Армандо Лукас Корреа
Девушка из Германии
Моим детям: Эмме, Анне и Лукасу Ане Марии (Карман) Гордон, Джудит (Киппель) Стил и Герберту Карлинеру, которые были ровесниками моих детей, когда поднялись на борт «Сент-Луис» в порту Гамбурга в 1939 году
Вы мои свидетели.
ИСАИЯ 43:10
Воспоминания – это то, что я предпочла бы забыть.
ДЖОАН ДИДИОН
Armando Lucas Correa
THE GERMAN GIRL
Copyright (c) 2016 by Armando Lucas Correa
Atria Books, a Division of Simon & Schuster, Inc., is the original publisher
© Норова-Лукина В., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Часть первая
Ханна и Анна
Берлин – Нью-Йорк
Ханна
Берлин, 1939
Мне почти исполнилось двенадцать, когда я решила убить родителей. Решила со всей серьезностью. Я лягу в постель и дождусь, когда они уснут. Это всегда было легко определить: папа, как обычно, закроет большие, тяжелые окна с двойными рамами и задернет плотные зеленые, с бронзовым отливом, шторы. В очередной раз он повторит то, что говорил каждый вечер после ужина, уже более разнообразного, а не просто дымящейся миски безвкусного супа.
– Ничего не поделаешь, все кончено. Нам нужно ехать.
Потом мама начнет кричать и попрекать его срывающимся голосом. Она снова будет мерить шагами квартиру – свою крепость посреди погибающего города, пристанище последних четырех с небольшим месяцев, – пока окончательно не выбьется из сил. Потом она обнимет отца, и ее слабые всхлипы вскоре затихнут.
Я выжду пару часов. Они не окажут никакого сопротивления. Я знала, что отец уже сдался и хотел уйти. С мамой все было сложнее, впрочем, она приняла такую большую дозу снотворного, что быстро уснет, убаюканная ароматами жасмина и герани. Несмотря на то, что мама постепенно повышала дозу, она все равно просыпалась по ночам в слезах. Я бегала посмотреть, что случилось, но мне удавалось разглядеть сквозь приоткрытую дверь только то, как папа обнимал безутешную маму, похожую на маленькую девочку, которой приснился ужасный кошмар. Вот только для нее кошмаром было бодрствование.
Никто больше не слышал, как я плакала; никому не было до этого дела. Папа сказал, что я сильная и вынесу все что угодно. Но не мама. Боль захватила ее целиком. В доме, куда больше не пускали солнечный свет, ребенком была она. На протяжении всех четырех месяцев мама плакала по ночам. С тех самых пор, как улицы города покрылись битым стеклом и наполнились смрадным запахом пороха, металла и дыма. Именно тогда они и начали планировать наш отъезд. Родители решили покинуть дом, где я родилась, и запретили мне ходить в школу, в которой меня больше никто не любил. Потом папа подарил мне второй фотоаппарат.
– Чтобы ты оставила след для выхода из лабиринта, как Ариадна, – шепнул он мне.
В голову мне пришла шальная мысль, что было бы замечательно от них избавиться. Я подумывала о том, чтобы подсыпать аспирин отцу в еду или стащить мамино снотворное – она бы не выдержала без него и недели. Единственным препятствием стали охватившие меня сомнения. Сколько нужно аспирина, чтобы у отца открылась смертельная язва или внутреннее кровотечение? Сколько мама сможет продержаться без сна? О кровавом деле даже речи не могло быть, потому что я не выносила вида крови. Так что лучше всего им было бы умереть от удушья. Так вот взять и задушить их огромной перьевой подушкой. Мама прямо говорила, что ей всегда хотелось умереть во сне.
– Я не выношу прощаний, – говорила она, глядя на меня в упор, или, если я не слушала ее, обхватывала меня рукой и слегка прижимала к себе – сил у нее оставалось немного.
Однажды ночью, очередной ночью слез, я проснулась с мыслью, что уже совершила преступление. Мне казалось, я видела безжизненные тела родителей, но не могла выдавить из себя ни слезинки. Я чувствовала себя свободной. Теперь никто не заставит меня переехать в дрянной район, бросить книги, фотографии, фотоаппараты, жить в страхе, что тебя отравят собственные отец и мать.
Я задрожала. И позвала:
– Папа! – Но на мой зов никто не пришел.
– Мама! – Это была точка невозврата. В кого я превратилась? Как я могла до такого опуститься? Что бы я стала делать с их телами? За сколько они бы разложились?
Все бы подумали, что это самоубийство. Никто бы не стал дознаваться. Страдания родителей длились уже четыре месяца. Все воспринимали бы меня как сироту, а я себя – как убийцу. В словаре было название моего преступления. Я нашла его. Какое отвратительное слово. Я содрогаюсь от одного его звука. Отцеубийца. Я попыталась произнести его еще раз и не смогла. Я была убийцей.
Было совсем просто найти название своему преступлению, признать вину и понять характер своих душевных терзаний. А как же мои родители, которые планировали избавиться от меня? Как называют тех, кто убил своих детей? Не такое ли это ужасное преступление, что ему не нашлось даже определения в словаре? Это означало, что им оно могло вполне сойти с рук. В то время как мне приходилось нести бремя смерти и этого отвратительного слова. Человек может убить родителей, братьев или сестер. Но не своих детей.
Я бродила по комнатам, которые казались мне невероятно тесными и темными, в доме, который вскоре не будет нам принадлежать. Осмотрев высокие потолки, я прошла в холл, увешанный портретами теперь уже немногочисленных членов семьи. Свет от лампы с кипенно-белым абажуром в папиной библиотеке проникал в коридор, где я стояла безо всякого движения и наблюдала, как мои бледные руки окрашивались золотом.
Открыв глаза, я обнаружила, что по-прежнему нахожусь в спальне, в окружении изрядно потрепанных книг и кукол, с которыми я никогда не играла и, очевидно, так и не поиграю. Я прикрыла глаза и ясно почувствовала, что уже совсем скоро мы уплывем на огромном океанском лайнере куда глаза глядят, оставив позади порт и страну, которая никогда не была нам родной.
В итоге я не убила родителей. Мне просто было незачем. А вина лежала на отце с матерью. Ведь именно из-за них я бросилась в эту пропасть.
* * *
Запах в квартире стал невыносимым. Я не понимала, как мама может жить в этих стенах, обтянутых темно-зеленым шелком, поглощавшим весь дневной свет, которого и без того было мало в это время года. Здесь пахло заточением.
Нам оставалось здесь жить мало времени. Я это знала, чувствовала. Мы не станем проводить лето здесь, в Берлине. Маме приходилось раскладывать по шкафам нафталиновые шарики, чтобы сохранить свой мирок, и квартиру наполнил надоедливый запах. Мне было совершенно непонятно, что она старается сберечь, ведь мы в любом случае должны были лишиться всего.
– От тебя пахнет, как от старух с Гроссе Гамбургерштрассе, – поддразнивал меня Лео. Лео был моим единственным другом, человеком, который мог смотреть мне в лицо, не испытывая желания в меня плюнуть.
Весна в Берлине выдалась холодной и дождливой, но папа часто выходил из дома без пальто. Всякий раз, когда ему нужно было отлучиться, он не ждал лифта, а шел вниз по скрипучим ступенькам. Впрочем, мне и не разрешали спускаться по лестнице. А отец спускался пешком не потому, что торопился, а чтобы не встретить никого из соседей. Пять семей, живущих на нижних этажах, дождаться не могли, пока мы съедем. Те, кто раньше с нами дружил, теперь общались отчужденно. Те, кто в незапамятные времена благодарил отца или заискивал перед мамой и ее друзьями, а еще восхвалял ее прекрасный вкус и спрашивал ее, как составить комплект из яркой сумочки и модных туфель, теперь воротили от нас нос и могли отступиться от нас в любой момент.
Мама который день сидела дома. Каждое утро, поднявшись с постели, она надевала рубиновые серьги и зачесывала назад прекрасные густые волосы – предмет зависти всех ее друзей, всегда восхищавшихся ею, когда она входила в кафетерий отеля «Адлон». Папа называл ее небожительницей, потому что она была совершенно очарована кинематографом, служившим ей единственной связью с окружающим миром. Она никогда не пропускала премьеры фильмов, в которых играли настоящие богини кино: взять, к примеру, фильм «Божественная женщина» с Гретой Гарбо, который показывали в кинотеатре «Паласт».
– В ней больше немецкого, чем в ком бы то ни было, – утверждала мама, когда речь заходила о божественной Гарбо, которая на самом деле родилась в Швеции. Но в те времена люди смотрели немое кино и никому не было дела до того, откуда родом звезда экрана.
Талант Гарбо открыли немцы. Мы всегда знали, что ей будут поклоняться. Именно мы прежде всех оценили ее по достоинству, именно поэтому ее заметили в Голливуде. И в своем первом интервью она сказала на идеальном немецком: «Виски, но не слишком разбавленный!»
[1]
Время от времени, когда родители возвращались из кино, у мамы в глазах все еще стояли слезы.
– Обожаю печальные финалы – но только в фильмах, – говорила она и поясняла: – Комедии всегда были не для меня.
И она замирала в папиных объятиях, поднимала руку ко лбу, а другой поддерживала шелковый шлейф ниспадающего платья и, откинув голову, начинала говорить по-французски.
– Арман, Арман… – томно повторяла она с сильным акцентом, как до того «божественная женщина».
А папа называл ее «моя Дама с камелиями».
– Надейся, мой друг, и будь уверен в одном: что бы ни случилось, твоя Маргарита останется с тобой
[2], – декламировала она, разражаясь истерическим смехом.
– Правда же, Дюма ужасно звучит на немецком?
Но теперь мама больше никуда не ходила.
Фраза «Слишком много выбитых окон» стала ее привычным объяснением с ноября прошлого года, когда произошел тот ужасный погром и папа потерял работу. Отца арестовали в его университетском кабинете и отвезли в участок на Грольманштрассе, где держали в изоляции за какое-то правонарушение, суть которого мы так и не поняли. Вместе с ним в камере находился и отец Лео, герр Мартин. После освобождения они стали встречаться каждый день, что еще больше беспокоило маму: как будто они планировали отъезд, к которому она пока не была готова. Именно страх мешал ей покинуть свою крепость. И она жила в постоянной тревоге. Прежде она посещала изысканный салон отеля «Кайзерхоф», находившегося по соседству, но вскоре там не осталось людей, кто бы не относился к нам с ненавистью: те, которые считали себя добродетельными, кого Лео называл ограми.
В прошлом мама очень гордилась Берлином. Если она отправлялась сорить деньгами в Париж, она всегда останавливалась в отеле «Ритц»; а если сопровождала отца в Вену на лекцию или концерт, то в «Империале»:
– Но ведь у нас есть «Адлон», наш гранд-отель на Унтер-ден-Линден. Там останавливалась «божественная женщина», кино его обессмертило.
Но в те дни мама выглядывала в окно, стараясь найти причину происходящему. Что стало со счастливо прожитыми годами? К чему ее приговорили и почему? Она понимала, что расплачивается за чужие ошибки: ее родителей, бабушек и дедушек – каждого предка на протяжении многих столетий.
– Я немка, Ханна. Я Штраус. Альма Штраус. Что же еще нужно, Ханна? – говорила мне мама на немецком, потом на испанском, затем на английском и в заключение на французском. Как будто рядом были другие слушатели, будто бы она старалась донести ясно свою мысль на каждом из четырех языков, на которых бегло говорила.
В тот день я согласилась встретиться с Лео и пойти фотографировать. Мы встречались ежедневно после полудня в кафе фрау Фалькенхорст у площади Хаккешер-Маркт. Когда владелица кафе нас замечала, она улыбалась и называла нас хулиганами. Нам это вполне нравилось. Если кто-то задерживался, пришедший первым обязательно заказывал горячий шоколад. Иногда мы встречались в кафе у выхода с вокзала Александерплац, где полки ломились от конфет в серебряной обертке. Если Лео нужно было срочно со мной увидеться, он ждал меня у газетного киоска возле дома, благодаря чему мы могли не бояться встретиться с кем-то из соседей, которые хоть и были нашими квартирантами, но всегда нас сторонились.
Чтобы не ослушаться взрослых, я обошла ужасно пыльную, покрытую ковром лестницу и зашла в лифт. Он остановился на третьем этаже.
– Добрый день, фрау Хофмайстер, – сказала я, улыбаясь ее дочери Гретель, с которой раньше часто играла.
Гретель выглядела печальной, потому что совсем недавно потеряла своего красивого белого щенка. Я ей сочувствовала. Мы были ровесницами, только я повыше ростом. Гретель смотрела в пол, а фрау Хофмайстер имела наглость сказать ей:
– Давай пойдем по лестнице. Когда они наконец уедут? Они нас ставят в трудное положение…
Как будто я не могла ее слышать, как будто в лифте была только моя тень. Как будто меня не существовало. Именно этого ей и хотелось: чтобы меня не существовало.
В нашем доме жили семьи по фамилиям Дитмар, Брауэр и Шульц. Мы сдавали им квартиры. Здание принадлежало маминой семье еще до ее рождения. Так что уехать следовало им. Они были нездешними. В отличие от нас. Мы были больше немцами, чем они.
Дверь лифта закрылась, он поехал вниз, и я увидела ноги спускавшейся Гретель.
– Мерзкие люди, – донеслось снаружи.
Я не ослышалась? Что мы такого сделали, из-за чего я должна терпеть все это? Какое преступление мы совершили? Я не была мерзкой. Я не хотела, чтобы люди так обо мне думали. Я вышла из лифта и спряталась под лестницей, чтобы снова с ними не столкнуться. Я видела, как они выходят из дома. Гретель так и не подняла голову. Она обернулась, ища меня взглядом. Возможно, хотела извиниться, но мать подтолкнула ее.
– Что ты там высматриваешь? – повысила она голос.
Поднимая шум, я побежала вверх по лестнице вся в слезах. Да, я плакала от гнева и бессилия, потому что не смогла сказать фрау Хофмайстер, что в ней гораздо больше мерзости, чем во мне. Если мы причиняли ей неудобство, она могла выехать из дома: ведь это был наш дом. Мне хотелось биться о стену, разбить драгоценный фотоаппарат, подаренный отцом. Когда я вошла в квартиру, мама не могла понять, почему я была вне себя от ярости.
– Ханна! Ханна! – позвала она, но я не обратила на нее никакого внимания. Я пошла в холодную ванную, захлопнула дверь и включила душ. Я все еще плакала, точнее, мне хотелось остановиться, но я не могла. Не раздеваясь и не разуваясь, я забралась в сверкающую белизной ванну. Единственным звуком был шум обрушившейся на меня обжигающе горячей воды. Она заливала мне глаза, пока в них не защипало, попадала в уши, нос и рот.
Я начала снимать одежду и обувь, которые отяжелели от воды и вменяемой мне мерзости. Вымывшись с мылом, я до красноты растерлась маминой солью для ванны, а после обернулась белым полотенцем, чтобы избавиться даже от малейших частичек грязи. Кожа алела, будто вот-вот сойдет. Я включила воду погорячее и прибавляла температуру, пока не почувствовала, что больше не могу терпеть. Выйдя из душа, я рухнула на черно-белый кафельный пол.
К счастью, плакать мне больше не хотелось. Я вытерлась, жестко проводя полотенцем по ненавистной коже, которая, даст бог, скоро начнет сходить от всего этого жара. Встав перед затуманившимся зеркалом, я осмотрела каждый миллиметр тела: лицо, руки, ноги, уши, силясь понять, остался ли хоть один невымытый участок. Интересно знать, кто теперь мерзкий.
Сжавшись и дрожа, я забилась в угол, чувствуя себя куском мяса с костями. Только там я и могла укрыться. Поскольку в конечном итоге я знала, что можно сколько угодно мыться, обваривать кожу, стричься, зажмуривать глаза, пропускать все мимо ушей, нарядно одеваться, по-другому говорить, называться другим именем, – все равно меня будут считать грязной. Возможно, неплохо было бы постучать в дверь достопочтенной фрау Хофмайстер и попросить ее удостовериться в том, что на моей коже нет ни единого пятнышка и ей незачем прятать от меня Гретель, что я не окажу никакого плохого влияния на ее ребенка, такого же светленького, прекрасного и безупречно чистого, как и я.
Придя в свою комнату, я оделась во все белое и розовое – одежду самых светлых тонов, которая только нашлась у меня в шкафу. Затем я отправилась к маме, обняла ее, чувствуя, что она понимает меня, даже несмотря на то, что она решила запереться дома и ни с кем не встречаться. В своей комнате, укрепленной мощными колоннами нашей квартиры, она выстроила настоящую крепость, размещавшуюся в здании, построенном из огромных каменных блоков и двойных оконных рам. Но мне нужно было спешить. Лео наверняка уже пришел на вокзал и теперь перебегает с места на место, стараясь не попасть под ноги людям, спешащим на поезд.
По крайней мере, я знала, что он-то считает меня чистой.
Анна
Нью-Йорк, 2014
В тот день, когда отец пропал, мама еще была беременна мной. Срок, правда, был всего три месяца. У нее была возможность избавиться от ребенка, но она не стала этого делать. Она никогда не теряла надежды, что отец вернется, даже когда получила свидетельство о смерти.
– Предоставьте мне какие-нибудь доказательства, хотя бы анализ ДНК, а там и поговорим, – отвечала она официальным лицам.
Вероятно, дело было в том, что отец оставался для нее в некотором смысле малознакомым человеком – таинственным, отстраненным и немногословным, – который, как ей казалось, может объявиться в любой момент.
Отец уехал, так и не узнав о моем предстоящем рождении.
– Если бы он знал, что у него вскоре родится дочь, он и сейчас был бы с нами, – с уверенностью говорила мама, на моей памяти, каждый сентябрь.
В тот день, когда отец ушел и не вернулся, мама собиралась накрывать ему и себе ужин в нашей просторной столовой, из окон которой виднелись деревья Морнингсайд-парка, освещенные бронзовыми фонарями. Мама готовилась рассказать ему новости. Она все же накрыла на стол в тот вечер, поскольку не допускала возможности, что его больше нет. Но бутылка красного вина так и осталась неоткупоренной. А тарелки стояли на покрытом скатертью столе несколько дней подряд. Еду в конце концов выбросили в мусорное ведро. Той ночью мама легла спать, так и не поев; она не плакала, но так и не сомкнула глаз.
Она рассказала мне все, потупив взгляд. Будь на то ее воля, тарелки и бутылка так бы и стояли на столе до сих пор – и, кто знает, возможно, соседствуя с гниющей, высохшей едой.
– Он вернется, – уверенно говорила мама.
Они говорили о том, чтобы обзавестись детьми. Рассматривали родительство как будущую возможность, долгосрочный план, мечту, от которой они так и не отказались. Они даже решили, что если у них однажды в самом деле родятся дети, то они назовут мальчика Максом, а девочку Анной. Только об этом отец всегда и просил ее.
– Это долг перед моей семьей, – объяснял он маме.
Они прожили вместе пять лет, но мама так и не смогла уговорить отца рассказать ей о годах на Кубе и о его семье.
– Все они умерли, – коротко отвечал отец.
Спустя столько лет это все еще беспокоило маму.
– Твой отец – загадка. Но эту загадку я любила больше всего на свете.
Стараясь разгадать отца, мама таким образом хотела снять с себя бремя. Поиски ответа стали ее наказанием.
Я сохранила его маленькую серебристую фотокамеру. Вначале я часами просматривала снимки, которые он сохранил в карте памяти. Среди них не было ни одной фотографии мамы. Но к чему она ему, если мама постоянно была рядом? Все снимки были сделаны с одного и того же места – узкого балкона в гостиной. Фотографии рассвета перемежались снимками, сделанными в дождливые дни, ясные, пасмурные и туманные, дни, когда небо было оранжевым или голубовато-сиреневым. На других фотографиях все было белоснежным и снег покрывал все кругом.
И всегда солнце. Вот рассвет: полоска солнечного света, испещренная заплатками домов спящего Гарлема, вот трубы, попыхивающие белым дымом, вот Ист-Ривер с островами по обеим сторонам. Снова и снова солнце – золотое, огромное, временами кажущееся теплым, а иногда – холодным, снятое из-за нашей двери с двойным стеклом.
Мама называла жизнь картинкой-пазлом. Вот она просыпается, пытается найти нужный фрагмент, пробуя все возможные комбинации, чтобы собрать видимые ей отдаленные ландшафты. В то время как я живу, чтобы разобрать их и узнать о своих корнях. И я создаю собственные пазлы из фотографий, которые я распечатала дома с кадров, найденных на отцовской камере. С того самого дня, когда я узнала, что на самом деле случилось с отцом и мама поняла, что я могу сама о себе позаботиться, она заперлась у себя в спальне, и я стала присматривать за ней. Она превратила спальню в убежище, никогда не открывая окна, позволявшего видеть весь двор. В мечтах я видела, как она, приняв таблетки, быстро засыпает, утопая в серых простынях и подушках. Мама говорила, что таблетки помогают унять боль и позволяют забыться. Иногда я молилась – так тихо, что сама не могла расслышать и запомнить слов, – чтобы она так и не проснулась и боль оставила ее навсегда. Я не могла видеть, как мама страдает.
Каждый день, перед тем как уйти в школу, я приношу маме чашку черного кофе без сахара. По вечерам она сидит со мной за ужином, как призрак, а я рассказываю ей об уроках. Она слушает, поднося ложку ко рту, и улыбается мне, чтобы показать, как она благодарна за то, что я все еще с ней, за то, что готовлю ей суп, который она поглощает из чувства долга. Я знаю, что мамы может не стать в любой момент. Куда мне тогда идти? Когда днем я выхожу из школьного автобуса на остановке возле нашего дома, первым делом я беру почту. Затем готовлю нам ужин, делаю уроки и проверяю, пришли ли какие-нибудь счета, которые отдаю маме.
Сегодня мы получили большой конверт с желтыми, белыми и красными полосами, на котором большими красными буквами красовалась надпись: НЕ СГИБАТЬ. Адресант из Канады отправил письмо на мамино имя. Положив письмо на обеденный стол, я легла на кровать и начала читать книгу, заданную в школе. Несколько часов спустя я вспомнила, что не вскрыла конверт, и постучалась к маме. «В такое позднее время?» – должно быть, подумала она и притворилась спящей. Тишина. Я снова постучала. Ночь для мамы священна: она пытается уснуть, вновь и вновь проживая ушедшее и размышляя о том, какой могла бы быть ее жизнь, если бы ей удалось убежать от судьбы или обмануть ее.
– Сегодня принесли пакет. Наверное, нам нужно вместе его открыть, – сказала я, но ответа не последовало.
Некоторое время я стояла под дверью, а потом тихонько открыла ее, так, чтобы не побеспокоить маму. Свет выключен. Мама дремала; ее тело, покоившееся в центре кровати, казалось почти невесомым. Присмотревшись, я увидела, что она дышала и все еще жила.
– Это не может подождать до завтра? – пробормотала мама, но я не сдвинулась с места. Она закрыла глаза, но потом снова открыла и повернулась ко мне, стоявшей в дверном проеме.
Из коридора проникал свет, который вначале ослепил ее, ведь она привыкла к темноте.
– Кто его прислал? – спросила мама, но я не знала имени отправителя.
Я настаивала, чтобы она пошла со мной, говоря, что ей будет полезно подняться.
В конце концов мне удалось ее уговорить. Слегка покачиваясь, мама встала, пригладила прямые черные волосы, которые она не стригла вот уже несколько месяцев. Она оперлась на мою руку, и мы двинулись в столовую, чтобы посмотреть, что же нам прислали. Может быть, это подарок мне на день рождения. Кто-то вспомнил, что мне скоро исполнится двенадцать, что я подросла, что я существую.
Мама медленно села. Выражение на ее лице, казалось, говорило: «Зачем ты заставила меня встать с кровати и нарушить свой распорядок?»
Когда же мама увидела имя отправителя, она схватила конверт и прижала его к груди. Ее глаза широко открылись, и она торжественно произнесла:
– Это от семьи твоего отца.
Как? Но ведь у папы не было семьи! Он один пришел в этот мир и так же оставил его, не имея рядом никого.
Я помнила, что его родители погибли в авиакатастрофе, когда ему было девять. Трагедия ему была предназначена судьбой, как однажды сказала мама.
После смерти родителей его растила Ханна, старая тетушка, которая, как мы думали, уже умерла. Мы не имели ни малейшего понятия, продолжали ли они созваниваться, переписываться или поддерживать связь по электронной почте. Ханна была для него семьей. А меня назвали Анной в ее честь.
Пакет был доставлен из Канады, но на самом деле его отправили из Гаваны, столицы острова в Карибском море, где родился отец. Когда мы его вскрыли, внутри мы увидели другой конверт. Надпись, сделанная крупными буквами дрожащей рукой, гласила: «Анне от Ханны. Нет, это не подарок, подумалось мне. Должно быть, там документы или бог знает что еще. Вероятно, содержимое никак не связано с моим днем рождения. Или, быть может, конверт от человека, который последним видел отца живым и наконец решил выслать нам его вещи. Двенадцать лет спустя. Я очень нервничала. Мне не сиделось на месте, я вскакивала и снова садилась. Ходила из угла в угол. Потом начала вертеть локон, наматывая его на палец, пока прядь не спуталась. Но внутри обнаружились только старые фото – листы с несколькими кадрами на каждом, множество негативов и журнал – на немецком? – датированный мартом 1939 года. На обложке была улыбающаяся молодая блондинка, сфотографированная в профиль.
– Немецкая девушка, – произнесла мама, переводя название журнала. – Она вылитая ты, – с таинственным видом добавила она.
Эти снимки навели меня на мысль, что передо мной новый несобранный пазл. Я с удовольствием буду рассматривать фотографии, добравшиеся до нас с острова, где родился отец. Меня очень взволновала находка, хоть я и надеялась найти там все еще работавшие отцовские наручные часы, доставшиеся ему по наследству от прадедушки Макса, или его обручальное кольцо из белого золота, или очки без оправы.
Все эти детали об отце я помнила по фотографии, которую всегда носила с собой и клала ночью под подушку, в прошлом бывшую отцовской.
Пакет никак не был связан ни с отцом, ни с его смертью.
Мы не знали никого из этих людей. Трудно было рассмотреть маленькие смазанные фотографии, напечатанные на листах, по виду переживших кораблекрушение. Среди них мог быть и отец. Нет, это невозможно.
– Этим снимкам семьдесят лет, а то и больше, – объяснила мама. – Твой дедушка, возможно, еще даже не родился.
– Мы должны завтра отдать их в печать, – сказала я, сдерживая возбуждение, чтобы не расстраивать ее. Мама продолжала вглядываться в загадочные фотографии, лица людей из прошлого, которые она пыталась рассмотреть.
– Анна, они сделаны еще до войны, – сказала она с изумившей меня серьезностью. Теперь я была совсем сбита с толку. О какой войне она говорит?
Разбирая негативы, мы наткнулись на выцветшую почтовую открытку. Мама взяла ее в руки с такой осторожностью, будто она могла разлететься на куски.
На одной стороне корабль, на другой – надпись.
Мое сердце сильно забилось. Это наверняка ключ к разгадке. Но открытка была датирована 23 мая 1939-го, так что я зря думала, что это как-то связано с исчезновением отца. Мама держала открытку бережно, как настоящий археолог. Ей не хватало только пары шелковых перчаток, чтобы не повредить ее. Впервые за много лет она выглядела живой.
– Пора выяснить, кто такой отец, – сказала я в настоящем времени прямо как мама, когда о нем говорила. Затем мой взгляд привлекла немецкая девушка.
Я была уверена, что отец не вернется. Что я потеряла его навсегда одним солнечным сентябрьским днем. Но мне хотелось больше узнать о нем. У меня не было никого, кроме матери, живущей взаперти в темной комнате в компании мрачных мыслей, которыми ей не с кем поделиться. Я знаю, что иногда на вопросы нет ответов, и приходится это признать, но я не могу понять, почему, когда они поженились, она не стала выяснять больше о его жизни, не попыталась узнать его получше. Сейчас, конечно, уже поздно. Но в этом вся мама.
Теперь у нас был план. По крайней мере, у меня. Мне казалось, что мы вот-вот обнаружим важную подсказку. Мама ушла обратно в свою комнату, но теперь я была полна решимости бороться с ее пассивностью. Я забрала себе эту вещь, присланную далеким родственником, с которым мне теперь ужасно хотелось познакомиться. Я поставила маленькую открытку рядом с ночником у себя в комнате и выключила свет. Затем я легла в кровать, укрылась одеялом и внимательно смотрела на картинку, пока не уснула.
На открытке был изображен океанский лайнер «Сент-Луис» пароходства «Гамбург – Америка». На обороте – надпись на немецком: «Желаю всего доброго в твой День Рождения, Ханна. И подпись: «Капитан
[3].
Ханна
Берлин, 1939
Огромная дверь из темного дерева, которую я с силой толкнула изнутри, резко открылась, и бронзовый дверной молоток случайно ударил по бляшке. Звук эхом разнесся по притихшему дому, в котором я больше не чувствовала себя защищенной. Я внутренне подготовилась к гулу Французишештрассе, увешанной красно-бело-черными флагами. Люди шли по улице, наталкиваясь друг на друга, и продолжали путь безо всяких извинений. Казалось, все ищут убежища. Я добралась до Хакеше Хефе. Пять лет назад здание принадлежало папиному другу герру Микаэлю. Огры отняли его у Микаэля, и ему пришлось уехать из города. Каждый день после полудня Лео ждал меня во внутреннем дворе, у дверей кафе фрау Фалькенхорст. Он там и стоял со своим обычным насмешливым выражением лица, явно собираясь выговорить мне за опоздание.
Я достала фотоаппарат и начала снимать его. Лео увлеченно позировал и смеялся. Тут дверь кафе отворилась, и оттуда вышел мужчина с лицом, покрытым красными пятнами. Вместе с ним вырвалось облако теплого воздуха с запахом табака и пива. Когда я подошла к Лео поближе, он вздохнул, и меня обдал аромат горячего шоколада.
– Нам нужно убираться отсюда, – сказал он. Я улыбнулась и кивнула.
– Нет, Ханна. Нам нужно совсем отсюда убираться, – повторил Лео, имея в виду город.
На этот раз я его поняла: никто из нас не хотел дальше жить среди этих флагов, солдат, пихающихся и толкающихся людей. Я пойду за тобой куда захочешь, подумала я про себя, и мы пустились бежать. Мы бежали против ветра, флагов и потока машин.
Я старалась не отставать от Лео, который несся вперед, виртуозно лавируя в толпе людей, считавших себя чистыми и неуязвимыми. Когда я встречалась с Лео, то временами даже не слышала шума громкоговорителей или криков и песен людей, марширующих в такт. Казалось, это была высшая степень счастья, но я знала, что долго это не продлится.
Мы перешли мост, оставив позади королевский дворец и собор, и теперь могли наблюдать за рекой Шпрее, облокотившись о парапет. Воды реки были такими же темными, как и стены зданий по ее берегам. Мои мысли неудержимо текли со скоростью течения самой реки. У меня возникло чувство, будто я могу броситься в воду и позволить ей нести себя вдаль – стать еще более грязной. Но в тот день я была чистой, в чем я совершенно уверена. Никто бы не посмел в меня плюнуть. Я была такой же, как и они. По крайней мере, снаружи. На фотографиях воды Шпрее скорее отливали серебром, а мост неясно вырисовывался вдали, как тень. Я стояла в центре, над маленькой аркой, когда услышала, как Лео кричит что есть мочи:
– Ханна!
Что заставило его выдернуть меня из сна наяву? В ту минуту важнее всего было отрешиться от всего, не обращая внимания на окружающую действительность, и представить, что нам не нужно никуда идти.
– Там какой-то человек фотографирует тебя!
Только тогда я заметила тощего долговязого мужчину с намечающимся толстым животом. Он держал фотокамеру фирмы «Лейка» и наводил ее на меня. Я резко отвернулась и стала ходить туда-сюда, чтобы он не смог сфокусировать на мне камеру. Должно быть, это был один из огров, который хотел донести на нас, или кто-то из предателей, работавших на полицейский участок на Иранишештрассе и собиравших на нас информацию.
– Лео, он и тебя снял. Верно, дело тут не только во мне. Что ему нужно? Мы что, даже не можем постоять на нашем мосту?
Мама без конца повторяла, что мы не должны ходить по городу, потому что он кишел грубыми надсмотрщиками. Все уже понимали, что им даже необязательно маскироваться, чтобы угрожать кому-то. Но это мы несли угрозу, а они воплощали в себе рациональность, долг и контроль за соблюдением закона. Огры нападали на нас, выкрикивали оскорбления, а мы должны были молчать и не подавать голоса, пока они пинали нас.
Они обнаружили наш изъян, наше несовершенство и поносили нас. Я улыбнулась человеку с камерой. У него был огромный рот, а из носа капала густая прозрачная жидкость. Он вытер ее тыльной стороной руки и снова несколько раз нажал на кнопку фотоаппарата. Давайте, фотографируйте меня, сколько вам влезет. Отправьте меня в тюрьму.
– Давай заберем у него камеру и кинем в реку, – прошептал Лео мне на ухо.
Я же не могла отвести взгляд от этого жалкого человека, который пожирал меня глазами и готов был чуть ли не в ноги мне броситься ради удачного ракурса. Мне хотелось в него плюнуть. Мне был отвратителен его большой сопливый нос. Такой же огромный, как на карикатурах на нечистых на первой полосе «Штурмовика»
[4], ставшего очень популярным журналом, в котором нас ненавидели. Да, это, должно быть, один из тех, кто мечтает попасть на службу к ограм. Гнусные негодяи, как их обычно называл Лео.
Меня бросило в дрожь. Лео пустился бежать, волоча меня за собой как тряпичную куклу. Мужчина замахал нам и попытался нас догнать. Я расслышала, как он кричал:
– Девочка! Как тебя зовут? Мне нужно знать!
С чего он взял, что я остановлюсь и скажу ему свое имя, фамилию, возраст и адрес?
Пытаясь затеряться среди машин, мы перешли улицу. Мимо проехал заполненный пассажирами трамвай, а мужчина, как мы видели, все еще стоял на мосту. Мы рассмеялись, а у него хватило нахальства крикнуть нам:
– До свидания!
Мы направились в кафе Георга Хирша на Шенхаузер-аллее, крупнейшей торговой улице. Это было наше любимое кафе в Берлине; там мы обычно налегали на конфеты и могли просидеть всю вторую половину дня, не боясь, что нас обидят. Лео всегда хотел есть, и у меня слюнки текли при мысли о праздничном печенье с орехами и специями, хотя сейчас мы были не на каникулах. Мне особенно нравилось печенье с сахарной присыпкой и анисовым экстрактом, а Лео предпочитал посыпанное корицей. Мы ели, пачкая пальцы и носы сахарной пудрой, а потом салютовали ограм. Лео изменил приветствие, скопировав сигнал регулировщика «Стоп!». Он вытягивал руку вперед и поднимал ладонь вверх – получалась буква L. Шутник он, этот Лео, как говорила мама.
Подойдя к кафе, мы замерли на углу: окна кафе Георга Хирша тоже были выбиты! Я не могла удержаться и не заснять вид на камеру. Но видела, что Лео очень расстроился.
Из-за угла показалась рота огров. Они шли маршем, чеканя шаг, и пели гимн, эдакую оду совершенству, чистоте, стране, которая должна принадлежать только им.
Прощай, печенье!
– Еще один знак, что мы должны уехать, – произнес Лео севшим голосом, и мы снова пустились бежать.
Я знала, что уехать: не с этого угла улицы, не с моста и не с Александерплац, а вообще уехать.
Вполне возможно, они ждут дома, чтобы посадить нас под замок. И если не огры, то мама. Нам не удастся выбраться невредимыми.
* * *
На станции Хаккешер-Маркт мы сели в первый вагон электрички. Напротив нас сидели две женщины, которые все время причитали о дороговизне, об урезании пайков, о том, как сейчас трудно достать хороший кофе. Всякий раз, когда они махали руками, от них шел запах пота, розовой воды и табака. У дамы, которая больше говорила, на переднем зубе был след от красной помады, напоминавший скол. Я взглянула на нее и, не замечая того, начала покрываться потом. Это не кровь, сказала я себе, не отводя взгляда от ее огромного рта. Дама, испытывающая неудобство из-за моей неделикатности, хлопнула меня, чтобы я перестала ее разглядывать. Я опустила глаза, и тут же мне в нос ударил тяжелый запах, шедший от женщины. Но тут подошел кондуктор в синей униформе и попросил нас предъявить билеты.
Между станциями Зоологический Сад и Савиньи-плац мы смотрели в окно на почерневшие фасады домов. Окна были грязными; на одном балконе женщина вытряхивала грязный, весь в пятнах, ковер, мужчины в окнах курили, и повсюду виднелись красно-бело-черные флаги. Лео указал на красивое здание на Фазаненштрассе, неподалеку от железнодорожного переезда. Здание горело. Дым все еще поднимался над главным разрушенным куполом. Больше никто не смотрел на загубленное здание. Вероятно, чувствовали себя виноватыми. Люди не хотели видеть, во что превращается город. Дама со смазанной помадой тоже опустила голову. Ей не только не хотелось быть свидетельницей пожара, она и нам не решалась посмотреть в лицо.
Мы вышли на следующей станции и прошли назад к Фазаненштрассе, миновав несколько домов. Мы завернули в боковой проход у дома, оштукатуренные стены которого разрушались от влаги и угольной пыли. Мы даже не успели подойти к окну герра Брауна, как услышали радио, игравшее на полную громкость.
Герр Браун был отвратительный глухой старик. Лео называл его огром, как он именовал всех, так сказать, чистых и тех, кто носил коричневые рубашки. Мы устроились под окном его неубранной столовой, посреди разбросанных окурков и грязных луж. Здесь нам нравилось прятаться больше всего. Иногда огры замечали нас и кричали оскорбительное «слово, начинающееся на «ю», которое мы с Лео отказывались говорить вслух. Ведь мама всегда говорила, что мыв первую очередь немцы.
Лео не мог понять, зачем я фотографирую лужи, грязь, окурки, обшарпанные стены, валявшиеся на земле осколки стекла и разбитые витрины. Я считала, что любое из этих изображений лучше огров и зданий с их флагами: тот Берлин, который я не желала видеть.
Даже дым, поднимавшийся от горящих зданий, не мог перебить дыхание этого огра, разившее чесноком, табаком, шнапсом и мерзкими свиными колбасами. Он вечно сплевывал и сморкался. Даже не знаю, от чего больше мне сводило живот: от дурного запаха из его дома или от одного только взгляда на его физиономию. Впрочем, если не считать этого, то благодаря его глухоте мы могли выяснить, что происходит в Берлине.
Нам больше не разрешали слушать радио дома, покупать газеты и пользоваться телефоном.
– Это опасно, – говорил мне папа. – Не стоит искать на свою голову неприятностей.
Огр несколько раз переключал радиостанции. Новости – или сводки, как их называл Лео, – должны были начаться через пару минут, и огр как раз переставал возиться и шуметь. В конце концов он усаживался у окна. Лео дернул меня в сторону как раз в ту минуту, когда огр выглянул в окно. Мы умирали со смеху – уж очень здорово изучили его привычки.
Лео знал, что мне бы хотелось провести здесь весь день, что я чувствовала себя с ним защищенной. Когда мы были вместе, я не думала о том, как угасала мама, или о том, как отец собирался изменить нашу жизнь. Лео был страстным человеком. Он не ходил, а бегал; всегда спешил, желая достичь цели, показать мне что-то, что я никак не должна была пропустить. Он также наведывался в разные кварталы, стараясь выяснить, что происходит в нашем городе, который постепенно распадался на части. Время от времени он сливался с толпами громкоголосых огров, марширующих по улицам, увешанным их флагами. Но я никогда не решалась присоединиться к нему. Лео говорил со мной очень взволнованно, словно предвидя, что у нас осталось не так много времени. Единственные минуты покоя у нас были здесь, в мерзкой, заплеванной подворотне огра, благодаря старому радио, игравшему на полную мощность.
Лео был старше меня на два месяца. Из-за этого он считал себя более взрослым. Я легко мирилась с этим, потому что он был моим единственным другом, единственным человеком, которому я могла полностью доверять.
Иногда Лео следил за своим отцом, который сговаривался о чем-то с моим еще с того дня, когда они встретились в полицейском участке на Грольманштрассе, который, как говорил мой друг, провонял мочой. Лео зачастую приходил поделиться со мной ужасающими мыслями, на которые я предпочитала не обращать внимания. Мы знали, что наши отцы планируют что-то масштабное, что затронуло бы, а возможно, и нет, нас самих. Я не думала, что они бросят нас, или отправят в специализированную школу в пригороде Берлина, или отошлют одних в другую страну, где говорят на другом языке, как говорили соседи Лео со своими детьми. Но они точно что-то планировали – Лео был совершенно уверен. И это меня пугало.
Герр Мартин был бухгалтером, который потерял всех своих клиентов. Он вместе с Лео снимал комнату в пансионе в доме номер сорок на Гроссе Гамбургерштрассе. Их дом находился по соседству с приютом, где ютились женщины, старики и дети – все те, чья судьба еще не была решена и которых не знали куда отправить. В этот район мама отказывалась даже заглянуть. Матери Лео удалось бежать в Канаду и воссоединиться с братом, золовкой и племянниками, которых она увидела впервые. У Лео и его отца не было никакой возможности уехать к ним в ближайшее время. И они искали, как говаривал Лео, «другие пути отступления». Мой же отец был частью плана. По словам Лео, он так же переводил деньги в Канаду, поскольку наши банковские счета в Берлине стали закрывать.
По крайней мере, меня это радовало. Мы бы поддержали любое решение родителей, если, конечно, оно бы также касалось Лео и меня и наших семей. Лео был убежден, что мои родители помогают его отцу, оставшемуся без гроша в кармане и возможности работать, чтобы они также могли бежать.
Лео имел обыкновение сопровождать отца на утренние встречи с моим папой. Он притворялся, что не слушает и занимается чем-то другим, так что они говорили свободно и спокойно строили планы. Я шутила, что он стал шпионом товарищества Мартин-Розенталь. Но Лео со всей серьезностью относился к своей миссии держать ухо востро и ничего не упускать из виду.
Он не разрешил мне навестить его в новом доме.
– Это совершенно ни к чему, Ханна. Какой смысл?
– Вряд ли он хуже той ужасной подворотни, в которой мы столько времени сидели.
– Фрау Дубиецки не любит, когда к нам приходят. Эта старая ворона извлекает выгоду из нашей ситуации. У нас никто ее не любит. А папа только рассердится. Кроме того, Ханна, там даже негде сесть.
Лео достал из кармана кусок черного хлеба и отправил большой кусок в рот. Он и мне предложил, но я отказалась. У меня не было аппетита: я ела только потому, что было нужно. А Лео жадно ел хлеб, и за трапезой я могла его хорошенько рассмотреть. Каждая его черточка источала энергию. У него была яркая внешность: на красноватой коже сияли карие глаза.
– По моим венам течет кровь! – радостно хвалился Лео, и ему вторили румяные щеки.
– Ты такая бледная, почти прозрачная. Я вижу тебя насквозь, Ханна.
И я краснела.
Лео жестикулировал мало, но ему и не было нужды: всего лишь с одной сказанной фразой его лицо выражало мириады эмоций. Когда он говорил со мной, я всегда внимательно слушала. Он обстреливал меня словами. Он заставлял меня нервничать, я могла смеяться и дрожать одновременно. Когда ты слушаешь Лео, кажется, что город вот-вот взорвется.
Лео был высоким и худым. И хотя мы были одного роста, его густые кудрявые волосы, которых, казалось, не касалась расческа, с виду делали его на пару дюймов выше. Перед тем как сказать что-то важное, Лео сильно, чуть ли не до крови, кусал губы. У него были испуганные, широко распахнутые глаза, а таких темных и густых ресниц я ни у кого больше не видела.
– Они всегда на шаг впереди тебя, – подкалывала я его.
Как же я ему завидовала. Мои меня совсем не радовали; они были светлыми и казались почти незаметными, как и у мамы.
– С такими большими голубыми глазами, как у тебя, они не нужны, – говорил Лео, чтобы меня утешить.
Смрад напомнил мне, что мы все еще в этой отвратительной подворотне. Огр ходил туда-сюда по комнате. Он редко выходил на улицу, разве что за покупками.
Лео рассказал мне, что этот огр раньше работал в мясной лавке герра Шмуэля, в нескольких домах отсюда, пока сам же и не донес на владельца. Он чувствовал свою силу с тех пор, как огры пришли к власти. Они дали ему право возносить других или делать их такими же ничтожными, как и он сам. Тем ужасным ноябрьским вечером, о котором все еще не стихали разговоры, в лавке герра Шмуэля выбили окна и закрыли ее. Именно с этого дня по городу распространилось зловоние: смрад от сломанных труб, сточных вод и дыма. Герр Шмуэль был арестован, и больше ничего не было слышно о человеке, который продавал лучшие куски мяса в квартале.
Так что теперь этот огр сидел без работы. Мне было любопытно узнать, что же он выгадал от доноса на герра Шмуэля.
Огры заполонили Берлин. В каждом доме жил свой каратель. Они вменили себе в обязанность доносить, преследовать и делать жизнь невыносимой для всех несогласных: тех, кто происходил из семей, которые не вписывались в их представления о семье. Нам нужно было остерегаться их, а также предателей, которые думали, что смогут обезопасить себя, донося на нас.
– Лучше жить, запершись дома, и чтобы окна и двери были на засовах, – говорил Лео.
Но нам двоим не сиделось на месте. Какой в этом смысл, если наши родители все равно собираются отослать нас, куда им заблагорассудится? Ограм было сложно вычислить, кто я такая. В парке я могла сидеть на скамейках, которые были не для нас, или заходила в вагоны трамвая, предназначенные для представителей чистой расы. Если я бы захотела, я могла бы купить газету. Лео говорил, что меня можно принять за кого угодно. Во внешности у меня не было отличительных особенностей, но внутри себя я носила клеймо, полученное от всех моих бабушек и дедушек, которых так ненавидели огры. Лео был точно таким же. Все считали, что он такой же, как они, хотя сам Лео думал, что его выдавал нос или взгляд. Тем не менее Лео мог совершенно не беспокоиться, что его выведут на чистую воду, потому что мастерски ускользал от опасности и бегал быстрее, чем великая американская олимпийская чемпионка Джесси Оуэнс.
Но моя способность подражать тем, кто мне нравился, не вызывая у них желания в меня плюнуть или пнуть меня, вышла мне боком в общении со своими. Они считали, что я их стыжусь. Никто меня не любил, а я не принадлежала ни к тому, ни к другому кругу, но меня на самом деле это не беспокоило. Ведь у меня был Лео.
Мы часто прятались в подворотне у огра, чтобы разузнать, что происходит. Если днем у нас не было времени туда пойти, Лео начинал волноваться, опасаясь, что пропустил какие-то новости, которые могли кардинально изменить нашу жизнь.
Нашу идиллию прервал сын булочника, мальчик, с гордостью демонстрировавший свой огромный нос. Я опустила голову. Если Лео хочет пойти с ним играть, пусть идет. Я найду себе другое занятие.
– Снова с ней? – крикнул его друг. – Оставь эту немочку и выходи из этой вонючей дыры.
Называя меня так, он произнес каждый слог раздельно и сделал значительное лицо.
– Оставь ее. Она считает себя лучше нас. Пойдем посмотрим драку на углу. Они там насмерть дерутся. Идем!
Лео сказал, чтобы он говорил тише и уходил отсюда.
– Милая, милая, милая, – пропел мальчишка, как будто у нас с Лео была любовь, и испарился.
Лео попытался успокоить меня.
– Не слушай его, – сказал он мягко. – Он просто уличный хулиган.
Мне захотелось пойти домой, чтобы увеличить нос, завить волосы и выкрасить их в темный цвет. Мне надоело, что люди принимали меня не за ту, кем я являюсь. Возможно, я была не родной дочерью своих родителей, а сиротой – настоящей сиротой чистой расы, удочеренной состоятельной нечистой парой, считавшей себя важными, потому что у них были деньги, драгоценности и недвижимость.
Новости, звучавшие по разбитому радиоприемнику огра, заставили меня отвлечься от патетической жалости к себе. Нам придется подчиняться новым правилам и законам. Я вздрагивала при каждом приказе, отдававшемся эхом, как раскат грома. И причинявшем боль.
Нам придется составить имущественные списки. Многим из нас придется сменить имя и продать недвижимость, дома и лавки по установленным правительством ценам.
Мы были чудовищами. Мы крали деньги у других людей. Мы превращали менее состоятельных людей в рабов. Мы уничтожали наследие страны. Мы обобрали Германию. От нас воняло. Мы верили в других богов. Мы были белыми воронами. И нечистыми.
Я посмотрела на Лео и себя. И не могла понять, в чем была разница между ним, Гретель и мной. Зачистки начались в Берлине, самом грязном городе Европы. Нас будут поливать мощными струями воды, пока мы не станем чистыми. Мы им не нравились. Мы никому не нравились.
Лео помог мне подняться, и мы ушли. Я бесцельно брела за ним, позволяя ему вести меня по улице.
Огр подошел к окну с напыщенным видом, довольный тем, что приближалась чистка – как раз вовремя! – вроде той, которую он устроил в своем квартале. Пришло время сокрушить нежелательных личностей, сжечь их, душить, пока никого не останется в живых. Чтобы никто не смог покуситься на их совершенство и чистоту.
И с удовлетворением человека, который мог уничтожать, быть выше других, чувствуя себя богом в своем прекрасном укрытии, вокруг которого валялись окурки и грязь, он снова харкнул и сплюнул густую мокроту.
Анна
Нью-Йорк, 2014
Сегодня я проснулась раньше обычного. У меня из головы не шел образ девочки из Германии: у нее были такие же черты лица. Мне хотелось полностью проснуться, чтобы забыть ее. На прикроватной тумбочке, где я хранила фотографию папы, теперь стояла и выцветшая открытка с кораблем.
Это моя любимая фотография отца. Кажется, будто он смотрит прямо на меня. На ней у него темные волосы, зачесанные назад, большие глаза с нависающими веками и густые черные брови, прячущиеся за очками без оправы, а на тонких губах застыла легкая улыбка. Отец – самый красивый мужчина в мире.
Всякий раз, когда мне нужно поговорить о школе, о том, что произошло за день, или поделиться с кем-то тревогами, я достаю его фотографию и ставлю под ночник с абажуром цвета слоновой кости, украшенным серыми единорогами, которые скакали по кругу, пока свет не выключался и я не засыпала.
Иногда мы пили вместе чай. Ели вместе шоколадное печенье или я ему читала отрывок из библиотечной книжки, которую мне задали. Если мне нужно было отрепетировать презентацию к уроку испанского, отец был со мной. Он лучший слушатель: самый понимающий и спокойный. Однажды мама рассказала мне, что его любимой книгой в детстве был «Робинзон Крузо», и в мой первый школьный день она мне ее подарила. Мама положила мне на плечи тонкие руки, заглянула в глаза и сказала:
– Чтобы ты быстрее научилась читать.
Я просмотрела малочисленные иллюстрации, изображавшие двух мужчин в лохмотьях на пустынном острове, и спросила себя, почему же в этой книге в более чем сто страниц, которая так нравилась отцу, было так мало картинок. Мне было непонятно, что такого интересного в пачке белых страниц, испещренных черным шрифтом, где нет ничего цветного.
Как только я научилась читать, я попыталась понять это, повторяя про себя каждое слово, каждый слог, но мне по-прежнему было очень трудно. Все эти сложные предложения казались мне совершенной китайской грамотой, даже первое я еле преодолела: «Я родился в 1632 году в городе Йорке, в добропорядочной семье, которая, впрочем, происходила из другой страны. Мой отец был иностранцем…»
В книге не упоминалось о собаках или кошках, потерянной луне или заколдованных лесах. Это была книга о приключениях. Первая загадка решена. И я начала читать ее с отцом, слог за слогом. Каждый вечер мы брали штурмом очередную страницу. Поначалу борьба давалась нелегко. Но вскоре я даже и не заметила, как предложения потекли свободным потоком.
История о человеке, потерпевшем кораблекрушение и оказавшемся на затерянном острове, где было только два сезона – дождливый и засушливый, вместе со своим другом Пятницей, которого он спас от каннибалов, наполняла меня надеждой. А потом я начала придумывать свои приключения.
Возможно, отец попал на далекий остров, и я поплыву на своем величественном корабле через моря и океаны, сражаясь с ужасными штормами и огромными волнами, чтобы найти его.
Но сегодня мне не до чтения. Мне нужно рассказать ему о пакете, прибывшем с Кубы, настоящей семейной реликвии. Потому что если кто-то и знает что-нибудь о корабле и подписи на немецком, то это наверняка он.
Я уговорю маму пойти в фотостудию, чтобы отпечатать фотографии. Я знаю, он поможет мне выяснить, кто эти люди. Возможно, среди них есть и его родители или бабушка с дедушкой, ведь, насколько можно судить, снимки сделаны до войны. Второй мировой войны, самой ужасной из всех.
Каждое утро, проснувшись, я брала фотографию и целовала ее. Затем я варила маме кофе. Только так я могла убедиться, что она встанет.
Сегодня, когда я варила ей кофе, я дышала ртом, потому что запах вызывал у меня тошноту. Но маме он нравится и позволяет ей проснуться. Я медленно принесла ей большую чашку, держа ее за ручку, чтобы не обжечься. Это настоящее волшебное зелье, которое выведет ее из дремы. Я дважды постучала, но, как обычно, она не откликнулась. Я медленно открыла дверь, и свет из коридора устремился в комнату вместе со мной.
Потом я увидела ее: она была белой как полотно и лежала неподвижно, вся извернувшись и закатив глаза, а подбородок был вздернут вверх. Я выронила чашку с кофе, которая, упав на пол, разбилась, и кофе забрызгал белые стены спальни.
Я выбежала в коридор, судорожно пытаясь открыть входную дверь, а затем со всех ног бросилась наверх, на пятый этаж, и постучала в дверь к мистеру Левину. Когда он мне открыл, его пес Бродяга наскочил на меня.
– Я с тобой сейчас не могу поиграть, маме нужна помощь.
Мистер Левин увидел, насколько я была расстроена, и приобнял меня за плечи. Больше я не могла сдерживать слезы.
– С мамой что-то случилось! – все, что я сказала ему, потому что не могла произнести самое страшное слово. Что я ее потеряла, что она ушла, оставила меня. С этого дня я буду сиротой не только по отцу, но еще и по матери. Возможно, мне придется съехать с квартиры, оставить фотографии и школу. Кто знает, куда меня отправят. Может быть, на Кубу. Да, я могла бы попросить социальных работников, которые приходят проведать меня, найти мою семью на Кубе – найти Ханну, единственного человека, который у меня остался на свете.
Мы с Бродягой побежали вниз, а мистер Левин спустился на лифте. Прибежав первой, я ждала у двери маминой спальни, не решаясь заглянуть внутрь. Сердце колотилось в груди. Оно так тяжело стучало, что каждый удар отдавался болью. Мистер Левин вошел совершенно спокойно, включил лампу и присел на мамину кровать. Он послушал ее пульс, затем обернулся ко мне и улыбнулся. И начал звать ее.
– Ида! Ида! Ида! – кричал он, но тело оставалось таким же неподвижным.
Затем я увидела, как мамины руки потихоньку начали расслабляться, и она слегка повернула голову налево, как будто не желая нас видеть. На ее щеки вернулся румянец, и, казалось, она очень недовольна тем, что в ее комнате стало так светло.
– Не волнуйся, Анна. Я уже вызвал скорую. С твоей мамой все будет хорошо. Во сколько приезжает твой школьный автобус? – спросил мой единственный друг во всей вселенной, который к тому же был хозяином самой замечательной собаки в доме.
Мама увидела слезы, катившиеся по моим щекам, и, мне показалось, это опечалило ее больше всего. Как будто бы ей было стыдно и она просила у меня прощения, но у нее не было сил что-то сказать. Я подошла и нежно, чтобы не сделать больно, обняла ее.
Я вытерла слезы и побежала вниз, к автобусу. С улицы я увидела мистера Левина, который вышел на наш балкон, чтобы удостовериться, что водитель меня заберет. Когда я села в автобус и прошла по проходу к своему месту, другие дети увидели, что я плакала. Я села в самом конце салона, и ко мне тут же повернулась девочка с косами, сидевшая впереди меня. Уверена, она подумала, что меня наказали за какой-нибудь проступок: за то, что недоделала уроки, не убрала комнату, а может, не позавтракала или не почистила зубы, прежде чем выйти из дома.
Сегодня на уроках я никак не могла сосредоточиться. К счастью, учителя не задавали мне вопросов, на которые я не знала ответов. Я не знала, нужно ли будет маме провести несколько дней в больнице и смогу ли я пожить немного у мистера Левина.
Когда я пришла домой из школы, мой друг снова стоял на балконе. Думаю, это означало, что мама в больнице и мне теперь придется подыскать себе другое жилье.
Я вышла из автобуса, не попрощавшись с водителем, затем несколько минут стояла у парадной, поскольку мне не хотелось заходить внутрь. Я заметила первые зеленые побеги бостонского плюща, покрывающие одну из стен нашего дома.
Я взяла почту, как делала всегда, а потом побежала вверх по лестнице. Когда я вошла, Бродяга бросился ко мне и принялся меня облизывать. Я сидела на полу и гладила его, стараясь оттянуть момент, когда нужно будет пойти в гостиную. Когда я наконец пришла туда, я увидела мистера Левина, у ног которого Бродяга немедленно улегся, и маму, сидевшую в кожаном кресле рядом с открытой балконной дверью. Они оба улыбнулись, а мама встала и подошла ко мне.
– Я тебя напугала, но все прошло, – прошептала она мне на ухо так, чтобы не услышал мистер Левин. – Обещаю, доченька, больше такого не повторится. – Она уже давно не называла меня доченькой.
Мама начала гладить меня по волосам. Я закрыла глаза и уткнулась ей в грудь, как делала, когда была маленькой. Тогда я не имела ни малейшего представления о том, что могло случиться с отцом, и все надеялась, что, возможно, он вот-вот объявится и войдет в дверь. Я сделала глубокий вдох: она пахла чистой одеждой и мылом.
Я обняла ее, и мы так стояли несколько минут. Ни с того ни с сего комната вдруг показалась мне огромной, и я начала клевать носом. Не шевелись, постой так еще немного. Обнимай меня, пока не устанешь и пока руки не отяжелеют. Бродяга подошел и лизнул мне ноги. Он пробудил меня от сна наяву, но, когда я открыла глаза, мама все еще стояла и улыбалась, а на ее щеках играл румянец. Она снова была красивой.
– У нее слишком сильно упало давление. Все будет хорошо, – сказал мистер Левин. Мама поблагодарила его, отвела в сторону и отправилась на кухню.
– А теперь мы будем ужинать, – объявила она, входя в ту часть дома, которая была ей чужда несколько последних лет.
Стол был уже накрыт: салфетки, тарелки, столовое серебро – все на троих. Из духовки доносился запах лосося с каперсами и лимоном. Мама принесла блюдо к столу, и мы стали есть.
– Завтра мы пойдем в фотостудию в Челси. Я позвонила и договорилась.
Именно это мне и нужно было услышать, чтобы оправиться от сегодняшнего испуга. В некотором смысле я чувствовала себя виноватой. Иногда мне хотелось, чтобы она больше не проснулась, чтобы больше не открыла глаза, а просто продолжала спать, освободившись от боли. Не знаю, как я могла бы попросить у нее прощения. Но теперь мы собирались выяснить, кто был на тех фотографиях. И я чувствовала, что мама снова контролирует ситуацию или же, по крайней мере, у нее появилось больше сил.
Я проводила мистера Левина до его квартиры. По пути мы наткнулись на вредную соседку, которая терпеть не могла достойнейшего пса.
– Подобрали на улице какую-то вонючую собаку, – несколько раз говорила она другим соседям. – Кто ее знает, может, у нее полно блох.
Все считают ее сумасшедшей.
Но Бродяга все равно здоровается с ней, когда ее видит. Ему все равно, что она его отталкивает. У Бродяги обвисло одно ухо, он немного глуховат, и у него сломан хвост. Поэтому старуха и ненавидит его. Мистер Левин спас его и теперь говорит с ним по-французски.
«Мой клошар», – называет он пса. Мистер Левин рассказал мне, что хозяйкой Бродяги раньше была старая француженка, которая, как и он, жила одна. Ее нашли мертвой в Ля Турэн, одном из старейших многоквартирных домов на Морнингсайд-драйв.
Я вдруг вспомнила, как мама говорила, что мы живем во французской части Манхэттена, еще в те дни, когда она рассказывала мне на ночь сказки. Когда вахтер открыл дверь квартиры старой француженки, Бродяга убежал, и его не смогли поймать. Неделю спустя, во время одной из утренних прогулок, мистер Левин заметил собаку, которая с трудом поднималась по крутому склону в Морнингсайд-Парке. А потом Бродяга сел у его ног.
«Мой клошар», – позвал мистер Левин, и пес подпрыгнул от радости. Бродяга послушно шел за мистером Левином, приземистым старым мужчиной с кустистыми седыми бровями, прямо до его квартиры. И с тех пор он стал его верным спутником. В тот день, когда мистер Левин познакомил меня с Бродягой, он серьезно сказал:
– В следующем году мне будет восемьдесят, и в этом возрасте уже начинаешь считать минуты, оставшиеся до конца. И я не хочу, чтобы с моим клошаром произошло то же самое, что и в прошлый раз. И когда в мою квартиру взломают дверь, чтобы посмотреть, почему я не отвечаю, я хочу, чтобы моя собака знала дорогу в твой дом.
– Мой клошар, – сказала я Бродяге со своим американским акцентом, поглаживая его. Несмотря на то, что мама никогда не разрешала мне завести домашнее животное – кроме, пожалуй, рыбки, которая живет даже меньше цветов, – она понимала, что не сможет отказать Бродяге в доме, ведь это был наш долг перед моим единственным другом.
– Анна, мистер Левин проживет еще долго, так что не возлагай особых надежд, – сказала она мне, когда я принялась убеждать ее в том, что мы должны будем присматривать за его собакой. Как по мне, мистер Левин был ни старым, ни молодым. Я знала, что у него не очень много сил, потому что он ходил очень осторожно, но его ум был так же ясен, как и мой. Мистер Левин знал ответы на все вопросы, а когда он смотрел собеседнику в глаза, тот всегда внимательно слушал.
Теперь же Бродяга не хотел, чтобы я уходила, и начал повизгивать.
– Ну полно тебе, невоспитанный пес, – увещевал его мистер Левин. – У юной мисс Анны есть дела поважнее.
Когда мистер Левин прощался со мной на пороге, он коснулся своей мезузы. А я обратила внимание на одиноко висящую на стене старую фотографию, на которой мистер Левин был в компании своих родителей: симпатичный, улыбающийся молодой человек с густыми темными волосами. Кто знает, помнит ли мистер Левин годы, проведенные в родной деревне, которая тогда находилась на территории Польши. Это был так давно.
– Ты девочка с душой человека преклонных лет, – сказал он, положив тяжелую руку мне на голову и поцеловав в висок.
Я не поняла, что это значит, но приняла за комплимент.
Потом я пошла в свою комнату, чтобы рассказать отцу, ожидавшему меня на прикроватной тумбочке, обо всем, что произошло за день. Завтра мы отвезем негативы в фотостудию. Я рассказала папе о Бродяге и мистере Левине, а также об ужине, приготовленном мамой. Только об одном я умолчала: о том ужасе, который мы испытали тем утром. Мне не хотелось расстраивать его такими вещами. Ведь я знала, что все будет в порядке.
Я чувствовала себя более утомленной, чем обычно. Мои глаза слипались, и я уже не могла ни говорить, ни даже погасить свет. Я успела задремать, когда ко мне в комнату зашла мама и выключила ночник. Единороги остановились отдохнуть, как и я. Мама укрыла меня сиреневым покрывалом, а потом наклонилась ко мне с долгим нежным поцелуем.
Наутро меня разбудил яркий солнечный свет – я забыла опустить жалюзи. Я в изумлении поднялась, размышляя несколько секунд: не приснилось ли мне все это?
Я услышала шум в квартире. Кто-то был в гостиной или на кухне. Я оделась как можно быстрее, чтобы узнать, что происходит. И даже не причесалась.
На кухне мама держала в обеих руках чашку с кофе. Она пила неторопливо, улыбалась, а ее карие глаза сияли. На ней была лиловая блузка, темно-синие брюки и туфли, которые она называла балетками. Она подошла и поцеловала меня. А я, почувствовав ее так близко, закрыла глаза, сама не зная почему.
Я быстро принялась завтракать.
– Анна, не спеши…
Но мне хотелось доесть как можно скорее. Я хотела узнать, что это за люди на снимках, потому что была уверена, что мы очень скоро найдем информацию о семье отца. И история о корабле, который, возможно, утонул в океане, нам в этом поможет. Когда мы вышли из квартиры, я увидела, как мама быстро повернулась, заперла дверь и замерла на минуту, как будто передумала. Когда мы вышли на улицу, она прошла вперед шесть шагов, отделявших ее от мира, который она успела позабыть, даже не держась при этом за железный поручень. Когда мы вышли на тротуар, мама взяла меня за руку и заставила ускорить шаг. Казалось, она хотела набрать в легкие как можно больше воздуха, даже несмотря на прохладу, и почувствовать лучи весеннего солнца на своем лице. Она улыбалась встречным людям и, казалось, чувствовала себя свободной. Когда мы добрались до Челси, где находилась фотостудия, мне пришлось помочь ей открыть тяжелые двойные двери из стекла. Мужчина за прилавком, ожидавший нас, надел белые перчатки, развернул рулоны с негативами на просмотровом столе с подсветкой и принялся рассматривать их через увеличительное стекло один за другим. Мы получили настоящее сокровище из Гаваны. А я детектив, работающий над тайной, которая вот-вот откроется. Мы видели, как негативы обернулись: черное стало белым, а белое – черным. Скоро под мощными лампами и химическими препаратами наши призраки оживут.
Несколько минут мы рассматривали фотографию, помеченную белым крестом. В углу была размытая надпись на немецком, которую мама нам перевела:
– Сделана Лео 13 мая 1939 года.