Дебби Джонсон
Может быть, однажды
Debbie Johnson
MAYBE ONE DAY
Copyright © 2021 Debbie Johnson
This edition published by arrangement with Madeleine Milburn Ltd and The Van Lear Agency LLC
© Гордиенко В., перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2022
Глава 1
О любви написаны тысячи песен, повестей и поэм. Миллионы страниц усеяны миллиардами слов, бесчисленные грустные песни спеты в бесчисленных барах потрепанными жизнью мужчинами под не менее потрепанные гитары. Бесконечные ночи опалены поиском идеальной половинки, того, кто появится, и все будет хорошо. Того единственного, который все – абсолютно все – исправит.
Если повезет, любовь приходит рано, в детстве. Внимательные и добрые родители обожают тебя и во всем потакают. В книгах повсюду встречаются картинки мультяшных зайчишек, которые просят угадать, как сильно они тебя любят. Друзья, братья и сестры, тетушки и дедушки – огромный мир любви окутывает тебя подобно мягкому защитному кокону.
Впрочем, проходит не так много времени, и о любви уже говорят не мультяшные зайчишки и не мама с папой. Тебя окружает совершенно другой мир. Теперь любовь – это мальчик, который сидит перед тобой на уроке географии. У него густые кудри, дерзкая улыбка и классные кроссовки. От его улыбки у тебя кружится голова, а его имя ты тайком выводишь на внутренней крышке школьного пенала, примеряя его фамилию к своему имени задолго до свадьбы, которая непременно состоится.
Ты прожужжала о нем все уши подругам, и все твои мысли занимает только он. Каждое его слово, каждое движение, даже то, как он жует самую обыкновенную жевательную резинку, ты обдумываешь с утра до ночи. Нет никого важнее на всем белом свете, в нем заключен смысл жизни. Может быть, так не у всех. Бывает, девочка вздыхает по мальчику, мальчик страдает по девочке или пары составляются как-то иначе. Быть может, нежные чувства приходят в четырнадцать лет или когда ты разменяла четвертый десяток. Но однажды это все же случается – начинается поиск любви.
И в этом наваждении ты не будешь одинока. На самом деле мало какая тема так подробно обсуждалась и в то же время так плохо понималась. Никто и представления не имеет о том, что такое любовь, – так мне кажется. Мы все любили, однако каждый по-разному.
Голоса в радиоприемниках, проигрывателях и айподах по всему миру, слова на страницах книг на пыльных полках библиотек и магазинов, вырезанные на коре деревьев сердечки – все говорят о любви по-своему. Вот только никак не могут договориться о том, что же это такое – любовь.
Нечто огромное и великолепное или пустяковое и безумное? Поле битвы или наркотик? Алая-преалая роза, раскованная мелодия или бесплодные усилия? И верно ли, что нам нужна только она одна, как уверяли The Beatles?
Черт его знает – я с самого начала не могла найти ответа.
Однако кое-что я знаю совершенно точно – в моей жизни любовь была. Я ощущала ее прикосновения, расцветала в ее свете, менялась благодаря ей. Любовь была благословением и опаляющим огнем. Когда ее забирали, у меня оставались глубокие шрамы, а в невосполнимой пустоте селилась боль. Я видела любовь уложенной в маленький белый ящик, который катили по проходу церкви.
Я жила с любовью, а потом много лет без любви – и я точно знаю, какая жизнь мне по душе. Дети в таких случаях говорят: «Ежу понятно».
И вот сегодня вечером, укрывшись слишком знакомым стеганым одеялом в слишком знакомом доме среди слишком знакомых шорохов, я решила, что надо быть храброй. Отыскать в душе отвагу и снова отправиться на поиски любви. Надо сделать первый шаг, а потом посмотрим, чем закончится эта история. Я должна его найти, обнять и рассказать о том, как отчаянно сожалею о случившемся с каждым из нас.
Жизнь не научила меня верить в сказки и счастливые развязки. Я не прекрасная диснеевская принцесса, в моем мире нет и не было идеальных мгновений, трогательных речей и страстных желаний.
Но сегодня, засидевшись за чтением в серебристом лунном свете, льющемся сквозь незашторенное окно, я приняла решение: попробую сделать так, чтобы моя история обрела счастливый конец. Даже если шансов маловато.
Минут десять назад солнце показалось над кронами деревьев, прогоняя лунное серебро. Еще один рассвет. Новое начало. Время заново открыть для себя то, что, казалось, потеряно навсегда.
Всего двадцать четыре часа назад, собираясь на похороны, я проснулась, почистила зубы и в одиночестве выпила чай на кухне. Я готовилась навеки проститься с женщиной, которую любила. Трудно поверить, что с тех пор миновал всего один день.
День, который начался с похорон, но окончился надеждой. Надежду я обнаружила в свертке из папиросной бумаги, надежно спрятанном в коробке на давно пустующем чердаке, среди старой одежды, клочьев паутины, рядом со сломанной швейной машинкой. Я и не представляла, что эта надежда существует, а она вдруг осветила мое будущее, совсем как солнечные лучи, пробивающиеся сквозь лимонно-желтое полотно.
Надежда. Как я без нее жила?
Глава 2
Начало – днем раньше
Похороны моей матери, скромные и печальные, пришлись на солнечное утро в начале лета, отчего кажутся еще невзрачнее. Природа празднует, но никто не рад.
К эффектному зданию крематория ведут аллеи, усаженные раскидистыми вишневыми деревьями – ветви, усыпанные бело-розовыми соцветиями, клонятся к земле, а лепестки трепещут на ветру и, танцуя в воздухе, облетают на дорожки и черный кузов единственной похоронной машины, в которой я еду на церемонию.
За окном – жизнь, возрождение природы; поют птицы, тихо жужжат насекомые. Солнце нежно греет сквозь стекла автомобиля, и я закрываю глаза, запрещая себе наслаждаться летним теплом. Радоваться в такой день мне кажется по меньшей мере непочтительным.
На церемонию прощания собралось всего пять человек, считая викария. Или священнослужителя – возможно, так правильнее называть женщину средних лет, которая стоит перед нами, пытаясь сплести осмысленную поминальную речь в честь покойной, с которой не была знакома, той, чья жизнь кажется слишком мелкой, слишком незначительной – едва наберется, о чем сказать в положенные для последнего слова пять минут. Она была моей мамой, и я ее любила. Однако сказать о ней могу немного.
Мы сидим в бликах солнечного света, проникающего в зал сквозь витражи. Уместились на одном ряду. Я, тетя Розмари, дядя Саймон и мой кузен Майкл – вот и весь мамин круг. Она не планировала церемонию похорон. Мама вообще была не из тех, кто оставляет особые распоряжения о том, как следует отметить окончание земной жизни.
Конечно, не порази ее четыре года назад несколько инсультов подряд, возможно, она бы и составила подобное расписание на этот день. Однако в последние годы у нее едва хватало сил съесть самостоятельно ложечку фруктового желе, о пожеланиях насчет последнего прощания речи даже и не шло.
Служба – благословение небесам – быстро заканчивается, можно стряхнуть ощущение неловкости. Меня в очередной раз поражают границы, в которых прошла жизнь моей матери, строго очерченное пространство, где она не смогла развернуться в полную силу. Она жила на сцене в оттенках бежевого. Жаль, что в ней не было чуть больше радости, непредсказуемости, бесшабашной смелости нарушать правила.
Неподалеку, прямая, как палка, сидит сестра моей матери, Розмари. Если в тетиной душе и бушуют чувства, она их не показывает – ни всхлипа в зажатую в кулаке салфетку, ни прикосновения к руке мужа в поисках сочувствия. Ничто в ней не напоминает о том, что мама, с которой Розмари выросла и, наверное, играла и смеялась в беззаботные детские годы, мертва. Мне трудно представить их вместе, вообразить готовыми к приключениям и отважно-беспечными.
Я всегда мечтала о сестре. Наверное, вдвоем нам жилось бы очень весело. Было бы с кем разделить радости и печали, на кого опереться в такой день, как сегодня. Однако, глядя на тетю Розмари, я понимаю, что мои мечты, скорее всего, никогда бы не осуществились.
Розмари выглядит в высшей степени собранно и бесстрастно, как истинная англичанка, и ее манеры заразительны. Мы все стараемся вести себя соответственно, прощаясь с женщиной, которая была женой, матерью, когда-то, возможно, любовницей, а прежде вечно недовольным подростком, маленькой девочкой, у которой выпадали молочные зубы. Наверное, она мечтала, строила планы, отчаянно к чему-то стремилась, чего-то желала, о чем-то сожалела. По крайней мере, я надеюсь, что так было.
В моей памяти она навсегда – только Мама, а Розмари не из тех, кто рассказывает о прошлом. Быть может, ей слишком больно об этом вспоминать. Быть может, я ошибаюсь, и под ее холодным панцирем спокойствия разверзается пропасть нестерпимой боли.
У меня тоже болит душа, я тоже едва сдерживаюсь, чтобы не выплеснуть на окружающих мой личный ад. Я несколько лет ухаживала за мамой, подчинив свою жизнь строгому расписанию необходимых процедур. И пусть физически она ослабла и даже говорила с трудом, это все же была она, моя мама.
Не стану лгать, отрицая, что меня порой не охватывало острое желание обрести свободу, забыть о расписаниях, сиделках, посещении больниц, врачей и постоянном ощущении скованности, невозможности сделать что-то незапланированное, спонтанное.
Что ж, вот она, желанная свобода, и я готова вернуть этот подарок, не разворачивая. Такая независимость кажется лишней, переоцененной, особенно если получить ее в обертке из вины, перевязанную блестящей ленточкой горя.
Мама не была молодой. Она долго и тяжело болела. Мама, как говорили или туманно намекали все, кто помогал за ней ухаживать в последние годы, наверное, и сама мечтала упокоиться с миром.
Было ли в воображении доброжелателей упокоение чем-то вроде райских облаков, на которых мама восседает в окружении ангелов рядом с любимыми (как сказала Элейн, ее сиделка), или прямолинейное «Теперь ей хотя бы не больно» (как обронил наш семейный врач), или что теперь мама «живет среди духов иного мира» (как обмолвилась в аптеке кассирша со стеклянными сережками), все сходились во мнении, что маме, если говорить без лишних сантиментов, среди мертвых лучше, чем среди живых.
Может быть, они правы, кто знает? Никто. Однако неприятные мысли без конца вертятся у меня в голове. Мне стыдно, что я желала свободы. Стыдно, ведь я хочу, чтобы мама была жива, хоть ее и терзала боль. Я понимаю, что ее больше нет, и от этого нам обеим легче, и ей, и мне, и тут же стыжусь облегчения. Меня охватывают слишком сильные чувства, чересчур беспорядочные. Я будто на американских горках, с которых не сойти, взлетаю и падаю в пропасть.
Однако все это скрыто за бесстрастным выражением лица. Нельзя подводить остальных, да и у тети Розмари может случиться сердечный приступ. Круговорот эмоций надежно спрятан у меня глубоко внутри, свернут пружиной, полный ярости и желания вырваться на волю.
Я не дам слабину на людях. Ни при викарии, ни при служителях, переносящих гроб, ни при организаторе похорон, ни при родных – сколько бы их ни осталось. Мама сгорела бы со стыда, потеряй я лицо при посторонних. Она плакала только перед экраном телевизора, сочувствуя персонажам мыльных опер. Заливалась слезами, глядя на утраченную любовь, разрушенные семьи и изменников-ловеласов. В жизни, пока ее здоровье серьезно не пошатнулось, она всегда была сдержанна, аккуратна и пунктуальна.
Мне кажется, она бы одобрила такие похороны. Ей бы понравилось прощание. Никаких рыданий, стенаний, битья в грудь – минимум эмоций. Церемония прощания должна быть такой же, какой была она сама, сдержанной, аккуратной и пунктуальной.
И потому я держу все в себе, едва слышу, о чем говорят, старательно отвожу глаза от гроба – такого нестерпимо огромного. Я не могу спокойно смотреть на этот ящик, потому что в нем лежит моя мать. Гроб – зримое и ощутимое доказательство ее смерти.
Когда наконец все слова сказаны, церемония прощания окончена, гроб скользит по рельсам и скрывается за волшебным занавесом. Все так странно и невероятно, будто происходит с кем-то другим, а я, покинув собственное тело, наблюдаю за случившимся со стороны.
Выйдя из зала, мы останавливаемся в тени готического здания Викторианской эпохи, защищая глаза козырьком ладоней от грубого вторжения солнечных лучей, которые прорываются сквозь прорехи в водостоках и огибают темные углы. Мы стоим небольшой нескладной группой, все в черном, – ожившие светские условности.
Мы выходим, а на наше место на конвейере смерти прибывает новое семейство – длинная вереница блестящих автомобилей, шумные, рыдающие родственники, пышные букеты гвоздик и лилий, из которых складывается «Дедушке». Под песню Фрэнка Синатры «My way» безутешные друзья и родные входят в здание.
После прощания наверняка накроют роскошный стол – будут и пироги со свининой, и яйца по-шотландски, выпивка рекой, слезы и, возможно, даже драка. Они всё сделают по-своему.
Всё не так, как у нас, и Розмари бросает на них полные неприязни и отвращения взгляды, как будто горевать напоказ непростительно и неприлично и так делают лишь низы общества. Сбросив щелчком с плеча черного жакета бело-розовый лепесток, тетя молча отворачивается.
У нас поминок не будет. Ни караоке со слезами в пабе, где мы, скорбно улыбаясь, поделились бы драгоценными воспоминаниями, рассказами о тяжелых временах. Мы просто разойдемся в разные стороны.
– По крайней мере, ее страдания закончены, – произносит Розмари.
– Благодарение небесам, – поддакивает Саймон.
– Конечно, вы правы. Спасибо, что пришли, – отвечаю я, потому что этого от меня ждут.
Потому что в память о маме я тоже буду сдержанной, аккуратной и пунктуальной. Хотя бы еще несколько минут.
Тетя и дядя вежливо меня обнимают, как будто так ожидается, и их объятия словно взяты из «Книги этикета на похоронах близких родственников» – короткие и сдержанные, физический контакт сведен к необходимому минимуму. Объятия предлагаются и принимаются с равным отсутствием энтузиазма с обеих сторон. И вот уже я с огромным облегчением провожаю взглядом направляющихся к своему «Ягуару» родных.
Майкл остается со мной. Рассуждая простодушно, можно предположить, что двоюродный брат пытается поддержать меня в трудную минуту. А если забыть о доброте, то ясно: он, наверное, готов на что угодно, лишь бы не оставаться с родителями дольше, чем требуют приличия. Хотя вполне возможно, что верно и то и другое.
На похороны мы приехали врозь: я – на машине похоронного бюро, Майкл – на своем «Фиате 500», а его родители на «Ягуаре». И не надо быть Фрейдом, чтобы докопаться до сути. Наша семья развалилась, можно не сообщать об этом окружающим, надев майки с кричащими надписями «Неблагополучное семейство».
Сотрудники похоронного бюро уехали на больших черных машинах, чтобы доводить до белого каления водителей на городских автомагистралях. После короткого обмена репликами Майкл предлагает подвезти меня до дома, и я с благодарностью соглашаюсь. Нет сил, да и не хочется поддерживать беседу с водителем такси. Долговязый двоюродный брат неуклюже забирается за руль крошечного «Фиата», будто великан в автомобиль лилипутов, и я сажусь рядом.
Мы едем молча, уяснив за годы воспитания в нашей семье, что молчание – единственный достойный способ общения. Молча ни скандала не закатить, ни непристойности не ляпнуть. Майкл включает радио, и мы виновато улыбаемся развеселому хиту Кэти Перри. Песня будто режет по-живому, такая неподходящая, бесшабашная. Розмари бы такого не одобрила, отчего песня становится еще более острым запретным удовольствием.
Вместе с Майклом и под пение Кэти мы добираемся домой, туда, где я выросла.
Дом стоит особняком – очень красивый, в эдвардианском стиле, из мягкого светлого камня. Дверь ровно в середине фасада, окна большие, на втором этаже пять спален. В таком доме должно было жить куда больше народу, чем собиралось в этих стенах даже по праздникам, здесь ожидалось больше веселья, чем нам довелось испытать, больше шума и гама, чем мы произвели за всю жизнь.
Дом прячется в тихом уголке некогда небольшой деревушки, которая в пятидесятых годах прошлого века, воспользовавшись случаем, едва ли не против воли разрослась до городка.
Старые здания в городке симпатичные, деревянные или обшиты деревом, среди них и туристическая достопримечательность – выкрашенный в черно-белый цвет паб, и старомодная ратуша, и выстроившиеся вдоль центральной улочки причудливые домики, в которых открыли кондитерские лавки и всевозможные мастерские.
В новой части города, построенной во второй половине прошлого века, – пабы сети «Уэзерспун» и супермаркет «Альди» среди поистине уродливых безликих кварталов, где расположились букмекерские конторы, продавцы электронных сигарет и умельцы, готовые взломать любой мобильный телефон. Что-то вроде современного Содома и Гоморры, как считали мои родственники.
Наш дом стоит на усаженной деревьями улице и надежно защищен со всех сторон фешенебельными кварталами. Неподалеку – утиный пруд, почта и начальная школа, в которой я работаю.
Открыв тяжелую деревянную дверь, я переступаю порог и останавливаюсь – в старом доме прохладно даже в жаркий день. Взгляд цепляется за осколки маминой жизни, впившиеся в дом, будто занозы в кожу. Вот ходунки, которыми она почти не пользовалась; вот кресло с откидной спинкой – в нем она практически жила; на низком столике – таблетки, микстуры и тонометр – провода свиты в кольца, будто спящие змеи.
Дни, месяцы, годы и десятилетия впечатаны в стены – замерли в слоях обоев, спят рядом с давно вышедшими из моды настольными лампами восьмидесятых годов прошлого века, шелестят в тяжелых складках жаккардовых штор, призванных не пропускать свет в гостиную, когда мама сидела перед телевизором и смотрела «мыльные оперы», которые она, как уверяла при жизни отца, ненавидела.
Папа сериалы на дух не переносил – следить за перипетиями жизни ничем не примечательных людей, да еще и выражающихся не слишком грамотно, он считал бессмысленной тратой времени.
Когда отец умер, я было решила, что мама вырвется на свободу, сбросит путы до тошноты правильной жизни и станет ходить на буйные вечеринки, ужинать заварной лапшой в чем мать родила или начнет петь а капелла в хоре.
Но она всего лишь принялась смотреть сериалы «Жители Ист-Энда» и «Улица Коронации». Вот и весь бунт. На большее ее мятежного духа к тому времени не хватило.
Майкл ошеломленно трясет головой. Он на удивление похож на Шэгги из мультика про Скуби-Ду, когда тот входит в дом с привидениями.
Конечно, Майкл не раз бывал у нас, но сейчас, без мамы, здесь все стало другим – старомодным, застывшим в прошлом, как будто время в этих стенах замерло. Даже мне, хоть я и прожила здесь много лет, дом кажется немного чужим с вроде бы привычными затхлыми запахами, потускневшими коврами и гулким, неодобрительным тиканьем часов.
Майкл уходит на кухню, прижимая к груди сумку, которую привез с собой и оставил на время церемонии прощания в машине, а я рассматриваю осколки оборванной жизни и раздумываю, что же с ними делать.
Наверное, приглашу профессиональных уборщиков, или выброшу все ненужные вещи в огромный мусорный бак, или устрою распродажу на лужайке перед домом. Добропорядочные соседи придут в ужас, увидев слегка подержанную мебель, принадлежавшую аккуратной пожилой даме, выставленную за бесценок.
А может быть, вдруг приходит мне в голову, пока я раздвигаю тяжелые шторы, впуская в гостиную солнечный свет, оставить все как есть? В сущности, все готово для моих преклонных лет и телесного угасания, которое наступит спустя несколько десятилетий. Мне достанется и мягкое кресло с откидной спинкой, и целый набор неработающих пультов дистанционного управления, которые жалко выбросить, – все станет моим! Судьба меня ждет!
За спиной слышится мелодичное позвякивание, и появляется Майкл. Он выходит из кухни с двумя высокими бокалами в руках и улыбается так загадочно, будто только что заключил особенно выгодную сделку с дьяволом на удачном перекрестке. Бокалы до краев наполнены чем-то шипучим и украшены картонными фигурками фламинго на разноцветных соломинках. Можно подумать, мне подают коктейль в баре где-то в Майами.
– Розовый джин! – триумфально восклицает Майкл. Заметив, что я скептически приподнимаю брови, поясняет: – Она бы одобрила…
– Неужели? – уточняю я, принимая из его рук бокал и подозрительно принюхиваясь. – Моя строгая мама, поборница трезвости, для которой чай в пакетиках был признаком упадка морали, одобрила бы розовый джин в день своих похорон? Да еще и с фламинго?
– Может, и нет, – с готовностью соглашается Майкл. – Она бы наверняка решила, что фламинго на редкость вульгарны. Но знаешь что, Джесс, милая моя, посмотрим правде в глаза – мне трудно это выговорить, но она умерла. А ты жива. И тебе, судя по всему, совсем не помешает глоток джина.
Майкл развязывает галстук, расстегивает верхние пуговицы на рубашке и сбрасывает элегантные туфли, под которыми обнаруживаются носки с вышитыми названиями дней недели – «среда» на левой ноге и «суббота» – на правой. На самом деле сегодня вторник. Майкл нарочно надел разные носки, это его вариант эпатажа. В нашей семье и такая малость – чудо неповиновения.
Моему двоюродному брату двадцать один год, и он вполне мог бы быть моим сыном, если бы я, конечно, родила его в старших классах школы. Я и была юной мамой, только не для Майкла. Он стал поздним подарком, отпрыском весьма уважаемой семьи – моих дяди и тети, которые, как я всегда подозревала, занимались любовью всего раз в жизни, да и то в темноте, почти не раздеваясь и едва шевелясь.
Несмотря на разницу в возрасте, мы с Майклом очень близки. Гораздо ближе друг другу, чем остальные члены нашей на редкость странной семейки. Мы, будто парочка выживших после кораблекрушения, цепляемся друг за друга на спасательном плоту. Правда, на самом деле никакого спасательного плота нет, мы отчаянно бултыхаемся и гребем, пытаясь держать голову над готовой поглотить нас стихией.
О своем первом сексуальном опыте Майкл рассказал мне и сразу заявил, что ему не понравилось. А немного погодя сообщил, что, возможно, не понравился ему не секс, а сам факт, что случилось это с женщиной.
Мне же Майкл поведал о первом бойфренде, о первых страданиях безответной любви, поделился решением сообщить родителям, что жениться не собирается, по крайней мере, не на какой-нибудь «милой девушке», и внуков от него не дождаться.
Родителям, впрочем, он так ничего и не сказал, по крайней мере, пока. Не так-то просто раскрыть душу противникам однополых браков и нетрадиционных отношений. Тетя и дядя вообще выступают против всего, что хоть немного отличается от их образа жизни.
Отправляясь в отпуск, они всегда останавливаются в отелях, где предпочитают проводить время состоятельные англичане, общаются только с членами гольф-клуба, безукоризненно чистыми, с какой стороны ни посмотри. Родители Майкла не из тех, кто меняет свое мнение. Они не злые, просто застывшие, как будто трупное окоченение настигло их при жизни.
Внешне Майкл ничуть не похож на карикатурного гомосексуалиста, впрочем, иногда может изобразить такого персонажа, просто чтобы повеселиться. Но чаще всего выглядит, по его собственным словам, как «нормик». Однако мне кажется, что тете Розмари все известно.
Впрочем, даже если Розмари и знает об особенностях сына, то не обращает на них внимания в надежде, что все изменится к лучшему. Что сын придет в себя. Возможно, у него такой период и он просто шутит, восстает против нормального мира, как некоторые вступают в лейбористскую партию или слушают ритм-н-блюз. Тетя Розмари точно не станет вытаскивать на всеобщее обозрение нечто грязное и неприличное вроде сексуальной ориентации и секса.
Обессиленно опустившись на диван, я приступаю к розовому джину. Мне нечего терять, кроме собственной трезвости, а ее значение сильно преувеличено. В бокале оказывается довольно крепкий джин безо всяких добавок, и я невольно морщусь. Однако, когда льдинки тают, он приятно обжигает горло. Я пью, и фламинго внимательно смотрит на меня огромным глазом.
Оглядевшись, Майкл усаживается в мамино кресло. В то самое, на подлокотнике которого выстроились, будто готовые выполнить приказ солдаты, пульты управления телевизором и еще неизвестно чем. В этом кресле мама в последние годы проводила все время, из него, тяжело опираясь на сиделку, перебиралась по вечерам в спальню всего в нескольких шагах от гостиной. Двоюродный братец нажимает на кнопку и вытягивает на поднявшуюся подставку ноги в разных носках.
– «Жители Ист-Энда» начались? – лукаво хихикая, спрашивает он.
– Майкл, какой ты бесчувственный! Я только что похоронила мать. И не готова смеяться.
– Разве? А мне кажется, вполне готова, – тоном умудренного жизнью старца отвечает он, указывая своим фламинго на моего и поднимая бокал. – Мне кажется, ты распрощалась с матерью давным-давно. Ты знала, что в последние годы ее и живой-то назвать было нельзя. Равно как и знала, что она такая же, как многие женщины, которые влачат существование, даже если не могут свалить свой образ жизни на инсульты и инфаркты. Жаль, что тетя Рут ушла в лучший мир, но еще печальнее будет знать, что ты так и не вернулась к нормальной жизни.
Я отказываюсь выслушивать придирки от мужчины, который размахивает у меня перед носом соломинкой с фламинго, однако вынуждена признать, что есть в его небрежных словах о матери и обо мне зерно мудрости.
Как ни неприятно признавать, но в чем-то Майкл прав. И возможно, что тоже очень неприятно, эта его правота меня и пугает. Заставляет признать, что я стою на распутье и очень сомневаюсь, что дьявола когда-нибудь заинтересует моя душа. Я для него слишком скучная. Сделав разумный, на мой взгляд, выбор, я одним глотком допиваю джин.
– Надо вынести отсюда кое-какой хлам, – говорю я, оглядывая осколки чужой жизни, уродливые керамические фигурки, медицинские приборы, которые уже никому не помогут, хоть и призваны были заботиться о здоровье.
– Вот это правильно! – с энтузиазмом восклицает Майкл, выпрямляясь в кресле. – Давай напьемся и вынесем бабулю из этого дома без остатка. Знаю, она не была бабушкой, но дом кажется пристанищем настоящей бабули!
У меня перехватывает дыхание. На лбу пульсирует жилка, в груди что-то трепещет. Давно со мной такого не бывало: не накатывали некогда привычные ощущения, похожие на старых друзей, которых вовсе не хочется видеть. Предвестники непреодолимого страха, панической атаки, когда горло сводит и в изголодавшиеся легкие не удается протолкнуть ни глотка воздуха.
Мама была бабушкой, на самом деле была, но совсем недолго. Недостаточно долго. Майкл не понимает, что он на самом деле сказал, о чем случайно напомнил. Конечно, ему известно, что меня в семье считали паршивой овцой, еще когда он пешком под стол ходил, но свидетелем моим безумствам он быть не мог из-за разницы в возрасте. А сейчас он слишком молод, чтобы понять, как горе неотступно преследует человека, будто воришка, пытающийся разглядеть через плечо код, который ты вводишь в банкомате, и отключить тебя, врезав тяжеленной дубиной по голове.
Майкл не понимает. И я искренне надеюсь, что еще не скоро поймет.
Вскочив с мягкого кресла, он объявляет:
– Схожу за новой порцией джина. И захвачу побольше мешков для мусора.
Я с улыбкой киваю, глядя ему вслед, и чувствую, как подергивается правый глаз. Медленно вдыхаю через нос и выдыхаю через рот. Повторяю упражнения, которым меня научили давным-давно в здании с бледно-зелеными стенами, тревожными кнопками на дверях и лившейся из акустических колонок нежной музыкой, как в бесконечном фильме ужасов.
Там жили сломленные люди. Усевшись в кружок на пластиковые стулья, они делились страхами с человеком, который много лет изучал боль, но так и не смог ее понять. Родители отвезли меня туда, когда реальный мир попросту исчез, когда меня затянуло в неизвестность, будто слабого жеребенка в зыбучие пески. Никто из нас ни разу не упоминал об этом месте, память о нем стерли, негласно условившись не возвращаться ни словом, ни мыслью к прошлому. И я добровольно последовала их примеру.
До сих пор не знаю, зачем мы притворялись, будто ничего особенного не случилось. Будто я никогда там не бывала. Можно подумать, мои «проблемы с нервами» – коллективная галлюцинация и следовало спрятать их за слоями полуправды и отговорок. Возможно, так родители пытались меня защитить. Возможно, не хотели разрушать ощущение правильной, размеренной жизни. Мамы с папой больше нет. И я никогда не узнаю ответ. Даже если бы они все еще были со мной, задать им вопрос и получить ответ было не так-то просто. Такое любопытство они восприняли бы в штыки.
Когда Майкл возвращается, я сижу, прижав руку к груди, пытаясь унять рвущегося из клетки зверя.
– Ты как? В сознании? – спрашивает он, склонив голову набок. В руках у него два бокала с джином, а под мышкой зажат рулон черных мусорных мешков.
– Все отлично, – вставая, непринужденно лгу я. Беру бокал и выпиваю так быстро, что глаза Майкла заметно округляются. – С чего начнем?
– С посещения группы анонимных алкоголиков, если ты собираешься продолжать в том же духе, – отвечает он.
– Не собираюсь, – убеждаю его я. – Принято в медицинских целях. Мне нелегко. Со мной нелегко. И с мамой всегда было трудно. Хочешь идти – иди, я справлюсь.
Сказано слишком резко, и я понимаю, что поступаю несправедливо. Майкл ничего плохого не сделал, всего лишь оказался рядом, когда нервы у меня натянуты, как струны, готовые оборваться и вибрирующие в поисках камертона.
Он пристально смотрит на меня, скорее всего заметив и подергивающийся глаз, и побледневшие щеки, и до боли сжатые кулаки. Быть может, раздумывает, не привезти ли еще выпивки.
– И не надейся, дорогая кузина, – протягивая мне черный мешок, улыбается Майкл. – Я здесь с тайными намерениями. Хочу получше рассмотреть скелеты в шкафах, поискать преступные тайны… Ну, знаешь, перебрать коллекцию фаллоимитаторов твоей мамочки и примерить блондинистые парики твоего папочки, пройтись по игровой комнате на чердаке, как в «Пятидесяти оттенках серого»…
Он нарочно пытается меня смутить и ошарашить. Мой милый Майкл не знает, как поступить, а потому идет напролом, когда чувствует себя неуверенно. Знает, что я не обижусь и не отвечу, со мной можно сквернословить и дуться сколько душе угодно.
С родителями ему приходится старательно изображать послушного идеального сына, который изучает юриспруденцию и готовится вступить в жизнь с полного одобрения мамы и папы. А вдали от них скрытые до поры до времени мятежные порывы вырываются буйными вихрями, захватывая оказавшихся рядом, швыряя во все стороны камни грубости и цинизма. Я улыбаюсь, давая понять, что все понимаю, все в порядке.
– Латексные маски и блестящие кисточки для сосков я уже выкинула, – сообщаю я, стискивая в кулаке мешок для мусора, едва не протыкая тонкий пластик ногтями. – На чердаке ты в лучшем случае обнаружишь фотографии твоей покорной слуги обнаженной. Был мне тогда год, не больше.
Майкл взмахивает рулоном мешков, будто дирижер палочкой, и объявляет:
– На чердак, мальчики и девочки!
Глава 3
На чердак ведет лестница – узкая, крутая, на каждой ступеньке сложены книги и стопки накрахмаленных простыней, которые ни разу за последние десять лет не касались постелей. Едва хватает места, чтобы поставить ногу, и на каждом шагу кажется, будто вот-вот полетишь вниз, кувырком по ступенькам.
Наверное, давным-давно на чердаке была гостевая спальня или даже, когда дом строили, здесь хотели поселить няню или горничную.
Для меня, однако, чердак оставался таинственным, но совершенно неинтересным местом, куда мама относила все ненужное. Сюда, в безопасный угол, отправлялся в забвение постыдный хлам, который никто не увидит. Я забиралась под крышу всего несколько раз, но эти вылазки показались такими скучными, что эта комната потеряла для меня всякую привлекательность и загадочность.
Это был мамин мир, и она его грозно оберегала. Отцу, бухгалтеру-налоговику в одной давно разорившейся компании, которая производила рыболовные снасти, позволялось хранить на чердаке только старые документы – а в них даже любопытный ребенок не найдет ничего таинственного и заманчивого. Мама редко не соглашалась с папой, однако на все его попытки захватить ее личную империю под крышей отвечала безмолвным, но непререкаемым отказом.
По большей части она использовала это дополнительное пространство для швейных и рукодельных принадлежностей в те дни, когда у нее хватало сил и желания заниматься творчеством. До инсультов. Она взбиралась сюда, прижимая к груди рулоны тканей, а позади по ступенькам волочились развернувшиеся полосы материи.
Сегодня я впервые за долгие годы отважилась подняться по этим ступенькам. Раньше не было необходимости – дом и так достаточно велик, к чему мне еще одна комната, в которой будет так же одиноко, как везде.
Майкл идет за мной следом, мы оба ступаем осторожно, оба молчим, цепляясь за деревянные перила и пытаясь не сбить со ступенек аккуратно сложенные стопками вещи.
– Почему у меня такое ощущение, как будто мы делаем что-то очень и очень предосудительное? – шепчет он. – И почему я говорю шепотом?
– Не знаю, – шепчу я в ответ, едва не наступив на пачку журналов «Дома и сады», которым уже лет двадцать. – Но у меня такое же ощущение!
– Жутковато, правда? – говорит он, останавливаясь за моей спиной на последних ступеньках так близко, что я слышу его дыхание. – Можно подумать, здесь витает дух мисс Хэвишем
[1]. Или нам предстоит найти иссохший труп Хуана, красавца-садовника из Гватемалы, который исчез летом семьдесят девятого года…
Взявшись за ручку двери, я медлю и оглядываюсь на Майкла.
– Ну что? – возмущенно шипит он.
– А то – Майкл, ты зря тратишь время на законы. Бросай все и становись писателем.
– Есть такая мысль, – отвечает он, – приберегаю на потом. Вот поработаю годик юристом и стану новым Джоном Гришэмом, только гомосексуальным, а на обложке каждой книги буду писать «бывший юрист», чтобы читатели воспринимали меня серьезно… Неважно, я об этом редко говорю, да и хватит обо мне. Может, наконец откроешь эту дверь? Я люблю тебя нежно и преданно, Джесс, но предпочитаю не оказываться лицом так близко к твоей заднице.
Рассмеявшись, открываю дверь. На чердаке темно, и хоть я никогда не признаюсь, мне тоже немного не по себе, да и, правду сказать, я слегка опьянела.
Пошарив рядом с дверным косяком, я дергаю за шнур, и комнату заливает тусклый свет единственной голой лампочки, которая болтается под крышей.
Взбираюсь на последнюю ступеньку и вхожу в самую высокую часть чердака, где можно стоять почти выпрямившись, не боясь удариться головой о деревянные балки. То есть мне-то места достаточно, а вот Майкл вымахал выше шести футов и теперь, сгорбившись, осторожно шаркает по полу. Он с детства был высоким, подростком всегда немного сутулился, и сейчас его поза кажется очень знакомой.
Воздух здесь затхлый. Все покрыто пылью и затянуто рваными сетями паутины. Со всех поверхностей, которых мы касаемся, слетают серые комочки и поднимаются в воздух в мертвенном свете одинокой лампочки.
Мой нос непроизвольно морщится, пытаясь защититься от натиска пыли. С каждым вдохом в мое горло будто бы засыпается мелкий песок. На полу – старый кусок ковролина, наверняка остаток рулона, которым покрыли лестницу, и с каждым моим шагом в воздух поднимаются маленькие облачка глубоко въевшейся грязи.
Лицо Майкла искажает гримаса отвращения. Он не любит пачкаться, тем более сейчас на нем костюм, в котором он был на похоронах. В эту минуту Майкл наверняка тщательно планирует, как будет отмываться и приводить себя в порядок, между делом оглядывая чердак в поисках признаков асбеста или смертельно опасной плесени.
Осматриваясь, я вижу смутно знакомые шкафы для хранения документов, в которых папа держал важные записи. Провожу пальцем по тусклым металлическим ящикам, удивляясь, как это мама не выбросила их после папиной смерти. Вряд ли налоговые декларации ныне несуществующей компании кому-то еще понадобятся. Может быть, передвигать и разбирать их было слишком трудно, а может быть, эти шкафы напоминали о папе. Об этом я тоже никогда не узнаю.
Майкл выдвигает один из ящиков и сразу же несколько раз быстро и резко чихает, потому что облако пыли взрывается у его лица, будто граната.
– Апчхи!
– Будь здоров, – говорю я, касаясь вытянутым пальцем содержимого ящика.
Сложенные внутри бумаги пожелтели и пожухли, края обтрепались, на стопке документов, будто украшение, лежит давно сдохший паук, свернувшийся жестким шариком. Я отдергиваю руку, и Майкл быстро захлопывает ящик, как будто пряча грязную тайну, с которой предпочел бы не сталкиваться.
– Да, просто замечательно… – бормочет он себе под нос. – Пожалуй, после такого приключения мне стоит принять особенно долгий и горячий душ. И физически, и морально. Мне нужно духовно очиститься в спа-салоне.
Я киваю. Майкл прав, и я прекрасно понимаю, что он имеет в виду. Нас окутывает не только пыль, проникая внутрь сквозь одежду и кожу, но и запах. Запах плесени, сырых темных углов и прошлых жизней, о которых теперь позабыли. Запах смертей, больших и малых, и брошенных вещей, сгрудившихся здесь в общей печали.
Заметив в углу мамину старую швейную машинку, там, где скат крыши касается пола, я вдруг отчетливо вспоминаю солнечное утро и швейную машинку на мамином столе в дальней комнате. Кажется, все случилось вчера. Я была в саду, играла, как все одинокие дети, одаренная бурным воображением и развитым интеллектом. Разговаривала с червяками, заводила дружбу с жившими под трухлявым пнем мокрицами.
Наверное, я была тогда совсем маленькой – лет четырех или пяти. Помню, как подняла голову и посмотрела в большое эркерное окно, где за швейной машинкой сидела мама. Бросив все дела, она просто сидела и смотрела на меня. На долю секунды я почувствовала себя самым любимым и обожаемым существом на всем белом свете. Я помахала маме, и волшебство рассеялось. Она вернулась к работе, как будто смутившись, что я заметила ее в такую минуту.
И вот швейная машинка, некогда блестевшая черными и золотистыми боками, теперь блеклая и невзрачная, стоит в кругу тусклого света. Вокруг стопки тканей, лоскутки разных цветов и текстур, незаконченное шитье – одежда, шторы и остальные вещи. Пиршество для моли.
Мама перестала шить задолго до первого инсульта. Честно говоря, она многое перестала тогда делать – в ней будто не осталось сил жить. Словно все несчастья, которые я принесла в ее жизнь, а потом и ранняя смерть отца совершенно ее опустошили. Инсульты стали следствием того, что она уже умерла во всем, что имело значение.
К глазам подступают жгучие слезы – хочется оплакивать себя, ее, все, что могло быть и чего никогда не было и не будет. Слезы я прогоняю – для них еще будет время, потом. Когда я останусь одна в спальне дома, который теперь принадлежит мне, и начну жизнь, с которой не представляю, что делать.
Майкл осторожно перебирает стопку фотоальбомов: любопытство перевесило отвращение к таким явно грязным и пыльным предметам. Когда он открывает выбранный альбом, слышится сухой треск – картонный корешок ломается пополам, а Майкл с сожалением морщится.
– Джек-пот! – восклицает он, глядя на меня с ухмылкой. – Джесс в чем мать родила! Хороша ты в купальнике, малышка!
Рассмеявшись, я подхожу, чтобы взглянуть на фото. В руках у Майкла альбом из тех, в которых фотографии приклеены к толстым картонным страницам и накрыты прозрачными листами целлофана. Таких альбомов ровесники Майкла, дети цифровых технологий, наверняка и в руках не держали.
Картон пожелтел, страницы сморщились. Это и правда я на фотографии, сижу в надувном детском бассейне, у нас в саду. На мне старомодный купальный костюмчик с юбочкой с оборками.
Вид у меня немного встревоженный – в детстве у меня почти всегда был такой вид на фотографиях. В восьмидесятые годы фотографировали «настоящими» фотоаппаратами и самому процессу уделяли много внимания – отец не любил зря тратить пленку и готовил меня к каждой съемке минут по десять, не меньше. На наших семейных снимках вы не найдете искренних улыбок – только встревоженную малышку.
Мне грустно смотреть на себя маленькую – смешной купальник, а брови напряженно сдвинуты, как будто девочка смутно представляет, что ее ждет. Я листаю страницы: мама, папа, всегда отдельно, потому что один из них фотографирует. Я в первый день в школе, все с тем же заплаканным выражением лица.
Майкл достает другие альбомы из той же картонной коробки, встряхивает каждый и стирает пыль, тут же вихрем взлетающую в воздух. Переворачивая страницы, он пускается в отстраненное путешествие по моему детству, забавно комментируя мои ужасные зубы, нескладную фигуру и вечно встревоженный вид.
– Такое впечатление, что тебе очень нужно в туалет по-большому, – говорит он, рассматривая фотографии. – Ты что, страдала запорами?
– Ну да, – отвечаю я, – это лицо хоть на плакат, рекламирующий слабительное. Просто… время было другое. Мы тогда не жили в социальных сетях. Не фотографировали ужины и не показывали блюдо за блюдом друзьям. Не делали селфи. Это кадры, вырванные из жизни, а не то, что попадает на твой круглосуточно работающий смартфон.
– Слава тебе господи! – восклицает Майкл, прикладывая руку к груди в притворном ужасе. – Такими картинками можно обрушить все сети!
Он берется за следующий альбом, и я вижу себя в школьные годы: широкие брюки с низкой талией, конечно, очень шли девчонкам из хип-хоп-группы TLC, чего не скажешь обо мне, жилет цвета хаки, фланелевая рубашка в красно-черную клетку. Стоило мне выбраться из дома и оказаться вдали от родительского надзора, мой наряд дополняли большие серьги-кольца и неумело сделанный макияж.
Я тщетно старалась выглядеть модно, надеялась, что окружающие увидят во мне поклонницу гранжа, так популярного за океаном, ведь именно в Сиэтле кипит настоящая жизнь, хотя втайне я отдала свое сердце Spice Girls. Меня манили приключения, я видела себя на месте Баффи, истребительницы вампиров, но на самом деле боялась даже ездить на автобусе.
Ну вот, на этой фотографии я, по крайней мере, улыбаюсь – искренне, по-настоящему, а не кривлю рот в полугримасе, как на предыдущих снимках.
Я даже помню, когда сделали это фото – в мой первый день в колледже. Мой первый день вдали от средней школы для девочек, в которую я ходила столько лет, первый день без отвратительной школьной формы и плиссированной юбки. Тот самый день, когда я решила переродиться в более оригинальную, более свободную – в великолепную меня.
В тот день я решила, что звать меня будут Джесс, а не Джессика и что у меня будет тайная жизнь, полная чудес. Весь мир лежал у моих ног, и я сделала первый шаг по дороге, на которой меня, несомненно, ждали удивительные и волшебные события. Неудивительно, что я улыбалась.
Чтобы сбежать от мира школы для девочек и плиссированных юбочек, мне пришлось выдержать настоящую битву с родителями. Мама и папа пришли в ужас, когда я сообщила о своем желании поступить в колледж, учиться в большом здании из кирпича и бетона, добираться до которого приходилось на автобусе, петлявшем через наш городок и огибавшем еще два таких же местечка, прежде чем оказаться на окраине Манчестера.
Колледж располагался даже не в самом Манчестере, но достаточно близко к городу, чтобы родители видели в нем прибежище произвола, где я вполне могла встретить барабанщиков из рок-групп, или даже мужчин с татуировками, или девушек, чьи шеи обмотаны цепями, или другие сатанинские силы, которые только и ждут, чтобы развратить их милую дочурку. Сейчас я гораздо лучше понимаю родителей, сочувствую им – тогда я жила под их крылом, и то, что казалось мне диктатом и контролем, было проявлением заботы.
Я не так часто чего-то требовала, но в то лето я с ни с чем не сравнимым упрямством добивалась своего. Либо мне позволят окончить старшие классы школы и сдать выпускные экзамены в колледже, либо я вообще не стану учиться и никуда не поступлю. Родители в конце концов сдались, о чем тут же пожалели – и я сама дала им повод. «Мы тебе говорили» звучало тогда постоянно.
После того первого дня со мной многое произошло. После того как меня сфотографировали. Все изменилось, ничего не осталось прежним. Жизнь закружила меня, понесла к лучшим, а потом и к худшим временам.
Забрав альбом у Майкла, я осторожно его закрываю и сдуваю пыль, которая тут же улетает к одинокой лампочке под потолком и принимается выплясывать польку в желтоватом свете.
Я не готова погрузиться в воспоминания о тех годах. Может, я никогда не буду к этому готова, но точно не могу этого сделать в день маминых похорон.
Он смотрит на меня, хмурится, пытаясь понять, почему я решила так внезапно прервать наш ностальгический вечер.
– Это долгая история, – не вдаваясь в подробности, отвечаю я. – Для другого раза. Да и мне не хочется, чтобы ты видел мои слабые попытки походить на див хип-хопа.
Майкл кивает, понимая, что дело не только в неудачном выборе модного гардероба. Прикусив губу, я умоляющим взглядом прошу Майкла оставить фотографии в покое, позволить мне не возвращаться сегодня к прошлому.
– Ладно, – говорит он и убирает альбом в коробку. – Посмеемся над этим в другой раз, Куин Латифа.
Майкл закрывает коробку, и я благодарно касаюсь его руки.
Мы одновременно неловко застываем на месте от смущения – нас воспитывали одинаково, и даже обычные прикосновения не входят в список приемлемого поведения в обществе. Мы как будто топчемся на краю темного глубокого колодца и не знаем, как быть дальше.
Наконец Майкл идет дальше, отыскивает все новые сокровища, которые мы вместе рассматриваем.
Заключенная в рамку свадебная фотография моих родителей – они смущенные и немного подавленные, а рядом Розмари, мать Майкла, на удивление юная и прелестная в платье подружки невесты.
Папины походные сапоги, в комьях засохшей грязи, такой старой, что в ней, наверное, можно найти окаменелости.
Коллекция кулинарных книг – страницы загнуты, рецепты дополнены маминым аккуратным почерком, там и тут пятна и следы брызг, говорящие о том, как долго книгой пользовались на кухне.
Деревянный сундучок, набитый бижутерией, которую я никогда не видела на маме. Подсвечник со свечами – некоторые целые, некоторые наполовину сгоревшие – размягченный огнем воск застыл твердыми каплями. Потускневшие рождественские украшения сложены в побитую временем большую тряпичную сумку.
– Пока все очень скучно и банально, – говорит Майкл, – честно говоря, хочется посмотреть «Отверженных», чтобы чуть-чуть развеселиться.
С этими словами он тянется к тяжелой бархатной портьере малинового цвета с золотыми кистями, которой прикрыта еще одна куча хлама.
– Если здесь есть хоть что-то стоящее, то хранится оно наверняка там, за алым бархатом с золотой отделкой… это ложа для ВИП-персон!
Майкл театральным жестом отбрасывает портьеру в сторону под торжествующее «Та-да!», и нашим взглядам открывается нечто за облаком пыли – мы терпеливо ждем, пока оно рассеется. Вознаграждены мы удручающим зрелищем: два складных садовых стула со сломанными металлическими ножками, набор разнородных тарелок и старая коробка из-под обуви.
Обувная коробка когда-то принадлежала папе – узнаю название фирмы на крышке. Он всю жизнь носил броги на работу. Папа предпочитал черные, никогда не покупал коричневые или светлые, всегда выбирал одни и те же в дорогом лондонском магазине. Вряд ли папину жизнь можно сравнить с жизнью Оскара Уайльда, однако он действительно любил хорошую обувь.
Майкл берет коробку и откидывает крышку. Внутри мы оба видим нечто, завернутое в выцветшую розовую папиросную бумагу. С первого взгляда не разобрать, что это, но точно не броги.
Майкл приподнимает брови, кривит губы и выдыхает взволнованное «Ооооох!».
– Вот оно! – с напускной серьезностью провозглашает он. – Нутром чувствую. Это бриллиантовая тиара. Или кукла вуду. Или коллекция фальшивых паспортов и пачки иностранной валюты, потому что твой папа на самом деле – тайный агент ЦРУ. Здесь наверняка что-то судьбоносное.
Закатив глаза, я забираю у Майкла коробку, удивляясь ее тяжести. Снимаю сморщенную папиросную бумагу и наконец вижу то, что скрывалось под ней.
Стопка бумаг самых разных форм и размеров, сложенных одна поверх другой. Похоже на письма или деловую корреспонденцию, края кое-где загнуты, окрашены, выглядывают обрывки строк.
На самом верху лежит открытка, какие дарят на день рождения. На день рождения маленькой девочке – с мультяшным синеносым медвежонком. Медвежонок немного грустит, хоть и сжимает в лапе связку красных воздушных шариков. Свернутый спиралью жгутик из фольги складывается в выпуклые слова «Моей дочери» и большую цифру 5.
Таких открыток родители мне не дарили. Это совсем не в их стиле. Я не в силах оторвать глаз от этой яркой безделушки, под которой собраны еще поздравления, письма и открытки, все они тянутся ко мне странно выступающими острыми углами, требуют внимания: посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри… разве ты не хочешь узнать, что на мне написано? Разве не хочешь разгадать мои тайны?
Открытка начинает дрожать, и в конце концов я понимаю, что на самом деле дрожат мои руки.
С одной стороны, хочется положить открытку обратно, в коробку, трусливо похоронить в папиросной бумаге; закрыть крышку и спрятать всё под сломанный садовый стул, притвориться, что мы ничего не нашли.
С другой стороны, я понимаю, что веду себя глупо, – что такого в старой поздравительной открытке? Я ее не помню, но и ничего удивительного – мне ведь было всего пять лет. Наверняка поздравление для меня. Точно для меня, потому что единственное другое возможное объяснение грозит взорвать мой череп изнутри, как фосфорная граната.
У меня перед глазами мелькают дрожащие пальцы, грустный медвежонок расплывается. Все расплывается, даже звуки. Я слышу, как Майкл что-то говорит, но не разбираю слов из-за непрерывного монотонного шума. В голове звенит, я непрерывно моргаю, весь мир уходит на второй план.
Раскрываю поздравительную открытку. Вижу почерк, каракули, загогулины и страсть. Я читаю.
«Нашему прелестному ангелу Грейси. Мы втроем против всего мира. Я люблю вас обеих. Сейчас и всегда, папочка Джо-Джо». И три крестика-поцелуя.
Не может быть. Я ошибаюсь. Это не от него. Он ушел задолго до того, как Грейс исполнилось бы пять лет. Он бросил меня, бросил нас, уплыл от разбитого корабля нашей жизни в новую бухту.
Я передвигаю бумаги от одной картонной стенки к другой. Здесь, в этой коробке, где нет обуви, все: поздравительные открытки, другие странички – все подписано одним и тем же корявым почерком. Все в этой коробке, до последнего клочка бумаги, от него.
Осознание этого простого факта происходит и мгновенно, и медленно. С одной стороны, мой мозг доходит до сути за наносекунду, а с другой – медленно ползет к цели. Наконец обе половинки встречаются, и неотвратимая правда высвечивается яркими неоновыми буквами.
И эта правда гласит: он никуда не уплыл. Он нас не бросил.
И еще это означает, ipso facto
[2], что родители меня обманули. Получается, что все, чему я так долго верила, основано на лжи. Вся моя жизнь прошла в тени этой лжи, лишенная света. Я тихо выживала, так и не расцвела.
Это значит, что люди, которые, как я думала, любили меня больше всех, мама и папа, обманули меня в самом главном.
У меня вдруг за секунду слабеют ноги, как будто мне отрезали ступни и все мышцы, сухожилия и все, что связывает тело воедино, высыпалось из меня. Горло сжимается, не пропуская даже слюну. Лицо горит, и я понимаю, что нужно сесть, прежде чем я упаду.
Майкл, стоя рядом со мной, вынимает из моей безвольной руки открытку и читает поздравление.
– И кто же такой этот Джо-Джо? – спрашивает он.
Глава 4
Сентябрь 1998
Устроившись наконец на сиденье автобуса и бросив последний взгляд на застывшую вдали фигурку мамы, которая машет ей вслед, Джессика с облегчением вздыхает и достает Большую Сумку Тайных Запасов.
Первыми из сумки появляются серьги-кольца и заменяют в ушах крошечные золотые сережки-гвоздики, которые Джессика носит давным-давно и с которыми она похожа на непокорную монахиню.
Потом надевает наушники, что гораздо неудобнее поверх больших серег, чем кажется. Провод то и дело цепляется за серьги. Джессика стягивает резинкой длинные золотистые волосы в конский хвост, чтобы провод не путался в прядях, и включает CD-плеер Sony.
Она слушает песню «Don\'t Speak» группы No Doubt, потому что Гвен Стефани именно такая крутая девчонка, какой хочет быть Джессика, в противоположность идеальному образу, какой рисуют себе родители, пытаясь сделать дочь похожей на юную принцессу Диану.
Дальше – косметика. Джессика никогда особо не красилась, так что опыта у нее маловато. В старой школе косметика была под строжайшим запретом, а учительница, миссис Боун, на переменах патрулировала игровые площадки с пачкой влажных детских салфеток в руке, которыми без лишних разговоров вытирала лица накрашенных преступниц.
Джессика училась краситься дома, в своей комнате, по ночам, и иногда в гостях у подруг, но до совершенства еще далеко. Зато кожа у нее теперь гладкая, прыщи почти не беспокоят. Целых два года ее лицо было покрыто отвратительными красными пятнами, как будто она подцепила ужасную средневековую болезнь, о которой они читали на уроках истории. Crusticus explodicus.
В Большой Сумке Тайных Запасов она хранит кое-какие ценности, среди них матовую губную помаду оттенка нюд и коричневый карандаш для губ. В журнале Sugar Джессика прочла о том, что любой девушке этого достаточно, и надеется в мгновение ока стать похожей на Кейт Мосс.
Подпрыгнув вместе с автобусом несколько раз на «лежачих полицейских» и смирившись с недостатком опыта в обращении с косметикой, Джессика наконец решает, что лучше не рисковать зрением и не наносить на ресницы еще слой туши. У Кейт Мосс наверняка есть личный стилист, который приводит ей лицо в порядок и уж точно не делает этого в автобусе.
К тому времени, как тюбики и бутылочки убраны в Большую Сумку, Джессика уже не уверена в том, что ее попытки себя приукрасить увенчались хоть малейшим успехом. Как большинство шестнадцатилетних девушек, она не осознает, насколько красива на самом деле. Джессика слишком много времени тратит на самокритику, так что на уверенность в себе ничего не остается, а косметика не меняет ее внешность настолько существенно, насколько она надеялась. Она все та же – только ресницы слиплись от туши.
Пока автобус подпрыгивает и петляет среди лугов и полей, прокладывая путь в пригород, Джессика наблюдает, как к пассажирам присоединяются на остановках все более многочисленные группы подростков. Чем ближе к колледжу, тем больше учеников, тем они громче кричат и наглее себя ведут, и каждый раз ее воодушевление тает и уступает место чему-то более первобытному.
Автобус быстро наполняется, подростки толпятся в проходах, висят на поручнях, сидят друг у друга на коленях – и Джессика будто оказывается в цирке на колесах, из которого не выбраться.
Рядом с Джессикой сидит дородная женщина, ее зад занимает почти оба сиденья, а на лице гримаса осуждения и недовольства тем, что творится вокруг.
Джессика выключила CD-плеер, но наушники не снимает. Так она хотя бы отделяет себя от волчьей стаи.
Она старается держаться непринужденно, напустить на себя одновременно уверенный и независимый вид, не встречаясь ни с кем глазами, чтобы не привлечь внимания. Все вокруг незнакомо, неприятно и очень тревожит. И дело не только в шуме или во все сильнее охватывающей ее клаустрофобии, а в количестве чужеродных биологических видов – мальчишек.
Джессика и прежде встречалась с мальчиками, она же училась в школе для девочек, а не на Марсе жила. С некоторыми даже целовалась во время этих ужасных нелепых медленных танцев, которые случались на столь же ужасных и нелепых дискотеках – их устраивали совместно со школой для мальчиков и проводили под неусыпным надзором учителей и членов родительского комитета. И она рада, что так поступила, – ужасно, когда тебе почти семнадцать лет, а тебя ни разу не целовали, но все же непонятно, почему все сходят по поцелуям с ума.
Такое ощущение, как будто во рту кальмар – толстые скользкие языки и море слюны. Но может быть, думает Джессика, она еще не встретила того самого мальчика. Или, может быть, она вообще лесбиянка, что наверняка прикончит ее родителей. Их, например, шокировало известие о том, что Фредди Меркьюри – гомосексуалист.
Мальчишки в автобусе выглядят устрашающе, все в джинсах и коже, с болтающимися за спиной рюкзаками. Она понемногу начинает чувствовать себя так, будто угодила в документальный фильм о дикой природе, и вот-вот вообразит, как ученики с визгом и хохотом раскачиваются на поручнях и скачут по проходу, будто бабуины в брачный сезон. Они выпендриваются и ведут себя вызывающе, только что зады не оголяют.
Последние десять минут поездки Джессика сидит совершенно неподвижно, не издавая ни звука, надеясь, что, если притвориться мертвой, хищники ее не заметят.
Все окна или закрыты телами подростков, или запотели от их горячего дыхания и насытивших воздух феромонов, так что Джессика не уверена, когда же ее остановка. Наверное, стоит выйти вместе с этой многоголосой и разноцветной, толкающейся толпой.
Извинившись за беспокойство, Джессика протискивается мимо сидящей рядом дородной женщины, цепляясь за ее бедра, и торопится к двери по стремительно пустеющему проходу. Она последней выходит из автобуса и смотрит ему вслед, отчасти жалея, что не поехала дальше.
Она стоит одна в этот осенний день, забросив на плечо рюкзак, и моргает от яркого солнечного света. Толпа огибает ее, ученики не прекращают болтать.
Некоторые натыкаются на Джессику, кто-то бросает короткое «Извини!», другие смотрят так удивленно, как будто она внезапно материализовалась у них на пути. А одна девчонка – настоящий гот, от одного взгляда на которую Джессика кажется себе серой мышкой, – одаривает ее сверкающим взглядом густо обведенных черным глаз, кривит в усмешке темно-фиолетовые губы и произносит: «Что, няню потеряла?» – и тут же уходит, взмахивая короткой черной кружевной юбкой поверх лиловых легинсов.
Когда бурный поток учеников редеет, Джессика оглядывается. Она была здесь с родителями на дне открытых дверей, отчаянно пытаясь убедить маму и папу, что именно в этом колледже мечтает учиться, отец тогда бросил на здания острый взгляд и произнес:
– Как будто коммуняки понастроили…
В его устах это было одно из самых тяжких оскорблений, однако приходилось признать: понятно, что он имел в виду. Главное здание большое, из серого цемента, ничем не привлекательное. Двустворчатые двери распахнуты, и сквозь них проходят скопом ученики, по четверо или даже пятеро в ряд.
Джессика знает, что внутри здание производит другое впечатление – там целый лабиринт учебных классов, лабораторий, лекториев, а еще огромная библиотека и столовая. Есть и мастерские, и автомобильные гаражи, таинственные места, где старшеклассники учатся чему-нибудь практичному, вроде того, как отремонтировать машину или стать электриками. В огромной комнате отдыха полно торговых автоматов, стены увешаны плакатами, а на столиках – самые разные журналы. Здесь-то она и надеялась проводить время с новыми крутыми друзьями.
Впрочем, стоя во дворе, когда ноги дрожат, а губы искусаны, Джессика уже не так уверена в принятом решении. Все совсем не так, как раньше, – нет аккуратно подстриженных лужаек, великолепных цветочных клумб и опрятного кирпичного здания в викторианском стиле, как в ее предыдущей школе, где все всегда на своем месте. Там Джессике все казалось пресным, слишком правильным и скучным, зато теперь она размышляет о том, насколько интересным должно быть нечто, чтобы перепугать тебя до смерти.
Вокруг кое-где зеленеют островки пожухлой травы, некоторые живые изгороди завяли, а нижние ветки кустов скрыты под впечатляющей коллекцией пакетов от чипсов, окурков и банок из-под кока-колы.
Сбоку от главного здания большая стоянка для машин – часть мест отведена для учителей, другая – для учеников. Перед Джессикой проезжает видавший виды «Форд Фиеста», выплевывая клубы черного дыма и ярости, и, скрипнув шинами, заруливает на стоянку.
Слышится громкая музыка, что-то в стиле гранж, но мелодия Джессике незнакома, дверь автомобиля распахивается, и наружу вырываются облака дыма. От них исходит странный пряный аромат, обычный сигаретный дым так не пахнет, и Джессика понимает, что встретила то, чего больше всего опасалась ее мать, – передвижной притон курящих марихуану.
Из машины вылезают пятеро – четверо парней и одна девушка. Девушка ужасает и ошеломляет одновременно, она на редкость экзотична, как персонаж из кинофильма, – ее темные волосы заплетены в тугие африканские косички и украшены заколками с бабочками. Девушка в рабочем комбинезоне, одна лямка не застегнута и болтается поверх «вареной» футболки.
Забросив за спину рюкзак, она таращится на Джессику.
– Как делишки? – усмехается девушка, проходя мимо. – Никогда черных красоток не видела, Бейби Спайс?
Джессике обидно и потому, что ей приписали расистские замашки, и потому, что сравнили с Бейби Спайс – она так старалась выглядеть стильной и искушенной, да и вообще ей через неделю исполнится семнадцать. Конечно, она слишком испугана, чтобы выдавить ответ, и девушка, широко шагая, проходит мимо, а трое парней бредут следом, докуривая сигареты. Водитель тщательно запирает двери автомобиля, хотя вряд ли кто-нибудь позарится на такое средство передвижения.
Парни одновременно замечают Джессику. Окружают ее, смеясь и подначивая друг друга, один из них специально выдыхает клуб дыма ей прямо в лицо. Она стоит прямо, решив, что справится, но, уронив рюкзак на испещренный мелкими дырами бетон, забывает обо всем.
Застыв от ужаса, она смотрит, как катится по земле ее косметика, CD-плеер и, что унизительнее всего, тампон. Чувствуя, как горят щеки, она опускается на корточки и пытается все собрать как можно скорее. Джессика чуть не плачет – как оскорбительно… неужели она совершила чудовищную ошибку? А родители были правы, и ей здесь просто не выжить? За одно утро она услышала больше непристойностей, чем за всю жизнь, и ее это порядком достало.
Утопая в слезах и смущении, под тихий гул в ушах, Джессика опускается на колени, пытаясь спасти тюбик с тушью для ресниц, который ее мучители пинают друг другу. Крошечные камешки впиваются ей в ноги сквозь ткань широких штанов, а резинка, которой стянуты волосы, вот-вот сползет. Вне всякого сомнения, это самый худший момент в ее жизни.
Джессика не поднимает глаз, отчасти потому, что пытается отыскать тушь, и отчасти потому, что не хочет показать слез. Она не полная дура и знает, что надо хотя бы попытаться скрыть обиду и слабость. К ней приближаются потертые ботинки Dr. Martens – клетчатые шнурки туго затянуты, каблуки топчут нижний край джинсов.
– Эй, хватит, поднимите все! – слышит она чей-то голос, слова долетают сквозь надоедливый шум, наглый смех и улюлюканье. – Ну!
Она осмеливается бросить взгляд вверх и видит, что троица отступает, издевательски посвистывая, но все же отступает. Один из нахалов выкрикивает что-то вроде «Остынь, папаша!», но парни слушаются. Как будто пришел вожак и стая уходит вместе с облаком дыма и шумом.
Кто-то уверенно забирает у нее из рук рюкзак и складывает в него все выпавшие на бетон вещи. И даже несчастный тампон – к счастью, молча, без единого слова.
– Ты как? Нормально? – спрашивает он, протягивая ей руку. – Идешь на занятия или собираешься стоять здесь весь день?
Джессика делает глубокий вдох, прищуривается, чтобы незаметно стряхнуть последние слезинки, и задает себе, наверное, самый глупый в таком положении вопрос: «Что бы сделала Баффи?»
И тут же решает, что Баффи наверняка бы тоже испугалась, но потом бы справилась. Истребила бы страх.
Джессика принимает руку помощи, и ее буквально ставят на ноги, лицом к лицу со спасителем. И из нее снова будто бы вышибает дух, потому что перед ней самый потрясающий и сексуальный парень, какого она видела в жизни, и ее будто швыряет о стену. Быстро моргая, она пытается сообразить, что бы такое ответить, не показавшись сбежавшей из психиатрической лечебницы, но безуспешно.
Он высокого роста, даже выше отца. У него широкие плечи и длинные ноги – это мужчина, а не мальчик. Конечно, она потеряла дар речи, ведь таких парней она не встречала. Мужчины, с которыми она привыкла общаться, либо родители ее друзей, либо учителя, либо прыщавые подростки. А сейчас перед ней стоит совершенно новый тип, вот слова и застряли в горле.
Конечно, позже она придумает самые разные смешные ответы. Великолепные и остроумные, в которых отразится ее ум и раскованность, что-то вроде диалогов из юмористических шоу; но сейчас, в эту минуту, язык у нее прилип к нёбу.
На парне мешковатые джинсы и комковатый свитер, кое-где дырявый, и все же выглядит он вполне прилично. Густые темные пряди выбиваются из-под облегающей вязаной шапочки, в одном ухе блестит серьга – высоко, наверное, там прокалывать было больно.
Он в темных очках, сегодня солнечно, и потому она прощает ему очки, да и вообще готова простить все что угодно. К тому же очки у него с овальными линзами, какие носил Курт Кобейн. Парень снимает очки, за которыми скрываются темно-карие глаза.
Он улыбается ей, почти улыбается. Намекает на улыбку, приподняв с одной стороны уголок губ, и этого достаточно, чтобы Джессике нестерпимо захотелось снова присесть на бетон.