Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лео видел во сне меня. Он знал, что я жду его, что я буду ждать его с моей маленькой коробочкой цвета индиго, пока он не вернется и не наденет мне на палец бриллиантовое кольцо, которое принадлежало его матери и которое отец отдал ему для меня. Мы уедем жить к морю, подальше от Мартинов и Розенталей, от прошлого, которое больше не сможет причинить нам вреда. У нас будет много детей, безо всяких меток, не испытывающих горечи. Самый лучший сон.

В полночь герр Мартин, наблюдавший за глубоким, счастливым сном своего единственного ребенка, встал. Он посмотрел на мальчика, на его длинные ресницы.

Как он похож на свою мать! – подумал он. Этого маленького человека он любил больше всего на свете: его надежда, его потомство, его будущее. Он погладил Лео и поднял его на руки так нежно и медленно, как только возможно, чтобы не разбудить. Он почувствовал, как тело, согретое жизнью, касается его груди. Он не думал, не хотел анализировать то, что ему предстояло сделать. Но он знал, что другого выхода нет. Бывают моменты, когда мы знаем, что вынесенный приговор является окончательным. Для герра Мартина этот момент настал.

Он достал из кармана сокровище: маленький бронзовый контейнер, который, как ни парадоксально, купил он сам на черном рынке для герра Розенталя. Он отвинтил крышку. Достав крошечную стеклянную капсулу, он осторожно положил ее в рот двенадцатилетнему сыну. Большим пальцем он продвинул капсулу вглубь, за зубы, следя за тем, чтобы чтобы мальчик не проснулся. Лео вздохнул, поморщился и теснее прижался к отцу в поисках того, что только он мог дать: защиты. Отец снова обнял его. Последнее объятие, подумал он. Он прижался губами к щеке ребенка, который так слепо верил в него и так им восхищался.

Герр Мартин закрыл глаза. Он думал, что так сможет отстраниться от того, чего уже было не избежать. Он сжал хрупкие челюсти сына и услышал, как хрустнула маленькая стеклянная капсула, и этот звук эхом отозвался в глубине его сознания. Глаза мальчика открылись, но у отца не хватило мужества смотреть, как жизнь его сына угасает. Дыхание Лео стало сбиваться, он задыхался, он не мог понять, что происходит и почему горький, жгучий вкус во рту отрывает его от отца, с которым он отправился покорять мир.

Ни слез, ни жалоб. На это не хватило времени. Его открытые глаза, обрамленные огромными ресницами, уставились в пустоту. Герр Мартин поднес оставшиеся капсулы ко рту. Лучший способ убедиться, что он не переживет эту ужасную трагедию. Он не смел ни плакать, ни кричать: все, что он чувствовал, – это глубокая ненависть ко всему вокруг. Он отнял у сына жизнь. Только дьявольская сила могла заставить его совершить такое ужасное злодеяние. Он не хотел больше продлевать агонию. Когда цианистый калий смешался со слюной, он не успел даже почувствовать вкус или шероховатость смертельного порошка на языке. Мгновенная смерть мозга. Через несколько секунд его сердце перестало биться.

Тела отца и сына нашли на следующий день, когда все пассажиры получили разрешение на высадку на берег за пределами Германии. В телеграмме капитану сообщили, что по санитарным нормам невозможно отложить похороны до прибытия в Антверпен. Мальчик с самыми длинными ресницами в мире был выброшен за борт вместе со своим отцом недалеко от Азорских островов.

Именно так я и предпочитала представлять себе конец моего единственного друга, мальчика, который верил в меня. Моего любимого Лео.

Анна

2014

Комната тети Ханны была очень простой и чистой. Она постаралась убрать оттуда все следы прошлого. Вот почему она прислала нам негативы, открытки с корабля, экземпляр журнала «Немецкая девушка» со своей фотографией на обложке. Она не хотела ничего хранить.

«Достаточно того, что это находится здесь, – говорила она, касаясь виска. – Хотя и оттуда я бы хотела все стереть».

Тетя могла закрыть глаза и легко передвигаться по большой комнате с окнами, выходившими на улицу, не натыкаясь на мебель: комод, кровать, ночной столик, кресло-качалку, подставку для шляп и шалей. Внутренним взором она видела каждый сантиметр этого пространства, которое, как она когда-то думала, будет для нее лишь временным жильем. Но спальня молодой девушки теперь стала спальней пожилой женщины.

Не было ни одной фотографии на стенах или полках. Ни одной книги. Я думала, что ее комната будет вся увешана фотографиями из берлинского детства или портретами ее предков. Но мы очень разные. Я всю жизнь обклеиваю стены своей спальни фотографиями, а она избавляется от них.

Иногда мне вообще казалось, что у нее никогда не было детства, что Ханна на фотографиях из Берлина и на обложке журнала – это другая девочка, которая погибла во время переезда.

На комоде стоял белый фарфоровый горшок, расписанный синей краской.

– Он из моей аптеки, но я ее потеряла. Тогда в этой непредсказуемой стране забирали все, – сказала она, не вдаваясь в подробности.

Она хранила горшок не из ностальгии по аптеке «Розен», которая раньше располагалась на углу улицы в Ведадо, а как емкость, чтобы класть туда все, что она хотела уберечь от вездесущей тропической пыли.

В шкафу с постоянно заедавшей дверцей я увидела целый ряд мягких белых хлопковых блузок и темных юбок из какого-то тяжелого материала. Они стали ее униформой, которую она носила все последние годы жизни в Гаване.

Она открыла ящик своего ночного столика и показала мне маленькую синюю коробочку:

– Это единственное, что я сохранила в память о трех неделях на борту «Сент-Луиса». Скоро наступит время, когда я смогу выполнить свое обещание. Еще немного, и я открою ее.

Интересно, как она могла хранить коробку так долго, не пытаясь узнать, что там внутри. Она ведь знала, что Лео не вернется, что она потеряла его навсегда.

Она также показала мне фотоаппарат фирмы «Лейка», который отец подарил ей перед тем, как они сели на борт «Сент-Луиса».

– Возьми, Анна, – сказала она мне. – Это тебе. Я не трогала его с тех пор, как мы приехали в Гавану, так что, возможно, он еще работает.

Прежде чем она закрыла ящик, я увидела там обратную сторону фотографии, на которой что-то было написано. Мне удалось прочитать: «Нью-Йорк, 10 августа 1963 года».

Заметив мой интерес, она взяла фотографию и долго на нее смотрела. На снимке был изображен мужчина в шинели у входа в Центральный парк.

– Это Хулиан, с буквой J, – сказала она, улыбаясь.

Я никогда раньше не слышала этого имени, поэтому ждала пояснений.

Судя по тому, как она смотрела на него, а также по тому, что его фотографии не было в конверте, который мы получили в Нью-Йорке, я решила, что он не может быть из нашей семьи.

– Мы познакомились, когда оба учились в университете в Гаване. Это было очень беспокойное время.

Она снова посмотрела на черно-белую фотографию, размытую и слегка помятую.

– Мы не виделись несколько лет, потому что он уехал учиться в Нью-Йорк. Потом он вернулся, и мы снова встретились в моей аптеке. Мы были неразлучны, но потом он снова уехал. Все уезжают отсюда, кроме нас!

Когда я спросила, был ли он ее парнем, она громко рассмеялась. Затем она вернула фотографию в ящик, с трудом поднялась на ноги и вышла на лестничную площадку.

Ее спальню и наши разделяли две запертые комнаты. Тетя Ханна заметила, что я, не решаясь ни о чем спросить, изучаю их с большим любопытством.

– Это была комната Густаво! Мы виноваты в том, что создали такого монстра! У меня не хватило духу поселить там твоего отца, когда он в детстве приехал сюда жить. В те годы твой отец был нашей единственной надеждой. Теперь это ты.

Я держалась за перила, стоя на лестнице позади тети Ханны, которая осторожно переставляла ноги со ступеньки на ступеньку, пока мы шли вниз. Не потому, что боялась упасть, а чтобы держаться прямо. Я касалась стен, пытаясь представить себе отца, каким он был в моем возрасте, когда шел по этой лестнице за тетей, которая спасла его от взросления рядом с «монстром». Его родители погибли в авиакатастрофе, а бабушка слегла, и только тетя посвятила себя заботе о нем. Он рос под защитой маленькой крепости в Ведадо. Ему суждено было стать единственным, кто покинул остров, где Розентали дали клятву умереть.

Тетя Ханна, похоже, не собиралась больше ничего объяснять. Но с тех пор, как она произнесла слово монстр, описывая Густаво, она не могла не видеть, что мое любопытство не удовлетворено. Ведь много лет прошло между теми днями, когда Густаво был студентом, и авиакатастрофой. Но у меня будет еще шанс узнать: всему свое время.

Мы стояли вместе в дверном проеме. Несколько мгновений мы смотрели на сад, где, как говорила тетя, когда-то росли пуансеттии, бугенвиллеи и разноцветные кусты кротона.

– Здесь все чахнет. А я так хотела вырастить тюльпаны. Мы с отцом любили их.

Впервые я услышала глубокую ностальгию в ее голосе. Казалось, глаза моей тети полны слез, которые никогда не проливались, а только делали взгляд еще более синим.

Я оставила ее с мамой, потому что Диего собирался отвести меня осмотреть еще одну секретную часть города. Когда я увидела его, он сказал, как обычно, невпопад:

– Думаю, твоей тете должно быть не меньше ста лет!

Ханна

1953–1958

На Кубе погода меняется без предупреждения. Выходишь на улицу под палящим солнцем, потом ветерок пригоняет облака и все преображается. Вы можете промокнуть за секунду, даже не успев открыть зонтик. Дождь хлещет как из ведра, ветер набрасывается на вас, ветки отламываются, сады затапливает. Когда дождь прекращается, от асфальта поднимается густой удушливый пар, все запахи смешиваются, фасады домов глядят облупившейся краской, и мимо проносятся испуганные люди. Но в конце концов вы привыкаете. Таковы тропические ливни: с ними невозможно бороться.

Я почувствовала, как на меня упала первая капля дождя, на углу улицы Калле, 23. К тому времени как я повернула направо, на проспект L, я уже промокла до нитки. Когда я поднималась по лестнице к фармацевтическому факультету, солнце снова светило, и моя блузка начала высыхать, но вода все еще капала с волос.

Но вдруг, секунду спустя, десятки студентов начали торопливо спускаться по ступенькам, пихая друг друга, как будто убегали от чего-то. Я увидела и других, сидящих на вершине скульптуры Альма-Матер и размахивающих в воздухе флагом. Они выкрикивали лозунги, которые я не могла разобрать, потому что их перекрывали полицейские сирены из патрульных машин, стоящих у подножия лестницы.

Девушка рядом со мной испуганно вцепилась в мою руку, сжимая ее без единого слова. Она плакала, охваченная паникой. Мы не знали, подниматься нам по лестнице или бежать по проспекту Сан-Лазаро прочь от университета.

Крики стали оглушительными. Затем раздался звук, как будто что-то громко ударилось о металл: возможно, это был выстрел. Мы окаменели. По лестнице сбежал парень, который велел нам быстро ложиться. Мы так и сделали, и перед моим лицом оказалась мокрая ступенька. Я положила голову на руки. Вдруг девушка рядом со мной вскочила и побежала вниз по лестнице. Я подвинулась к стене, чтобы меня не затоптали, а затем застыла как вкопанная.

– Теперь можно вставать, – сказал парень, но я отреагировала не сразу.

Я пролежала еще несколько секунд и, только поняв, что все окончательно успокоилось, подняла голову и увидела, что он все еще здесь, а мои книги у него под мышкой. Он протянул руку:

– Поднимайся, мне нужно идти на занятия.

Не глядя на него, я поднялась, расправляя юбку и безуспешно пытаясь почистить блузку.

– А ты не собираешься представиться? – спросил он. – Я не отдам тебе книги, пока ты не скажешь мне свое имя.

– Ханна, – ответила я, но так тихо, что он меня не услышал. Он нахмурился, потом поднял брови – не понял – и переспросил громче:

– Ана? Тебя зовут Ана? Ты с фармацевтического факультета?

Еще один! Вечно я должна объяснять, как меня зовут.

– Да, Ана, но произносится так, будто начинается с испанского J, то есть «ха», – сказала я раздраженно. – И да, я учусь на фармацевта.

– Очень приятно, Ана-произносится-с-«ха». Но теперь мне нужно бежать на занятия.

Я смотрела, как он бежал вверх через две ступеньки. Добравшись до площадки, он остановился между колоннами, повернулся и крикнул:

– До встречи, Ана-через-«ха»!

Некоторые профессора в тот день не явились на занятия. В одной из аудиторий несколько испуганных студентов шептались о тиранах и диктатурах, переворотах и революциях. Меня же не пугало ничто из происходящего. Весь университет был в смятении, но мне не хотелось выяснять, против чего были протесты, и тем более не хотелось принимать участие в том, что не имело ко мне никакого отношения.

Когда пришло время уходить, я задержалась на некоторое время, пытаясь что-то сделать с блузкой в туалете. Но бесполезно: она была совсем испорчена. Когда наконец я в плохом настроении вышла из здания, то снова увидела того парня, который стоял, прислонившись к дверному проему.

– Ты тот парень с лестницы, да? – спросила я, не останавливаясь и делая вид, что мне это неинтересно.

– Я не сказал тебе, как меня зовут, Ана-через-«ха». Вот почему я здесь. Я стою тут уже час.

Я улыбнулась, еще раз поблагодарила его и пошла вниз по лестнице. Он шел рядом, не отставая и молча наблюдая за мной. Его присутствие меня не беспокоило: меня больше интересовало, как долго он собирается идти за мной.

Небо немного прояснилось. Темные облака виднелись вдали, за проспектом Сан-Лазаро. Я подумала, что, возможно, в нескольких кварталах отсюда идет дождь, но предпочла не говорить пустой ерунды только для того, чтобы завязать разговор. Через несколько минут парень снова решил заговорить со мной:

– Меня зовут Хулиан. Видишь, нас объединяет испанское «ха».

Мне это не показалось особенно смешным. Мы уже стояли у подножия лестницы, а я все еще не сказала ни слова.

– Я изучаю право.

Я понятия не имела, что он ожидает от меня, поэтому молчала, пока мы не дошли до улицы Калле, 23, где я каждый день сворачивала налево к дому. Ему нужно было идти по проспекту L, поэтому мы попрощались на углу. Точнее, он попрощался, потому что все, что мне удалось сделать, – это пожать ему руку в ответ.

– До завтра, Ана-через-«ха», – услышала я его голос, когда он уже скрылся за углом.

Хулиан был первым кубинским юношей, обратившим на меня внимание. Но, очевидно, даже ему не удавалось правильно произнести мое имя. Хулиан носил длинноватые, на мой вкус, волосы, спадавшие непокорными локонами ему на лоб.

У него был длинный прямой нос и толстые губы. Когда он улыбался, его глаза чуть сужались под густыми черными бровями. И наконец-то я встретила юношу, который был выше меня.

Но больше всего в Хулиане меня поразили его руки. У него были очень длинные и широкие пальцы. Мощные руки. На нем была рубашка с закатанными рукавами, без галстука, а пиджак беспечно перекинут через плечо. Ботинки выглядели потертыми и грязными, возможно, из-за того, через что мы прошли несколькими часами ранее.

Со времени переезда в Гавану у меня не было ни малейшего желания заводить здесь друзей, ведь мы по-прежнему считали город временным пристанищем. Но в тот день, вернувшись домой, я обнаружила, что продолжаю думать о нем. Самое удивительное, что всякий раз, когда я вспоминала его лицо или голос, когда он называл меня «Ана-через-«ха», я ловила себя на том, что улыбаюсь.

Занятия в университете всегда были моим спасением. Теперь появилась еще одна причина, чтобы сбежать из дома: снова увидеть «парня с именем через «ха». На следующий день я пришла в университет рано, но не увидела его. Я даже подождала у входа несколько минут, но испугалась, что опоздаю на занятия. Лучше забыть того, кто даже не попытался правильно произнести мое имя, сказала я себе. За несколько минут до закрытия дверей, уже почти войдя в аудиторию, я вдруг в изумлении почувствовала его руку на своей. Не успев сама понять, что делаю, я повернулась к Хулиану и снова обнаружила, что улыбаюсь.

– Я пришел, потому что ты не сказала мне свою фамилию, Ана-через-«ха».

Я почувствовала, что неудержимо краснею. Не из-за того, что он сказал, а от страха, что он увидит, как я взволнована.

– Розен, – сказала я ему. – Моя фамилия Розен. Но теперь я должна идти, иначе меня не пустят в аудиторию.

Мне надо было спросить и его фамилию, но я слишком нервничала.

Когда я уходила после обеда, то с разочарованием обнаружила, что его нет. Не было его и на следующий день. Прошла неделя, а парень с лестницы все не появлялся. Но я продолжала думать о нем. Всякий раз, когда я пыталась учиться или засыпала, я вспоминала его смех и видела его кудри, за которые хотелось потянуть, чтобы выпрямить.

Но больше я его не видела.

* * *

Когда я закончила учебу в университете, я поговорила с мамой о том, чтобы открыть аптеку, которой я могла бы управлять сама. Она была не в восторге от моего предложения, потому что оно подразумевало постоянство, от которого она все так же отказывалась, хотя теперь, после семнадцати лет жизни здесь, все говорило о том, что у нас нет другого выхода. Она обсудила этот вопрос с сеньором Данноном, и он поддержал меня с большим энтузиазмом, тем более что это означало бы новый стабильный источник дохода.

В одну пасмурную декабрьскую субботу мы открыли аптеку «Розен».

Она находилась совсем рядом с нашим домом, напротив парка с огненными деревьями. Мама была не в восторге от идеи открывать бизнес в выходные. Она бы предпочла понедельник, но для меня понедельники были слишком близки ко вторникам. Поскольку я не отступила, она решила не приходить на церемонию разрезания ленточки в честь открытия.

В то время я проводила дни, а очень часто и ночи, делая лекарства, в мире, измеряемом в граммах и миллилитрах. Я наняла сестру Гортензии Эсперансу, которая стала «лицом» аптеки, или «провизором», как она любила себя называть. Стоя за узким прилавком, она обслуживала покупателей. Она была, как говорится, хороша в общении с людьми, что было для кубинцев чем-то из ряда вон выходящим. Она была чрезвычайно терпелива и снисходительно выслушивала жалобы местных. Иногда они приходили не за лекарствами, а просто чтобы их выслушали, чтобы облегчить свои страдания, поговорив с этой спокойной женщиной с ясными глазами.

Хотя она была намного моложе Гортензии, они выглядели ровесницами. Эсперанса не выщипывала брови и не пользовалась губной помадой: на лице ее, суровом и в то же время излучающем доброту, никогда не было и следа макияжа.

Эсперанса привела в аптеку Рафаэля, своего сына-школьника, и он начал помогать нам с доставкой продуктов на дом. Рафаэль был высоким и худым с прямыми темными волосами, орлиным носом, миндалевидными глазами и огромным ртом. Он говорил с людьми так же вежливо и уважительно, как и его мать. Но оба они жили в состоянии постоянной тревоги. На острове, где большинство людей принадлежали к одной религии, у них была другая вера: они разделяли с нами грех быть не такими, как все.

По этой причине я никогда не могла понять, почему, живя в постоянном страхе, оба они все равно иногда вставляли «слово Божье» в разговорах с людьми.

– Наша миссия – распространять слово, – говорили они мне.

К счастью, они никогда не пытались обратить меня в свою веру. Наверное, Гортензия сказала им, что я полячка и что лучше оставить всех поляков в покое.

Я чувствовала себя хорошо с Эсперансой и Рафаэлем, вдалеке от растущей горечи и боли моей матери. Она потеряла папу, оказалась в ловушке в стране, которую ненавидела, потеряла контроль над своим сыном Густаво. Она рассматривала аптеку как мою попытку стать счастливой, и это было чересчур для нее: она была уверена, что для Розенталей счастье всегда будет недостижимым. Преждевременная смерть была нашей неотъемлемой частью. Не было смысла притворяться кем-то другим.

Выход из дома также был рискованным предприятием. Призраки, люди-переселенцы, могли застать меня врасплох на любом углу. Вот почему я и поставила Эсперансу за стойку: я знала, что если бы я сама обслуживала покупателей, то рано или поздно кто-то появился бы, узнал меня и попытался вступить в диалог, которого мне до сих пор удавалось избегать.

Рафаэль ходил со мной на склады, чтобы забирать большие пакеты с товаром. По дороге я старалась не смотреть ни на кого из прохожих. Если кто-то подходил слишком близко или если на углу стояла группа молодых людей, я опускала глаза. Если я видела пожилую женщину, я переходила на другую сторону дороги. Я была убеждена, что обязательно встречу кого-нибудь из них где-нибудь. Это был мой самый большой страх.

Однажды во вторник мы шли по Калле I к Линеа, когда вдруг увидели сад. Я любовалась розами, растущими по обе стороны от главного входа. Посмотрев выше, я увидела современного вида здание, над дверью которого были древние надписи – я не видела их много лет, но сразу узнала. Из здания вышли три девушки, одетые в белое. Я застыла: не было сомнений, что они узнали меня. И снова призраки нашли способ меня догнать. Мгновенно я вся покрылась испариной.

Рафаэль, который понятия не имел, в чем дело, придержал меня за руку. Я смотрела в сторону, стараясь не обращать на девушек внимания, но когда все же оглянулась, увидела ироничные улыбки на их лицах – выражение извращенного удовлетворения. Они нашли меня, и я никак не могла спрятаться. Мы были одной породы: беженцы на острове. Мы бежали от одного и того же, но выхода у нас не было.

Рафаэль смотрел на меня, ничего не понимая.

– Это польская церковь, – сказал он, как будто я не знала, но в действительности я предпочла бы этого не знать.

Обратно со склада мы пошли другим путем. С того дня для меня эта улица больше не существовала.

* * *

В основном по вечерам, перед тем как запереть двери аптеки, Эсперанса, Рафаэль и я садились немного поболтать. Мы приглушали свет, чтобы никто не вошел и не прервал наши разговоры о старом брюзге, который жил над магазином и пересчитывал каждую таблетку, которую ему выписывали, или о женщине, которая получила свои ампулы и попросила Рафаэля сразу вколоть их ей, или о мужчине, который каждый раз, когда брал лекарства для своей жены, предупреждал, что ему совершенно неинтересно слушать что-либо о Боге. В другие дни я оставалась одна на долгие часы, наблюдая за тем, как лопасти шумного вентилятора крутятся туда-сюда. Он висел так низко, что если я поднимала руку, то почти касалась его.

Часто по вечерам мы втроем слушали музыку: Эсперанса искала радиостанцию, где передавали испанские народные песни. И мы наслаждались песнями о невозможной любви, о заблудившихся кораблях, о расставаниях, безумствах, печалях, прощении, о полумесяцах, похожих на сережки, о шелесте пальм, украденных объятиях и бессонных ночах. Эти песенные мелодрамы смешивались со сладким запахом камфары, ментола, эфира, соли Виши и спирта для снижения температуры, которые в те дни продавались лучше всего.

Мы часто вместе смеялись. Эсперанса пела под ритм болеро, пока мы отдыхали после долгого дня. Потом они уходили домой, а мне приходилось возвращаться в темный Малый Трианон.

Гортензия не уставала благодарить меня за то, что я дала ее сестре и племяннику работу. Она не понимала, что единственной, кто должен быть благодарен, была я. Было бы очень трудно найти других надежных работников для моей аптеки, которая, по словам матери, была обречена на провал, потому что открылась в субботу.

Через несколько лет Густаво начал учиться на юридическом факультете и приходил домой все реже. Мы никогда не осмеливались спросить его, с кем или где он был, но боялись за него. По словам Гортензии, волна насилия снова выплеснулась на улицы Гаваны, но после всего, что мы пережили в Берлине, ничто не могло помешать нам с мамой спать по ночам. Для меня город оставался таким же, как всегда: назойливо шумным, с неизменной жарой, влажностью и пылью.

Однажды вечером, когда мы все уже легли, Густаво неожиданно вернулся домой в разорванной рубашке, грязный и избитый. Гортензия отвела его в свою комнату, чтобы мы не пугались, но нам удалось увидеть его из полуоткрытого окна моей спальни. Мама не дрогнула.

Умывшись и переодевшись, Густаво поднялся в свою комнату и потом не выходил из дома в течение недели. Мы не знали, ищет ли его полиция, чтобы арестовать, или его отчислили из университета, хотя мы аккуратно продолжали платить за учебу. Ответ матери всегда был один и тот же: «Он взрослый. Он знает, что делает».

В конце недели за ужином он рассказал нам новости: студенческий лидер был убит, Гаванский университет закрыт. Услышав это, я не могла не вспомнить о Хулиане. «Ана-через-«ха», – услышала я совершенно отчетливо и представила, как он выходит из дверей юридического факультета. Куда ты пропал, Хулиан? Почему ты больше не искал меня?

Запах куриного фрикасе, которое поглощал Густаво, вернул меня в настоящее. Его голос был полон страсти, мой брат размахивал руками, говоря о смерти, диктатуре, угнетении и неравенстве. Гортензия наложила марлевую повязку на его висок, я не сводила с нее взгляда, когда лицо брата покраснело от ярости и бессилия. Он повысил голос, а я отвечала шепотом. Он все больше отчаивался, тщетно пытаясь взволновать меня своей речью. Гортензия нервно входила и выходила, убирая наши тарелки, наливая воду, и наконец с большим облегчением принесла десерт. Она думала, это означает, что ужин подходит к концу, что спор закончится и мы оба поднимемся в свои комнаты.

В какой-то момент я увидела, что на повязке Густаво появилось красное пятно. Сначала это была маленькая, едва заметная точка: затем она расплылась, и наконец тонкая струйка крови потекла к его уху.

Я очнулась на полу, рядом стояли Гортензия и Густаво. У него была свежая повязка вокруг головы, без следов крови. Я почувствовала, как тепло возвращается в мое тело. Гортензия улыбнулась:

– Поднимайся, девочка моя. Ешь свой пудинг. Ты собралась упасть в обморок из-за маленькой капельки крови?

Мама не выходила из-за стола. Я видела, как она медленно поднимает ложку с рисовым пудингом с корицей ко рту. Когда я встала, она извинилась и поднялась в свою комнату.

Мой обморок не встревожил ее: ее беспокоило, что Густаво втянул Гортензию в семейные дела, а также то, что он может быть каким-то образом связан с убийством, на стороне преступников или на стороне жертвы. Она считала любой из этих вариантов неприемлемым, потому что приняла решение выжить на острове, не привлекая к себе внимания. Стольким пожертвовав, чтобы стереть пятно, с которым она привела его в этот мир, теперь она наблюдала, как он втягивался в конфликты, которые могли оказаться фатальными для Розенов.

Густаво не мог понять, как мы можем быть такими холодными, как можем не реагировать на несправедливость в стране, которую он считал своей: как можем жить так изолированно от всего, что происходит вокруг нас. Он спросил обо всем этом меня, но к тому времени я была не в силах продолжать диалог, который никуда не приведет. У меня мать, которая может сойти с ума в одночасье, и аптека, которой нужно управлять, повторяла я себе бесконечно.

Густаво в своей обычной страстной манере начал рассказывать мне о социальных правах, тиранах, коррумпированных правительствах. Мне хотелось сказать ему: «Что ты знаешь о тираниях?», но мой брат родился с потребностью противостоять власти и изменять установленный порядок. Страсть, которую он вкладывал в свою речь, его агрессивные жесты и громкость голоса привели Гортензию и меня в смятение. Мы чувствовали, что в один прекрасный день он может проснуться, выйти на улицу в ярости и организовать национальное восстание. Он больше не верил в законы и порядки страны, которая, по его мнению, разваливалась на куски.

– Ты родился в Нью-Йорке и являешься американским гражданином. Ты можешь уехать отсюда без проблем, – напомнила я брату. Я просто пыталась предложить хоть какую-то альтернативу, но для него это было пощечиной.

– Никто тут не понимает меня! Неужели у вас нет крови в жилах? – закричал он в отчаянии, сжимая голову руками.

Яростно вскочив из-за стола, Густаво швырнул свою тарелку с десертом в угол. Гортензия побежала отмывать оставшееся на стене пятно. Она бросила на меня умоляющий взгляд, чтобы я больше ничего не говорила.

– Оставь его, он скоро успокоится, – умоляла она меня шепотом, как мать, защищающая сына от его собственных ошибок.

Она была единственной, кто больше всех страдал от пропасти, разверзшейся между Густаво и нами. Она беспокоилась, что ее обожаемый ребенок попадет в беду.

– Кто защитит его, если с ним что-нибудь случится? Три женщины, запертые в особняке? – бормотала она.

В ту ночь Густаво поднялся в свою комнату, хлопнув дверью. Он бросал вещи на пол и ходил взад-вперед, разговаривая сам с собой. Потом он включил радио, заставив нас слушать гуарачу на полной громкости. Через полчаса он снова спустился с чемоданом. Он захлопнул за собой входную дверь и исчез.

Мы больше ничего не слышали о нем до конца бурного года, когда все радикально изменилось. В то утро мама предсказала, что скоро мы опять будем жить в ужасе.

Анна

2014

У мамы и тети Ханны теперь появился свой проект. Они заняты тем, что освобождают комнаты семьи, которой больше не существует. Я слышала, как они шептались и секретничали, как будто знали друг друга всю жизнь.

Тетя Ханна с трудом открыла старый ящик и достала оттуда кучу шерстяных шарфов разных цветов. Мама удивилась, увидев их: шарфы в такую тропическую жару?

– Возьми их с собой в Нью-Йорк, – сказала тетя, наматывая их вокруг моей шеи один за другим. Потом достала спицы и клубок пряжи. На этот раз удивилась я, пытаясь понять, какой смысл в том, чтобы вязать вещи, которые никто никогда не будет носить.

– Это помогает при артрите, – объяснила тетя Ханна и пошла вниз по лестнице, опираясь на мамину руку.

Я оставила коллекцию шарфов на своей кровати – последний подарок, который я ожидала найти на Кубе, и сказала им, что иду на свидание с Диего. Его мама пригласила нас на обед, и он приехал за мной.

В грязно-белый дом Диего вела массивная деревянная дверь, которая, казалось, многое повидала за эти годы. С правой стороны от нее я увидела небольшой предмет, почти незаметный под слоями краски. Диего, кажется, не понял, почему я остановилась. Я подошла ближе и увидела, что это мезуза. Мезуза! Я не могла поверить своим глазам.

Внутри дома повсюду стояли коробки, как будто они собирались переезжать. Диего объяснил, что они используют их для хранения вещей.

– Например? – спросила я его.

– Ну, вещей, – ответил он, слегка удивленный моим любопытством.

В столовой был накрыт стол, покрытый виниловой скатертью.

Вошла мать Диего, улыбнулась, не представившись, и подарила мне поцелуй. Она была такая же худая, как и сын, с черными вьющимися волосами, длинной шеей и впалой грудью. Из-за чересчур обтягивающего платья ее живот выглядел огромным. Прежде чем мы сели, Диего быстро объяснил ей, что моя мать – учительница испанского языка, поэтому я сказала ей по-испански, что я не немка, что я живу в Нью-Йорке и что мы почти одного возраста с Диего.

Мама Диего принесла дымящуюся миску белого риса, суп темного цвета и разноцветную тарелку с яичницей. Я быстро глянула на нее, чтобы понять, есть ли там колбаса, овощи или помидоры, но невозможно было угадать, что это за желтые и зеленые кусочки.

Я положила себе как можно меньше, чтобы они не расстраивались, если мне не понравится. Пока мы ели, я рассматривала семейные фотографии на стенах, пытаясь понять, не похож ли кто-нибудь на моего кубинского друга или его мать. Может быть, это его бабушки и дедушки или прабабушки и прадедушки.

Я обнаружила еще кое-что: на серванте стоял семисвечник, и все семь ветвей были покрыты свечным воском. Удивленная и заинтригованная, я перестала есть. Мама Диего заметила:

– Не волнуйся, скорее всего, сегодня электричество отключать не будут. У нас не осталось свечей. В прошлом месяце отключали электричество несколько раз – это для экономии электроэнергии. Ешь, девочка моя, ешь.

Сначала мезуза, теперь семисвечник. И портреты их предков. Я некоторое время размышляла, о чем лучше спросить, и наконец выбрала один из фотопортретов, на котором была изображена пара.

– Это ваши родители?

Мать Диего не смогла удержаться от громкого смеха, хотя ее рот был полон риса и фасоли. Поднеся руку ко рту, она быстро дожевала, чтобы ответить до того, как я продолжу.

– Это фотографии семьи, которая раньше жила здесь. Нам дали их дом через несколько дней после того, как они покинули страну. Я была твоего возраста в то время.

Я не поняла, как имущество той семьи оказалось в собственности у этой. Видимо, они переехали в заброшенный дом.

– Больше тридцати лет назад был кризис, и правительство разрешило многим людям уехать. Они переплывали море на лодках, которые прислали их родственники из Соединенных Штатов, – начала объяснять мать Диего. – Это были ужасные месяцы. В газетах писали, что те, кто уезжает, – враги народа. Их называли подонками и предателями. «Прекрасное избавление!» – гласили заголовки. Я помню, что в тот день, когда семья, которая жила здесь, уезжала, соседи ждали на улице, чтобы обругать их за то, что раньше называлось актом отречения.

Она не переставала есть, пока говорила. Я подумала, что это все не сильно ее расстраивает, ведь с тех пор прошло много лет.

– Они плевали в них и кричали: «Убирайтесь отсюда, черви!» – продолжила она. – Девочка из этой семьи ходила со мной в школу. Я не могла понять, какое преступление они совершили, чтобы с ними так обращались, и почему они назвали двенадцатилетнюю девчонку червяком. До сих пор помню, как она смотрела на меня из машины, когда они уезжали.

Я попыталась понять, есть ли девочка на какой-нибудь из фотографий на стене, но не смогла ее найти.

– В ее глазах было столько ненависти и боли, – сказала мать Диего. Сейчас она выглядела серьезной и уже не жевала. – А сегодня эти «червяки» внезапно превратились в бабочек, и мы принимаем их с распростертыми объятиями, – докончила она, а затем снова засмеялась. – Все меняется с годами. Или с нашими нуждами.

Она продолжила свой рассказ, а я пыталась улавливать суть, хотя мне было трудновато.

– Правительство передало их собственность моим родителям. Мы стояли в очереди на получение дома с тех пор, как ураган снес крышу с нашего.

Я представила себе мать Диего в комнате, которая когда-то принадлежала девочке, смотревшей на нее с таким презрением. Одежда девочки, игрушки – все стало ее. Она была самозванкой.

– Сначала я не могла спать в этой огромной комнате с портьерами, но потом привыкла.

Прервавшись, она пошла на кухню, а затем вернулась с ванильным пудингом в сиропе, который по вкусу немного напоминал лакрицу.

– Мои родители сохранили дом таким, каким он был, – сказала она, подавая десерт. Она сама ела пудинг быстро, словно боясь, что он может внезапно исчезнуть. – Они оставили портреты, мебель – все на тех же местах.

Десерт и история дома закончились. Улыбаясь, мать Диего начала убирать со стола. Я подошла к пыльному книжному шкафу и остановилась перед старинной книгой в кожаном переплете. У нее был английский заголовок – самый длинный, который я когда-либо видела:


«Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо из Йорка, мореплавателя, который прожил двадцать восемь лет в одиночестве на необитаемом острове на побережье Америки, недалеко от устья великой реки Ориноко: его выбросило на берег кораблекрушение, в котором погибли все люди, кроме него самого. А также рассказ о его удивительном спасении пиратами. Написано им самим.


Я повернулась к Диего.

– Я могу пересказать эту книгу почти слово в слово, – сказала я ему. – Для меня мой отец был Робинзоном, и я завидовала Пятнице.

Диего растерянно смотрел на меня. Он ничего не понимал. Я отвернулась и начала листать книгу. Прямо как Робинзон, иногда по ночам я записывала все хорошее и плохое, что случалось со мной. Я до сих пор помню многие записи: «Плохо: я никогда не знала своего отца. Хорошо: у меня есть его фотография, и я разговариваю с ним каждый день. Я знаю, что он со мной и защищает меня». Или первую страницу моего дневника-подражания Робинзону в мой седьмой день рождения:

– 12 мая 2009 года. Я, бедная, несчастная Анна Розен, осиротевшая после смерти отца посреди острова во время страшной атаки, добралась до суши совсем одна. – Я произнесла это вслух на английском, забыв, что Диего не может меня понять.

Мой друг посмотрел на меня как на сумасшедшую и начал смеяться.

– Могу я взять эту книгу? – спросила я.

– Конечно, ты можешь прихватить ее с собой, если хочешь. Никто в доме не читает.

Издание оказалось 1939 года, и на первой странице было посвящение на иврите: Девушке, которая является зеницей моего ока. И подпись: «Папа».

Ханна

1959–1963

На этом неспокойном острове новый год всегда приносил большие потрясения. Все могло кардинально измениться за одну ночь. Вы ложитесь в постель, засыпаете и просыпаетесь в другом, совершенно незнакомом мире. Типично для тропиков, как говорила мама.

В канун Нового года Гортензия наполнила дом ароматом розмарина. Мы посадили его на террасе и были поражены тем, как хорошо он растет. Мы собирали его в конце лета и сушили листья, которые Гортензия хранила в картонной коробке: осенью она готовила настойки для нас, и пока мы пили, рассказывала нам о волшебных свойствах этой травы. В последнюю ночь 1958 года мои руки, волосы и даже простыни пахли розмарином.

На следующее утро Гортензии не терпелось ввести нас в курс дела в своей обычной манере «конца света». Она стала нашим единственным контактом с внешним миром. Мы узнавали обо всем, что там происходило, со слов женщины, которая была уверена, что остров разваливается на куски, и придавала каждому событию оттенки своего катастрофического видения. По ее мнению, мы были все ближе к апокалипсису, к Армагеддону: мы жили в последние дни: конец света близок. Мы всегда благоразумно игнорировали ее проповеди о наступлении долгожданного Царства Божьего.

– Это война! Правительства нет! – закричала она, еще более взвинченная, чем обычно, едва увидев, как мы входим в столовую.

Обычно она имела привычку разговаривать с нами, не отрываясь от домашних дел, – иногда, если она при этом стояла спиной, было трудно понять ее, – но на этот раз она села за стол и понизила голос. Мы быстро сели рядом: я видела, что мама начала волноваться.

– Они улетели на самолете, после полуночи.

– Кто улетел? – перебила я ее.

О, эти рассказы Гортензии! Она всегда считала, что мы уже знаем, что происходит.

– Тот, кто всегда желал нам здоровья в конце своих речей. Теперь мы можем пожелать ему того же, – объяснила она.

Я подумала, что радость, возможно, затуманенная страхом перед тем, что может произойти, будет чувствоваться по всему острову, особенно в Гаване. Но мы жили на острове внутри острова, запертые в Малом Трианоне, так что у нас не было причин что-то праздновать.

Тот Новый, 1959 год мало кто отмечал в нашем районе. В основном все празднование шло вокруг отелей и главных магистралей города. Даже наша шумная соседка была очень осторожна: она не открыла свою бутылку шампанского в полночь. Только несколько человек выбросили на улицу ведра с ледяной водой. В воздухе висела неопределенность.

* * *

Густаво без стука распахнул входную дверь. На нем была неизвестная форма. Когда мы увидели, как он входит, в оливково-зеленом костюме с красно-черно-белой нарукавной повязкой – то роковое сочетание цветов, – мама закрыла глаза. История повторялась. Она сочла это своим наказанием.

Густаво подошел к ней и поцеловал, широко улыбаясь. Он обнял меня за талию и позвал Гортензию, которая прибежала с кухни, как только услышала его голос, даже не замешкавшись, чтобы вытереть руки. Позади него в дверях появилась молодая женщина, тоже в форме.

– Это Виера, моя жена, – сказал он.

Услышав это, мать застыла как громом пораженная. Она быстро оглядела новоприбывшую с ног до головы, изучая ее фигуру, черты лица, профиль, зубы, каштановые волосы и желто-зеленые глаза.

– Мы только что поженились. Виера беременна, так что еще один Розен на подходе!

Когда я смотрела на мать, я могла сказать, о чем она думает.


Мы не должны потерять этого ребенка. Посмотрите, что мы сделали с Густаво после бегства сюда, постоянно думая о тех, кто остался на той стороне Атлантики, так и не обосновавшись на острове, где мы должны были остаться. Этот ребенок станет спасением семьи, единственным, кто не будет нести бремя нашей вины.


Она встала с кресла, не обращая внимания на Густаво, подошла к Виере и обняла ее. Она бережно положила руку на еще плоский живот незнакомки, которая собиралась произвести на свет долгожданного ребенка, ее первого внука. Виера казалась испуганной, но позволила погладить себя этой старой женщине, которая, по словам ее мужа, жила в прошлом, отвернувшись от страны, где ей теперь приходилось обитать.

Альма не знала, радоваться ей или сетовать, что ее сын, которому она не сделала обрезание и которого отправила в школу, где совершили все возможное, чтобы стереть любые следы, которые могли бы стать знаком отличия, женился на нечистой женщине, такой же нечистой, как и мы. Она была уверена в этом. Кто знает, откуда была родом семья Виеры, как она вписалась в жизнь на острове… Альма не осмеливалась спросить ее фамилию. Какой в этом смысл? Ничего уже не исправить.

В тот Новый год мы также потеряли Эулоджио. Он решил, что пришло время начать свою жизнь за пределами чужой ему семьи. В одночасье он превратился из водителя в рабочего и впервые почувствовал себя свободным человеком в разгар революции, которая только начиналась. Наконец-то, сказал он Гортензии, в этой стране мы все равны, независимо от того, сколько у нас денег или в какой семье мы родились. Вскоре он собрал вещи и уехал, не попрощавшись.

Гортензия так и не простила его, но для мамы в его отъезде был и положительный момент: теперь нужно было выплачивать на одно жалованье меньше.

* * *

В последующие дни улицы стали заполняться бородатыми длинноволосыми солдатами: все они носили нарукавные повязки, которые невозможно было не заметить. Соседи выходили их приветствовать, женщины бросались к ним в объятия, некоторые даже целовали их. Пасео превратилась в военную магистраль. Толпы людей маршировали рядом с ними к главной площади, где всю ночь напролет слушали революционные речи от молодого лидера, который, очевидно, очень любил звук собственного голоса. Гортензия с гордостью рассказала нам, что Густаво поднялся на трибуну рядом с человеком, который захватил власть силой оружия. Мама слушала ее с ужасом, но не проронила ни одной слезы. У нее их не осталось.

Однажды октябрьским днем Виера вышла из машины с ребенком на руках. Густаво остался рядом с водителем. Когда Виера увидела нас, она, не поздоровавшись, прямо объявила:

– Это Луис.

Она сказала это шепотом, чтобы не разбудить ребенка.

Мы в замешательстве посмотрели друг на друга: Луис? Густаво никогда не переставал удивлять нас. Мама, а потом и Гортензия взяли ребенка на руки. Я поцеловала его в лоб, подумав, что он больше похож на папину родню. Он родился с копной темных волос.

Виера не захотела ничего есть или пить, даже не захотела присесть.

– Густаво ждет меня в машине, он спешит. Я не хочу его расстраивать, – сказала она. И оба быстро уехали.

Гортензия принялась выяснять, откуда Виера родом, хотя, в конце концов, это было совершенно не важно, потому что мама с самого первого дня была уверена, что Виера – одна из нас. Однажды вечером Гортензия подтвердила эту новость:

– Виера – полячка. Она родилась в Германии, как и вы, а в пять лет была отправлена на корабле на Кубу к дяде, который приехал раньше. Видимо, она потеряла всех своих родных во время войны.

Глаза мамы широко раскрылись – казалось, она пытается перевести дыхание.

– Ее дядя, пожилой человек с либеральными идеями, связан с новыми людьми, которые сейчас у власти на острове, – объяснила Гортензия. – Его настоящее имя Абрахам, но он назвался Фабиусом, когда приехал на Кубу.

Я отправилась в свою аптеку, чтобы не дать разговорам Гортензии приглушить радость от появления нового Розена. Придя туда, я увидела, что Эсперанса в дверях оживленно разговаривает с каким-то высоким мужчиной. Я не могла понять, спорят они или просто болтают. Увидев меня, Эсперанса улыбнулась и зашла обратно в аптеку. Мужчина повернулся ко мне.

С того места, где я стояла, яркий солнечный свет не позволял мне разобрать, кто это: он был в тени. Все, что я смогла увидеть, – это то, что он одет в бежевый костюм и у него широкие плечи. Затем я увидела его руки. И узнала их.

Это был Хулиан. Без кудрей, с более широкой, квадратной челюстью, сильной шеей и густыми бровями, которые делили его лицо на две части. Мы улыбнулись друг другу: его глаза знакомо прищурились. Его губы остались прежними, как и его озорной взгляд.

– Моя дорогая Ана-через-«ха». Ты думала, я тебя забыл? Мне нравится твоя «аптека Розен»!

Не раздумывая, я его обняла. Он выглядел удивленным, но только рассмеялся и снова произнес мое имя, на этот раз шепотом:

– Ана-через-«ха»… Тебе, должно быть, так много нужно рассказать мне.

Я взяла его за руку, и мы перешли через улицу, чтобы посидеть под огненными деревьями в парке. Он рассказал мне, что во время кризиса в университете семья решила отправить его учиться в Соединенные Штаты.

– Я окончил юридический факультет и теперь вернулся, чтобы помогать отцу в его практике… а нашел город, полный солдат.

Пока он говорил, я не могла оторвать от него взгляда. Хулиан больше не был тем юным студентом.

– Я думал о тебе все это время, – сказал он, смущенно опустив глаза.

Я всегда была чужой в этом городе. Теперь он тоже был чужим, и это нас объединяло. Впервые я почувствовала надежду. Возможно, для меня круг испытаний замкнется.

С того дня Хулиан приходил в аптеку каждый вечер перед самым закрытием. Мы оставались в парке, немного болтали, а потом он провожал меня домой. Иногда он приходил в полдень, и мы шли по Калле, 23, чтобы пообедать в очаровательном кафе «Эль Кармело».

Хулиан хотел узнать обо мне побольше, но рассказывать было почти нечего: папа погиб на войне, пока мы ждали его в Гаване, чтобы отправиться в Нью-Йорк, и наше временное здесь пребывание превратилось в постоянное.

Мы держали друг друга за руки, иногда он обнимал меня за плечи и даже однажды обнял за талию, когда мы переходили дорогу. Так мы проводили часы вместе. Самое смелое, что я сделала, – это склонила голову ему на плечо однажды вечером, пока мы ждали переключения светофора.

Эсперанса называла Хулиана моим парнем, и я ее не поправляла. Я устала от вечных попыток объяснить, что меня зовут не Ана, что я не полячка и что Хулиан был просто хорошим другом, компания которого мне нравилась.

Он никогда не просился в наш мрачный особняк. И я никогда не приглашала его. Проходили дни, и мы больше наслаждались молчанием, чем разговорами. Мы могли часами молчать друг с другом, иногда просто наслаждаясь веселым гомоном студентов, выходящих из колледжа рядом с парком.

Я замечала, что иногда Хулиан выглядит отстраненным, что его мысли витают где-то в другом месте, что он чем-то очень обеспокоен, но у него не хватает духу сказать мне, чем именно.

Однажды вечером он позвонил мне в аптеку. Эсперанса сказала, что он на линии, и в тот же миг у меня появилось странное предчувствие. Его родители получили разрешение на выезд в Соединенные Штаты. Он только что попрощался с ними в аэропорту и не знал, когда увидит их снова.

Человек, всегда полный энергии и оптимизма, который вселял в меня уверенность, с улыбкой решал любые проблемы, такой же большой и высокий, как дерево в Тиргартене, – сейчас он был полностью разбит. Он попросил меня зайти к нему на квартиру.

Я взяла сумку и вышла из аптеки, не сказав ни слова Эсперансе.

Я пошла на угол улиц Линеа и L, где Хулиан жил, по случайному совпадению над аптекой.

Это было белое здание с широкими балконами. Я поднялась на лифте на восьмой этаж и, постучав в дверь, поняла, что она открыта.

– Хулиан? – тихо позвала я, но ответа не последовало. Я прошла по короткому коридору, который привел меня в комнату без мебели и со светлыми пятнами на стенах, где когда-то явно висели фотографии. Хулиан стоял на балконе и смотрел на север, на море.

Медленно подойдя к нему, я вдруг обнаружила, что тоже смотрю на море с высоты, как много лет назад. Я сделала глубокий вдох, и мои легкие наполнились бризом с Малекуна.

– Хулиан?

Молчание. Я сделала еще один шаг вперед и почувствовала тепло его тела. Я была так близко, что могла дотронуться до него. У меня дико заколотилось сердце, я закрыла глаза и обхватила руками его спину. Он повернулся, крепко обнял меня и заплакал.

– Что случилось, Хулиан?

Он был подавлен. Его родители были вынуждены бежать: в новых условиях не было места для их бизнеса. Перед тем как уехать, они успели продать мебель и некоторые ценные вещи, через посольство тайно вывезли свои семейные реликвии. С учетом реформ, которые ввело новое правительство, деньги, которые у них лежали в банке, потеряли ценность.

– Я остался, чтобы завершить дела, – произнес он дрогнувшим голосом.

– Ты тоже уезжаешь?

Я знала, что он не ответит. Я смотрела на него несколько секунд, а потом закрыла глаза и поцеловала. Я не хотела думать, не хотела ни о чем сожалеть. Открыв глаза, я увидела волны, бьющиеся о берег Малекуна. Я чувствовала во рту вкус соленых брызг и слез. Я почти не понимала, что происходит, охваченная незнакомыми мне эмоциями.

Хулиан взял меня за руку. Я пошла за ним, как будто растеряла всю силу воли. Он привел меня в свою комнату. В центре стояла кровать с белыми простынями. Я закрыла глаза, и его лицо сблизилось с моим.

– Ана, моя Ана-через-«ха», – продолжал шептать он мне на ухо. Его пальцы исследовали мои черты с такой нежностью, какой я не ожидала от его больших, тяжелых рук. Мои брови, глаза, нос, губы…

Я понятия не имею, когда я вышла из его квартиры в тот вечер, как я нашла дорогу в аптеку и как я спала в ту ночь.

С того дня в обед я ходила вдыхать запах моря с восьмого этажа и забываться в его объятиях.

* * *

Гавана начала приобретать другой облик. Вместе с Хулианом я внимательнее рассматривала листву огромных деревьев в Ведадо. Мы шли по Пасео и садились на любую скамейку, которая попадалась нам на пути. Вместе с ним дни, недели и даже месяцы казались всего лишь несколькими часами.

Иногда мы шли с Пасео на Калле Линеа, а оттуда – к его дому. Нам было все равно, была ли жара, или дождь, демонстрация в поддержку или против тех вещей, которые для нас ничего не значили.

Однажды в понедельник он позвонил мне в аптеку и сказал, что мы не сможем встретиться на этой неделе: ему нужно время, чтобы кое-что сделать. Это меня не обеспокоило. Но когда на следующей неделе он даже не позвонил, я начала тревожиться, хотя в глубине души всегда знала, что Хулиан обязательно исчезнет.

В день, когда солдаты пришли захватить аптеку от имени революционного правительства, я пришла на работу рано. Открыв дверь, я обнаружила под ней письмо от Хулиана.



Дорогая Ана-через-«ха»!



Я не знал, как попрощаться: я не умею прощаться. Я возвращаюсь в Нью-Йорк со своей семьей. Мы потеряли все. Здесь для меня нет места. Я знаю, что ты не можешь бросить свою мать, что ты в долгу перед семьей. То же самое и у меня. Я единственный, кто у них остался. Я хочу, чтобы ты была рядом со мной, чтобы существовали только ты и я.


И я знаю, что однажды мы встретимся снова. Мы уже разлучались однажды, но я нашел тебя.


Я буду скучать по нашим вечерам в парке, по твоему голосу, по твоей белой коже, по твоим волосам. Но лучше всего я буду помнить самые голубые глаза, которые когда-либо видел.


Ты всегда будешь моей Аной-через-«ха».


Хулиан



Еще один человек, который меня покинул.

Я не плакала, но и работать не могла. Я читала письмо так часто, что выучила его наизусть. Читала его про себя, а потом вслух, перечитывала каждое предложение. Мои встречи с ним в квартире на восьмом этаже с видом на море были выгравированы в моем сердце, в моей голове, на моей коже.

И дождь тоже. Как только начинается дождь, я вижу, как Хулиан протягивает мне руку, поднимает меня, обнимает. Мне было за что поблагодарить его.

Я пообещала себе, что отныне я больше никого не впущу в свою жизнь. Все эти надежды не для меня. С каждой минутой лицо Хулиана выцветало в моей памяти, но я все еще могла отчетливо слышать его голос: «Ана-через-«ха».

А потом появились солдаты.

Я видела, как они вылезли из машины и подошли к двери аптеки. Я повторяла слова из прощального письма Хулиана, как будто это было заклинание, которое могло защитить меня. К счастью, Эсперанса оставалась очень спокойной и смогла передать свое спокойствие и мне. Я ждала их за прилавком, не говоря ни слова. Они пришли, чтобы отнять у меня то, что принадлежит мне, то, что я построила тяжелым трудом. Мне больше нечего было терять.

Глядя им прямо в глаза, я разорвала письмо на тысячу кусочков. Мой великий секрет оказался на полу, в маленькой мусорной корзине. Я не дала им ничего сказать. Ошеломленные, солдаты просто уставились на меня. По-прежнему молча я обняла Эсперансу и Рафаэля и вышла из аптеки, не оглядываясь. Пусть они забирают все. Я больше не чувствовала страха.

По дороге домой я ускорила шаг и повторяла про себя: этот город – перевалочный пункт, мы приехали сюда не для того, чтобы пустить корни, как эти древние деревья.

Когда я пришла домой, в гостиной были Густаво и Виера с ребенком, которому только что исполнилось три года. Густаво был полон решимости держать Луиса как можно дальше от нас: я не знала, делал он это, чтобы наказать нас или чтобы не дать нам привить его сыну отношение к стране, за которую он сам был готов умереть. Я думала, что он, вероятно, появился после такого долгого отсутствия, просто чтобы узнать, как мы отреагировали на захват аптеки.

То, что принадлежало нам, теперь находилось в руках нового порядка, частью которого был мой брат.

* * *