленточки на косые жерди ограды в переулке, чтобы все помнили, что именно здесь умер Стивен. Я стянула одну ленточку и повязала ею волосы. Перед синим домом стояли конусы, между которыми была протянута полицейская лента, но полицейских рядом не было, а под ленту было легко поднырнуть. Уильям обнаружил уцелевшее окно и стал бросать в него камнями, чтобы мы могли отколоть стекляшки и залезть внутрь. Можно было войти и через дверь, но так скучно — с тем же успехом можно было бы вообще не ходить в переулок. Я уже почти пролезла в окно, когда пошатнулась и оперлась на раму, чтобы удержаться. В ладони вспыхнула резкая боль, а когда я соскочила вниз, то почувствовала, как по пальцам струится что-то теплое. Вязкое, маслянистое и красное. Я вытерла ладонь о свое платье. Не плакала. Я никогда не плачу. Теперь на платье еще одно пятно, которое можно выдать за кровь Стивена.
Все хотели увидеть, где он умер, поэтому я повела их наверх. Я замечала вещи, которые не заметила, когда была здесь со Стивеном, — например, диванные подушки, грудой сложенные у печи, раскиданный вокруг мусор… Обои облезали со стен, а там, где стены сходились с потолком, виднелись пятна плесени, похожие на лимонадную пену. Дома в переулке почти все были сырыми.
— Откуда ты знаешь, что это было здесь? — спросила Донна.